II. Еврейская среда

Самой живописной личностью в нашем семейном кругу был дядя Теобальд, младший десятью годами брат моего отца и, как я говорил, единственный среди нас сионист, ставший таковым ещё до своей женитьбы. В нашей среде, целиком настроенной весьма антисионистски, он составлял энергичную оппозицию, и задолго до того, как я пришёл в собственный разум, в семье разгорались с ним по этому поводу бурные дискуссии. Отец изредка печатал еврейские книги, по большей части беллетристику (чаще всего для издательства З. Кронбаха), а также несколько лет – еженедельник еврейской тематики, редактируемый человеком с необычной двойной профессией: Макс Альберт Клаузнер был весьма компетентным гебраистом и имел общее еврейское образование; в совсем юном возрасте он эмигрировал из Польши в Германию, где пользовался известностью как еврейский писатель и публицист. Помимо этого он вёл и другую деятельность, уж не знаю, основной она была или побочной, – в течение многих лет состоял тайным агентом и советником Министерства иностранных дел по особо деликатным поручениям в России, о чём мать позже доверительно сообщила мне под условием полного молчания. “Israelitische Wochenschrift”[10] выходил приблизительно десять лет, и вскорости после его закрытия я заинтересовался иудаизмом. Этот журнал имел, помимо прочих, то преимущество, что многие регулярно публикуемые объявления оплачивались в нём не наличностью, а “in naturalibus[11]”.


Обложка журнала “Israelitische Wochenschrift”. Выпуск от 25 января 1901


Поэтому к нам бесплатно поступали не только двадцать томов Энциклопедического словаря Мейера[12], но и нередко то, что мать называла «рекламной колбасой». Сестра моей матери очень тесно дружила с дочерями Клаузнера[13], поэтому эти и некоторые им подобные издания их отца попадали в наш дом. Само собой разумеется, что Еженедельник был выраженно антисионистским, и в последние годы перед войной я с большим раздражением листал эти толстые тома, однако отец пропускал мимо ушей все мои возражения.

Совсем другое дело дядя, который вместе с другим братом вступил во владение дедовской фирмой. Начиная с 1905 года Сионистская организация стала его крупнейшим заказчиком. Так, он печатал два немецкоязычных органа этого движения, “Jьdische Rundschau”[14], рупор сионистского единства Германии, который позднее, под руководством Роберта Вельча, одного из виднейших журналистов того времени, сыграл важную роль в истории немецкого еврейства. Вдобавок между 1911 годом и началом Мировой войны к нам попадала газета “Die Welt”[15], центральный орган Сионистской организации, основанная Теодором Герцлем. Когда я начал интересоваться этой проблематикой, я раз недели в две бегал на главную улицу Шёнеберга, чтобы забрать накопившиеся номера.

Дядя был неудавшимся учёным. Помыслы его клонились к изучению истории и этнографии, и книжный шкаф дубового дерева в его квартире в районе Фриденау был наполнен книгами о Дальнем Востоке, Японии, Китае, Тибете, Индии, а также о буддизме и исламе. Это он познакомил меня с «Буддийским катехизисом» Субхадры Бхикшу (знаменитого Фридриха Циммермана), первой книгой о дальневосточной религии, которую мне довелось прочитать. Когда дядя вошёл в достаточный возраст и сдал экзамены, позволившие сократить его военную службу до одного года (а учился он со своими братьями в той же школе, что и я со своими), финансовые трудности заставили его оставить школу и пойти учиться ремеслу, с которым он постепенно хорошо сжился. Все братья Шолемы по настоянию родителей ещё год посещали религиозную школу при одной маленькой синагоге, но лишь мой дядя получал огромное удовольствие, научившись, во всяком случае, бегло читать ивритские тексты, напечатанные с огласовками, главным образом, Сидур и пасхальную Агаду. И хотя бо2льшую часть прочитанного он едва ли понимал, всё-таки они с братьями наизусть знали традиционные мелодии, которых они наслушались в родительском доме в пятничные вечера и в Седер.

Внешне дядя был очень похож на отца, энергию, ум и хозяйственную жилку унаследовал от матери. Вообще говоря, он очень твёрдо отстаивал свои взгляды, но при этом всегда заботился о согласии внутри семьи, что в нашем случае и при столь большой разнице в возрасте между ним и моим отцом было далеко не просто. Сионизм он воспринимал как некое душевное освобождение, которое выражалось у него несколько парадоксальным образом. Он был одним из основателей гимнастического клуба «Бар-Кохба» и в 1903 году выступал перед Теодором Герцлем на Сионистском конгрессе в Базеле[16]. Фотография гимнастической команды, выстроившейся вокруг Герцля, висела у него в гостиной.

