Мое сердце билось радостными толчками, когда, пересекая, северо-западную бухту Тасмира, я увидел всех наших на берегу. Они махали нам руками и что-то кричали. Сразу я узнал маму, отца и Алексея, который, взобравшись на камень, размахивал наскоро сделанным флагом.
Потом стало видно, что ниже, около Алексея, стоит Сарра. Еще несколько минут, и среди общей группы выделилась лохматая голова Успенского.
— А вот и мама, — вскрикнула Вера, — справа от Успенского!
— Тут же и Зотовы, — продолжала Анна Ивановна.
Мы постепенно узнавали всех, но не нашли только Лии. Орлов начал нервничать, торопливо обшаривая глазами весь берег.
— Где же Лия? — бормотал он, и Сони тоже нет… Странно…
Мы не знали, что сказать ему, и успокаивали ничего незначащими фразами. Наконец, под гул и шум взаимных приветствий мы причалили к берегу и тотчас же общими усилиями закрепили на берегу якорь.
Начались объятия и поцелуи… Но в общей суматохе счастливой встречи грустно стоял встревоженный Орлов, пытаясь что-то спросить:
Мама, случайно взглянув на него, воскликнула:
— Орлов, что с вами?
— Где Лия?… Ее нет здесь… Почему?
Мама засмеялась.
— Как нехорошо, — сказала она, — мы совсем забыли о вас. Бегите домой, там ждет вас Лия, Соня и еще кто-то.
Орлов повеселел и аршинными шагами помчался к дому. Там ждала его Лия с новорожденным сыном, а около них сидела Соня.
Мы тоже направились к дому, кстати взглянуть на нового тасмирца, но Успенский остановил нас.
— Сюда заглядывают медведи, — сказал он, — и плоты с оленями нельзя оставлять без охраны.
— Я останусь здесь, — сказал Зотов, — у меня ружье с собой.
— А вы, — обратился Лазарев к Успенскому, — дайте-ка мне свое ружье, я тоже останусь. Да и все возвращайтесь скорее, нужно плоты разгружать.
Но остались все, за исключением Орлова, и принялись за работу. Началась спешная разгрузка плотов. Теперь эта работа была сравнительно легкой, так как мы проложили запасный провод с лодки на берег, пустив в ход электрическую лебедку, подтягивали грузы на канатах прямо к своему новому жилищу.
Мы решили в первый день перевезти животных и птиц, снять и сложить все запасы пищи и фуража, а также все инструменты и особенно ценные материалы. Чтобы работа шла непрерывно, опять установили смены по шесть часов, откладывая полный отдых на зиму. Впрочем, теперь наша работа была неизмеримо легче, чем когда-то при постройке «Крылатой фаланги». Теперь у нас было много машин, электрическая энергия и большее количество рабочих рук.
В течение трех дней мы успели разобрать плоты и сложить на месте будущих построек бревна и доски. Нам теперь не нужно было обрабатывать материал, а только заняться сборкой срубов, восстановляя в точности постройки «Крылатой фаланги».
На воде остались только лодки, приспособленные для дальнего плавания. Они еще были нужны, так как около островов плавало много древесных стволов, попадавших сюда из великих сибирских рек. Отец говорил, что стволы сибирских деревьев какими-то путями доплывают до берегов Гренландии, что в свое время не раз отмечалось американскими учеными.
Впоследствии мы ежедневно отправлялись на ловлю древесных стволов, буксируя их к Тасмиру. Это дало нам значительный запас дерева, который, пополняясь из года в год по настоящее время, превратился в наш склад поделочного дерева. Но во время строительных работ такой ловлей деревьев мы не занимались всерьез. Тогда это служило скорее отдыхом и развлечением. Во время таких прогулок мы обследовали кстати все маленькие островки, толпившиеся вокруг Тасмира. На одном из них мы нашли часть скелета мамонта, с огромными клыками-бивнями, превосходившими во много раз слоновые клыки. В береговых осыпях Тасмира и островков мы нашли пласты бурого угля, хотя и небольшой мощности, а также железные и другие руды, глину, каолин, известь и другие минералы.
— Обследуем поподробней на будущий год, — говорил Успенский, — это не уйдет.
— Да, на будущий год, — грустно повторил отец, — мои расчеты не совсем оправдались. Нужно еще года два, чтобы построить три или четыре воздушных корабля.
Лазарев возражал, что достаточно и двух новых, которые вместе с «Борьбой» составят три боевых единицы.
— Этого вполне достаточно, — говорил он, — чтобы сделать налеты на дворцы и казармы, а также для разбрасывания прокламаций.
Я не утерпел и сказал отцу:
— Мы будем бросать прокламации, но где мы возьмем бумагу?
— Верно, мальчик, — горько улыбнулся отец, — все же мы — робинзоны, и у нас ничего нет. Надо все выдумывать и делать самим.
Этот вопрос о бумаге заставил задуматься и меня. Дело в том, что у нас ее были небольшие запасы, но раньше мы не придавали этому большого значения. Однако с тех пор, как мы стали учиться, вопрос этот вставал все более остро.
Правда, мы имели черную доску и писали мелом, были у нас и грифельные доски, но многие чертежи и формулы, чтобы сохранить их, приходилось вносить в толстую тетрадь, которая потом послужила поводом для создания огромной «Книги жизни», что хранится в Главном доме.
Но перехожу к порядку событий.
Как только, к концу лета, мы закончили наши постройки, возник вопрос о топливе и хлебе. На одну зиму мы были всем обеспечены, а дальше? Лазарев привез с собой разных огородных семян, но из всех овощей мы в «Крылатой фаланге» выращивали в комнатах только лук и чеснок, необходимые в полярных странах, как средство от цынги.
Теперь же, когда вопрос стал так остро, мы тщательно пересмотрели все семена, как особую драгоценность, и разложили по ящичкам в специально сделанном для этого сундучке.
Я рассказываю о таких мелочах, которые не могут быть оценены новым населением Тасмира, но мы, уже стареющие люди, помним то время, когда эти мелочи были вопросом жизни и смерти.
Все же, как продовольственные нужды ни волновали нас, приходилось прежде всего думать о борьбе с полярной зимой и о защите от холода для себя и для животных. Поэтому, как только были закончены постройки, мы занялись их отеплением и особенно отеплением крытого двора. В «Крылатой фаланге» мы не думали об экономии каменного угля, а теперь сделали учет и установили нормы его потребления.
Такое положение дел превращало всех нас в хозяйственников, отодвигая на второй план даже те цели, ради которых мы переселились на Тасмир. Это очень огорчало отца, но он не падал духом. Предоставив другим вопросы о продовольствии, он занялся разрешением вопроса о топливе. С конца лета он на целые дни запирался у себя в комнате и работал над конструкцией каких-то аппаратов, делая огромнейшие вычисления.
Мы делали все, чтобы устранить всякие помехи его занятиям, а сами ломали голову над созданием огорода и над пересадкой с материка на Тасмир ягодных кустов.
Это были самые будничные, но и самые трудные задачи, которые развернулись перед нами так грозно, как мы и не думали, переселяясь на Тасмир.
Помню, в эти будничные дни меня долго угнетало какое-то ощущение вины, хотя ни я, ни вся наша молодежь ни в чем виноваты не были.
Я должен сознаться, что умственный кругозор нашего поколения не тот, как у наших отцов. Мы отрезались от всего мира, ушли в личную жизнь, нам было это приятно, и мы не хотели выходить за пределы своего физического и духовного затворничества. Эти мысли пришли мне в голову после случайно слышанного разговора.
Как-то после смены я прилег у камня на берегу моря и задремал. Вдруг я услышал голос Лазарева.
— Ты прав, — говорил он, — наши планы перекувыркнулись. В порыве увлечения мы думали, что года два-три достаточно для осуществления нашей мечты. Но только на пятый год «Борьба» была создана окончательно. Год ушел на подготовку к перелету, и вот вторая зима застает нас здесь, в ледяной пустыне, с одной машиной, отрезанными от всего мира…
— А не попытаться ли нам связаться с партией, — услышал я голос отца.
— Подумай, — ответил Лазарев, — что из этого выйдет, если нас заметят? В Россию мы полететь не можем, ибо только что удрали из лап полиции. Полететь во Францию, в Англию? Так ведь о нас сейчас же полетят телеграммы во все газеты. Мы создадим сенсацию, и за нами начнут охотиться репортеры. Меня пугает, Лев, трагичность нашего положения. Нам нужны прокламации, динамит, матерьялы для новых машин, а мы, как ты говоришь, — робинзоны и живем обломками и осколками, которые случайно попадают к нам в руки.
— Да, — задумчиво сказал отец, — конспиративных полетов быть не может. Всякое государство в Европе, оценив мое изобретение, сможет отнять аппарат, нас могут арестовать как шпионов. А если лететь, то все же только нам, Сергей, ибо только нас знают в партии.
— Да, — подтвердил Лазарев, — только мы двое можем установить связи…
Они замолчали, а меня охватила тревога и тоска. Мне стало страшно за себя, за маму, за всех нас. Что мы можем здесь сделать без отца и Лазарева? Я замер и ждал, что они еще скажут.
— А сможем ли мы, — начал отец, — принести в жертву всех? Оставить здесь без аппарата, без топлива. Ведь мы можем и не вернуться…
— Да, — тихо проговорил Лазарев, — будем честны с самими собой.
— Для меня это сверх сил, — грустно сказал отец, — я чувствую, как почва уходит из-под ног.
— Я бы мог лететь один, — продолжал Лазарев, — но у меня нет уверенности в успехе. Меня могут арестовать, вы лишитесь машины, и понадобится в лучшем случае еще два года, чтобы построить новую. А тогда что? Опять рисковать этой машиной?
— Где же выход, — с тоской произнес отец. — О, если бы жив был Шнеерсон! А теперь, через семь лет, куда обратиться, кому доверить?
— Будет, Лев, — сказал Лазарев твердо, — мы сами создали этот замкнутый круг, мы сами найдем и выход. Мы построим еще несколько машин. Пусть пройдут годы, но мы устроим Тасмир, мы создадим крылатую фалангу. Мы сделаем из острова настоящую базу. Часть машин останется здесь, молодежь подрастет и обойдется без нас, а мы полетим. Если не вернемся, то они без нас уже не погибнут…
Опять наступило молчание. Я все лежал неподвижно, а мое сердце радостно билось. Я сознавал ясно, что роковой час отсрочен. Но тоска охватила меня, когда снова услышал я слова отца.
