Евгений ЖариновОт Шекспира до Агаты Кристи. Как читать и понимать классику

Статьи «Образ доктора Фауста как один из ключевых образов мировой литературы», «Договор с дьяволом как знак целой эпохи», «"Охота на ведьм" как одно их проявлений "светлой" эпохи Возрождения» написаны Николаем Евгеньевичем Жариновым.

Статья «Роман-фельетон XVIII–XIX вв. и современный телесериал» написана Станиславом Евгеньевичем Жариновым.

Часть IIIВозрождение

Эпоха Возрождения характеризуется, прежде всего, распадом общинно-христианского сознания Средневековья и рождением титанической личности, т. е. человека эпохи Возрождения, который получил своё графическое воплощение в виде так называемого Витрувианского человека Леонардо да Винчи.

В связи с этим мы выделяем три основных этапа эпохи европейского Возрождения

Первый этап – это XIV – нач. XV вв. – характеризуется расслоением и распадом средневековой общей культурной зоны (когда личность была только одна – Бог): это значит, что, например, в Испании и Франции создается железный режим мощного феодального государства, а в Италии бурно растет капитал. В самой Италии наряду с Франческо Петраркой и создателем европейской новеллы Джованни Боккаччо сосуществует архаичнейший, будто из какого-нибудь десятого века вышедший Франко Саккетти, но процесс уже запущен. Вне Италии пока еще отсутствует и осознание своего времени как поворотного пункта в истории, отсутствует еще и сама идея возрождения античной классики, хотя интерес к античности усиливается. Усиливается и интерес к собственному творчеству и национальным традициям, фольклору, языку наконец.

Второй этап начинается с середины XV в. Тут происходят три важных события: падение под напором ислама Византии со всеми вытекающими для Европы последствиями; окончание Столетней войны между французами и англичанами с полной переориентацией европейской политики и изобретение книгопечатания. Книга в современном её виде насчитывает всего 500 лет своей истории. Именно книгопечатание является основой того, что возникает книжная цивилизация. Книга становится активным источником знания, распространения информации и резервуаром коллективной памяти. На смену устному преданию и мифологии Средних веков приходит зафиксированная фактология. Именно напечатанная книга лежит в основе так называемой Протестантской революции, которая будет инициировать и научное мышление, и развитие капиталистических отношений (М. Вебер. Протестантская этика и дух капитализма).

С развитием книгопечатанья авторитет итальянской культуры быстро становится всеобщим. Идеи гуманизма, возрождения античности, созданные титаническими усилиями трех светочей человечества – Данте, Петрарки и Боккаччо – подхватываются представителями других стран Европы. В результате чего разрушается старая неприступная крепость феодально-церковной идеологии, уступая идеологии гуманизма, подтверждающейся не только литературой и искусством, но и обилием всевозможных научных открытий и расширением географических горизонтов. Эта эпоха не случайно ещё названа эпохой Великих географических открытий. Политические писатели Макиавелли, Гвиччардини открывают закономерности исторического развития. Философы Фичино, Мирандола, ла Раме возвращают интерес к величайшему древнегреческому мыслителю Платону. Лоренцо Валла, Деперье, Лютер пересматривают религиозные догмы.

В этот период складывается новая система литературных жанров, развивается до образцовых форм появившийся на рубеже XIII в. в Сицилии сонет, трансформируются и приобретают окончательную форму античные оды, элегии, эпиграммы. Появляется публицистика, наиболее ярким представителем которой будет М. Монтень.

В этот период в словесности на первый план выдвигается проза, происходит настоящее рождение романа, условно говоря, реалистического: Ф. Рабле, Т. Нэш, М. Сервантес, М. Алеман, высшего расцвета достигает новелла: Боккаччо, Мазуччо, Маргарита Наваррская, тот же Сервантес, наконец, появляются мемуары. Не исповедь, известная еще со времен Августина, а лишенные всякой экстатической исповедальности житейские заметки частного человека о самом себе: Б. Челлини, П. Брантом.

Третий период проходит в обострившейся и усложнившейся политической и идеологической ситуации: с середины XVI в. по всей Европе прокатывается волна Контрреформации. Испания становится оплотом католицизма и феодализма, в Италии свободные города превращаются в маленькие монархии, крепнет власть князей в Германии, вводится «Индекс запрещенных книг», разворачивают свою деятельность иезуиты, утверждается инквизиция, Франция раздирается на части борьбой соперничающих феодальных группировок в период религиозных войн. На смену открывшимся горизонтам и перспективам, надеждам и мечтаниям возвращаются из глубины веков скептицизм и даже стоицизм. Глубокими трагическими тонами окрашивается творчество Монтеня, Камоэнса, Тассо, поздних Микеланджело, Сервантеса, Шекспира. Писатели, художники и философы синтезируют пережитое и не только лично ими, но в целом эпохой, подводят итоги, описывают закат. На смену классическому ренессансу приходит причудливый, минорный, надломленный маньеризм. Таковы общие черты эпохи Возрождения в Европе.

Возрождение возникает в европейской культуре по разным причинам. Во-первых, экономическим и политическим. Рост городов разрушал феодальный принцип хозяйствования, основанный не на капитале, а на власти земли. Города же развивали товарно-денежные отношения. Они были подчинены власти не феодалов, а власти гильдий различных ремесленников. Создавались все условия для развития так называемого спекулятивного капитала. Ренессанс, можно сказать, возникает на берегу реки Арно, во Флоренции и не без влияния банковского капитала семьи Медичи. Однако этот процесс, приведший к усилению власти городов, был весьма болезненным и выглядел он приблизительно так.

По мере того как приближалась эпоха Возрождения, один кризис за другим вторгался в жизнь Западной Европы. В XIII в. потерпела полную неудачу самая грандиозная авантюра феодального средневековья – Крестовые походы. Ослабевала власть императора «Священной Римской империи», основанной в X веке королем Оттоном I (так в средние века называлось Германское государство). Во второй половине XIII в. империя теряет власть над Италией. В самой Германии реальная власть постепенно переходит к территориальным князьям. Даже церковь, которая никогда не была так сильна, как в средние века, начала под влиянием новых обстоятельств шататься и постепенно утрачивать свою незыблемость и монолитность. Тревожным симптомом явилось так называемое «Авиньонское пленение пап» (1309–1377), т. е. перенос под нажимом французского короля папской резиденции из Рима на юг Франции, в Авиньон. Ведь для современников Рим был не просто географическим понятием. С «Вечным городом» связывалась идея вечности и незыблемости церковной столицы, а следовательно, и всей христианской церкви. Подошли времена «Великого раскола», ознаменованного ожесточенными раздорами в самой папской курии. Приближалась Реформация. Падение могущества империи и церкви подняло значение итальянских вольных городов, которые к XIV в. уже превратились в большую экономическую и политическую силу. Не являясь единым национальным государством, Италия представляла собой нагромождение множества независимых республик и монархий. На севере, в Ломбардии и Тоскане, располагались самые богатые и экономически развитые города-республики. Среднюю Италию занимала папская область с Римом в качестве столицы. Это был довольно отсталый, в основном земледельческий район. После того как папа в 1309 г. покинул свою древнюю резиденцию, папская область пришла в еще больший упадок. Одним из важных результатов развития городской культуры явилась резко возросшая роль людей умственного труда, появление интеллигенции, независимой от монастырей и рыцарских замков. Эта новая социальная прослойка, включавшая юристов, инженеров, врачей, публицистов, «мастеров свободных искусств», и закладывала основы многообразной культуры Возрождения. Всех их окрыляла вера в человека, который начал сбрасывать с себя тяжелый груз традиционных воззрений, превращавших его в бесправного слугу небесных или сословных сил.

Но помимо экономических условий возникновения Ренессанса были еще и причины, которые следует уже рассматривать в свете теории этногенеза Вернадского-Гумилёва. Речь идёт о пандемии так называемой Чёрной Смерти, которая унесла около двух третей населения Земли. Была ли это чума, или речь шла о другом каком-то катастрофическом заболевании, мы сейчас точно определить не можем, но факт остаётся фактом: человечество в середине XIV века столкнулось с настоящей биологической катастрофой, изменившей весь уклад прежней жизни и, в буквальном смысле, похоронившей средневековые представления о мире. Этот факт зафиксирован в таком культовом произведении всего европейского Ренессанса, как «Декамерон» Боккаччо. Начинается знаменитый десятидневник с описания эпидемии чумы во Флоренции, правда, справедливости ради, надо сказать, что описание это заимствовано из «Истории» Фукидида. Сам Боккаччо во время чумы в городе не был, но, будучи человеком ориентированным на античное наследие, он просто позаимствовал известный текст для того, чтобы создать нужный живописный эффект. Этот приём был известен ещё с античности и называется он экфрасисом.

Боккаччо «Декамерон»

Итак, «Декамерон» начинается знаменитым описанием флорентийской чумы 1348 года. Мрачный трагический колорит этого описания эффектно контрастирует с весёлым жизнерадостным настроением всего сборника. Семь девушек и трое юношей удаляются от зачумлённого города на виллу, находящуюся в окрестностях Флоренции, чтобы приятно провести время в прогулках, играх, танцах, рассказывая друг другу забавные анекдоты, или новеллы. Боккаччо не случайно в мировой литературе будет считаться одним из родоначальников жанра новеллы как малой эпической прозы. Каждый день рассказывается по десяти новелл (по числу участников этой компании), а всего они проводят на вилле десять дней. Отсюда и название сборника «Декамерон» (свободное греческое словообразование, означающее «десятидневник»).

Таким образом, новеллы рассказываются в обстановке своего рода «пира во время чумы». Академик А.Н. Веселовский замечает по этому поводу: «Боккаччо схватил живую, психологически верную черту – страсть к жизни у порога смерти». Вот каким образом Боккаччо описывает флорентийскую чуму, используя текст Фукидида: «Итак, скажу, что со времени благотворного вочеловечения сына божия минуло 1348 лет, когда славную Флоренцию, прекраснейший изо всех итальянских городов, постигла смертоносная чума, которая, под влиянием ли небесных светил, или по нашим грехам посланная праведным гневом божиим на смертных, за несколько лет перед тем открылась в областях востока и, лишив их бесчисленного количества жителей, безостановочно подвигаясь с места на место, дошла, разрастаясь плачевно, и до запада. Не помогали против нее ни мудрость, ни предусмотрительность человека, в силу которых город был очищен от нечистот людьми, нарочно для того назначенными, запрещено ввозить больных, издано множество наставлений о сохранении здоровья. Не помогали и умиленные моления, не однажды повторявшиеся, устроенные благочестивыми людьми, в процессиях или другим способом. Приблизительно к началу весны означенного года болезнь начала проявлять свое плачевное действие страшным и чудным образом. Не так, как на востоке, где кровотечение из носа было явным знамением неминуемой смерти, – здесь в начале болезни у мужчин и женщин показывались в паху или подмышками какие-то опухоли, разраставшиеся до величины обыкновенного яблока или яйца, одни более, другие менее; народ называл их gavoccioli (чумными бубонами); в короткое время эта смертельная опухоль распространялась от указанных частей тела безразлично и на другие, а затем признак указанного недуга изменялся в черные и багровые пятна, появлявшиеся у многих на руках и бедрах и на всех частях тела, у иных большие и редкие, у других мелкие и частые. И как опухоль являлась вначале, да и позднее оставалась вернейшим признаком близкой смерти, таковым были пятна, у кого они выступали. Казалось, против этих болезней не помогали и не приносили пользы ни совет врача, ни сила какого бы то ни было лекарства: таково ли было свойство болезни, или невежество врачующих (которых, за вычетом ученых медиков, явилось множество, мужчин и женщин, не имевших никакого понятия о медицине) не открыло ее причин, а потому не находило подобающих средств, – только немногие выздоравливали и почти все умирали на третий день после появления указанных признаков, одни скорее, другие позже, – большинство без лихорадочных или других явлений. Развитие этой чумы было тем сильнее, что от больных, через общение со здоровыми, она переходила на последних, совсем так, как огонь охватывает сухие или жирные предметы, когда они близко к нему подвинуты. И еще большее зло было в том, что не только беседа или общение с больными переносило на здоровых недуг и причину общей смерти, но, казалось, одно прикосновение к одежде или другой вещи, которой касался или пользовался больной, передавало болезнь дотрагивавшемуся. Дивным покажется, что я теперь скажу, и если б того не видели многие и я своими глазами, я не решился бы тому поверить, не то что написать, хотя бы и слышал о том от человека, заслуживающего доверия. Скажу, что таково было свойство этой заразы при передаче ее от одного к другому, что она приставала не только от человека к человеку, но часто видали и нечто большее: что вещь, принадлежавшая больному или умершему от такой болезни, если к ней прикасалось живое существо не человеческой породы, не только заражала его недугом, но и убивала в непродолжительное время. В этом, как сказано выше, я убедился собственными глазами, между прочим, однажды на таком примере: лохмотья бедняка, умершего от такой болезни, были выброшены на улицу; две свиньи, набредя на них, по своему обычаю, долго теребили их рылом, потом зубами, мотая их со стороны в сторону, и по прошествии короткого времени, закружившись немного, точно поев отравы, упали мертвые на злополучные тряпки.

Такие происшествия и многие другие, подобные им и более ужасные, порождали разные страхи и фантазии в тех, которые, оставшись в живых, почти все стремились к одной, жестокой цели; избегать больных и удаляться от общения с ними и их вещами; так поступая, воображали сохранить себе здоровье. Некоторые полагали, что умеренная жизнь и воздержание от всех излишеств сильно помогают борьбе со злом; собравшись кружками, они жили, отделившись от других, укрываясь и запираясь в домах, где не было больных и им самим было удобнее; употребляя с большой умеренностью изысканнейшую пищу и лучшие вина, избегая всякого излишества, не дозволяя кому бы то ни было говорить с собою и не желая знать вестей извне – о смерти или больных, – они проводили время среди музыки и удовольствий, какие только могли себе доставить. Другие, увлеченные противоположным мнением, утверждали, что много пить и наслаждаться, бродить с песнями и шутками, удовлетворять, по возможности, всякому желанию, смеяться и издеваться над всем, что приключается – вот вернейшее лекарство против недуга. И как говорили, так, по мере сил, приводили и в исполнение, днем и ночью странствуя из одной таверны в другую, выпивая без удержу и меры, чаще всего устраивая это в чужих домах, лишь бы прослышали, что там есть нечто им по вкусу и в удовольствие. Делать это было им легко, ибо все предоставили и себя и свое имущество на произвол, точно им больше не жить; оттого большая часть домов стала общим достоянием, и посторонний человек, если вступал в них, пользовался ими так же, как пользовался бы хозяин. И эти люди, при их скотских стремлениях, всегда, по возможности, избегали больных. При таком удрученном и бедственном состоянии нашего города почтенный авторитет как божеских, так и человеческих законов почти упал и исчез, потому что их служители и исполнители, как и другие, либо умерли, либо хворали, либо у них осталось так мало служилого люда, что они не могли отправлять никакой обязанности; почему всякому позволено было делать все, что заблагорассудится».

Но перед нами, скорее, не свидетельские показания, а литературная мистификация, хотя и очень выразительная. Картины же реальной катастрофы, обрушившейся на Европу, были куда драматичнее. Мы знаем о них по сохранившимся хроникам, по монастырским записям. Вот как картину чумы середины XIV века воссоздаёт американский историк Б. Такман: «В сентябре 1347 года в Мессину, порт на Сицилии, пришли генуэзские торговые корабли с уже умершими или умирающими матросами. Генуэзцы приплыли из Кафы (нынешней Феодосии), где у них находился опорный торговый пункт. У умирающих моряков подмышками и в паху были странные опухоли (бубоны) размером с яйцо, из которых сочилась кровь с гноем, а их кожа была покрыта фурункулами и темными пятнами. Вскоре от этой болезни слегли и другие люди». Здесь следует отметить, что данную эпидемию можно рассматривать как факт первой биологической атаки, которую предпринял хан Джанибек против жадных и корыстных генуэзцев, покупавших детей монголов с целью работорговли у голодающих монголов. А голодать монголы начали потому, что татарские кочевья постиг джуд (гололедица). Так об этом пишет историк Л.Н. Гумилёв, следуя своей теории этногенеза и общей концепции Вернадского о ноосфере. Противостояние, – по мнению историка, – вылилось в открытую войну хана Джанибека с генуэзцами после того, как татарские кочевья постиг джуд (гололедица). Скот падал, люди голодали, и, спасаясь от голода, татары продавали сыновей и дочерей генуэзцам. Генуэзцы с удовольствием скупали девочек и мальчиков в чаянии высоких барышей. Узнав об этом, Джанибек страшно возмутился: по татарским понятиям, можно и нужно было стремиться к получению военной добычи, но наживаться на несчастье соседа считалось аморальным. Войска Джанибека осадили сильную генуэзскую крепость Кафу. Поскольку генуэзцы имели флот, а татары – нет, крепость была для них практически неприступна. И тогда Джанибек приказал забросить катапультой в крепость труп умершего от чумы человека. Труп перелетел через стену и разбился. Естественно, в Кафе началась чума. Генуэзцы вынуждены были оставить Кафу, и уцелевшая часть гарнизона отправилась домой.

По дороге покинувшие Кафу остановились в Константинополе – чума пошла гулять по Константинополю и пришла в Европу. В это же время происходила миграция с востока на запад азиатской землеройной крысы-пасюка. Поскольку крысы – это переносчик чумы, «черная смерть» поползла по всей Западной Европе. Тогда вымерла большая часть Южной Италии, три четверти населения Германии, около 60 % населения Англии.

Возбудитель чумы был открыт в 1894 году в начале 3-й пандемии, начавшей свое опустошительное шествие по миру из китайского сектора Taipingshan в Гонконге, заселенного иммигрантской беднотой, где «лицом» городского быта были перенаселенность, голод, грязь, тухлая вода, иными словами – нищета и полная антисанитария. И уже через пять лет после этого открытия Д.К. Заболотный (1899 г.) предположил, что «…различные породы грызунов, по всей вероятности, представляют в природе ту среду, на которой сохраняются чумные бактерии». Тем самым еще в конце XIX века стал закладываться фундамент будущей теории природной очаговости чумы во всей палитре ее оттенков, ставшей позднее научной основой для познания этой «контагиозной заразы», жертвами которой с самых древних времен по разным оценкам стали до 200 млн. человек. Особенно велики были жертвы в Средневековье. Католическая молитва-заклинание: «А peste, fame, bello libera nos Domine!» (От чумы, голода, войны избавь нас, Господи!) – перечисляла бедствия, от которых более всего страдала Европа в то время. Роль чумы в молитвенной триаде была главенствующей. Смертность в период пандемии достигала 77–97 %. Испытанным рецептом, которого придерживались в народе, вплоть до XVIII века было – «cito, longe, tarde» – бежать из зараженной местности скорее и дальше и возвращаться как можно позднее.

Возникновение чумы, или микроба Yersinia pestis, разные авторы датируют в очень широких пределах, с конца мела (Домарадский, 1998 г.) до раннего плейстоцена (Петров, 1968 г.), то есть от 70–65 до 2–1 млн. лет назад. Но почему в эпоху цивилизации, начиная с античности и особенно в Средневековье, этот микроб проявил себя настолько разрушительно, что, в буквальном смысле, смог перепрограммировать, перенаправить весь ход истории? Всё дело в грызунах и в появлении таких экосистем, в результате которых микроб-паразит Yersinia pestis через своих носителей грызунов перешёл непосредственно на человека. Так экология вмешалась в историю. Все первичные, возникшие без участия человека природные очаги чумы приурочены к регионам с засушливым климатом: сухим степям, полупустыням, пустыням, горам. Казалось бы, в этих сухих солнечных краях вообще нет места для Y. pseudotuberculosis. Это и есть научное название бактерии, возбудителя чумы. Однако он может найти укрытие в норах грызунов, всегда темных и достаточно влажных и к тому же богатых питательной средой (как известно, норные грызуны отводят специальный отсек норы под туалет). Там же, в этих норах, обитают бесчисленные блохи, которые сами кормятся на хозяевах нор, а их личинки живут в гнездовой подстилке, питаясь сухими органическими остатками (в том числе экскрементами взрослых блох, содержащими немалое количество недопереваренной крови). Это разделение сохраняется и там, где грызуны впадают в зимнюю спячку: взрослые блохи продолжают жить на спящих зверьках, личинки копошатся в подстилке. Но в самом северо-восточном углу сухих степей – в Забайкалье и северной Монголии – грунт зимой промерзает на очень большую глубину. И хотя у обитающих там монгольских сурков-тарбаганов глубина семейных нор доходит до 3,5 метров, во второй половине зимы даже в их спальных каморках стоит настоящий мороз. Единственным местом с температурой выше нуля остается сам сурок, хотя температура его тела большую часть времени спячки не превышает 5 градусов (и лишь несколько раз за зиму ненадолго возрастает до обычных 37), это все же гораздо лучше, чем минус 8 градусов в остальном гнезде. Спасаясь от мороза, личинки блох переходят на спящего сурка. А больше всего их собирается на его морде, откуда исходят слабые и редкие волны чуть теплого воздуха. Там они и остаются до окукливания, питаясь единственным доступным кормом, обгрызая слизистую оболочку ротовой полости зверька и слизывая выступающую на ранках кровь. Фактически половину спячки тарбаганы проводят с постоянно кровоточащим ртом: при температуре тела сурка в 4–5 градусов кровотечение из таких ранок продолжается сутками, хотя у активных зверьков оно прекратилось бы в течение нескольких минут. Надо еще учесть, что тарбаганы имеют привычку спать, свернувшись клубочком, уткнув морду в основание хвоста и прикрыв ее передними лапами. При этом шерсть под хвостом, подушечки лап и даже морда у них испачканы экскрементами: перед залеганием в спячку они лепили из грунта и собственного помета длинную пробку, затыкающую вход в нору, чтобы зимой его не раскопал хищник. И все встает на свои места. Несколько месяцев подряд на периферию кровеносной системы сурков регулярно попадают частицы фекалий вместе с населяющим их микробом Y. pseudotuberculosis. Кровь зверьков большую часть времени охлаждена до идеальной, с точки зрения этого микроба, температуры и иммунно неактивна – заходи и пользуйся. А редкие и короткие подъемы температуры создают идеальный режим для естественного отбора форм, способных стать настоящими кровяными паразитами. Учёные предполагают, что это произошло во время одного из последних оледенений – Сартанского, когда зона глубокого зимнего промерзания грунта перекрылась с зоной сухих степей. Это позволяет датировать рождение чумного микроба вполне конкретным временем: 15–22 тысячи лет назад. Что, кстати, неплохо согласуется с данными «молекулярных часов», согласно которым Y. pestis и Y. pseudotuberculosis отделились друг от друга не раньше 20 и не позже полутора тысяч лет назад. Страшная болезнь, унесшая жизни сотен миллионов людей и неоднократно менявшая историю многих стран, возникла только потому, что где-то в безлюдных степях Забайкалья местные сурки ложатся в зимнюю спячку с немытыми лапками. Микроорганизмы, известные нам как возбудители опасных болезней, на самом деле являются стабильными элементами определенных природных сообществ. За время долгой совместной эволюции они «притерлись» к своим постоянным хозяевам, минимизировав причиняемый им вред, а часто и вовсе сводя его к нулю. Одновременно у них выработались специфические жизненные циклы и эффективные механизмы заражения, обеспечивающие их передачу от одного поколения хозяев к другому. Но когда в эту сбалансированную систему вторгается несвойственный ей вид, например человек, безвредные для своих «законных» хозяев возбудители атакуют его со всей яростью прирожденных убийц. Данная гипотеза наилучшим образом объясняет всю известную на сегодня совокупность фактов, относящихся к возникновению чумного микроба и его взаимоотношения с природными хозяевами и переносчиками. Тем не менее, она остается лишь гипотезой и вряд ли когда-нибудь может быть строго доказана. Впрочем, даже если считать происхождение чумы разгаданным, у грозной болезни остается еще немало загадок.

Какая страшная гримаса истории, – грязные лапки каких-то грызунов, обитателей далеких степей и эпоха титанов, эпоха Возрождения, как естественная реакция на биологическую катастрофу, чуму, вызванную микробами, которые появились на свет благодаря нечистоплотности мелких зверушек. Не случайно представители этой эпохи будут утверждать, что Вселенная подчиняется строгой закономерности, которую под силу разгадать человеку с помощью цифрового ряда чисел Фибоначчи, золотого сечения и линейной перспективы. Как блохи на теле никому не известного грызуна, обитающего в далекой степи, так и золотое сечение, воплощенное в раковине моллюска и в форме галактик – все это связано между собой невидимой закономерностью, в полной мере воплотившейся в самой архитектуре Флоренции, в её улицах и площадях.

Но вернёмся к хронике Чёрной Смерти. По свидетельству одного из хронистов, в Авиньоне ежедневно умирали 400 человек, а по данным другого, на единственном кладбище каждые шесть недель хоронили 11 000 скончавшихся от чумы жителей города. Когда в Авиньоне мест на кладбище не осталось, трупы бросали в Рону, пока не стали рыть ямы для общих могил. В Лондоне трупы укладывали в ямы рядами, почти до самого верха. Во Флоренции мертвых хоронило Общество милосердия (основанное в 1244 году для ухода за больными и сирыми), члены которого носили красные мантии и капюшоны с прорезями для глаз. Когда они перестали справляться со своими обязанностями, мертвые лежали на улицах, распространяя ужасный запах. Когда кончались гробы, мертвых хоронили на досках на кладбищах или укладывали в общую яму. Неглубокие ямы раскапывали собаки и пожирали покойников.

«И не слышался колокольный звон, – писал хронист из Сиены, – и никто не оплакивал умерших, ибо каждый ожидал смерти сам. И люди говорили: «Наступил конец света». Как сообщают хронисты, в Париже, где чума свирепствовала весь 1346 год, ежедневно умирали 800 человек, в Пизе – 500, в Вене – от 500 до 600 человек. Флорентийцы, обессиленные голодом 1347 года, потеряли от шестнадцати до восьмидесяти процентов населения. Две трети жителей умерли в Гамбурге, Бремене и Венеции. В городах, в связи с приездом иногородних, смертность от чумы была выше, чем в сельской местности, но и в некоторых деревнях смертность была высокой. В Живри, богатой бургундской деревне с населением от 1 200 до 1 500 человек, за четырнадцать недель умерло более шестисот жителей. В трех деревнях Кембриджшира умерло сорок семь, пятьдесят семь и семьдесят процентов населения соответственно. Когда оставшиеся в живых в деревне, наиболее пострадавшей от мора, ушли из нее, она перестала существовать.

В закрытых учреждениях, таких как, к примеру, монастыри, стоило заболеть одному человеку, как вслед за ним умирали и другие члены сообщества. В Монпелье из ста сорока доминиканцев выжили только семь человек. Брат Петрарки Герардо, картезианец, похоронил настоятеля монастыря и тридцать четыре монаха, иногда предавая земле трех умерших в день, пока не остался один с собакой, после чего отправился на поиски иного жилища. Хронист францисканец Джон Клин из Килкенни, Ирландия, писал, что «весь мир во власти сил зла», но полагал, что мор со временем кончится, а затем и «испарится из памяти тех, кто придет после нас». Он считал, что вскоре и сам умрет, и просил продолжить его работу. Следующая запись в его труде сделана другим человеком. Джон Клин умер, но его имя осталось в истории. Из всех европейских стран более всего от чумы, видимо, пострадала Италия. Если весь мир действительно находился «во власти сил зла», то они наиболее проявили себя в этой стране. Но именно в Италии на берегу реки Арно и зародилось Возрождение.

Весь «Декамерон» – это, действительно, своеобразный «пир во время чумы». Если до этой страшной пандемии человечество жило в стратегии договора с Богом: Ветхий и Новый Завет, то после пережитой Чёрной Смерти, которую воспринимали не иначе, как «конец света», договор уже стремились заключить с падшим ангелом. Именно в эпоху Ренессанса появится миф о докторе Фаусте и возникнет поэтика благородного светского безумия (Гамлет), которое будет отличаться от безумия блаженного, благостного, столь характерного для всего высокого Средневековья. А в Испании появится и новый вариант силового решения всех проблем мирового зла и несправедливости (Дон Кихот). Известно, что мировая литература создала четыре величайших персонажа – это Гамлет, Дон Кихот, Фауст и Дон Жуан. Следует отметить, что последний получит своё полное развитие уже в эпоху XVII века. Но зато три других появятся на свет именно благодаря Ренессансу. Нам могут возразить и вспомнить Гёте, его трагедию «Фауст», а это уже XVIII век. Но образ Фауста возник задолго до Гёте. И договор с дьяволом вместо договора с Богом человечество заключило именно в эпоху Возрождения. Когда мы говорим об этом историческом периоде, то принято впадать в некий пошлый восторг. Ах, какая светлая была эпоха! Эпоха гуманизма! Но именно гуманизм и является причиной всех бед. Суть гуманизма – это обожествление человека со всеми его страстями, демонами, стихиями, со всем его «материально-телесным низом» и т. д. Об этом писал ещё А.Ф. Лосев в своём фундаментальном труде «Эстетика Возрождения». В этой книге он выводит такое понятие, как «обратная сторона титанизма». По мнению исследователя, титанизм и гуманизм можно рассматривать как синонимы. Но кто является в Библии титаном? Правильно. Голиаф. А кто его побеждает? Давид, из рода которого и явится сам Спаситель. О чём это говорит? Да о том, что титанизм противоречит самой идее христианского смирения. Вот какие примеры разгула страстей приводит А.Ф. Лосев в своей книге: «Всякого рода разгул страстей, своеволия и распущенности достигает в возрожденческой Италии невероятных размеров. Священнослужители содержат мясные лавки, кабаки, игорные и публичные дома, так что приходится неоднократно издавать декреты, запрещающие священникам «ради денег делаться сводниками проституток», но все напрасно. Монахини читают «Декамерон» и предаются оргиям, а в грязных стоках находят детские скелеты как последствия этих оргий. Тогдашние писатели сравнивают монастыри то с разбойничьими вертепами, то с непотребными домами».

