ИДИТЕ С МИРОМ

1

Я ненавижу мелкий дождь. Не то что он действует мне на нервы, но при виде капель, тянущихся по оконному стеклу, у меня возникает озноб. Мир с его серым небом кажется собором, где идет панихида по усопшему. Хочется вынуть платок и промокнуть глаза.

Дождь преследует нас с самой границы. Сначала это была гроза с ударами грома, похожими на бомбежку, потом она перешла в ливень, а сейчас выродилась в мелкую дребедень, которая и не думает сделать передышку. Во всяком случае, до вечера у неба хватит запасов воды — пепельные клочья, плывущие в зените, с каждой минутой все плотнее смыкают строй, сливаются в безнадежную темную тучу.

Отправление затягивается, и я стою на перроне, разглядывая воробьев, прячущихся под навесом. Они мокры и невеселы, и перья у них топорщатся, как иглы. Птицам тоже плохо, и даже крошки булки, брошенные мной на асфальт, не привлекают их внимание. Мне тоже не хочется есть, хотя я еще не завтракал, а ранний вчерашний ужин мой состоял из двух бутербродов с колбасой и чашки жидкого кофе.

Я всегда плохо ем и сплю в дороге.

Усатая итальянка — первое купе, место номер два — прогуливает по перрону сизую от влаги болонку. Болонка брезгливо обходит лужи и нервно зевает, показывая обложенный налетом язык. Судя по налету, у нее должны быть глисты. Я касаюсь пальцами полей шляпы и выдавливаю улыбку.

— Доброе утро, синьора!

— Доброе утро... Почему мы так долго стоим?

— Никто ничего не говорит. Даже радио онемело.

Сначала я думал, что нас держат, чтобы пропустить воинский эшелон. Он грузился у соседней платформы — полтора десятка вагонов третьего класса, один штабной и три открытых с танкетками. Унтер-офицеры со вздыбленными от ваты плечами носились вдоль состава, цукая солдат. Прямо на перроне стояла низкая и длинная зеленая машина с флажком на радиаторе; у водителя, обер-ефрейтора, было лицо профессионального лакея. Стоило только видеть, с какой холуйской миной сорвался он с места, чтобы распахнуть дверцу лимузина перед коротышкой в полковничьих погонах!

Машина, рявкнув, сорвалась с места, унося коротышку в город, а минуту спустя без гудка, почти бесшумно отчалил от платформы эшелон. Унтер-офицеры стояли на площадках, угрюмые, как памятники самим себе.

После этого прошло полчаса, но экспресс Симплон — Восток продолжал ждать чего-то у закрытого семафора. Стоит ли верить проспектам железнодорожной дирекции, рекламирующей «Симплон» как самый лучший из поездов, всегда идущий по расписанию?

Итальянка нежно гладит мокрую болонку.

— Не капризничай, Чина, тебе уже давно пора пи-пи...

Усы у итальянки как у д’Артаньяна, но это не мешает ей кокетничать вовсю. Кажется, она не прочь со мной подружиться — до Милана еще так далеко, а в дороге скучно.

В нашем вагоне пустует половина купе. Война. Сейчас по Европе путешествуют только те, кого гонит в дорогу необходимость. Я тоже, честно говоря, охотнее сидел бы дома или в своей конторе на улице Графа Игнатиева. В такую погоду Мария сварила бы мне крепкого кофе, и я пил бы его из крохотной чашечки — горький, густой, взбадривающий каждый нерв. Кофе с сахаром я не пью.

— Ну же, Чина, делай пи-пи!

Я вздрагиваю и смотрю на итальянку. Она озабочена. Болонка кружится возле моей ноги, прилаживаясь намочить мне на ботинок. Строю милую улыбку и отодвигаюсь. И снова вздрагиваю, ибо черный раструб перронного репродуктора внезапно обретает дар речи! Слова хрустят, как жесть.

— Пассажиров экспресса «Симплон» просят занять места в вагонах! Повторяю: дамы и господа, займите свои места в вагонах! Соблюдайте порядок!

Диктора-немца сменяет итальянец; он говорит то же самое, только мягче, без командных интонаций; третьим объявление читает серб. Д’Артаньян в юбке подхватывает на руки свое мохнатое сокровище и торопится в вагон. Я помогаю ей одолеть ступеньки и удостаиваюсь многообещающей благодарности.

— Грация!

Одно слово, но как оно сказано! Придется, видимо, при случае намекнуть д’Артаньяну на какую-нибудь свою болезнь потяжелее, а до этого постараться как можно реже выходить в коридор и держать дверь на цепочке. И почему это мне всегда так везет? Куда бы я ни ехал и как бы пуст ни был вагон, в нем всегда отыскивается одинокая дама, безошибочно угадывающая во мне холостяка и считающая долгом пустить в ход чары и средства обольщения.

Итальянка наконец скрывается в купе, а я, не теряя времени, почти бегу в другой конец вагона. Мне почему-то кажется, что объявление по радио отнюдь не означает конца затянувшейся остановки и связано с каким-то сюрпризом для пассажиров. Если это так, то лучше будет смирно сидеть на месте, сменив обычную обувь на теплые домашние туфли без задников и погрузившись в чтение детективного романа.

Так я и делаю; заодно достаю с верхней полки верблюжий халат и набрасываю его поверх пиджака. Согревшись, закуриваю и жду.

Тихие шаги в коридоре. Негромко брошенная фраза, в которой мелким и сухим горошком прокатывается буква «р», и вслед за проводником в коричневой курточке через порог купе перешагивает Вешалка с обвисающим с плечиков костюмом. Костюм черный, в скромную тонкую полоску. Сюрприз, хотя и не тот, о котором я думал.

Вешалка складывается пополам и опускается на диванчик напротив. Загромождая проход, на коврик укладывается желтый кожаный кофр — весь в ремнях, как полицейский на смотре, — а рядом с кофром протягиваются две жерди в брюках, такие длинные, что проводник, выходя, едва не спотыкается о них.

— Мерзкая погода, — говорит Вешалка вместо приветствия. — Э?

Я соглашаюсь:

— Совсем не похоже на лето...

У Вешалки четкий берлинский акцент и серые волосы. Не сразу поймешь, что это — естественная окраска или седина. Нахожу необходимым представиться:

— Слави Багрянов. Коммерсант.

— Фон Кольвиц.

И все. Ни имени, ни профессии. Так и должно быть: для немца, да еще обладателя приставки «фон» перед фамилией, болгарский торговец — парвеню, неровня. Тем лучше, путешествие пройдет без утомительной дорожной болтовни, после которой чувствуешь себя обворованным.

Фон Кольвиц, грея, потирает ладони. Пальцы у него сухие, узкие; на мизинце правой руки перстень с квадратным темным камнем. Банковский служащий высокого ранга или промышленник? Не следует ли предложить ему сигарету?

Пока я раздумываю, в коридоре вновь возникает шум — на этот раз громкий, с вплетенным в него характерным бряцаньем оружия. Звонкий молодой голос разносится из конца в конец вагона, обрываясь на высоких нотах:

— Внимание! Проверка документов! Приготовить паспорта!

Стараясь не спешить, достаю из внутреннего кармана паспортную книжку с золотым царским львом и внушаю себе успокоительную мысль, что позади уже три такие проверки: две на границе, при переезде, и одна в Софии. Фон Кольвиц продолжает массировать пальцы, словно втирает в них гигиенический крем. По стеклу, ползут, набухая, тусклые длинные капли. И когда он кончится, этот дождь?

Кладу паспорт на столик и снова закуриваю. Теплый дым приятно кружит голову. После проверки надо будет немного поспать.

— Документы!

В дверях — трое. Молча ждут, пока я дотянусь до столика и возьму паспорт. Так же молча разглядывают его все трое. Чувствую, что ладони у меня начинают потеть, и, глубже, чем хотелось бы, затягиваюсь сигаретой.

Короткий разговор, похожий на допрос.

— Куда едете?

— В Рим. По делам фирмы... Вот моя карточка.

Визитная карточка переходит из рук в руки. В ней сказано — на болгарском и немецком: «Слави Николов Багрянов. София. «Трапезонд» — сельскохозяйственные продукты, экспорт и импорт. Тел. 04-27».

На руках у всех троих черные одинаковые перчатки. Серо-зеленая полевая форма; у старшего погоны обер-лейтенанта. Странно, что нет штатских. Странно и то, что фон Кольвиц, кажется, не собирается предъявлять документов.

Руки в черных перчатках, отчетливо шелестя страницами, перелистывают паспорт. Три пары глаз подолгу вглядываются в каждую запись, и от этого придирчивого внимания мне становится не по себе. Я знаю, что паспорт в полном порядке и все положенные штампы, отметки и визы стоят на своих местах, но тем не менее на какой-то миг сомнение закрадывается в мою душу: а вдруг что-нибудь не так?

— Кем выдана виза?

— Германским посольством в Софии. Лично его превосходительством посланником Адольфом Хайнцем Бекерле.

А вот и штатский — он, словно статист в пантомиме, возникает за спинами троих и забирает у них мой паспорт. Из-под тирольской шляпы с оранжевым перышком на меня устремляется острый, но пока еще равнодушный взгляд. Установив сходство фотографии и оригинала, он принимается прямо-таки ощупывать документ — строчку за строчкой. Это уже не абвер, это гестапо... Может показаться странным, откуда я это знаю, и вообще откуда у коммерсанта такая интуиция на дорожные сюрпризы, но если вспомнить, что я только и делаю, что езжу и в пути держу уши и глаза открытыми, то все станет на свои места. Ну и, кроме того, я с детства отличался догадливостью. Сейчас опыт и прирожденная сообразительность позволяют мне, например, безошибочно определить причину инертности фон Кольвица. Готов держать пари, что он предпочтет объясняться с патрулем в коридоре.

Гестаповец все еще вчитывается в документ.

— Вы говорите, что виза выдана лично Бекерле? Но здесь не его подпись.

— Разумеется. Подписывал первый секретарь. Его превосходительство посланник только дал указания.

— Вы едете в Рим? Почему же виза до Берлина?

— Видите ли... — Я на миг запинаюсь, прикидывая, как бы ответить покороче. — Рим — всего лишь промежуточная остановка. Цель моей поездки — переговоры с имперскими органами.

— С какими именно?

— С министерством экономики.

В подтверждение своих слов я могу продемонстрировать письмо — официальный бланк министерства, где черным по белому написано, что меня рады будут видеть в Берлине, на Беренштрассе, 43, в любой день между 20 июля и 5 августа, однако я предпочитаю не спешить. Этот бланк — последнее звено в моей кольчуге. Поддайся оно — и окажется открытым для удара меча беззащитное, подвластное смерти тело...

Гестаповец с неохотой возвращает мне паспорт.

— В порядке. — Поворачивается к фон Кольвицу: — А вы? Чего вы ждете?

Вопреки моим предположениям фон Кольвиц не делает попыток выйти в коридор. Очевидно, болгарский коммерсант, едущий в рейх по делам, связанным с интересами империи, не представляется ему человеком, от которого следует особенно таиться. Удостоверение в черной кожаной обложке и берлинский акцент... Интересно, в каком он звании и чем занимается в РСХА[1]?

Три руки взлетают под козырек; четвертая протягивает документ владельцу. Ничего не скажешь, Гиммлер выучил немцев быть почтительными с представителями учреждения, расположенного на Принц-Альбрехтштрассе!

— Счастливого пути, господа! Приятной поездки, оберфюрер! Поезд сейчас отойдет — задержка из-за проверки.

Вот и все. Можно откинуться на спинку дивана — патруль уже покидает вагон, сопровождаемый сварливым лаем болонки. По опыту знаю, что эта порода собак становится отважной тогда, когда противник показывает тыл.

Сигарета еще не успела догореть, и я курю, вслушиваясь в истерику, закатываемую Чиной. Болонка заходится в лае, кашляет, визжит и наконец давится — очевидно, собственной слюной. В наступившей тишине возникает и исчезает короткий гудок паровоза.

Вагон вздрагивает и начинает плыть. Точнее, плывет не он, а засыпанный дождем мир за окном: чугунные столбы, рифленый навес над перроном, белые эмалированные таблицы с надписями «Белград» и «Выход в город».

Открываю саквояж и достаю бутылку «Плиски», Самое время выпить за остающихся и путешествующих. По маленькой рюмочке. И спать.

С пестрой обложки детективного романа на меня смотрит черный зрак пистолета. Эту книгу мне предстоит читать до самого Берлина. Дома я бы и не прикоснулся к ней, ибо терпеть не могу сказки о благородных сыщиках. Но так уж мне суждено — делать не то, что хочется, и подчиняться обстоятельствам. Недаром Мария считает меня самым покладистым человеком во всей Софии.

Фон Кольвиц делает вид, что игнорирует бутылку. Еще меньше его интересует роман, и все-таки я, словно бы случайно, заталкиваю книгу под подушку. До самого Берлина у меня не будет другой.

— За счастливую дорогу?

Секундное колебание на лице фон Кольвица и короткий корректный кивок. Молча чокаемся и пьем. Я — за благополучный отъезд из Белграда, а фон Кольвиц — не знаю уж за что, может быть, за здоровье обожаемого фюрера.

Дождь за окном все усиливается. Стекло запотевает и становится совсем мутным; сквозь него почти не проглядываются дома. Симплонский экспресс набирает ход, но так и не может убежать от тучи. Ненавижу дождь!

2

Меня мутит. Меня ужасно мутит. Синий ночник ускользает от взгляда, из полумрака выплывают оранжевые обручи серсо, и я чувствую себя во власти морской болезни. Не надо было столько пить. Мой желудок чувствителен к алкоголю и сейчас протестует против недавнего испытания. Пять, нет, семь рюмок «Плиски» и еще шнапс из запасов фон Кольвица. Водка после коньяка — это уже варварство.

Никогда бы не подумал, что и фон Кольвиц способен набраться, как губка. Под конец он был совершенно пьян и забыл о своем нордическом достоинстве. Проводник, прежде чем унести пустые бутылки и постелить белье, долго трудился, очищая коврик и поливая его сосновым экстрактом.

Фон Кольвиц опьянел столь неприлично быстро, что я вначале подумал, что это блеф, игра. После третьей дозы он сделался высокомерным и подозрительным. Пришлось показать письмо из министерства экономики и предложить тост за торговлю и промышленность. Следующую рюмку мы опрокинули за СС. Письмо лежало на диванчике фон Кольвица, и я боялся, что оно запачкается. Ладони у меня снова стали потеть.

Фон Кольвиц спросил:

— Вы уже бывали в министерстве?

Я ответил «нет» и стал ждать, о чем он еще спросит.

— Чем вы торгуете? Хлебом?

— И табаком, и мясом... Чем придется.

— А станками? Прокатом? Или, может быть, парашютным шелком?

— Это шутка?

— Нет, почему же... Просто хочу понять, что общего между вашим «Трапезондом» и министерством экономики, занимающимся промышленностью.

Он уже и раньше ставил мне ловушки. С самого начала. Зубцы капканов были неважно замаскированы, и мне доставляло удовольствие наблюдать, как, захлопываясь, они захватывают воздух. Любой мальчишка в Софии мог ответить на вопрос, где находится германское посольство и сколько в доме этажей. Моя контора была в трех шагах от него — каждое утро, сворачивая с улицы Патриарха Евтимия на улицу Графа Игнатиева, я имел счастье любоваться угловым особняком в стиле бельведер. Куда труднее было припомнить внешность его превосходительства посланника, но я припомнил, и капкан опять сработал вхолостую.

После того как мы прикончили «Плиску», я отважился спросить фон Кольвица, едет ли он только до границы или мы окажемся попутчиками до самого Милана. Не то чтобы меня распирало любопытство, но надо же было знать, как долго продлится наша познавательная беседа.

— Я еду домой, — сказал фон Кольвиц. — Маленький отпуск... Где вы остановитесь в Берлине?

— Где удастся.

— Если будут трудности, позвоните мне... позвоните дежурному офицеру — семь-шестнадцать-сорок три, — и он меня разыщет...

— Вы так любезны! Еще вина?

— За болгар! За наших союзников! Прозит!

И вот на тебе: после такого тоста, после номера телефона, явно не числящегося ни в одном берлинском справочнике, вопрос о министерстве, на который я бессилен ответить.

Вид у меня, надо полагать, был достаточно глупый, хотя я изо всех сил старался заинтересоваться этикеткой на бутылке шнапса. На ней был изображен веселенький пастушок, играющий на свирели. Фон Кольвиц взял у меня бутылку и наполнил рюмки.

— Ну-ну, можете не отвечать, если не хотите, Я привык уважать чужие секреты, господин Багрянов,

— Как вы догадались?

— На письме есть пометка моего друга доктора Делиуса — маленький крючок в самом низу листа.

— Доктор Делиус — торговый атташе посольства, и я знакомил его с письмом.

— Это я и имел в виду. Прозит!

Мы выпили еще, и фон Кольвиц совсем расклеился. Его умения держаться хватило ровно настолько, сколько требовалось, чтобы выслушать мой рассказ о встречах с доктором Делиусом — рассказ, расцвеченный подробным описанием внешности доктора и обстановки его кабинета. Выпить за своего друга Отто Делиуса фон Кольвиц не успел — начались неприятности, пришел проводник и, убрав бутылки, стал вычищать коврик. Фон Кольвиц смотрел на него, как на привидение.

Дождь все еще шел. Я долго чистил зубы в туалете и пытался высмотреть в окно, как там обстоит дело по части туч, но стекла окончательно замутнели, и я поплелся спать, утешая себя мыслью, что все кончается на этом свете — в том числе и дождь.

Во сне я продолжал пьянствовать и вел себя чрезвычайно непристойно. Мы с фон Кольвицем — оба в верблюжьих халатах — плясали на столе канкан и сообщали друг другу на ухо государственные секреты. При этом я все время не забывал, что с самой первой рюмки был намерен напоить оберфюрера до положения риз и познакомиться с содержанием его карманов. Фон Кольвиц, идя мне навстречу, безостановочно выбалтывал тайны и, не противясь, дал себя обыскать. У меня был «Менокс», и я, запершись в туалетной комнате, нащелкал множество интересных кадров. Единственное, чего я не сделал во сне, — так и не сумел решить, какую именно разведку я представляю: СИС, «Дезьем бюро» или «Джи-ту»[2].

Проснулся я от толчков и лязга и обнаружил, что у меня раскалывается голова. Надо встать и умыться, но нет ни сил, ни желания.

Я лежу и вслушиваюсь в храп фон Кольвица. Морская болезнь вызывает ни с чем не сравнимые страдания. Кроме того, меня познабливает от мысли, что фон Кольвицу, вполне возможно, снится тот же сон, что и мне.

Самое скверное, если при оберфюрере на самом деле окажутся секретные документы. Один шанс на тысячу, что это так, и дай бог, чтобы он не выпал на мою долю.

«Спокойно, Слави!» — твержу я себе и пытаюсь привести мысли в порядок. Конечно, нельзя исключить печальную возможность, что, проснувшись, фон Кольвиц в приступе полицейской подозрительности ссадит меня в Триесте и сдаст в контрразведку. Он, конечно, не выбалтывал секретов, а я не пытался их выведать, но будет ли он, поутру уверен в этом? Или, спаси господь, после попойки у оберфюрера наступил провал памяти и содержание наших невинных разговоров выветрится, уступив место сомнениям: «А не сболтнул ли я чего лишнего?» Если так, то в гестапо мне трудно будет доказать, что в «Плиску» не была подмешана какая-нибудь дрянь, развязывающая языки.

Господи, как он храпит, этот фон Кольвиц! Что за рулады — скрипка, фагот и флейта! «Спокойно, Слави, спокойно...» Вагон мерно колышется, проскакивая стыки. Синяя лампочка освещает голову фон Кольвица, блаженно прильнувшую к подушке. Скоро Триест, а я еще ничего не решил.

Есть ли при оберфюрере служебный пакет? Пожалуй, нет. Его никто не сопровождал, а уважающий себя чиновник РСХА не рискнет везти секретные бумаги без охраны. Тем более в долгую командировку.

Он сказал: «В отпуск, Слави!».

Как бы не так! Хотел бы я найти отпускника, избирающего самую длинную и неудобную дорогу домой, Белград — Триест — Милан — Берн или Женева — добрый кусок Франции, и только потом уже через Страсбург или Париж автострадой до Берлина. Не лучше ли было срезать путь вдвое и ехать в родные пенаты через Вену или Мюнхен? Правда, я и сам не следую истине, гласящей, что прямая — кратчайшее расстояние между двумя точками, но Слави Николов Багрянов — коммерсант, а не контрразведчик, стосковавшийся по семье и тихим комнатам без крови на обоях.

Я закуриваю и, закинув руки за голову, вытягиваюсь во весь рост на диване. В таком положении меньше качает и легче думать. Светящийся кончик сигареты выхватывает из темноты вершину желтого лысого бугра. Я рассматриваю ее, скосив глаза, и в тысячный раз огорчаюсь: разве это нос?! Толстый, приплюснутый — никакого намека на сходство с классическими образцами.

Моя внешность всегда расстраивает меня. Сказать, что я не красавец — значит ничего не сказать. У меня мясистые щеки, широченный рот и редеющие волосы. Такие лица заполняют страницы юмористических журналов, а в жизни принадлежат, как правило, доверчивым мужьям и добродушным простакам, обкрадываемым своими экономками. Примет ли фон Кольвиц, восстав ото сна, мою внешность в расчет или же его подозрительность окажется безграничной?