— Меня мучит еще то, — произнес отец, — что у нас будет смена инженеров, борцов с природой, но не будет смены в революционной борьбе. Мы здесь — последние могикане…
— Да, — согласился Лазарев, — это так. Нужно прямо смотреть в глаза правде. Но это не по нашей вине. Слова не учат, учит жизнь, а они жизни не знают. Они — островитяне. Это — новая порода людей, выскочившая игрой случая из хода истории… Нас мало понимают дети, а внуки нам будут чужие.
— Да, — вздохнул отец, — в условиях этой жизни их кругозор узок и мал. Наши внуки, может быть, еще дальше уйдут в технике, но еще больше отстанут от человеческой культуры.
В это время подошел Алексей и что-то стал спрашивать отца о работах. Они все ушли вместе, а я задумался.
Вечером мы с Алексеем вели долгую беседу. Мы яснее, чем когда-либо, почувствовали ту незримую грань, которая отделяла нас от отцов. Мы понимали их, но мы не чувствовали, как они. Их попытки во что бы то ни стало увлечь нас своей борьбой, пожалуй, имели скорее обратные результаты. Мы привыкли к их речам, призывам и лозунгам, но это сделалось для нас каким-то обрядом. Это были для нас священные слова, но отвлеченные, не наполненные содержанием жизни. С каждым годом планы и цели отцов казались нам все дальше и дальше уходящими от тех задач, которые сама жизнь ставит пред нами на острове.
— Они мечтатели, — сказал Алексей, — милые и дорогие для нас, это у них наследство от того человечества, которого мы не знаем.
— Да, — подтвердил я, — но они, может быть, правы, говоря что мы островитяне, что мы узкие практики. Их знания больше и обширнее. Мы знаем только одну точку на земле, но земной мир нам незнаком.
Алексей нахмурил брови и молчал.
— Все это так, — произнес он, — но разве мы не бежали сюда от людей, как бежит олень, затравленный волками? Если мы вступим в борьбу с людьми, они победят нас, их больше. Мы погибнем, а люди останутся такими же и завтра забудут кучку островитян, которых убьют.
— Но, — возразил я, — нас могут поддержать те, кто имеет такие же взгляды, как наши отцы.
Алексей горько усмехнулся.
— Ты так думаешь? — проговорил он, — а не доказывает ли обратное то обстоятельство, что наши отцы попали сюда, что сейчас и у них самих нет уверенности в этой поддержке? Они думали, что смогут настроить десятки воздушных кораблей, что бомбами и взрывами уничтожат врагов. Но им никто не помог в этом, и теперь нам не из чего делать воздушные машины, у нас нет взрывчатых веществ, и мы никому не страшны.
Я больше не возражал, вспомнив разговор отца с Лазаревым. Все же несколько дней меня томила непонятная тоска. Я забыл о ней только тогда, когда в нашу жизнь вплелись новые обстоятельства.
Первые дни нашей жизни на Тасмире были однообразны, сводились к заботам об усовершенствовании жилища и двора; но начало осени было внезапно озарено блестящими открытиями.
Дарья Иннокентьевна, перебирая свой сундук с вещами, неожиданно нашла в нем горсти две сора, который был для нас богаче самых обильных россыпей золота и алмазов. В этом соре мы отыскали пшеничные зерна, четыре семячка подсолнухов, немного неободранной гречихи, несколько горошин, ягоду сушеной малины и два тыквенных зерна.
После этого мы с алчностью самых ярых золотоискателей принялись исследовать сундуки у всех и с величайшим ликованием присоединили к собранной коллекции еще кое-что, а именно: пять маковых зернышек, вишневые косточки и несколько лесных орехов. Все это вместе с огородными семенами, где была капуста, огурцы, репа, свекла, морковь и неожиданно резеда, внесло столько же радости, как изобретение варин.
Это сразу подняло наш дух, и мы стали мечтать о парниках и оранжереях. Организовали нечто вроде конкурсов, и все без исключения чертили планы оранжерей, придумывали систему их отопления, а для удобрения почвы собирали птичий помет.
В это же время был тщательно разработан план на будущий полет к Гольчихе на слюдяные залежи, чтобы набрать самых больших кусков для приготовления тепличных рам. Молодежь не хотела и слышать о маленьких теплицах, мы предполагали весь крытый двор превратить в огромную теплицу или, вернее, в зимний сад. Мысль об этом увлекала и волновала нас. Мы мечтали, как нашими заботами и усилиями бесплодная земля выбросит вверх множество побегов разнообразных растений, как на небольшом пространстве крытого двора закипит небывалая здесь жизнь.
Эта зима показалась нам долгой, хотя мы непрерывно работали, делая рамы для парников и оранжерей. На этот раз мы впервые почувствовали, что у нас появилась почва под ногами и явилась крепкая связь с той землей, на которой мы живем.
В своих увлечениях мы даже забыли о работах отца, который изо дня в день что-то упорно и напряженно творил в полном одиночестве и только изредка отрывал от нас Успенского, делая ему специальные поручения.
Но в середине зимы Успенский отошел от нас, увлекшись работами отца. Они стали работать вдвоем, как заговорщики, ничем не интересуясь, кроме своей лаборатории. Мы им не мешали, подавляя свое любопытство, и продолжали трудиться над тепличными рамами.
Наделав достаточное количество рам, мы приступили к усовершенствованию нашего жилища. Венцом наших архитектурных достижений было устройство балкончика над крытым двором. Мы провели к потолку узенькую лестницу, окруженную тесным коридорчиком с дверями внизу и наверху. Мы прозвали ее «трубой». На крыше двора, начиная от верхней двери «трубы», мы устроили на стене балкончик.
Вскоре этот балкончик стал любимым местом для наших бесед и отдыха. Здесь мы любовались последними кровавыми зорями, которые затем сменила непрерывная полярная ночь. Но как были прекрасны эти ночи, когда вспыхивает в небе огненный столб, простершийся от горизонта до зенита, и стоит неподвижно сутки, двое, трое; когда порой клубится на небе огненный вихрь или колышутся, спускаясь вниз, разноцветные занавесы, тьма отодвигается в смутные дали, а по бесконечным ледяным и снеговым просторам беззвучно бродят тени, и словно дышит застывшая земля.
Ни звука кругом. Тишина, а в ясные морозные ночи удивительно ярко блещут звезды, и легкий морозный треск прерывает тишину, — так потрескивают угольки в потухающем очаге. Прекрасны и наши лунные ночи, когда все залито голубым фосфорическим светом, мороз захватывает дыхание, и с пушечным грохотом лопаются ледяные поля и промерзшая почва, давая глубокие трещины.
Но в эти суровые ночи в воздухе нет ни малейшего дуновения, и пятидесятиградусный мороз переносится легче, чем двадцатиградусный при ветре.
Мы никак не предполагали, что этот балкончик сыграет большую роль в работах отца. Случилось это следующим образом.
Однажды, когда мы там сидели, закутанные в свои оленьи костюмы, вспыхнуло замечательное северное сияние неподражаемой силы и красоты, сверкавшее на небе всеми цветами радуги.
Это было нечто исключительное, ни разу не повторявшееся за всю нашу последующую жизнь на Тасмире. Мы взбудоражили всех и вытащили на балкон любоваться необыкновенным зрелищем. Даже Успенский и отец вышли из своей лаборатории.
Сначала это была ярко-желтая дуга, сквозь которую пробивался зеленый свет, а на концах дуги проступала ярко-красная кайма. Но вот вдали, на западе, вверх по небу заскользила, извиваясь, огромная змея; она становилась все ярче и ярче, затем разделилась на три сверкающие части. Потом краски изменились. Южная змея сделалась красной с желтыми пятнами; та, которая находилась посредине, стала желтой, а северная приняла зеленовато-белый цвет. По бокам каждой змеи выступали пучки лучей, точно волны, гонимые ураганом. Они то появлялись, то исчезали, то выступали резче, то слабее.
Огненные змеи извивались, как живые.
Очарованные, мы стояли, не замечая холода, пока не погасло чудесное явление, и не осталась только одна огненная змейка на западе.
Отец был потрясен этим зрелищем и после долгого молчания обратился к Успенскому:
— Сама природа решает нашу задачу — вот он бесконечный источник энергии. Это колоссальное количество электричества, рассеянного в атмосфере, должно быть сведено с неба на землю поймано особыми приборами и превращено в послушный и на все пригодный электрический ток!
Как мы ни привыкли думать, что для отца все возможно, но это заявление нам показалось несбыточной, хотя и красивой фантазией.
— Но как же это возможно? — воскликнул крайне озадаченный Успенский.
Отец слегка улыбнулся и повел плечами, обнаруживая скрытое волнение, которое охватило его под напором новых идей.
— Все тела состоят из электрических частиц, — снова обратился он к Успенскому, — которые мы с вами назвали «первочастицами» и «электрочастицами». Ясно, что наша земля и воздух, окружающий ее, не представляют никакого исключения и тоже являются обиталищами этих частиц.
— Да, да, — подхватил Успенский, — вы вычислили, Лев Сергеевич, что в каждой частице вещества заключено поровну «первочастиц» и «электрочастиц». Они уравновешивают друг друга.
— Совершенно верно, — продолжал отец, — а поэтому при таком равновесии не обнаруживается никаких электрических свойств в частице вещества. Если же такую частицу расщепить, то в одной части будет избыток первочастиц, а в другой — электрочастиц, и получится ток…
— Все это так, но все же… — начал Успенский.
— Не все же, а то же самое, — перебил его отец, — то же самое с землей и воздухом. Мы знаем по целому ряду научных данных, что земля имеет всегда избыток электрочастиц, то-есть она заряжена отрицательным электрическим током. Воздух, наоборот, заряжен положительным электрическим током. Поэтому в воздухе постоянно текут вниз к земле электрические токи, но очень слабые, которых мы не замечаем…
— Понял! — радостно вскрикнул Успенский. — Теперь, если поднять в воздух какое-либо тело, заряженное отрицательно, оно притянет к себе положительный заряд воздуха и по нему побежит вниз ток, который можно использовать для любой цели…
— Правильно! — засмеялся отец и, схватив Успенского под руку, побежал с ним вниз.
— Ну, теперь я буду ждать и себе работы, — сказал улыбаясь Рукавицын, — начнем делать модели приборов.
Внизу у «трубы» хлопнула дверь, но опять открылась, и отец нам крикнул:
— Теперь смело стройте оранжереи, я добуду вам вечное топливо! Мы изменим климат Тасмира!
В первую же зиму на Тасмире отцом были придуманы особые шарообразные аппараты, заключавшие внутри систему кристаллов леонита, который здесь играл такую же роль, как в варинах, собирая и уплотняя электрическую энергию. Аппараты имели такой же вид, как и теперешние наши собиратели Грибова, только расположение шипов и игол на поверхности шаров было несколько иное.