Судя по всему, испытав посттравматический синдром после нескольких лет страшной эпидемии, жители Европы задумались над тем, что их средневековая концепция жизни уже перестала удовлетворять их запросам, связанным, в основном, с простым выживанием во время всеобщей катастрофы, спровоцированной Чёрной Смертью. В дальнейшем мы разберём, как и кто конкретно принял участие в общей стратегии перепрограммирования европейской культуры. Какую роль здесь сыграло семейство Медичи, которых не случайно называют «крёстными отцами Ренессанса». Коснёмся мы и детального анализа трёх главных персонажей этой эпохи – это Фауст, Гамлет и Дон Кихот. А пока нам следует вновь вернуться к «Декамерону».

Боккаччо изображает своих рассказчиков и рассказчиц образованными, изящными и остроумными молодыми людьми. Самой старшей в этой компании лет 27. Трое юношей носят имена Дионео, Филострато и Памфило, под которыми Боккаччо выводил самого себя в своих юношеских произведениях. Чувственно-весёлый Дионео, меланхоличный и чувствительный Филострато и серьёзный, рассудительный Памфило – показатели настроений самого Боккаччо в разные периоды его молодости. Характер каждого из юношей отражается в рассказываемых им новеллах. То же относится и к девушкам, среди которых фигурирует Фьяметта (Пылающая), своеобразная Беатриче и Лаура. Фьяметта – это дань моде на Прекрасную Даму в стиле неоплатонизма и рыцарской куртуазности. Девушек семь. Встречается вся эта весёлая и молодая компания в самый разгар флорентийской чумы. Группа из 3 благородных юношей и 7 дам договариваются обо всём в церкви Санта Мария Новелла и быстро уезжают из охваченной заразой Флоренции на загородную виллу в 2 милях от города, чтобы там спастись от болезни. (Традиционно считается, что это Вилла Пальмьери во Фьезоле). За этим весёлым договором скрывается страшная трагедия. Если самой старшей девушке уже исполнилось 27, то это означает лишь одно: она не раз рожала и у неё должна была быть семья. Где они, её дети? Почему ничего не говорится о её прошлой жизни? Может быть, семьи уже нет? Явно эта молодая компания встречается в знаменитой средневековой церкви не для молитвы. Ими движет сексуальное влечение друг к другу. Откуда в их распоряжении оказывается такая роскошная вилла? Может, это случайное наследство? И здесь вновь дала знать о себе Чума? Откровенная сексуальность этого произведения и станет причиной его необычайной популярности. Так Боккаччо смог уловить эту связь между Танатосом и Эросом? Явление внеисторическое и вполне естественное для человеческой природы. Достаточно вспомнить книгу лауреата нобелевской премии Чеслава Милоша «Порабощённый разум». Автор этой книги, обращаясь к опыту «коричневой чумы» – фашизма, так описывает взрыв сексуальности у молодых людей, которым грозит неминуемая смерть: «Соседство смерти уничтожает сдерживающие тормоза стыда. Мужчины и женщины, знающие, что дату их смерти записал в свой блокнот откормленный тип с хлыстом и пистолетом, который решает их судьбу, совокупляются у всех на глазах, на малом клочке земли, огороженном колючей проволокой, который и есть их последнее земное пристанище. Восемнадцатилетние парни и девушки перед тем, как занять позицию на баррикаде, где они будут сражаться с пистолетами и бутылками бензина против танков, хотят попользоваться своей молодостью, за которой, вероятно, не последуют годы зрелости, и они не заботятся о приличиях, существующих в ином, отдаленном от их времени измерении».

Скорее всего, нечто подобное происходит и в головах героев «Декамерона». Иными словами, «соседство смерти уничтожает сдерживающие тормоза стыда». Вот это бесстыдство, прежде всего, и привлекало читателей данной книги.

Каждый день собеседники выбирают из своей среды короля или королеву, которые руководят занятиями всей компании и задают тему для очередных рассказов. Однако эти темы обычно носят очень общий характер и не препятствуют разнообразным трактовкам со стороны рассказчиков.

Боккаччо почти никогда не изобретал фабулы своих новелл. Он разрабатывал использованные в литературе сюжеты, подчас весьма древние. Источники «Декамерона» – французские фаблио, средневековые романы, античные и восточные сказания, средневековые хроники, сказки, новеллы предшественников, злободневные анекдоты. Однако Боккаччо пользовался заимствованным материалом весьма свободно, меняя ситуации, вводя новые художественные детали, видоизменяя целевую установку всего рассказа. В итоге весь использованный им материал принимал ярко индивидуальный характер.

У предшественников Боккаччо новелла была ещё по существу назидательным рассказом в средневековом духе. Боккаччо сохраняет эту тенденциозную морализующую установку. Рассказчики «Декамерона» сопровождают свои новеллы моральными сентенциями, вытекающими из их рассказа. Так, 8-я новелла X дня должна показать силу истинной дружбы, 5-я новелла I дня должна иллюстрировать значение быстрого и удачного ответа и т. д. Однако обычно у Боккаччо мораль вытекает из новеллы не логически, как в средневековых назидательных рассказах, а психологически. Это придаёт новелле принципиально новое качество. Читатель словно додумывается до вывода сам: автор с помощью определённых художественных приёмов лишь направляет определённым образом его мысль.

В своих новеллах Боккаччо рисует огромное множество событий, образов, мотивов, ситуаций. Он выводит целую галерею фигур, взятых из различных слоёв современного ему общества. Это социальные типы. Все новеллы при всем их разнообразии могут быть разбиты на несколько групп.

Первая, самая простая в сюжетном отношении группа – это коротенькие рассказы, повествующие о каком-нибудь остроумном изречении, коротком и быстром ответе, помогающем герою выйти из затруднительного положения. Такие новеллы, зачастую напоминающие французские фаблио, заполняют I и VI дни «Декамерона». Формально к этой группе примыкает и знаменитая новелла восточного происхождения о трёх кольцах (день первый, новелла 3-я), в которой Боккаччо утверждает принципиальное равенство трёх основных религий, выступая против претензий христианства на истинность.

Ко второй группе относятся новеллы об удивительных добродетелях и глубоких движениях души. Такие новеллы характерны в особенности для X дня. Здесь прославляется пышность двора испанского короля Альфонса, великодушие Карла Анжуйского, щедрость Натана, непоколебимая любовь Тито и Джизиппо. Новеллы этой группы посвящены прославлению рыцарских добродетелей и куртуазии. Такова известная новелла о Фредериго дельи Альбериги (день пятый, новелла 9-я) – бедном рыцаре, заколовшем для угощения любимой дамы своего единственного сокола. Эта новелла отличается особым психологизмом, который войдет в традицию дальнейшей европейской новеллы, например, новеллы Мопассана. «Ожерелье» последнего и «Сокол» Боккаччо близки по своей стратегии повествования. И там и здесь вся смысловая нагрузка приходится на одну яркую деталь, которая по мере повествования, как снежный ком, лишь набирает скрытых смыслов, обогащает подтекст. В результате читательское восприятие на ассоциативном уровне запускает свой собственный процесс смыслообразования. Отсюда вместо прямой и плоской назидательности рождается художественная многозначность, настоящий калейдоскоп личных смыслов. Но сначала сюжет. Кратко у Боккаччо он сконцентрирован на рассказе об одной непреклонной даме, за которой ухаживает один галантный кавалер по законам куртуазности, воспетой трубадурами Прованса. Федериго дельи Альбериги любит, но не любим, расточает на ухаживание все свое состояние, и у него остается всего один сокол, которого, за неимением ничего иного, он подает на обед своей даме, пришедшей его навестить. Дама же посещает своего поклонника лишь из-за того, что её единственный сын очень болен и просит свою мать привезти ей знаменитого сокола. Мать соглашается посетить поклонника лишь желая удовлетворить просьбу больного. Сын для неё дороже тщеславия. Она не собирается подавать напрасных надежд, она лишь хочет исполнить свой материнский долг. С её стороны – это жертва. И теперь новелла превращается в своеобразный турнир жертвенности. Мать идёт на жертву, но на жертву идёт и её поклонник. Теперь вопрос лишь заключается в том, чья жертва перевесит? Кажется, что эти жертвы несопоставимы. Посудите сами, с одной стороны – тяжело больной сын, чью просьбу следует исполнить любой ценой, а с другой – всего лишь охотничий сокол. Но здесь-то и понадобится нам определённый комментарий. Сокол для людей Средневековья – это не просто птица, это знак вашего социального статуса. Соколиная охота – забава королей. В Москве есть район – Сокольники. Назван он так в честь того, что там устраивалась царская соколиная охота. Вырастить такую птицу, чтобы принимать участие в забавах высшей знати, стоило немало денег и мастерства. У бедного воздыхателя, который и так ради завоевания сердца своей возлюбленной потратил всё состояние, сокол – это последняя статусная вещь, последняя надежда на возможность восстановления своего положения, ведь на таких соколиных охотах завязывались очень важные знакомства, обретались важные социальные связи. И вот, ради безнадёжной любви, этот благородный человек готов отрезать последнюю ниточку, не позволяющую ему скатиться вниз по социальной лестнице. Простите за такое вульгарное сравнение, но его поступок можно сравнить лишь с тем, когда разорившийся из-за любви олигарх возьмет да и сожжёт свой лимузин, чтобы осветить путь любимой. Всякий ли на такое способен? В этой новелле перед нами разворачивается самая настоящая битва между двумя благородными людьми. Они словно хотят выяснить, кто из них способен в своей жертвенности дойти до самого конца. Это, действительно, битва титанов. Новелла словно предвещает трагедии Шекспира. Разве в «Ромео и Джульетте» два молодых человека не перейдут за грань доступного в своей неистовой страсти? Разве сердце Джульетты не будет разрываться на части от любви к брату Тибальду и к его убийце Ромео? А сам Ромео не пустится в круговорот страстей и, отомстив за лучшего друга Меркуцио, не станет убийцей брата своей возлюбленной? Уже в этой небольшой новелле Боккаччо удается коснуться нужного регистра, чтобы зазвучал мощнейший орган человеческих страстей. Вот как эта скрытая драма представлена непосредственно в тексте: «Несмотря на то, что бедность его была крайняя, он никогда не сознавал, как бы то следовало, что без всякой меры расточил свои богатства; но в это утро, не находя ничего, чем бы мог учествовать свою даму, из-за любви к которой он прежде чествовал бесконечное множество людей, он пришел к сознанию всего; безмерно тревожась, проклиная судьбу, вне себя, он метался туда и сюда, не находя, ни денег, ни вещей, которые можно было бы заложить; но так как час был поздний и велико желание чем-нибудь угостить благородную даму, а он не хотел обращаться не то что к кому другому, но даже к своему работнику, ему бросился в глаза его дорогой сокол, которого он увидал в своей комнатке, сидящим на насесте; вследствие чего, недолго думая, он взял его и, найдя его жирным, счел его достойной снедью для такой дамы. Итак, не раздумывая более, он свернул ему шею и велел своей служанке посадить его тотчас же, ощипанного и приготовленного, на вертел и старательно изжарить; накрыв стол самыми белыми скатертями, которых у него еще осталось несколько, он с веселым лицом вернулся к даме в сад и сказал, что обед, какой только он был в состоянии устроить для нее, готов». Давайте остановимся на этом. Обратите внимание на то, как и при каких обстоятельствах принимает своё решение герой новеллы. Он собирается приготовить обед. О.М.Фрейденберг в своей знаменитой книге «Поэтика сюжета и жанра» обращает внимание на то, что в культуре приготовление пищи и жертвоприношение – вещи синонимичные. Например, Авраам обязан принести в жертву своего сына Исаака, словно агнца на костре. Христос произносит моление о чаше и говорит во время тайной вечери о хлебе и вине как о своей плоти и крови. И вот сокол. Его тоже приносят в жертву. Сокол невинен. Он ничего не знает о намерениях хозяина, которому служил верой и правдой. Не раздумывая, хозяин свернул ему шею. А вы, читатель, так и слышите этот слабый хруст. Заметьте, герой накрывает на стол самые белые скатерти. Зачем? Может быть, белый цвет здесь указан как надежда на искупление? Белый цвет, визуальное воплощение, вступает в конфликт со звуком: хруст сломанных шейных позвонков благородной невинной птицы, бесконечно преданной своему хозяину. Какое великолепное художественное воплощение так называемого сопротивления материалов. Всё, вроде бы, конкретно, визуально и ощутимо, ничего не названо впрямую, но мы в самом эпицентре торнадо человеческих страстей и ждём лишь развязки этой битвы благородств. И вот наступает очередь дамы: «Та, встав со своей спутницей, пошла к столу; не зная, что они едят, они вместе с Федериго, который радушно угощал их, съели прекрасного сокола». А что происходит в этот момент с Федериго? Как он воспринимает каждое движение челюсти своей возлюбленной? Это остаётся за кадром. Здесь начинается игра нашего воображения. Здесь может прийти на помощь только великий фильм П.П. Пазолини «Декамерон», в котором выдающийся режиссер попытался в визуальных образах передать художественное мастерство своего собрата-художника, жившего за много столетий до него под небом Италии.

Но драма на этом не заканчивается. Нужна мощная развязка. И она не заставляет себя долго ждать: «Когда убрали со стола, и они провели некоторое время в приятной беседе, монне Джьованне показалось, что наступило время сказать ему, зачем она пришла, и, ласково обратившись к нему, она начала говорить: «Федериго, если ты помнишь твое прошлое и мое честное отношение к тебе, которое ты, быть может, принимал за жестокость и резкость, то, я не сомневаюсь, ты изумишься моей самонадеянности, узнав причину, по которой главным образом я пришла сюда. Если бы теперь или когда-либо у тебя были дети и ты познал через них, как велика бывает сила любви, которую к ним питают, я уверена, ты отчасти извинил бы меня. Но у тебя их нет, а я, у которой есть ребенок, не могу избежать закона, общего всем матерям; и вот, повинуясь его власти, мне приходится, несмотря на мое нежелание и против всякого приличия и пристойности, попросить у тебя дара, который, я знаю, тебе чрезвычайно дорог, и не без причины, потому что твоя жалкая доля не оставила тебе никакого другого удовольствия, никакого развлечения, никакой утехи, и этот дар – твой сокол, которым так восхитился мой мальчик, что если я не принесу его ему, боюсь, что его болезнь настолько ухудшится, что последует нечто, вследствие чего я его утрачу. Потому прошу тебя, не во имя любви, которую ты ко мне питаешь и которая ни к чему тебя не обязывает, а во имя твоего благородства, которое ты своею щедростью проявил более, чем кто-либо другой, подарить его мне, дабы я могла сказать, что этим даром я сохранила жизнь своему сыну и тем обязана тебе навеки».

Когда Федериго услышал, о чем просила его дама, и понял, что он не может услужить ей, потому что подал ей сокола за обедом, принялся в ее присутствии плакать, прежде чем был в состоянии что-либо ответить». Не воспринимайте эти слёзы как слабость. Пусть они вас не обманывают. Это слёзы воина, который решил принять вызов любви, «как принимал во дни войны он вызов ярого сраженья», и это сраженье неожиданно проиграл. От него не ждали угощенья, не ждали соблюдения правил куртуазности, от него хотели получить не мёртвого, а живого сокола. Это слёзы отчаяния, что он не смог всё предугадать. Может быть, моё сравнение покажется кому-то неуместным, но данная ситуации проассоциировалась у меня с эпизодом из романа К. Воннегута, в котором он упоминает фотографию одного человека, похожего на Христа, которому неожиданно объявили, что распятие отменяется. Однако и дама неверно проинтерпретировала слёзы своего поклонника. Она заподозрила его в том, что ему жаль расстаться с дорогой птицей. Вот, что мы читаем: «Дама на первых порах вообразила, что происходит это скорее от горя, что ему придется расстаться с дорогим соколом, чем от какой-либо другой причины, и чуть не сказала, что отказывается от него, но, воздержавшись, обождала, чтобы за плачем последовал ответ Федериго, который начал так: «Мадонна, с тех пор как по милости божией я обратил на вас свою любовь, судьба представлялась мне во многих случаях враждебной, и я сетовал на нее, но все это было легко в сравнении с тем, что она учинила мне теперь, почему я никогда не примирюсь с ней, когда подумаю, что вы явились в мою бедную хижину, куда, пока она была богатой, вы не удостаивали входить; что вы просите у меня небольшого дара, а судьба так устроила, что я не могу предложить вам его; почему, об этом я скажу вам вкратце. Когда я услыхал, что вы снизошли прийти пообедать со мною, я, принимая во внимание ваши высокие достоинства и доблесть, счел приличным и подобающим учествовать вас, по возможности, более дорогим блюдом, чем какими вообще чествуют других; потому я вспомнил о соколе, которого вы у меня просите, о его качествах, и счел его достойной для вас пищей, и сегодня утром он был подан вам изжаренным на блюде; я полагал, что достойно им распорядился; узнав теперь, что вы желали его иметь в другом виде, я так печалюсь невозможностью услужить вам, что, кажется мне, никогда не буду иметь покоя». Так сказав, он велел в доказательство всего этого бросить перед ней перья и ноги и клюв сокола».

Что это, как не мощи святого, принесённого в жертву Богу. Но что это за Бог? Не будем забывать, что Возрождение родилось на кладбище среди бесчисленных могил жертв чумы. Старая концепция мира потерпела крах. Жертву приносят богу или богине, но уже языческого происхождения. Венеру сопровождают голуби и другие птицы. Провансальская куртуазность напрямую связана с альбигойской ересью. Об этом мы уже говорили, когда речь шла о позднем Средневековье. Боккаччо обращается к теме куртуазности и рыцарской тематике, а, по сути дела, выражает сомнение в христианской жертвенности. И здесь ещё раз стоит напомнить о его новелле о трёх кольцах, где утверждается еретическая мысль о праве трёх мировых религий на истину. Кажется, в новелле о соколе утверждается ещё и право на религию Любви. И здесь даёт знать о себе античное язычество.

Другая знаменитая новелла этой группы – об испытании Гризельды (день десятый, новелла 10-я). Во имя прославления супружеской верности и покорности мужу Боккаччо заставляет Гризельду подавить в себе и самолюбие, и человеческое достоинство, и женскую гордость, и ревность к сопернице, и материнское чувство. Гризельда выходит победительницей из всех этих унизительных испытаний и в конце новеллы награждена за свою кротость, покорность и самоотверженную любовь.

Вот как выглядит краткий пересказ этой новеллы (пересказ Е.Б. Туевой).


Десятая новелла Десятого дня (рассказ Дионео)

Молодого Гвальтьери, старшего в роде маркизов Салуццких, подданные уговаривают жениться, чтобы продолжить род, и даже предлагают подыскать ему невесту, но он соглашается жениться лишь по своему выбору. Он женится на бедной крестьянской девушке по имени Гризельда, предупреждая ее, что ей во всем придется ему угождать; она не должна на него ни за что гневаться и должна во всем слушаться его. Девушка оказывается обаятельной и учтивой, она послушна и предупредительна к мужу, ласкова с подданными, и все ее любят, признавая ее высокие добродетели.

Между тем Гвальтьери решает испытать терпение Гризельды и упрекает ее в том, что она родила не сына, а дочь, чем крайне возмутила придворных, и без того якобы недовольных ее низким происхождением. Несколько дней спустя он подсылает к ней слугу, который объявляет, что у него приказ умертвить ее дочь. Слуга приносит девочку Гвальтьери, а тот отправляет ее на воспитание родственнице в Болонью, попросив никому не открывать, чья это дочь.

Через некоторое время Гризельда рождает сына, которого муж тоже забирает у нее, а потом заявляет ей, что по настоянию подданных вынужден жениться на другой, а ее изгнать. Она безропотно отдает сына, которого отправляют на воспитание туда же, куда и дочь.

Некоторое время спустя Гвальтьери показывает всем подложные письма, в которых папа якобы разрешает ему расстаться с Гризельдой и жениться на другой, и Гризельда покорно, в одной сорочке, возвращается в родительский дом. Гвальтьери же распускает слухи, будто женится на дочери графа Панаго, и посылает за Гризельдой, чтобы она, как прислуга, навела в доме порядок к приезду гостей. Когда прибывает «невеста» – а Гвальтьери решил выдать за невесту собственную дочь, – Гризельда радушно встречает ее.

Убедившись, что терпение Гризельды неистощимо, растроганный тем, что она говорит только хорошее о девушке, которая должна заменить ее на супружеском ложе, он признается, что просто устроил Гризельде проверку, и объявляет, что его мнимая невеста и ее брат – их собственные дети. Он приближает к себе отца Гризельды, хлебопашца Джаннуколе, который с тех пор живет в его доме, как подобает тестю маркиза. Дочери Гвальтьери подыскивает завидную партию, а супругу свою Гризельду необычайно высоко чтит и живет с ней долго и счастливо. «Отсюда следствие, что и в убогих хижинах обитают небесные созданья, зато в царских чертогах встречаются существа, коим больше подошло бы пасти свиней, нежели повелевать людьми».

Эта новелла, последняя в «Декамероне», заключает в себе моральное поучение в стиле средневековых рассказов. Она мало типична для Боккаччо. Хотя и произвела неизгладимое впечатление на Петрарку, который даже перевёл её на латинский язык.

Мы ещё вернёмся к ней, когда попытаемся дать общую характеристику этой выдающейся книге Итальянского Ренессанса.

К третьей группе относятся новеллы, повествующие об удивительных превратностях судьбы, бросающих людей от одних условий жизни к другим, зачастую прямо противоположным. К этим превратностям «фортуны» Боккаччо и его герои относятся с оптимизмом, характерным для людей эпохи Возрождения. Напомним, что авантюризм был в это время весьма востребован. Именно дух авантюризма толкал деятелей Ренессанса во все тяжкие, в результате чего и наступила эпоха Великих географических открытий. Новеллы авантюрного плана больше всего встречаются во II и V днях. Среди случайностей, разрешающих запутанную фабулу, важную роль играет неожиданное нахождение утерянных родственников – мотив, ставший впоследствии излюбленным в комедиях XVI–XVII веков. Так, в пятой новелле пятого дня девушка, в которую одновременно влюблены двое юношей, узнаёт в одном из них своего утраченного брата, после чего выходит замуж за другого. Вот как она выглядит в кратком пересказе.


Пятая новелла Пятого дня (рассказ Нейфилы)

Гвидотто из Кремоны воспитывает приемную дочь Агнесу; после смерти он поручает ее заботам своего друга, Джакомино из Павии, который переезжает с девочкой в Фаэнцу. Там к ней сватаются двое юношей; Джанноле ди Северино и Мингино ди Минголе. Им отказывают, и они решают похитить девушку силой, для чего вступают в сговор со слугами Джакомино. Однажды Джакомино отлучается вечером из дому. Юноши пробираются туда, и между ними завязывается драка. На шум сбегаются стражники и отводят их в тюрьму.

Наутро родные просят Джакомино не подавать на безрассудных юнцов жалобу. Тот соглашается, заявляя, что девушка – уроженка Фаэнцы, но он не знает, чья она дочь. Ему известно лишь, в каком доме во время разграбления города войсками императора Фридриха была обнаружена девочка. По шраму над левым ухом отец Джанноле Бернабуччо узнает в Агнесе дочь. Правитель города выпускает обоих юношей из тюрьмы, мирит их между собой и выдает Агнесу замуж за Мингино.

В некоторых новеллах Боккаччо даёт невероятное нагромождение превратностей судьбы. Такова новелла о Ландольфо Руффоло (день второй, новелла 4-я), который был богатым купцом, затем потерял всё своё состояние, сделался корсаром и снова приобрёл его, ограбив турок; когда он решил вернуться к спокойной жизни, генуэзцы захватывают его в плен, но их судно терпит кораблекрушение. Ландольфо спасается на ящике и полумёртвый приплывает на нём к острову Корфу; открыв ящик, он находит в нём целое состояние и становится богатым в третий раз. Сюда же относится новелла о дочери вавилонского султана Алатиэль (день второй, новелла 7-я), которая в течение четырёх лет попадает в руки четырёх мужчин, после чего оказывается в объятиях своего жениха короля дель Гарбо, и как ни в чём не бывало выходит за него замуж. Некоторые из новелл этой категории имеют остро комический характер. Такова остроумная новелла о приключениях в Неаполе провинциала Андреуччо из Перуджи (день второй, новелла 5-я), знакомящая читателя с миром неаполитанских куртизанок и воров. Простодушный провинциал становится их жертвой и испытывает в течение одной ночи множество разнообразных приключений, после которых он не знает, как бы поскорее унести ноги из этого опасного города.

Новелла об Андреуччо подводит нас вплотную к группе буфонных новелл, рассказывающих о проделках весёлых гуляк, шутников, любителей весёлого словца, пользующихся случаем позабавиться за чужой счёт. Таковы флорентийские живописцы Бруно, Буффальмакко и Нелло, забавные проделки которых над наивными простаками заполняют целых пять новелл VIII и IX дней. Эти флорентийские затейники отличаются большой наблюдательностью, остроумием и неиссякаемым запасом энергии, которую они растрачивают на всякого рода комические выдумки. Мораль всех новелл этой группы может быть выражена словами: горе всем слабым, недалёким, доверчивым людям! Боккаччо с сочувствием относится к проделкам и плутням своих шутников, когда они безобидны и выражают народное остроумие, изобретательность, энергию. Совсем иной характер имеют шутки попов и монахов, шарлатанов в рясе, использующих религиозность и суеверие массы в своих личных целях. Так комическая новелла превращается в сатирическую, дискредитирующую служителей католической церкви.

Классическим типом церковного шарлатана является брат Чиполла (день шестой, новелла 10-я, монах ордена святого Антония, морочащий голову доверчивой массе всякими мнимыми реликвиями, вроде локона Серафима, ногтя херувима, пузырька с потом ангела, боровшегося с дьяволом, склянки со звоном колоколов Соломонова храма и т. д. Когда двое шутников наложили в его ларец вместо реликвий углей, брат Чиполла немедленно нашёлся, – он заявил, что Бог совершил чудо, заменив перо архангела Гавриила угольками с костра, на котором был сожжён святой Лаврентий, и собрал больше подаяния, чем обычно.

Особую роль в «Декамероне» играют и эротические новеллы. В них автор выступает против феодальных норм брака, против брака по контракту, обусловленного фамильными интересами, а не личными симпатиями супругов. Поэтому чувственные женщины у Боккаччо – это не слуги дьявола, а те, кто вызывает у него симпатию. Стоя на точке зрения естественной морали, Боккаччо считает любовь единственным законом, не терпящим никаких ограничений и рамок. Трагических новелл в «Декамероне» немало, но они находятся в разительном контрасте с новеллами эротического, фривольного характера с игривыми адультерными сюжетами, в которых находит выражение характерная для Ренессанса реабилитация плоти с её естественными, задорными инстинктами. Заметим, что именно эти эротические новеллы и создали определённую славу книге Боккаччо. Можно сказать, что сам автор «Декамерона» был ревностным католиком и такой славой вряд ли был доволен. Последняя новелла сборника, о которой мы уже здесь говорили, должна была, по замыслу автора, наоборот, утверждать аскезу и жертвенность, но повествовательная стихия словно взяла верх над своим создателем. И это не случайно: Боккаччо, как ни какому другому автору Ренессанса, удалось отразить всю противоречивость этой эпохи, в которой высокие устремления, провозглашение свободы во всем приводили, порой, к самым печальным результатам и к катастрофическому падению нравов.

В связи с Боккаччо мы уже говорили об увлечённости автора идеей естественного права тела. Именно эта идея и лежит в основе почти всех эротических новелл «Декамерона». Тело рисуется Боккаччо без стыда, откровенно. Царицей этого тела является именно женщина. Это она своей природной сексуальностью разоблачает лицемерие монахов, она, испытывая страсть, готова полюбить простого слугу, не обращая внимания на сословные предрассудки. Мы также знаем, что обнажённая статуя Микеланджело, статуя Давида, вызвала поначалу самый настоящий шок у всех жителей Флоренции. Именно в теле, причём, в обнажённом, деятели Ренессанса видели самое высшее воплощение естественного права и свободы. А почему? Да потому, что в Средневековье тело воспринималось совершенно по-другому.

