Граненая звездочка

Вот уже который раз прихожу к лекальщику Сергею Блинову, выпытываю, что было самое интересное в его жизни. По его глазам, ответам видно, что он бы с удовольствием избавился от меня, что я ему надоел, но он терпит; терпение — одно из главных качеств, необходимых хорошему лекальщику.

Сегодня он встречает меня более радушно, ставит стул, сам садится напротив. Ему лет двадцать шесть-двадцать восемь. Скуластое лицо, строгие карие глаза и пышная шевелюра жестких волос делают его мужественным и, пожалуй, красивым.

— Может, это и не то, что от меня требуется, но я буду рассказывать о граненой звездочке.

Ни одним мускулом стараюсь не выдать своей радости — наконец-то!

Сергей достает из пластмассовой коробочки маленькую звездочку, напоминающую ту, что носят Герои. Только не золотом, а синевой отливает ее стальная поверхность. Она так чисто сделана, что видишь в ней свое отражение.

— Значит, вы расскажете, как добились такого мастерства?

— Нет, не об этом. Да и делал ее другой человек. Собственно, мой рассказ, если хотите, о человечности… Непонятно? В то время, о котором пойдет речь, я тоже плохо понимал…

Я, тогда еще ремесленник, вместе со своими товарищами проходил практику на заводе. Обучал нас Суровцев, мастер замечательный! Мы любили его, а все же за глаза называли «конусом». Череп у него как-то чудно скошен. Кстати, когда он узнал, что его так зовут, он не рассердился, не раскричался, только воскликнул изумленно: «Шестьдесят лет был Иваном Яковлевичем, а эти зимогоры прозвали 'конусом'!»

Мы тогда были озорниками, ничего не скажешь. Умели смеяться по самому незначительному поводу, высказывали обо всем торопливые суждения и мечтали о чем-то необыкновенном…

Помню, как-то сидели на заводском дворе около цветочных клумб — с первых дней войны котлован с водой остался, его и окружили клумбами, не хватало только фонтана. Смену мы свою закончили, но уходить не спешили, отдыхали, любуясь пестротой цветов, сверканием солнца.

Я, грешный, люблю лето, особенно теплое, яркое, без сильных ветров, люблю не только потому, что природа одевается в зелень и радует глаз, люблю за доброту, которую, по моему твердому убеждению, лето приносит людям. Летом всегда больше смеха, неистощимого веселья, летом человек находит себя сильнее и красивее.

В то время, когда мы весело болтали обо всем, из цеха вышел токарь Горохов. Вся его фигура в этот солнечный день показалась нам особенно нелепой. Он был в потрепанной, десятки раз стиранной куртке, поношенных брюках, заправленных в грубые кирзовые сапоги, его морщинистую шею плотно обтягивал глухой ворот сатиновой рубашки. Шел он сгорбясь, словно нес громадную тяжесть, на угрюмом лице — неприступная суровость. Таким мы видели его и раньше, но просто не обращали внимания, а тут вдруг он всем бросился в глаза. Сразу наступило неприятное молчание. И не жалость к нему была на наших лицах, а, наоборот, какое-то внезапно подступившее озлобление.

С нами была девушка Ира Соколова, этакое милое создание, сводившее многих ребят с ума, — заносчивое и самоуверенное. И вот, когда токарь проходил мимо нас, она вызывающе выкрикнула:

— Вот человек, на нервы действует! Ни улыбки, ничего! Спорю, что никто не слышал от него ласкового слова!

— Что ты хочешь, он кошелек с улыбками давно потерял.

— Недаром вниз смотрит: ищет!

И тут нас как прорвало. До сих пор вспоминаю со стыдом. Мы бездумно, со злобой начали глумиться над ним, старались перещеголять друг друга в хлестких словечках.

А он шел не оборачиваясь, только как будто сгорбился еще больше.

Видимо, мы так бы и продолжали до тех пор, пока он не скрылся из глаз, если бы перед нами не встал Саша Зорин, побледневший, с дрожащими губами.

— М-мерзавцы! — задыхаясь и страдальчески морщась, произнес он. — Дураки! Никогда не ожидал… А ты, Ирина, вот станешь матерью и единственного сына потеряешь, может, и ты будешь такой, даже хуже…

Сбитые с толку этой неожиданной вспышкой, мы притихли. Первая опомнилась Ира.

— Какой матерью? Какого сына? Что ты городишь?

— А вот такого! У Ивана Михаиловича на войне сын погиб. Раньше, говорят, он не такой был.

Было всем неловко после его слов. Мы пристыженно молчали.

— Почему ты не говорил до сих пор? — мигая густыми ресницами, удивленно спросила Ира. — Ты знал? Знал. И надо было сразу сказать. Как комсомолец сказать должен.

— Вот сумасшедшая! — отмахнулся Саша. — С больной головы на здоровую… Горазда!

— Нет, это тебе даром не пройдет, — не слушая его говорила Ира. — Так не поступают. Может, ему помочь надо!.. — Она хотела еще что-то добавить, но только вздохнула, присела к клумбе и стала рыхлить пальцем и без того мягкую землю.

— Можно и сейчас. Сходить никогда не поздно. Я уж думал об этом.

— Думал! — передразнила Ира. — Плохо ты думал! Вот отправить тебя просить извинения. Больше ничего не остается.

— Выдумала! Он вытурит, слова не даст сказать!

— Ага, испугался! Тогда я пойду.

Саша совсем рассердился:

— Ты, Ирина, не зазнавайся. Я да я! Все пойдем.

Горохов жил в собственном домике на окраине города. Добираться туда пришлось на автобусе. Перед самым домом мы нерешительно остановились. Ире предложили войти первой, но она сердито оглянулась и осталась стоять на месте.