«Собиратели Грибова» не в таком, конечно, количестве, как теперь, и на более низких железных фермах, были установлены на Тасмире и на некоторых из окружающих его островков. Собиравшийся непрерывно таким образом электрический ток воздушными проводами доставлялся на Тасмир для зарядки варин и для работы разного рода электромоторов, а также для всевозможных электропечей и электроосвещения.
По расчетам отца собиратели Грибова извлекали в один час из каждого квадратного километра атмосферы электрическую энергию, равную тремстам лошадиных сил. Теперь, при усовершенствовании аппаратов и при большей высоте ферм, каждый квадратный километр воздуха дает пятьсот лошадиных сил; а так как в настоящее время сеть собирателей Грибова, благодаря использованию всех островов охватывает пространство в тридцать квадратных километров, то Тасмир располагает огромной и притом вечной электрической энергией в пятнадцать тысяч лошадиных сил в течение каждого часа…
Но я забегаю несколько вперед. К концу зимы у нас было готово восемь собирателей Грибова, а наше жилище опять наполнилось шипением, грохотом и скрежетанием машин и станков и ударами молотов. Мы готовили фермы, на которых должны были устанавливать собиратели Грибова. На этот раз главным образом работала молодежь, и работа спорилась хорошо, так как мы все с детства привыкли правильно и целесообразно работать.
Кроме главных частей системы добывания электрической энергии из атмосферы, отец сконструировал электропечи двух типов: в виде невысоких колонок для согревания комнат, двора и оранжерей и большую плиту для приготовления пищи. Эти печи были основаны на том, что внутри металлического ящика или цилиндра устанавливались проводники определенного сопротивления, которые под действием прохождения через них определенной силы электрического тока выделяли определенное же количество теплоты.
Печь с очень высокой температурой до трех с половиной тысяч градусов была сконструирована раньше, вскоре после изобретения горелки Грибова, еще в «Крылатой фаланге». Она представляла собой выдолбленную глыбу извести, внутри которой помещаются два горизонтально лежащих стержня из угля, конец к концу. Они укреплены на специальных стойках, через которые пропускается ток. Сближая и раздвигая концы углей, получают между ними вольтову дугу, которая дает такой жар, что сваривает куски железа.
Между тем, пока шли все эти работы, наступил февраль, и первые зори опять заполыхали кровавыми отсветами по льдам и снегам. Приближалась весна, и мы уже несколько раз слышали среди немой тишины осторожные шаги белых медведей по хрупкому морозному снегу. Мы сделали небольшой прожектор с горелкой Грибова и, включая ток, внезапно освещали то или другое место снежного покрова. В резком свете иногда видно было испуганную фигуру убегающего медведя и рядом с ним его длинную черную тень. Иногда в поле освещения попадала стайка песцов, и зверки, пугливо прижимаясь к снегу и крадучись, удирали подальше.
К сожалению, у нас не было свободного времени, но мы были не прочь, особенно Успенский, поохотиться за белыми косматыми хищниками. Мясо первого убитого на Тасмире медведя было довольно вкусно, не говоря уже о копченых окороках.
В дни моей юности у нас не было теперешних праздников, и мы работали изо дня в день непрерывно, чередуясь по сменам. Теперь у нас среди других праздников есть праздник Труда, а тогда были только дни труда. Мы никак не праздновали даже самых крупных наших завоеваний, а все же это было самое радостное и самое счастливое время моей жизни.
Вот и настал великий ледоход. Необъятные просторы океана наполнились грохотом, треском, шумом и звоном ледяных полей и гор. Прибрежные льды стали отходить все дальше и дальше в открытое море, а на восток от Тасмира, словно штурмовые колонны, плыли льды и ледяные горы, ударяясь в скалистые берега многочисленных островков, раскалывались, расседались и распадались на части, сверкая в лучах летнего солнца.
Зареяли в воздухе птицы, появились стада тюленей и моржей, и чаще встречаются белые медведи. Три свежих шкуры у нас уже готовились на одеяла, а мясо шло в пищу.
Но вот, наконец, Тасмирское море очистилось ото льдов. Мы сняли крышу с крытого двора — гуси, утки и олени бродят по нему, двор становится тесен, и его нужно увеличить.
Как и прошлый год, наши хозяйки остригли пушистую шерсть собак и готовят из нее пряжу, чтобы вязать чулки, куртки и брюки. Вязаные костюмы теперь делались нашей единственной одеждой, если не считать шуб из оленьих шкур с меховыми же брюками, сапогами и капюшонами. Мы тогда еще не умели делать нежной замши из оленьей кожи и лайки из собачьей, что теперь вместе со шкурами песцов помогло создать нам легкие и изящные костюмы, превратив тонкое вязанье из собачьего пуха в нижнее белье.
Но и тогда мы чувствовали себя превосходно в своих вязаных костюмах и в высоких сапогах из тюленьей шкуры. Мы весело и радостно спустили наши лодки на воду и заколесили, пеня воду гребными винтами, между островков вокруг Тасмира.
Мы спешили установить фермы на островках и укрепить на них собиратели Грибова, чтобы потом успеть еще слетать на материк за слюдой, собрать запасы ягод и оленьего моха, а также перенести на Тасмир несколько ягодных кустов.
В это время произошло самое большое событие в моей жизни.
Установив железную ферму на одном из ближайших островков, в километре от Тасмира, я полез с Алексеевым наверх, чтобы прикрепить там собиратель Грибова. Завинтив гайки болтов и прикрепив провод, свитый из медной проволоки, мы стали спускаться вниз.
— Гляди, Игорь, — воскликнул неожиданно Алексей, указывая на восток.
Я взглянул и с трудом разобрал на горизонте черную точку. Это нас заинтересовало, но мы привыкли не бросать работы, не доведя ее до конца. Поэтому, спустившись вниз, мы только сообщили о странном случае товарищам и приступили тотчас же к подтягиванию при помощи цепей электрической лебедки глыб камня для укрепления основания железной фермы.
Только через два часа работы, когда железная ферма как бы вросла в самую возвышенную часть островка и стала непоколебимой, мы посмотрели в зрительную трубу на замеченную нами точку у самого горизонта.
То, что мы увидели, заставило нас сильно взволноваться. Это было очень небольшое судно, явно потерпевшее аварию. Мачты его были сломаны, и оно сильно кренило на правый борт. Было видно дымовую трубу, но дым из нее не шел, и судно совсем не двигалось.
Первым нашим порывом было помчаться на помощь, но нас связывал провод, который мы должны были протянуть к Тасмиру, и удерживала боязнь перед теми людьми, какие могли быть на судне.
Мы с лихорадочной энергией стали заканчивать работу и, направив лодки к Тасмиру, начали развертывать вал, на котором был намотан воздушный провод. Через полчаса мы уже причалили к мосткам нашей бухты.
Привезенная нами новость вызвала всеобщее смятение. Работы были прерваны и решено, что Лазарев, я и Алексей тотчас же должны отправиться на лодках к неизвестному судну с ружьями и произвести обследование. Мы полагали, если судно может быть исправлено, отправить его под конвоем «Борьбы» через ледяные коридоры в прибрежную полосу океана. Там оно сможет войти в устье любой сибирской реки и найти связь с людьми.
Все же это не успокаивало нас. Отца тревожило то обстоятельство, что в Тасмирское море можно проникнуть с востока, а также и то, что экипажем судна могут оказаться грубые матросы, которые причинят нам много неприятностей.
Несмотря на все эти тревоги и опасения, мы не могли равнодушно относиться к гибнущим людям. Особенно настаивали на немедленной помощи старшие и отец.
— Ну, конечно, всему будет мера, — спокойно, как всегда, говорил Лазарев, — мы узнаем, кто там, и не будем нежничать, в случае чего…
Он предложил высадить экипаж на одном из островков, а корабль пробуксировать в бухту. По окончанию же наших работ отдать им, в крайнем случае, одну из лодок, поставив на ней электромотор, и отправить их на материк.
С этими решениями под командой Лазарева мы выехали к неизвестному кораблю.
Наша двойная лодка энергично резала волны, а небольшая паровая яхта, казалось, летит нам навстречу. Теперь уже ясно было видно, что судно цело, а его крен вызван тем, что оно боком вмерзло в льдину, которая накреняла его своей тяжестью. Поломанные мачты и плохо убранные паруса, болтающиеся концы веревок и перепутанные снасти указывали, что корабль без всякого призора.
— Это такой же пловучий гроб, — сказал Лазарев, — как и китобойное судно.
Мы заехали со стороны крена и прицепились баграми за льдину. Корабль не проявлял никаких признаков жизни. На носу мы прочли французскую надпись: «Liberté».
— «Свобода», — перевел Лазарев, говоривший, как и все старшие, по-французски, — во всяком случае это не русское судно.
Мы стали кричать, но никто не отзывался. С борта яхты на примерзшую льдину был спущен деревянный трап. Оставив Алексея в лодке, мы с Лазаревым вскарабкались на льдину и поднялись по трапу. Мы осторожно обошли всю палубу и увидели, что все четыре шлюпки сняты. Словом, здесь была та же картина, какую мы видели на китобойном судне. Только было непонятно, почему брошено совершенно целое судно, пригодное для плавания.
Отбросив всякую предосторожность, мы спустились в каюты и прошли в машинное отделение. Машины оказались в полной исправности, в каютах полный порядок, как будто их покинули только вчера; они были прекрасно обставлены специально для пассажирского плавания. В рубке оказался рояль и два шкафчика с нотами. Я очень обрадовался роялю и нотам, так как мама, будучи пианисткой, очень скучала без музыки, а Анна Ивановна пела.
— Это яхта богатого человека, — говорил Лазарев, — и попала в океан случайно.
Мы оглядели все каюты, с удовольствием посмотрелись в большие зеркала и собирались уже подняться наверх, как заметили в конце коридора запертую дверь. Мы попытались отворить ее, но она не поддавалась нашим усилиям.
Лазарев ударил около ручки ружейной ложей и замахнулся было во второй раз, как из-за двери слабо прозвучал испуганный женский голос:
— Qui est là? (Кто там?).
— Мы пришли к вам на помощь, — ответил Лазарев по-французски.
За дверью раздались истерические рыдания.
Мы с Лазаревым молча переглянулись, недоумевая, что все это значит.
— Пустая яхта среди льдов, запертая женщина, — странная дикая история, достойная людей…
— Отоприте дверь, — снова крикнул Лазарев, — мы окажем вам помощь.
— У нас нет ключа, нас заперли, — послышался ответ.
— Их заперли снаружи, — перевел мне Лазарев, — давай в приклады.