Нагое тело, к которому современная культура относится совершенно свободно, в эпоху Возрождения рассматривалось как вызов, как прорыв к новым горизонтам. Нагое тело в его вызывающем бесстыдстве было воплощением вызова самому Богу. И этот вызов первым бросил Донателло, изобразив царя Давида абсолютно голым.

По мнения Ж.Ле Гоффа («История тела в Средние века»), в Средние века почти на тысячу лет обнаженная фигура как нечто греховное была практически исключена из сферы искусства. В некоторых случаях ее допускали, как например, Адам и Ева в сценах «Грехопадения» или «Изгнания из рая», но при этом в нагом теле подавлялся всякий намек на чувственность и естественность. Папа Григорий Великий на пороге Средневековья объявил тело «отвратительным вместилищем души». В эпоху раннего Средневековья идеал человека общество видело в монахе, умерщвлявшем свою плоть, а знаком высшего благочестия считалось ношение на теле власяницы. Воздержание и целомудрие причислялись к высшим добродетелям. В средневековом христианстве тело находилось во власти почти неразрешимого противоречия: его то осуждали, то восхваляли, подвергали унижению и возвеличивали. Например, труп считали омерзительным гниющим прахом, образом смерти, порожденной первородным грехом, а с другой стороны, в его честь устраивали торжественные церемонии на кладбищах; сами же кладбища из-за стен городов переносили внутрь, а в деревнях – устраивали около церквей. Во время погребальной литургии восхвалялся труп каждого христианина и каждой христианки, не говоря уже об особо почитаемых телах святых, творивших чудеса: им возносили хвалы, их могилам и мощам поклонялись. Тело освящало таинства, начиная от крещения и заканчивая соборованием. Евхаристия – главное таинство христианского культа, сердцевина литургии – символизировала соединение тела с кровью Христа, ибо причастие представляет собой трапезу. В отношении рая средневековых теологов мучил лишь один трудный вопрос, одно сомнение: обретут ли тела спасенных наготу первозданной невинности или, пережив земную историю, сохранят стыдливость и облачатся в одежды, разумеется, белые, но за которыми, однако, все же будет скрываться стыд. На этот счет высказывались разные мнения и предположения, но бесспорным оставалось лишь одно – нагота и стыд должны были быть намертво связаны между собой.

Статуя «Давида» Донателло этот стыд нагло отрицала. Отрицали этот стыд и эротические новеллы Боккаччо. Одежду Давида у Донателло составляет лишь простая войлочная пастушеская шляпа, увенчанная лавровым венком, и богато украшенные поножи. У Донателло обнаженное тело впервые увидено глазами гуманиста, который вложил в эту скульптуру и свои гомосексуальные наклонности. Сзади, например, мы видим, как оперенье шлема Голиафа нежно ласкает голень и касается ягодиц обнажённого красавца. Стыд в данном случае, был не просто забыт, он был попран, сброшен рукой художника, рукой, водимой запретной страстью, грехом содомии. В облике юного героя, в легкой неправильности черт еще не потерявшего детской припухлости лица, характерной юношеской угловатости телосложения, любой внимательный зритель мог почувствовать нечто запретное, нечто необычайно чувственное. Задумчивое выражение лица Давида, его расслабленная поза, жесты больше соблазняют, чем говорят о святой библейской истории. Перед нами не грозный герой, а мальчик с гибкой фигурой и длинными волосами, ниспадающими на плечи. Он стоит в несколько самоуверенной и пассивной позе, его левое плечо приподнято, голова слегка наклонена, корпус немного изогнут, тяжесть тела покоится на правой ноге. В правой полусогнутой руке он держит меч, опирающийся на шлем, в левой – камень от пращи; левой ногой юный Давид попирает отрубленную голову Голиафа, символ поверженной гордыни. Но так ли уж повержена эта самая гордыня? Может быть она, наоборот, торжествует в этом нагом бесстыдстве, обласканном восхищенным взглядом скульптора-педофила и гомосексуалиста. Давид Микеланджело, например, идеально пропорционален; однако, взгляд наблюдателя приковывает кисть правой руки, сжимающей камень, который через мгновение сразит Голиафа. Дело в том, что Микеланджело специально изобразил правую кисть в большем масштабе по сравнению с другими частями тела. Это скрытый символ, который не оставляет сомнения: победа предрешена! Но почему у зрителя возникает такая уверенность? Здесь начинает работать ассоциативное мышление. Эта тяжелая правая кисть царя Давида ассоциируется с расслабленной кистью Адама и протянутой к ней божьей дланью, которые запечатлены на фреске «Сотворение Адама» в Сикстинской капелле. Тяжелая и непропорциональная кисть правой руки статуи Микеланджело потому так и привлекает наш взор, что она ассоциируется с божьей дланью, выражающей высшую творческую волю. Кроме того, имеется ещё одна манипуляция с возрастом. В Библии написано, что во время поединка с Голиафом Давид был юным мальчиком. Он настолько мал, что ему приходится сражаться с врагом без одежды, так как для него оказались велики доспехи царя Саула. Именно таким Давида изображают предшественники Микеланджело. Достаточно взглянуть хотя бы на скульптуру Донателло, герой которого – юнец с довольно слабым телосложением, причём своей шляпой, длинными волосами и детской фигуркой он больше напоминает девочку. Эта нагота еще сохранила остатки стыдливости. Донателло ваял своего царя Иудейского для личного пользования самого Козимо Старого. Он должен был стоять во внутреннем дворике дворца Медичи. И этот скандальный образ был доступен только посвященным. Давид у Микеланджело – это взрослый мужчина (намного старше, чем библейский Давид) с мощной мускулатурой. Он больше похож на Геракла. И в этом есть свой смысл: Давид-гигант (высота скульптуры 4,54 м) является символом непобедимости Флорентийской республики. Он своей наготой соблазняет уже не какого-то там Голиафа, а самого Бога Саваофа. В 1504 году Микеланджело закончил во Флоренции работу над скульптурой обнажённого Давида, её пришлось охранять, так как Давида забрасывали камнями горожане. Вызывающая нагота его возмущала стыдливость флорентинцев. Был период, когда «нескромные части» скульптуры прикрывали золотыми листьями. Но эти «нескромные части» буквально парили над всей площадью Синьории. Бесстыдную наготу уже никто не собирался скрывать в тиши внутреннего дворика роскошного дворца для личного пользования владельца.

Однако этот апофеоз бесстыдства возникнет уже после того, как появится «Декамерон» Боккаччо. Можно сказать, что эротизм его новелл открыл широкую дорогу для дальнейших художников, дал, что называется, мандат на свободное использование человеческого тела как важного инструмента в перепрограммировании всей предшествующей средневековой культуры. Но если быть точным в этом вопросе, то до Микеланджело был ещё Мазаччо с его знаменитой фреской в капелле Бранкаччи «Изгнание из рая». Именно эта фреска своей выразительностью и скульптурностью, своей откровенной обнажённостью оказала влияние и на Микеланджело. Говоря о Возрождении в целом, мы не может пройти мимо этого шедевра. Читал ли Мазаччо «Декамерон»? Думаю, что да. Эта книга была столь популярна и столь соблазнительна, что воспринималась своеобразным манифестом новой эпохи. С некоторым преувеличением можно даже сказать, что «Декамерон» был одним из немногих образцов массовой беллетристики той эпохи. Эту книгу читали в монастырях и борделях, во дворцах и тавернах, во время путешествий и сидя в тени деревьев у себя на вилле. Её обильно иллюстрировали. Она была по-настоящему народной книгой, а, значит, оказывала неизгладимое влияние на сознание людей. Именно, используя свою необычайную популярность, Боккаччо совершил очень важный подвиг: он вытащил из забвения великое творение ещё одного флорентийца, своего предшественника, он стал популяризировать уже основательно забытую «Божественную комедию» Данте. Именно Боккаччо стал первым биографом и исследователем Данте. О нём он пишет своему другу Петрарке, он вводит мрачного визионера в сонм небожителей эпохи Возрождения. И это ещё раз подтверждает мысль о том, насколько противоречивыми были творчество и жизнь Боккаччо: с одной стороны, фривольность, эротизм, безудержный гедонизм и прочее, а с другой – строгость, аскетизм, обострённое внимание к тому, что ждет нас после смерти, когда эти самые, жаждущие земных наслаждений тела, нам всем придётся сбросить. Так читал Мазаччо «Декамерон» или нет? А кто его в то время не читал? И на волне невероятного успеха этой книги, через откровенный эротизм, с жадностью воспринятый толпой, только что пережившей безумный страх Смерти, когда этот страх подавлял всякое чувство стыда, буквально взорвался гений Данте. Эротизм спровоцировал обострённый интерес к Смерти и к тому, что всех нас ждёт за её пределами. И вот на этой волне появляется гений Мазаччо. В своих обнажённых Адаме и Еве он словно соединяет и «Декамерон» и «Божественную комедию». С фресок Мазаччо в капелле Бранкаччи очень часто начинают описывать историю живописи всего итальянского Ренессанса. Именно здесь зародился величавый монументальный стиль этого направления в искусстве.

На этой фреске фигуры Адама и Евы каждым жестом, каждой складкой тела буквально вопят о своем горе. Материальность и пластичность тел у Мазаччо отличается от готической бесплотности, но если Ренессанс ассоциируется с уравновешенным идеальным миром, то Мазаччо очень далек от его радостной гармонии. Фигуры прародителей стали символом горя и стыда человеческого. Адам смиренно прячет лицо в ладонях, покорно принимая наказание. Лицо Евы раздирает мучительный крик, который она не хочет и не может сдержать. Фигура кричащей Евы написана с откровенностью экспрессионизма, как будто художник не боится изобразить уродство для того, чтобы передать ужас раскаяния и осознание непоправимости содеянного. Ева Мазаччо зримо воплощает крик, напоминая о знаменитом произведении модернизма – картине Мунка «Крик», где также средствами безмолвной живописи достигнуто ощущение мучительного звука, терзающего уши зрителя. Мазаччо отказывается от изображения подробностей: Рай обозначен захлопнутыми городскими воротами, фигура херувима с огненным мечом дана условным красным пятном, угрожающе нависшим над Адамом и Евой. Аскетическая простота Мазаччо, пренебрегающего деталями ради целого, отличает его от нидерландца Босха, также работавшего в XV веке. Однако немного найдется в европейском искусстве произведений, в которых средствами живописи были бы столь сильно и убедительно выражены человеческие страдания. Адам, закрывший лицо руками, и рыдающая Ева, с запавшими глазами и темным провалом искаженного криком рта – все это прекрасно передает ощущение беспредельного человеческого страдания с помощью особой трактовки света на этой знаменитой фреске. У предшественников Мазаччо свет и тени были лишь способом моделировать форму, придавать ей объемность; фигуры и предметы обычно не отбрасывали теней. В родной Флоренции Мазаччо был связан с кругом великого архитектора Брунеллески. Под его влиянием Мазаччо первый стал заниматься проблемой передачи пространства на плоскости при помощи линейной перспективы. Он изучал строение человеческого тела и впервые в живописи передал его объемность благодаря выделению освещенных и затененных частей. По-видимому, сюжет Изгнание из Рая привлекал Мазаччо возможностью показать мастерство в передаче обнаженных человеческих тел. Впервые после античной эпохи и вдохновленный непосредственно скульптурой Давида Донателло, художник воспроизвел на плоскости правильные пропорции человеческих фигур и точный механизм их движения. Вместе с тем Мазаччо сумел выразить драматизм переживаний в скупом, но точно найденном жесте Адама, противопоставив его скорбную сдержанность открытому отчаянию рыдающей Евы. Весомость тел Мазаччо дал ощутить тем, что впервые правильно поставил человеческую фигуру с опорой всей ступни на землю, в верном ракурсе. В «Изгнании из рая» свет падает справа (именно там находится реальное окно, освещающее капеллу), фигуры отбрасывают на землю длинные тени. Эти обнаженные фигуры очень напоминают скульптуры Донателло, что представляется самоочевидным. Это те самые обнажённые тела, которые столь обильно присутствуют в «Декамероне» Боккаччо. Но здесь, правда, нет и слабых следов эротизма. Здесь есть строгость дантовской «Божественной комедии», описавшей, как могут страдать эти тела. Эти тела, сгорающие от безжалостной бубонной чумы, и видел воочию любой представитель Итальянского Ренессанса. Возникал парадокс: тело проклято и является источником невыносимых страданий, и тело – самый мощный источник наслаждения, сравнимого лишь с райским блаженством. Тело – и рай, и ад одновременно. Хочешь познать рай, познай сначала ад. В этом увлечении обнажённым телом, увлечении метафизикой этого самого тела просматривается вся схема «Божественной комедии», которую вновь открыл для своих читателей именно Боккаччо. Схема проста: через ад – к чистилищу и раю. Но только схема эта оказалась перевёрнутой: сначала через райские телесные наслаждения, минуя чистилище – в ад, ибо тело и рай и ад одновременно. Эти длинные тени на фреске Мазаччо, которые получаются благодаря своей материальной осязаемости, и есть воплощение греха.

Но на этой фреске примечательней всего меч в руке ангела. Мир ещё только создан, кругом Рай, ещё ни зла, ни греха, вроде бы нет, а ангел Господень уже с мечом и с самым грозным и воинственным видом изгоняет людей из Рая. Адам и Ева Мазаччо – это люди, которые уходят из Рая с разбитым от стыда и горя сердцем, не видящие, но ощущающие над своей головой ангела. Они только что познали друг друга – и вот расплата. Закричишь тут от горя и страха. Это передача того, что психологи называют катастрофой сознания: сам ужас еще не явлен миру, но он уже повис в воздухе (неявленный страх куда страшнее явленного). Откуда же происходит этот животный ужас? Ответ прост – он внутри нас, внутри каждого, он коренится в самой способности человека мыслить. Ренессанс тем и отличался от предшествующей эпохи, что разрушал средневековое общинное мышление. Ренессанс – это эпоха ярких титанических личностей, несущих внутри себя и рай, и ад, личностей, раздираемых сомнениями. Сама способность мыслить лишает невинности, ведет к потере блаженства и обрекает на страдания. Этот постулат, подразумевающий отрицательное отношение к человеческому разуму, положен в основу европейской христианской культуры, и вся история ее развития подтверждает справедливость божьего запрета – не трогать древо познания добра и зла.

«Изгнание из рая» – это первая драма в истории человечества. Приобщение к познанию даровало нашим прародителям чувство стыда, и таким образом в христианстве стыд и грех сопровождают не только наслаждение, но и знание. Можно предположить, что фреска Мазаччо – это обычное предостережение против греха вообще – в связи с усиливающейся во Флоренции свободой нравов.

А свобода была поистине разрушительной. Боккаччо был католиком и, говорят, что впоследствии осудил свою книгу и ушёл в монастырь. Описав некоторые типы монахов, писатель, вроде бы, обратил внимание на частные случаи жизни. Но такими ли уж частными были эти примеры извращения внутри католической церкви? Приведём следующий факт: когда вместе с войском французского короля Карла VIII в конце XV в. так называемая французская болезнь (сифилис), раньше вспыхивавшая в Италии эпизодически, начала распространяться в ужасающей степени, жертвами ее пали не только многие светские, но и высокопоставленные духовные лица. Проституция была, в буквальном смысле, повальным явлением, и духовенство принимало в этой всеобщей вакханалии самое непосредственное участие. В Риме в 1490 г. насчитывалось 6 800 проституток, а в Венеции в 1509 г. их было 11 тысяч. До нас дошли целые трактаты и диалоги, посвященные этому ремеслу, а также мемуары некоторых известных куртизанок, из которых можно узнать, что публичных женщин ежегодно привозили из Германии; что продолжительность этого ремесла – от 12 до 40 лет; что эти женщины занимались также физиогномикой, хиромантией, врачеванием и изготовлением лечебных и любовных средств; чем славились венецианки; в чем заключалась неодолимая сила генуэзок и каковы были специальные достоинства испанок. Бывали времена, когда институт куртизанок приходилось специально поощрять, поскольку уж слишком распространился «гнусный грех». Проституткам специально запрещалось одеваться в мужскую одежду и делать себе мужские прически, чтобы таким образом вернее заманивать мужчин.

Вот, что пишет по поводу развращения клерикальной среды А.Ф. Лосев: «Папа Александр VI и его сын Цезарь Борджиа собирают на свои ночные оргии до 50 куртизанок. В Ферраре герцог Альфонс среди бела дня голым прогуливается по улицам. В Милане герцог Галеаццо Сфорца услаждает себя за столом сценами содомии. В Италии той эпохи нет никакой разницы между честными женщинами и куртизанками, а также между законными и незаконными детьми. Незаконных детей имели все: гуманисты, духовные лица, папы, князья. У Поджо Браччолини – дюжина внебрачных детей, у Никколо д'Эсте – около 300. Папа Александр VI, будучи кардиналом, имел четырех незаконных детей от римлянки Ваноцци, а за год до своего вступления на папский престол, уже будучи 60 лет, вступил в сожительство с 17-летней Джулией Фарнезе, от которой вскоре имел дочь Лауру, а уже пожилую свою Ваноццу выдал замуж за Карло Канале, ученого из Мантуи. Имели незаконных детей также и папа Пий II, и папа Иннокентий VIII, и папа Юлий II, и папа Павел III; все они папы-гуманисты, известные покровители возрожденческих искусств и наук. Папа Климент VII сам был незаконным сыном Джулиано Медичи. Кардинал Алидозио, пользовавшийся особым благоволением папы Юлия II, похитил жену почтенного и родовитого флорентийца и увез ее в Болонью, где был тогда папским легатом. Кардинал Биббие-на, друг папы-гуманиста Льва X, открыто сожительствовал с Альдой Бойарда. Многие кардиналы поддерживали отношения со знаменитой куртизанкой Империей, которую Рафаэль изобразил на своем Парнасе в Ватикане…

…Широкое распространение получает порнографическая литература и живопись. Такая непристойная книга, как «Гермафродит» Панормиты, была с восторгом принята всеми гуманистами, и, когда в Вероне какой-то самозванец выдал себя за автора «Гермафродита», правительственные учреждения и ученые города чествовали мнимого Панормиту. Книга эта была, между прочим, посвящена Козимо Медичи. В Ватикане при Льве X ставят непристойные комедии Чиско, Ариосто и кардинала Биббиены, причем декорации к некоторым из этих комедий писались Рафаэлем; при представлении папа стоит в дверях зала и входящие гости подходят к нему под благословение. Художники наперебой изображают Леду, Ганимеда, Приапа, вакханалии, соревнуясь друг с другом в откровенности и неприличии, причем порою эти картины выставляются в церквах рядом с изображениями Христа и апостолов».

Красноречивым доказательством широкого распространения небывалой половой распущенности в это время могут служить некоторые страницы из истории папства. Так, об Иоанне XXIII Дитрих Нимский сообщает, что он, по слухам, в качестве Болонского кардинала обесчестил до двухсот жен, вдов и девушек, а также многих монахинь. Еще в бытность свою папским делегатом в Анконе Павел III должен был бежать, так как изнасиловал молодую знатную даму. Ради кардинальской шапки он продал свою сестру Юлию Александру VI, а сам жил в противоестественной связи со второй, младшей сестрой. Бонифаций VIII сделал двух племянниц своими метрессами. В качестве кардинала Сиенского будущий папа Александр VI прославился главным образом тем, что в союзе с другими прелатами и духовными сановниками устраивал ночные балы, где царила полная разнузданность и участвовали знатные дамы и девушки города, тогда как доступ к ним был закрыт их «мужьям, отцам и родственникам». Пий III имел от разных метресс не менее двенадцати сыновей и дочерей. Не менее характерно и то, что самые знаменитые папы Ренессанса из-за безмерного разврата страдали сифилисом: Александр VI, Юлий II, Лев X. О Юлии II его придворный врач сообщает: «Прямо стыдно сказать, на всем его теле не было ни одного места, которое не было бы покрыто знаками ужасающего разврата». В пятницу на святой, как сообщает его церемониймейстер Грассис, он никого не мог допустить до обычного поцелуя ноги, так как его нога была вся разъедена сифилисом. В одном из своих знаменитых «Писем без назначения» – они были адресованы всему миру – Петрарка дал правильную характеристику своего времени: «Грабеж, насилие, прелюбодеяние – таковы обычные занятия распущенных пап; мужья, дабы они не протестовали, высылаются; их жены подвергаются насилию; когда забеременеют, они возвращаются им назад, а после родов опять отбираются у них, чтобы снова удовлетворить похоть наместников Христа».

Никогда в живописи не изображали с таким горячим упоением красоту груди, как в эпоху Ренессанса. Ее идеализированное изображение – один из неисчерпаемых артистических мотивов эпохи. Для эпохи Возрождения женская грудь – самое удивительное чудо красоты, и потому художники рисуют и рисуют ее изо дня в день, чтобы увековечить. Какой бы эпизод из жизни женщины ни изображал художник, он всегда найдет случай вплести новую строфу в гимн, раздающийся в честь ее груди. Для Ренессанса было также характерно особое отношение к наготе человеческого тела. Спать в то время обычно ложились совершенно голыми. И притом оба пола и всех возрастов; обыкновенно муж, жена, дети и слуги спали в общей комнате, не разделенные даже перегородками. Таков был обычай не только в крестьянстве и в низах, но и среди высшего бюргерства и аристократии. Даже перед гостем не стеснялись, и он спал обыкновенно в общей спальне с семьей. Жена ложится спать без платья в присутствии гостя, которого видела первый раз в жизни. Требования стыдливости считались исполненными, если она делала это «целомудренно». Если гость отказывался раздеться, то его отказ возбуждал недоумение. Красивое тело выставлялось напоказ не только путем идеализирующего и преувеличивающего искусства. Нет, в плане повального культа обнаженного тела шли гораздо дальше, смело щеголяя наготой перед всем миром – на улице, например, где ее окружали и ощупывали глазами десятки тысяч любопытных. Существовал обычай встречи перед городскими стенами навещавшего город князя совершенно обнаженными прекрасными женщинами. История зарегистрировала целый ряд таких встреч: например, въезд Людовика XI в Париж в 1461 г., Карла Смелого в Лилль в 1468 г., Карла V в Антверпен в 1520 г. О последнем событии мы имеем более подробные сведения благодаря Дюреру, который присутствовал при нем и признавался, что он с особенным интересом разглядывал обнаженных красавиц. О въезде Людовика XI в Париж сообщается следующее. У фонтана дю Пансо стояли дикие мужчины и женщины, сражавшиеся друг с другом, а возле них три обнаженные прекрасные девушки, изображавшие сирен, обладавшие такой чудной грудью и такими прекрасными формами, что невозможно было наглядеться.

Необходимо коснуться еще одной особенности частной жизни, служащей не менее классическим доказательством свойственного Ренессансу культа физической наготы. Мы имеем в виду описание и прославление интимной телесной красоты возлюбленной или жены мужем или любовником в беседе с друзьями, их готовность дать другу даже случай воочию убедиться в этой хваленой красоте. Это одна из излюбленных разговорных тем эпохи.

Сеньор Брантом сообщает: «Я знал нескольких сеньоров, которые хвалили своих жен перед своими друзьями и подробнейшим образом описывали им все их прелести». Главную роль здесь играет красивое тело, которое описывается с ног до головы и обратно. Описание нередко подкрепляется доказательством. Другу предоставляется возможность подглядеть жену во время купанья или туалета, или его приводят в спальню, где спящая жена, ни о чем не подозревая, предстает перед посторонним человеком во всей своей наготе. Порой даже сам муж откидывает скрывающие ее покровы, так что все ее прелести обнажаются перед взором любопытных или любопытного. Все в данном случае зависело от меры тщеславия супруга. Тщеславие и определяло количество приглашенных зрителей. Телесная красота жены демонстративно выставляется напоказ, как клад или сокровище, которые должны возбудить зависть, и сомнению здесь не должно быть места. Вместе с тем обладатель этих сокровищ хвастает ими, чтобы подчеркнуть, что он их собственник. Он делает это не тайно, и жена должна то и дело мириться с тем, что муж подведет к ее ложу своих друзей, даже в том случае, когда она спит, и что он сорвет с нее одеяло.

Ренессанс придерживался того взгляда, что «обнаженная женщина красивее одетой в пурпур». Так как нельзя было всегда быть обнаженной, то показывали, по крайней мере, как можно больше ту часть, которая тогда считалась высшей красотой женщины, то есть грудь. Обнажение груди не только не считалось пороком, а, напротив, воспринималось как нечто абсолютно необходимое. Все женщины, одаренные красивой грудью, более или менее декольтировали ее. Особенно щедры в этом отношении были они в праздничные дни.

В глаза бросается тот факт, что тогда даже самый ничтожный городок имел свой дом терпимости, свой «женский дом», как его тогда называли, а подчас и целых два. В более значительных городках существовали целые улицы, заселенные проститутками, а в крупных и портовых городах существовали даже целые кварталы.

Особую разновидность проституток представляли совершенно неизвестные нашему времени, но игравшие почти до конца XVIII столетия очень большую роль солдатские девки, огромными массами сопровождавшие войска.

Известно, что во время осады Нейса Карлом Смелым в его войске находилось около четырех тысяч публичных женщин. В войске немецкого кондотьера Вернера фон Урслингера, состоявшем в 1342 г. из трех тысяч пятисот человек, насчитывалось, по имеющимся у нас данным, не менее тысячи проституток, мальчиков и мошенников. К войску, которое в 1570 г. должен был привести в Италию французский полководец Страцци, присоединилась такая масса галантных дам, что ему было трудно передвигаться. Полководец вышел из этого затруднительного положения весьма жестоким образом, утопив, по сообщению Брантома, не менее восьмисот этих несчастных особ.

Как можно судить на основании приведённых выше фактов «Декамерон» лег на подготовленную почву. Этим и объяснялась его необычайная популярность, что и позволяет сделать окончательный вывод: ни Мазаччо, ни Донателло, ни Микеланджело не могли пройти мимо этой книги.

В заключении заметим лишь, что эта развращённость католического мира повлияет на такого деятеля северного Возрождения, как Мартин Лютер и косвенно поспособствует распространению Протестантизма. Но именно протестантская концепция мира и лежит в основе мифа о докторе Фаусте и о договоре с дьяволом. Благодаря протестантизму, также возникшему в эпоху Ренессанса, и произойдет окончательное перепрограммирование средневековой христианской культуры. Завет с Богом будет заменён заветом с восставшим ангелом. Не случайно тема «Восстания ангелов» станет излюбленной темой так называемого протестантского эпоса: Агриппа д'Обинье, Вандел, Джон Мильтон. Но о мифе доктора Фауста мы поговорим несколько позже.

Петрарка

Справедливости ради следует сказать, что не Боккаччо являлся первым представителем культуры гуманизма. Первым великим итальянским, а следовательно и европейским гуманистом, был Франческо Петрарка (1304–1374). Само понятие «гуманист» (от лат. humanus – человеческий, образованный) возникло в Италии и первоначально означало знатока античной культуры, связанной с человеком.

Родился Петрарка в тосканском городе Ареццо в семье нотариуса. Он был сыном флорентийского нотариуса Петракко, друга и политического единомышленника Данте, изгнанного вместе с ним в 1302 году после победы «Чёрных» гвельфов над «Белыми». Получается, что Петрарку и Данте отделяло лишь одно поколение, и Данте вполне мог быть отцом великого поэта и просветителя.

В 1312 г. семья переезжает в Авиньон, где в то время находилась резиденция папы. По настоянию отца Франческо изучает право сперва в Монпелье, затем в Болонье. Но юриспруденция не привлекает молодого человека, увлеченного древнеримской литературой. Смерть отца (1326 г.) изменила положение. «Сделавшись господином над самим собою, – говорит Петрарка, – я немедленно отправил в изгнание все юридические книги и вернулся к моим любимым занятиям; чем мучительнее была разлука с ними, тем с большим жаром я снова принялся за них» [Цит. по: Гершензон М. Франческо Петрарка // Петрарка. Автобиография. Исповедь. Сонеты / Переводы М. Гершензона и Вяч. Иванова. М„1915. С. 38].

Петрарка продолжает классические штудии и, чтобы упрочить свое материальное и общественное положение, принимает духовный сан, отнюдь не стремясь при этом к церковной карьере. В многоязычном и суетном Авиньоне он ведет вполне светский образ жизни. В 1327 г. он встречает женщину, которую прославляет под именем Лауры в сонетах и канцонах, заслуживших бессмертие. Он много и охотно странствует. Вместе с тем его манят «тишина и одиночество», благоприятствующие его литературным и научным занятиям. И он в 1337 г. приобретает неподалеку от Авиньона небольшую усадьбу в Воклюзе – живописный уголок, радующий его своей тихой прелестью. Здесь написаны многие выдающиеся произведения Петрарки. В историю мировой культуры эта скромная усадьба вошла наряду с Фернеем Вольтера и Ясной Поляной Л.И. Толстого.