Дядя был изрядный чудак. Его оппозиционность в отношении братьев в моём восприятии выражалась не столько в идеологических разногласиях, которые, очевидно, проявились задолго до моего взросления, как в том, с каким удовольствием он, во время наших пятничных ужинов, употреблял специфически еврейские обороты, а порой и солецизмы. Это были остатки идиша, которым его предки в Силезии и Познани владели ещё совершенно свободно, и те смешанные чувства, с которыми вся компания воспринимала дядины языковые опыты, похоже, лишь подогревали его творчество в этой области. Для еврейской буржуазии поколения моих родителей использование подобных оборотов (с ашкеназским выговором) в семейном кругу было чем-то абсолютно привычным. Но в обществе никто из них такого себе не позволял. Дядя за пятничным столом разбрасывал эти фразы среди домашних как некие пароли.


Группа гимнастов на IV Сионистском конгрессе. Базель. 1903


В его квартире на видном месте висел ящик от Еврейского национального фонда для сбора денег на покупку земли в Палестине. Если он выигрывал какой-то спор с братьями, проигравший должен был бросить в ящик одну марку.

В идее гимнастического клуба, которому было предназначено наполнить содержанием ужасную формулу Макса Нордау «мускулистый иудаизм»[17], выражалось стремление к физическому обновлению еврейства. И в этой идее дядя, сам чрезвычайно от всего этого далёкий, находил род успокоения, для меня совершенно непостижимым образом. Формула эта раздражала меня с самого начала, и хотя он, как только я обнаружил симпатию к сионизму, стал упорно уговаривать меня вступить в такой клуб, я всё же не мог насытить гимнастикой по рецептам папаши Яна[18] свою еврейскую жажду знаний и постижения мира. В результате, повзрослев, я стал относиться к дяде более осторожно. Его мятущаяся натура вызывала во мне большую симпатию, однако свойственное ему, как мне казалось, далёкое от реальности ви2дение сионизма всё сильнее меня раздражало. При этом был ему весьма признателен за то, что во время войны, когда я вступил в тяжёлый конфликт мировоззренческого характера со своим отцом, он принял мою сторону. В те времена этот выбор был далеко не самоочевиден. Но по-настоящему глубокую внутреннюю связь я ощущал с тётушкой Хедвиг, главной моей опорой во всём семействе. Мои тогда ещё смутные, но несомненные стремления к духовной сути сионизма находили у неё дружескую поддержку. Когда во мне зародилась эта склонность, ей не было ещё тридцати, и между нами установились подлинно доверительные отношения. В годы войны, да и позже я частенько наведывался к ним на Фриденау, мы вместе обедали, и когда дядя удалялся немного отдохнуть, я обсуждал с ней все вопросы еврейской тематики, которые меня занимали. Сразу после войны она взяла в дом для ухода за двумя своими дочерьми, моими маленькими кузинами Евой и Диной, молодую девушку.

Эстер Дондикофф, симпатичная и весьма привлекательная, свободно говорила на иврите, родом была из какой-то еврейской деревни в Эрец-Исраэль, а в Берлин приехала, чтобы выучиться на воспитательницу детского сада. Она учила мою тётю ивриту и распевала малышкам еврейские песенки, популярные у неё на родине. Позже она вышла замуж за Моше Смилянского, одного из самых уважаемых и здравомыслящих людей еврейской Палестины, который с великой энергией долгие годы содействовал еврейско-арабскому диалогу.


Еврейский детский сад. Иерусалим. 1916


Дети, ухаживающие за посадками. Иерусалим. 1916


Тётка моя пришла в восторг, узнав, что я решил сразу по окончании учёбы уехать в Палестину. Она, без сомнения, и сама с удовольствием бы уехала. Препятствовали этому лишь расчёты дядюшки, крайне осмотрительного в делах: он сомневался, что сможет на новом месте учредить большую типографию, достаточно рентабельную для поддержки семейства. Таковы были планы начала двадцатых годов, всплывавшие в наших разговорах до моего отъезда. Когда Гитлер пришёл к власти, обе мои кузины уехали в Палестину, а в 1938 году за ними последовали и дядя с тёткой, и это была единственная ветвь нашей семьи, осевшая на этой земле.


Теперь я хотел бы сказать несколько слов об ассимиляции как явлении, которое в годы моей юности занимало столь большое место в жизни немецкого еврейства. Формировалось оно весьма многочисленными факторами.