Ответа нет, и я покладисто расстаюсь с размышлениями о грядущих последствиях, чтобы перейти к двум деталям, затронутым в разговоре. Обе они не таят опасности, и думать о них — сущее удовольствие.

Прежде всего Делиус. Признаться, я и не догадывался, что он связан с секретными службами империи. Для меня, как, впрочем, и других коммерсантов, он был и оставался торговым атташе, малозаметной спицей в колеснице его превосходительства посланника Бекерле. Теперь я повышаю ему цену и мысленно одеваю в подходящий мундир. Друг оберфюрера не может быть в чине ниже майорского. Так и запишем.

Вторая деталь связана с письмом. Точнее, с визой в левом нижнем углу, играющей, как выяснилось, роль «сезама» при общении с чинами РСХА. Отныне и до самого Берлина письмо будет храниться не менее бережно, чем детективный роман с пистолетом на обложке. Ну-ну, это уже кое-что...

Докуриваю сигарету и ощупью давлю ее в пепельнице. Так не хочется вставать, но храп фон Кольвица нестерпимо режет перепонки, и я должен бежать от него в спасительную тишину коридора. Пойду умоюсь.

В туалетной я долго держу голову под холодной струей. Мало-помалу боль стихает, концентрируясь где-то у затылка. Глотаю на всякий случай таблетку аспирина и делаю несколько приседаний. Сейчас я не отказался бы от чашечки кофе.

Проводник не спит. Хотя после внеочередной уборки он и не чувствует ко мне симпатии, но, будучи рабом железнодорожных правил, не осмеливается протестовать и заваривает кофе на спиртовке. Пять динаров несколько улучшают его настроение, а другие пять — за бутерброд с мармеладом — делают это настроение, на мой взгляд, превосходным. Мы становимся почти друзьями, выкурив по сигарете.

— Еще кофе?

— Лучше утром.

— Одну чашку?

— Две, и покрепче.

Помня об усатом д’Артаньяне, я выскальзываю из служебного купе на цыпочках. Но чему суждено быть, то неминуемо происходит. Первой меня настигает Чина — уже в середине коридора; следом долетает голос хозяйки, окликающей собаку, а заодно и меня. Мысленно подняв руки кверху, оборачиваюсь и капитулирую перед распахнутым халатиком и чарующей улыбкой.

— Это вы? Не спите? Как странно...

— Я, знаете ли, звездочет.

Синьора тихо смеется и запахивает халат. Подносит руку к груди. Чина юркает в купе и рычит на меня, давая синьоре повод продолжать разговор.

— Маленький чертенок! Она совсем отбилась от рук. А я не мужчина и не могу ее наказать.

От меня требуют рыцарства, и я вынужден играть в дон-кихота.

— Поручите это мне.

— А вы можете?

— Вряд ли...

— Я так и думала: вы не похожи на человека, способного обидеть беззащитного.

По-итальянски я говорю хуже, чем по-немецки, но все же достаточно бойко, чтобы ответить галантностью.

— Вы так благосклонны, синьора...

В результате три минуты спустя я уже сижу в купе попутчицы и любуюсь ее розовыми коленками, нескромно выглядывающими из-за халатика. Синьору зовут Диной. Дина Ферраччи — виконтесса делля Абруццо, Представляясь, я именую ее «эччеленца», но она протестует:

— Просто Дина.

— Тогда — просто Слави.

Поразительно, как быстро сближаются люди, оказавшись в вагоне-люкс симплонского экспресса. И суток не прошло, а я уже на короткой ноге с оберфюрером СС и итальянской аристократкой. Сам факт пребывания в литерном вагоне заменяет для людей известного круга рекомендательные письма и все такое прочее.

Чина примирилась с моим присутствием и спит на моих коленях. Брюки мокнут от ее слюны. Я воспитанно не замечаю этого и забавляю синьору Ферраччи рассказом о коте, боявшемся мышей. Дина тихо воркует, и бриллианты у нее в ушах горят как радуга.

— Вы едете в Милан?

— В Рим.

— И не остановитесь в Милане?

— У меня нет там знакомых, синьора.

— Мы же условились — Дина... А я? Бог покарает меня, если я откажу вам в гостеприимстве.

Не слишком ли она решительна для нежной аристократки? Впрочем, кто ее знает, быть может, у Дины свое понимание норм приличия. Кольцо на левой руке говорит о том, что она вдова. К тому же ей, если отмыть грим, никак не меньше сорока.

Чина продолжает портить мои парадные брюки.

— Благодарю за честь, — бормочу я и осторожно спускаю болонку на коврик. — Если обстоятельства позволят...

— Но нельзя же не осмотреть Милана! Уверена: вы никогда себе не простите, если проедете мимо. Без Милана нет настоящей Италии.

— Рад буду убедиться.

— Я знала, что вы согласитесь. У вас хороший характер, Слави.

Все хвалят мой характер, но не мое лицо. И эта тоже. Впрочем, я и не очаровывался на ее счет. Дине нравлюсь не я — Слави Багрянов, тридцатипятилетний толстяк, а мое положение состоятельного холостяка. Когда женщине за сорок, трудно рассчитывать на более блестящую партию.

Дина опять тихо смеется — голубица, завидевшая корм.

— Ночь... тишина... Как странно...

Пора уносить ноги.

— Весь мир — великая странность, — изрекаю я и встаю.

Наклоняюсь, чтобы поцеловать Дине руку, и лоб мой обдает телесное тепло, настоянное на духах. Дина не торопится запахнуть вырез халатика...

В коридоре тихо и светло. Сияют начищенные ручки; в полированном орехе панелей отражается блеск хрустальных бра. Оскальзываясь на ковре, добираюсь до своего купе и вхожу.

Фон Кольвиц не спит. Сидит в полном облачении и читает мой детектив. Словно и не он полчаса назад храпел, перегрузившись спиртным. Окно наполовину опущено, и сырой сквозняк гуляет по полу.

Фон Кольвиц отрывается от моей книги. Губы его сухо поджаты. Он расцепляет их и говорит холодно и трезво:

— Виноват... Книга попалась мне на глаза, и я воспользовался ею без вашего разрешения. Нет лучшего средства от бессонницы, чем уголовный роман.

— Вы так находите? — говорю я и сажусь на свое место. — Меня она не убаюкала.

Я отлично помню: книга лежала под подушкой и никак не могла попасть фон Кольвицу на глаза. Эта ложь лежит на его совести... О том, что на совести обер-фюрера СС лежит и многое другое — отвратительное и страшное, — я стараюсь не думать, ибо догадываюсь, что фон Кольвиц из той породы, которой дано умение читать мысли по выражению лица. До самого Триеста он теперь будет наблюдать за мной, и один черт ведает, чем все это кончится.

3

Солнце. Здесь его сколько угодно, даже, пожалуй, больше, чем требуется для обогрева и освещения. Симплон — Восток стоит на запасном пути и, накаляясь под лучами, медленно превращается в духовку. За ночь он потерял хвост и голову: в Загребе отцепили вагон «Вена — Прага — Берлин», а утром, на разъезде у самой границы, убрали красовавшуюся перед паровозом платформу с песком. Присутствие ее прозрачно намекало на перспективу вознесения к небесам при встрече с партизанской миной.

Отныне, очевидно, преждевременный полет в рай нам не угрожает: вместе с платформой исчезли пулеметчики, дежурившие на боковых площадках паровоза. Пятнистые маскировочные накидки делали их похожими на впавших в спячку жаб.

Мы стоим уже больше часа, и опять никто ничего не знает. Пассажирам приказано не покидать перрона до особого распоряжения. Мы гуляем и ждем. Ждем и гуляем, каждый сам по себе. Занятие неутомительное, но скучное. Хуже всех себя чувствует оберфюрер. Он возмущен нерасторопностью итальянцев и скверной выправкой карабинеров[3], занявших посты у выхода с перрона. Магические документы фон Кольвица утратили в Триесте силу, о чем ему дали понять еще в вагоне. Пограничники не посчитались с желанием Вешалки остаться в купе и, игнорируя его командный тон, проводили до двери. Я слышал, как они смеялись, передразнивая акцент фон Кольвица и журавлиную походку, и мимоходом отметил про себя, что итальянцы не жалуют союзников.

Карабинеры смеялись, а я нет. С приближением к границе — бог ведает, какой на моем счету! — у меня, как правило, атрофируется врожденное чувство юмора; в обычное время я готов захохотать по любому приличному поводу; в детстве для этого оказывалось достаточно просто пальца; но сейчас меня не развеселил бы и Фернандель. Я разглядываю рекламный щит с его физиономией и уговариваю себя не волноваться. «Спокойно, Слави, дорогой... Как говорится, еще не вечер».

Фон Кольвицу явно претит прогулка по перрону. Краем глаза наблюдаю, как он ведет переговоры с карабинерами. Похоже, они договорились; во всяком случае, когда я, налюбовавшись Фернанделем, поворачиваюсь к выходу, Вешалка уже миновал турникет и скрывается в вокзале. Его сопровождает малосимпатичная личность в черной форме.

Это совсем не тот случай, по которому веселятся, хотя, с другой стороны, еще не повод для слез. Раскрываю детектив, сдвигаю шляпу на лоб, чтобы не мешало солнце, и начинаю упиваться похождениями благородного сыщика. Толстый роман — отрада путешествующего, его друг и спутник, стоимостью двадцать марок и пятьдесят пфеннигов. Он куплен, судя по пометке, до войны у известного берлинского букиниста — довольно редкое издание «Мании старого Деррика» Эдгара Уоллеса в переводе на немецкий.

Скучно. Одиноко. Жарко. Солнце ведет себя безобразно, превращая крахмальный воротничок в компресс. В детстве я часто страдал ангинами, и с тех пор воспоминания о бесчисленных компрессах, приятных и удобных, как петля на висельнике, возникают в памяти — была бы причина. «Ах, Слави! — выговариваю я себе. — Ты все остришь, старина! Чувство юмора — это прекрасно, но не кажется ли тебе, что применительно к данным обстоятельствам оно являет пример перехода достоинства в недостаток?»

Плиты на перроне излучают жар адского котла. Между ними растет трава, украшенная мусором и конфетными бумажками. Изучаю ее с обстоятельностью человека, не знающего, куда девать свободное время. Кроме оберток чаще всего встречаются горелые спички и окурки. Не попадется ли монетка на счастье?

— Чем это вы заняты, Слави?

Синьора Ферраччи с Чиной на руках и в обществе римского патриция в шикарной фашистской форме. У патриция гордый нос и масса золота во рту.

— Мой кузен, — говорит Дина и склоняет голову набок, словно любуясь нами. — Вы что-нибудь потеряли?

— Только терпение, синьора. И надежду увидеть вас,

— Знакомьтесь, пожалуйста.

Обмениваемся с патрицием пожатиями, и я получаю возможность целую минуту любоваться ослепительным рядом золотых коронок. Кузена Дины зовут Альберто Фожолли, и, если верить прононсу, он сицилиец. Перестав улыбаться, он выпячивает нижнюю челюсть — модное для Италии движение, введенное в фашистский обиход синьором дуче. Портрет Муссолини красуется как раз за спиной Фожолли — на фасаде вокзала, повыше часов. Он огромен и служит образцом для сотни других портретов, значительно меньших, которые прибиты везде, куда только можно вколотить гвоздь. Ничего не скажешь, фашисты умеют делать рекламу!

Легким зонтиком из китайского шелка Дина пытается спасти меня от солнца и пронизывающего взора дуче, но зонт слишком мал, и тени хватает только на болонку. Мило улыбаясь, Дина вовлекает меня в разговор.

— Я так люблю тепло... А вы?

— Разумеется.

— Если поезд задержится, Альберто свезет нас на набережную. О мадонна, есть ли что-нибудь изумительнее пальм и моря?

— Придется вызвать машину из квестуры[4], — говорит Альберто и солидно вздергивает плечи. — К сожалению, я, как и ты, приехал поездом.

— Это так мило — встретить меня здесь. Я не особенно рассчитывала...

— Ты же знаешь...

Дальше разговор скачет, как козлик по горной тропке. Намеки, понятные Дине и Альберто и недоступные мне, сыплются камешками, не задевая моего внимания. Из них я улавливаю только одно: кузен Дины — важная шишка в фашистской партии.

Я не видел Дину с ночи. Фон Кольвиц гипнотизировал меня до утра, и я уснул перед самой границей. Осмотр при переезде был поверхностным и формальным, югославская стража, усиленная пожилым лейтенантом вермахта, откровенно тяготилась своими обязанностями, и проводник, еще с вечера собравший наши анкетки и паспорта, быстро увел ее в свое купе пить кофе. Пробудившись на время осмотра, я тут же вновь принялся досматривать отложенный сон, а фон Кольвиц остался бдеть, как на карауле.

Окончательно я проснулся в Триесте, когда поезд уже стоял и чернорубашечники очищали вагоны от пассажиров. Проходя мимо первого купе, я заглянул в него, но там не было ни Дины, ни ее вещей. Наши чемоданы — в том числе и кофр фон Кольвица — остались на местах: проводник объявил, что досмотр начнется позже.

Об исчезновении синьоры Ферраччи и ее багажа я думал не дольше секунды, поглощенный наблюдением за фон Кольвицем и его маневрами. Но сейчас я искренне рад обществу Дины, и еще больше — приятному знакомству с кузеном.

— Я умираю от жажды, — говорит Дина. — И Чина тоже.

Альберто делает приглашающий жест.

— Ресторан к твоим услугам.

— Вы с нами, Слави?

— Увы, — отвечаю я и указываю на карабинеров у турникета. — Италия взяла меня в плен.

Альберто пожимает плечами.

— У вас будет повод оценить итальянское гостеприимство. Обещаю вам... А эти — что ж? — они выполняют приказ. Потерпите немного, формальности не длятся долго.

— Бедняжка, — говорит Дина. — Я принесу вам воды. Самой холодной. Что вы предпочитаете — карлсбад или виши?

Мне ровным счетом все равно, но я тяну с выбором, ибо вижу, как из дверей вокзала выходят двое штатских, с очень характерными напряженными лицами. Лавируя в толпе, они идут в нашу сторону. Карабинеры возле турникета подтягиваются и замирают в стойке пойнтеров.

— Нарзан, — говорю я и тут же поправляюсь: — Я имел в виду виши...

«А может быть, ессентуки? — шепчет мне тихий внутренний голос. — Или боржоми из источника? Где и когда ты пил их, Слави?» Дина удаляется, а я стыну столбом, охваченный дурными предчувствиями.

Предчувствия, как правило, редко обманывают меня. Эти — тоже. Штатские, держа правые руки в карманах, подходят ко мне. Бесполезно делать вид, что беззаботно лорнируешь публику.

— Синьор прибыл с этим поездом?

— Да, конечно...

— Каким вагоном?

— Белград — Триест — Милан.

— Ваше имя?

— Багрянов Слави, коммерсант из Софии.

— Следуйте за нами.

Пересиливая внезапную немоту, задаю положенный вопрос:

— Кто вы такие?

— Там узнаете... Следуйте за нами!

«Там» оказывается тесной комнаткой; единственное окно затемнено решеткой. Письменный стол, закапанный чернилами, расчехленный «ундервуд» и громадный портрет дуче. Два стула. Телефон. Вот и все.

Фон Кольвица в комнате, разумеется, нет, но дух его незримо витает за спинами моих конвоиров. Значит, оберфюрер все-таки донес. Почему? Просто поддался мысли о том, что мог быть излишне откровенен минувшей ночью или же в чем-то усомнился? В чем? Один из штатских садится за стол, извлекает из кармана мой паспорт и погружается в его изучение, давая мне несколько минут, чтобы продолжить размышления. Все-таки я склонен думать, что фон Кольвиц только страхуется. Иначе он пошел бы ва-банк, приказав арестовать меня, не доезжая границы. Скандала с болгарским консульством при наличии улик он мог бы не опасаться... Другое дело — деликатные сомнения. Их лучше разрешать руками ОВРА[5], предоставив ей, в случае чего, самой выпутываться из истории, связанной с протестами нашего консула. Кроме того, в гестапо я мог бы кое-что рассказать о склонностях оберфюрера и его пристрастии к спиртному — это его, конечно, не опорочит до конца, но все-таки припорошит пылью безупречный мундир.

«Не спеши, Слави!»

Паспорт раскрыт на моей фотографии.

— Куда вы едете?

— В Берлин.

— Почему через Италию?

— У меня дела в Риме.

— С кем?

— С родственными фирмами, торгующими хлебом.

— Ваша виза не дает вам права быть в Риме.

— Я полагал...

— Что вы полагали?

«Действительно, что я полагал? Надеялся, что сумею добиться разрешения миланской квестуры на поездку в столицу? Удовлетворит ли господ такой ответ?»

— Где его багаж?

Ответ доносится из-за моего плеча,

— Его понесли на досмотр.

— Что вы везете?

— Ничего... То есть ничего запрещенного. Одежда, белье, рекламные проспекты... Немного денег.

— Сколько?

— Если пересчитать на лиры...

— Сколько и в какой валюте?

— Это допрос?

— А вы думали — интервью?

— Тогда я отказываюсь отвечать. Я — подданный Болгарии и требую вызвать консула.

— Понадобится — вызовем.

— Вы, кажется, грубите?

Тот, что сидит за столом, возмущенно вскидывает брови, но я не реагирую, так как думаю не о нем, а о своем чемодане — старом фибровом чудовище, оклеенном этикетками отелей. Не покажется ли таможенникам подозрительным его вес, когда они вытряхнут вещи? Впрочем, у него массивные стальные наугольники, которые при всем желании нельзя не заметить.

Следующая серия вопросов посвящена моим анкетным данным и сведениям о «Трапезонде». В соответствии с избранной тактикой я закрываю рот на замок. Кроме того, солидное положение коммерсанта дает мне право не терять головы, даже находясь в самой ОВРА.

Не добившись ответа, контрразведчики, как видно, решают не настаивать. Они явно чего-то ждут. Или кого-то?

Не пора ли рискнуть?

— Мне кажется, господа, что вы перебарщиваете. Наши страны и наши правительства дружески сотрудничают в войне, я приезжаю к вам, чтобы предложить первосортную пшеницу вашим солдатам, а вы учиняете насилие и произвол. Арест без ордера и прокурора! Это уже скандал, господа!

Сидящий за столом отрывается от паспорта,

— Кто вам сказал, что вы арестованы?

— А разве я свободен? Не хватает только наручников!

— Вы бы давно ушли отсюда, но для этого надо сначала ответить...

— Повторяю: только в присутствии консула.

Значит, я прав: у них ничего нет против коммерсанта Багрянова. Только устный донос оберфюрера, оберегающего свою карьеру. Не самая страшная яма, из которой есть шансы выкарабкаться.

— Мой поезд уйдет. — говорю я и демонстрирую часы — золотой «лонжин» на увесистом браслете. При взгляде на него у господина за столом загораются глаза.

— Успеете, — говорит он, и в голосе его проскальзывает колебание.

Чего он все-таки ждет?

Оказывается, телефонного звонка. По тому, с какой поспешностью снимается трубка и как каменеет лицо представителя ОВРА, я понимаю, что в этом телефонном звонке таится моя судьба.

— Здесь Беллини. — Пауза. — Ну и что же? — Еще одна. — Понимаю. Вы пробовали рентген? — Третья пауза — очень длинная и неприятная. — Нет, нет, ни в коем случае. Я говорю: ломать не надо... Сложите все и несите ко мне.

Старый добрый чемодан, милое фибровое чудовище со старомодными металлическими углами. Я проклинал тебя, таща в руках до вокзала в Софии и изнемогая от твоего непомерного веса. Сейчас, если только я что-нибудь смыслю в логике, тебя принесут сюда, и начнется заключительный акт церемонии. Надеюсь, не самый неприятный.

Снимаю шляпу и обмахиваюсь ею, как веером. Мне и в самом деле душно.

— Я могу сесть?

— Да, да, конечно... Пеппо, подвинь стул господину.

С достоинством опускаюсь на сиденье и наваливаюсь на спинку. Стул скрипит. Господи, где они откопали такую рухлядь? Кладу шляпу на колени, прикрыв ею Э. Уоллеса. Кто знает, не захотят ли эти двое напоследок заинтересоваться книгой? В ней ничего нет ни в переплете, ни между страницами, но представители ОВРА могут не удовольствоваться поверхностным осмотром и растерзать обложку. «Не люблю растрепанные книги, — думаю я. — Между прочим, мне никто не сказал, что на таможне в Триесте рентген. Надо будет запомнить...»

Коротая время, достаю сигареты. Предлагаю Беллини и Пеппо. Беллини с видом знатока смакует каждую затяжку. Натянуто улыбается.

— Не будьте в претензии, синьор Багрянов. Поверьте мне, Италия самая гостеприимная из стран в Европе.

— В мире, — поправляет Пеппо.

В третий раз я слышу все те же слова о гостеприимстве. Неужели ими встретят меня в Швейцарии и Франции? И кто в итоге окажется самим гостеприимным — швейцарская БЮПО, полиция генерала Дарнана[6] или имперское гестапо?

— Чего мы ждем, синьоры?

— Ваш багаж.

— Он нужен вам?

— Нам? Нет, синьор.

— Тогда почему его несут сюда, а не в вагон?

Беллини тянется к телефону. Прижав трубку к уху и набирая номер, говорит:

— Я думал, вы захотите убедиться, что ничего не пропало.

— А могло пропасть?

— О, что вы! — Ив трубку: — Беллини. Закончили паковать? Хорошо. Тогда несите прямо в вагон.