В 1341 г. Петрарка был, как лучший поэт современности, по древнему обычаю коронован лавровым венком на Капитолии в Риме. Официально с этого момента и считалось, что это и стало настоящим началом эпохи Возрождения, в то время, как 1616 год станет годом конца этого периода. Именно в 1616 году скончаются Сервантес и Шекспир – два последних величайших представителя Ренессанса.

Покинув в 1353 г. Воклюз, достигнув огромной славы, Петрарка жил в различных итальянских городах. Перед ним заискивали городские республики, духовные и светские владыки. В то время уже многим было ясно, что с Петраркой в жизнь Италии входила новая культура и что у этой культуры великое будущее.

Как подлинный гуманист, Петрарка был горячим почитателем классической, особенно римской древности. Он с восторгом погружался в произведения античных авторов, открывавших перед ним прекрасный мир. Он первый с такой ясностью увидел то, что было в античной культуре действительно самым главным, – живой интерес к человеку и окружающему его земному миру. В его руках классическая древность впервые стала боевым знаменем ренессансного гуманизма.

Колоссальный авторитет Петрарки был основан прежде всего на его деятельности учёного-гуманиста. Петрарка был создателем гуманистической культуры в Европе, основателем науки, получившей наименование классической филологии. Всю свою жизнь он посвятил разыскиванию и изучению древних рукописей и сделал в этом отношении ряд важных открытий; так им были найдены две речи Цицерона и его письма, а также «Установления» Квентилиана. Больше других авторов древности Петрарка почитал Цицерона и Вергилия, называя первого своим «отцом», а второго – «братом». Ввиду слабого знакомства с греческим языком, познания Петрарки в области античной литературы ограничивались главным образом римской литературой. С греческой литературой он был знаком меньше, хотя и видел в ней первоисточник римской. Не будучи в состоянии прочесть Гомера в оригинале, он пользовался латинским переводом его поэм, изготовленным по поручению Боккаччо заезжим калабрийским греком Леонтием Пилатом.

Преклонение Петрарки перед античным миром имело характер настоящей одержимости. Он стремился целиком перенестись в обожаемый им античный мир, усвоил не только язык и слог, но и образ мыслей римских авторов, писал письма Ливию, Вергилию, Сенеке, Цицерону, Гомеру, как своим личным друзьям, постоянно цитировал их и искал в их произведениях ответа на современные вопросы. Самого себя он считал потомком древних римлян, Италию – наследницей римской славы, итальянскую литературу – продолжением латинской. В отличие от Данте, Петрарка предпочитал писать не по-итальянски, а по-латыни, которую считал подлинным литературным языком своей страны. При этом он стремился очистить латынь от «варварских» средневековых наслоений, приблизив её к языку древних классиков. Но поступая таким образом, Петрарка, сам того не осознавая, шел не вперед, а назад, ибо отрывал литературу от полной драматизма современности, живой реальности, делая её доступной только узкому кругу образованных людей. В этом отношении деятельность Петрарки явилась подготовкой к позднейшему академическому перерождению гуманизма, закончившемуся маньеризмом. Таков был результат ретроспективного утопизма Петрарки в литературно-языковой области.

Горячая любовь Петрарки к античности проявлялась непрестанно. У него была уникальная библиотека античных текстов. Его классическая эрудиция вызывала восхищение современников. Предпочитая писать на латинском языке, он уже писал не на «вульгарной» «кухонной» латыни средних веков, а на языке классического Рима. Древний мир не был для него миром чужим, мертвым, навсегда ушедшим. Подчас Петрарке даже казалось, что он находится где-то тут, совсем рядом с ним.

В своих латинских произведениях Петрарка естественно опирается на традиции античных авторов. Он не подражает им механически, но творчески соревнуется с ними. Им написаны в манере Горация латинские «Стихотворные послания» и в духе «Буколик» Вергилия – двенадцать эклог. В латинских прозаических жизнеописаниях «О знаменитых людях» он прославляет славных мужей древнего, главным образом республиканского, Рима – Юния Брута, Катона Старшего, Сципиона Африканского и др. Ценитель героической республиканской старины Тит Ливий служил ему при этом источником. Публия Корнелия Сципиона, прозванного Африканским, он сделал главным героем своей латинской поэмы «Африка» (1339–1341), за которую и был увенчан лавровым венком. Написанная латинским гекзаметром по образцу «Энеиды» Вергилия, поэма была задумана как национальная эпопея, повествующая о победе Рима над Карфагеном. «История древнего, республиканского Рима рассматривалась в то время Петраркой не только как великое национальное прошлое итальянского народа, но и как некий прообраз, как историческая модель его не менее великого национального будущего» [Хлодовский Р.И. Франческо Петрарка. Поэзия гуманизма. М., 1974. С. 118]. Стремясь к исторической достоверности, «Петрарка хотел помочь народу современной ему Италии национально осознать самого себя. Именно в этом Петрарка видел путь к преодолению средневекового, феодального «варварства» – в культуре, в политике, в общественной жизни» [Там же].

В поэме широко развернута панорама римской истории, начиная с Ромула. При этом поэт касается не только прошлого, но и будущего Италии. Примечателен в этом отношении пророческий сон Сципиона. Великий полководец узнает во сне о грядущем упадке Римского государства, подорванного натиском иноземцев и внутренними междоусобицами. Узнает он также, что через несколько веков в Этрурии появится молодой поэт, который поведает о его деяниях, движимый «любовью к истине». Это появление молодого поэта (Петрарки) мыслится как возрождение великой итальянской культуры, а с ней вместе и всей Италии.

Успех поэмы объяснялся, прежде всего, тем, что она явилась своего рода патриотическим манифестом раннего итальянского гуманизма. Есть в поэме отдельные несомненно удачные места. Но в целом «Африка» все же не стала «Энеидой» итальянского Возрождения. Ученость в ней превалировала над поэзией. В конце концов, сам Петрарка охладел к ней. Поэма, над которой он работал с таким энтузиазмом, осталась незаконченной. Как поэт, Петрарка нашел себя именно в итальянских стихотворениях «Канцоньере», о которых сам порой отзывался как о «безделках». Ведь они были написаны на простом народном итальянском языке (вольгаре), а не на могучем языке великого Рима. Тем не менее, Петрарка не терял к ним интереса, постоянно возвращался к созданиям своей молодости, совершенствуя их, пока в 1373 г. не сложилась окончательная редакция книги, содержавшая 317 сонетов, 29 канцон, 9 секстин, 7 баллад и 4 мадригала.

Перед нами исповедь Петрарки, исповедь лирическая. В ней запечатлена любовь поэта к красивой замужней женщине, происходившей из знатной авиньонской семьи. Она родилась около 1307 г. и умерла в страшный 1348 г., когда во многих странах Европы свирепствовала чума. Встреча с Лаурой наполнила Петрарку большим чувством, заставившим зазвучать самые нежные, самые мелодические струны его души. Когда Петрарка узнал о безвременной кончине любимой женщины, он записал в экземпляре своего Вергилия: «Лаура, именитая своими доблестями и долгое время прославленная в моих стихах, впервые предстала моим взорам в лета моей ранней юности, в 1327 году, утром 6 апреля, в церкви св. Клары в Авиньоне; и в том же городе, того же месяца и в тот же день и час 1348 года этот светоч был отнят у нашего света, когда я был в Вероне, не ведая моей судьбы» [Веселовский А. Петрарка в поэтической исповеди Canzoniere. Спб., 1912. С. 133].

Энциклопедист, один из титанов Возрождения Леон Баттиста Альберти скажет: «Кто умеет пользоваться временем, является господином всего, что он пожелает». Учились пользоваться временем в эпоху Возрождения все без исключения. Великий лирик Петрарка не только благословлял «год, месяц, день и час», когда он встретил у порога церкви свою вечную любовь Лауру, но и придирчиво высчитывал, сколько часов, дней, месяцев потерял он в достаточно долгой своей по тем да и по любым временам семидесятилетней жизни, отняв их у занятий поэзией, античностью, филологией для выполнения каких-либо ненужных, пустяковых дел, вроде, например, выполнения дипломатических поручений. Из этого становится ясно, насколько события внутренней жизни поэт предпочитал событиям жизни внешней. Личность и её переживания стали предметом пристального художественного внимания. Петрарка в своих стихах, посвященных Лауре, изучает причудливый мир чувств и мыслей, обуреваем сомнениями, эстетизирует свои страдания и предстаёт перед нами как глубокий психолог.

Однако воспевая Лауру на протяжении многих лет, Петрарка, конечно, не мог пройти мимо любовной лирики провансальцев, с которой он познакомился в бытность свою на юге Франции. Не мог он также пройти мимо тосканской лирики «Нового сладостного стиля» и его очень высокого взгляда на любовь. О Данте и Чино да Пистойя он вспоминает как о близких и дорогих ему поэтах («Книга песен», XCII и CLXXXVIII). У мастеров «сладостного стиля» заимствовал он столь привлекавшую его форму сонета. С ними сближало его и пристрастие к иносказаниям всякого рода. Петрарка охотно играет словами Laura (Лаура), lauro (лавр), [‘aura (ветерок) и l‘auro (золото). От «сладостного стиля» идет и та идеализация Лауры, которая составляет одну из характерных черт «Книги песен».

При всем том Петрарка уже очень далек от средневековой поэзии своих предшественников. Прекрасная дама тосканцев была лишена плоти и крови. Это ангел, слетевший с неба на землю, это символ божества, олицетворение всех возможных духовных совершенств. В связи с этим и любовь поэтов «сладостного стиля» не может быть названа собственно любовью. Это духовный порыв, стремление к высшему благу, подателем которого является Бог. Взирая на донну, поэт все время видел Бога. У него как бы вырастают крылья, и он покидает землю, исполненный мистического трепета.

Неустанно твердя о целомудрии и добродетели, благородстве и душевной красоте Лауры, Петрарка стремился как можно выше поднять любимую женщину. Он даже уверяет читателя, что любовь к донне ведет его к небесам. Но Лаура все-таки земная женщина. Она не ангел, не отвлеченное понятие. Петрарка с восторгом говорит о ее земной красоте, он слышит ее чарующий голос. По верному замечанию Ф. де Санктиса, «содержание красоты, некогда столь абстрактное и ученое, вернее, даже схоластическое, здесь впервые выступает в своем чистом виде, как художественная реальность» [Де Санктис Ф. История итальянской литературы. М„1963. Т. 1. С. 329]. Портрет красавицы пишет для поэта художник Симоне Мартини (LXXVII, LXXVIII). Поэта пленяют ее глаза, золотые волосы и белая рука. Он рад, что завладел ее легкой перчаткой. Даже Амур восхищен тем, как она говорит и смеется. А как прекрасна донна, когда она сидит среди травы, белой грудью припадая к зеленому кусту, или плетет венок, погруженная в свои думы (CLX)!

«… О, как за нею наблюдать чудесно,

Когда сидит на мураве она,

Цветок среди травы напоминая!

О, как весенним днем она прелестна,

Когда идет, задумавшись, одна,

Для золотых волос венок сплетая».

(Перевод Е. Солоновича)

Обладая очень тонким чувством природы, Петрарка в щебете пташек, в шелесте листвы, в журчании ручья, в аромате цветов находит созвучие своим чувствам (CCLXXIX и др.). Лауру он уподобляет прекрасной розе (CCLXIX), или нимфе, выходящей из прозрачного ручья (CCLXXXI), или белой лани в тени лавра (СХС). В ней как бы воплощена вся прелесть этого цветущего благоухающего мира, овеянного любовью и требующего вечной любви (CCLXXX).

Но у Петрарки любовь неразлучна со страданием. Он то страдает от холодности дамы, оттого, что она не снисходит к его желаниям, то призраки средневековья сжимают его сердце, и он страдает от мысли, что любовь к земной женщине греховна. Тогда он пытается себя уверить, что любит не столько тело, сколько душу Лауры, что любовь к ней побуждает его «любить Бога». Об этом он и говорит Августину в третьем диалоге своей «Исповеди» («Тайна»). Однако голос земли с новой силой начинает звучать в его сердце, и так повторяется много раз. В сонете «Священный вид земли твоей родной» (LXVIII) отчетливо раскрыт этот внутренний раздор. Желая сделать его еще более ощутимым, более наглядным, Петрарка играет контрастами, нанизывает антитезы, плетет из них длинные поэтические гирлянды. В этом отношении примечателен знаменитый сонет CXXXIV:

«И мира нет – и нет нигде врагов;

Страшусь – надеюсь, стыну и пылаю;

В пыли влачусь – ив небесах витаю;

Всем в мире чужд, и мир обнять готов.

У ней в плену неволи я не знаю;

Мной не хотят владеть, а гнет суров;

Амур не губит – и не рвет оков;

А жизни нет конца, и мукам – краю.

Я зряч – без глаз; нем – вопли испускаю;

Я жажду гибели – спасти молю;

Себе постыл – и всех других люблю;

Страданьем – жив; со смехом я – рыдаю;

И смерть и жизнь – с тоскою прокляты;

И этому виной, о донна, ты!»

(Перевод Ю. Верховского)

Петрарка как бы эстетизирует свои страдания, начинает смотреть на мир с какой-то поэтической высоты. Он признавался Августину, что со «стесненным сладострастием» упивается своей душевной борьбой и мукой. Как поэт-аналитик, он находил некоторое удовлетворение в зрелище душевной борьбы. В сущности, «Книга песен» – это, прежде всего, картина различных душевных состояний Петрарки. В зеркале любви все время отражался его сложный душевный мир, подобно тому, как он отражался в многочисленных письмах. А поэтический апофеоз Лауры был одновременно и его апофеозом. Не случайно в «Книге песен» слово Лаура (Laura) так тесно связано со словом лавр (lauro). Подчас стирается даже грань, отделяющая ауру от дерева славы: прекрасная женщина превращается в символ земной славы, которой так жаждет поэт. Любовь и слава приковывают Петрарку к земле. Из-за них утратил он древнее благочестие, освященное авторитетом св. Августина.

В стихах, написанных после смерти Лауры, царит тихая просветленная скорбь. Подчас в них звучат торжественные мелодии. Любовь поэта одухотворилась. Одухотворилась и Лаура, вознесенная в горние сферы. Но по-прежнему в ней много земного обаяния. Она продолжает жить в памяти поэта, он мысленно беседует с ней. Подчас ему даже кажется, что она жива, и он с трепетом ждет ее появления.

Известность Петрарки вышла далеко за пределы Италии. В России он был хорошо известен начиная с XIX века. Его восторженным почитателем являлся К.Н. Батюшков. В статье «Петрарка» (1816 г.) он писал: «Надобно предаться своему сердцу, любить изящное, любить тишину души, возвышенные мысли и чувства – одним словом, любить радостный язык муз, чтобы чувствовать вполне красоту сих волшебных песен, которые передали потомству имена Петрарки и Лауры». Итальянского поэта высоко ценил А.С. Пушкин. Он назвал Петрарку среди величайших европейских лириков в своем сонете о сонетах. «С ней обретут уста мои Язык Петрарки и любви«, – писал он в первой главе «Евгения Онегина». Стихотворный отрывок из Петрарки служит эпиграфом к VI главе этого романа. В.Г. Белинский не раз с уважением упоминал об авторе сонетов, «исполненных мечтательной любви» (статья «Н.А. Полевой»). В XX в. интерес к Петрарке у нас заметно возрос. На русский язык его переводили К. Батюшков, И. Козлов, А. Майков, И. Бунин, Вяч. Иванов, Ю. Верховский, В. Брюсов, А. Эфрос, Евг. Солонович и др.

Теория государственной власти Николо Макиавелли

3 мая 1469 года во Флоренции родился выдающийся политический мыслитель и создатель политической науки Николо Макиавелли. Он стал знаменит благодаря своему бестселлеру «Государь», основанному, главным образом, на опыте правления такого кровавого кондотьера, как Чезаре Борджиа.

Уже с XIII в. в Италии появились кондотьеры (итал. Condottieri, от condotta – наемная плата), предводители наемных отрядов, за деньги служившие тем или иным городам. Эти наемные шайки вмешивались в междоусобные раздоры и отличались особо наглой и зверской жестокостью. Кондотьеры представляли собою весьма ненадежные войска, всегда готовые перейти на сторону неприятеля; при случае кондотьер готов было наложить руку и на доверившийся ему город, сделаться в нем князем. Войну кондотьеры часто вели только для вида и в тайном соглашении со своими собратьями, служившими в неприятельской армии; они не сражались ни ночью, ни зимой, не укрепляли своих станов и в битвах не убивали противников, а старались только брать их в плен, для получения выкупа. Кондотьер Бартоломео Коллеони был первым итальянцем, применившим в поле артиллерию.

Главная сила кондотьерских дружин состояла в коннице, которой иногда считалось 20 тыс. на 2 тыс. пехоты. Вооружением своим, разделением и строем они походили на французские ордонансовые роты. Большого развития достигло у кондотьеров искусство маневрирования, а также организация административной и медицинской частей.

В середине XIV в. громкой и кровавой славой пользуется «Великая компания» немецкого кондотьера Вернера фон Урслингена, написавшего на своем знамени: «Враг бога, правосудия и милосердия», облагавшая крупной данью такие города, как Перуджа, Болонья, Сиена. Еще более знаменит был своим коварством и корыстолюбием англичанин Джон Хоквуд, окруженный всеобщим страхом и преклонением и захороненный с большим торжеством во флорентийском соборе. Великий живописец Паоло Уччелло, один из создателей перспективы, получил заказ – написать на стене собора Санта-Мария-дель-Фьоре портрет этого убийцы. В самом конце XIX века автор знаменитой детективной версии о Шерлоке Холмсе создаст романтическую биографию этого кондотьера. Роман будет назван «Белый отряд». Хоквуд был портным в Лондоне и завербовался на военную службу к английскому королю Эдуарду III. Принимал участие в Столетней войне. Получил рыцарский титул. В 1360 году возглавил знаменитый отряд наёмников «Белая рота» (англ. White Company). Этих наёмников и воспел автор детективных романов. Вначале Хоквуд со своими людьми нанялся на службу Пизе против Флоренции, в Монферрате, позднее был на службе у Висконти в Милане, у папы Григория XI (Война восьми святых) и закончил свою карьеру во Флоренции. В 1378 году вышел в отставку. Благодарный город заказал для Хоквуда пышное надгробие и фреску во флорентийском соборе Санта-Мария-дель-Фьоре. Из жадности от надгробия отказались и решили обойтись одной фреской, которая, правда, по своей технике исполнения должна была напоминать не картину, а скульптурное изображение. Таким образом, дорогой камень заменили относительно дешёвой краской.

Постепенно, как пишут историки, иностранные наёмники были вытеснены самими итальянцами, и теперь мы встречаем здесь такие имена, как Бианкардо, Кане, Пиччинино, Аттендоло Сфорца. Чаще всего это простые, сильные и безграмотные люди, никого не боящиеся и никого не щадящие. Браччьо Монтоне забавлялся тем, что сбрасывал людей с высоких башен, разбил на наковальне одного монастыря головы 19 монахам, в Ассизи сбросил трех человек с вала, в Сполетто столкнул с моста вестника, доставившего ему плохие известия. «Он был прекрасен как бог, когда гарцевал по улицам Флоренции», говорил один современник.

Многие такие кондотьеры захватывают себе города и становятся родоначальниками итальянских династий. Так, в Милане уже с конца XIII в. воцаряется род Висконти, прославившийся убийствами и всякого рода жестокостями и насилиями. Бернарбо Висконти выстроил особый дворец, в котором в роскоши жило 500 громадных псов, и, кроме того, несколько сот псов было роздано на содержание жителям Милана, обязанным регулярно представлять отчет в особое собачье ведомство. В случае смерти собаки гражданин, на содержании которого она находилась, отправлялся на эшафот. Подати взыскивались в огромном количестве и беспощадно. Этот самый Бернарбо объявил себя в своих владениях папой и конфисковал земли духовных лиц. Таким образом он скопил громадное состояние и выдал замуж семь дочерей, дав каждой в приданое 100 тысяч гульденов. На свадьбе его племянницы присутствовал Петрарка.

Наконец, Бернарбо был свергнут своим племянником Джан Галеаццо и заточен в тюрьму. Дети этого Джан Галеаццо – Джованни Мариа и Филиппо Мариа, правившие в начале XV века, также отличались бешеной жестокостью. Когда в мае 1409 г. во время военных действий народ в Милане встретил герцога Джованни Мариа криками: «Мира! Мира!», герцог выпустил наемников, усеявших город трупами. У него были собаки, разрывавшие людей на части.

После смерти последнего Висконти герцогом Миланским стал кондотьер Франческо Сфорца, человек бешеной энергии и способностей, который укрепил положение своего рода и сильно возвысил Милан. Наследовавший ему сын Галеаццо Мариа Сфорца закапывал живыми свои жертвы, выставлял на публичный позор соблазненных им женщин, заставлял крестьянина, укравшего зайца, съесть зайца живьем, с шерстью и шкурой; он обвинялся еще и в отравлении своей матери и был убит заговорщиками в церкви Санто-Стефано-Маджоре в 1476 г. Его брат Лодовико Моро лишил власти своего несовершеннолетнего племянника Джованни Галеаццо и через некоторое время отравил его. Моро вмешивался во все политические дела своего времени, непрестанно сея вокруг себя интриги, заговоры, тайные убийства, пока наконец французы не захватили Милан и Лодовико не умер во французском плену, где одно время его держали в железной клетке. Между прочим, все Сфорца были весьма образованными людьми и меценатами, а Лодовико Моро отличался особенно блестящим латинским стилем и знанием классиков. При его дворе много лет жил Леонардо да Винчи.

Но уж совсем абсолютным и каким-то сатанинским злодеем был сын папы Александра VI Чезаре (Цезарь) Борджиа. Напомним, что именно эта личность своими деяниями и вдохновила Макиавелли на создание своего основного труда «Государь», который в дальнейшем станет настольной книгой не только Сталина, но и многих других одиозных правителей. Итак, в 1497 г. Цезарь убивает своего брата герцога Гандиа, после того как оба брата поужинали в доме своей матери Ваноцци. Труп герцога бросают в Тибр, и, когда паромщика допрашивают, почему он не сообщил губернатору о том, что видел это, тот отвечает: «С тех пор как я занимаюсь перевозом, я видел, как более 100 трупов было брошено в этом месте реки, и об них еще ни разу не производилось следствия. Поэтому я думал, что этому случаю не будут придавать значения больше, чем предыдущим». Вскоре Цезарь отравляет за трапезой своего двоюродного брата кардинала Джованни Борджиа. В 1500 г. Альфонс Арагонский, третий муж Лукреции Борджиа, был тяжело ранен при входе в церковь Св. Петра. «Так как он не желал умирать от ран, его нашли в постели задушенным», – записывает в дневник папский церемониймейстер Бурхард. В Риме каждую ночь находят убитыми до четырехпяти человек, преимущественно прелатов или епископов, и все знают, что это дело рук Цезаря. Однажды в виде развлечения он в своем замке убил шесть быков по всем правилам испанского искусства тореадоров.

Дон Жуан де Червильоне не захотел уступить Цезарю своей жены, и тогда Цезарь велел обезглавить его посреди улицы по турецкому способу. Говорят о том, что Александр VI с Цезарем отравили трех кардиналов (Орсини, Феррари и Микаэля), чтобы завладеть их огромным состоянием. По общему мнению, Александр VI умер, отравившись конфетой, приготовленной им для одного богатого кардинала. Другие говорили о вине, предназначенном для убийства пяти кардиналов сразу, которое по ошибке выпили Александр VI и Цезарь. Цезарь, однако, выжил и позднее жаловался Макиавелли, что «он обдумал все, что могло случиться, если его отец умрет, и нашел средство для всего, но что он никогда не мог себе представить того, что в этот момент он сам будет находиться при смерти». Этот самый Цезарь Борджиа был для Макиавелли образцом идеального государя. Макиавелли восхищался его политической логикой, последовательностью и энергией, беспощадностью и самообладанием, умением молчать и железной волей; он оплакивал в нем великого государственного деятеля, который мог бы объединить Италию. При Цезаре Борджиа некоторое время находился и Леонардо в качестве военного инженера.

Наконец, скажем еще об одном «абсолютном злодее», менее известном, чем Цезарь Борджиа, но не менее сатанински преступном и как-то зверино-самодовлеюще преданном своим преступлениям. Сигизмундо Малатеста (1432–1467 гг.), тиран Римини, уже в 13 лет водил войско и обнаруживал как большие военные дарования, так и невероятно жестокую, дикую и сладострастную натуру. Тщедушный, с маленькими огненными глазами и орлиным носом, он был способен перенести любые лишения, лишь бы достигнуть какой-нибудь своей цели. Историки обвиняют его в многочисленных преступлениях, убийствах, изнасилованиях, кровосмешении, ограблении церквей, предательстве, измене присяге и т. д. Его современник Эней Сильвий пишет о нем: «Сигизмунд Малатеста был в такой степени не воздержан в разврате, что насиловал своих дочерей и своего зятя… В его глазах, брак никогда не был священным. Он осквернял монахинь, насиловал евреек, что же касается мальчиков и молодых девушек, которые не хотели согласиться добровольно на его предложения, он или предавал их смерти, или мучил жестоким образом. Он сходился с некоторыми замужними женщинами, детей которых он раньше крестил, а мужей их он убивал (приведено по книге А.Ф. Лосева, Эстетика Возрождения). И почти каждый из этих кондотьеров стремился покровительствовать искусствам или платил огромные деньги за то, чтобы увековечить себя в истории. И такие великие скульпторы, как Донателло и Вероккьо, учитель Леонардо, художник Паоло Уччелло, брались за выполнение заказа.

Бартоломео Коллеони

Конная статуя Коллеони. Площадь Санти-Джованни э Паоло. Венеция.

Коллеони был на службе попеременно то у Милана против Венеции, то у Венеции против Милана. Последние годы пышно жил в своём замке Мальпага, где и умер, оставив часть своего имущества (100 тысяч дукатов золотом) Венеции на благотворительные цели. В 1470 году он потратил 50 тысяч дукатов золотом на строительство капеллы в Бергамо. Венеция воздвигла ему великолепную бронзовую статую работы Вероккьо.

Итальянский скульптор эпохи кватроченто Донато ди Бетто Барди, вошел в историю искусства под именем Донателло. Статуя кондотьера Гаттамелаты была установлена в 1453 году в североитальянском городе Падуе, входившем в состав венецианской «террафермы» (материковых владений республики). Прозванный за смелость и коварство Гаттамелатой («пестрой кошкой» – гепардом) Эразмо ди Нарни родился в Падуе в семье булочника. Судьба Гаттамелаты ярко выразила новое положение человека в ренессансном обществе, открывшем простор для личной энергии, таланта и воли выдающихся личностей эпохи. Капитан-генерал, предводитель наемных войск Венецианской республики по постановлению Сената был увековечен не в скромном церковном надгробии, а в первом гражданском монументе эпохи Возрождения.

Прообразом памятника Гатгамелате послужила знаменитая бронзовая конная статуя римского императора Марка Аврелия (II в. н. э.), которую Донателло видел во время поездки в Рим в юные годы. Короткая туника, облегающий торс колет, босые ноги в сандалиях и открытая голова – это военный костюм полководца или императора Древнего Рима, воссозданный скульптором с археологической точностью. Однако, следуя античной традиции конного монумента, Донателло сумел придать ему новый смысл. Его герой в гораздо большей степени исполнен пафоса активного самоутверждения. Волевое и спокойное лицо; поза, исполненная сдерживаемой энергии и достоинства, уверенный и величественный жест руки, сжимающей маршальский жест, создают образ гордого триумфатора. Восторженные почитатели шедевра Донателло сравнивали Гаттамелату с прославленными римскими полководцами и императорами – Сципионом, Катоном, Цезарем, видели в нем прямого наследника величия и славы истории Древнего Рима. Портретно узнаваемый облик Эразмо ди Нарни придает реалистическую убедительность этому идеальному возвышенному образу. Обобщенность и торжественность силуэта, укрупненность масс, характерные для монументальной скульптуры, обогащены тщательной и изысканной проработкой деталей, столь свойственной индивидуальной манере Донателло.

Через 32 года после смерти военачальника, когда его останки были перезахоронены в Англии, благодарные жители Флоренции обратились в 1436 году к Паоло Уччелло с просьбой создать над его опустевшей могилой в Санта-Мария-дель-Фьоре памятник.

При работе над памятником Уччелло исходил из древних образцов конной скульптуры, а также следовал за более ранней композицией, исполненной в соборе живописцами Аньоло Гадди и Джулиано д'Арриго.

С помощью незадолго до этого открытых законов перспективы он пытался перенести на стену собора ощущение трехмерности статуи. Искусствоведы отмечают несовершенство применённого Уччелло подхода: перспектива оказывается как бы расщепленной. Фреска практически монохромная; только фон имеет тёмно-бордовый оттенок. Это первая точно датированная работа Уччелло.

