До полудня Марья вяло ходила по дому, берясь то за одно дело, то за другое, и бросала, едва начав.
Всю работу не переделать. Бабью-то ладно, бабью самой жизнью положено, а мужицкую — моченьки больше нет. Устала.
Но уставшей Марья себя не чувствовала. Скорее — злой. Жизнь уходит, вот она уже и на пороге, чуть-чуть, и захлопнет дверь, да так, что не открыть. Бесповоротно захлопнет, никакой ключик не поможет. Ей уже двадцать семь. А что впереди?
Она вышла во двор. Угля осталось — хоть плачь, давно пора на зиму запасать, да кто будет запасать-то? Ерёмушка верит, что ему, как свободному артельщику, рудник даст, пусть по малой норме. Должны-то должны, а дадут ли? И недаром норму малой зовут.
Набрав угля, сколько позволила нужда, она вернулась в избу, но печь решила покуда не топить. Вернётся Ерёмушка, тогда вместе и погреются.
О сыне она думала разно. То любя, как же не любить, всем хорош, в деда, видно, пошёл. То с досадой, а иногда, вот как недавно, со злобой. Не будь Ерёмушки, её бы на материк сразу отпустили, кому она здесь нужна, вольная, когда ссыльных полно. Но по военному времени Ерёмушку забрали в рудник. Дар у него на руду большой, у Ерёмушки. Дети, они ведь нет, чтобы дар спрятать, наоборот, друг перед дружкой выставляются, у кого лучше выйдет. Вот и приписали Ерёмушку к руднику. Временно, до победного конца войны. Да только где он, тот конец. Скорее, ей, Марье, конец придёт. Из бабы бабкой станет.
Вот если бы у Ерёмушка дар проклятый пропал, тогда бы…
Марья лукавила, помнила, что случилось с Андрюшкой Найдёнкиным, когда он дар потерял, то ли в самом деле, то ли из хитрости. Отправили на лечение в больницу рудниковскую, к Хизирину. Там и залечили. Вернулся трясущимся слепым болванчиком, всё под себя делал, пока не умер. Найдёнкины — ссыльные, никто им воли не даст, и получилось, что зазря загубили Андрюшку.
Ходики показывали третий час. Давно пора бы Ерёмушке вернуться. Но нет его.
Может, заигрался с ребятишками после шахты? Чего б не заиграться? Их, рудовидцев, после работы в душ ведут, что на подземной тёплой воде, а потом кормят кулешом досыта, в добавке не отказывают. Сытый, мытый, чего ж не заиграться. А что дома мать ждёт, какое ему дело.
Она стала разбирать старую одежду — ту, что осталась от мужа. Одежда осталась, а самого третий год как нет. И ведь сам судьбу выбирал, когда вербовался сюда. Думал, лучше здесь, чем на фронте. Только ведь и на фронте люди живут, а он погиб ни за грош. Даже не на руднике, тогда б хоть ей почёт и уважение, а сдуру. Спирта деревянного выпил лишку, выпил и вышел весь. Ушить рубаху да Ерёмушку нарядить? Нет, больно много ушивать придётся, да и незачем, одежду Ерёмушке рудник даёт. Подрастёт, уйдёт с рудника, поедут они на материк, тут отцовская одежда и пригодится.
Запах махры разбередил пуще прежнего. На фронт, вишь, не хотел. На фронт он бы один пошёл, а сюда семью затянул. Сам пропал, а ей что делать? Здесь мужики, кто поздоровее, считанные, а хворые, пустые ей не нужны, да и она им тоже.
Едва сдерживаясь, она пересыпала одёжку махоркой и уложила на прежнее место, в сундук. Сундук крепкий, довоенной работы, с ним и через век ничего не станет, настоящий век, сотенный. А её бабий век, считай, на закате.
Она опомнилась: темнота на дворе, какие уж тут игры, никогда Ерёмушка в темень не гулял, не любил он уличной темноты.
Сбегала к соседке. Ванятка тоже не вернулся, но ничего с ними, с детишками, не случилось. Артели в руднике остались. Рудокопы дали зарок: мол, будут работать ударно. Покуда норму втрое не перекроют, на поверхность не выйдут. И детишки с ними: мол, для Бога, Царя и Отечества им на часок-другой задержаться не трудно. Им, детишкам, яблоки дают и молоко сгущённое.
И соседка, и Марья понимали, что часком-другим дело не обойдется, их, часков, уже прошло много больше. Откуда родился зарок, тоже понимали. Но говорили, как по писанному, сторожась доноса. Скажи соседка поперёк власти, пришлось бы гадать — от сердца она сказала или Марью испытывает. Чтобы не оказаться в сером списке, о чёрном и думать нечего, пришлось бы на соседку доносить. И наоборот. Зачем терзать и других, и себя, если можно просто говорить, что положено. А чего не положено, не говорить. И без того понятно.
Теперь время шло рывками. То быстро, то медленно. Она пыталась представить, каково Ерёмушке под землёю. Темно, и здесь темно. Страшно? Ерёмушка рассказывал, что он сидит в тёплой, уютной каморочке на мягкой лежанке, ничего не делает, только мечтает. Если что вымечтает, расскажет большаку, или покажет, но это совсем не опасно. Рудовидец опасность чувствует, как и руду, дар и на это дан тоже.
Поутру она опять сходила к соседке, обменялась положенными словами и вернулась. Вспомнила, что давно не ела, но отчего-то и не хотелось, душа приняла только хлеба ломоть. Заболела? Но ни озноба, ни резей не чувствовала, и дышала свободно. Ерёмушка вот кашляет иногда, но ведь все дети иногда кашляют.
В полдень зазвонил большой рудничный колокол, зазвонил весело, бойко, чтобы не пугались, а наоборот, радовались: всё хорошо. То ли на фронте большая победа, то ли на руднике.
Марья гадать не стала, сил не было. Соседка успела убежать, пришлось на рудник идти одной. Не то чтобы совсем одной, были и попутчицы, но какие ссыльняшки попутчицы?
У конторы народу собралось дочерна, словно проталина воронежская. Лица радостные, ждут.
Она нашла соседку. Та подтвердила: говорят, мол, гнездо открылось, большое. Кому открылось, не сказала, но Марья знала: Ерёмушке, кому ж ещё.
Распахнулись ворота, вышли рудокопы, неспешные, тихие. Не от чинности, просто устали очень. Ребятишки шли тоже небойко, иных и шатало.
Соседка подбежала к Ванятке, взяла за руку и повела в сторонку. Мельком взглянула на Марью, но Марье хватило. И когда к ней подошли конторщики и начали говорить жестяные слова о праве на подвиг, о счастье отдать жизнь за святое дело, о том, что Отечество никогда не забудет верных сынов, она только растерянно улыбалась и кивала, а в голове сквозь нарастающий шум звучал чужой, но почему-то знакомый голос: «Свободна! Теперь свободна!»