Закончив разговор, Беллини встает. Я слушаю его извинения с видом посла на приеме у Бориса Третьего. Обмен рукопожатиями проходит под аккорды взаимных улыбок, после чего Пеппо устремляется к двери, чтобы коммерсант Багрянов не утруждал себя возней с замком.

Пеппо же сопровождает меня до перрона. Киваем друг другу и расстаемся — дай бог, навсегда. Хотя инцидент и исчерпан, хотя Беллини ничего не записал в процессе разговора, я склонен полагать, что в Милане меня не обойдут вниманием. Все, что требуется, господа из триестского вокзального пункта ОВРА выудят я при чтении моей въездной анкеты и сообщат куда надо. Имя, возраст, место рождения, адрес и так далее.

У вагона нахожу Дину и Альберта. В руках у Дины бутылка виши. Кажется, они и не подозревают о причине моего отсутствия; в противном случае Дина не была бы так заботлива. Альберто протягивает мне бумажный стаканчик. Вода теплая, но я пью с удовольствием. Выпиваю всю бутылку и не отказался бы от второй.

Скверные новости: обстоятельства складываются так, что мне, вполне вероятно, не суждено съездить в Рим. А между тем, именно в Риме находится посольство Швейцарии, без визы которого нельзя попасть в Женеву. В Софии визу не удалось раздобыть; остается надеяться на снисходительность консульства в Милане. Если оно там есть.

4

Интересно, что испытывает собака, потерявшая хозяина? Я нередко встречал таких, но как-то не задумывался над их ощущениями. Бежит по улице пес с растерянной мордой, тыкается носом в углы — ну и пусть себе бежит... Двухдневные поездки — сначала в Рим, потом в Галларде и Комо, — сопряженные с непрерывными и безуспешными поисками, заставили меня вспомнить об осиротевших собаках и проникнуться к ним сочувствием. Особенно, когда поиски зашли в тупик.

На миланском вокзале я распрощался с Вешалкой. Фон Кольвиц после, триестского испытания вновь проникся доверием и подтвердил желание поговорить со мной по телефону в Берлине. Я поблагодарил его, дав себе слово забыть и номер телефона, и сам факт существования оберфюрера СС. И потом — когда и как я попаду в Берлин?

Прежде чем думать о Берлине, следовало добраться до Рима, и здесь мне помог Альберто. Короткого звонка в полицию — прямо из будки на вокзале — оказалось достаточным, чтобы через час я получил разрешение на недельное проживание в Милане и поездку в столицу. Альберто с шиком довез меня до квестуры на своем «фиате», таком огромном и черном, что его можно было принять за катафалк. Я поцеловал руку Дины и удостоился многозначительного пожатия.

— Не забывайте нас, — сказала Дина. — Милан наполнен соблазнами, но лучшее, что в нем есть, это друзья

Адрес Дины я записал еще в вагоне. Альберто, сопя, протянул мне мягкую вялую лапу.

— Не обижайте малышку...

«Фиат» сверкнул омытым лаком и умчался в сторону центра, а я остался — круглый сирота в огромном городе, о котором знал чуть больше, чем о Сириусе. Улицы закружили меня, запутали, углубив ощущение одиночества роскошной отчужденностью реклам. «Бреда», «Сниа вискоза», «Монтекатини». «Фальк», «Пирелли» — все это было не для меня, не ко мне обращены были отверстые входы в Торговый банк и Итальянский кредит. Прежде чем втиснуться в переполненный трамваи и полуживым выйти из него у вокзала, я до пресыщения налюбовался вывесками концернов в центре, древностями Старого города и проникся сознанием своей незначительности перед величием Миланского собора.

Визит в Рим оказался бесплодным. Выходя из швейцарского посольства, я пожалел, что отпустил такси — весь разговор занял десять минут. Пока я ловил машину, чтобы вернуться на вокзал, подробности, всплывавшие в памяти, отравляли душу, и Вечный город показался мне дурацким скопищем дворцов, ханжески подновленных церковных развалин и рваного белья, сохнувшего на веревках в переулках. Впрочем, настроение мое испортилось несколько раньше, когда завершилась беседа с чиновником в посольстве Германии. Немецкий дипломат по манерам и обхождению оказался почти двойником швейцарского чиновника и отличался от него только одеждой. Если немец был обряжен в полувоенное и серо-зеленое, то швейцарец прочим покроям предпочел пиджачную пару, а цветам и оттенкам — шоколадный.

— Не думаю, чтобы что-нибудь вышло, — сказал швейцарец и слегка поднял бровь. — Почему вы не обратились в посольство у себя на родине?

— Меня лимитировали сроки.

— Напрасно. Софийские коллеги навели бы справки, не затягивая. Здесь это сделать труднее: кто знает, как скоро будет получен официальный ответ.

— Но...

Бровь опустилась на место. Ах, есть «но»?

— Я не собираюсь задерживаться в Берне или Женеве. Мне нужна транзитная виза. Это меняет дело?

— В известной степени.

— Я могу надеяться?

— На всякий случай заполните эти бумаги и побеспокойтесь о финансовом поручительстве вашего посольства... Не понимаю, почему вы не хотите действовать ординарным путем — через свой консульский отдел?

— Сколько это займет?

— Месяца два, я полагаю.

— Вот видите! Потому я и рискнул прийти непосредственно к вам.

— Боюсь, что все-таки напрасно, господин Багрянов. Хотя я и попробую что-нибудь для вас сделать... Для начала запаситесь официальным подтверждением вашей кредитоспособности. Это многое упростит.

— У меня есть чековая книжка.

— Этого недостаточно... Весьма сожалею.

Можно было уходить, но я решил проявить непонятливость.

— Чем плоха чековая книжка?

— Деньги нетрудно одолжить на короткий срок, внести в банк и по миновании надобности закрыть счет. Не обижайтесь, господин Багрянов. Вы сами понудили меня к ненужной прямоте. Если б вы только догадывались, сколько людей стремится укрыться в Швейцарии от войны! И каждый готов предъявить чековую книжку, а, когда приезжает, оказывается, что республика вынуждена кормить его и одевать.

— Не забывайте, я еду транзитом.

— Из каждой сотни транзитных гостей пятьдесят пытаются остаться в Швейцарии, и один бог ведает каких хлопот стоит политическому департаменту уговорить их следовать дальше. Вы не поверите, но многих приходится отправлять до границы под конвоем...

На стенах бюро полыхали сочной альпийской зеленью плакаты с видами Давоса и Сен-Морица. Чиновник проследил мой взгляд.

— Да-да, обязательно побывайте на курортах. Ни с чем не сравнимая красота! Надеюсь, получив визу, вы выберете денек-другой и погостите в горах.

Он распространялся бы еще, но мне не хотелось зря тратить время. После неудачи у немцев и неутешительного итога в посольстве Швейцарии у меня поубавилось терпения. И кротости тоже.

До самого вокзала я обдумывал положение. Пользуясь этим, шофер, очевидно, решил проверить свой драндулет на выносливость в дальних пробегах; допускаю также, что он просто демонстрировал мне Рим. Так или иначе, для начала мы измерили длину Корсо-Умберто I, развернулись направо на Плаццо-дель-Пополо и, промчавшись по Виа-дель-Бабуино, через туннель вынеслись на Виа-Милано, где мне наконец наскучила роль жертвы.

— Стой, бамбино! — сказал я. — Мне нужна не Виа-Милано, а вокзал, чтобы ехать в Милан! Направляйся туда и отыщи дорогу покороче!

— Синьор опаздывает?

— Нет, но я не миллионер.

После этого диалога мы довольно быстро добрались до вокзала, и я погрузился в недра поезда, следующего в Милан.

Итак, все осложнилось. В германском посольстве ни болгарский паспорт, ни письмо министерства экономики не произвели впечатления. Третий секретарь, принявший меня, был вежлив, и только. Он решительно отказался помочь мне добраться морем до любого из французских портов, чтобы оттуда ехать в империю.

— Германские суда используются для войск, и распоряжаются ими военные власти. Советую сноситься с ними не самому, а через посредство болгарских официальных лиц. Что же касается итальянских пакетботов, то чем я могу быть полезен? Поверьте, нам приходится предельно считаться с местной администрацией. Ее амбиция так болезненна, что в корне меняет представление о нормах такта... Сомневаюсь, что итальянцы пойдут вам навстречу, и рекомендую ехать через Швейцарию. Все-таки проще с визой и формальностями: Швейцария не воюет...

Стена, но есть же где-то дверь?

За последние сутки лишь однажды передо мной забрезжила надежда. Это было, в конце переговоров со швейцарцем, и я навострил уши, соображая, нельзя ли заменить посольское поручительство банковским. Однако лучик угас ровно через миг.

Я, конечно, могу явиться в болгарское посольство, заполнить ворох анкет и настроиться на ожидание. Но что из этого выйдет — вот вопрос. Помимо письма в банк политический отдел, как водится, затребует из Болгарии свидетельство о благонадежности. Ограничься сыскной интерес одним софийским периодом, я бы спал спокойно и, подобно прочим туристам, бегал бы по Риму, скупая поддельные древности и сомнительную чеканку Бенвенуто Челлини, но где гарантия, что почта рано или поздно не донесет казенную бумагу с орлом до села Бредова, означенного в моем паспорте в качестве места рождения? И как будет реагировать директория полиции на ответ, что я, Слави Николов Багрянов, в данный момент благополучно нахожусь в селе, занятый своим полем с пшеницей и тютюном?

В Софии триста левов помогли мне избежать раздвоения личности. Квартальный надзиратель был любезен и не утруждал себя посылкой запросов. Мы скрепили отношения ракией и «Плиской», поданными Марией в мой кабинет, а белый конверт с банкнотами довершил дело. Свидетельство было составлено и тем же вечером заверено гербовой печатью и автографом господина директора.

Я расцеловал Марию в обе щеки и поспешил на экспресс, оставив свое второе «я» пребывать в заботах об урожае. Две тысячи левов — в обмен на паспорт — здорово помогли ему зимой выпутаться из затруднений. Я, в свою очередь, тоже был доволен: иначе как бы мне удалось стать главой такой славной фирмы, как «Трапезонд», проданной прежним владельцем со всеми потрохами с торгов за сущий бесценок?

«Трапезонд» был моей удачей. Вместе с подержанной мебелью и общественным положением я получил уборщицу Марию, возведенную мною в ранг домоправительницы. Преклонный возраст и сварливый нрав не мешали Марии заботиться о моих рубашках и готовить крепкий кофе. Большего я и не требовал.

Мне и сейчас не много надо. Я неприхотлив. От судьбы я прошу самую малость: помочь мне найти в стене крохотную дверцу, можно — щель, скользнув в которую одно из «я» Слави Николова Багрянова сумело бы проникнуть в Швейцарию. Готов поручиться чем угодно, что Слави Багрянов ни на один лишний час не задержится на территории республики и даже глазом не поведет в сторону Давоса и Сен-Морица. Что же касается вопроса о средствах, то господин чиновник зря сомневался: они у Слави есть. И вполне достаточные.

Путь до Милана я проспал как убитый, прижавшись к толстому плечу немолодой ломбардки. Плечо пахло чесноком и навевало мысли о борще.

Следующие сутки поставили меня перед катастрофой. Галларде и Комо никак не походили на двери в стене. Близость к границе и полное отсутствие возможностей ее пересечь только усугубили мое разочарование. К тому же Комо оказался битком набитым берсальерами[7] в походной форме, и я, сократив до предела осмотр города и пограничного озера, расстался с ним без грусти.

Теперь я опять возвращаюсь в Милан. Треугольник Галларде — Комо — столица Ломбардии замкнулся.

Поезд идет медленно; его качает из стороны в сторону на виражах, и внутренности мои подскакивают к горлу. Измученный поездками и неудачами, я с осторожностью альпиниста, покидающего Монблан, бочком спускаюсь с вагонной лесенки на перрон в Милане.

В туалетной комнате привожу себя в порядок. Чищу брюки и обувь, скребу щеки «жиллетом». Из зеркала на меня глядят усталые глаза пожилого неудачника. Неужели я так постарел за какие-нибудь два дня?

Бульон, ножка цыпленка, салат и большая чашка кофе придают мне сил. Обед стоит дорого, но я не экономлю. Перед встречей с Диной я должен быть в форме.

Дина — одна, из последних моих надежд. По крайней мере, сейчас лучшего я не в состоянии придумать... Что я знаю о ней? Почти ничего. Вдова, имеет брата фашиста, живет в собственном особняке. Скорее симпатична, чем неприятна; во всяком случае, достаточно женственна. И главное — в ее паспорте есть швейцарская виза. Я заметил это, когда проводник симплонского экспресса возвращал пассажирам документы в Триесте; Дина развлекала меня и Альберто, заставляя Чину ловить свой хвост.

Поскольку рассчитывать на швейцарское посольство неразумно, а на поиски контрабандистов в Комо или Галларде, если таковых не пересажали полиция и пограничная стража, уйдут недели, остается одно: выдать себе въездную визу самому. Для этого надо знать, какая она из себя, чем выполнена — штемпельной краской или специальными чернилами, какими защитными атрибутами снабжена, кем подписана, отмечается ли в полиции и так далее и тому подобное. Остальное — дело техники. Кисточки, краски, рейсфедер и прочие мелочи, по-моему, нетрудно приобрести в любом писчебумажном магазине. Не в одном, так в нескольких.

Труднее заполучить паспорт синьоры Дины Ферраччи, виконтессы делля Абруццо, в свое распоряжение на два-три часа. И все же я должен попытаться это сделать.

Телефон на столике метрдотеля соблазняет меня позвонить Дине немедленно. Удерживаюсь от искушения, допиваю кофе и прошу официанта принести телефонный справочник. Нахожу в нем адрес маленького банка и, расплатившись, покидаю ресторан. По дороге мимоходом сворачиваю в камеру хранения, чтобы убедиться в сохранности своего фибрового чудовища. Не распотрошили ли его за эти сорок восемь длинных часов?

Убедившись, что все в порядке, я выхожу на площадь и, поймав такси, еду на Виа-Прато, где прошу шофера подождать.

Банк не производит впечатления процветающего, но мне нужен именно такой. В больших служащие избегают взяток, разве что их дает добрый знакомый и счет идет на тысячи лир. Здесь же я надеюсь обойтись двумя-тремя сотнями.

Первую бумажку сую швейцару — самому осведомленному человеку в любой конторе. Совет, произнесенный на ухо, стоит мне всего пятьдесят лир. Недурное начало. Швейцар настолько любезен, что провожает меня в глубь зала и приподнимает деревянный барьер, разделяющий закуток счетовода и посетительскую. В закутке происходит короткий обмен словами и едва заметный — жестами, после чего я возвращаюсь в такси без двухсот пятидесяти монет, но со вторым бесценным советом.

— Контора адвоката Карлини. Район Большого госпиталя.

Шофер вымогательски щурится:

— Не хватит бензина.

— Тогда впряжетесь сами.

— За двадцать лир!

— По рукам...

Сколько с меня сдерет адвокат?

Синьор Карлини быстр и деловит. И все понимает с. полуслова. Чувствуется опыт в части подпольных махинаций, а возможно, и сводничества.

— Я от синьора Модесто Терри. Из банка.

— Вот как? Присаживайтесь.

— Вы не могли бы?..

Карлини оседлывает нос очками.

— Синьор Терри — такой маленький и лысый?

— Мне он показался моложавым и очень худым, У него бледные странные уши — настоящий лопух.

— Да-да, конечно. Я перепутал. Так что, вы говорите, привело вас?

— Я коммерсант. Иностранец. Мое имя...

— Это излишне.

— Благодарю... Меня интересует синьора Дина Ферраччи.

— Синьора или ее текущий счет?

— И то и другое.

— Соблаговолите подождать.

У адвоката, несомненно, недурная картотека. Возможно, он сотрудничает с полицией, но это меня не пугает. Наведение справок коммерсантом о партнере — обычная и узаконенная вещь. Вполне безопасная, если, разумеется, у партнера нет связей с ОВРА.

Собственно, только это меня и интересует. Окажись синьора Ферраччи причастна к контрразведке, Карлини под любым предлогом предложил бы мне прийти завтра, чтобы дать полицейским возможность во всех ракурсах запечатлеть мою физиономию на пленке.

Полчаса спустя я расширяю круг познаний о Дине. И частично об Альберто. Узнаю даже адрес последнего любовника синьоры Ферраччи, которого она бросила год назад... Ничего неожиданного.

Теперь можно звонить.

Телефон-автомат принадлежит церкви. Об этом свидетельствует эмблема на будке. Будем считать, что само провидение на моей стороне и мои шаги осенены святостью. Опускаю монету в прорезь телефона и кредитку в кружку; набираю номер. Как это выразился Альберто: «Не обижайте малышку»?

Дина узнает меня сразу. Лжет, что в полном восторге, и предлагает приехать. Когда? Лучше прямо сейчас. Вечером она ждет нескольких дам — маленький бридж. Чем еще развлекаться свободной женщине? Если я не прочь остаться и на вечер, меня познакомят с очень приятными людьми.

— Грация, — говорю я как можно нежнее и устремляюсь к такси.

Шофер выразительно потирает пальцы.

— Получишь, — обещаю я. — Но сначала помоги мне купить цветы. Большой букет. Или нет — лучше маленький, но дорогой. Где тут у вас торгуют орхидеями?

Все-таки как-никак Дина виконтесса!

5

Дина — само сочувствие; она обещает что-нибудь придумать. У Альберто такие связи! Слушая ее, я пытаюсь затолкать орхидеи в вазу с узким горлышком — пятый букет за эти дни. Предыдущие четыре тихо увядают в углах гостиной. Цветы, пятнистые, как ситец, пахнут парфюмерным магазином.

Дина в курсе моих затруднений. С ловкостью, сделавшей бы честь комиссару полиции, она мало-помалу выудила из меня все подробности. Формализм швейцарцев и инертность немцев ее возмущают. Чуть-чуть больше, чем следовало бы.

— Альберто все уладит. Наберитесь терпения, Слави.

Синьор Фожолли звонил из Рима и обещал приехать. Дина, кажется, рассказала ему все.

Я молча расправляюсь с орхидеями и осторожно отталкиваю Чину, пробующую мои брюки на крепость. Альберто приезжает дневным курьерским, и я готов ко встрече с ним.

Мои отношения с Диной балансируют на грани дружбы и постели. Итогом может быть и то, и другое; право выбора Дина оставляет за собой. Она еще ничего не решила и не торопит события. В вагоне мне показалось, что виконтесса Ферраччи более прямолинейна, но, познакомившись с Альберто, я стал догадываться, что игра будет не так проста.

Завтра истекает срок разрешения квестуры. Если Фожолли не вмешается, мне останется одно — убраться из Италии и поискать другой путь в Берлин. Я почти жалею, что не воспользовался вариантом Белград — Вена — Прага. Что из того, что я восемь месяцев работал в Вене и был связан делами с ПКСВ — правлением компании спальных вагонов? Разве судьба так уж и обязана сыграть со мной фатальную шутку; нос к носу столкнув на вокзале с кем-нибудь из старых друзей Ганса Петера Канцельбаума, поразительно напоминающего собой Слави Николова Багрянова — коммерсанта из Софии?

Пожалуй, я все-таки плюну на все и поеду через Вену.

— Будете завтракать, Слави?

Медленно и тихо целую руку Дины.

— Благодарю... Я перекусил в отеле.

— Мы же условились...

— Голод — превосходный корректор.

— Тогда кофе?

Одна из горничных — их у Дины три — приносит поднос с китайскими чашками. Запах мокко в момент забивает парфюмерную сладость орхидей. Надкусываю печеньице и делаю глоток — ровно полчашки. Терпеть не могу ореховое печенье.

Дина возвращается к животрепещущей теме.

— Бедный мой Слави! Вот увидите, все отлично устроится. Стоит только Альберто захотеть — и вы отплывете, как Цезарь.

— Захочет ли он?

— Это зависит от вас.

— Если сделка в Берлине сорвется, мне придется туго. Не уверен, сумею ли я выпутаться без потерь.

— Все так скверно?

— Если бы вы видели мои склады, вы бы не спрашивали. Еще немного — и пшеница начнет гореть.

Дина доливает мне кофе. Рука у нее полная; оспинки у плеча едва заметны, но не настолько, чтоб не навести на мысли о возрасте синьоры Ферраччи, У тридцати- и даже тридцатипятилетних нет на руках этих шрамов — еще до первой мировой войны Европа научилась делать прививки на бедре.

Дина проявляет рассудительность:

— Может быть, стоило продать на месте? В Софии обязательно должны быть представители германской торговли.

В третий или четвертый раз терпеливо объясняю, что скупщиков хлеба в Болгарии — пруд пруди. Но платят они гроши. Вся надежда — самому побывать в Берлине и заключить прямой контракт,

Причины поездки — одна из тем, к которым Дина возвращается при каждом удобном случае. Слушать она умеет, и память у нее отличная. Беру ее руку в свою и опять целую, пытаясь одновременно поймать ее взгляд. Долгая пауза заполнена игрой в гляделки, и Дина начинает медленно краснеть.

— Ах, Слави!..

Словно ничего не случилось, принимаюсь за кофе и печенье. Следующей темой должна быть моя поездка в Рим. Дина все еще не убеждена, что я не был нигде, кроме посольства. Помогая ей, со смехом вспоминаю шофера, устроившего мне экскурсию по Вечному городу. Говорю о выражении его лица, когда он понял, что хитрость разоблачена; при этом как можно точнее описываю приметы водителя, по которым, надеюсь, полиция уже успела его отыскать. Если Дина действительно прочит меня в мужья, то надо отдать ей должное — ее проверка не идет в сравнение с моим визитом к Карлини.