Сразу после завершения Уччелло работы над этим своеобразным кенотафом, Синьория задумалась над его «усовершенствованием». Что именно не устраивало в памятнике отцов города, осталось не вполне ясным, но ему пришлось выполнить её заново. В 1524 г Лоренцо ди Креди пририсовал к фреске пышную раму с канделябрами. Через 30 лет после Уччелло художник Андреа дель Кастаньо создал рядом ещё одну фреску сходной иконографии, в память о кондотьере Никколо да Толентино.

Первоначально фреска находилась на высоте более 8 метров от пола. В 1842 году стенопись была перенесена на холст с тем, чтобы переместить изображение на другую стену храма. Не исключено, что при этом фреску обрезали на пять футов против её первоначальной величины. Всего её переносили с одной стены на другую дважды.

Чезаре Борджиа в свою очередь был увековечен не в бронзе или кистью, а пером одного из выдающихся мыслителей эпохи. И Макиавелли, в этом смысле, сопоставим с другими своими великими современниками.

Получив прекрасное образование, Никколо стал непосредственным свидетелем правления в Италии Джироламо Савонаролы. В 1498 году тридцатилетний Макиавелли был избран секретарем Совета Десяти Флорентийской республики. За четырнадцать лет секретарь Совета объездил Италию, Францию и Германию, участвовал во многих политических событиях своего времени.

В 1512 году семейство Медичи возвратилось к власти во Флоренции. Никколо Макиавелли отстранили от службы, приговорили к ссылке, обвинили в причастности к заговору против Медичи, заключили в тюрьму, пытали и освободили по амнистии в связи с избранием папой Джованни Медичи. Через три года мыслитель закончил работу над трактатом «Государь», с которым и вошел в историю человечества.

С 1517 по 1527 год Никколо Макиавелли написал много работ, включая и заказанную Флорентийским университетом «Историю Флоренции», выполнял поручения римского папы и флорентийского правительства, но именно «Государь» обессмертил его имя. Пятьдесят лет Макиавелли общался с князьями, правителями государств, королями и римскими папами. Пятьсот лет после него они читали и использовали как руководство к действию его «Государя».

Никколо Макиавелли писал «II Principe» – трактат «О власти, скольких она бывает видов, как ее получают, как сохраняют и как утрачивают«, – в своем деревенском доме. 80 страниц его сочинения не заинтересовали действующих в его время государей и политиков. Трактат «Государь» был напечатан после смерти автора. Английский, итальянский, и португальский епископы, не сговариваясь, добились включения «Государя» в «Индекс запрещенных книг», утвержденный римским папой. В «Истории Флоренции» Н. Макиавелли писал:

«И если в повествованиях о событиях, случившихся в столь разложившемся обществе, не придется говорить ни о храбрости воина, ни о доблести полководца, ни о любви к отечеству гражданина, то во всяком случае можно будет показать, к какому коварству, к каким ловким ухищрениям прибегали и государи, и солдаты, и вожди республик, чтобы сохранить уважение, которое они никак не заслуживали». Может ли осуществляться эффективная политика в интересах государства в соответствии с нравственностью и моралью, принятыми в обществе? Теорию наилучшего государственного устройства разрабатывал, в частности, еще Цицерон в Древнем Риме. Цицерон писал, что сущность государства – сообщество людей, связанных общностью права и интересами. Он назвал основные формы государства – монархию, аристократию и демократию. Две тысячи лет назад Цицерон считал, что каждая из этих государственных форм вырождается и извращается, и в итоге они постоянно сменяют друг друга. Великий оратор древности предложил идеальную, смешанную из трех, форму государства: «необходимо, чтобы в государстве было нечто выдающееся и царственное, чтобы некая часть власти была уделена и вручена авторитету первенствующих людей, а некоторые дела были предоставлены суждению и воле народа; в итоге возникает великое равенство и прочность, так как нет оснований для переворота или вырождения там, где каждый занимает подобающее ему место!» В итоге Цицерону вместе с руками отрубили голову только с третьего раза, и посмотреть на мертвого оратора «стекалось народу больше, чем некогда послушать его».

Никколо Макиавелли хорошо знал монархический и республиканский режим правления. Его интересовали механизмы власти, способы государственного управления. Он показал, что кроме средневекового подхода о божественном предопределении власти существует объективный подход исторической необходимости и закономерности. Он превратил политику в науку, обобщил исторический опыт, показал, что для успеха политика не хватает соблюдения законов морали и нравственности, нужны еще законы силы и выгоды. Макиавелли установил, что политическое искусство зависит от природы человека, существующих политических кланов и интересов. Он неоднократно подчеркивал, что политик никогда не добьется успеха, руководствуясь нормами морали и благородством. Любые способы могу быть использованы, был уверен Макиавелли, только для процветания государства и благополучия граждан, для созидания, а не для разрушения.

Для создания государства не подходят легитимные демократические принципы. Сломать «развращенный», но устоявшийся порядок может только неограниченная власть диктатора. Жестокость, коварство и насилие побеждаются только жестокостью, коварством и насилием. Однако их нельзя постоянно использовать против граждан или подданных государства.

Друзья называли Никколо Макиавелли мечтателем. Никколо Макиавелли писал о двух типах государств – монархии и республике – «государства приобретаются либо своим, либо чужим оружием, либо милостью судьбы, либо доблестью».

Текст «Государя» по охвату проблем власти и накалу страстей подобен трагедии У. Шекспира:

«Знать желает подчинять и угнетать народ, народ не желает находиться в подчинении и угнетении. Это столкновение разрешается трояко: либо единовластием, либо безначалием, либо свободой.

Знать, видя, что она не может противостоять, возвышает кого-нибудь из своих и провозглашает его государем, чтобы за его спиной утолить свои вожделения. Так же и народ, видя, что не может сопротивляться знати, возвышает кого-либо одного, чтобы в его власти обрести для себя защиту. С враждебным народом ничего нельзя поделать, ибо он многочислен, а со знатью можно, ибо она малочисленна. От враждебной знати можно ждать, что она даже пойдет против государя, ибо она дальновидна, хитра, загодя ищет путей к спасению и заискивает перед тем, кто сильнее. Государь не волен выбирать народ, но волен выбирать знать, ибо его право карать и миловать, приближать или подвергать опале. Государю надлежит быть в дружбе с народом, иначе в трудное время он будет свергнут. И пусть мне не возражают на это расхожей поговоркой, что, мол, на народ надеяться – что на песке строить. Если в народе ищет опоры государь, который не просит, а приказывает, к тому же бесстрашен, не падает духом в несчастье, не упускает нужных приготовлений для обороны и умеет своими распоряжениями и мужеством вселить бодрость в тех, кто его окружает, он никогда не обманется в народе и убедится в прочности подобной опоры.

В тяжелое время у государя всегда будет недостаток в надежных людях, ибо нельзя верить тому, что видишь в спокойное время: тут каждый, благо смерть далеко, изъявляет готовность пожертвовать жизнью за государя, но когда государство в трудное время испытывает нужду в своих гражданах, их объявляется немного. Поэтому мудрому государю надлежит принять меры к тому, чтобы граждане всегда и при любых обстоятельствах имели потребность в государе и в государстве – только тогда он сможет положиться на их верность.

Люди – враги всяких затруднительных предприятий.

Государь, чья страна хорошо укреплена, а народ не озлоблен, не может подвергнуться нападению.

Люди по натуре своей таковы, что не меньше привязываются к тем, кому сделали добро сами, чем к тем, кто сделал добро им.


Расстояние между тем, как люди живут и как должны бы жить, столь велико, что тот, кто отвергает действительное ради должного, действует скорее во вред себе, нежели на благо, так как, желая исповедовать добро во всех случаях жизни, он неминуемо погибнет, сталкиваясь с множеством людей, чуждых добру. Государь, если он хочет сохранить власть, должен приобрести умение отступать от добра и пользоваться этим умением, смотря по надобности.

Раз в силу своей природы человек не может ни иметь одни добродетели, ни неуклонно им следовать, то благоразумному государю следует избегать тех пороков, которые могут лишить его государства, от остальных же – воздерживаться по мере сил, но не более. И даже пусть государи не боятся навлечь на себя обвинения в тех пороках, без которых трудно удержаться у власти, ибо, вдумавшись, мы найдем немало такого, что на первый взгляд кажется добродетелью, а в действительности пагубно для государя, и наоборот: выглядит, как порок, а на деле доставляет государю благополучие и безопасность.


В наши дни лишь те совершили великие дела, кто прослыл скупым, остальные сошли неприметно.

Ради того, чтобы не обирать подданных, иметь средства для обороны, не обеднеть, не вызвать презрение, и не стать поневоле алчным, государь должен пренебречь славой скупого правителя, ибо скупость – один из тех пороков, которые позволяют ему править.

Ничто другое не истощает себя так, как щедрость: выказывая ее, одновременно теряешь саму возможность ее выказывать и либо впадаешь в бедность, возбуждающую презрение, либо, желая избежать бедности, разоряешь других, чем навлекаешь на себя ненависть.


Следует остерегаться злоупотребить милосердием. Государь, если он желает удержать в повиновении подданных, не должен считаться с обвинениями в жестокости. Учинив несколько расправ, он проявит больше милосердия, чем те, кто по избытку его потворствуют беспорядку. Ибо от беспорядка, который порождает грабежи и убийства, страдает все население, тогда как от кар, налагаемых государем, страдают лишь отдельные лица.

Что лучше – чтобы государя любили, или чтобы его боялись? Говорят, что лучше всего, когда боятся и любят одновременно. Однако любовь плохо уживается со страхом, поэтому если уж приходится выбирать, то надежнее выбрать страх. Ибо о людях в целом можно сказать, что они неблагодарны и непостоянны, склонны к лицемерию и обману, что их отпугивает опасность и влечет нажива. Пока ты делаешь им добро, они твои всей душой, обещают ничего для тебя не щадить: ни крови, ни жизни, ни детей, ни имущества; но когда у тебя явится в них нужда, они тотчас от тебя отвернутся. И худо придется тому государю, который, доверяясь их посулам, не примет никаких мер на случай опасности. Ибо дружбу, которая дается за деньги, а не приобретается величием и благородством души, можно купить, но нельзя удержать, чтобы воспользоваться ей в трудное время.

Кроме того, люди меньше остерегаются обидеть того, кто внушает им страх, ибо любовь поддерживается благодарностью, которой люди, будучи дурны, могут пренебречь ради своей выгоды, тогда как страх поддерживается угрозой наказания, которой пренебречь невозможно.

Однако государь, должен внушать страх таким образом, чтобы, если не приобрести любви, то хотя бы избежать ненависти, ибо вполне возможно внушать страх без ненависти. Чтобы избежать ненависти, государю необходимо воздерживаться от посягательств на имущество граждан и подданных и на их женщин.

Великие дела удавались лишь тем, кто не старался сдержать данное слово и умел, кого нужно, обвести вокруг пальца. Такие государи в конечном счете преуспели куда больше, чем те, кто ставил на честность.

С врагом можно бороться двумя способами – законами и силой. Так как первое часто недостаточно, то приходиться прибегать ко второму.

Из всех зверей государь должен уподобиться льву и лисе – чтобы отпугнуть волков и уметь обойти капканы.

Разумный правитель не должен и не может оставаться верным своему обещанию, если это вредит его интересам или если исчезли причины, по которым он дал обещание. Люди, будучи дурны, слова не держат, поэтому и ты должен поступать с нами так же. Благовидный предлог нарушить обещание всегда найдется. Сколько мирных договоров не вступило в силу и пошло прахом из-за нарушений слов государями, и всегда выигрывал тот, кто имел лисью натуру.

Государь должен быть как само милосердие, верность, прямодушие, человечность и благочестие. О действиях государей, с которых в суде не спросишь, судят по результату, поэтому они должны стараться сохранить власть и победить. Какие бы средства они не употребляли, их всегда сочтут достойными и одобрят, ибо чернь прельщается видимостью и успехом, в мире же нет ничего, кроме черни, и меньшинству в нем не остается места, когда за большинство стоит государство.


Презрение государи вызывают непостоянством, легкомыслием, малодушием и нерешительностью. Этих качеств надо остерегаться как огня и быть великодушным, бесстрашным, основательным и твердым.

Две опасности подстерегают государя – одна извне – со стороны сильных соседей, другая изнутри – со стороны подданных.

С внешней опасностью можно справиться при помощи хорошего войска и хороших союзников. Тот, у кого хорошее войско, найдет и хороших союзников. А если опасность внешняя будет устранена, то и внутри страны сохранится мир, если его не нарушат тайные заговоры. Главное средство против них – не навлекать на себя ненависти и презрения подданных и быть угодным народу.

На стороне заговорщика – страх, подозрение и боязнь расплаты. На стороне государя – величие власти, законы, друзья и вся мощь государства. Если к этому присоединяется народное благоволение, то едва ли кто-нибудь осмелится составить заговор.

Всякий, кому не дорога жизнь, может совершить покушение на государя, так что нет верного способа избежать смерти от руки одержимого. Но этого не следует так уж бояться, ибо подобные покушения крайне редки. Важно не подвергать оскорблению окружающих тебя должностных лиц и людей, находящихся у тебя в услужении.

Ничто не может внушить государю такого почтения, как военные предприятия и необычайные поступки. Самое главное для государя – постараться всеми своими поступками создать себе славу великого человека, обладающего выдающимся умом.

Не стоит надеяться на то, что можно принять безошибочное решение, наоборот, следует заранее примириться с тем, что всякое решение сомнительно, ибо это в порядке вещей, что, избегнув одной неприятности, попадешь в другую. В том и состоит мудрость, чтобы, взвесив все возможные неприятности, наименьшее зло почесть за благо.


Немалую важность имеет для государя выбор советников, а каковы они будут, хороши или плохи, – зависит от благоразумия государей. Об уме правителя первым делом судят по тому, каких людей он к себе приближает.

Умы бывают трех родов: один все постигает сам. Другой может понять то, что постиг первый. Третий – сам ничего не постигает и постигнутого другим понять не может. Первый ум – выдающийся. Второй – значительный. Третий – негодный. Когда человек способен распознать добро и зло в делах и речах людей, то, не будучи сам особо изобретательным, он сумеет отличить дурное от доброго в советах своих помощников и за доброе вознаградит, а за дурное – накажет. Да и помощники его не станут обманывать государя и будут служить ему добросовестно.

Люди тщеславны и очень обольщаются на свой счет, поэтому с трудом могут уберечься от льстецов, которых множество при дворах государей.

Благоразумный государь должен отличить несколько мудрых людей и им одним представить право высказывать все, что они думают, но только о том, что ты сам спрашиваешь и ни о чем больше. Решение он должен принимать сам. На советах с каждым из советников надо вести себя так, чтобы все знали, что чем безбоязненнее они выскажутся, тем долее угодят государю; но вне их никого не слушать. Если государь действует иначе, то либо поддается лести, либо, выслушивая разноречивые советы, часто меняет свое мнение, чем вызывает неуважение подданных.

Государю, который сам не обладает мудростью, бесполезно давать хорошие советы, если только такой государь случайно не доверится мудрому советнику, который будет принимать за него все решения. Но хотя это и возможно, но недолго, ибо советник сам бы сделался государем.

Добрые советы советников родятся из мудрости государей, а не мудрость государей родится из добрых советов.

Может быть, судьба распоряжается лишь половиной всех наших дел, другую же половину она предоставляет самим людям. Она являет свое всесилие там, где препятствием ей не служит доблесть и устремляет свой напор туда, где не встречает возведенных против нее заграждений.

Если государь всецело полагается на судьбу, он не сможет выстоять против ее ударов.

Фортуна непостоянна, а человек упорствует в своем образе действий, поэтому, пока между ними согласие, человек пребывает в благополучии. Когда же наступает разлад, благополучию человека приходит конец».

Никколо Макиавелли писал «Государя», прервав работу над «Рассуждениями о первой декаде Тита Ливия». Работа обустройстве древней Римской республики была закончена в 1517 году.

Исследователи считают именно этот трактат вершиной политической мысли великого флорентийца, сгустком его идей о сути и функциях государственной власти. В «Государе» Макиавелли разработал теорию абсолютизма, в «Рассуждениях» – теорию народоправства. Мыслитель не отдает предпочтения ни монархии, ни республике – как способам правления – в разные исторические эпохи эффективна то монархия, то республика. Коллективная воля народа может стать гарантом жизнеспособности и стабильности государства – правда, только в том случае, если «народ не развращен», не требует только хлеба и зрелищ, а активно и конструктивно участвует в жизни государства – политической, экономической, культурной.

«Когда я вижу, что доблестнейшие деяния, о которых нам повествует история, совершенные в древних царствах и республиках царями, полководцами, гражданами, законодателями и другими людьми, трудившимися на благо родины, в наши дни вызывают скорее восхищение, чем подражание, я не могу не изумляться и не печалиться. Когда дело доходит до учреждения республик, сохранения государств, управления королевствами, создания армии, ведения войны, осуществления правосудия, укрепления власти, то никогда не находится государя, ни республики, которые бы использовали пример древних. Я убежден, что это происходит от недостатка подлинного понимания истории.

Подлинно счастливой можно назвать ту республику, в которой появляется столь мудрый человек, что издаваемые им законы настолько совершенны, что республика, подчиняясь им и не испытывая необходимости в их изменении, может жить спокойно и безопасно.

Переустройства и совершенствования всегда связаны с опасностью, ибо большая часть людей никогда не соглашается на новый закон, устанавливающий в государстве новый порядок, если только в случае крайней необходимости. А так как необходимость никогда не возникает без опасности, то может легко случиться, что республика падет еще до того, как будет приведена к совершенному строю.

Существует три вида государственного устройства – Самодержавие, Аристократия и Народное правление. Самодержавие легко становится тираническим. Аристократии с легкостью делаются Олигархиями. Народное правление без труда превращается в разнузданность.

Если создатель республики учреждает одну из этих форм правления, то он учреждает ее ненадолго, ибо нет способа помешать ей скатиться в собственную противоположность.

В древнейшие времена люди начали объединяться, и, чтобы лучше сберечь себя, стали выбирать из своей среды сильных и храбрых, делать своими вожаками и подчиняться им. Дабы избежать несправедливости, люди пришли к созданию законов и установлению наказаний для их нарушителей. Выбирая государя, люди отдавали предпочтение уже не самому смелому, а наиболее рассудительному и справедливому. Но так как со временем государственная власть из выборной превратилась в наследственную, то новые, наследственные государи изрядно выродились по сравнению с прежними, погрязнув в роскоши и разврате. Государь становился ненавистным. Всеобщая ненависть вызывала в нем страх, который толкал его на насилия, порождавшие тиранию. Возникали заговоры против государей. Устраивали их люди, возвышавшиеся над остальными благородством, великодушием, богатством и знатностью, которые не могли сносить гнусной жизни государей. Массы, повинуясь их авторитету, ополчались на государя, и, уничтожив его, подчинялись им, как своим освободителям. Освободители, памятуя о прошлой тирании, правили в соответствии с установленными ими законами, жертвуя личными интересами ради общего блага. Однако со временем управление переходило к их сыновьям, которые, не познав превратностей судьбы, не испытав зла и не желая равенства, становились алчными, честолюбивыми, совершенно не считаясь с нормами общественной жизни. Поэтому таких сыновей постигались судьбы тиранов. Раздраженные их правлением, массы с готовностью шли за всяким, кто выступал против подобных правителей, которых уничтожали.

Память о бесчинных государях подталкивала людей к народному правлению, которое устраивалось так, чтобы ни отдельные могущественные граждане, ни государи не могли бы иметь в нем никакого влияния. Народное правление какое-то время сохранялось, – правда недолго, – пока не умирало создавшее его поколение, ибо сразу же вслед за этим в государстве воцарялась разнузданность, при которой уже никто не боялся ни общественных, ни частных лиц. Каждый жил, как хотел, и ежедневно происходило множество всяких несправедливостей. Тогда, по необходимости, или по наущению какого-нибудь доброго человека, или же из-за желания покончить с разнузданностью, люди опять возвращались к самодержавию, а затем постепенно вновь доходили до разнузданности – тем же путем и по тем же причинам.

Таков круг, вращаясь в котором, республики управлялись и управляются.

Мудрые законодатели избирали смешанную форму правления, считая ее более прочной и устойчивой, ибо существуя одновременно, Самодержавие, Аристократия и Народное правление оглядываются друг на друга.

В развращенных государствах создать и сохранить республику дело трудное, если ни невозможное. В этом случае необходимо было бы ввести в ней режим скорее монархический, чем демократический, с тем, чтобы те самые люди, по причине их наглости, не могут быть исправлены законами, в какой-то мере обуздывались как бы царской властью. Стремиться сделать их добрыми иными путями, было бы делом невозможным.

Тому, кто стремится или хочет преобразовать государственный строй и желает, чтобы этот строй был бы принят и поддерживался всеми с удовольствием, необходимо сохранить хотя бы тень давних обычаев, дабы народ не заметил перемены порядка, несмотря на то, что в действительности новые порядки будут совершенно не похожи на прежние. Ибо люди вообще тешат себя видимым, а не тем, что существует на самом деле.

Для нового государя, не имеющего прочной опоры, самое надежное средство удержать власть – это переделять в этом государстве все по-новому: создать в городах новые правительства под новыми названиями, с новыми полномочиями и новыми людьми; сделать богатых бедными, а бедных – богатыми; построить новые города, переселить жителей из одного места в другое, – словом, не оставить в этой стране ничего нетронутым. Так, чтобы в ней не осталось ни звания, ни учреждения, ни состояния, ни богатства, которое не было бы обязано ему своим существованием.

Там, где развращенность и разнузданность всех достигла такой степени, что ее не в состоянии обуздать одни лишь законы, необходимо установление вместе с законами превосходящей их силы. Таковой силой является царская рука, абсолютная и чрезвычайная власть которой способна обуздывать чрезмерную жадность, честолюбие и развращенность сильных мира сего.

Пусть устанавливается республика там, где существует или создано полное равенство. Пусть учреждается самодержавие там, где существует полное неравенство. В противном случае будет создано нечто недолговечное.

Массы дерзко и многократно оспаривают решения своего государя, но затем, оказавшись непосредственно перед угрозой наказания, не доверяют друг другу и покорно им повинуются.

Народные недовольства, кроме потери свободы и утраты любимого государя, все еще находящегося в живых, легко устраняются – в тех случаях, когда у народа нет вождей. Ибо не существует ничего более ужасного, чем разнузданные массы, и вместе с тем – нет ничего более беспомощного.

Часто приходится видеть, как народные массы сначала осуждают кого-нибудь на смерть, а затем его же оплакивают и весьма о нем сожалеют.

Я утверждаю, что народ грешит непостоянством, переменчивостью ничуть не больше, чем любой государь.

Властвующий и благоустроенный народ будет столь же, а то и более, постоянен, благоразумен и щедр, что и государь, причем государь, почитаемый мудрым.

Народ постояннее и много рассудительнее всякого государя. Не без причин голос народа сравнивается с гласом божьим: в своих предсказаниях общественное мнение достигает таких поразительных результатов, что кажется, будто благодаря какой-то тайной способности народ ясно предвидит, что окажется для него добром, а что злом.

Народное правление лучше правления самодержавного. Если мы сопоставим все беспорядки, произведенные народом, со всеми беспорядками, учиненными государями, и все славные деяния народа со всеми славными деяниями государей, то мы увидим, что народ много превосходит государей и в добродетели, и в славе.

А если государи превосходят народ в умении давать законы, образовывать гражданскую жизнь, устанавливать новый строй и новые учреждения, то народ столь же превосходит их в умении сохранять учрежденный строй. Тем самым он приобщается к славе его учредителей. Жестокость народных масс направлена против тех, кто, как опасается, может посягнуть на его собственное, личное благо. Неблагоприятные мнения о народе порождены тем, что о народе всякий говорит плохое свободно и безболезненно даже тогда, когда народ стоит у власти. О государях же всегда говорят с большим страхом и с тысячью предосторожностей».

Английский писатель Сомерсет Моэм писал о работах Никколо Макиавелли, в течение пятисот лет лежавших «на тумбочке у кровати» многих государей и правителей: «В этом скорбном и грешном мире если добродетель и торжествует над пороком, то не потому, что она добродетельна, а потому, что у нее крупнее и лучше пушки. Если честность берет верх над вероломством, то не потому, что она честна, а потому, что у нее более сильная армия и более умелые командиры. Если добро побеждает зло, то не потому, что оно добро, а потому, что у него толстый кошелек. Хорошо, когда правда на твоей стороне, но глупо забывать, что будь ты трижды прав, но не вооружен, то ничего не достигнешь. Мы должны верить, что Господь на стороне людей порядочных, но нет никаких свидетельств того, что он спасает глупца от последствий его глупости».

Вопрос и Макиавелли, и Сталин – вопрос не праздный. Знал ли Сталин этого мыслителя Возрождения? Читал ли его «Государя»? Скорее всего, да. Об этом свидетельствует и знаменитая статья Л. Троцкого «Сверх-Борджиа в Кремле». В сентябре 1939 года, по рекомендации сторонника Троцкого, профессора Джеймса Бернама, редактор популярного американского журнала Life посетил Троцкого в Койоакане и заключил с ним договор написать две статьи для журнала. Первая статья «Иосиф Сталин. Опыт характеристики» была опубликована 2-го октября и вызвала волну враждебных писем в редакцию от либеральной, про-сталинской публики. Под давлением дружественной Сталину публики журнал отказался печатать вторую статью «Сверх-Борджиа в Кремле», но после переговоров между автором, редакцией и их адвокатами, редакции пришлось заплатить Троцкому условленный заранее гонорар. Троцкий затем пытался поместить эту статью в другом популярном журнале Saturday Evening Post, но про-кремлевское давление сорвало и эту попытку. Статья появилась, наконец, 10 августа 1940 г. в менее расхожем журнале Liberty с незначительными изменениями обращения и первых строк.

Платоновская академия семьи Медичи

Естественно, у каждого, кто хоть бегло знаком с историей, может возникнуть чувство недоумения: как на относительно небольшом пространстве, здесь, на берегах реки Арно, где и расположена Флоренция, неожиданно расцвело европейское Возрождение и сразу появилось такое количество гениев, что знаменитому Вазари понадобилось несколько томов, чтобы описать коротко жизнь каждого из них. Уму непостижимо! Ведь вся Флоренция во много раз меньше, чем какой-нибудь район Москвы, а между тем в этих спальных окраинах никогда не появится купол Брунеллески, капелла Медичи или Бранкаччи, не говоря уже о Барджелло и музее Уффици. С этим, я думаю, никто спорить не будет. Но почему же так случилось? Что здесь такого особенного в этом месте? Чем был обусловлен невиданный всплеск пассионарности? О пассионарности писали Гумилев, Вернадский, Чижевский и, конечно же, де Шарден. Пассионарии – это те люди, которые буквально заражены выбросами космической энергии. Они не похожи на обычных людей, на обывателей. Они – сплошь выдающиеся личности, живущие исключительно идеей. Эта идея владеет ими без остатка. Здесь можно вспомнить почти маниакальную одержимость Петрарки античным миром, когда он буквально вживался в образы своих кумиров и писал им письма как живым людям. Одержимые идеей пассионарии ради ее осуществления готовы пойти на любые жертвы и на любые преступления. Если верить Макиавелли, то история Флоренции – это история непрерывных заговоров и постоянных кровопролитий. Чего стоит хотя бы один заговор банкиров Пацци, в котором приняли непосредственное участие даже священники высшего ранга и в соборе Санта-Мария-дель-Фьори прямо у алтаря совершили убийство.

Неаполитанский король Фердинанд I (правивший в 1458–1494 гг.), неутомимый работник, умный и умелый политик, внушал ужас всем своим современникам. Он сажал своих врагов в клетки, издевался над ними, откармливал их, а затем отрубал им головы и приказывал засаливать их тела. Он одевал мумии в самые дорогие наряды, рассаживал их вдоль стен погреба, устраивая у себя во дворце целую галерею, которую и посещал в добрые минуты. При одном воспоминании о своих жертвах он заливался смехом. Этот Фердинанд I отравлял в венецианских церквах чаши со святой водой, чтобы отомстить венецианской сеньории, предательски убивал нередко прямо за своим столом доверившихся ему людей и насильно овладевал женщинами.

Считается, что трофеи в виде комнат с мертвецами были у каждого уважающего себя сеньора, так как получила широкое распространение практика анатомирования трупов и мода на создание анатомических атласов. Эти атласы стоили целое состояние и были предметом гордости любого собирателя редких книг и рукописей, к каковым относился и Козимо Медичи. То, что у Козимо могла быть своя комната мертвых, своя коллекция трофеев косвенно указывает нам его увлеченность редкими рукописями и модными анатомическими атласами. Особенно большой вклад в развитие анатомии внес итальянский ученый и художник эпохи Возрождения Леонардо да Винчи (1452–1519 гг.). Он анатомировал 30 трупов, сделал множество рисунков костей, мышц, внутренних органов, снабдив их письменными пояснениями. Леонардо да Винчи положил начало пластической анатомии. Хорошо известно, что во Флоренции подобная практика уже существовала. Трупы, по данным французского исследователя Филиппа Арьеса, «воровали с кладбищ, а богатые правители использовали с этой целью труппы своих врагов».