Мы принялись изо всех сил колотить в дверь, но замок не поддавался. Мы стали бить около замочной скважины по очереди, как молотобойцы. Это длилось минут десять, как вдруг дверь распахнулась — мы сорвали часть дверного косяка.
Перед нами было большое помещение из двух комнат. В первой среди жестянок из-под бисквитов и бутылок вина стояла красивая молодая девушка, почти сумасшедшая по виду. Она была одета в меховые шаровары и меховую куртку. Пальцы ее были судорожно сцеплены и прижаты к груди.
Остро вглядевшись в нас, она быстро заговорила что-то, указывая на соседнюю комнату. Успокаивая ее, Лазарев, а за ним и я прошли туда.
При свете, врывавшемся широкой полосой в иллюминатор, мы увидели старика, лежащего на постели. Он был, видимо, сильно болен. Медленно обводя нас глазами, он спросил:
— Кто вы такие? Что вы хотите с нами делать?
— Мы хотим только помочь вам, — сказал Лазарев.
— Мы съели и выпили все, что нам оставлено, — тихо проговорил старик, — три дня, как мы ничего не ели.
В этот момент молодая девушка покачнулась. Я едва успел подхватить ее и положил рядом со стариком.
Тут только мы заметили тяжелый запах, наполнявший комнаты, несмотря на довольно низкую температуру, и нам ясно представилось, что испытывали они здесь, запертые в пловучую скорлупку среди льдов, питаясь галетами, бисквитами и вином и тут же отправляя все естественные потребности.
— На свежий воздух, — крикнул Лазарев и велел мне перенести девушку в рубку.
Я и сейчас испытываю это ощущение от худенького и легкого тела, которое покоилось на моих руках. Осторожно я уложил ее в рубке на диван и побежал к Лазареву.
Мы перенесли старика и положили его рядом с девушкой на другой диванчик. Пока мы его укладывали, девушка очнулась, открыла глаза, долго осматривалась кругом и потом, поняв, в чем дело, ласково улыбнулась и произнесла вполголоса:
— Мерси…
— Я думаю, — сказал мне Лазарев, — оставить их здесь и вместе с судном прибуксировать в нашу гавань.
Я согласился, что это будет самое лучшее, и, уходя, посмотрел на девушку. Наши взгляды встретились, и она опять улыбнулась. Мне стало вдруг радостно, как тогда при встрече с Саррой. Я не помню, как мы вышли на палубу, захватив свои ружья.
Наше появление приветствовал Алексей, начавший уже беспокоиться.
Лазарев внимательно осмотрел примерзшую льдину и велел Алексею подъехать к носовой части яхты, откуда мы спустили канат. Алексей поймал его конец и прикрепил к стальной перекладине между лодок.
— Теперь мы попробуем встряхнуть яхту, — сказал Лазарев, — авось, от нее оторвется часть льда, льдина сильно подтаяла.
Мы снова пересели в лодки и дали полный ход вперед, винты запенили воду и помчали нас по глади моря. Держа руль, я не спускал глаз с яхты.
Вдруг сильный толчок сбросил меня с места, и я удержался только потому, что крепко вцепился в колесо штурвала. Алексей и Лазарев упали на палубу.
Со стороны яхты послышался шуршащий шум, и мы, оправившись от толчка, увидели, как большая часть льдины стала отставать от яхты, а ее нос с легкой пеной стал резать воду. Мы еще прибавили ход, пустив воздушный винт.
Через час мы уже входили в нашу бухту.
Вся наша колония толпилась у берега, когда мы крепили буксирный канат с яхты у пристани. Лазарев в кратких словах рассказал обо всем виденном, и мы тотчас же отвалили от берега и направились к яхте. Теперь трап висел уже прямо над водой, а остаток оторвавшейся льдины начинался позади него и шел к корме.
Мы с Лазаревым снова взобрались на судно и вынесли на руках старика, положив на палубу лодки. Потом я один бросился вверх по трапу за девушкой, словно боясь, чтобы ее не понес Лазарев. Она встретила меня улыбкой и доверчиво обвила руками мою шею, когда я поднял ее с диванчика и понес на палубу.
Спускаясь по трапу, я заметил, что лицо девушки озарилось радостью при виде нашей колонии. Она тихо шепнула мне что-то по-французски.
Я не понял слов чужого языка, но сердце мое забилось от этого шопота.
— Милая, прекрасная, — шевелил я одними губами, и мне было жаль отдавать ее в руки Лазарева.
Он принял ее с палубы и весело спросил:
— Eh bien, mademoiselle, comment vous trouvez vous? (Ну, как мы себя чувствуем?)
— Un peu mieux, monsieur, je vous remercie. (Немного лучше, благодарю вас.)
Когда мы подъезжали к берегу, я старался держаться ближе к ней. Она часто взглядывала на меня и вдруг, указав на себя пальцем, сказала:
— Люси!
Я радостно догадался и, повторив ее жест, произнес:
— Игорь!
Она улыбнулась и проговорила с акцентом:
— Игор…
Когда мы пристали к мосткам, она повернулась ко мне и, протянув руки, сказала с улыбкой:
— Игор!
Я поднял ее, как ребенка, и вынес на руках прямо к маме.
— Мама, — воскликнул я, — она удивительная девушка!
Мама улыбнулась, потом, взяв Люси за виски, повернула к себе ее улыбающееся личико и поцеловала.
— Мы будем любить тебя, моя крошка, — сказала она по-французски.
Девушка порывисто обняла маму, слезы хлынули у нее, и она прошептала:
— Неужели все кончилось, и это не сон?
Мама ласкала ее и успокаивала. Я слушал, как они разговаривали, не понимая слов. Два раза я слышал, как Люси произнесла мое имя, а мама, обернувшись ко мне, сказала:
— Люси благодарит тебя. Она хочет учиться по-русски, так как ты не знаешь французского языка.
— Скажи ей, — проговорил я, краснея, — что она чудная, прекрасная девушка…
Я оставил Люси в маминой комнате и отправился на работу, так как я не кончил своего урока. Три часа до своей смены я работал с утроенной энергией, напевая все песенки, какие знал, и никогда не казался мне мир таким прекрасным, как теперь.
Снова мне хочется повторить в памяти все те непередаваемые в словах мелочи, из которых выросло большое глубокое чувство, озарившее утро моей жизни. У меня звучат в ушах первые фразы Люси на русском языке. Она коверкала слова и смешила всех, а для меня эти неправильные и забавные фразы были полны смысла.
И неохотно я отрываюсь от воспоминаний личного счастья, чтобы продолжать летопись нашей жизни, жизни Тасмира.
Когда я вернулся с работы, наши гости, напившись оленьего молока, спали в отведенной им комнате. В общей столовой я застал маму, отца, Зотовых и девочек. От них мы узнали, что случилось с Люси и ее отцом, Антуаном Барни.
18 марта 1871 года, после позорной войны с Пруссией, после пленения французского императора и подписания мира, парижские рабочие и ремесленники были доведены до отчаяния.
Буржуазия тогда образовала в городе Бордо свое правительство, но не менее жестокое и хищное, чем императорское. Париж восстал, и французский пролетариат с оружием в руках впервые поднял красное знамя.
Антуану Барни было тогда сорок лет, и он, оставив свой ткацкий станок, взял ружье и стал в ряды федералистов. Его сын, Арман, слесарь с машиностроительного завода, участвовал рядом с ним в боях за форты Исли, Монруж и Венсен и был убит на глазах отца. Люси тогда было три года.
Сам Антуан Барни, дважды раненый, все семьдесят два дня героической борьбы коммунаров не покидал боевых линий. Он видел последние дни Коммуны, когда войска Тьера под командой Мак-Магона, в количестве ста тридцати тысяч, сжимали свой кровавый и огненный круг, раздавливая кучку героев.
21 мая версальские войска Тьера захватили все форты Парижа, и закипели последние бои на улицах, среди баррикад. Целую неделю гудели пушки, трещали залпы ружей, пылали дома и лилась кровь. Буржуазные войска пленных не брали. Расстреливали на месте женщин, детей и стариков. Ряды защитников Коммуны редели с каждым днем, и 28 мая город был взят Тьером.
Начался неслыханный разгул буржуазии. Более тридцати тысяч коммунаров было расстреляно.
Повсюду заседали военно-полевые суды и судили пленных революционеров. Кроме расстрелянных еще семь с половиной тысяч было сослано в каторжные работы в Новую Каледонию и Кайенну. В число последних попал и Антуан Барни.
Там в невероятно тяжелых условиях, подвергаясь избиениям, работая и страдая от жары и голода, он испытывал самые мучительные унижения, терпел всевозможные издевательства грубых и жестоких тюремщиков.
— Не знаю, как я выжил в Кайенне эти десять лет, — восклицал Барий, — и не покончил самоубийством, не сошел с ума, как многие из нас!
Частичная амнистия 1879 года его не коснулась, и он был освобожден только в 1881 году при полной амнистии.
До этого времени он ничего не знал о жене и единственной дочери Люси. Только за несколько месяцев до освобождения он получил от нее сильно запоздавшее письмо. Он узнал, что она живет с дочерью в Пернамбуко, в Бразилии, у своего брата Проспера. Ее брат еще задолго до Коммуны дезертировал с военного корабля и, поселившись в Пернамбуко, разбогател на кофейных плантациях. Туда же переехал и Барни, как только получил амнистию.
Отсюда он уехал на другой год, тяготясь зависимостью от брата жены, на Аляску. Это было как раз в то время, когда там, по реке Юкону, впервые были обнаружены золотые россыпи. Барни составил компанию с двумя предприимчивыми бразильцами, и, собрав необходимые средства, они двинулись на север. После разных приключений они добрались до Аляски, где им удалось заарендовать золотоносный участок.
Они дружно и хорошо работали и к 1888 году так счастливо намыли золота, что решили на вырученные за продажу его деньги возвратиться на родину, а Барни мечтал поселиться в Калифорнии и заняться сельским хозяйством.
Этот последний год вообще был удачен для всех золотопромышленников, и правительство Соединенных Штатов оценило общую добычу за год в пятьсот тысяч долларов.
Барни и бразильцы заработали по двадцать тысяч долларов. В заливе Нортона Барни удалось дешево купить по случаю маленькую паровую яхту. Но с этого момента на него стали обрушиваться несчастия.
Заболела и умерла жена, а потом явился один из его компаньонов. Он уступил его просьбам и принял на борт. Это был полуиспанец Химинес, в достаточной мере авантюрист, но энергичный и предприимчивый. Он, как оказалось потом, проиграл и прокутил более половины своего заработка.
Химинес быстро взял в свои руки наем матросов и капитана, пользуясь удрученным состоянием Барни, схоронившего жену.