В начале века молодой еврей, если только он не принадлежал к строго ортодоксальному меньшинству, сталкивался с проблемой нарастающего духовного раздробления еврейства. В самой атмосфере было растворено нечто привнесённое извне, нечто рассудочное, в котором диалектически совмещалось стремление к отказу от своего Я и – одновременно – к сохранению человеческого достоинства и верности себе. Некий осознанный разрыв с иудейской традицией, осколки которой, разнообразнейшие и порой самые диковинные, по-прежнему сохранялись в спорадическом состоянии. С этим сочеталось (не всегда осознанное) желание прорваться в мир, который должен был прийти на смену этой традиции. Образ этого мира дробился в столь же разнородных представлениях, какие господствовали в нееврейской среде. Надежда на общественную эмансипацию (которая предположительно должна была последовать за эмансипацией политической, в целом завершившейся в 1867–1870 годы), частично вкупе с надеждой на ассимиляцию в немецком народе, питаемая и оживляемая примером нееврейских борцов за такую же эмансипацию, – находилась в конфликте с опытом растущего антисемитизма, причём опытом сильно дифференцированным. И лишь хорошее воображение, позволявшее принимать желаемое за действительное, позволяло игнорировать этот опыт. Таковы были многочисленные факторы, вполне органичные в условиях того времени, факторы, которые нельзя теперь недооценивать. И это в первую очередь относится к поколению 1850–1880-х, единственному в немецкой буржуазной среде, в котором преобладал классический либерализм. И всё же в поколении моих родителей гнездился ещё более опасный и чреватый серьёзными последствиями фактор, осознали который лишь те (их было довольно много), кто в результате шока или относительно медленного развития сумел избежать этого феномена. Я говорю о самообмане, уразумение коего стало одним из ключевых переживаний моей юности. Утрата трезвого мышления в том, что непосредственно касается их самих, свойственная большинству евреев, при том что в других сферах жизни они обнаруживают высокую меру разума, критичность и проницательность, которыми окружающие справедливо восхищаются или воспринимают их негативно. Эта способность к самообману составляет одну из важнейших и самых мрачных черт, свойственных взаимоотношениям немцев и евреев.

Еврейское остроумие вполне могло распознать и артикулировать этот самообман в его историческом обличье, и только оно и могло облегчить его осознание в умах большинства. Количество еврейских анекдотов на эту тему бесконечно. Сегодня, однако, уже трудно бесстрастно читать наиболее яркие свидетельства самообмана такого рода, отражённые в писаниях Германа Когена, Фрица Маутнера и язвительнейшего Константина Бруннера, племянника главного раввина Гамбурга. Все трое были в своё время известными философами. В этой литературе есть нечто жуткое, и беда в том, что заметно это стало не только теперь, когда всё уже в прошлом, но было заметно и в ту пору, когда их ещё публично прославляли. Этот вид самообмана действовал также – уж не знаю, сознательно или неосознанно, – как цензура в некоторых научных публикациях на тему истории евреев в Германии. До сих пор вспоминаю, с каким негодованием я читал в “Zeitschrift fьr die Geschichte der Juden in Deutschland”[19] многочисленные статьи его тогдашнего редактора Людвига Гейгера, экстраординарного профессора Берлинского университета и сына Авраама Гейгера, который был одним из трёх наиболее значительных еврейских учёных XIX века в Германии. Вот где самоцензура превратилась в метод!

Одно несомненно: широкая прослойка, о которой я говорю, равно как её духовные и политические представители, хотели верить в ассимиляцию, в слияние со средой, которая в целом относилась к ним равнодушно или с лёгкой неприязнью. Верно и то, что до известной степени, о которой сегодня можно судить по-разному, немецкое окружение поощряло этот процесс и приветствовало его, тогда как некоторые другие существенные элементы были этим процессом недовольны и обеспокоены. Насколько далеко это заходило, прекрасно отражено в одном высказывании знаменитого социолога и экономиста Вернера Зомбарта, который разрывался между либеральными и антилиберальными воззрениями. Это высказывание, когда оно было опубликовано в 1912 году и широко цитировалось, вызвало у евреев огромный ажиотаж[20]. Смысл его был в том, что равенство в правах и эмансипацию евреев не следует отменять, однако евреи должны, прежде всего в общественной жизни, добровольно от них отказаться. Появившись в канун Первой мировой войны, этот тезис сыграл роль штормового предупреждения более отчётливого, чем вместе взятые сигналы, исходящие от пангерманистов и прямых антисемитов.


Ко времени моего взросления образ жизни ассимилированных евреев уже обернулся изрядной неразберихой. Вот, к примеру, как попал ко мне портрет Теодора Герцля, родоначальника сионистского движения, многие годы висевший у меня в комнате сначала в Берлине, потом в Мюнхене. В нашей семье ещё со времён бабушки и деда (при них-то и воцарилась эта неразбериха) всегда праздновали Рождество. Подавали запечённого зайца или гуся, украшали ёлку, которую мать покупала у церкви св. Петра, одаривали слуг, родственников и друзей. Считалось, что это немецкий народный праздник, в котором мы принимали участие не как евреи, а как немцы. Моя тётя, умевшая играть на фортепиано, исполняла для поварихи и горничной гимн «Тихая ночь, святая ночь», и те заодно с некоторыми из гостей напевали эту берущую за душу мелодию. Ребёнком я это хорошо усвоил, но в последний раз участвовал в подобной церемонии в 1911 году, как раз когда начал изучать иврит. Под ёлкой стоял портрет Герцля в чёрной рамке. Мать сказала: «Раз уж ты так интересуешься сионизмом, мы решили подарить это тебе». С тех пор я на Рождество уходил из дома.

Загрузка...