Можно сказать, что пассионарность – это нарушение норм психики, это завуалированное сумасшествие, выражающееся как в рядовом преступлении, так и в выдающихся свершениях. Ч. Ламброзо в свое время писал об этом в книге «Гениальность и помешательство». Можно сказать, что весь этот исторический период был каким-то неспокойным. В эпоху Ренессанса гадали на трупах, заклинали публичных женщин, составляли любовные напитки, вызывали демонов, совершали магические операции при закладке зданий, занимались физиогномикой и хиромантией, бросали в море распятия с ужаснейшими богохульствами и зарывали в землю ослов для вызывания дождя во время засухи. В массовом порядке верили в привидения, в дурной глаз и вообще во всякого рода порчу, верили в черных всадников, якобы намеревавшихся уничтожить Флоренцию за ее грехи; околдовывали детей, животных и полевые плоды. Верили, что женщины совокуплялись с бесами и были колдуньями. Публичные женщины для привлечения мужчин пользовались разными снадобьями, в состав которых входили волосы, черепа, ребра, зубы и глаза мертвых, человеческая кожа, детский пупок, подошвы башмаков и куски одежды, добытые из могил, и даже трупное мясо с кладбища, которое они незаметно давали съесть своим любовникам. Протыкали фигурки из воска и золы с известными припевами для воздействия на тех, кого изображали эти фигурки, мстили пророкам за их предсказания. В эпоху Ренессанса было еще и гораздо худшее, о чем сообщают историки и о чем мы здесь не будем говорить во избежание непристойностей. Помимо этого среди интеллектуалов существовала идея наличия некоего исключительного кода, с помощью которого можно открыть все тайны вселенной. Стремлением разгадать этот код были одержимы Леонардо, его друг Лука Пачоли, Брунеллески и многие другие. Активно практиковались каббала и алхимия, а также астрология и хиромантия. Всем казалось, что ещё немного и Бога можно будет схватить за бороду. Но именно в так называемой Платоновской академии, расположенной на вилле Кареджи недалеко от Флоренции и занимались исследованиями, направленными исключительно на одну цель – разгадать код бытия. Но кто финансировал этот грандиозный для своего времени проект?

Известно, что Козимо иль Веккьо, чьим придворным медиком и являлся отец Фичино, получил от папы Пия I, гуманиста, монопольное право на квасцовые шахты, а квасцы шли в текстильную промышленность Флоренции, шелк при этом оставался преимущественно монополией Византии. И вот Козимо становится богатейшим человеком не только по накоплению золота, но также и по банковским вкладам и держанию векселей почти всех финансовых рынков Европы. Такая великая денежная «держава» была способна одна установить олигархию. Не совсем понятно пока только то, что Козимо вдруг пристрастился к методическому поиску древних рукописей. Человек, всю свою жизнь занимавшийся самым напряженным трудом по накоплению капитала среди всяческих опасностей, не может выработать в себе сразу и вдруг келейную усидчивость монаха. Да и в старости надо управлять таким огромным состоянием, ведь его состояние составляло не золото в подвале, вернее, не только золото, но и очень даже движимое имущество, такое как векселя и сами банки, за которыми нужен, как говорится, глаз да глаз. Мы можем лишь сделать смелое предположение, что увлечение древними рукописями и философией Платона было продиктовано соображениями элементарной конкуренции с Византией, с одной стороны, оплотом христианского средневекового мира, а с другой – державой, у которой была монополия на производство шёлка, что подрывало благополучие мануфактур семейства Медичи.

Дело в том, что Византия, в руках которой было сосредоточено мировое производство шелка, материала, равного в то время по доходности и востребованности современной нефти, была прямой наследницей Римской империи и сосредоточила в своих руках все самые ценные христианские реликвии и хотя во время крестового похода 1204 года этих реликвий солидно поубавилось, даже того, что осталось, хватило бы на федеральный резервный банк США, если переводить эти реликвии на язык денег. В христианском мире реликвии стоили необычайно дорого, практически, не имели цены. Вот их-то стоимость и надо было девальвировать во что бы то ни стало. Надо было создать иной тип мышления. А что можно противопоставить христианству, только одно – язычество, или новоязычество, то есть, Возродить язычество старое, забытое, римское. Для этого надо было срочно создать свою, удобную во всех отношениях античность. Но именно богатая Византия и задавала моду на античные тексты. Оттуда, из разоренного Константинополя, безграмотные крестоносцы привезли в Европу знаменитый кодекс Юстиниана, этот свод всех римских законов, основу основ Римского права, без которого немыслимо ни Возрождение, отменившее варварское средневековое право германских племен, эту идеологическую основу всего Средневековья, и вся дальнейшая концепция правового, гражданского европейского общества. Западной цивилизации надо было срочно создать свою, не византийскую, какую-то небывалую новую античность, надо было захватить инициативу в области идеологии и политики, а политика и крупный банковский капитал всегда идут бок о бок. По мнению ряда исследователей, именно этой грандиозной задачей, ее решением и стал заниматься Козимо Старый, дед Лоренцо Великолепного. Иными словами, Козимо начал создавать свою, не византийскую античность, используя для этого знатоков и собирателей древних рукописей, подделывать которые, выдавая их за единственный первоисточник, было достаточно легко до изобретения в 1455 году Иоганном Гутенбергом печатного станка. В 1455 был изобретен печатный станок, а в 1453 ровно 29 мая пал Константинополь, но при этом Козимо Старый продолжал переписываться с турецким султаном Мехмедом II, покорителем великого города, желая получить от него какие-то античные рукописи. Главное, что он их и получил. И тут все упирается в создание так называемой платоновской академии близ Флоренции на вилле Кареджи, которую Козимо специально отдал своему любимцу Фичино, сыну семейного врача дома Медичи.

Фичино явился миру как итальянский философ, богослов и лингвист, чьи переводы и комментарии Платона и других классических греческих классиков генерировали флорентийский платонический ренессанс, который, в свою очередь, влиял на всю европейскую мысль в течение двух столетий. Фичино как сын придворного врача Козимо Медичи вращался в этом философском кружке. Он изучил «аристотелеву» философию и медицину у себя дома во Флоренции. Попутно он изучил греческий язык, чтобы читать греческих философов в оригинале. Поддержанный Козимо Медичи и его преемниками, он посвятил оставшуюся часть своей жизни переводам и толкованию Платона, «пытаясь интегрировать его в христианское богословие». В 1462 году Фичино в возрасте 29 лет стал главой Платоновской Академии Флоренции, расположенной на вилле Медичи в Кареджи, где он и скончался 66 лет отроду. Указанная академия с ее греческими рукописями, неизвестно как там появившимися, стала одним из передовых интеллектуальных центров Европы. Многочисленные переводы Фичино с греческого на латынь включают некоторых неоплатоников III века, таких как Плотин. Заметьте, это тот самый Плотин, неизвестно где родившийся и умерший, и появившийся как черт из табакерки в возрасте 58 лет в Риме, а потом, через несколько лет, опять исчезнувший навсегда, после того, как какой-то римский император отказался построить и подарить ему город его мечты. Тот самый, о котором единственные сведения сохранились только в предисловии к его «трудам» некоего издателя и одновременно последователя Порфира. Законченный же в 1470 году, но не напечатанный до 1484 года, труд самого Фичино по первому в истории переводу Платона с греческого на латинский язык, потом уже был переведен на все остальные европейские языки. Его версии перевода и Платона, и Плотина оставались в общеевропейском пользовании до 18-ого столетия. Таким образом, до Фичино Европа вообще не знала не только загадочного Плотина, но и самого Платона, в коем существовании на заре человечества не сомневается сегодня ни один школьник 5 класса. Между тем, Платон стал широко известен только после того, как в 1482 году флорентийский философ Марчелло Фичино принес издателю Венету латинскую рукопись «Диалогов», объявив ее своим переводом с греческой рукописи. После опубликования рукописи Фичино читатели сразу же отметили в ней большое число анахронизмов. Второе издание «перевода» Фичино вышло во Флоренции в 1491 году, третье, по возможности исправленное от анахронизмов, – в 1517 году, в Венеции. Греческих рукописей Фичино никогда никому не предъявлял до самой смерти; не нашли их и его наследники – рукописи исчезли бесследно. Лишь через тридцать лет после первого издания Платона венецианский критянин Марк Мазур представил в 1512 году греческий текст сочинений Платона. Этот текст был тотчас напечатан в 1513 году, а затем с постоянными исправлениями он многократно перепечатывался в продолжение всего XVI века. Знаменательно, что большинство упоминаний имени Платона у «древних» греческих авторов стало известно уже после появления переводов Фичино.

Рукописи, собираемые посланцами Козимо Медичи, составили ядро несравненной библиотеки, которая довольно несправедливо названа Лаврентьевской по имени его внука. Его переписчики неустанно «копируют» эти шедевры, а «гуманисты» Поджио и уже упомянутый Фичино (Ficino) «работают» над ними, готовя к более широкому распространению по Европе.

Что касается самого Козимо, то он в 50-летнем возрасте стал горячим поклонником Платона. В то же самое время Университет Флоренции с заметным успехом возобновил и продолжил учение греков, которое было неизвестно на Западе 700 лет. Так Козимо стал одной из главных движущих сил гуманизма, а всё объяснялось монополией на квасцы и производство шёлка. Деньги, банковский капитал дома Медичи инициировали Возрождение сначала во Флоренции, а затем и в Европе.

Одним из таких собирателей и знатоков древних рукописей во Флоренции считался Поджио Браччолини. Он был к тому же и ближайшим другом Козимо иль Веккьо. Его и подозревают в том, что он являлся главным фальсификатором римских и греческих текстов, тех самых текстов, что и легли в основу всего европейского Возрождения.

Уже в молодости Поджио имел в своем распоряжении богатейшую библиотеку Колучо Салутати, канцлера Флорентийской республики. Ему удалось задолго до Макиавелли написать «Историю Флоренции». Он обменивался остроумными и глубокомысленными письмами с Николаи, так же известнейшим любителем редких рукописей, как и Козимо Медичи. Как высоко ценили этого самого Поджио доказывает его гонорар: за посвящение якобы найденной им «Киропедии» греческого автора Ксенофонта Альфонсу Арагонскому антиквар получил 600 золотых – по тогдашнему времени – огромный капитал. Свою жизнь он закончил на высоте большого и властного поста – канцлером Флорентийской республики.

Поджио Браччолини – это типичный флорентийский барин, эстет и буржуа, эпикуреец XV века, человек с красивою мечтою и низменной жизнью, человек-вулкан, из которого «то брызжет живой огонь, то течет вонючая грязь». Таков был человек, который «нашел» Тацита для Козимо Медичи. Первую свою «находку» он сделал в забытой сырой башне Сен-Галленского монастыря. Там оказались сочинения Квинтилиана, Валерия Флакка, Аскония Педиана, Иония Марцелла, Проба и др. Писцы, от искусства которых и зависело существование рукописного состояния всей античной литературы, в обществе XV века пользовались худой славой. В подавляющем большинстве своем это были ловкие фальсификаторы. Так, один нотариус в конце XIV века восклицает в письме к другу: «Я нашел превосходного писца и – представь! – не в каторжной тюрьме». Эти ребята, в основном проявляли себя как подручные сомнительных адвокатов и нотариусов. Их услугами и пользовались Поджио, Фичино и Никколаи, создатели знаменитой библиотеки античных рукописей. Продав Альфонсу Арагонскому собственную копию Тита Ливия, Поджио на вырученные деньги купил виллу во Флоренции. Основные рукописи тацитовых «Летописей» и «Истории», известные под названием Первого и Второго Медицейского списка, хранятся во Флоренции, в книгохранилище, основанном Козимо Медичи. Два Медицейских списка, соединенные, дают полный свод всего, что дошло до нас из исторических сочинений Тацита. В 1425 году Поджио Браччолини через издателя Никколаи попытался «заинтересовать» Козимо Медичи тем, что «некий монах предлагает ему партию древних рукописей, в числе коих несколько неизвестных произведений Тацита». Козимо заинтересовался. Теперь эти рукописи можно было делать. Игра в прятки (монах все время куда-то прятался) растянулась почти на пять лет. Наконец, в 1429 году Медичи их получил. Историк Гошар предполагает, что «они вышли из римской мастерской известного флорентийца», то есть того же Поджио Браччолини. Исчислив множество ошибок, которых не мог сделать римлянин первого века, Гошар отмечает те из них, которые обличают в авторе человека с мировоззрением и традициями XV века. Козимо предлагал Поджио выполнить какой-то тайный исторический труд. Тайна предполагалась настолько строгою, что Поджио должен был работать в Венгрии, – между тем он в это самое время был якобы в Англии. Дельце оказалось явно не из красивых. Также Поджио пробует запродать Козимо Медичи и Леонелло Д’Эсте какой-то великолепный экземпляр Тита Ливия – и опять в таинственной обстановке: на сцене появляется дальний монастырь на островке Северного моря, а до этого это был монастырь в Македонии, где якобы хранились древние и никому неизвестные рукописи, чудом оставшиеся от разоренной и уничтоженной библиотеки древней Александрии.

Вопрос о подлинности многих античных первоисточниках до сих пор остаётся открытым. Ясно одно: личная инициатива Козимо Медичи Старого, его пассионарность сыграли немалую роль в развитии культуры Ренессанса. Но вернёмся к созданной ими Платоновской академии. Что она из себя представляла и какими проблемами философского и эстетического характера были обременены её члены?

Это не было какое-нибудь официальное учреждение, юридически связанное с государством или с церковью. Это не был и какой-нибудь университет, где читались бы регулярные лекции и где слушатели обучались бы различным наукам. Эта Академия была чем-то средним между клубом, ученым семинаром и религиозной сектой. Сюда входили: Кристофоро Ландино, комментатор Вергилия, Горация и Данте, Лоренцо Великолепный, Пико делла Мирандола, расширивший интеллектуальные связи «платонической семьи» знакомством с восточными источниками; Анджело Полициано, Франческо Каттани, Луиджи Пульчи, Сандро Боттичелли и даже Савонарола.

Сам Фичино, именовавшийся «платоническим философом, богословом и медиком», полусерьезно-полушутливо организовал свою жизнь по образцу платоновской. Его вилла в Кареджи, подарок Козимо Медичи, была сделана подобием Платоновской Академии.

Время протекало здесь в разного рода фривольных занятиях, прогулках, пирушках, в чтении, изучении и переводах античных авторов. Сам Фичино перевел всего Платона, всего Плотина, Порфирия, Ямвлиха и Прокла. Он же переводил античную так называемую герметическую литературу, то есть литературу, посвященную Гермесу Трижды Величайшему, основоположнику европейской алхимии и Ареопагитики. Упорядочивая и комментируя сочинения платоников, связывая их с латинской и средневековой традицией, с научными физическими, астрологическими, медицинскими теориями, а главное, приводя платонизм в согласие с христианской религией, Фичино, по сути дела создавал вместе со своими соратниками теоретическую базу, на основе которой и осуществилось, в конечном счёте, перепрограммирование христианской средневековой цивилизации. Почитание Платона было в этой академии превращено почти в религиозный культ. Перед его бюстом ставились лампады, и, собственно говоря, он почитался наряду с Христом. Но в чём же заключался тайный смысл в таком обожествлении языческого мыслителя? Что здесь могло противоречить христианству? Всё объяснялось просто: противоречие между природой и Богом в христианстве не предполагало никакого компромисса.

Это была одна из сильнейших и тяжелейших проблем всей средневековой теологии: с одной стороны Божество есть абсолют и такая полнота бытия, которая ни в коей мере в природе не нуждается; а с другой стороны, Бог почему-то творит мир и, следовательно, как будто до некоторой степени нуждается в этом мире для достижения своей полноты. Блаженный Августин, например, в своей «Исповеди» утверждает, что зло появилось на свет в лоне Природы. Той самой Природы, которую и создал Бог для достижения своей полноты. Но на каком-то этапе эта самая Природа начала вести себя совершенно самостоятельно, вне, так сказать, божественного Плана. Не случайно теологи именно Природу называют еще Церковью Сатаны, а поклонение этим самым стихийным силам – сатанизмом или ведьмовством. Но ведь известно, что природная магия лежит в основе всего язычества, а вся философия Платона – это не что иное, как язычество.

По Фичино, Вселенная есть божественное живое существо. Идея любви является поистине подлинной осью философской системы Фичино. Любовь есть та движущая сила, которая заставляет Бога – или с помощью которой Бог заставляет себя – излить свою сущность в мир и которая, с другой стороны, заставляет его творения искать воссоединения с ним. Согласно Фичино, amor (любовь) есть лишь другое название для того «circuitus spiritualis» («духовного круговращения»), которое совершается от Бога к миру и от мира к Богу. Любящая личность вступает в этот мистический поток. Это «небесная Афродита», представляющая собою чистую интеллигенцию. Воплотившись и став, таким образом, порождающей силой, небесная Афродита превращается в «природную Афродиту», которая владеет промежуточными способностями человека, а именно воображением и чувственным восприятием. Наконец, среди людей встречается грубая «звериная любовь» (amor ferinus), которая не имеет ничего общего с высшими родами любви и есть даже не порок, а просто безумие. Олин из членов «платоновской семьи», великий художник Сандро Боттичелли воплотил это учение Фичино в знаменитой картине «Рождение Венеры». Полотно, которое висит сейчас в галерее Уффици, – это зашифрованный код философских воззрений на сложную природу языческой богини любви

Афродиты, это попытка оправдать тот безумный эротизм, который буквально обрушился на людей эпохи Ренессанса, переживших панический страх перед Смертью в эпоху Великой чумы, страх, напрочь убивший всякое представление о стыде. Но именно стыд являлся основой средневековой этики.

Занимались в Платоновской академии и проблемами числа, как уже было сказано выше, пытаясь разгадать, ни много ни мало, код бытия, или формулу Бога. Известно, что в античной философии небезосновательно сложился особый взгляд на число. Где оно понималось как структурное единство многообразного, а так же «качественное количество» и основа мира как такового. Например, важной функцией числа является его сопричастность гармонии. В первую очередь, музыкальной гармонии. Пифагорейцы первыми вычислили зависимость издаваемого тона от длины струны. По преданию сам Пифагор установил, что наиболее приятные для слуха соотношения получаются «когда длины струн, издающие эти звуки, относятся как 1:2, 2:3, 3:4». Пифагорейцы были так поражены сделанным открытием, что стали утверждать, что вся вселенная построена на основе музыкальных соотношений, а сами светила издают «музыку небесных сфер», которая есть гармония мира, без которой он бы распался. Человек ее не слышит: «как рожденный на берегу моря человек перестает, в конце концов, различать беспрестанный рокот волн, так и слух человека привык и не замечает гармонического звучания небесных сфер». Но она изначально живет в человеческой душе, поэтому ему доступна обычная, земная музыка, которая не более чем отзвук небесной.

Платон продолжает это размышление, развивая теорию небесного семиструнника – гептахорда. В диалоге «Тимей» он пишет, что Демиург «создавал вселенную следующим образом: прежде всего отнял от целого одну долю, затем вторую, вдвое большую, третью – в полтора раза больше второй и в три раза больше первой, четвертую – вдвое больше второй, пятую – втрое больше третьей, шестую – в восемь раз больше первой, а седьмую больше первой в двадцать семь раз». Таким образом, гармония небесных сфер имела вид 1:2:3:4:9:8:27.

Из сказанного вытекает, что мир для пифагорейцев и Платона гармоничен, а потому очислен. Они полагали, что вся Вселенная – гармония и число.

Но на этом мирообразующая функция числа не заканчивается. Она намного шире и глубже. Число для них является так же диалектическим принципом первоначала. Этот принцип заключался в том, что в мире все произошло из двух первопричин: Единицы и Двоицы. Это учение стали развивать еще ранние пифагорейцы. Пифагор, сын Мнесарха, полагает началами единицу (монаду) и неопределенную двоицу. Все числа, чтобы существовать должны приобщиться к единице – принципу первоначала, единства, предела и завершенности. Чтобы быть множественным, число должно так же содержать и момент двоичности, как начала бесконечного, беспредельного, неоформленного. Такое понимание Единицы и Двоицы существенным образом зависит от геометрического выражения этих принципов: единица – это точка, самый малый и в то же время совершенный математический объект. Позже, в эпоху Возрождения, Николай Кузанский, исходя из пифагорейско-платонической концепции числа, представит бога в виде точки. Двоица же – линия: у нее нет центра, поэтому ей свойственно растекаться в беспредельность, бесконечно простираться в обе стороны.

В этом принципе проявились и воззрения на бесконечность, типичные для грека. А именно: благость ограниченности, предела – Единицы, и дурная бесконечность – Двоицы: Зло – свойство безграничного, как образно выражались пифагорейцы, а добро – ограниченного.

Платон продолжает пифагорейскую традицию Единого и Многого. Особое развитие этот принцип получает в диалогах «Парменид» и «Филеб». Единица у Платона обладает теми же свойствами, что и у пифагорейцев и получает свое существование через причастность иному – Двоице. Двоица же именуется так же большим и малым, так как беспредельное – это все то, о чем мы можем сказать только больше или меньше. Предел, внесенный в беспредельное создает для него меру. Таким образом, лишь число может остановить качание Единицы и Двоицы и определить предмет.

Последователем данной диалектической концепции числа был Плотин. Он утверждал что мир – цельное единство, а каждая вещь одновременно единство и множественность. К примеру, 4 лишь потому 4, а не 4 единицы, что оно едино. Единое – принцип благости, определенности, неподвижности, двойка же – дурной неоформленности, материи и движения. Единица, таким образом, есть ипостась всего сущего. Лишь благодаря ей мир не рассыпался, однако без Двойки Единица бы оставалась непроявленной в материи и бездвижной. В своей системе Плотин ставит Единое очень высоко: между Благом и Умом, число же идет сразу после Единого. Таким образом, складывается диалектический взгляд на построение мира из числового принципа. Кстати, если взглянуть на шедевр Боттичелли «Primavera» (Весна), эта картина является не чем иным, как пластическим манифестом всей «платоновской семьи», созданной по инициативе Козимо Медичи. Однако, с точки зрения учения Платона о гармонии, которую он понимает вслед за Пифагором как музыкальный ряд, имеющий числовое выражение, картина эта, если приложить к ней геометрический принцип и расчертить ее по законам линейной перспективы, приобретет конкретное числовое и геометрическое воплощение. Это полотно было вдохновлено не то стихами Полициано, члена Платоновской академии, не то отрывком из поэмы римского автора Лукреция Кара «О природе вещей».

«Вот и Весна, и Венера идёт, и Венеры крылатый

Вестник грядёт впереди, и, Зефиру вослед, перед ними

Шествует Флора-мать и, цветы на путь рассыпая,

Красками всё наполняет и запахом сладким…

Ветры, богиня, бегут пред тобою; с твоим приближеньем

Тучи уходят с небес, земля-искусница пышный

Стелет цветочный ковёр, улыбаются волны морские,

И небосвода лазурь сияет разлившимся светом».

Вся картина может представлять из себя определенный цифровой код, некое зашифрованное послание. В эпоху Ренессанса очень любили заниматься подобным. Члены платоновской академии усиленно штудировали диалоги Платона по латинским переводам Фичино. Это самоочевидно. Но что это за послание, что это за код такой?

Речь может идти о троичном ритме, о дьявольском созвучии, запрещенном во всех церквах Средневековья. Это дьявольское созвучие и есть воплощенные три грации на картине Боттичелли. Монахи записывали музыку с помощью цифр. Записывали ее, располагая эти цифры на разных строчках. Этот манускрипт хранится в монастыре Савонаролы Сан-Марко. Поражает графическое совпадение музыкально-цифровой записи с фрагментом «Танцующие грации» на картине «Весна» Боттичелли. К тому же в эпоху Возрождения художники открыли, что любая картина имеет определенные точки, невольно приковывающие наше внимание, так называемые зрительные центры. При этом абсолютно неважно, какой формат имеет картина – горизонтальный или вертикальный. Таких точек всего четыре, и расположены они на расстоянии 3/8 и 5/8 от соответствующих краев плоскости. Это и есть так называемое золотое сечение.

В изначальном смысле и согласно каноническому определению это акрос; кси рсаос; Аоуос; – деление отрезка в крайнем и среднем отношении. В словесной формулировке целое относится к большей части как большая часть к меньшей и речь здесь идёт уже не только об отрезках, а о произвольных величинах, не обязательно геометрической природы. Впрочем, судя по некоторым источникам, золотое сечение понимается не только как некое геометрическое построение или определенная пропорция, а гораздо шире.

Помимо канонического отрезка и прямоугольника с соответствующим отношением сторон наиболее известной фигурой, двумерным символом золотого сечения вправе может считаться пентаграмма (пентальфа, пентагерон), обычно понимаемая как пятиугольная звезда, вписанная в правильный пятиугольник, которую понимают еще как ловушку для демонов и которая была символом многих тайных обществ. Весьма популярна и золотая логарифмическая спираль – с постоянным углом 73° между радиусом-вектором и касательной к кривой. Среди других узнаваемых золотых фигур укажем на прямоугольные и равнобедренные треугольники нескольких типов, эллипсы и ромбы, образуемые соединением золотых треугольников. Список трёхмерных золотых тел всегда начинается со знаменитых ещё со времен Платона, позже «Начал» Евклида додекаэдра и икосаэдра – двух из пяти Платоновых тел, то есть многогранников, составленных из однотипных правильных многоугольников. Интересна и пространственная логарифмическая спираль, трёхмерный аналог своего двумерного прототипа.

А теперь мы подходим к рассмотрению центрального элемента теории золотого сечения – константы φ (фи). Существует несколько взаимосвязанных и формально равноправных, но содержательно различных и эвристически неравнозначных определений этого числа. Не будем здесь углубляться в излишние подробности. В цифровом отношении это таинственное число выглядит следующим образом:


φ = 1,61803 39887 49894 84820 45868 3465 63811 77203…


В эпоху Возрождения усиливается интерес к золотому сечению среди ученых и художников в связи с его применением, как в геометрии, так и в искусстве, особенно в архитектуре. Сам Леонардо да Винчи говорил: «Пусть никто, не будучи математиком, не дерзнет читать мои труды». В это время появилась книга монаха Луки Пачоли. По мнению современников и историков науки, Лука Пачоли был настоящим светилой, величайшим математиком Италии в период между Фибоначчи и Галилеем. К тому же он изобрел основу основ финансового бизнеса, двойную бухгалтерию, без которой немыслимо было процветание дома Медичи. Лука Пачоли был учеником художника Пьеро делла Франчески, написавшего две книги, одна из которых называлась «О перспективе в живописи». Его считают творцом начертательной геометрии. Леонардо да Винчи также много внимания уделял изучению золотого сечения. Он производил сечения стереометрического тела, образованного правильными пятиугольниками, и каждый раз получал прямоугольники с отношениями сторон в золотом делении.

Вновь «открыто» золотое сечение было в середине XIX века. В 1855 г. немецкий исследователь профессор Цейзинг опубликовал свой труд «Эстетические исследования». Справедливость своей теории Цейзинг проверял на греческих статуях. Наиболее подробно он разработал пропорции Аполлона Бельведерского. Подверглись исследованию греческие вазы, архитектурные сооружения различных эпох, растения, животные, птичьи яйца, музыкальные тона, стихотворные размеры. Цейзинг дал определение золотому сечению, показал, как оно выражается в отрезках прямой и в цифрах. Когда цифры, выражающие длины отрезков, были получены, Цейзинг увидел, что они составляют ряд Фибоначчи, который можно продолжать до бесконечности в одну и в другую сторону. В конце XIX – начале XX вв. появилось немало исключительно формалистических теорий о применении золотого сечения в произведениях искусства и архитектуры. С развитием дизайна и технической эстетики действие закона золотого сечения распространилось на конструирование машин, мебели и т. д. Мы буквально окружены этой геометрико-цифровой закономерностью вплоть до размеров и форм наших кредитных карт, которыми мы расплачиваемся во всех уголках мира, включенных во всеобщую банковскую систему. Но именно о такой глобальной власти денег, денег дома Медичи, и мечтали финансисты эпохи Возрождения. А, между тем, золотое сечение берет свои корни еще в философии Пифагора, а затем и Платона, древнего мыслителя, в честь которого и была создана на вилле Кареджи знаменитая академия и так называемая платоновская семья. Еще мыслители древности и деятели Платоновской академии к своему несказанному удивлению открыли для себя, что все, что приобретало какую-то форму, образовывалось, росло, стремилось занять место в пространстве и сохранить себя, имело отношение к золотому сечению и числу ф (фи). Это стремление находит осуществление в основном в двух вариантах – рост вверх или расстилание по поверхности земли и закручивание по спирали. Раковина закручена по спирали. Спирали очень распространены в природе. Форма спирально завитой раковины привлекла внимание Архимеда. Он изучал ее и вывел уравнение спирали. Спираль, вычерченная по этому уравнению, называется его именем. Увеличение ее шага всегда равномерно. В настоящее время спираль Архимеда широко применяется в технике.