Они вышли в море тотчас же после похорон. Сначала все шло хорошо, но на третий день к ним ворвались матросы, отняли все деньги и заперли в каюте. Это было весной, месяца полтора тому назад.
Дней пять арестованных кормили и поили, а потом внесли в каюту запасы галет, бисквитов, бочонки с водой и вино, заперли их на ключ, и яхта словно вымерла.
Это была ужасная тишина. Они чувствовали, что куда-то плывут, ощущали толчки и холод. Барни с ужасом догадался, что грабители покинули яхту, направив ее предварительно вместо юга на север.
— Нам стало очевидно, — говорил он, — что мы плывем в Беринговом проливе, где негодяи, вероятно, высадились на северо-западном берегу Аляски.
Выглянув в иллюминатор, Барни увидел пловучие льды. Так потянулись ужасные дни, когда морское течение влекло яхту, вскоре затиснувшуюся во льды, в неизвестном направлении. Он приходил в отчаяние, но, помня о Люси, распределил всю пищу, и питье на порции. Сначала они мечтали о встрече с каким-нибудь китобойным судном. Потом он надеялся взломать дверь или вылезти в иллюминатор, чтобы попытаться так или иначе управлять судном, но и это не удалось, так как в его распоряжении не было не только никаких инструментов, но даже простого ножа или длинной веревки.
Постепенно силы их падали, а душевное состояние дошло до того, что все им казалось бредом. Воля совершенно ослабла, овладела апатия. Они целые дни лежали в состоянии отупения. Время от времени машинально съедали и выпивали установленную порцию и опять ложились на диваны.
Потом Барни почувствовал крайнюю слабость и не мог больше вставать. Его кормила и поила Люси. Последние порции они уменьшили вдвое, но все же за три дня до того, как мы их нашли, они ничего уже не ели, а пили только вино и лежали в полузабытьи.
Они слышали наши крики, но не верили им и продолжали лежать неподвижно. У них уже было несколько галлюцинаций, и, слушая нас, они считали это просто обманом воображения. Только стук в дверь заставил их поверить действительности.
Этот несложный рассказ потряс меня до глубины души. Предо мной все время рисовался образ Люси, а где-то в недрах сознания выплывали разбойники, ворвавшиеся в «Крылатую фалангу», и я снова почувствовал острое отвращение и страх к людям…
События Парижской Коммуны, дополненные потом рассказами Барни, увлекали нас, заставляли трепетать пред величием подвига борцов за свободу, но в то же время жуткое торжество победителей, раздавивших революцию, делало нас еще более человеконенавистниками.
Мы верили только в себя, в свой Тасмир и навсегда отмежевывались от остального человечества. Старшие спорили с нами, разубеждали, доказывали наши ошибки, но мы были глухи.
— Вот вы видите, — говорил отец, — что рабы хотят освободиться, но у них не хватает сил. Вы упрекали русский народ, что он не поддерживает революции, что мы приносим никому ненужные жертвы… Но там, во Франции, все трудящиеся сами встали на защиту своих прав, героически боролись и погибли. Вот в таких случаях, независимо от исхода борьбы, мы должны итти на все жертвы и помогать угнетенным!..
Мы сознавали правоту слов отца, но жизнь человечества была так далека от нас, так дико непохожа на нашу, что мы только радовались этому несходству. Нас ничто, ни в прошлом, ни ни в будущем не связывало с людьми, живущими где-то там, далеко от нас. Мы боялись только их преследований и нападений на Тасмир.
С появлением Люси моя жизнь стала совсем иной. Неожиданно для самого себя я тогда начал писать стихи. Я писал о нашей величественной природе, о гении отца, написал поэму о полетах «Борьбы», но больше писал о радостях творящего труда и любви.
Это были первые литературные опыты на Тасмире, и хотя в молодом поколении появились более даровитые поэты, все же я считаюсь основоположником. С меня началась наша литература.
Расцвет литературы у нас совпал с изобретением Георгием способа приготовления бумаги из оленьего моха, превращаемого предварительно в густую, но тонкую кашицеобразную массу.
Вообще Георгий Успенский превратился в замечательного инженера-химика и физика. Он и инженер-механик Владимир Рукавицын заняли место прямых наследников и продолжателей работ отца. Правда, это было сравнительно легко, так как отец до сих пор остается фундаментом тех знаний и наук, какие у нас процветают. Мы все, в разной мере, только продолжатели его гениальных работ и замыслов.
Но возвращаюсь к истории нашей жизни.
Через две недели после приезда Люси, мы установили все восемь ферм с собирателями Грибова, соединив их воздушными проводами с Тасмиром.
Идея отца блестяще осуществилась: контрольные аппараты показали, что мы располагаем электрической энергией в две тысячи шестьсот лошадиных сил в течение каждого часа!
Электрические печи и плита дали превосходные результаты. Мы пришли в неистовый восторг, когда комнаты наполнились теплом, показав температуру 30° по Реомюру. Температура продолжала повышаться, так что пришлось придумать особые регуляторы, чтобы она держалась в комнатах не выше 14° по Реомюру.
Барни и Люси, еще незнакомые с гением отца, были подавлены и смотрели на него с нескрываемым восхищением, как на чудо человеческой природы.
Даже летательный аппарат, о котором они узнали накануне, так не поразил их, как этот новый подвиг отца. Для нас это тоже было величайшим событием и крепким залогом, что мы будем жить сами и заставим жить Тасмир.
Охваченные энтузиазмом, мы принялись тотчас же за постройку слюдяной крыши над всем крытым двором.
Помню, Антуан Барни однажды в разгаре работ обратился к отцу и крикнул:
— Вы — гений, вы создаете такой чудесный и совершенный фаланстер, какой даже и не снился великому Фурье!
Отец грустно улыбнулся, а после, в разговорах со мной, горько заметил:
— Да, я создал именно фаланстер, где, может быть, счастливо будет жить горстка людей, но эти счастливцы с каждым днем отрываются больше и больше от человеческих масс. Я боюсь, что у меня не будет крылатых фаланг для борьбы за свободу всего человечества…
Я запомнил эти слова, так как это было началом той великой скорби, которая потом всецело овладела отцом и заставила его думать об уходе от нас.
В те дни, в дни начала моего личного счастья, мы все были упоены мыслью о создании цветущего сада среди льдов и снегов полярного океана.
Так как наш двор тогда занимал площадь всего в четверть гектара, то мы, несмотря на небольшую его величину, смогли приготовить слюдяных рам всего на половину его крыши. Другую половину мы обили тесом. Теперь нет и следов от этих примитивных построек. Каменной стены не было и признаков, не говоря уже о громадных окнах во всю стену за тройными железными решетками снаружи.
Но в то время половину крытого двора занимали олени, собаки, гуси и утки; только половина его предназначалась под огород и сад. Там, в этой второй половине, мы уже с конца лета сосредоточили электрические печи, чтобы почва хорошенько протаяла и туда же сбрасывали навоз и птичий помет. Почти ежедневно мы перекапывали и перемешивали землю.
Когда наступили в середине августа морозы, и все покрылось снежным покровом, то в крытом дворе было теплее, чем летом, и температура стояла неизменно на 20° Реомюра. Собаки лежали, высунув языки. Очевидно, жарко было и оленям. Все это заставило нас устроить легкую перегородку между будущим огородом и помещением для животных.
На это нам очень пригодился запас моржевых и тюленьих шкур, найденных в китобойном судне. Мы устроили нечто вроде занавеса, укрепленного на деревянных стойках, и в хлевах температура упала до 10° Реомюра.
Непрерывный ток тепла к крыше двора так нагревал ее, что снег таял на слюдяных рамах и водой стекал вниз. Поэтому мы до конца сентября не зажигали в своем «саду» горелок Грибова. Впрочем, в этом саду пока ничего не было, кроме непрерывно удобряемой земли. Посевы мы собирались сделать с наступлением первого весеннего солнечного дня.
Что касается кустов морошки, клюквы, голубики и брусники, то они были посажены на открытом воздухе в приспособленных для них парниках особого типа, чтобы создать для них те условия, в каких они росли в полярной тундре. У нас была одна только забота об этих ягодных растениях — спасти их от вымерзания на более холодном Тасмире.
Самым странным обожателем будущего сада и огорода сделался старик Барни, который потом до конца жизни был главным садовником и огородником Тасмира. Очень часто я заставал здесь Люси, и мы разговаривали на невероятном языке, более догадываясь о смысле своих речей, чем понимая их.
Здесь же произошло наше первое объяснение в любви. Зайдя однажды в сад, я увидел Люси, сидевшую на табуретке. Барни не было, и мы оказались с глазу на глаз. Я заметил, что у нее грустное лицо, и она чем-то взволнована. Я подошел к ней и взял за руку. Она густо покраснела и потупилась.
— Люси, дорогая Люси, — заговорил я шопотом, — я люблю тебя.
Рука ее задрожала, и она, еще ниже опустив голову, ответила:
— Я люблю ты…
Я обнял ее, прижал к груди и говорил, задыхаясь от счастья.
— Ты будешь моей женой? Да?
— Да, — прошептала она и, вскинув на меня свои прекрасные глаза, добавила: — Скажи твой отес и маман…
— Да, да! — воскликнул я, осыпая ее поцелуями. — Идем сейчас к маме!
Когда мы подошли к дому, она в дверях обвила руками мою шею, и наш поцелуй был договором любви на всю жизнь.
Эта зима прошла для меня, как волшебный сон. Я чувствовал огромный подъем сил и, кроме обычных работ на Тасмире, участвовал в постройке нового воздушного аппарата. Семен Степаныч окончательно установил конструкцию воздушного винта, который получил название «Рукавицын № 3».
Вообще на Тасмире темп нашей жизни значительно ускорился в сравнении с жизнью в «Крылатой фаланге». Машины, на которых теперь была построена вся наша жизнь, а также непрерывный напор полярного холода, борьба за пищу — все это, вместе взятое, заставило нас работать крепко и сцепленно, как в часовом механизме, где ни один зубчик колеса не может отстать от всеобщей работы. В противном случае грозила бы остановка всего механизма.
Но это не отягощало нашей жизни. Наоборот, было как-то особенно приятно укладываться в рамки несущего нас потока. Это нисколько не обедняло нашей личной жизни; наоборот, все личные переживания делались тоньше, глубже и дороже. Может быть, это происходит от того, что мы все чувствуем себя творцами общей жизни, и действительно, в пределах возможного каждый из нас создает общеполезные ценности.
Кстати, Анна Ивановна тогда же переложила на музыку некоторые мои стихи, написанные на эти темы. В день праздника Труда они и до сих пор еще исполняются в Главном доме.