Потом мы робко толкнули калитку и вошли в уютный садик. У дома, стоя на табуретке, развешивала на веревку белье девочка лет одиннадцати. Она была в коротеньком платьице, две косички скреплены крупным розовым бантом. Заслышав шаги, девочка быстро обернулась.

— Вы к папе? — спросила она, удивленно разглядывая каждого.

— Нет, мы к Ивану Михайловичу Горохову.

— Папы дома нет. Подождите, он скоро придет.

Мы переглянулись. Саша спросил:

— Слушай, девочка, дома или нет Иван Михайлович?

— Я сказала, папы дома нет, — капризно и недовольно ответила она.

Не иначе, как Саша чего-то напутал. Он смотрел то на девочку, то на нас и, оправдываясь, пожимал плечами.

— Давай я тебе помогу, — предложила Ира девочке.

Но она спрыгнула с табуретки и недоверчиво посмотрела на нас черными, как спелые смородины, глазами.

— Я сама.

— Давай вместе. Вот так…

— А вы кто такие? — спросила она, когда белье было развешано.

— Мы с завода, где Иван Михайлович работает.

Девочка оживилась, с интересом спросила:

— Токарями, да, работаете?

— Нет, не токарями, — объяснила Ира. — Они слесари-лекальщики, а я контролер ОТК.

— А что это за «отэка»?

— Это отдел технического контроля. Вот твой па… вот Иван Михайлович выточит деталь, а я проверяю, хорошо ли он сделал.

— Мой папа всегда хорошо делает, — уверенно заявила девочка.

— Так дочка! — раздался сзади глухой голос. — Стой за отца.

Это вошел в калитку токарь. Его появление было так неожиданно, что мы вздрогнули. Девочка обрадованно бросилась к нему.

— Вот и папа! Папа, они к тебе!

Он не без удивления смотрел на нас, оставаясь все таким же строгим.

— Иван Михайлович, вы извините, — тихо начала Ира и запнулась, не зная как продолжать.

— Мы специально сюда пришли, — добавил Саша. — Думаем, пойдем… В общем, мы, Иван Михайлович, думали о вас плохо.

Токарь недоумевал:

— Говорите толком, что случилось?

— Иван Михайлович, мы сегодня сидели, а вы проходили…

И Ира все рассказала токарю. Он слушал ее с некоторым удивлением. Глаза его странно мигали.

— Спасибо, ребята, — тепло сказал он. — Я тоже, оказывается… — Он махнул рукой. — Оля, слышишь, зови ребят к чаю! — крикнул он и пошел к крыльцу.

Оля забежала вперед и, комично подражая радушной хозяйке, сказала:

— Пожалуйста, дорогие гости, пить чай… Ой, папа, а самовар-то и не загрет![1]

Мы рассмеялись.

— Сейчас согреем, — успокоила ее Ира. — Пойдем.

Оставшись с Иваном Михайловичем, мы стояли смущенные, не зная, как продолжать прерванный разговор.

— Это ваша дочь? — спросил Саша, указывая в сторону кухни, где Ира и Оля хлопотали над самоваром.

— Дочь… приемная… взял ее маленькой, еще когда жена жива была. У Оли родители в Ленинграде умерли c голоду. Мы ее из детского дома взяли… Только вы — ни гу-гу!

— Понимаем, — ответили мы.

Вечер прошел незаметно. За чаем токарь рассказывал о сыне, который командовал минометным взводом. Со стены на нас смотрело строгое лицо военного в белом полушубке.

— Тоже лекальщиком был, — задумчиво говорил Иван Михайлович. — Как подрос, днями не бывал дома. То на работе, то на собраниях комсомольских… Ушел добровольцем, все писал, чтобы не беспокоились. Того, кто верит в победу, в лучшую жизнь, убить, дескать, не так просто…

Токарю трудно было говорить, и мы, чтобы не вынуждать его к тому, стали прощаться, обещая зайти как-нибудь.

— И верно, пора, а то родители, видимо, заждались. Ольге тоже готовиться к урокам надо. Последний экзамен завтра. Вы приходите, ребята… И нам веселее.

Возвращались мы от него притихшие, словно боялись в разговорах расплескать появившееся хорошее чувство к этому человеку. Да, пожалуй, и не только к нему, сама жизнь впервые для нас повернулась другой стороной, более сложной. Человек стал представляться не отвлеченно, как раньше, а со своими радостями и горестями, хорошими и слабыми сторонами. Встреча с ним научила меня приглядываться к людям, давать им правильную оценку.

Потом я бывал у Ивана Михайловича часто. Однажды он вынул из сундука вот эту коробочку, подозвал меня и сказал:

— Ha-ко, я тебе штучку одну дам, сынишка делал в училище. Он ведь тоже у Суровцева учился, «конусом» вы его зовете… Мастер опытный… А эта звездочка у сына что-то вроде неофициальной дипломной работы. Бери!..

Блинов откинулся на спинку стула и смотрел вперед невидящим взглядом. Он, вероятно, представлял в подробностях памятную встречу с токарем.

— Так и оказалась у меня эта граненая звездочка, — после некоторого молчания закончил он. — Не знаю, может, это моя прихоть, может, это так кажется, но когда она у меня в руках, я чувствую необычайный прилив сил. Звездочка напоминает мне о кропотливой работе человека, делавшего ее, о долгих часах, которые он провел над нею, шлифуя каждую грань. И я вижу этого человека, сроднился с ним… Это как бы моя совесть. Разглядываю звездочку, и у меня появляется желание делать свою даже самую маленькую деталь так, чтобы она тоже нравилась другим людям… Вот об этом я и хотел рассказать…

1956 год.

Загрузка...