Вспоминая о Карлини, медленно улыбаюсь. Разговор с ним — очко в мою пользу. Если Альберто, разумеется, не профан. Осторожность ценится высоко во все времена и у всех народов. Не так ли, мой бесценный синьор Фожолли?

Остаток дня разбавлен ленивой скукой и пустой болтовней. Слишком жарко, чтобы выезжать на прогулку, да и, признаться, у меня нет настроения осматривать город. Пять суток в Милане — достаточный срок; чтобы исчерпать туристскую любознательность; для настоящего знакомства понадобились бы годы.

Самые жаркие два часа провожу в саду. Полулежу в шезлонге, закрыв лицо «Газетте дель попполо». Сад у Дины отличный, с многолетним газоном и хорошо расчищенными дорожками. Здесь так чисто и тихо, что кажется, будто вилла отделена от центра города сотней километров, а не тремя кварталами. Лишь иногда с площади, отразившись от стен замка Сфорца или собора, вместе с ветром долетают гудки.

Хорошо быть желанным гостем!

Альберто приезжает в три пополудни. С сожалением расстаюсь с газетой и пытаюсь привстать с шезлонга. Мягкая лапа успокаивающе взбалтывает воздух:

— Сидите, Слави... Я так устал, что последую вашему примеру и сяду. Вы не возражаете?

Сегодня Альберто в штатском. Превосходный костюм из тонкой шерсти; галстук завязан широким свободным узлом. Патриций на отдыхе.

— Позвольте представить вам...

Спутника Альберто я разглядел еще минуту назад — нехитрый прием с дырочкой в газете, весьма скомпрометированный кинофильмами, но тем не менее не потерявший ценности.

— Умберто Тропанезе.

— Слави Багрянов.

— Будущий магнат из Софии, — добавляет Альберто, проявляя склонность к юмору.

Скромно пожимаю плечами:

— Скорее нищий на паперти любой из церквей.

Фожолли утешает:

— Не впадайте в пессимизм, синьор Багрянов. Сестра подняла из-за вас на ноги весь Рим. Меня, например, она буквально вырвала с заседания фашистского совета. Хотел бы я знать, кто, кроме нее, оказался бы способным на такое?

— Синьора так добра...

— Она поссорит меня с дуче.

Спутник Фожолли не вмешивается в разговор. У него осиная талия, широкие плечи и тонкое лицо с исключительно правильными чертами. Он мог бы сделать состояние, рекламируя костюмы от Пакэна или кремы Коти́. Черная форма придает ему изящество.

— Завтра мы расстаемся, — говорю я с непритворной грустью. — Увидимся ли? Так жаль...

— Возвращаетесь домой?

— А что мне остается? — Прекрасная шутка, правда? Не надо напрягаться в разговоре, опасаясь сболтнуть что-нибудь не то. — Поеду в Софию, — продолжаю я, умалчивая, разумеется, что решающим обстоятельством оказалась полная невозможность добраться до паспорта Дины. Он — я это выяснил — лежит в сейфе, вне пределов досягаемости.

— Большие потери?

— Еще столько же — и точка.

— Вы откровенны... — Фожолли встает и вяло машет рукой. — Пойду умоюсь с дороги. Тропанезе составит вам компанию. Он занятный собеседник и — что важнее! — отзывчивый человек.

Он, несомненно, думаем что оригинален. Кроме того, шофер такси, само собой, нашелся и подтвердил рассказ о маршруте. Мои поездки в Комо и Галларде служат последним доказательством, что Слави Багрянов загнан в угол и мечется в отчаянии. Можно не церемониться.

До появления Тропанезе я еще допускал, что ошибся и Дина интересуется Слави-холостяком, а не коммерсантом Багряновым, рыскающим по Европе в поисках сделок. Странным казалось только несоответствие титула виконтессы делля Абруццо с попытками привлечь к себе внимание. Как бы ни торопил Дину возраст, между торговцем с Балкан и миланской дворянкой лежит пропасть, мостик через которую способны перекинуть одни лишь миллионы. А я не миллионер; состояние моего текущего счета вряд ли способно очаровать Дину — у людей ее круга сверхъестественное чутье на все, что связано с деньгами.

Итак, поскольку я не богат, как Крез, не записной красавец и не принадлежу к высшему свету, то что, собственно, привлекает Дину и вынуждает быть настойчивой?.. Две детали дали мне нить: синьора Ферраччи ехала из Югославии и имела швейцарскую визу.

Тропанезе, вздернув брюки, присаживается в покинутый Альберто шезлонг. Доброжелательно улыбается,

— Командор Фожолли просил помочь вам.

— Это возможно?

— Сознаюсь: трудно.

— Тогда не стоит и говорить...

— И вы готовы нести потери?

Пожимаю плечами.

— Вы уже бывали в Берлине?

— Нет... Но если бы сделка удалась, нынешний визит был бы не последним.

Мой паспорт, побывав в квестуре на регистрации, подвергся изучению. Утром я спросил портье, где мои документы, и услышал, что их еще не вернули. Значит, можно не упоминать о недавней поездке в Венгрию — Тропанезе доложили о всех визах и отметках,

— По-моему, путь через Вену короче?

Самое слабое место. Но я готов.

— Всегда ищешь максимум пользы для себя. Не секрет, что Виши остро нуждается во многом. В том числе и в хлебе.

— Да, в зоне голодновато.

— Вот я и думал через Женеву и Лион завернуть в Виши или Марсель. На пару дней, не больше. И прогадал...

— Что вам посоветовали немцы?

— Ничего. Я намекнул на любовь к морю, но, как выяснилось, ключи от портов у военных властей и у вас. Пустой номер.

Тропанезе откидывается в шезлонге. Говорит неопределенно:

— Море...

Голос у него мечтательный.

Достаю сигареты и протягиваю их итальянцу. Он отказывается, а я закуриваю и пытаюсь нанизать кольца на тонкую струю дыма. Безуспешно.

— Вы знаете кого-нибудь в Берлине?

— Нет, — говорю я.

— У меня там приятельница. Немка. Пишет, что никак не может выбраться — муж полковник и чертовски ревнив. Я рассчитывал на Дину. Но не у вас одного неудачи, синьор Багрянов... Динина поездка в Берлин отпала из-за болезни.

Выдерживаю паузу.

— А вы и не знали?

— Ни о поездке, ни о болезни.

— Да, Дина скрытна... У нее почки, но это между нами.

— Ах, почки?

— Да. Одним мешают болезни, другим — интриги.

— Не понимаю!

— О, синьор Багрянов! Вы удивительно наивны! Неужели вы думаете, что германские дипломаты так уж бессильны и не в состоянии устроить вас на корабль?

— Что же им помешало?

— Ваша маленькая ссора с соседом по купе. Фон Кольвицем, кажется?

Изображаю изумление:

— Мы не ссорились.

— И тем не менее синьор Кольвиц явился к властям с просьбой обратить на вас внимание.

Превосходно доведенная до моего сведения угроза, Форма изложения почти безупречна. Теперь я обязан немножко испугаться, чтобы не лишить Тропанезе удовольствия. Потрясенно развожу руками.

— Чем я ему не угодил?!

— Слишком много выпивки, синьор Багрянов. Офицеры гестапо не любят тех, кто чокается с ними первым. Вы и этого не знали?

— Откуда? Но, боже мой, как все глупо! Поверьте, я и не предполагал...

Может быть, возмутиться и вскочить с шезлонга? Сижу. Курю. Стараюсь выглядеть раздавленным.

Вербовать он меня не станет. По крайней мере, в этот раз. Для начала предложит привезти из Берлина маленькую посылочку от знакомой. Какой-нибудь милый и безвредный пустячок... Дина у итальянской разведки что-то вроде курьера. Работа с агентурой не входит в ее задачи, и я по чистой случайности подвернулся ей под руку. Болгарин, нейтрал, с хорошими документами. И едет в Берлин. Почему бы не воспользоваться? Фон Кольвиц в известной степени помог итальянцам, дав повод для обыска и словно натолкнув на решение... Видимо, немцы не очень довольны поездками итальянских курьеров, в том числе и дипломатов, в третий рейх. Дружба дружбой, а табачок врозь. Уверен, что были случаи, когда дипкурьеры и охрана крепко засыпали в своих купе, а сумки с почтой подвергались деликатным операциям. Склонен думать также, что синьора Ферраччи примелькалась в Берлине, и рада найти себе хотя бы временную замену... «Спокойно, Слави! Держи ушки на макушке».

Тропанезе, дав Багрянову впасть в отчаяние и измерить всю глубину бездны, извлекает его со дна и держит на краю обрыва. В таком положении легче сделать выбор.

— Еще не все потеряно, синьор Багрянов.

— Легко сказать!

— Но это так. В Триесте ведь все обошлось? Вот видите...

— А отказ посольства помочь?

— Формализм. Обычное явление... Да, забыл сказать, что я работаю в отделе, связанном с морскими перевозками. Командор Фожолли позвонил мне, и, как видите, я здесь.

— Вы воскрешаете меня!

— Просто оказываю пустячную услугу и счастлив, что это в моей власти.

— Хотел Вы отплатить вам тем же.

Тропанезе слегка улыбается.

— Вы предвосхитили мою мысль. Могу я просить об одолжении?

— Ваш слуга!

Как я и полагал, речь идет о посылке. Приятельница Тропанезе, оказывается, давно мечтает прислать своему итальянскому другу редкое издание Евангелия. Почтой это делать опасно — из сумок исчезают и менее ценные вещи. Тропанезе рассчитывал на Дину, но поездка сорвалась так некстати, лишив влюбленных радости дарить и получать подарки.

Договариваемся о деталях. Жена полковника найдет меня в отеле «Кайзергоф», она позвонит сама и назовется Эрикой. Мне следует помнить, что полковник ревнив; поэтому Тропанезе лишен возможности дать мне адрес или номер телефона своей пассии. Вполне логично и то, что наша встреча с Эрикой должна состояться подальше от посторонних глаз: полковник доставит мне кучу неприятностей, если накроет с супругой.

— Я буду осторожен, можете положиться.

— Хочу надеяться, что так... Да, и не пейте больше с сотрудниками гестапо!

Смеемся. Весело, как и подобает людям с чистой совестью, полюбовно завершившим сделку. Намек на попойку должен предостеречь меня от желания передать посылку в РСХА: в этом случае доносу фон Кольвица будет дан ход и даже болгарский МИД не спасет меня от возмездия.

Тени в саду становятся все длиннее и длиннее, воздух свежеет, и с площади приплывает звон колоколов. Тропанезе механически крестится и смотрит на часы.

— Сейчас позовут к обеду.

— Я не приглашен.

— Значит, Дина ввела меня в заблуждение. А мне показалось, что в вашу честь готовится чуть ли не парадный прием!

Тропанезе в упор смотрит на меня.

— Хорошо быть богатым и позволять себе все. Синьора Ферраччи славится на весь Милан своими приемами. Еще бы! С такими средствами! Впрочем, что я говорю: адвокат Карлини уже ввел вас в курс дела?

Отвечаю прямым взглядом.

— Я коммерсант, а следовательно, нуждаюсь в лоцмане. Без надежного кормчего трудно плыть в море экономики.

— Это верно. Пойдемте? — Тропанезе пропускает меня вперед и, дав сделать шаг, добавляет: — Ради всего святого, будьте с моей Эрикой так же благоразумны, как в случае с лоцманом.

В голосе его я слышу одобрение.

...Обед и начало вечера проходят весело и сумбурно. Много вина и шуток. Альберто изощряется в остроумии, а Дина грустна. Отводит меня к окну и спрашивает, когда я вернусь.

— Я еще не уверен, что уеду...

— Альберто не сказал вам?

— Ни слова.

— Завтра утром. Кажется, из Генуи... Вы и вправду не знали?

— Клянусь вам.

— Узнаю Альберто: не может без сюрпризов.

Официально о времени отплытия мне сообщает Тропанезе. После обеда. Все обставляется, так, будто он и сам только недавно выяснил это, позвонив в Геную.

— А паспорт? А разрешение?

— Паспорт захватите по дороге; разрешение будет ждать в порту. Если вы не против, поедем машиной. Так удобнее.

Дина ласково держит меня под руку. Ей, по-моему, кажется, что я заслуживаю награды. При желании я мог бы попросить ее показать мне спальню. Вино и волнение усиливают готовность синьоры Ферраччи отплатить добром за добро.

Ровно в восемь Альберто встает из-за стола.

— Ты превзошла себя, дорогая. Суп из черепахи был неподражаем.

— Не я, мой повар!

— За здоровье путешествующих?

Прежде чем выпить, кланяюсь и благодарю:

— Поверьте, Альберто, такое не забывается!

— Пустое, — великодушничает Фожолли и любуется бокалом. — Сохрани вас господь в пути...

Дина провожает нас до самой ограды. Прижимается к моему плечу. Альберто открывает шествие, мы замыкаем, и поэтому Дина смело целует меня в губы.

— Я буду ждать...

Меня или Евангелие? Благоразумно воздержавшись от вопроса, возвращаю Дине поцелуй в качестве маленькой компенсации за несостоявшуюся экскурсию в спальню. Пусть ждет и надеется.

— Чао, Слави!

С этим и отбываю. По пути на несколько минут сворачиваем к отелю, грузим в багажник фибровое чудовище, и «фиат», с места развив сумасшедшую скорость, устремляется из Милана в Геную.

Меня клонит ко сну.

Сквозь полудрему слышу, как Тропанезе приказывает шоферу поторопиться. Тону в мягчайших кожаных подушках и блаженно думаю о причудах удачи. Что там не толкуй, но удача приходит к тем, кто ее ищет. Банальная истина? Пусть так. Но от этого она не становится хуже. Я знаю только один случай, к которому закон об удаче, идущей навстречу ищущему, оказывается непреложным. Он касается тех, кто стеснен в деньгах и пытается отыскать бумажник на дороге. Таких счастливчиков я еще не встречал.

6

От второго завтрака до ужина, с перерывом на обед, в кают-компании идет игра в шмен-де-фер. Счастье покинуло меня: получаю или мелочь, или баккара и потихоньку облегчаю бумажник от франков. Кредитки скапливаются у пожилого немца в полувоенной форме, мрачно мечущего банк.

— Еще? Даю!

— Прикупаю... Пять.

— Дамбле!

С нами играют экзальтированный француз неопределенного возраста и смуглый молодой итальянец, утверждающий, что в Париже его ждут не дождутся на Монпарнасе. Он эксперт по живописи новой школы, хотя причисляет Модильяни к художникам конца девятнадцатого века. Эти двое играют осторожно; набрав четыре или пять, не прикупают, а немцу, как назло, идут комбинации, близкие к девятке.

«Вольтерра» — вспомогательное судно итальянского королевского флота — жмется к берегу, к мелкой воде. Так безопаснее. Француз утверждает, что британские подводные лодки торпедируют в среднем каждый третий пароход, если, конечно, его не успевает потопить морская авиация. Месье Каншон работает инженером тулонских доков и говорит с полным знанием дела. После каждого его рассказа о сгинувших в пучине кораблях немец прикупает, не глядя в карты. Я сижу слева от него и вижу, что дважды он брал к восьмерке; но судьба есть судьба: выходит туз, и получалось девять.

Перед ужином выходим на палубу подышать воздухом. Вдоль борта, на крюках, развешаны спасательные круги и капковые пояса. На корме у зачехленной пушки хлопочут пожилые солдаты с зелеными от качки лицами. Им поручено мужественно отразить нападение воздушных и морских эскадр врага, но, по-моему, они больше надеются не на свой «эрликон», а на пробковые жилеты и близость берега. Немец, сутулясь, разглядывает героических защитников «Вольтерры» и хрустит суставами сцепленных пальцев. Качает головой.

— И это солдаты? Инвалидная команда.

В голосе у него горечь и обреченность. Крупный выигрыш доканал его. Судя по форме и кое-каким жаргонным словечкам, он военный строитель; мрачность же и тусклые глаза свидетельствуют, что из Марселя ему предстоит ускоренный марш на фронт.

Осторожно зондирую почву.

— В Берлин?

— Почему вы спрашиваете?

— Я еду туда и был бы рад иметь вас попутчиком.

Немец, как подхлестнутый, распрямляет плечи. В глазах такого штафирки, как я, носитель арийского духа должен при любых обстоятельствах выглядеть Зигфридом. Даже если предвкушение фронта вызывает сердечный спазм, а фатальное везение в картах согласно безошибочной офицерской примете предвещает досрочное прощание с жизнью.

Эксперт по живописи болтается возле рубки, нисколько не интересуясь нашим разговором. В зубах у него зажата сигарета в длинном дамском мундштуке. Мизинец изящно отставлен.

Некоторое время слушаю немца, объясняющего мне, что место каждого, кто предан фюреру,, там, где решается судьба империи, — на Востоке, но вскоре отвлекаюсь. Мне очень не нравится подвижная черная букашка, возникшая у горизонта и обнаруживающая намерение сблизиться с нами. С тех пор как сторожевые катера, сопровождавшие «Вольтерру» до Сан-Ремо, отвернули, предоставив судну самому выпутываться в случае чего, я уже не раз прикидывал шансы добраться до берега. Их не так уж много.

Букашка довольно долго маячит в открытом море, то приближаясь, то удаляясь, и наконец исчезает. Продрогнув, спускаюсь в кают-компанию. Эксперт предлагает продолжить игру, но не встречает поддержки: немец окончательно ушел в себя, месье Каншон решает отправиться спать.

Мы уже обогнули мыс Де-Солен и плетемся со скоростью десять узлов в виду берегов Франции. Завтра в полдень будем в Марселе. Хочется думать, что будем.

Когда-то мне уже представлялся случай тонуть, и я прекрасно помню, что ощущение было не из приятных. Особенно противной показалась мне зеленая гидра водорослей, обвивших ногу и словно бы приглашавших погостить на дне подольше. Даже через месяц я вспоминал о них с содроганием и старался избегать разговоров о морских ваннах.

— Покер? — предлагает эксперт.

— Вдвоем?

— Почему бы и нет — надо же убить время.

Он или очень неопытен, или чрезмерно нагл. Я, конечно, не надеялся, что Тропанезе оставит меня без призора, но все-таки можно действовать деликатнее! Мало того что мы с экспертом соседи по каюте, он буквально из кожи вон лезет, стремясь заполучить меня в партнеры или собеседники. И главное, «Вольтерра» так мала, что от него не скроешься.

Эксперта зовут Ланца. Марио Ланца — полный тезка прославленного певца. Марио утверждает, что тоже поет, и неплохо, и в доказательство попытался исполнить что-то неаполитанское. Какими только талантами не располагает итальянская разведка!

Марио сдает карты, выбросив мне пару дам. Добираю и блефую с таким видом, словно получил карре, Марио морщит лоб и погружается в расчеты. Предлагает раскрыться, но я набавляю — столько и столько же. Интересно, что он станет делать, проиграв жалованье и проездные?

Два валета Марио подрывают его кредитоспособность на триста с лишним франков. Еще талья — и Ланца побежит к капитану занимать на обратную дорогу. Покер — это прежде всего психология и только потом уже мастерство. И еще чувство меры.

Дав Марио неоспоримое доказательство, что с чувством меры у него не все в порядке, подсчитываю итог и отправляюсь спать. Становится темно, и встреча с британской авиацией откладывается на завтрашнее утро. Что же касается подводных лодок, то им все равно, день или ночь, а посему лучше о них забыть. Так я и делаю.

Сухо раскланиваюсь с немцем и ухожу, оставив его бодрствовать в обществе Ланца. Немец сражен своим выигрышем, а Марио проигрышем, и они, надо думать, найдут общий язык.

Сплю без снов.

Утром выясняется, что мы опаздываем и попадем в Марсель не раньше вечера. О картах никто не заикается, и, позавтракав, слоняемся по «Вольтерре» с носа на корму и с кормы на нос, мешая матросам. Прислуга у «пушки» тренируется в отражении воздушного нападения. Тонкий ствол описывает круги, зарождая у Ланца желание поделиться своими военными познаниями. По его словам, снаряд делает в «харрикейнах» дыру величиной со спасательный круг. Даже побольше. Каншон в восторге. О-ля-ля! Так им и надо, этим воздушным пиратам!

Немец, выждав паузу, выливает на Каншона ушат ледяной воды.

— Фугасная бомба, самая маленькая, способная разорвать «Вольтерру» пополам...

И Каншон сникает.

Обедаем в гробовой тишине, подчеркнутой громким сопением Каншона, очищающего косточку отбивной. Страх не лишил его аппетита; зато немец ест лениво, оставляя на тарелке почти не тронутые куски. За десертом возникает ссора. Поводом служит панорама Тулона, открывшаяся в иллюминаторе и заставившая Каншона вскочить с места.

— Смотрите, флот! Французский флот, господа!

В глазах Каншона вызов.

Военные корабли, укрывшиеся в бухте, мертвы, как на кладбище. Обреченный флот поверженной страны, Против кого он повернет свои огромные пушки?

Немец брезгливо подбирает губы.

— Отличная цель для авиации. Из каких соображений англичане ее щадят, господин Каншон?

— Из тех же, что и Берлин! — парирует француз.

— Что вы сказали?!

Ланца всплескивает руками. Я придвигаюсь к Каншону, но больше ничего не происходит. Немец медленно складывает салфетку и, вдев ее в кольцо, лишает нас своего общества. Каншон с ненавистью смотрит ему вслед.