Чем ближе я в своих записках к настоящему времени, тем более делаю невольных отступлений и нарушаю порядок во времени. Постараюсь приблизиться к календарной записи.
Итак, в эту зиму, когда я женился на Люси, мы кроме работ для будущего, как мы называли работы отца по постройке воздушных аппаратов, готовились к посевной кампании.
Впрочем, и старшее поколение было захвачено этим не менее, чем мы. К концу зимы Барни почти не выходил из будущего огорода и сада.
Георгий Успенский, почти оставив другие работы, занялся усиленными анализами создаваемой нами плодородной почвы. Он выспросил у старших с надоедливой настойчивостью все, что они знали о жизни засеваемых растений.
— Георгий, — смеялся Орлов, знавший ботанику, — тебе бы следователем быть по политическим делам, а не жить на Тасмире. Ей богу, меня жандармы так не допрашивали, как ты. Душу выматываешь!
Но Георгий не успокоился до тех пор, пока не узнал всего ему нужного. В результате мы разбили свой огород на несколько участков. Каждый из них предназначался для отдельного вида растений. Бобовые растения, корнеплоды, пшеница, капуста, вишня и прочее — все это получило свои специальные участки. Мы наделали грядок, провели межи и начали усиленно готовить землю к ее животворящей работе.
В один из дней, когда мы все копошились на своих карликовых полях, Анна Ивановна радостно объявила:
— Друзья! Давайте устроим два праздника: праздник Посева и праздник Урожая!
Мы с удовольствием приняли это предложение и стали устанавливать церемонию праздника. Анна Ивановна брала на себя подготовку музыки, было поручено написать тексты в стихах, а Орлов, Люси и Александр Успенский взялись всеми возможными средствами создать декоративную часть, изобрести значки, флаги, сделать рисунки и тому подобное.
Такова история первых двух наших праздников, к которым присоединились потом: праздник Труда, основание Тасмира, праздник Детей и праздник Электричества.
Мысль о праздниках и подготовка к ним особенно увлекла третье, подрастающее поколение. Они собственно и закрепили их в жизни. Но тогда мы еще боялись праздновать, у нас не было уверенности в успехе наших земледельческих начинаний. Напротив, тревогам и волнениям не было конца, когда мы увидели сквозь слюдяную крышу двора первую весеннюю зорю.
Мы тысячу раз исследовали почву, осматривали семена разного цвета и формы, разложенные по клеточкам нашего драгоценного ящика.
Было радостно думать о таившейся в них жизни и представлять, как из них возникнут никогда невиданные нами растения, выгонят ствол, развернут листья, зацветут и снова дадут такие же семена, какие лежат перед моими глазами.
Это была самая удивительная поэма, лучше которой не создаст самый великий поэт. Все же я пытался отобразить красоту этого кругооборота и написал несколько стихотворений, которые восторженно декламировались молодежью.
Но вот засверкал первый короткий весенний день, а мы все еще колебались делать посевы, опасаясь недостатка света. Мы решили сеять тогда, когда день станет длиннее ночи, чтобы постепенно превратиться потом в непрерывный летний день.
Наконец настала эта торжественная минута. Все бросили работу и собрались на крытом дворе под слюдяными ставнями. Барни открыл ящичек и стал бросать семена. Мы стояли молча, с напряженным вниманием следя, как его пальцы делали ямки в рыхлой земле и слегка заравнивали посеянное.
Барни знал свое дело и каждый злак или будущий куст сажал особым приемом: одни семена глубже, другие почти на самой поверхности. Люси сопровождала его с ящиком семян и у каждого посева ставила колышек с надписью, что посеяно. Георгий ходил с ними же, проверяя, чтобы был засеян именно тот участок, который он предназначал для определенного вида растения.
Когда работа была кончена, мы стали молча расходиться к своим обязанностям.
Остался только Барни, который прочно уселся на табуретку, положив пустой ящичек из-под семян у своих ног. Он был окутан задумчивой серьезностью и медленно переводил глаза с грядки на грядку, словно решая большую и сложную задачу.
Он говорил потом, что чувствовал на себе огромную и страшную ответственность.
— Это было так, — вспоминал он, — как там, в Париже, когда мы должны были до последней капли крови защищать главную баррикаду, которая была ключом ко всем укреплениям нашего квартала.
Дни бежали за днями, и из рыхлой и влажной земли начали выглядывать один за другим таинственные незнакомцы.
Семена пробивались на свет то тонкими зелеными иглами, то зелеными комочками на беловатых стеблях. Потом комочки раскрылись маленькими листиками светло-зеленого или темно-зеленого цвета.
Мы жадно следили за каждым изменением в росте сеянцев, а Барни встречал нас особой сияющей улыбкой и без конца говорил о своих питомцах.
— Барни похож на счастливую роженицу, — сказал Успенский, — он только и говорит о новорожденных и жаждет поздравлений.
Но это было не совсем точно, — все мы были заинтересованы не меньше Барни. Мы, молодежь, в первый раз в жизни видели этих детей земли, и они бесконечно нас радовали.
Особенно стало интересно, когда над первыми листиками, более или менее схожими у всех, распустились вторые: то круглые, то зубчиками то овальные, то перистые или лапчатые. Каждый день мы находили новые чудеса под слюдяной крышей и делали открытия. Когда же растения стали принимать свой настоящий облик, старшие потянулись сюда сильнее нас. Все минуты отдыха они проводили здесь, радовались, делились воспоминаниями, иногда просто молчали.
Нас, наоборот, с теплом и светом потянуло на открытый воздух. Мы чаще и чаще катались на оленях, чтобы промять их, а за нами с лаем носилась вся наша собачья стая. Правду сказать, яркие снега, залитые лучезарным светом, свежий и бодрящий воздух нас радовали не меньше, чем наших оленей и собак.
Мы радовались тому, что ивы и березки не вымерзли за зиму, что в хорошем состоянии оказались морошка, клюква, брусника и голубика. Оглядывая все уголки и закоулки нашего острова, мы старались выискать такие местечки, где лучше насадить березок и карликовых ив, а также думали, как можно увеличить парники вокруг дома, чтобы насадить сплошным садом все знакомые нам растения тундры.
Все это было так прекрасно после комнатного тепла, несколько раслабляющего организм. Кстати, мы тогда уже установили разные температуры жилья. У старших было 14°, а у нас 10° или 8°. Мы не могли переносить той жары, к какой они привыкли.
Люси, привыкшая к холодному климату в Аляске, прекрасно ездила на собаках. Собак тогда у нас было еще мало, не больше двадцати штук, но все же со всей этой сворой мы чувствовали себя спокойно и были застрахованы от нечаянных нападений белых медведей. Теперь это звучит странно, так как на Тасмир медведи не заходят, и мы ездим охотиться на них на островки или в открытое море, где подстерегаем их на льдинах. Тогда было иначе, и в эту весну первого посева мы застрелили пять штук не так далеко от нашего жилья.
Впрочем, на южном отлогом берегу Тасмира происходили тогда и другие посещения, но не опасные для нас, а бесконечно интересные, иногда очень забавные. Здесь в начале июня, когда устанавливается летняя погода, мы впервые увидели семейную жизнь тюленей.
Это — кроткое, беззащитное и пугливое животное, еле ползающее по суше на своих плавниках, в период любовных страстей обнаруживает необычайную воинственность и храбрость.
Помню, мы тогда были заняты увеличением нашего крытого двора и, обделывая выловленные за прошлое лето стволы деревьев, пристраивали небольшой сруб, чтобы расширить помещение для оленей. Вдруг мы заметили целые отряды тюленей, которые, словно организовав состязания, изо всех сил плыли к берегу наперегонки. Затем быстро, корчась и подпрыгивая, они взбирались на сушу, занимали места вдоль берега ближе к воде и принимали самые боевые позы.
Это заинтересовало нас. Как раз подплыла вторая партия тюленей и с места в карьер с ревом вступила в отчаянную драку с занявшими места. Мы бросили работу и стали наблюдать неожиданное зрелище.
Между тем тюлени-самцы бились не на живот, а на смерть. Закинувши голову вверх, разинув рты, они с криком бросались друг на друга, ревели, свистели, раздувались от ярости и ударяли друг друга зубами раскрытого рта.
Результаты боя сказывались довольно быстро. Победители оставались первыми у береговой линии, а побежденные образовывали вторую линию позади их. Но не успели все они усесться на своих местах, как подплыла новая партия бойцов.
Снова — рев, крики и борьба.
Эта история тянулась целый день и успела надоесть нам. Мы продолжали работать, не обращая внимания на кровавые поединки, только время от времени посматривая на одного старого матерого тюленя, занявшего позицию у большого камня на самом краю берега. Он занял это место первым и вышел победителем из пятидесяти или шестидесяти отчаянных драк с другими тюленями.
Когда приблизительно недели через две все бойцы разместились и угомонились и смолк рев и шум борьбы, мы видели этого самца, покрытого ранами, ободранного и окровавленного, с выбитым глазом, но храбро оберегающего свою семью из пятнадцати самок на том же самом месте, какое он занял в первый день.
Это было как раз вскоре после прибытия самок, которые подплывают тогда, когда самцы поделят между собой места на суше. С их прибытием стихший было бой разгорается снова. Самцы, стоящие в первом ряду к воде, идут к ним навстречу, сначала приветствуют и ласкают их, но потом довольно грубо и бесцеремонно гонят на берег и загоняют на занятое ими место.
Самцы из задних рядов наблюдают за происходящим, и стоит только первому ряду зазеваться, как они бросаются на самок и стараются перетащить их на свой участок. Вот тут и закипают новые бои. Самку тянут во все концы, и судьбу ее обыкновенно решает наиболее сильный воин. Он хватает ее зубами за шиворот, поднимает над головой и переносит к себе…
Возня и суматоха эта тянется до тех пор, пока большая часть не обзаведется самками. С этого момента каждый глава образовавшейся семьи держит своих жен в ежовых рукавицах, охраняя их в то же время с героическим самопожертвованием.
Желая испытать мужество этих безобидных животных, мы подошли вплотную к одному семейству. Мы шумели, кричали, толкали самца прикладами ружей и даже стреляли в воздух над его головой. Он кидался вправо, влево, хватал самок, пытавшихся в испуге бежать, и водворял их на прежнее место. Потом снова обращался лицом к нам.
Вытянувшись во всю свою вышину, он с вызовом глядел нам прямо в глаза, немилосердно ревел и плевался, готовый вступить в смертный бой.
Нам стало стыдно продолжать эту забаву, и мы к великому торжеству тюленя отступили, оставив его в покое.