Винтообразное и спиралевидное расположение листьев на ветках деревьев подметили давно. Спираль увидели в расположении семян подсолнечника, в шишках сосны, ананасах, кактусах и т. д. Выяснилось, что в расположении листьев на ветке (филотаксис), семян подсолнечника, шишек сосны проявляет себя ряд Фибоначчи, а стало быть, проявляет себя закон золотого сечения. Паук плетет паутину спиралеобразно. Спиралью закручивается ураган. Молекула ДНК закручена двойной спиралью. Спираль называли еще «кривой жизни». И в растительном, и в животном мире настойчиво пробивается формообразующая тенденция природы – симметрия относительно направления роста и движения. Здесь золотое сечение проявляется в пропорциях частей перпендикулярно к направлению роста. Природа осуществила деление на симметричные части и золотые пропорции. В частях проявляется повторение строения целого. Даже галактики в космосе предстают перед нами в виде спирали.

И здесь мы опять упираемся в деятельность Платоновской академии, расположенной на вилле Кареджи и основанной еще Козимо иль Веккьо. Теоретической основой финансового благополучия семьи являлась теория двойной бухгалтерии Луки Пачоли, правда и до этого гения Медичи умели вести счет своим активам и имели при себе некую черную книгу, куда записывали все, что касалось их финансовой деятельности. Поговаривают даже, что знаменитый Пачоли был тривиальным плагиатором и присвоил себе чужое открытие. Об этом откровенно заявлял такой авторитет, как Вазари. Но, как бы там ни было, а теория двойной бухгалтерии навечно связана с именем Луки Пачоли, или Фра Луки из Богро, как его начали называть, когда он принял монашеский сан. Поначалу этот будущий монах даже и не собирался становиться известным математиком, а тем более изобретателем двойной бухгалтерии. Он собирался быть живописцем и проходил выучку в мастерской художника Пьеро делла Франческа. Но занятия живописью как-то не задались, и Лука увлекся математикой, благо тогда, в соответствии с всеобщим влиянием идей Платона, именно эту науку считали основной в области любого пластического искусства. Ведь это была эпоха безраздельной власти линейной перспективы, а линейная перспектива – это, прежде всего, явление геометрическое, а уж затем эстетическое. А я бы сказал, что через математику эта самая пресловутая перспектива очень сильно связана и с теорией финансов.

Вдохновляло Пачоли стремление показать универсальный характер математических знаний, математики как «всеобщей закономерности», которую можно применить ко всем вещам. Это убеждение фра Луки основывалось на философии Платона, его учении о математике как некоем опосредующем звене между миром идей и материей, а также на неоплатонизме Марсилио Фичино и Джованни Пико делла Мирандола, проникнутом пифагорейскими и каббалистическими представлениями о роли числа. Как мы видим, это обстоятельство необычайно связывало в духовном и идейном смысле создателя теории двойной бухгалтерии с так называемой платоновской семьей. Пачоли был хорошо знаком с математическими идеями Платона по его «Тимею». По примеру пифагорейцев Платон полагал, «что четыре или пять стихий состоят из правильных тел. Он представлял себе, что однородная, составляющая тело мира материя, сгущаясь известным образом в небольшие, невидимые тетраэдры, образует стихию огня, а в гексаэдры – стихию земли… Между этими крайними телами помещались затем в виде связующих звеньев икосаэдр и октаэдр, причем первый получил форму стихии воды, а второй форму стихии воздуха. Пятое из правильных тел, додекаэдр, представляло, по мнению пифагорейцев, эфир и символизировало у Платона упорядоченную форму мирового целого. Переход одной стихии в другую изображался в виде преобразования правильных тел друг в друга. Таким образом платоновская физика сливалась со стереометрией. И у Пачоли, разделявшего эти пифагорейски-платоновские представления, стереометрия оказывалась главным звеном его математических изысканий.

Античные идеи легли в основу учения о пропорции, которому Пачоли уделял особое внимание. В «Сумме» он отмечал: философы «хорошо знали, что без учения о пропорции невозможно познание природы; действительно, всякое наше исследование направлено на то, чтобы установить отношение вещей друг к другу». Пачоли была близка высказанная в «Тимее» мысль Платона, что с пропорциями мы имеем дело «не только в области чисел и измерений, но и в музыке, в географии, в определении времени, в статике и динамике, во всех, следовательно, искусствах и науках». На точном знании пропорций покоится линейная и воздушная перспектива, равно как и правдивое изображение человеческого тела.

Известна дружба Леонардо да Винчи и математика Луки Пачоли, завязавшаяся во время их службы у Миланского герцога Лодовико Моро в 1496–1499 годах. Сведения об их творческом сотрудничестве сохранились в трудах Луки Пачоли, в частности, в его сочинении «О божественной пропорции», а также в недавно опубликованной рукописи «О возможностях чисел» («De viribus quantitatis»). Несколько упоминаний о Пачоли содержат записи Леонардо. Они важны для понимания роли известного математика в совершенствовании математических знаний Леонардо, не получившего, как известно, систематического образования. В Милане Пачоли начал работу над сочинением «О божественной пропорции», в которой речь шла и о линейной перспективе, чем были одержимы все художники Возрождения. Иллюстрации к ней сделал сам Леонардо, так что вполне возможно предположить, что он консультировал да Винчи по проблемам геометрии, во всяком случае, поддерживал его интерес к этой области математики. Впрочем, Леонардо да Винчи еще в молодости, во Флоренции, занимали проблемы перспективы, связанные с геометрией. Увлекала Леонардо и теория пропорций, овладеть которой он считал важной задачей для себя как художника. Размышлял он и о теоретической стороне пропорциональности. В пропорции он видел основу числовой гармонии, присущей мирозданию, и полагал, что она составляет суть «не только числа и размера, но также звуков, веса, времени и места, любой существующей в мире силы». Леонардо считал необходимым органическое соединение эксперимента с его математическим осмыслением – в этом он был пионером современного естествознания. Математика, по Леонардо, главная наука, способная придать результатам эксперимента достоверность.

Особый интерес Пачоли проявлял к архитектурным пропорциям: в возведенной Брунеллески церкви Сан Лоренцо во Флоренции он видел наиболее совершенный пример правильного Применения пропорции в современном ему зодчестве. Это место не случайно стало местом захоронения всех Медичи…

К Платоновской Академии был близок Джованни Пико делла Мирандола (1463–1494), один из наиболее своеобразных итальянских мыслителей эпохи Возрождения. Полиглот, эрудит, искатель новых путей в науке и философии, он вызывал восхищение гуманистов и обвинения в опасном вольномыслии со стороны церковных властей. В 1487 г. Пико предполагал публично защищать в Риме «900 тезисов, касающихся философии, каббалистики, теологии», но диспут не был разрешен папскими эмиссарами, так как среди тезисов, выдвинутых Пико, многие были признаны еретическими. Молодой философ даже был арестован агентами инквизиции, и только заступничество Лоренцо Медичи спасло его от церковного суда. Подобно М. Фичино, он на огромную высоту возносил человека. Свою «Речь о достоинстве человека» он начал словами: «Я прочитал, уважаемые отцы, в писаниях арабов, что, когда спросили Абдаллу Сарацина, что кажется ему самым удивительным в мире, он ответил: ничего нет более замечательного, чем человек. Этой мысли соответствуют и слова Меркурия: «О Асклепий, великое чудо есть человек» [Пико делла Мирандола. Речь о достоинстве человека / Пер. Л. Брагиной // Эстетика Ренессанса. М., 1981. Т. 1. С. 248]. Пико мечтал о синтезе всех философских систем мира, исходя из представления о единстве всеохватывающего Логоса. Для Пико человек – это универсальный микрокосм, обладающий неограниченный творческой потенцией, и положение его на земле совсем особое. Но только разум, свободная воля, правильный выбор, познание окружающей действительности могут служить залогом величия человека. Пико отвергает астрологию («Рассуждения против божественной астрологии»), согласно которой судьба человека зависит от небесных светил. Скорее человеку дано повелевать надземными силами. А к господству в мире он вправе идти различными путями. Одним из этих путей является «натуральная магия», дающая человеку власть над силами природы. Она для Пико – «завершающая ступень философии природы» [Эстетика Ренессанса. Т. 1. С. 261]. И она «включает в себя богатство древних мистерий, ведет к глубочайшему проникновению в скрытые тайны явлений, к познанию природы в целом» [Там же. С. 262]. Пико был большим сторонником каббалы и алхимии и здесь несколько подробнее стоит упомянуть об этих учениях древности, которые получили своё второе рождение в платоновской академии на вилле Кареджи.

Еврейская теология разделялась на три части. Первая часть – закон, вторая часть – душа закона и третья – душа души закона. Закону учили всех детей Израиля. Мишна, или душа закона, открывалась раввинам и учителям. Каббала же, душа души закона, тщательно скрывалась, и только высочайшие из посвященных были обладателями ее секретов.

Согласно некоторым еврейским мистикам, Моисей трижды всходил на гору Синай, оставаясь там наедине с Богом по сорок дней. В первые сорок дней пророку были вручены скрижали с записанным законом. Во вторые сорок дней он получил душу закона, и в последние сорок дней Бог посвятил его в тайны Каббалы – душу души закона. Моисей скрыл в четырех первых книгах Пятикнижия секреты, открытые ему Богом, и многие века каббалисты пытаются открыть в них секретную доктрину Израиля. Как духовная природа человека скрыта в его физическом теле, так и неписаный закон – Мишна и Каббала – скрыты в записанных учениях Моисея. Каббала означает секретные или скрытые традиции, или неписаный закон, и согласно ранним раввинам, она передавалась человеку для того, чтобы с помощью ее глубоких принципов он мог понять вселенную вокруг него и вселенную внутри него. Структура Каббалы сводится к следующей простой, на первый взгляд, схеме: десять цифр и двадцать две буквы, треугольник, квадрат и окружность – вот и все составляющие Каббалы. Они являются начальными принципами написанного слова, отражения того произнесенного Слова, которое сотворило мир! Согласно Элифасу Леви, Каббала включает три величайшие книги – «Сефер Йецира», Книга Творения; «Сефер ха Зогар», Книга Величия; и «Апокалипсис», Книга Откровения. Даты написания этих книг не установлены. Каббалисты утверждают, что «Сефер Йецира» была написана Авраамом. Хотя она и является самой старой из этих книг, по-видимому, она написана раввином Акибой в 120 году н. э.

Легенды говорят о том, что мудрость Каббалы была известна с сотворения мира, но что Симеон был первым человеком, кому дозволено было записать эту мудрость. Спустя двенадцать столетий после смерти раввина его книги были обнаружены и опубликованы на благо человечества Моше де Леоном. Вероятно, что этот самый Моше де Леон и составил «Зогар» приблизительно в 1305 году, заимствовав свой материал у еврейских мистиков, которые хранили его неписаным и в секрете. Апокалипсис, приписываемый св. Иоанну Божественному, также датируется весьма неопределенно, и авторство его не было доказано достаточно удовлетворительно.

Каббалисты разделяют использование своей священной науки на пять разделов. Естественная Каббала используется только лишь для того, чтобы помочь исследователю в изучении тайн природы. Аналогическая Каббала была сформирована для установления взаимоотношений, которые существуют между всеми вещами в природе. Она раскрывает мудрым, что все создания и субстанции разделяют одну сущность и что человек, малая вселенная, – точная копия в миниатюре большой вселенной, Бога. Созерцательная Каббала имеет целью через высшие интеллектуальные усилия раскрыть тайны небесных сфер. Через абстрактное мышление изучаются бесконечные сферы и существующие в них создания. Астрологическая Каббала важна для тех, кто изучает силу, величину и действительную субстанцию сидерических тел, а также раскрывает мистическое строение самой планеты. Магическая Каббала изучается теми, кто стремится управлять демонами и разумными существами невидимого мира. Она также полезна как метод лечения талисманами, амулетами, жестами и заклинаниями.

Важнейшим элементом Каббалы является Древо Сефирот. Дерево Сефирот состоит из десяти шаров лучистого великолепия, построенных в три вертикальные колонны и связанных двадцатью двумя каналами или путями. Десять шаров называются Сефирот, которым приписаны числа от 1 до 10. Три колонны называются Милосердие (справа), Жестокость (слева) и между ними Умеренность как объединяющая их сила. Колонны могут представлять Мудрость, Силу и Красоту, которые образуют тройственную поддержку вселенной, потому что основание всех вещей, как писано, есть Три. Двадцать два канала являются буквами еврейского алфавита, которым приписаны также главные карты колоды Таро. Согласно Каббале, между человеком и Вселенной существует неразрывная связь. Эта концепция вполне соответствовала общей направленности Возрождения и, в частности, взглядам Пико. Человеческое тело, или индивидуальная вселенная человека, была названа микрокосмосом, а Божественная жизнь, или духовная сущность, управляющая ею, была названа микропрософусом. Именно Древо Сефирот и связует между собой духовный мир человека, Вселенную и Бога. Древо Жизни составляют 10 элементов (сфирот), представляющих 10 эманаций, 10 имён или 10 каналов проявления Бога. Дело в том, что 22 буквы еврейского алфавита были согласными и каждая из них предполагала определённый цифровой эквивалент. В результате получалось, что имя Бога было зашифровано, и шифр предполагал бесконечное количество возможных вариантов. Вот как об этом написано в книге У. Эко «Маятник Фуко«: ««А если бы в имя Бога входили все двадцать семь букв, поскольку в еврейском алфавите нет гласных, а есть просто двадцать две согласных и пять знаков вокализации, имена Бога исчислялись бы двадцатидевятизначным числом. К этому следует прибавить и все варианты с повторениями, ибо нигде не сказано, что имя Бога не может быть Алеф, повторенный двадцать семь раз, и тогда одним факториалом обойтись уже невозможно и надо будет вычислять двадцать семь в двадцать седьмой степени; это дает, я полагаю, четыреста сорок четыре миллиарда миллиардов миллиардов миллиардов возможных вариантов, плюс-минус погрешность, короче говоря, число из тридцати девяти знаков«(перевод Е.А. Костюкович).

В наши дни сфиротами называют и «архетипы состояний сознания».

Дерево Сефирот иногда изображается в виде человеческого тела, что устанавливает истинное происхождение первого, или Божественного, Человека – Адама Кадмона – идеи вселенной и Бога.

Но только каббалисты имели в виду Бога не христианского, а, скорее, мистического, общего для всех мировых религий. Каббалисты понимали верховное божество как Непостижимый Принцип.

После устранения всех познаваемых вещей остается АЙН СОФ, вечное состояние Бытия. Будучи неопределяемым, абсолют пронизывает все пространство. Абстрактный до степени непостижимости АЙН СОФ есть ничем не ограниченное состояние всех вещей. Субстанции, сущности и разум возникают из неуловимого АЙН СОФ, но сам абсолют лишен всякой субстанциональности, сущности и разумности. АЙН СОФ может быть уподоблено великому полю плодородной земли, на котором произрастают мириады растений различного цвета, формы, запаха, и все же корни их уходят в одну и ту же темную почву, которая, однако, отличается от любой из форм, питаемых ею. «Растения» – это вселенные, боги, люди. Все они питаются от АЙН СОФ и берут начало в его неопределимой сущности; все, имеющее души, дух и тело, разделяют эту сущность и обречены, подобно растениям, вернуться в темное основание – АЙН СОФ, единственно бессмертное, откуда они пришли.

Каждый элемент и принцип, который когда-либо используется в вечном процессе космического рождения, роста и распада, находится в прозрачной субстанции этой внечувственной сферы. Это Космическое Яйцо, которое не расколото до великого дня «Будь с Нами», который есть конец цикла необходимости, когда все вещи возвращаются в начало всех вещей. В дальнейшем эти идеи Каббалы по-своему проинтерпретирует Гегель и создаст свою «Энциклопедию философских наук», которая очарует многих мыслителей, вплоть до Маркса, художников и писателей (Л. Толстой, И. Тургенев и др.) XIX века.

Теория Каббалы самым сложным образом переплетена с алхимией, которую также активно практиковал Пико, но нас сейчас интересует не столько его увлечения разного рода тайными мистическими учениями, сколько его концепция любви. О человеческой любви, к которой с давних пор обращается поэзия, Пико рассуждает в «Комментарии к канцоне о любви Джироламо Бенивьени» (флорентийского поэта-гуманиста, причастного к Платоновской Академии). Он полагает, что по самой своей природе человеческая любовь – «образ небесной любви«: «Некоторые, наиболее совершенные, вспоминая об идеальной красоте, которую созерцала их душа, прежде чем была заключена в тело, испытывают сильное желание вновь ее увидеть и, чтобы достичь этого, как можно более отделяются от тела, так что душа возвращает свое былое достоинство, становясь полностью хозяйкой тела и не подчиняясь ему никаким образом. Тогда и возникает в ней любовь – образ небесной любви, которую можно назвать любовью совершенной человеческой природы…» [Там же. С. 296]. И здесь вновь всплывает в памяти картина Боттичелли «Рождение Венеры», которая не могла появиться вне контекста философских поисков всей Платоновской Академии.

Героический эпос позднего итальянского Возрождения(материал подготовлен по лекциям Б.И. Пуришева)

Значительное место в литературе итальянского Возрождения занимала эпическая поэзия, у истоков которой стояли Петрарка и Боккаччо. Образцы итальянского народного эпоса хранили в своей памяти народные сказители – кантастории. Только в Италии этот эпос не получил такого самобытного национального выражения, как во Франции, Испании или Германии. В эпосе кантасториев прочное место заняли иноземные сюжеты и прежде всего сказания французского Каролингского цикла с его героями – императором Карлом и доблестным Роландом, получившим в Италии имя Орландо. Традиционные сюжеты обрастали новыми мотивами, персонажами, деталями и оборотами событий.

К сказаниям об Орландо в XV в. обратился флорентийский поэт Луиджи Пульчи (1432–1484), приближенный Лоренцо Медичи. Вслед за Буркьелло он тяготел к буффонному реализму, его грубоватый юмор во многом предвосхищает манеру Ф. Рабле, на которого Пульчи оказал несомненное влияние. Сюжет своего крупнейшего создания – поэмы в 28 песнях «Большой Моргайте» (1483) – он в значительной мере заимствовал у кантасториев. Вслед за народными певцами Пульчи повествует о вражде между родом Кьяромонте и родом Маганца, представителем которого выступает презренный предатель Гано (Ганелон). Поэма завершается описанием Ронсевальской битвы и местью Карла за гибель Роланда.

Наряду с образами традиционных эпических героев, в характеристику которых подчас внесены буффонно-юмористические черты (император Карл рисуется глуповатым стариком, Ринальдо – болтуном и кутилой и пр.), Пульчи выводит комические фигуры преданного Роланду добродушного великана Моргайте и его неразлучного спутника плута Маргутта. С этими фигурами и связан преимущественно буффонный элемент поэмы, который, впрочем, неизменно проявляется и в самой художественной манере Пульчи, склонного к гротескной гиперболизации изображаемых событий и к разрушению иллюзии путем введения в серьезное повествование неожиданной насмешки, задорной шутки. Это связано как с ироническим отношением Пульчи к феодально-церковным ценностям, так и с тем радостным жизнелюбием, которое у Пульчи. как и у Рабле, выступает в формах веселой народной буффонады. К числу вольнодумных эпизодов поэмы принадлежит эпизод с двумя прыткими дьяволами Астаротом и Фарфарелло, которые вместе с Ринальдо летят в Ронсевальское ущелье. По пути Астарот ведет беседу на богословские и географические темы, красноречиво защищая догматы христианской веры, в чем явственно проявляется насмешливое отношение Пульчи к официальному католицизму. Прошло всего несколько лет после появления поэмы Пульчи, как в Ферраре увидела свет еще одна поэма на сюжет Каролингского цикла. Это был «Влюбленный Роланд» (1486) Маттео Боярдо (1441–1494), знатного аристократа, жившего при дворе Феррарского герцога. Вновь поэт обращается к сказаниям о Роланде, но его поэма не похожа на озорную поэму флорентийского стихотворца. У Пульчи старинное героическое сказание как бы ожило среди задорного народного карнавала. Боярдо придает ему очертания куртуазного рыцарского романа. Суровый герой французского средневекового эпоса даже перед смертью не вспоминает о своей любящей невесте, тоскующей по нему в далеком Аахене. Под пером Боярдо Роланд, подобно другим странствующим рыцарям, галантен и влюблен. Его пленила прекрасная Анджелина, дочь короля Катая. Ради нее он отправляется на Восток и совершает рыцарские подвиги. Как и в куртуазных романах, в поэме Боярдо одно приключение громоздится на другое, сюжетные линии прихотливо переплетаются, автор широко использует пестрый реквизит куртуазной фантастики (феи, великаны, волшебники, драконы, зачарованные кони, заколдованное оружие и т. п.). Народной буффонаде уже нет места в нарядном и изысканном мире феррарского поэта. Боярдо не закончил своего произведения, но и в незаконченном виде оно имело большой успех у читателей. Продолжить поэму Боярдо решил один из самых выдающихся поэтов итальянского Возрождения Лодовико Ариосто (1474–1533). Подобно своему предшественнику, он был тесно связан с феррарским герцогским двором. Ариосто писал стихи, сатиры в духе Горация и «ученые комедии» по правилам античной поэтики. Но самым замечательным его произведением стала поэма в октавах (46 песен) «Неистовый Роланд», над которой он работал на протяжении 25 лет (1507–1532). К площадной буффонаде Пульчи поэма эта уже не имела никакого отношения. Ариосто не только подхватил сюжетные нити феррарского поэта, но и развил его поэтическую манеру, придав ей замечательную художественную силу.

Заглавие поэмы указывает на то, что Роланд (Орландо) продолжает оставаться центральной фигурой повествования.

Разыскивая Анджелину и совершая попутно различные подвиги, Роланд неожиданно узнает, что юная красавица, любви которой добивалось множество рыцарей, полюбила сарацинского воина Медоро (Песнь 23). Горю и отчаянию Роланда нет предела. Он теряет рассудок и движется по миру, всё сокрушая на своем пути, пока легкомысленный рыцарь Астольфо, появлявшийся еще в поэме Боярдо, не слетал на Луну, где хранятся вещи, потерянные людьми на земле, и не вернул Роланду его рассудка, хранившегося в увесистом сосуде.

С историей Роланда переплетаются в поэме истории других персонажей, образуя нарядный узор, состоящий из огромного числа эпизодов любовного, героического, волшебного и авантюрного характера. Нет возможности и необходимости перечислять здесь все эти истории. Следует, однако, обратить внимание на историю любви молодого сарацинского героя Руджеро и воинственной девы Брадаманты, сестры Ринальдо. Ариосто уделяет ей пристальное внимание, так как от их сочетания должна произойти фамилия феррарских герцогов д'Эсте. Он неистощим на поэтический вымысел. Заключительные эпизоды этой истории посвящены войне, которую держава Карла Великого ведет с сарацинами, вторгшимися во Францию. Принявший христианство Руджеро побеждает на поединке сильнейшего витязя неверных Родомонта, бросившего ему обвинение в измене. Браком Брадаманты и Руджеро завершается пространная поэма Ариосто, прочно вошедшая в историю европейской литературы. С ее отголосками мы встречаемся и у Вольтера («Орлеанская девственница»), и у Виланда («Оберон»), и у Пушкина («Руслан и Людмила»).

По своим жанровым признакам «Неистовый Роланд» ближе всего стоит к куртуазному рыцарскому роману. Но это вовсе не означает, что Ариосто поставил перед собой задачу возродить этот средневековый жанр в его специфических чертах. В поэме Ариосто многое выглядит так же, как в рыцарском средневековом романе, но многое уже весьма отлично от него. Как и в средневековом романе, в поэме Ариосто рыцари влюбляются в прекрасных дам и совершают подвиги в их честь. Только если в средневековом романе неизменно царил куртуазный дух, а двор короля Артура являлся заповедником куртуазного этикета с его изысканностью и принципом «меры», то в поэме

Ариосто этот принцип открыто нарушен в драматической истории Роланда – главного персонажа произведения. Ведь любовь не только не превращает Роланда в идеального уравновешенного рыцаря, но доводит его до безумия. Ариосто рисует устрашающий портрет прославленного героя, блуждающего по раскаленным пескам Африки:

«Глаза ввалились, спрятавшись в орбитах,

Лицом костлявым стал он и худой,

С копной волос, взъерошенных и сбитых,

С густою, безобразной бородой…»

(Песнь 29, октава 60. Пер. А. Курошевой)

Появляясь на страницах занимательной повести, драматическая история Роланда напоминает читателям о превратностях земной жизни, в которой свет перемежается с тенью и которая не укладывается в тесные рамки куртуазного кодекса. Поэт словно соревнуется с Творцом вселенной. Он создает свой обширный мир. Он талантливый зодчий, как бы подтверждающий дерзкую мысль Марсилио Фичино о человеке, который равен Вседержителю по своим безграничным созидательным потенциям.

Что касается до сказочных эпизодов поэмы, то они в значительной мере связаны со стародавней мечтой человека о красоте, в которой так нуждаются люди. У Ариосто это прежде всего зачарованные замки и сады, соревнующиеся по своей прелести с Эдемом. Как и во владениях античной богини Киприды, описанных поэтом Полициано, здесь непрестанно благоухают цветы, зеленеют рощи лавров, миртов и пальм, свои песни распевают соловьи, на лугах пасутся олени и лани, не страшась никаких опасностей (Песнь 6). И все же эти чарующие глаз замки и сады созданы в поэме волею злых сил. За красотой в них таится коварство. На острове Апьчины люди даже теряют свой человеческий образ (превращение в мирт рыцаря Астольфо). А разве в реальной земной жизни этого не бывает? Тесно связанный с тираническим феррарским двором, Ариосто хорошо это знал.

Так в поэме вновь и вновь сквозь волшебную оболочку проступают острые углы реальной земной жизни. Не задевая прямо своих феррарских покровителей, Ариосто позволяет себе осуждатьтиранию, которая со времен Суллы, Нерона, Максимина и Аттилы столько зла причинила людям. Жестокие тираны не раз появлялись на Апеннинском полуострове. И разве папа Юлий II не призвал немцев вторгнуться в Италию? (Песнь 17).

Изображая бесконечные поединки, битвы и сражения, в том числе кровопролитную битву за Париж с участием Карла Великого, прославляя подвиги христиан в битве с мусульманами (эта тема в то время была достаточно актуальной – ведь не так давно турки сокрушили Византийскую империю и надвигались на Европу), Ариосто вовсе не был выразителем средневекового воинственного духа. О рыцарских поединках он нередко писал с легкой усмешкой, как о своего рода карнавальной игре или представлении кукольного театра, и тогда горячая человеческая кровь по воле поэта словно бы превращалась в клюквенный сок. Но если речь заходила об Италии, его дорогой отчизне, он глубоко скорбел и не хотел скрывать этой своей скорби:

«Упившись, спишь, Италия, безвластно,

И не скорбишь, что стала ты рабой

Народов, встарь склоненных пред тобой!»

(Песнь 17, октава 76. Пер. А. Курошевой)

Вызывают его осуждение также пороки католического клира. Особенно попадает от него монашеской братии. Слетевший с неба архангел Михаил с изумлением видит, что в монастырях царят порядки, весьма далекие от подлинного благочестия. Вместо смирения, человеколюбия и почтения к святыне здесь торжествуют сребролюбие, лень, лицемерие и гордыня, повергающая во прах бедняков и всех страждущих (Песнь 14, октавы 78–90).

Талантливый представитель высокого Возрождения, Ариосто ценил людей деятельных, энергичных, способных на подвиг, на сильные чувства. Персонажи рыцарских романов, при всей их крайней условности, были ему в этом отношении близки. Но дух корысти и варварского разрушения он решительно осуждал. Так, осудил он появление в Европе огнестрельного оружия в результате изобретения пороха в XIV в. немецким монахом – изобретения «адского», принесшего людям неисчислимые беды (Песнь 11, октавы 21–27).

Совсем иное отношение у Ариосто к бесстрашным мореплавателям, бесконечно раздвинувшим пределы известного европейцам мира. В уста спутника Астольфо, покинувшего остров коварной Альчины и мечтающего вернуться к себе в Англию, он вложил красноречивое пророчество о том, как со временем новые Язоны найдут морской путь в Индию и откроют Новый Свет, прозрачно намекая при этом на экспедиции Васко да Гамы и Колумба (Песнь 15, октавы 20–23). Автору доставляет видимое удовольствие все время расширять географические пространства поэмы, простирающиеся от стран Западной Европы до Китая (Катая) и от Северной Африки до Индии. События ее развертываются на суше, на воде и в воздухе, мелькают названия таких городов и земель, как Париж, Арль, скифские и персидские берега, Эфиопия, Дамаск, Нубия, Прованс, Бизерта, Тапробана и т. д.