В молчании доканчиваем обед. Расходимся. Француз бледен и суетлив, руки у него ходят ходуном. Был ли он на линии Мажино?

«Вольтерра» крадется вдоль берега, вздрагивая на волне. Спасительный мрак все ниже опускается с небес, и, когда тьма сгущается, оказывается, что мы почти у цели. Браво, «Вольтерра»! Слави Багрянов весьма обязан тебе.

До причала нашу четверку, теперь уже окончательно разобщенную, доставляет портовый катер; «Вольтерра» остается на внешнем рейде в обществе других судов, опоздавших к адмиральскому часу. Катер проскакивает в лазейку меж бонами и, постукивая мотором, долго лавирует среди затемненных пароходов. Каншону не терпится:

— Нельзя ли прибавить ход, капитан?

Его посылают к черту, и я посмеиваюсь, слыша, как он сердито сопит, не решаясь, впрочем, затевать перебранку. В полной темноте выгружаемся на причал, где матросы подхватывают наш багаж и быстро закидывают его в кузов маленького грузовичка.

— Не отставайте, господа! Иначе вещи убегут от вас.

Рассаживаемся и едем. Ланца насвистывает песенку о солнечном Сорренто; Каншон вполголоса проклинает тряску.

До рассвета дремлем в приемной коменданта порта. У нас нет ночных пропусков, и охрана отказывается выпускать в город; исключение делается только для немца, за которым приезжает камуфлированный вездеход, Немец расправляет плечи и прощается со мной и Марио, обойдя рукопожатьем взбешенного Каншона, В знак презрения к грубияну француз вызывающе справляется у часового, с каких это пор удобрение возят в вездеходах? Так как дверь за немцем уже закрылась, оба смеются — громко и независимо.

Ланца скромненько помалкивает в кресле.

Утром, нагруженный фибровым чудовищем, еду через весь Марсель на вокзал. Автобус, чихая дымом, взбирается вверх по Каньбьеру, и я высовываюсь в окно, чтобы бросить последний взгляд на порт. Пытаюсь найти «Вольтерру», но она затерялась среди десятков судов.

Ланца без церемоний набился мне в попутчики. Каншон задержался в порту. Я видел, что его документы понесли зачем-то в кабинет коменданта. Уж не донес ли на него часовой? Все может быть...

Формальности с префектурой были улажены молниеносно. Паспорта — мой и Марио — комендант отправил к префекту и вручил их нам, уже снабженные штампами. Тропанезе, оставшийся в Италии, как видно, умудрился простереть свое покровительство через Лигурийское море и половину Лионского залива.

Осталась последняя забота — избавиться от Ланца. У меня нет ни малейшего желания тащить его за собой, тем более что до Парижа я должен сделать в пути краткую остановку.

Автобус все карабкается вверх. Сижу у окна и мусолю роман Уоллеса. Еще грузясь на «Вольтерру», я извлек его со дна фибрового чудовища и переложил в боковой карман пиджака. Судно могло идти ко дну и унести туда же мои пожитки, но «Мания старого Деррика» была слишком большой библиографической редкостью, чтобы такой экономный господин, как я, тратил время и двадцать марок пятьдесят пфеннигов на покупку нового экземпляра...

Ланца, причмокивая, посасывает пустой мундштук. Взгляд его безоблачен. Итальянец прекрасно понимает, что с тяжелым чемоданом я никуда не денусь, и буквально выворачивает шею, стараясь заглянуть в вырез платья соседки слева. Если бы в автобусе, было, потеснее, он обязательно ущипнул бы девицу за бедро.

Кондуктор громко объявляет остановки. Скоро вокзал, а я так ничего и не придумал, чтобы отделаться от Ланца. Слабая надежда, что он упустит меня в толпе пассажиров.

— Вокзал! — возвещает кондуктор.

Предоставляю Марио возможность помочь мне вынести чемодан и зову носильщика. Объясняю, что мне нужен билет до Парижа, и вопросительно смотрю на итальянца. Он посасывает мундштук, как леденец.

— А вы?

Ланца щурит глаза и весело смеется.

— Я задержусь... Счастливого пути, синьор! Надеюсь, маки не убьют вас до Парижа.

Он круто поворачивается и идет прочь, покачивая пухлыми бедрами. Кажется, я не сразу захлопываю рот, потрясенный его великолепной наглостью. Однако не слишком ли самоуверен синьор Тропанезе?

Носильщик возвращает меня на землю:

— Спальное до Парижа, месье? А пропуск?

— Все в порядке, — говорю я.

— Вам надо к коменданту.

— Хорошо, пойдем...

Задумчиво плетусь следом за носильщиком и его тележкой. Чемодан, привязанный ремнями, важно сверкает массивными наугольниками. Трюк, выкинутый Марио, мне пока непонятен, но я искренне надеюсь со временем добраться до разгадки.

До отхода поезда час. Он весь, без остатка, убит на то, чтобы сначала выстоять очередь к коменданту, а потом в кассу. В купе попадаю за несколько секунд до отправления, усталый и расстроенный. Прежде всего тем, что мой поезд скорый и не делает остановки в Монтрё, о чем я узнал, уже купив билет. Вторая причина лежит вне связи с предыдущей и намного серьезнее. Она возникла в тот миг, когда я занес ногу на лесенку вагона и, сам не ведая почему, огляделся по сторонам. Именно в это мгновение мне и показалось, что в соседний вагон поднимается месье Каншон — инженер, чей путь лежит в Тулон и чьи документы были задержаны комендатурой порта.

«Хороший урок тебе, Слави!» Сказав это, я мысленно снимаю шляпу и раскланиваюсь с синьором Тропанезе, предусмотрительность и заботливость которого недооценил.

7

Проводники спальных вагонов — самые лучшие мои друзья. Долгие разлуки с родными пенатами и многообразие дорожных знакомств делают их или мизантропами, или, напротив, душой общества. В моем вагоне царствует мизантроп. Он ненавидит все и вся, но не коньяк. Рюмочка-другая «Плиски» сближают нас настолько, что я удостаиваюсь беседы.

После третьей рюмки, сообщаю, что огорчен отсутствием остановки в Монтрё. Проводник высокомерно посасывает коньяк и издает легкий орлиный клекот, заменяющий у него смех.

— Сразу видно, что вы портплед!

— Простите?

— Портплед. Пассажир, который все теряет и ничего не находит.

— Остроумно!

Проводник языком выбирает из рюмки последние капли. Решительно накрывает ладонью, видя мое намерение наполнить ее вновь.

— Баста! День только начинается, и, кроме того, к Парижу я должен быть в порядке.

Разговор на несколько минут уклоняется от главной темы. Выслушиваю суровый приговор пассажирам, таким же, как я, портпледам, которые спят от самого Марселя с перерывами на жратву, а с утра надоедают занятым людям. Робко извиняюсь:

— Право, мне так неловко, мой друг!

— Зачем вам в Монтрё? Какая-нибудь юбка?

— Мы познакомились в Марселе...

— Я вижу, вы не теряете времени: с парохода и в постель. Впрочем, это ваше дело. — Легкий клекот. — Так вот, перед Монтрё будет мост; мы простоим не меньше минуты. Если хотите, я выпущу вас.

Обдумываю предложение. Мост, наверное, охраняется. Надо решать.

— А как я перейду на другую сторону? Охрана — немцы?

— Полиция. Днем пропускают беспрепятственно... Если вы не запаслись, чем следует, аптека у вокзала.

— Черт возьми, мне повезло, что я познакомился с вами. Ваше здоровье!

— Так как — сойдете?

— А мой багаж? Тащиться через мост с таким чемоданом...

Последняя рюмка «Плиски» была перебором. Проводника начинает развозить. Он оттаивает на глазах, и клекот становится раз от разу все продолжительнее.

— Положитесь на старого Гастона, мой друг. Когда-то и я был парень не промах! Помню, в том же вашем Монтрё у меня была одна, жила у собора и наставляла мужу рога... Оставьте мне ваш чемодан. Я сдам его в Париже на ваше имя. Пять франков за хранение — недорого и удобно.

Бедный месье Каншон. Он будет так огорчен, не найдя меня на вокзале. Не кинется ли он в местное гестапо, чтобы ускорить свидание?..

— Меня могут встречать.

— Отдать ваш чемодан?

Нет, не стоит.

— Тогда я скажу, что вы отстали в Сансе.

Перед Монтрё достаю из фибрового вместилища новый костюм и свежую рубашку и, закрывшись в туалете, быстро переодеваюсь. Шляпу заменяю беретом. Все вещи французского производства, хотя и куплены в Софии; в магазинах за каждую метку «Дом Диор» и «Пакэн» с меня содрали по лишней десятке. Проводник одобряет перемену.

— Теперь вы настоящий кавалер! Не то что раньше... О, нигде не шьют так, как во Франции, и на вашей родине тоже... Кстати, где это вы наловчились так болтать по-французски?

— Набрался ума у гувернера.

— Тогда понимаю, почему вы так быстро столковались со своей красоткой. Желаю удачи. И смотрите не подцепите какую-нибудь гадость!

У моста поезд с лязгом и пыхтением тормозит, и проводник выпускает меня из клетки. Спрыгиваю на гравий и, делая вид, что не вижу ориентирующих жестов проводника, быстро иду к хвосту поезда — подальше от вагона, в котором едет месье Каншон. Убежден, что в Париже он все-таки постарается обойтись без услуг немцев. Вряд ли Тропанезе простит ему шаг, способный навлечь на меня подозрение РСХА, поскольку этим самым будет возведена стена между Слави Багряновым и Эрикой, ожидающей его появления в «Кайзергофе».

Поезд, простояв не больше минуты, показывает мне тыл, а я, закурив, ступаю на мост и иду, сопровождаемый равнодушными глазами полицейского наряда. На середине сплевываю с высоты в желтые волны Ивонны и делаю это трижды — на счастье.

Полдела сделано. Ау, месье Каншон! Будете в Милане — кланяйтесь Дине и Альберто. И скажите, что усики Дине к лицу, хотя связи с ОВРА способны оттолкнуть и более пылкого поклонника, чем я. И еще передайте, что использовать шикарных дам в качестве курьеров — старо и неосторожно. Они так приметны, что полиции просто не остается ничего другого, как зарегистрировать их в картотеке и отечески опекать в поездах... Прощайте, месье Каншон!

Завтракаю я в бистро скудно и невкусно; у меня нет карточек, а без них к кофе подают бриош и кусок острого вонючего сыра. Кофе — смесь желудей и еще каких-то эрзацев. Но зато горячий.

Пью и рассматриваю объявление на стене у окна. Немецкий комендант извещает о запрете демонстраций, сборищ, вечеринок и прогулок в лодках по Ивонне. Наказание — заключение в концентрационный лагерь. Рядом с объявлением физиономия генерала Дарнана. Еще один герой! В Софии это был царь Борис, в Италии — дуче, чьи портреты по размерам всегда превышали картинки с профилем короля; Марсель намозолил мне глаза отечными мешками и склеротическим носом Петена, выставленного, как для продажи, в витринах магазинов и лавок. Оккупированная Франция оригинальнее в выборе символов: портрет начальника полиции отражает суть и дух режима. «Будь осторожен, Слави. Помни: тебя ждут в Берлине».

— Гарсон!

Расспрашиваю официанта, как отыскать собор. Надо, оказывается, вернуться к станции и, взяв влево, идти прямо, никуда не сворачивая.

— Месье хочет послушать мессу?

— Просто помолиться.

— Это можно. А вот службы — они теперь бывают редко. Власти не любят, когда много людей. На каждый случай нужно разрешение.

— Везде одно и то же, — говорю я.

— Месье француз?

«Я же предупреждал: осторожнее, Слави!..»

— Я из Эльзаса.

— У вас такой акцент... Значит, держите прямо и не сворачивайте. Улица Капуцинов, два. И не стремитесь на площадь — там комендатура.

Решительно встаю. Голос мой сух и строг.

— Вам не кажется, мой милый, что кое-кто оценил бы ваш совет как нелояльность? Получите с меня. Без сдачи.

Выходя, слышу свистящий шепот официанта, адресованный буфетчику: «Этот тип из Эльзаса; настоящий коллаборационист!..» На сердце у меня тревожно.

Улица Капуцинов, 2.

Католический собор сер и угрюм. Его башенки и своды заштрихованы сизым голубиным пометом. Самих голубей что-то не видно. Вымерли или сдобрили постные супы горожан. Мраморные ступени, истонченные подошвами, безукоризненно чисты. При входе окунаю палец в чашу со святой водой и останавливаюсь, давая глазам привыкнуть к полумраку. Сквозь цветные витражи с библейскими сценами льется меркнущий где-то на полпути багровый свет. Иисус Христос, распятый на кресте, улыбается кроткой улыбкой мученика. У алебастровых ступеней трепетно колышутся огоньки тоненьких свечек.

Тишина. Такая глубокая, что кружится голова.

Мне нужен священник, отец Данжан, но как отыскать его, не задавая вопросов? Иду вдоль стены, описывая круг, и вспоминаю приметы Данжана. Среднего роста, коренастый, нос с горбинкой, серые глаза... Попробуй разобрать в полумраке цвет глаз! «У него привычка часто и негромко кашлять. Ищи кашляющего, Слави».

Впереди меня дама. Черное платье, черные волосы. Вдова? Надо держаться за ней — вдовы в храмах по большей части не только молятся, но и ищут утешения в беседах со служителями церкви.

Шаг за шагом подходим к кафедре. Священников целых пять! Коленопреклоненные, они шепотом молятся, перебирая четки. Который из них Данжан? И вообще, есть ли он здесь?

Дама замирает, и я следую ее примеру. Неверие в чудеса и догматы не лишает меня обязанности уважать чужие обряды. Один из священников оборачивается и через плечо долго и пристально смотрит на нас. Поднимается с колен. Он сед, аскетически сух и призрачно бледен.

— Мадам? Месье?

Женщина судорожно протягивает руку.

— Отец Антуан! Помогите мне!

— Но чем, дочь моя?

Короткий придушенный кашель доносится до моих ушей. Отец Антуан успокаивающе гладит даму по плечу.

— Не отчаивайтесь. — И ко мне: — Месье?

— Сначала мадам, — говорю я.

Священник проницательно смотрит на меня.

— Вы не из нашего прихода?

— Я издалека, святой отец.

Еще один — в темных одеждах — поднимается с коленей. Мягко ступая, подходит к нам. Кашляет.

— Вы впервые в нашем храме?

— Да, — говорю я.

— Хотите облегчить душу молитвой?

— Нет, исповедаться.

— Я готов принять вашу исповедь...

Он действительно почти непрерывно кашляет — скорее всего это запущенная нервная болезнь. Идем в исповедальню, куда совсем некстати направляется и отец Антуан в сопровождении дамы.

В кабинке тесно и пахнет свечами. Бархат тяжело обволакивает стены, глуша голос; сквозь окошечко в пологе мне видна часть лба отца Данжана.

— Говорите, сын мой. Мы одни, и только господь и я, его слуга, слышим вас в эту минуту.

— Я впервые в храме — не только в вашем. Как начать и о чем рассказывать? Все, что я помню и знаю, это слова к окончанию службы: «И д и т е с м и р о м! Месса окончена!»

Молчание. Слышу неразборчивый шепот из соседней кабинки — там исповедуется вдова. Отец Данжан — если это он! — слишком медлит с ответом.

— Это так. «И д и т е с м и р о м!»

— Где Жоликер?

— Подождите! — быстро говорит священник и мучительно кашляет. — Одну минуту... — И громко: — Неужели у вас нет иных грехов?

— Сколько угодно! — говорю я облегченно. — Во-первых, я чревоугодник и пьянчужка. Во-вторых, волочусь за каждой юбкой. И наконец, я ужасный трусишка. Каков букет?

Шепот по соседству смолкает. Шорохи и тишина.

— Где Жоликер? — повторяю я. — У меня мало времени — несколько часов. Говорите же! Почему он замолчал в мае?

— Он арестован.

Так... Сижу в тесной, как карцер, кабине, лишенной воздуха и света. Мне душно, и я расстегиваю пуговицу у воротника.

— Это случилось в мае?

— Да, в ночь с восьмого на девятое.

— Кто арестовал его?

— Немцы.

— За что?

— Выяснить не удалось.

— А вы пытались?

— Могли бы не спрашивать!..

Прощай, Жоликер! Прощай, товарищ! Из гестапо не возвращаются. Как оно добралось до тебя? С помощью техники или предательства? Вряд ли отец Данжан поможет мне разобраться и установить причины. Он только участник Сопротивления, честный француз, но не специалист по контрразведке. Жоликер для него был, есть и будет Анри Жоликером, хозяином маленькой велосипедной мастерской, приехавшим в город после оккупации и едва вошедшим в контакт с франтирёрами и маки. Его арест — рядовая потеря для организации Сопротивления, а для меня тяжелый удар. Крылья беды простираются над исповедальней...

— После Жоликера что-нибудь осталось?

— Ничего!

— Вы не доверяете мне?

— Я же говорю с вами...

Это не ответ!

У Данжана новый приступ кашля. Он долго отхаркивается, и я чувствую, что у меня начинает першить в горле.

— Вы знаете больше меня, месье. Даже то, что Жоликер з а м о л ч а л. Не хочу быть бестактным и спрашивать вас, что это значит.

— Хорошо. Но он не мог ничего не оставить. Он ждал меня.

— Это так. В начале мая Анри пообещал принести чемодан.

— Где он?

— Не торопите меня, месье!.. Я говорю: обещал, но не сказал: принес. Мы должны были встретиться в воскресенье здесь, но не встретились.

— Еще один вопрос, и я ухожу. Можно побывать у хозяйки Жоликера? Она, вероятно, что-нибудь знает.

— Лучше идите прямо в гестапо.

— Понимаю...

— Если вы действительно издалека, то уезжайте с первым же поездом.

— Спасибо. Прощайте.

— Не знаю, грешны вы или нет, но отпускаю вам все грехи. Идите с миром! Прощайте!

Окошко закрыто. Ни звука, Данжан растворился, как дым церковных свечей. Тем лучше — нам больше незачем видеть лица друг друга. Отныне мы не встретимся — разве что на небесах, куда таким неверующим, как я, вход, по всей вероятности, закрыт...

«Что ждет тебя в Париже, Слави?»

8

Очень неуютно чувствуешь себя, когда в спину между лопаток упирается ствол автомата. Хочется закрыть глаза — раз, два, три! — и перенестись в детство. Маленьким я умел становиться невидимым. Это было просто. Стоило только произнести сказочное «шнип-шнап-шнуре!» — и волшебная шапочка сама собой оказывалась у меня на голове, а враги застывали с разинутыми ртами. В детских играх вообще все удается удивительно просто...

— Эй ты, руки на затылок! И не дергайся, пока не вывел меня из терпения!.. Руки!

Немолодой французский полицейский подталкивает меня к стене.

— Стойте тут. И не шевелитесь!

— Позовите офицера...

— Лечу, месье!

Адская боль в крестце, и звезды перед глазами. Ноги подламываются в коленях. Сосед справа поддерживает меня плечом. Шепчет:

— Ради бога, прикусите язык!

— За что они нас?

— Тише. Говорят, под мостом нашли немца. Убитого.

Полицейский, отошедший было к окну, возвращается и, на этот раз без предупреждения, бьет меня сапогом. Слышу свой крик и валюсь на соседа. На какое-то время возникает чувство покоя и умиротворенности, а потом снова боль и мерзкая вонь захоженного пола. Поднимаю голову и, слабый, как дитя, сажусь, опираясь на руки. Ну и ну, здорово же он натренировался!

— Внимание! Всем повернуться ко мне! А вас это не касается, красавчик?

Схваченный за шиворот, почти взлетаю и оказываюсь нос к носу с приземистым господином в штатском. По бокам его толпятся полицейские. У выхода из комнаты, расставив ноги, пасхальным херувимом улыбается часовой в полевой немецкой форме. На серо-зеленом сукне вермахта петлицы и знаки различия СС. Немца явно забавляет мой полет.

Приземистый господин обводит глазами комнату, и я невольно делаю то же. Задержанных человек пятнадцать. Три женщины. Кое-кого я видел раньше, на перроне вокзала, откуда несколько минут назад меня привели под конвоем в эту комнату, не сказав за что и не слушая протестов.

— Я инспектор Готье, — говорит господин негромко и миролюбиво. — Сейчас вы подойдете к этому столу и положите документы. Без шума и вопросов. Подходите слева.

...Все началось с того, что полиция внезапно оцепила перрон. Я ждал поезда и думал о Жоликере и прозевал момент, когда ажаны закупорили входы и выходы, что в принципе не меняло дела, ибо все равно никто не дал бы мне улизнуть. Если уже привыкшие к облавам и внезапным проверкам французы не успели навострить лыжи, то что можно требовать от зеленого новичка?

Ажаны были настойчивы, но вежливы. Специалист по блуждающим почкам, чьи удары в крестец мешают мне сейчас разогнуться, на перроне держался вполне порядочно. Судя по возрасту и умению понимать обстановку, он профессионал с довоенным стажем, а не энтузиаст из набора Дарнана. Первый подзатыльник я получил от него не раньше чем дверь отгородила нас от зала ожидания и сочувственных взглядов железнодорожников. Дарнановец, по-моему, ни за что не стал бы ждать так долго.

— Я иностранец, — сказал я с наивным возмущением. — Я еду в Берлин!

Полицейский нехотя толкнул меня к стене.

— Руки на затылок. И заткните пасть.