На меня этот случай произвел сильное впечатление, и я впервые ясно и отчетливо осознал две силы: голод и любовь. Эти силы двигают все живое, и во имя их совершаются все труды и подвиги. Только у человека есть еще голод знания и любовь к идее, которые заставляют людей становиться выше этих двух изначальных сил.
По окончании пристроек к двору, когда там, на южных тундрах, наступил комариный период, мы решили лететь за ягодными кустами для парников.
Помню, мы устроили день отдыха накануне полета, и все, в полном сборе, обедали за общим столом. Вдруг вбежал мой братишка Петя, взволнованный и запыхавшийся.
— Они цветут, — выкрикивал он, — они цветут!
Мы бросили обед и все устремились к огороду и саду.
Прежде всего бросились в глаза пунцовый и белый мак и сочно-зеленые плети гороха, обвившие колышки, и беленькие цветочки, похожие на паруса, которые скромно и красиво выглядывали из вьющейся зелени. Потом мы почувствовали слегка приторный, но замечательно приятный запах.
— Резеда, резеда! — воскликнул Лазарев, и мы все столпились у стелющейся зелени с пышными кистями зеленоватых мелких цветов с коричневыми волосками в середине.
Это от них шел такой чудесный запах.
— Резеда за полярным кругом, — говорил Орлов, — это чудо, и мы — творцы этого чуда!
Шутя, смеясь и радуясь, мы обходили все грядки. Я был растроган этими хрупкими пришельцами из другого мира, и с удивлением смотрел, как за короткий сравнительно период подсолнухи выгнали толстые стволы выше человеческого роста и раскинули широкие листья. На вершинах их стволов красовались зеленые диски, величиной с тарелки, уже подергиваясь легкой позолотой. Скоро они должны были распуститься, как бы изображая солнце с лучами по сторонам. Это были гиганты в сравнении с растениями тундры.
Но больше всего нас радовали частые тонкие зеленоватые стебли пшеницы, качавшие зеленые колосья. Мы чуть не час стояли перед этим самым большим участком и с надеждой смотрели на стройные ряды скромных и невзрачных растений.
— Наш хлеб, — прошептал кто-то, и мы начали считать число колосьев.
Всего оказалось сто пятьдесят кустов пшеницы, при чем из каждого куста вытянулось по два, по три и даже по пяти стеблей с колосьями. После долгих подсчетов мы окончательно установили, что у нас пятьсот колосьев. Считая в каждом колосе в среднем двадцать четыре зерна, мы определили будущий зерновой запас в двенадцать тысяч зерен.
Не менее надежд вызывали у старших гречиха и горох. Ползучие плети тыквы и огурцов меня мало тронули, так как я тогда не представлял огромных желто-красноватых тыкв и всем теперь известных огурцов. Еще менее заинтересовали меня побеги вишен и ореха. Эти малыши еще не скоро проявили себя, и только через четыре года мы смогли собрать с них первые плоды.
После обеда мы весь день провели в огороде, радостные и веселые, пели гимны, шутили, только старик Барни был вначале немного надут. За последнюю неделю он никого не допускал в огород, подготовляя эффект. Он ждал, когда зацветет резеда, чтобы устроить нам торжественный прием в своих владениях. Петя, заглянувший сегодня совсем случайно в огород, разбил все его планы.
В виде искупления невольной вины мы придумали для него целую церемонию веселых поздравлений. Все шло хорошо, но когда Соня сделала вид, что хочет сорвать мак и поднести старику, тот не на шутку вспылил и заговорил о варварстве.
Но, поняв, что над ним смеются, сам расхохотался:
— Я, как наседка, берегу своих цыплят, — бормотал он сквозь смех, — могу заклевать и глаза выцарапать!..
В это радостное время у нас произошло ужасное несчастье. Мы были все в сборе, любуясь своим огородом. Незаходящее солнце выливало на нас сквозь открытые рамы двора целые потоки света. День был такой радостный и сияющий, что развеселил даже угрюмого Лазарева, не говоря уже о других. Отец тоже весело шутил и смеялся, забыл грусть, которая за последнее время все чаще и чаще омрачала его лицо.
Отец, между прочим, сообщил нам интересное наблюдение, связанное с нашим северным земледелием.
— Спектр солнечного света, — говорил отец, — прошедшего сквозь стекло, а в данном случае через слюду, чуть-чуть короче спектра обычного солнечного света. Этой незначительной разницы, вызванной преломлением лучей, уже достаточно, чтобы вызвать задержки в развитии и росте как растений, так и животных. Это особенно заметно на комнатных цветах, на что обращали внимание некоторые садоводы.
— А за счет какой части сокращается спектр солнечного света? — спросил старик Успенский.
— За счет ультра-фиолетовых лучей, — ответил отец и взглянул на Лазарева, который нахмурил брови.
— А люди задерживаются в своем развитии, — сказал тот, — от недостатка красных лучей.
Мы поняли намек Лазарева, а отец опустил голову. Наступило молчание, которое прервал Алексей.
— Мы будем держать, — сказал он, — все летнее время рамы открытыми.
Он, видимо, хотел перевести разговор на прежнюю тему и прекратить неприятную паузу. Но Лазарев вдруг побледнел и как-то странно напрягся.
— Сергей! — крикнул отец, — что с тобой?
— Сердце, — громко прошептал тот, качнулся и упал навзничь.
Когда мы подбежали к нему, он был уже мертв. Смерть последовала от разрыва сердца. Мы оцепенели от ужаса, а отец, бледный, с потухшими глазами, стоял неподвижно на коленях и крепко держал руку умершего, словно еще ждал, что в этой руке снова забьется пульс жизни.
Тогда вот я слышал в первый и в последний раз такой мучительный стон, вырвавшийся из груди отца. Я не знаю даже, как это назвать. Это был какой-то страшный чужой голос…
— Все погибло…
Я вспомнил в этот момент последний разговор между отцом и Лазаревым и понял всю бездну скорби и отчаяния, поглотившую отца. Он хоронил все свои надежды, и силы будто оставили его…
Мне хотелось поклясться в тот миг, что я помогу ему, стану помощником в его деле, забуду себя и свое счастье, но я понял, что я не способен на это, и промолчал. Я только смотрел, как отец медленно склонился, поцеловал Лазарева в лоб и, не оглядываясь, ушел от нас. Мама хотела последовать за ним, но не решилась и крепко обняла рыдающую Веру.
Похоронили мы Лазарева там, где теперь уже много дорогих могил. Тяжелый гнет лег на нашу колонию. Правда, жизнь вступала в свои права, работы шли полным ходом, и наша молодежь не могла противиться ни ласкам лучезарного солнца, ни жажде жизни. Только со стариков не сходила мрачная тень, и мы невольно гасили улыбки, смех замирал в наших устах, когда мы были вместе с ними.
Лишь к концу года острота горя смягчилась, но старики как-то опустились, и в них уже не клокотала обычная энергия. Даже отец не имел обычной бодрости и начал стареть. Чаще и чаще я стал его видеть с Рукавицыным и Успенским. Они уединялись и подолгу беседовали. Иногда они зажигались какими-то надеждами, но что это было, я не знал уже. Пропасть росла между ними и нами.
Внешне все осталось попрежнему, но внутренне многое изменилось. Я иногда чувствовал это очень болезненно, но моя развертывающаяся жизнь манила меня в другую от них сторону.
Следующий год мы прозвали годом браков и рождений.
Кроме нас с Люси, почти одновременно вступили в брак: Владимир Рукавицын и Соня Шнеерсон, Георгий Успенский и Екатерина Рукавицына. За этот же год население наше сильно возросло. Нас уже было, считая прибывших Барни и Люси, а также вновь родившихся, двадцать девять человек. В этом году родилось четыре ребенка и в том числе сын у Алексея и Сарры.
Прирост населения заставил нас более рационально поставить хозяйство.
Зотовы взяли в свои руки оленеводство и собаководство. Анна Ивановна и Вера — птицеводство; молочное хозяйство и заготовление молочных продуктов перешло к Орловым. Барни, Георгий Успенский и Екатерина занялись земледелием, огородничеством и садоводством.
Кроме того, в зависимости от сезона мы под руководством стариков Успенских организовывали рыбную ловлю, охоту на зверей и вылавливание деревьев.
Благодаря всем этим стараниям мы запаслись на зиму рыбой, медвежьим мясом, значительным количеством гусиных и утиных яиц. Оленье молоко, замороженное в виде матово-белых кругов, хранилось в наших кладовых. Кроме того, у нас уже был небольшой запас овощей и масса сушеных и замороженных ягод, набранных в тундре во время полетов за слюдой и оленьим мохом.
Только запасов хлеба у нас не хватало, и мы получали его по крошечному кусочку в день. Зато луку и чесноку было благодаря огороду столько, сколько никогда не бывало.
Кроме этой пищи, мы иногда жарили уток и гусей, а также и оленей.
Наше бесхлебье продолжалось четыре года. Впрочем, мы и более молодые поколения особенно и не чувствовали недостатка хлеба — о нем тосковали главным образом старики. Теперешнее потребление нами хлеба старших не могло бы удовлетворить.
За эти годы жизнь у нас шла очень ровно и однообразно, а поэтому я упомяну только некоторые отдельные моменты и изобретения. Мы устроили соляные варницы. Вымораживали соль из морской воды, потом рассол выпаривали на сковородах. Этот способ, немного усовершенствованный, сохранился и по сие время.
Кроме того, мы закончили постройку улучшенного летательного аппарата, которым пользуемся и теперь для дальних полетов. Это наш «Тасмир № 1».
Из яхты Барни мы построили еще один домик, а машины и части из разных металлов пустили на переработку в необходимые аппараты, приборы и хозяйственные машины. Об этом уже забыли, так как теперь мы добываем железо из руды.
Однако, возвращаясь к третьей зиме на Тасмире, я подробнее остановлюсь на следующем.
Как-то после завтрака мы собирались на охоту. Это было тогда, когда солнце показывалось на несколько часов каждые сутки. Поэтому мы решили, как взойдет позднее солнце, тотчас же направиться в ту часть острова, где накануне заметили следы медведя и остатки его обеда в виде полусъеденного тюленя.
Снаряжаясь, мы обнаружили, что боевых припасов у нас только на десять выстрелов. Это встревожило старика Успенского, завзятого ружейного охотника, тем более, что мы без ружей становились совершенно беззащитными.
У нас возник тяжелый вопрос: прекратить охоту, чтобы сберечь заряды на случай защиты, или продолжать, чтобы увеличить запасы пищи?
Так как дело касалось всей колонии, то мы немедленно вернулись в столовую, где всех еще застали в сборе.