Задержанных вводили по одному и группами и расставляли вдоль стены. Странно, но никто не протестовал и даже, кажется, не был особенно испуган. Моим соседом справа оказался узкоплечий субъект в синей курточке ведомства почт и телеграфа, разительно напоминающий пеликана. Огромный нос Пеликана нервно раздувался.

— Чего от нас хотят? — шепнул я.

— Тсс... Тише...

— Но мы...

— Наберитесь терпения.

В своем классе Пеликан, наверно, был первым подсказчиком. Шепот его угасает где-то у самых губ, не давая ажану возможности придраться.

Инспектор Готье отходит к столу.

— Начали!

Задержанные по одному отделяются от стен, кладут документы и возвращаются на место. Готье подравнивает стопку, следя, чтобы ни один листок не соскользнул на пол. Херувим у двери мечтательно вперился в юную девушку, почти подростка, ежащуюся как на ветру. Поднятые руки девушки натягивают платье на маленькой груди, открывают выше колен полудетские ноги, и немец со вкусом раздевает ее глазами.

Делаю шаг и, ломая очередь, оказываюсь перед инспектором. Ажан хватает меня за рукав, но Готье делает знак.

— Отпустите его. — И ко мне: — Почему вы нарушаете порядок?

— Инспектор! — говорю я горячо. — Разве полиция и произвол одно и то же? Я иностранец, мои документы в порядке, но никто не выслушал меня, а сержант оскорбил действием! И это Франция?!

— Ваш паспорт?

— Вот он!

— Очень хорошо.

Готье, не раскрывая, кладет мой паспорт поверх остальных.

— Где вас задержали?

— Я ждал поезда.

— Другие тоже.

— Я ничего не совершил.

— Эти же слова скажет любой.

— За что же в таком случае нас задержали?

— Прошу вас, говорите только о себе. Вы лично доставлены сюда для проверки документов.

— Так проверяйте же, черт возьми!

— Вы, кажется, приказываете мне?

— Я подам на вас жалобу, инспектор.

Готье подравнивает стопку документов, добиваясь педантичной прямизны.

— Дайте ему кто-нибудь стул и посадите отдельно... Внимание, все! Сегодня экстремистами убит шарфюрер СС. Труп обнаружили под мостом, и, естественно, в первую голову проверяются лица, стремящиеся покинуть город. Надеюсь, всем понятно? Сейчас придут машины, и вы поедете в комендатуру. Там с вами побеседуют, с каждым в отдельности... При посадке ведите себя смирно — нам приказано применять оружие при попытках к бегству... Где стул для месье?

Поезд, конечно, уйдет без меня. Когда будет следующий? В комендатуре надо требовать немедленного освобождения. В Монтрё я приехал, чтобы справиться о местных ценах. Каких и на что, надо додумать по дороге. При осложнении прибегну к защите консула. Кроме него у меня в запасе берлинский телефон фон Кольвица и месье Каншона...

С ноющей спиной, но почти спокойный иду к машине. Нас выводят через пустой зал и быстро заталкивают в кузов крытого «бенца». Не успеваю я глазом моргнуть, как машина, стуча мотором, ныряет влево, и в проеме поверх голов возникают и скрываются башенки собора. У заднего борта на корточках, с автоматами на изготовку, угрожающе безмолвствуют два солдата СС. Сесть не на что, и мы стоим, цепляясь друг за друга, чтобы не упасть на поворотах. От толчка хватаюсь за что-то живое и теплое; тут же выпускаю и вновь хватаюсь, скользя ладонью по мокрой, мягкой коже. Это щека, и принадлежит она девушке, притиснутой ко мне тяжелыми телами.

— Вы плачете? — говорю я. — Не надо, все обойдется... Сейчас достану платок...

— Еще чего!

— Обопритесь на меня.

— Заткнись! — девушка высовывает язык. — Толстая крыса!

На что еще может рассчитывать субъект, толкующий с инспектором как с равным? Иностранец такого сорта, вполне очевидно, союзник бошей и пусть не лезет со своим сопливым платком! Так или примерно так я перевожу ответ девушки и не пытаюсь продолжать разговор.

Машина сворачивает в распахнутые железные ворота и тормозит.

— Всем выйти! Поживее!

Едва успеваю соскочить, как новая команда:

— Руки назад! Не оглядываться!

Секунда — и мы в коридоре, узком и слабо освещенном. Все проделывается быстро, в темпе, противопоказанном для полноты и возраста коммерсанта Слави Багрянова.

— Мужчинам снять пиджаки и обувь, сложить, у стены. Вывернуть карманы брюк. Не копаться!

Французских полицейских не видно. Нет и инспектора Готье. Солдаты СС и один унтер-офицер в звании гауптшарфюрера. Свертываю пиджак подкладкой вверх; цепляя носками за задники, стаскиваю туфли. Приготовления вселяют в меня тревогу: что-то не похоже на ритуал, предшествующий проверке документов... Дорого бы дал я, чтобы оказаться сейчас в Париже. Даже в обществе несносного месье Каншона.

— Господин офицер! Разрешите вопрос?

— Кто это сказал? Шаг вперед!

Выхожу из шеренги. Гауптшарфюрер — руки в перчатках — держит стопку документов. Белый чубчик выползает из-под пилотки... Перехожу на немецкий и произношу приготовленную фразу о своем подданстве, непричастности к происшествию и желании быть представленным коменданту.

Гауптшарфюрер мерит меня взглядом.

— Вы с ума сошли! Это не комендатура, гестапо! Почему вы молчали на вокзале? Кто вас задержал? Где документы?

Слишком много вопросов, и отвечаю только на основной:

— У вас. Взгляните, пожалуйста, на мой паспорт. Слави Николов Багрянов...

— Отойдите в сторону! Без вещей! Все по камерам!

Коридор пустеет. Последней выводят девушку и носатого Пеликана. Худенькие руки девушки сложены на спине, как крылья.

— А вы ждите...

— Разрешите одеться?

— Успеете. Я должен доложить. Багрянов? Поляк?

— Болгарский промышленник. Мы союзники, господин офицер.

— Ладно, одевайтесь, но не садитесь. Это запрещено.

Мог бы и не предупреждать: в коридоре нет ни стула, ни скамьи. Стою у стены, словно приговоренный к расстрелу. Не хватает только взвода и повязки на глаза. Подумав об этом, я мысленно сплевываю: тьфу, тьфу, как бы не напророчить...

В коридоре три двери. Войлочная обивка украшена изящными медными кнопками. Пол лоснится, натертый до немыслимого блеска, и густо пахнет мастикой. Сияют бронзовые ручки — львиные морды в оскале. Благопристойная тишина.

Как я очутился в Монтрё? Каким поездом? В расписании на вокзале я прочел, что с утра через Монтрё должны были пройти почтовый и два местных — до Санса. Но я не уверен, что расписание соблюдается, как закон, а любая ошибка ценится на вес моей головы. Если б только я догадался расспросить железнодорожников! Нет, перекрестного допроса мне не выдержать. Сотни «что» и десятки «почему» и «зачем» камня на камне не оставят от попыток солгать. Что же выбрать? Молчание?

Дверь приоткрывается, и гауптшарфюрер манит меня согнутым пальцем.

— Заходите!

Одергиваю пиджак и вхожу.

Кабинет просторен и прохладен. На столе жужжит вентилятор, он колышет светлые волосы угловатой личности, безмолвно взирающей на меня из глубины кресла. Моя улыбка, надетая еще в коридоре, не производит впечатления. Короткое движение подбородком можно истолковать как приветствие и как приглашение сесть. Чисто выговаривая слова, личность произносит по-французски:

— Криминаль-ассистент и оберштурмфюрер Лейбниц готов выслушать вас. Изложите вашу жалобу. Вы ведь жалуетесь, не так ли?

Отвечаю на немецком и улыбаюсь.

— Теперь нет. Я понимаю, что это значит — выполнять долг.

Лейбниц тянется через стол, выключает вентилятор и снова кивает.

— Вы протестуете или нет?

— О? Сознаюсь, полицейские погорячились.

— Вы сказали им об этом?

— Сразу же, как только имел честь познакомиться с инспектором Готье. Но... мне не хотелось бы, чтобы у инспектора были неприятности.

Криминаль-ассистент кивает в третий раз.

— Отлично! Но я так и не услышал, зачем вам потребовался комендант. Все это вы могли изложить и гауптшарфюреру.

«Ну и скотина, — думаю я, все еще улыбаясь. — Привыкай, Слави».

Развожу руками.

— Вы совершенно правы. Недоразумение не так значительно, чтобы вмешивать высшие инстанции. Теперь, когда все позади, не смею обременять вас своим присутствием. Как вы полагаете, я успею на дневной поезд?

Кажется, Слави Багрянов, коммерсант и друг империи, выбрал верный тон. Немец поворачивается к гауптшарфюреру.

— Где Готье, Отто?

— Был в канцелярии.

— Позови его, если он не уехал. И пусть захватит свой список.

Лезу за сигаретами. Долго и обстоятельно разминаю «софийку». Лейбниц предостерегающе поднимает палец.

— Я не разрешал вам курить.

— Разве я арестован?

— Все несколько хуже, чем вы представляете.

— Простите!

— Условимся: сейчас говорю я... Так вот, все не то и не так. Вы не задержаны и не арестованы. Вы заложник. Один из пятнадцати. И только.

— Я?!

Сигарета падает на пол.

— Сегодня утром убит шарфюрер СС. Хороший, старый солдат, заработавший право на работу во Франции бессрочной и доблестной службой на Востоке. Убийца не найден. Скверное дело: уберечься от пули русского партизана и пасть здесь, в тылу, под ножом бандита. Согласны? Так вот, повторяю, как видите, все не то и не так. Мне приказано взять пятнадцать заложников, и я взял их. Если в течение суток убийца не отдаст себя в руки германских властей, заложники будут казнены. Все!

— Это неслыханно!

— Не надо слов. Где вы застряли, Отто?

Гауптшарфюрер задыхается от быстрой ходьбы. Кладет на стол папку.

— Готье уехал.

— Обойдемся без него. Он завизировал свой список?

— Конечно.

Из кожаного футляра извлекаются тонкие, без оправы, очки. Две странички, соединенные скрепкой, голубеют на столе. Отмеряя строчки ногтем, Лейбниц бормочет:

— Багрянов? Значит, на «б»... Номер три — Бартолемью Арнольд, портной... Фамилия иудейская. Проверь, Отто!

Гауптшарфюрер кивает.

— Номер девять — Бижу Гастон-Серж-Апполинер, почтовый служащий, пятьдесят два года...

«Пеликан?! Бедный, бедный Пеликан!»

— Одиннадцатый — Багрянов Слави-Николь. Очевидно, вы?.. Итак, посмотрим. Без подданства, без места жительства, без определенных занятий... Тут говорится о каком-то бродяге. Это вы?

— Я не бродяга. Мой паспорт у вас!

Я почти кричу, и Лейбниц хмурит лоб,

— Тихо! Не ссылайтесь на паспорт. Чему я должен верить: списку, составленному чиновником полиции, или фальшивым, бумажкам, которые ты купил на «черном рынке»! Ну, отвечай!

— Я гражданин Болгарии и подданный его величества царя Бориса Третьего...

— Здесь нет граждан. Запомни. В этом кабинете бывают мужчины и женщины, но не граждане. Обыщи его, Отто, и отправь в камеру.

Я встаю. Терять мне нечего.

— Это убийство! Грязное убийство! Вы великолепно знаете, что я болгарин, и лицемерите, боясь ответственности. Потом вы свалите мою смерть на Готье, а тот — на какого-нибудь сержанта. Это заговор: вам безразлично, кого убить, лишь бы было пятнадцать и счет сошелся!

Гауптшарфюрер тащит меня к двери. Я сильнее и вырываюсь.

— Меня знают в Берлине. В министерстве экономики и самом РСХА! Позвоните оберфюреру фон Кольвицу, семь-шестнадцать-сорок три...

Рука в перчатке зажимает мне рот, но я и так сказал уже все, что требовалось. Даю гауптшарфюреру возможность дотащить меня до двери.

— Минутку, Отто.

«Неужели передумал?»

Остановка.

— Что у него в кармане? Ну-ка, обыщи его!

Не сопротивляюсь. Бесполезно. Носовой платок, деньги, бумажник, ключ от фибрового чудовища и роман Уоллеса перекочевывают на стол. Лейбниц заинтересованно перелистывает книгу.

— Эдгар Уоллес... Англичанин или янки? Послушайте, Багрянов, вы не очень огорчитесь, если я позаимствую ваш роман? Я дежурю до следующего утра. Не беспокойтесь, его потом уложат в ваши вещи. Отто подтвердит, какой я аккуратный читатель. Никогда не загибаю страницы и не слюнявлю пальцев.

— О да! Лейбниц исключительно аккуратен, — говорит Отто.

9

В бледный квадрат зарешеченного окна заглядывает желтый серп. Он торчит перед глазами, холодный и неживой, связанный с живыми непрочными нитями отраженного света. В виде почетного исключения Отто поместил меня в одиночку и распорядился выдать одеяло. Я попросил сигареты, и гауптшарфюрер вернул мне «софийки», сказав, что о спичках я должен позаботиться сам. Первый же надзиратель, услышав просьбу дать огня, пообещал переломать мне кости, если я вздумаю стучать еще раз и отвлекать его от дела. Это были не пустые слова — всю ночь из камер справа и слева доносились стоны, а под утро кто-то кричал так страшно и дико, что я вскочил с койки и замер, придавленный чужим непереносимым страданием. Мужчина — судя по голосу, молодой и сильный — звал мать, и этот крик «мама», перешедший в вопль, заставил меня содрогнуться. Что нужно делать с человеком, чтобы он так кричал?

С полуночи часов до трех я зябко спал, исчерпав весь запас надежд. Бродяга Багрянов, стоявший вне закона, не мог прибегнуть к защите извне, а логика и аргументы, вполне очевидно, были отброшены Лейбницем как философская шелуха.

Так бездарно дать арестовать себя! Без улик, даже без подозрений, а единственно в силу случайности, одной из тех, которых до недавнего времени Слави Багрянов ухитрялся избегать. Отвлекаясь от этих рассуждений, я вспоминал Софию, «Трапезонд» и Марию с ее восхитительным кофе. Утром в конторе я всегда выпивал две большие чашки и целый день чувствовал себя богатырем... Дальше «Трапезонда» я запретил себе путешествовать в прошлое. До него было мертвое царство, пустыня в биографии Багрянова, поскольку Слави Николов Багрянов в моем облике возник в этом мире уже вполне взрослым человеком, каким-то образом миновавшим стадии детства, отрочества и юности. Вполне естественно, что такой странный индивид не имел ни семьи, ни друзей, ни определенных привычек... Ничего не имел.

Но это не значило, что Слави готов бесстрастно покинуть жизнь. Отсутствие прошлого не мешало ему быть во всем остальном вполне обычным человеком, крепко связанным с реальным бытием всякими там ниточками и веревочками. И он не хотел умирать.

Сидя на койке с ногами и завернувшись в одеяло, я перебирал -мысли, как четки, постепенно приходя к выводу, что ни болгарский консул, ни магическое «шнип-шнап-шнуре» мне не помогут. До консула Слави не докричаться, а заветные слова теряют силу за пределами детства. Все мы — девочка, назвавшая меня крысой, почтовый Пеликан, остальные двенадцать и я — были обречены.

Мне не раз задавали вопрос: боюсь ли я смерти? Чаще я отшучивался, иногда злился, но никогда не отвечал «нет». Лгу я только по необходимости, а не из желания пофанфаронить и набить себе цену. И бывает, наживаю неприятности из-за своего языка. Или правильнее будет при данных обстоятельствах говорить «бывало»?

Утром нас повесят или расстреляют. Как выразился Лейбниц, жизнь «старого солдата» оценена в пятнадцать других. Насильник и бандит, «старый солдат», отдавая богу душу, не удовольствовался кровью, лежащей на его совести. Ему понадобилось прихватить с собой тех, кто вдесятеро, нет, в тысячу раз достойнее его и в этом мире не подали бы ему руки. Воистину мертвый хватает живого! Сколько миллионов людей отправит в могилы, рвы и печи крематориев нацизм, прежде чем засмердит сам, уничтоженный человечеством?

Нет, Слави Багрянов должен выйти из гестапо! Должен! Иначе «старые солдаты» на час или на минуту дольше будут разгуливать по земле и, подыхая, тащить за собой целые народы и нации.

Лицо Лейбница, покачиваясь, формируется из мрака — лицо калькулятора смерти, аккуратного читателя книг. Невыразительное лицо. Кем он был в прошлом? Чиновником? Полицейским? Служащим фирмы? Вопросы не праздные, ибо каждая профессия накладывает отпечаток на человека и его психологию, а мне необходимо безошибочно и точно провести с криминаль-ассистентом еще один, последний, разговор... К сожалению, Лейбниц так безлик, что я ничего не могу угадать. Четкий, прилежный механизм, не загибающий углов и не слюнявящий пальцы. Это единственное, что я знаю достоверно. Остальное не дает зацепок.

Итак, аккуратность и прилежность, сочетаемые с идеальной дисциплинированностью. Приказано пятнадцать — будет пятнадцать, даже если один представляет дружественное государство.

Аккуратность... Оказывается, я все время помню о ней, и не только потому, что Отто выделил это слово интонацией. Просто как качество, само по себе незначительное, оно обязательно должно стоять в ряду других, родственных, среди которых найдется место и исполнительности. Хотел бы я знать, есть ли в инструкциях гестапо пункт о том, что заявления заключенных должны регистрироваться и подвергаться проверке? И если есть, то хватит ли у Лейбница исполнительности, чтобы последовать ему? До, а не после моей смерти, разумеется!

«Пора, Слави!»

Сбрасываю одеяло и, подойдя к двери, решительно стучу. «Кормушка» отваливается, и в квадрате возникает форменная бляха на поясе надзирателя. Говорю быстро и отчетливо:

— Чрезвычайное заявление! Я хочу сделать признание господину Лейбницу! Немедленно!

Бляха не трогается с места.

— Заявишь утром!

— Я заложник. Утром меня казнят. Скажите господину Лейбницу, что мне известно такое... Он будет в восторге!

Ответа нет. «Кормушка» захлопывается, и я, приникнув к двери ухом, тщетно пытаюсь уловить звуки удаляющихся шагов. Похоже, надзиратель и не трогается с места. Стучу еще раз, кричу:

— Слушайте, в пять тридцать склад будет взорван! Ровно в пять тридцать!

Свет. Оглушительная затрещина. Вопрос:

— Что ты сказал?

Губы у меня разбиты, но я стараюсь, чтобы каждое слово колом засело в ушах надзирателя. Получаю еще одну затрещину и молниеносно преодолеваю довольно длинный коридор — надзиратель здоров, как бык, и справляется с моим весом почти шутя...

Знакомая дверь с медными пуговичками. Костяшки пальцев скребут ее, становясь учтивыми и мягкими. Лейбниц отрывается от книжки и смотрит на нас, заложив страницу пальцем.

— В чем дело, эсэсман?

Грохот каблуков. Рапорт:

— Этот тип заявил, что в пять тридцать взорвут склад! Сейчас три с минутами, оберштурмфюрер.

Лейбниц механически отворачивает манжету и, бегло глянув на часы, прикусывает губу. Смотрит на меня.

— Признаться... вы меня удивляете, Багрянов.

— Обещайте мне жизнь...

— Хорошо, хорошо... Вот что — пришлите сюда Отто и протоколиста. И живо!

Выйдя из-за стола, Лейбниц подталкивает меня к стулу.

— Садитесь. О каком складе речь? В Монтрё полным-полно складов. Вы что — язык прикусили?

Он прав. Я действительно прикусываю язык. В прямом и переносном смысле. Монтрё для меня — белое пятно на карте: где какая улица, площадь, переулок? Где склады?

— Я все скажу, — бормочу я и облегченно вздыхаю: в комнату входят Отто и ефрейтор с заспанным лицом — протоколист. — Вы не опоздаете...

Протоколист бесшумно пристраивается у стола. Зевает, показывая острые куничьи зубки.

— Я записываю, оберштурмфюрер?

Лейбниц раздраженно кивает.

— Конечно.

— Тогда спросите его, пожалуйста, об анкетных данных. Для протокола. Я пока отмечу время — три семнадцать, второе августа тысяча девятьсот сорок второго. Допрос ведет криминаль-ассистент Лейбниц при участии гауптшарфюрера Мастерса. Так?

Лейбниц присаживается на край стола.

— Имя, фамилия, место и время рождения, адрес? Отвечайте точно и без задержки. Вы поняли?

— Да... Я Багрянов Слави Николов, родившийся в Бредово, Болгария, шестого января тысяча девятьсот седьмого года от состоявших в церковном браке Николы Багрянова Петрова и Анны Стойновой Георгиевой. Проживаю в Софии по улице Графа Игнатиева, пятнадцать. Подданный его величества царя Бориса Третьего. Холост. По профессии — торговец, владелец фирмы «Трапезонд» — София, Болгария.

Протоколист скрипит пером. Спрашивает:

— «Трапезонд» — через «е» или «и»?

— Через «е».

Лейбниц щелкает пальцами.

— Записал? Отметь: признание принято криминаль-ассистентом Лейбницем. Ну, рассказывайте.

Дело идет на лад. Но теперь мне не нужны свидетели. Изображаю крайний страх и говорю, запинаясь:

— Умоляю... выслушайте меня наедине... Я скажу все и быстро.. Вы же обещали мне жизнь!.. Маки, если дознаются о нашем разговоре, убьют меня... Протокол — улика!..

Лейбниц морщится:

— Чепуха! Поторопи свой язык!

— Не могу, — настаиваю я. И напоминаю: — Через двадцать минут будет поздно. Вы не успеете...

Сообразив, очевидно, что так оно и есть, Лейбниц сдается.

— Отто! Жди в канцелярии и приготовь дежурный взвод. Пусть строится во дворе у машин.

Протоколист зевает.

— А что делать с этим?

— Зарегистрируй и впиши в журнал, что арестованный дал показания лично мне. Понял: лично!

О жажда лавров! Скольких она погубила и скольких погубит еще, прежде чем исчезнуть в числе отмирающих качеств! Лейбницу предстоит поплатиться разом за чрезмерное желание отличиться и врожденную аккуратность. Надо только потянуть минуты две-три, пока протоколист зарегистрирует документы положенным образом и увековечит факт пребывания болгарского подданного в отделении гестапо Монтрё. Болгарского подданного, а не бродяги...

А теперь — по существу... Я достаю сигареты и вопросительно смотрю на Лейбница.

— Ну, что еще?

— Огня, — кротко говорю я. — Я так волнуюсь...

Лейбниц щелкает зажигалкой.

— Начинайте. Что вы там болтали о складе и связях с маки́?

— О связях? Пока ничего. Но могу начать с них. Делаю паузу и говорю намеренно безразлично, словно в пространство:

— Пожалуй, пора... Как вы считаете, протоколист уже сделал записи? Наверно, нет... Подождем? — Наслаждаюсь бешенством в глазах Лейбница и продолжаю: — Итак, о связях... Наберитесь терпения, я начну издалека... И не тянитесь, пожалуйста, к кнопке — звонок кончится для вас печально, Лейбниц... Ну, оставьте звонок в покое!

— Ты!..

Лейбниц спрыгивает со стола и... соображает.

— Поздно, — говорю я и глубоко затягиваюсь сигаретой. — Поздно, Лейбниц. Протоколист ни за какие блага на свете не порвет документ. За это его отправят так далеко, откуда редко кто возвращается. Надо было думать раньше, есть ли разница между безвестным бродягой и гражданином союзного государства. Вряд ли теперь вам удастся спихнуть дело на Готье, а это пахнет для вас не штрафной ротой, а кое-чем похуже. Не верите? — Встаю и подхожу к Лейбницу вплотную. — За такую неловкость, как расстрел богатого болгарина, едущего в Берлин, чтобы предложить германскому солдату хлеб в его рацион, — за эту маленькую глупость рейхсфюрер СС вздернет тебя здесь же на самом надежном пеньковом галстуке.. Понял, Лейбниц?

Чистенькие щечки вызывают у меня непреодолимое желание вернуть Лейбницу все пощечины, полученные от гестапо в кредит. Ах, как не хочется быть вежливым! Делаю пару глубоких затяжек и, любуясь дымом, говорю:

— Впрочем, готов допустить, что болгарский посол не пользуется в Берлине достаточным авторитетом. Не берусь также гарантировать, что оберфюрер фон Кольвиц ринется разыскивать Багрянова — одним славянином больше, одним меньше, какая в принципе разница? Допускаю, наконец, крамольную мысль, что даже МИД Болгарии не пошевельнет пальцем, чтобы защитить меня. Меняет дело? О нет...

Старое мудрое правило: выдай сомнения оппонента за свои собственные и опровергни их. В любом приличном учебнике логики есть куча примеров — от древних времен до наших дней. Мой мог бы стать не самым худшим.

Лейбниц, белый от ненависти, тихо качает головой.

— Ты... Знаешь, что я с тобой сделаю за это?.. Не знаешь?..

«А он не трус, — говорю я себе. — И, по-моему, садист. Какие выцветшие глаза! Но не осел же!»

Стряхиваю пепел на пол и продолжаю:

— Остается одна мелочь, не взятая вами в расчет. Итальянский консул в Париже. Позвоните ему и убедитесь, что он ждал меня вчера и, если я не появлюсь завтра, затрезвонит во все колокола. Вы ведь, естественно, не знали, что в Риме я подписал кучу контрактов, очень выгодных для итальянской стороны?

Надо во что бы то ни стало, втянуть Лейбница в разговор. Иначе все осложнится. Ненависть заглушит страх, а мелочное чиновничье упрямство станет преградой на пути к жизни и свободе.

— Знаете что, — говорю я просто, — я не мастер угрожать. В последнее время страх в разной форме и пропорциях стал господствующим чувством в Европе... Я сказал вам правду и о консуле и о контрактах. Попробуйте сообразить, что это так. Допустите также у что кроме министерства экономики и болгарского МИДа о моей поездке знают по меньшей мере трое влиятельных лиц. Один из них — доктор Отто Делиус, атташе в Софии, выполняющий специальные обязанности; другой — Альберто Фожолли, мой друг и член Высшего фашистского совета; третья — женщина, чье имя вам ничего не скажет, но чей вес при итальянском дворе огромен. Она моя любовница... Вот так, господин Лейбниц. У вас нет вопросов?

Лейбниц дотрагивается до виска.

— Только один: вы сумасшедший?

— Позвоните в Париж. Итальянский консул будет отличным экспертом... Или фон Кольвицу, телефон — Берлин, семь-шестнадцать-сорок три... Сейчас вы слушаете меня и говорите себе: этот человек борется за жизнь и все лжет. Но попробуйте взглянуть на дело иначе, и тогда вы скажете: этот болгарский торговец хочет жить, страх смерти обострил его ум и память; надо прислушаться к его доводам и, если он прав, потушить пожар в самом начале. Пока не поздно!

Щеки Лейбница розовеют. Кажется, он понял.

— Взвод ждет, — говорю я.

Лейбниц трет лоб.

— Ну и шутку сыграли вы со мной... А мина, а маки?

— Чистейшая ложь. Поймите: у меня не было иного способа быть выслушанным до конца. Вы позвоните в Париж итальянскому консулу?

Лейбниц колеблется — мгновение, не дольше. Тянется к трубке.

— Отто? Распустите людей... Да! И заготовьте пропуск Багрянову — он едет на вокзал.

Сердце у меня останавливается, а комната тает, расползаясь и становясь безграничным полем... Снег... Белая, туманная пелена... Слави Багрянов всегда жаловался на слабое сердце, но то, что нервы у него как у институтки, это для меня, признаюсь, настоящее открытие.

10

— Приближаемся к границе. Приготовьте документы, господа!

Проводник — бригада немецкая — не торопясь шествует от купе к купе. На секунду задерживается в дверях и весело притрагивается к козырьку фуражки.

— Господа могут полюбоваться бывшей границей.

Лейтенант люфтваффе восторженно прилипает к оконному стеклу.

— Господин майор, господа, смотрите!

— Сядьте, Гюнтер.

— Но, господин майор...

Папаша и сынок. Едут домой в отпуск, но ведут себя как в строю. Господин майор считает долгом одергивать и воспитывать господина лейтенанта, подавая пример корректного поведения. Оба донельзя приличны: поужинав на салфеточке, убирают остатки в вощеные бумажки, не оставляя после себя ни крошки на столе. Лейтенант, перед тем как закурить, испрашивает разрешения и обращается к отцу в третьем лице. Он юн и переполнен впечатлениями. В Париже спал со всеми уличными девками подряд, нажил «гусарский насморк», вылечился и теперь горит желанием дополнить список побед соотечественницами. Обо всем этом я узнал, когда господин майор пребывал в туалете: дорога и манящие перспективы делают лейтенанта общительным.

— Осмелюсь заметить, — вмешиваюсь я, угадывая желание лейтенанта. — Зрелище границ поверженного противника...

— Может дурно повлиять на дух офицера!

— То есть?

— Думают не о прошлом, а о будущем.

Глубокая мысль. Но как ее понимать? Майор не уверен в победе или, напротив, убежден, что немцам предстоит стереть с карт немало других границ?.. Глаза майора полуприкрыты тяжелыми веками; жесткая щеточка усов тщательно выровнена; два ряда ленточек над клапаном кармана. Старый отставник, призванный фюрером под знамена. Хотя мы сидим друг против друга, нас разделяет пропасть, точнее, то, что французы именуют «дистенгэ». Словечко емкое и труднопереводимое. В нем — разница в социальном положении, намек на личное превосходство одного и недостатки другого и капелька вежливого презрения. Короче, «дистенгэ»!

Границы нет, но кордоны сохранились. Солдаты в боевых шлемах стоят у шлагбаума. На полуразрушенных укреплениях растет трава — длинная и сочная. Такая обычно бывает на кладбищах, на заброшенных могилах; тлеющие останки питают ее, доказывая, что жизнь неистребима. В тридцать девятом здесь около недели шли бои.

Солдаты не утруждают себя досмотром багажа. Мои отпускники везут в родной фатерланд столько барахла, что на перетряхивание ушла бы целая неделя. Естественно, что и фибровое чудовище (его я забрал в Париже из камеры хранения) не удостаивается внимания. Тонкие перчатки взлетают к козырькам: «Можете пока погулять. Но не отходите далеко...» Майор принимает предложение сына выйти и размяться. Наблюдаю в окно, как они размахивают руками и приседают по системе Мюллера. Нет, эти не сомневаются ни в чем. Для лейтенанта война — короткий марш во Францию и сладкие победы над бульварными шлюхами; для папаши — хорошее белье, фарфор, двойное жалованье и ценности, захваченные у побежденных.

Редкий случай: когда Слави Багрянов, пользуясь отсутствием посторонних, позволяет себе думать о том, о чем хочет. Мысли человека и его лицо слишком тесно связаны, а физиономия Слави — незамутненное зеркало его простодушной и преданной интересам коммерции души. Война и политика существуют для таких, как он, только в одном аспекте — деловом... К приходу немцев у меня беспечный вид и огромный бутерброд в руках. Ветчина, смазанная пфальцской горчицей, на пышном ломте хлеба — что может быть более изумительным?

От границы идем по расписанию, часто и ненадолго останавливаясь у беленьких вокзальчиков. Они однолики, словно яйца от одной курицы, и различаются надписями на вывесках. Не сразу привыкаю к готическому шрифту и солдатским шеренгам кустарника по краям платформ. Порядок и аккуратность. Аккуратность и порядок.

Майор и лейтенант спят, расстегнув воротнички и приспустив форменные галстуки. У майора даже во сне значительное и важное лицо. Как ему это удается?

Спать сидя я не умею. Приваливаюсь к жестковатой коленкоровой спинке и пытаюсь дремать. Пасмурно. Собирается дождь. Ненавижу мелкий дождь.

В Париже я пробыл не дольше трех часов. На вокзальной почте получил конверт до востребования, оставленный обязательным Гастоном, достал из него квитанцию на чемодан, купил билет — и оревуар, Пари! При этом меня все время сопровождало противное ощущение, что месье Каншон вертится где-то рядом на перроне, надзирая за моим отбытием. Это была, разумеется, игра воображения; я точно знал, что Каншон не посмеет показаться на глаза, но тем не менее чувствовал я себя прескверно. После Монтрё и одиночки мне изменяет выдержка.

Лейбниц тогда сам отвез меня на вокзал в дежурной машине. Сознание вины делало его неловким; к обычной угловатости прибавилась резкость жестов.

— Надеюсь, вы не опоздаете в Берлин...

— Как вам мой Уоллес?

— В Париже побывайте в пассаже...

— Ночь, а тепло...

Совершенно необязательные фразы, лишенные настоящего смысла. Мы обменивались ими до прихода поезда. Испытывая облегчение, я поднялся на подножку.

— Счастливого пути!

— Прощайте. Не подаю руки — занята.

— Я понимаю.

Представляю, с каким наслаждением он поставил бы меня к стенке!

В Париже я накупил газет; холодными руками раскрывал их, ища сообщения из Монтрё. Ни слова. Длинные статьи военных обозревателей. Объявления магазинов. Колонки пустой чепухи... Гадалка мадам Паскье извещает, что изменила часы приема... Четырнадцать человек ждут казни — и ни строчки нонпарели. Руки девочки, сложенные за спиной, как крылья; я не забуду этого до конца дней...

В голове — каша из событий, слов и воспоминаний. В Монтрё, уже на вокзале, меня прошиб озноб. Что было бы, если бы Лейбниц связался с итальянским консульством о моем исчезновении? Звонил ли в Париж Тропанезе? Потом возникла Дина и протянула мне руку для поцелуя. Я успокоился: ОВРА — не самая незначительная шестерня в государственном механизме Италии, а Дина помимо служебного интереса, кажется, испытывает ко мне и обычное человеческое расположение.

...Начинается дождь, углубляя сон моих попутчиков. У лейтенанта лицо спящего младенца. Этот еще не убийца, но станет им. «Гитлерюгенд», школа и истинно нацистское семейное воспитание сделали из него надежного солдата фюрера. Поменяйся с ним Лейбниц местами — и девочка с руками-крыльями не обрела бы надежды на спасение. Он придет домой и будет хвастать перед родными своей формой и своей силой; через год горничная и служанка из соседней лавки родят «детей фюрера», а лейтенант, научившись убивать, без содрогания сбросит бомбу на головы негерманских младенцев и напишет сентиментальное письмо невесте с клятвами в любви. «Германия, Германия, ты превыше всего!..»

Во Франкфурт въезжаем ночью. Город затемнен; стекла в окнах вокзала заклеены бинтами. Высокий чин майора охраняет наше купе от вторжения солдат, ищущих свободного местечка. С грохотом рванув дверь и галдя, они цепенеют на пороге, захлопывают рты и на цыпочках пятятся в коридор. Лейтенант причмокивает во сне и складывает губы колечком.

Дождь испещряет окно потеками и разводами. Говорят, дождь — отличная примета, сулящая легкую дорогу. Я лично этому не верю: после фон Кольвица и допроса в триестском отделении ОВРА приметы отнесены мной в разряд вредных предрассудков. Кроме того, перед Берлином не стоит настраиваться на благодушный лад.

Так уже было однажды — я расслабился, поверил в везение и поплатился за это. Паспорт Багрянова и «Трапезонд», приобретенные без затруднений, сделали меня неосмотрительным. Не проведя разведки, я ринулся за визой в швейцарское посольство в Софии и нарвался на Генри.

О, какой убийственно долгой была пауза после того, как Генри сообразил, что Багрянов и я, очевидно, одно лицо!.. Два года назад он работал в швейцарском отделении Бюро путешествий Кука и несколько раз оформлял мне билеты. Он был расторопен, пунктуален, и я предпочитал его другим агентам и посредникам этого бюро.

Медлить было нельзя, и я быстренько свалил вину на служителя, проводившего меня в кабинет и отрекомендовавшего «господином Багряновым».

— Какая встреча, Генри!.. Глазам не верю!.. Вот будет огорчен Слави — я бы познакомил вас и, уверен, сдружил бы!

— Слави? Это кто? Твой приятель?

— Не совсем. Я представляю персону Багрянова в качестве частного поверенного...

Объяснение было не из лучших, но другого у меня не нашлось. Слава богу, в анкете еще отсутствовала фотография, и Генри, кисло улыбаясь, уделил несколько минут мне и воспоминаниям о Женеве. Я сидел как на иголках, пил кюммель и прикидывал, сообщит ли Генри в полицию после того, как я уберусь, или удовольствуется полученным разъяснением.

Неделю спустя, убедившись, что полиция не крутится вокруг конторы, я позвонил Генри и огорчил его известием о внезапной болезни Багрянова. В эту минуту в моем кармане лежал билет на Симплон — Восток... Опасная вещь благодушие.

...Под утро будим гудком носильщиков на нюрнбергском вокзале, полчаса стоим, меняя паровоз, и, сопровождаемые безостановочным дождем, начинаем отмерять километры колеи, идущей через Лейпциг к Берлину.

Лейпциг — последняя крупная станция на перегоне. Майор и лейтенант, суетясь, собирают многочисленные чемоданы, баулы, кофры, портпледы, несессеры, сумки и шляпные картонки. Из всех углублений и со всех сеток извлекается и снимается тяжелое, надежно перевязанное и зачехленное добро. На каждой вещи ярлычок с четкой надписью: имя, звание, адрес. Носильщики едва справляются с этой грудой и завистливо поглядывают на господ. Лейтенант счастлив: на вокзале его встретила тощая белобрысая Гретхен в юбке выше коленей. Кроме нее на перроне переминаются с ноги на ногу в нетерпении толстая седая дама, еще две — помоложе, хорошенький сорванец в форме «Гитлерюгенда» и толстяк в визитке. Семейство майора приветствует своего главу поднятием рук и «Хайль!» — сплоченная ячейка немецкого общества, единодушная и единомыслящая.

Лейтенант на прощание искренне вздыхает:

— Счастливец, едете в Берлин.

— Лейпциг тоже неплохо, — говорю я. — Тем более, когда встречает невеста...

— Да, но Берлин есть Берлин!

Поля. Дома. Поля. Дома... Чередование пятен, заштрихованных дождем. Черные мокрые шоссе, серые дороги. Опять поля. Опять дома. Монотонный дождь и монотонные картины... Слави едет по Германии и, не поручусь, что радуется своему путешествию. Жаль, что занимательный детектив уложен в чемодан, и глаза поневоле прикованы к окну. Поля... Дома... Шоссе...

Поезд, размеренно бренча железом, минует переезд. У барьера, открытая дождю, ждет забрызганная машина. В ее кузове женщины. Стоят, свесив руки вдоль бедер. Темные платья, промокшие до нитки, обтягивают угловатые тела. На головах серые платки и такого же цвета большие нашивки на груди. Провожают поезд взглядами и ежатся. Скорость мала, и я успеваю прочесть черные надписи на нашивках: «ОСТ»...

11

Из всех своих галстуков выбираю самый скромный. Коричневый с красной ниткой — намек на партийные цвета. Прикусив губу, пытаюсь завязать его нужным узлом, не слишком свободным, но и не маленьким. Все должно быть в меру, солидно и скромно. Волосы согласно моде зализываю щеткой на косой пробор; в манжеты рубашки вдеваю темные запонки. В последний раз рассматриваю себя в зеркало и, почти удовлетворенный, добавляю к аксессуарам туалета толстый перстень из дутого золота. Он ужасающе вульгарен и тем хорош. Любой мало-мальский сообразительный гестаповец, только глянув на него, определит, что Слави Багрянов неумен, тщеславен и лезет из кожи вон, чтобы выглядеть богачом. Я же достаточно учтив и не хочу лишать господ из службы безопасности оснований лишний раз почувствовать себя людьми, для которых нет тайн.

В двенадцать пятнадцать меня ждут в министерстве. Мой звонок туда немало удивил министериальдиригента доктора Гольдберга, до которого я вчера добрался не без труда, потревожив половину номеров министерского коммутатора... Слави Багрянов из Софии? По какому делу?.. Поставки пшеницы и табака? Это какая-то ошибка. Попробуйте обратиться в аппарат рейхслейтера Дарре[8], возможно, там что-нибудь знают... Ах, письмо? Кем подписано?.. Увы, советник, давший вам ответ, переменил место службы...

И так далее и тому подобное. Словом, получается довольно удачно. Советник убыл на фронт и, надеюсь, убит, в министерстве никто толком не может ответить, и министериальдиригент Гольдберг должен в корректной форме послать меня ко всем чертям. Тем более что поставки табака и хлеба действительно относятся к Дарре и его штабу, посланцы которого наводняют Балканы.

Товарищ, организовавший письмо, знал, что делал. Дня два-три обескураженный Слави Багрянов еще потолкается в приемных, вырвет из своих редеющих волос небольшую прядь и, подсчитав убытки от поездки, двинется назад через всю Европу не солоно хлебавши.

Не без труда настраиваюсь на скорбный лад. Одно за другим примеряю выражения. Разочарование. Последняя надежда. Отчаяние. Не рано ли? Останавливаюсь на озабоченности и, вздохнув, украшаю ею лик. Звоню горничной.

— Я ухожу и буду вечером. Где и чем можно развлечься в Берлине?

Меня нисколько не интересуют развлечения, но горничная должна знать, что Багрянов проотсутствует целый день. В «хитром» отеле «Кайзергоф» действует правило проверять багаж постояльцев. Не по подозрению, а так, на всякий случай. Вчера я слишком быстро завершил обед, и знакомство с моим чемоданом было прервано на самом интересном месте. Вещи оказались сдвинутыми с мест, но пыль из карманов брюк, уложенных в самом низу, не перешла на брючины.

Горничная кокетничает.

— Развлечения? Это зависит от вкуса.

— Я серый провинциал. И у меня нет дамы.

— Ни за что не поверю...

— А вы не согласитесь?

Пошленький спектакль, разыгрываемый большинством постояльцев. Девушка должна устать от него и возненавидеть постель. Отдаваться по обязанности, лгать, изображая внезапно вспыхнувшую непреодолимую страсть, а потом идти в гестапо и, боясь что-нибудь забыть или перепутать, писать подробное донесение — для этого нужно быть или стервой по призванию, или идейной нацисткой. Ей лет двадцать, не больше. В меру хороша собой, в меру глупа — с виду, конечно. Свежая шейка и подтянутая лифчиком грудь должны действовать на мужчин неотразимо; горничные в «Кайзергофе» подобраны тщательно и, согласно инструкции, обязаны разбирать кровати на ночь...

Девушку зовут Марика. Она не ломака.

— Я работаю до завтрашнего утра.

— Жаль. Признаться, я рассчитывал, что составите мне компанию. Выпьем вечером по чашке кофе?

— После одиннадцати. Раньше я не смогу.