Наши заявления вызвали беспокойство. Отец задумался и предложил сконструировать ружье, стреляющее при помощи сжатого воздуха, хотя и выразил сомнение, чтобы такое ружье далеко и сильно било. Кто-то предложил оставить заряды на случай защиты, а для охоты приготовить капканы и стальные луки и стрелы. Когда мы окончательно признали безвыходность положения, Семен Степаныч сказал смеясь:
— Ну, будет вас мучить. Мы с Георгием давно кое-что придумали.
Молодой Успенский быстро вышел и вынес два наших ружья, но несколько измененного типа. Во-первых, у этих ружей не было курков; во-вторых, в ложи были вделаны варины таким образом, чтобы их можно было легко вынимать для зарядки; в-третьих, впереди собачки на деревянной части под стволом был прикреплен толстостенный цилиндр с трубкой к ружейному замку и, в-четвертых, самый ружейный замок сверху имел вид круга вершка в два в поперечнике и в полвершка толщиной.
Мы с любопытством смотрели на эти ружья.
— Это мы сделали в тайне, — сказал Георгий, — когда я открыл один горючий газ; я дал только взрывчатое вещество и идею, а конструкция всецело изобретена Семеном Степанычем.
Старик Успенский был обрадован и растроган до слез, — он понял, что сын приготовил ему сюрприз.
— Как же стрелять из этого чудовища? — шутил он, чтобы скрыть волнение.
Ружья были действительно довольно неуклюжи и тяжелы.
— Идемте делать испытания, — предложил Семен Степаныч, и мы все вышли из дома.
Мы установили цель шагов на пятьсот от дома, воткнув в снег доску. Старик Успенский взял ружье.
— Стреляйте, как из обыкновенного ружья, — сказал ему Семен Степаныч.
Успенский прицелился и нажал собачку. Грянул выстрел. Доска оказалась пробитой насквозь. Мы устроили овацию изобретателям.
— А вы еще стреляйте! — воскликнул Семен Степаныч.
— Да ведь нужно зарядить, — возразил я.
— Не нужно, стреляйте так же, как и первый раз!
Опять грянул выстрел. Мы были удивлены и потребовали объяснений. Оказалось, что ружья стреляют взрывами газа; что ружейный замок состоит из камеры, наполняемой газом из цилиндра через трубку, а в круге заключен барабан с пулями; что газ взрывается электрическим током от варины при нажиме собачки.
— Сколько же зарядов в барабане? — спросил я.
— Двадцать пуль, — ответил Георгий, — а в цилиндре газа на пятьдесят выстрелов.
Из дальнейших объяснений мы узнали, что газ этот — смесь двух газов в такой пропорции: один объем метана и два объема кислорода. Газ и пули подаются автоматически после каждого выстрела.
Мой отец все это слушал с нескрываемым восторгом и, обняв Георгия, воскликнул:
— Да здравствует наша молодежь!
Мы взволнованно окружили отца и с криками «ура Грибову!» подняли на руки.
— Ура, великие старики! — крикнул Георгий, и мы вслед за отцом при криках «ура» подняли на руки Семена Степаныча, потом Успенского.
Теперь все знают, что этот день послужил основой для праздника Великое Наследство, но я расскажу еще, откуда и как Георгий добыл горючий газ. Он для каких-то целей нагревал кусок каменного угля в струе водяного пара. Когда температура нагрева дошла до 100°, он заметил выделение газа метана. Он стал работать над этим газом, нашел способ выделять его из угля при разреженном воздухе, а потом установил все его свойства.
Когда он сообщил о взрывной силе газа Семену Степанычу, тот сразу увлекся блеснувшей ему идеей — устроить газовое ружье, а через три месяца ружья были готовы. Правда, они были не такие легкие и удобные, как современные, но и тогда они обслуживали нас превосходно.
При их помощи мы в тот же день убили выслеженного медведя, а до наступления полярной ночи к этой добыче присоединили еще двух…
На этом я кончаю свои воспоминания и перехожу к настоящему времени.
Насколько легко и радостно мне было вспоминать о далеком прошлом, настолько тяжело мне записывать всегда непослушными и невыражающими всего словами события недавних лет. Но и все печальное, неизбежное в круговращении жизни, я хочу, как умею, рассказать моим детям. Вырастут они и так же пройдут свой путь, как наши старшие поколения, и как мы навсегда простились у граней жизни с нашими близкими, так и они в определенный срок простятся с нами.
Вот и я переступил за пятый десяток, серебро вкралось в мои волосы, а мелкие морщинки исчертили лицо моей Люси. Время коснулось нас, как оно касается и всех.
Мне грустно сейчас. Перед глазами встает лицо умершей мамы. Это так свежо в моем сердце, хотя два года прошло со дня ее смерти…
Но что чувствует мой отец?..
Я видел его сегодня одного в вишневой беседке. Он не заметил меня. В руке его дрожала старая маленькая карточка мамы, а на длинную седую бороду сбегали слезы. Как постарел он и как одинок! Все кругом него новое и незнакомое. Один за другим сошли в могилу его современники, а через год после мамы умер последний его друг и товарищ — Семен Степаныч.
Он один теперь, как огромный памятник эпохи гигантов мысли и труда, живет на Тасмире. Многое еще связывает его с нами, уже стариками, но почти нет никакой душевной близости с новыми поколениями. Он так же тверд и крепок, его мысль так же светла, но, я знаю, — темно в его сердце.
Помню, когда умерла мама, он после похорон говорил со мной. Я подошел к нему. Я, такой пигмей перед этим великаном, не знал, что сказать ему, я не смел утешать его. Но он все понял. Он молча обнял меня и, собрав всю свою железную волю, проговорил с улыбкой:
— Спасибо, Игорь. Я похоронил сегодня только половину жизни, а первую половину я похоронил еще при ее жизни. Но все же я сделаю, что хотел.
Я знал, о чем говорит отец. Последние годы со смерти своего товарища он больше замыкался в себе. Я знал от мамы, что с каждыми новыми похоронами он говорил ей одно и то же:
— Умирает крылатая фаланга…
Он видел ясно, что борьба, для которой он и мама отдали жизнь, не может продолжаться. Он хоронил свою идею, он выходил из строя бойцов против самодержавия в далекой России. Да, половина жизни его умерла, а другая половина вся жила в маме, и вот это исчезло…
Но как трудно было то, чего он хотел! Мы все, даже самые юные поколения, были против его последней воли. Вот уже два года мы ведем с ним молчаливую борьбу. Мы не хотим, мы не можем допустить, чтобы он покинул Тасмир.
Я, самый близкий к нему, и то не могу понять его железного упрямства пойти к людям, которые так чужды и неприятны нам. Мне кажется, что это особая психология, созданная его временем, требовавшим жертвы и подвига. Это какая-то ужасная рана, нанесенная в сердце лучшим людям старшего поколения, и эта рана у отца не зарастает.
Сегодня я опять не мог ничего сказать, когда он, выслушав все возражения наших тасмирцев против его ухода, ответил:
— Игорь, — вы любите меня все, и все вы мне бесконечно дороги. Я знаю, что вы можете жить счастливо и без меня. Я действительно создал тот идеальный фаланстер, которым когда-то восхищался старик Барни… Но что там, Игорь? А если я и все мы ошибаемся? Если там другая жизнь и там создано и завоевано все, о чем мы мечтали? Я хочу проверить все это, Игорь.
Я об этом говорил в нашем совете, и никто, так же, как и я, не мог доказать, что отец заблуждается. С болью мы решили уступить его желанию, но в то же время возможно дольше задержать среди нас.
Нам всем казалось немыслимым представить Тасмир без него. Казалось, что-то разрушится тогда в нашей жизни, распадется смысл нашего бытия…
Но вот наступил последний, самый тяжелый день в моей жизни. Если бы не Люси и дети, я бы последовал за отцом, но у меня нет той силы, какая двигает его волей.
Все, что я смогу сделать, это переписать написанное здесь, и отдать ему, как память о прошлом, как память о Тасмире. Это дань гению и знак моей глубокой любви к нему…
Завтра мы летим, и я буду пилотом на «Тасмире № 1», как когда-то в счастливые дни моей юности был пилотом «Борьбы», летая с отцом на Тасмир.
Он прощался со всеми в Главном доме, где висит его портрет. Бледный, но мужественный, твердый духом, он стоял перед нами, окидывая любовными взглядами наше теперь многочисленное население. Юноши и девушки принесли ему цветов, а он улыбался им бледными губами…
Наш совет много говорил ему и о нем, но отец сказал только:
— Прощайте, дорогие мои! Я знаю, что вы любите и не забудете меня. Но я хочу, чтобы вы не забыли, что, кроме Тасмира, есть еще человеческий мир. Может быть, там люди ушли дальше нас вперед. Может быть, там такая жизнь, о которой я мечтал с юных лет… Помните это и знайте, что нельзя людям отрываться от всего человечества!..
Я не могу спокойно писать дальше, я не хочу сейчас говорить ни о чем, и из моей груди рвется только один крик: «Отец, дорогой и великий учитель!..».
На этих словах обрываются записки Игоря. Я могу добавить еще следующее.
Со слов самого Грибова я знал, что за ним прилетят в конце лета. У него было условлено: если все благополучно, то на том месте, где он высадился из аппарата, будет красный флаг в день прилета тасмирцев.
Я не мог, к сожалению, остаться в Мезени до конца лета и выехал в Москву, дав все указания моему приятелю мезенцу, Ивану Петровичу.
Из Москвы я послал ему еще письмо, где повторил все инструкции и то, что передать тасмирцам, все еще, однако, надеясь, что сам попаду к этому времени в Мезень. Действительно, к намеченному сроку мне удалось разгрузиться от дел, и я помчался в Архангельск. Оттуда я рассчитывал на пароходе приехать во-время. Но пароход запоздал, и когда я увидел Ивана Петровича, он сообщил к великой моей досаде, что тасмирцы прилетали накануне моего приезда.
Иван Петрович все-таки перепутал мои указания. Он торжественно водрузил красный флаг на месте остановки воздушного аппарата.
«Тасмир № 1» быстро снизился, но, увидев толпу любопытных, приземлился гораздо дальше, чем в первый раз.
Иван Петрович побежал к аппарату, но из него никто не выходил. Только открылось спереди окно, и оттуда выглянул человек с большой темной бородой, похожий лицом на инженера Грибова. Я предполагаю, что это был Игорь, старший сын Льва Сергеича.
— Где Лев Сергеич Грибов? — громко спросил он.
— Умер! — ответил Иван Петрович.
— Умер? — воскликнул тасмирец и побледнел, как мел.
— Умер у нас на руках, — повторил Иван Петрович и, указав на кладбище, добавил: — Вон там похоронен…
Окно аппарата захлопнулось, и он почти моментально взмыл на воздух и быстро исчез в синеве неба.