— Идет... А пока принесите мне чистой и холодной воды. Вам кто-нибудь говорил, что вы прелестны, Марика?

Как ни испорчена женщина, она умеет быть благодарной за искреннюю похвалу себе. Приватные обязанности скорее всего превратили Марику в бесполое существо, но тем не менее она отвечает мне улыбкой признательности. Роясь в моих вещах, она будет помнить комплимент.

Марика меняет в графине воду и выскальзывает в коридор. Присаживаюсь в кресло и осматриваю комнату. Номер не из дорогих, мебели в нем немного. Спартанская обстановка, в которой тумбочка для телефона выглядит предметом роскоши. Тем лучше. Если я не профан, то все места, пригодные для тайников, Марика и ее коллеги по гестапо давным-давно взяли на учет. Чтобы лишний раз убедиться в этом, подхожу к панцирной кровати и, приподняв ее, снимаю с ножки резиновую галошку. Под галошкой — углубление... Хорошее хранилище. Слишком хорошее, чтобы им пользоваться.

Приятно соревноваться с неглупыми людьми. Думая об этом, я осторожно выдвигаю из-под кровати фибровое чудовище и монеткой отвинчиваю крепления наугольников. В пространстве под ними, в ватках, нахожу четыре камня. Четыре довольно крупных бриллианта, прекрасно ограненных и сверкающих всеми цветами радуги. Держу их на ладони, понимая, что передо мной — выдающийся образец ювелирного искусства.

Война. Она меняет значение ценностей. Для кого-то золото и камни становятся предметом безумного ажиотажа. Для других — оружием, приближающим победу. Я довез его до места назначения и должен передать в руки тех, что ведет свой бой здесь, на самом переднем крае...

Завтра оружие будет передано... Завтра...

Бриллианты лежат на моей ладони — холодные камни с живой и теплой игрой. Осторожно ссыпаю их в, графин и теряю из виду. У чистой воды и алмаза почти одинаковый коэффициент преломления — фокус, известный любому кристаллографу, но навряд ли знакомый прелестной Марике? Весь вопрос в том, не захочет ли она поменять воду? Нет, не должна. Уважающая себя горничная не станет дважды делать одну и ту же работу. Отливаю в раковину немного воды и прислушиваюсь, нет ли стука. Камни, невидимые взору, бесшумно скользят по дну. Все в порядке.

Возвращаю наугольники на место и, достав со дна потрепавшегося в дороге Уоллеса, небрежно бросаю его рядом с телефоном. Завтра вместе с камнями недочитанный мною роман отправится к тем, кто его ждет, и превратится в шифровальную книгу. После всего, что случилось, она им так нужна! Слово-ключ отмечено карандашной точкой.

Три вещи никогда не доставляли мне удовольствия: дождь, выпивка и детективные романы. Не люблю благородных сыщиков. Однако Марике совсем ни к чему знать это. Вспомнив о ней, перекладываю «Манию старого Деррика» под подушку и сую между страниц, поближе, к концу,. использованный билет на поезд Париж — Берлин. Вот теперь хорошо: гестапо моими заботами избавлено от трудов по наведению справок о точном времени прибытия Багрянова в столицу фатерланда. Почему бы и не оказать занятым людям маленькую услугу, тем более что тебе она ничего не стоит?

До свидания с доктором Гольдбергом еще больше двух часов, а меня не тянет гулять по улице, таща за собой две тени — собственную и филера. Не лучше ли пока позвонить фон Кольвицу и обрадовать его перспективой встречи? Телефонные разговоры должны прослушиваться, и я бы на месте сотрудников реферата — отделения по наблюдению за иностранцами — обязательно взял на заметку многозначительный факт знакомства славянина с оберфюрером СС. Если к тому же сегодня или завтра позвонит Эрика и назначит мне рандеву, то у гестапо прибавится забот по распутыванию узелков, и их как раз хватит на тот срок, который нужен мне, чтобы доехать до Рима.

Телефон занят. С небольшими перерывами звоню снова и достигаю цели.

— Дежурный по реферату штурмфюрер Траксель.

— Мне нужен оберфюрер фон Кольвиц.

— Кто говорит?

Называю себя. Пауза, за которой угадывается удивление.

— Оберфюрер дома. Позвоните ему туда.

— Я не знаю номера.

— К сожалению, не могу помочь. Что передать?

— Скажите, что я приехал вчера и буду польщен, если оберфюрер навестит меня в отеле «Кайзергоф». — Любуюсь собственным нахальством и добавляю совсем уже нагло: — Боюсь, что дневные часы будут заняты делами. Оберфюреру лучше рассчитывать на вечера.

Пока суд да дело, пока изучение связей Багрянова с фон Кольвицем и Отто Делиусом, завизировавшим письмо министерства, поглотит время и внимание чиновников реферата и внесет некоторую путаницу в их представление о болгарских коммерсантах, я могу быть относительно спокоен, за свою безопасность. Эрика и Евангелие довершат остальное. Если даже гестапо пока и не догадывается о ее контактах с ОВРА, то после нашей встречи обязательно попытается логически установить, какие обстоятельства мешают жене полковника пользоваться почтой при сношениях с Римом. Отсюда рукой подать до вывода, что Багрянов — курьер разведки союзника, проверяющий надежность канала «Милан — Берлин». Запросы в Париж и Марсель выявят любопытный факт существования синьора Ланца и месье Каншона, обеспечивающих страховку, и дадут почву для второго непреложного вывода: Багрянов еще не раз и не два посетит столицу рейха со своими деликатными делишками... Фон Кольвиц — РСХА, Делиус — скорее всего абвер, Эрика — ОВРА; клубок, в котором не сразу найдешь концы. Третий и окончательный вывод: пусть Багрянов спокойно едет в Рим и думает, что перехитрил всех. Когда он объявится в Берлине еще раз, мы возьмем его в оборот и вытряхнем из него все...

Еще раз... Увы, господа, должен вас разочаровать: другого раза не будет, поскольку у меня чертовски много обязанностей в качестве владельца «Трапезонда». События складываются так, что София скорее всего надолго прикует к себе мои интересы. Об этом уже предупредил меня Центр. Двойная игра царя Бориса, пропустившего германские войска по болгарским дорогам на территорию Румынии и открывшего порты для стоянок подлодок гросс-адмирала Деница, не оставляет сомнений, куда и как повернут руль болгарской политики. Если бы не трагедия в Монтрё и не провал берлинского радиста, Центр ни за что не передвинул бы меня из Софии в эти трудные месяцы. Но Москве нужно было знать точно, что же случилось с Жоликером, а берлинская группа без средств и нового шифра как без рук — и вот я здесь... Охраняйте меня получше, господа!

Я бросаю взгляд в зеркало и огорчаюсь. Куда подевалось лицо, над которым Багрянов трудился целое утро? Это не легкая озабоченность, а усталость, раздумья, тревога — совсем не то, что необходимо при визите в имперское министерство экономики. Улыбнись-ка, Слави! Нет, не так — чуть-чуть, самую малость, чтобы чувствовалась искорка надежды и просвечивала подобострастность. Ты ведь будешь говорить с министериальдиригентом Гольдбергом — ответственным чиновником министерства. Вот, так, совсем хорошо. А теперь поклонись. И поправь галстук. Удачи тебе, Слави!

Дверь номера не закрываю, словно по рассеянности. С портфелем под мышкой прохожу мимо комнаты горничной и, заглянув, нахожу в ней Марику.

— До вечера, Марика. Помните: вы обещали мне разделить мой кофе.

— После одиннадцати.

— Я вернусь в семь.

— Переключить телефон на портье?

— Да, так будет правильно... А завтра пойдете со мной в кино?

— Если вы обещаете себя вести прилично вечером...

— О, Марика, разве я похож на дон-жуана? — Говоря так, я легонько поглаживаю бедро Марики. Последний штрих, без которого она просто не поверит в правдивость Багрянова.

12

Все кончилось плохо — все кончилось прекрасно. Смотря как к этому относиться. Министериальдиригент доктор Гольдберг был прохладно-официален. Возвращайтесь домой, господин Багрянов, и договаривайтесь в самой Софии. Штаб рейхслейтера Дарре? Что же, рискните, хотя надежд питать не стоит... Не произвело впечатление и письмо бывшего советника. Гольдберг равнодушно вернул его мне: господин советник часто действовал непродуманно, за это и переведен в другое ведомство... Позвольте предложить вам кофе? Мы выпили по чашечке и расстались довольные: доктор Гольдберг моей податливостью, а я его ответами. Словом, мы славно отделались друг от друга.

С Марикой вышло не так просто. Я заснул под утро с головой, гудящей не только от кофе... Расставаясь, мы условились о встрече, чтобы провести денек вне стен «Кайзергофа». Мои печали так глубоко тронули Марику, что я чуть было не поверил в ее прекраснодушие, но вспомнил о втором обыске в чемодане и принялся соревноваться с ней в фарисействе. Да, фибровое мое драгоценное чудовище, несомненно, подвергалось обследованию с пристрастием. Обыск был произведен опытной рукой профессионала — все вещи я нашел на своих местах, кроме одной: микроскопический кусочек сиреневой промокашки соскользнул с белья и бесследно исчез. Ну и бог с ним!

Эрика и фон Кольвиц все еще не подают вестей о себе. Я справился у портье, не было ли звонка или пакета, и, услышав, что нет, наказал в случае чего передать, что Багрянов покидает Берлин послезавтра. Немота фон Кольвица не так уж и волнует меня, но где Эрика? Где Евангелие, без которого сеньор Тропанезе почувствует себя отвергнутым любовником? И кто она — миленькая блондиночка или гладко выбритый господин с незаметной внешностью? Увлекательное дело — решать головоломки.

Еще одну — пожалуй, последнюю — мне надо решить сейчас, не покидая угла Зейдлицштрассе и Альте-Якобштрассе, куда с минуты на минуту придет долгожданная Марика. Она живет неподалеку, и, будучи кавалером галантным, я предложил встретиться поближе, к дому. Для меня это было вдвойне неудобно: плохое знание Берлина заставило сделать ненужный крюк, и «тень» — если она есть — могла упустить меня в толпе и осложнить пребывание Слави в столице тревожным рапортом. Впрочем, я, кажется, неплохо справился с задачей, добираясь до угла самым медленным шагом и по наименее людным улицам. Остальное было уже вне моей воли.

Теперь мне необходимо заставить Марику пригласить меня в музей. Штука скользкая, как лимонная корка. Присутствие Марики избавит меня от соглядатая и даст надежного и беспристрастного свидетеля кристальной чистоты моих мыслей, слов и поступков. Поэтому разговор о музее должен начать не я — сегодня во всем инициатива принадлежит прелестной представительнице слабого пола.

Марика точна. Угол Зейдлицштрассе и Альте-Якобштрассе украшается ее присутствием ровно в одиннадцать тридцать. Наглухо закрытое платье и отсутствие грима предупреждают меня, что на людях она не потерпит изъявления чувств. Марика-гид и Марика-горничная с вызывающими манерами — два разных лица, и оба на работе... А дома?

Решая попутно и эту задачу, предоставляю Марике возможность определить маршрут. Куда мы идем? Парк, ресторан, кино, музей?.. Есть такой простенький, но безотказный карточный фокус Запоминаете нижнюю карту и кладете колоду в карман. Напустив на чело тумана, спрашиваете: каким двум мастям отдать предпочтение? При этом все время помните, что в вашем кармане, первая внизу, лежит, ну, скажем дама треф... Итак? Ах, пики и черви? Следовательно, остались бубны и трефы? А из них? Туман, сплошной туман... Выбраны бубны, трефы остались. Если случится наоборот — не беда: так проще. Вы уже не вы, а факир, гипнотизер и уполномоченный духов по сношениям с миром... Верхняя часть колоды или нижняя; картинки или простые? И так далее. В результате вас просят достать даму треф, не глядя, конечно, и такой-то по счету... Шнип-шнап-шнуре!.. Внимание — и дама в ваших руках, все хлопают глазами, а вы рассуждаете о преимуществах черной магии перед белой. Все так просто!

Минуты три Марика с серьезным видом обсуждает варианты, не подозревая, что в итоге обязательно достанет из колоды карту, с надписью «Музей». Четвертая минута посвящена маленьким дебатам — какому отдать предпочтение? Быстро уточняем, что Марика не любит этнографии, а я не перевариваю античную живопись, и в конце концов прелестная Марика — сама! — предлагает Музей кайзера Фридриха... Кайзер Фридрих — это звучит величественно. Браво, Марика! Я согласен. А потом в ресторан? Ну скажите: да! Боже мой! Марика, дорогая, не подозревал, что вы так упрямы! Ну скажите, разве я плохо вел себя вчера? Последний аргумент — я-то согласился на музей! — и дело улажено. Наверно, ей подсказали, что основные события — всякие там случайные встречи и обмены паролями — происходят в ресторанах. Боится что-нибудь проглядеть и пытается отложить поход на завтра, чтобы запастись инструкциями и подкреплением... Все-таки здорово ее вышколили: не верит никому и ничему!

Я подхватываю Марику под локоть, и мы идем, не сворачивая, по Зейдлицштрассе до оживленного перекрестка, от которого пятью лучами разлетаются улицы, в том числе и широченная Лейпцигерштрассе. Болтая о том о сем, минуем перекресток, по Линденштрассе добираемся до моста через канал и попадаем на знаменитый Остров музеев. Их здесь пруд пруди: Новый и Старый, Национальная галерея, Пергамон-музеум, еще какие-то и в дальнем конце, в омываемом водами канала и Шпрее квартале, Музей кайзера Фридриха — древне-христианское искусство, европейская скульптура, нумизматика, Персия и Византия.

В прохладных залах народу немного, и Марика успокаивается. На Линденштрассе ее случайно оттерли от меня, заставив поволноваться. Сказывается отсутствие навыков наружного наблюдения. Ну и сидела бы себе в отеле! В конце концов, Слави вовсе не обязан создавать для гестапо максимум удобств.

Ах, если бы не алиби!

Делать нечего, я подождал Марику при входе на мост и даже привстал на цыпочки, чтобы ей было легче меня увидеть. При этом пиджак на груди у меня некрасиво оттопырился — утром я запихнул в карман Эдгара Уоллеса. Если не будет аварийного сигнала, через час я избавлюсь от него и спичечного коробка, на дне которого в фольге от шоколадки лежат бриллианты. Марика должна присутствовать при этом, но ничего не увидеть. От ловкости моих рук зависит полдела; другая половина связана с Марикой и сигналом... А если не удастся? Музей открыт лично для Слави каждый вторник с двенадцати до трех. Только по вторникам и только в эти часы... Тогда через неделю? Это будет уже не очень-то просто.

В холле музея покупаю груду проспектов, прекрасно изданных и стоящих отчаянно дорого. Марика осуждающе качает головой: по ее мнению, я транжира и мот, не знающий цены деньгам. Типичный славянский недочеловек. На эти марки она приобрела бы несколько пар чулок и французские бюстгальтеры. Придется перед неутешным расставанием подарить ей все это и еще какую-нибудь вещицу — сережки или кольцо. Алиби Багрянова стоит дорого.

Утром я долго рассматривал бриллианты. Они ослепительно сверкали и, будучи неодушевленными, не догадывались о своей судьбе. Берлинские ювелиры отвалят за них кучу марок, которые, в свой черед, превратятся в лампы и детали передатчиков, загородную конспиративную квартиру, запасной костюм или паспорт для товарища, если ему придется скрываться.

Нет, я не имею права выжидать неделю. Все будет сделано сегодня.

С проспектами в руках путешествуем по залам. Пользуясь отсутствием свидетелей, Марика изредка прижимается ко мне теплым бедром — намек на вчерашнее и невинная признательность за предстоящий обед в ресторане. Обещаю себе, что покорю ее щедростью.

Зал нумизматики. Всякие там драхмы, сестерции и дукаты. Вид золотых монет захватывает Марику. Ноздри ее трепещут. Она, точно гончая, втягивает воздух, любуясь древним полновесным золотом, покоящимся на атласных подушечках. Слава богу, кроме нас, никого, и я, отметив упадок интереса к музеям со стороны практичных берлинцев, мысленно соглашаюсь с выбором товарищей: да, лучшего места для нашего дела, пожалуй, не сыскать.

Монет так много, что на осмотр нумизматического кабинета можно потратить целую жизнь. Ящички, плоские витрины, стенные шкафы с длиннейшими полками, и на атласе — десятки тысяч драгоценностей, эквивалентных человеческому труду.

Крайний стенной шкаф слева. Левая панель. Царапины нет, и с души у меня падает гранитная скала. Нет аварийного сигнала — нет и провала. Все в порядке.

Марика держится рядом, не отставая ни на шаг. Бедро ее так и норовит прижаться к моему. Спрашивается, к чему тогда было надевать глухое платье? Поведение и костюм — одно целое, а не случайные детали, отделенные от сути.

— Нравится?

— О да!

— Хотели бы их иметь?

У Марики задумчивые глаза.

— Я и так многое имею! А скоро каждый немец станет богачом!

— Да, — говорю я. — Гений фюрера обеспечит это. Не так ли?

Говоря так, я выпускаю из рук проспекты, и они разлетаются по полу. Едва не стукнувшись лбами, бросаемся их поднимать и смеемся над моей неловкостью. Марика сидит на корточках; коленки округло высовываются из-под юбки. Я целую ее крепко, еще крепче, со страстью, и, когда она закрывает глаза, отвечая, быстро заталкиваю в щель между шкафами и стеной сначала Уоллеса, а следом и коробок. Марика тяжело дышит...

— Вы... Ты... О, ты!

Помогаю ей встать и, все еще прижимая к себе, оглядываюсь: никого. Только монеты видели все; они же были свидетелями того, как я минуту назад за спиной Марики вынул Уоллеса и положил под проспекты. Это было трудно: слишком много стекла, отражающего каждое движение. Не легче оказалось и уронить бумагу так, чтобы один из проспектов и книга остались в руках, но теперь все позади.

Марика приводит волосы в порядок. Сердится.

— Нельзя же так! Не знала, что в вас столько страсти, мой дорогой... Э т о — и в музее?

Она, наверно, слегка презирает меня: еще бы, недочеловек! Совершенно не умеет держаться в рамках приличия...

Каюсь, как умею, заглаживаю вину. Сейчас меня трудно обидеть. Все сделано! Все! Кто-то, кого я никогда не увижу, придет сюда и возьмет вещи. Завершен еще один маневр в войне, безжалостной и кровавой, которую ведем все мы, солдаты разных родов оружия, лицом к лицу сошедшиеся в бою с чудовищной машиной смерти третьего рейха...

— Что с вами? — говорит Марика.

— Так, ничего. Пойдем?

Остальное неинтересно. Бродим по залам, замедляя шаги. Картины, скульптуры, вазы — такое обилие всего, что утомляется взор и наступает пресыщение красотой. Марика и так уж, видимо, раскаивается, что выбрала музей, а не кино, интимный полумрак зала создал бы отличный переход к посещению ресторана. А так — после ослепительных красавиц на полотнах — не потускнеет ли банальная миловидность горничной в глазах Слави Багрянова?

Отметаю возможные опасения Марики и говорю:

— Я проголодался. Помните, вы обещали...

В отеле я запасся сведениями о ресторанах, где можно прилично пообедать без карточек и найти у обер-кельнера настоящее вино на ценителя...

...После ресторана настает черед Марики доказывать свою щедрость. Она слегка пьяна и смело предлагает проводить меня до отеля. У порога «Кайзергофа» немая сцена, следующая за ритуалом целования руки и вопросом, сумеет ли прелестная Марика найти такси.

— Мы оба устали, — говорю я. — До завтра, дорогая.

Марика не так глупа, чтобы настаивать. Целует меня в щеку.

— Все было так хорошо... Как в сказке... Жаль, что вы не немец, Слави. Все было так хорошо...

Это точно. Присутствие Марики в музее обеспечило мне исчезновение возможной «тени» и стопроцентное алиби у гестапо.

— Спасибо, Марика, — говорю я серьезно. — До завтра...

Турникет отщелкивает повороты за моей спиной. Подхожу к портье — такому недоступному, словно он переодетый раджа.

— Нет ли известий для меня?

Мы виделись утром, но портье не изволит меня узнавать.

— Ваш номер?

— Сто шесть.

— Момент... — Портье сверяется с записями. — Да, вам звонили. Оберфюрер фон Кольвиц и госпожа Ритберг.

— Что-нибудь важное?

— Госпожа Ритберг будет звонить еще раз, а господин фон Кольвиц просили передать, что постараются обязательно навестить вас до отъезда.

Ну вот и Эрика. И Евангелие. От Луки или от Матфея? В бронзе или в коже? Там сказано: «И д и т е с м и р о м!» И я пойду. Мой путь далек и не скоро приведет меня домой. Не раньше, чем окончится война.

Второй раз за один вечер теряю контроль над собой. Ловлю на лице портье отражение своих чувств и прихожу в себя. Слави Багрянов и я сливаемся в одно целое, чтобы продолжать жить.

— Да-да... И пусть мне пришлют счет. За все. Завтра уезжаю. Поездом до Парижа — закажите мне билет!

— Слушаюсь.

— Если придет дама, проводите ее ко мне. И без вопросов!

В номере включаю все лампы. Когда Эрика будет здесь, я запомню ее лицо с первого раза и навсегда. Лицо одного из врагов...

Сажусь в кресло и жду. Ждать я умею. Спешить мне некуда.

Тишина. И кажется мне, что иду я полем — я, а не Слави, или мы оба, ибо он тоже пока еще я.

Завтра в дорогу.

Загрузка...