При этом рассказчик никогда не исчезает из поля зрения читателя, как это обычно бывало в героическом эпосе средних веков. Ведь это от него зависит, как развернутся дальнейшие события, только он один способен запутать и распутать пестрые сюжетные нити поэмы. Он не только прямо среди стихотворного текста обращается к Ипполиту д'Эсте, которому посвящена поэма, но и вспоминает о читателях (Песнь 23, октава 136) и т. п.

Мягкий юмор пронизывает многие страницы этой замечательной поэмы, которую по справедливости можно считать одной из самых высоких вершин в литературе итальянского Возрождения.

Источники поэмы Ариосто многообразны. Наряду с песнями кантасториев, средневековым героическим эпосом и рыцарским романом, народными сказками и старинными новеллами в поэме слышатся отголоски античных мифов и других созданий античной культуры, столь любезных сердцу поэта-гуманиста.

Прошло несколько десятилетий, и появился последний великий поэт итальянского Возрождения Торквато Тассо (1544–1595). Он родился в Сорренто в семье поэта Бернардо Тассо. Живя в Венеции, опубликовал рыцарскую поэму в 12 песнях «Ринальдо» (1561). В Падуе и Болонье слушал курсы философии и красноречия (1562–1564). В «Рассуждении о поэтическом искусстве и в особенности о героической поэме» (1564–1565) он выступил против «разбросанной» манеры Ариосто, за стройный порядок эпических поэм классической древности. По примеру Боярдо и Ариосто, переехав в 1565 г. в Феррару, Тассо связывает свою судьбу с феррарским двором. Молодой поэт погружается в шумную суету придворной жизни. Сестры герцога отмечают его своим вниманием. Успех сопутствует его высокопоэтической пасторали «Аминта» (1573), посвященной любви пастуха Аминты, внука «великого бога пастухов Пана», и целомудренной нимфы Сильвии.

В Ферраре Тассо задумывает и пишет свое самое значительное произведение – героическую поэму в октавах «Освобожденный Иерусалим» (1575), в основу которой положены теоретические принципы, намеченные в вышеупомянутом «Рассуждении». С Ариосто он еще в чем-то связан, но на смену высокому Возрождению пришло Возрождение позднее. Изменилась историческая обстановка, перед литературой встали новые задачи. Ренессансное «своеволие» Ариосто уже не соответствовало духу времени, определявшемуся во многом нормами Контрреформации. В кругу ученых филологов возрос педантизм, превыше всего ставивший требования различных «правил». Увлечение Платоном сменилось повышенным интересом к Аристотелю, в частности к его «Поэтике». Зарождался классицизм, которому удалось достигнуть подлинного расцвета во Франции в XVII в.

В соответствии с новыми требованиями Тассо задумал написать поэму героическую, весьма серьезную, не нарушавшую требований правдоподобия и вдобавок религиозную. В отличие от поэмы Ариосто она должна была обладать ясностью построения и логичностью в развитии действия.

Отойдя от сказаний Каролингского цикла, Тассо обратился к событиям не столь отдаленным. Он решил воспеть первый крестовый поход, завершившийся в 1099 г. взятием Иерусалима. Освобождение «гроба Господня» являлось событием, которое более соответствовало духу времени. К тому же борьба европейцев с мусульманами все продолжалась, и недалек был 1581 год, когда объединенные силы Испании, Венецианской республики и папского Рима нанесли жестокое поражение Оттоманской империи, разгромив неподалеку от греческого города Лепанто могущественный турецкий флот.

Программной фигурой поэмы стал предводитель этого победоносного похода Готфрид IV Бульонский, герцог Нижней Лотарингии, умерший после взятия Иерусалима в 1100 г. Тассо даже намеревался назвать его именем свою поэму («Гоффредо»). Готфрид (Готфред) – образцовый рыцарь, образцовый христианин, лишенный земных слабостей, всецело преданный высокой религиозной идее. Поэму завершает торжественный финал:

«Так победил Готфред. Еще закат

Не заалел, как славный победитель

Уже вступил в освобожденный град,

В котором жил и смерть приял Спаситель.

С себя не сняв окровавленных лат,

Вождь ввел народ в священную обитель.

Пред алтарем сложив свой меч,

Готфред Благочестивый выполнил обет».

(Песнь XX, октавы 737–744. Пер. О. Румера)

В поэме, в которой тон задает Готфред, нет места иронии и тем более буффонаде. При всем том «Освобожденный Иерусалим» – не унылая церковная проповедь, но художественное произведение, наполненное подлинной поэзией. Тассо никак не может расстаться с воспоминаниями об Ариосто и рыцарских романах. В то же время, стремясь к историческому правдоподобию, он заметно потеснил сказочный элемент, такую большую роль игравший у его предшественников. Потеснил, но не отказался от него. Жилище волшебника, околдованный лес, волшебные сады и замки продолжают появляться на страницах поэмы Тассо. Не забыты им и прекрасные девы-воительницы и рыцари, влюбленные в них. От руки одного такого доблестного рыцаря Танкреда погибает воительница неверных принцесса Клоринда. Слишком поздно узнает он в храбром воине, бьющемся с ним на поединке, свою возлюбленную.

«Разбросанная» композиция Ариосто уступает в поэме место композиции более стройной, присущей классическим античным поэмам. Образцом для Тассо послужила, прежде всего, «Илиада» Гомера, а также «Энеида» Вергилия. Сюжетную ситуацию, связанную в «Илиаде» с «гневом Ахилла», Тассо использует в своей поэме, придав ей иное звучание. Это наиболее романтический эпизод в истории рыцаря Ринальдо, легендарного предка феррарских герцогов д'Эсте.

Желая ослабить силы крестоносцев, дамасский царь – маг Идроад посылает к ним в лагерь свою прекрасную племянницу волшебницу Армиду. Влюбляя в себя молодых витязей, она увлекает их из войска христиан. В сети к Армиде попадает и Ринальдо – оплот крестоносцев. Армида переносит его на далекий остров, затерявшийся среди океана, где все цвело невиданной красотой. В любовных утехах прославленный рыцарь забыл о своем высоком долге. Тем временем крестоносцы переживают тяжелые времена. И конечная победа христиан зависит от возвращения Ринальдо. Тогда Готфред отправляет на розыски исчезнувшего героя несколько витязей. Они достигают острова Армиды, минуют опасности (дикие звери – стражи острова) и соблазны (нагие девы), проходят дворец-лабиринт и попадают в дивный сад, где находят Ринальдо возле Армиды. Один из пришедших выставляет перед Ринальдо алмазный шит.

«Ринальдо бросил взор на этот щит

И в нем свое увидел отраженье,

Какой несвойственный мужчине вид!

Стан и убор постыдной дышат ленью,

И даже меч цветами так обвит,

Что ты его предметом украшенья,

Игрушкой бесполезной счесть готов,

А не оружьем, грозным для врагов».

(Песнь XVI, октава 31. Пер. О. Румера)

Увидев свое отражение в щите, Ринальдо понимает всю глубину своего падения и возвращается в лагерь крестоносцев. Он помогает им одолеть неверных и овладеть Иерусалимом. Вновь встретив Армиду, в сердце которой ярость покинутой женщины боролась с любовью, он удерживает ее от самоубийства и вновь объявляет себя ее рыцарем и супругом.

На образ Армиды обратил внимание Ф. де Санктис. По его словам, «Армида и Ринальдо напоминают Альчину и Руджеро, а сама ситуация – рыцарь, проводивший время в праздности, вдали от поля брани, – восходит к Ахиллу, так же как идея чувственной любви, превращающей людей в животных, целиком идет от образа волшебницы Цирцеи. Обладая глубоким чувством поэзии, Тассо сделал из Армиды жертву собственного волшебства. Женщина в ней побеждает волшебницу… В ней сверхъестественное начало подавлено и укрощено природой, законы которой оказались сильней. Она – женщина, вырвавшаяся из рамок платонических идей и аллегорий и раскрывающаяся во всей полноте земных инстинктов… Волшебница Армида – последняя волшебница поэзии и самая интересная по ясности и правдивости своей женской судьбы» [Де Санктис Ф. История итальянской литературы. М., 1964. Т. II. С. 222–223].

Но в этом превосходном эпизоде, который бесспорно принадлежит к числу самых замечательных образцов итальянской поэзии, скрывается внутреннее противоречие, которое болезненно ощутил сам Тассо. Ведь по замыслу поэта Армида – орудие мрачных сил, стоящих на пути подлинного благочестия. Но одновременно она – воплощение идеала земной красоты, которому служило искусство Возрождения. Тассо не нашел в себе сил отречься от этого идеала и вторично соединил Армиду с Ринальдо. Таким образом в самой поэме Тассо Возрождение трагически сталкивается с Контрреформацией.

И все же Тассо был человеком конца XVI в. Суровые требования благочестия уже проникли в его сознание. Написанная им поэма начинает казаться ему чрезмерно светской. Боясь впасть в ересь, он не может отрешиться от мысли, что осужден на муки ада. Им овладевает мания преследования, страх перед духовной цензурой. Стечение обстоятельств, дворцовые интриги усиливают его болезнь. Он бежит из Феррары и вновь возвращается в нее. В 1579 г. происходит его столкновение с герцогом, завершающееся тем, что последний на семь лет запирает его в госпиталь для душевнобольных. Здесь Тассо пишет тридцать философских диалогов, большое количество лирических стихотворений и писем.

В 1586 г. Тассо выходит на свободу. Нигде не уживаясь, он бродит по Италии. Жизнь его завершается в Риме. Папа Климент VIII назначил ему пенсию и пригласил венчаться лавровым венком на Капитолии. Но Тассо не дожил до венчания. Выдающийся русский поэт К. Батюшков посвятил этому прискорбному событию свою проникновенную элегию «Умирающий Тасс» (1817).

Незадолго до смерти Тассо закончил последнюю редакцию своей поэмы, из которой удалил все слишком «светские» эпизоды. Переделка нанесла значительный ущерб художественным достоинствам произведения. Признанный текст поэмы под названием «Освобожденный Иерусалим» был издан другом поэта в 1581 г. без согласия на то автора. По справедливому замечанию Де Санктиса, «Тассо жил в мире, полном противоречий, не находя гармонического и примиряющего начала. Отсюда разорванность, тревога и раскаянье, характерные как для его поэтического мира, так и для его жизни» [Де Санктис Ф. Указ. соч. С. 229].

Придворным злоключениям великого итальянского поэта И.В. Гете посвятил психологическую драму «Торквато Тассо» (1790).

Ренессанс во Франции

К началу XVI в. Франция превратилась в одно из самых могущественных государств Западной Европы с сильной королевской властью, развитым хозяйством и быстро развивающейся культурой. Победой закончилась Столетняя война с Англией (1337–1453), потребовавшая от страны страшного напряжения сил. В результате войны с Францией воссоединились обширные области, находившиеся под властью англичан. При Людовике XI (1461–1483), которого не без основания называют первым французским королем абсолютистского типа, в состав Французского королевства вошли герцогство Бургундское, графство Прованское и другие территории, принадлежавшие крупным феодалам. В конце XV в. настал черед герцогства Бретанского (Бретань). Эта победа политической централизации над феодальным партикуляризмом имела огромное значение. С ней связаны дальнейшие успехи торговли и промышленности. Она стимулировала рост национального самосознания и открывала перед французской культурой новые перспективы.

О возросшей мощи Франции свидетельствовали итальянские походы (1494–1559). Правда, Франции не удалось закрепиться на Апеннинском полуострове, так как против нее выступили такие грозные противники, как Испания и Германская империя. Однако она приобрела Лотарингию (1559), что означало большой успех в деле собирания французских земель.

В итальянских походах заинтересовано было прежде всего французское дворянство, жаждавшее славы и богатой добычи. Оно являлось основной социальной базой абсолютной монархии, и королевская власть не могла с ним не считаться. Но и городские круги, видевшие в абсолютизме оплот против феодального своеволия, тяготели к новым порядкам. Французское бюргерство не было еще таким самостоятельным, чтобы открыто посягать на феодальные устои. Только в конце XVIII в. оно низвергло абсолютизм, в конце же XV и в начале XVI в. оно было заинтересовано в укреплении королевской власти, которая не только содействовала успехам торговли и промышленности, но и широко привлекала представителей третьего сословия для участия в разного рода государственных органах в качестве финансистов, юристов, чиновников и т. п. Зато тяжелым продолжало оставаться положение крестьянства, а также городских низов. В народной среде не угасал протест против феодального гнета и алчности толстосумов, приведший во второй половине XVI в. к ряду восстаний. Этот протест нашел свое отражение в смелых идейных исканиях передовых мыслителей и писателей эпохи Возрождения.

В царствование Франциска I (1515–1547) Франция окрепла и возмужала. Даже могущественному императору Карлу V не удалось поставить ее на колени, хотя он и выиграл в 1525 г. битву при Павии и захватил в плен самого французского короля. Позднее, когда имперские войска вторглись в пределы Франции и угрожали Парижу, все жители, как во времена Жанны д'Арк, поднялись на борьбу с завоевателем и дали ему решительный отпор.

Впрочем, со времен Жанны д'Арк во Франции многое изменилось. Надменные феодалы утратили былую власть. Французская экономика успешно развивалась. Париж стал самым крупным европейским городом с населением свыше 300 тыс. человек, с богатой и разнообразной промышленностью. [См.: Всемирная история. М„1958. Т. IV. С. 207.] Творческая энергия нации била ключом. В различных сферах жизни чувствовались новые веяния.

Подобно гуманистам других стран, французские гуманисты верили в силу человеческого разума и добрую волю людей.

Они стремились освободить науку, искусство и литературу от гнета теологии. Их привлекала классическая древность. Ощущение праздничной яркости и жизнелюбия, нередко бьющего через край, невольно возникает у нас, когда мы обращаемся к литературе французского Возрождения.

Французский Ренессанс отнюдь не был копией итальянского. У него был свой ярко выраженный национальный характер. Это проявлялось и в портретной живописи, долго сохранявшей навыки и приемы, присущие французским миниатюрам позднего средневековья, и в литературе, в которой продолжал жить свободолюбивый озорной дух фаблио, народных песен и сатир. Однако этот, порой, безудержный гедонизм сменяется необычайной трагической глубиной, граничащей с отчаянием, со всеразъедающим скепсисом и мраком. Применительно к французскому Ренессансу вновь вспоминается определение, данное когда-то герою рыцарского эпоса Роланду – «неистовый» (furieux). Французский Ренессанс словно весь живёт на пределе, с охотой прибегая к гротеску, к гигантизму во всех его проявлениях. Не случайно своеобразным манифестом французского Ренессанса явится книга Ф. Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», этот фантастический рассказ, нарушающий всякие представления о норме, главными героями которого будут два бесподобных великана, содрогающихся от приступов так называемого «жирного смеха» (rire gras). «Жирный смех» – это юмор на грани фола, юмор, который балансирует между пошлостью, развратом и глубоким философским диалектическим восприятием действительности. Не случайно М.М. Бахтин посвятит творчеству Франсуа Рабле одну из самых значительных своих книг и на основе этого исследования французского Ренессанса создаст свою теория карнавальной культуры, культуры, противопоставленной всякому официозу. Но в этой паре: карнавал-официоз – чувствуется влияние идей Ф. Ницше, его концепции дионисийского и аполлонического начал, когда мир являет собой лишь игру «космических сил». Вот эту «игру космических сил» мы и наблюдаем во всем французском Ренессансе. Abissus abissum invocat – бездна с бездной говорит. Этот принцип в дальнейшем унаследует и весь французский «неистовый» романтизм. И самый яркий представитель его, Виктор Гюго, воплотит данный принцип в своих грандиозных величественных образах ренессансного типа – это и горбун Квазимодо, и гигант, бросивший вызов самой безжалостной Судьбе, Жан Вальжан и многие другие. Но пред какой бездной, собственно говоря, остановился французский Ренессанс, где он её открыл для себя? Скорее всего, этой бездной, в которую опасно без особой нужды вглядываться, стало само человеческое я. На наш взгляд, именно французский Ренессанс открыл психологические закоулки личности-титана, закоулки, куда, по меткому выражению одного классика литературы XX века, даже Христос не заглядывал. Эта психологическая направленность именно французского Ренессанса станет его исключительной чертой. «Я знаю всё, но только не себя», – скажет поэт Франсуа Вийон. И это станет своеобразным девизом для всего этапа развития французской культуры. Вслед за Вийоном Мишель Монтень поразит нас тем, что мы в его «Опытах» окажемся такой непредсказуемой субстанцией, такой алхимической ртутью, таким воплощением вечно изменчивого, вечно подвижного духа Меркурия, что даже сам Фрейд и Юнг онемеют в своих попытках разобраться в глубинах нашего я. А великаны Рабле превратятся в целые континенты, в которых властвовать будет лишь один закон – закон непостоянства и принцип бесконечного становления. Именно французский Ренессанс утвердит в нашем сознании простую, вроде бы, мысль: человек непознаваем, человек – это великая тайна, перед которой немеет сам Бог. Звучит кощунственно. Но именно во французском Ренессансе Бог и человек являются участниками «игры космических сил» и стоят на равных позициях. Поэтому Агриппа д’Обинье запросто может сделать предположение, что конфликт между протестантами и католиками уже давно переместился на небеса и началось восстание ангелов. Дела земные и дела небесные не просто связаны между собой, а мало чем отличаются друг от друга.

Франсуа Вийон

Несмотря на славу и значимость для мировой поэзии произведений Вийона, о его жизни известно немного, а подробности биографии разнятся от источника к источнику. Судьба Франсуа

Вийона тесно связана с Парижем, в окрестностях которого поэт родился. По разным сведениям это произошло в апреле 1431 или 1432 года.

Настоящая фамилия Франсуа – де Лож или де Монкорбье. Мать мальчика родилась в провинции Берри, а об отце ничего не известно, кроме того, что тот рано умер, и женщина осталась вдовой с маленьким ребенком на руках.

Спас от нищеты осиротевшую семью родственник или друг семейства Гийом де Вийон, капеллан, настоятель церкви святого Бенедикта. По словам Франсуа, священник стал для него больше чем отцом, взяв на себя заботы о воспитании ребенка. Паренек получил не только кров над головой, но и любовь, опеку и образование, которое по тем временам могли себе позволить лишь состоятельные люди.

Капеллан приютил Франсуа, кормил его, одевал, обучал различным наукам, включая арифметику, грамматику, латынь, а также дал воспитаннику свою фамилию. Взамен мальчик прислуживал в церкви и пел в церковном хоре. В 12 лет Франсуа Вийон стал посещать школу при факультете словесных наук Парижской Сорбонны. В 1449 году юный студент получил степень бакалавра, а еще через три года – степень лиценциата и магистра искусств.

С таким образованием Вийон не имел доступа к высшим должностям и соответствующему классу парижского общества, и мог служить только клерком или преподавателем. По меркам средневековых университетов достойный уровень знаний получали лишь к тридцати годам, отучившись на юридическом факультете и получив степень доктора канонического права. Еще в годы учебы в Сорбонне Франсуа был вхож в дом парижского чиновника высшего ранга Робера д’Эстутвиля. Там нередко собирались поэты, и Вийон участвовал в поэтических баталиях к удовольствию хозяев. В их честь Вийон сочинил брачную песнь под названием «Баллада Прево-младожену», в которой акростихом вписал имя супруги Эстутвиля. Франсуа Вийон прославился в Париже и Франции не только как поэт, но еще и как заядлый гуляка, разбойник, пройдоха и драчун. Еще до выпуска из Сорбонны он участвовал в выходке школяров, которую впоследствии описал в не дошедшем до наших дней сатирическом романе в стихах. Поэт упоминает о нем в «Большом завещании», написанном в 1461 году. Озорные студенты умудрились стащить каменную тумбу, стоявшую возле дома почтенной парижанки. Дама подала в суд, обвинив школяров в краже, и установила новый камень. Разозленные молодые люди стащили и вторую тумбу, и вскоре оба камня красовались на территории Сорбонны. Виновных в проделке арестовали и хотели предать суду, но на выручку пришли университетские юристы, и в итоге студенты победили. Озорники были оправданы, зато судейским чинам пришлось несладко.

В 1455 году Вийон вновь попал в громкую историю, на этот раз связанную с убийством. Между поэтом и молодым священником произошла ссора, причиной которой стала женщина. Выпивший священник полез в драку, а Франсуа, защищаясь, ударил того ножом. Ранение оказалось смертельным, и спустя некоторое время задира скончался, успев простить и оправдать Вийона.

Франсуа подал два прошения о помиловании, но, желая избежать ареста, покинул Париж. Это решение стало роковым для поэта. Не имея средств к существованию, он связался с разбойниками. В 1456 году Вийон вернулся в Париж, получив помилование. В том же году поэт-разбойник с подельниками ограбил Наваррский колледж. Шайка украла 500 золотых монет и поделила их поровну. Вийон собирался отправиться в Анжер к герцогу Рене Анжуйскому: Франсуа давно лелеял мечту стать придворным поэтом при каком-нибудь влиятельном вельможе. В Анжере ему не повезло, а спустя год раскрылись обстоятельства кражи, и Вийону нельзя было возвращаться в Париж под страхом казни.

Перед побегом из столицы непутевый поэт написал «Малое завещание», где в шутливой форме завещал друзьям незначительные предметы и образы: свой пустой кошелек, вывеску на одном кабачке. По некоторым данным, причиной побега стала неразделенная любовь к Катрин де Воссель, которая ответила поэту оскорбительным отказом.

Последующие годы Франсуа провел в скитаниях по Франции. Он вступил в шайку разбойников-кокийяров. К этому периоду относятся написанные поэтом семь баллад на воровском жаргоне, которые сегодня уже никто не может расшифровать. При дворе Карла Орлеанского, который и сам был известным поэтом, Вийон написал знаменитую «Балладу поэтического состязания в Блуа». Герцог затеял поэтические соревнования, а темой для стихов выбрал «От жажды умираю над ручьем». Стихотворения должны были получиться шутливыми и легкими, но из-под пера Франсуа вышел настоящий шедевр, глубокое, ироничное и философское произведение.

После этого Вийон еще дважды сидел в тюрьмах в ожидании приговора, в Орлеане и городке Мен-сюр-Луар, но был амнистирован по случаю приезда королевских особ. В 1461 году поэт вернулся в Париж, где жил, скрываясь у друзей. Тогда же он написал знаменитое «Большое завещание».

Поэзия Вийона неразрывно связана с непростой судьбой этого человека. Все его стихи являются отражением жизненных ситуаций, реакцией на происходящее вокруг. Творчество Франсуа считается глубоко реалистичным и философичным одновременно. На фоне стихов поэтов эпохи Возрождения с их романтическими образами, цветущими садами, поющими птицами и стрелами любви особенно контрастно читаются баллады Вийона, полные боли, крови, слез, истинных чувств простых людей, голого реализма. В то же время поэт первым применил иронические интонации и даже сарказм, говоря о собственной жизни и ее перипетиях, а в некоторых произведениях – и гротеск, утрирование образов. Сквозь строки стихов виден живой человек, со своими грехами и недостатками, страданиями и мечтами, не идеализирующий ни себя, ни других.

Талант Франсуа Вийона, несмотря на многовековую пропасть, глубоко почитали Илья Эренбург и Осип Мандельштам, Николай Гумилёв, Николай Рубцов, а жизни и творчеству поэта посвящены многочисленные монографии и исследования. Нужно сказать, что акмеисты вообще боготворили Вийона, считая его своим предшественником. Так, Николай Гумилёв в своём знаменитом стихотворении «Шестое чувство» явно пытается подражать своему великому предшественнику:

«Прекрасно в нас влюбленное вино

И добрый хлеб, что в печь для нас садится,

И женщина, которою дано,

Сперва измучившись, нам насладиться.

Но что нам делать с розовой зарей

Над холодеющими небесами,

Где тишина и неземной покой,

Что делать нам с бессмертными стихами?

Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.

Мгновение бежит неудержимо,

И мы ломаем руки, но опять

Осуждены идти всё мимо, мимо.

Как мальчик, игры позабыв свои,

Следит порой за девичьим купаньем

И, ничего не зная о любви,

Все ж мучится таинственным желаньем;

Как некогда в разросшихся хвощах

Ревела от сознания бессилья

Тварь скользкая, почуя на плечах

Еще не появившиеся крылья;

Так век за веком – скоро ли, Господь? —

Под скальпелем природы и искусства

Кричит наш дух, изнемогает плоть,

Рождая орган для шестого чувства».

Из его произведения под названием «Большое завещание» мы приведем стихи, в которых неизвестно чего больше – сознания своей собственной неудачливости и никчемности, упования на милость божию или просто иронии над жизнью в целом. Мы читаем то, что он сам предлагает в качестве своей собственной эпитафии:

«Да внидет в рай его душа!

Он столько горя перенес,

Безбров, безус и безволос,

Голее камня-голыша,

Не накопил он ни гроша

И умер, как бездомный пес…

Да внидет в рай его душа!

Порой на господа греша,

Взывал он: «Где же ты, Христос?«

Пинки под зад, тычки под нос

Всю жизнь, а счастья – ни шиша!

Да внидет в рай его душа!»

(Пер. Ф. Мендельсона)

У Вийона имеется стихотворение, где он говорит о том знании вещей, которое дала ему жизнь. Он знает и понимает «решительно все на свете. И только одного он не понимает – это самого себя». Здесь возрожденческая личность, так высоко ставившая свои собственные знания, а также и глубины своего собственного самоутверждения, несомненно, приходит к признанию краха такого напряженного индивидуализма. Из этого признания невозможности понять самого себя наряду с пониманием всего окружающего мы приведем последнее четверостишие стихотворения:

«Я знаю, как на мед садятся мухи,

Я знаю Смерть, что рыщет, все губя,

Я знаю книги, истины и слухи,

Я знаю все, но только не себя».

(Пер. И Эренбурга)

Наконец, нам хотелось бы привести еще одно стихотворение из Вийона, и на этот раз уже целиком. Название этого стихотворения мало о чем говорит «Баллада поэтического состязания в Блуа». Но в этом стихотворении Вийон выразительно формулировал те противоречия, на которые рассыпается человеческая личность, осознавшая всю порочность исходного стихийно-артистического индивидуализма. В XV и XVI вв. в европейских литературах мало кто осознавал эту острую и безнадежно трагическую антиномику ничем не сдерживаемого индивидуализма так, как это удавалось Вийону. [А.Ф. Лосев. Эстетика Возрождения.]

«От жажды умираю над ручьем.

Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя.

Куда бы ни пошел, везде мой дом,

Чужбина мне – страна моя родная.

Я знаю все, я ничего не знаю.

Мне из людей всего понятней тот,

Кто лебедицу вороном зовёт.

Я сомневаюсь в явном, верю чуду.

Нагой, как червь, пышнее всех господ,

Я всеми принят, изгнан отовсюду.

Я скуп и расточителен во всем.

Я жду и ничего не ожидаю.

Я нищ, и я кичусь своим добром.

Трещит мороз – я вижу розы мая.

Долина слез мне радостнее рая.

Зажгут костер – и дрожь меня берет,

Мне сердце отогреет только лед.

Запомню шутку я и вдруг забуду,

И для меня презрение – почет.

Я всеми принят, изгнан отовсюду.

Не вижу я, кто бродит под окном,

Но звезды в небе ясно различаю.

Я ночью бодр и засыпаю днем.

Я по земле с опаскою ступаю,

Не вехам, а туману доверяю.

Глухой меня услышит и поймет,

И для меня полыни горше мед.

Но как понять, где правда, где причуда?

И сколько истин? Потерял им счет,

Я всеми принят, изгнан отовсюду.

Не знаю, что длиннее – час иль год,

Ручей иль море переходят вброд?

Из рая я уйду, в аду побуду.

Отчаянье мне веру придает.

Я всеми принят, изгнан отовсюду».

(Пер. И. Эренбурга)

Франсуа Рабле

Самым значительным и в то же время самым ярким писателем французского Возрождения, был Франсуа Рабле. Этот энциклопедически образованный гуманист, знаток античного мира, охотно демонстрировавший свою обширную классическую эрудицию, был множеством нитей связан с традициями французской демократической культуры. Особенно близок ему мир площадного веселья – задорного, вольнолюбивого, яркого. [См.: Бахтин М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965].

В его творчестве с наибольшей силой воплотился раскрепощенный творческий гений ренессансной Франции.

Родился Франсуа Рабле (1494–1553) в небольшом старинном городке Шиноне в провинции Турень. Он был младшим сыном состоятельного адвоката. Родители, видимо, решили сделать его клириком. Они отправили девятилетнего Франсуа в один из монастырей. Через некоторое время Франсуа стал послушником, а в 1520 г. постригся в монахи. За монастырской стеной протекли ученические годы молодого Рабле. Обрывки обветшавшей средневековой учености не могли, разумеется, удовлетворить любознательного юношу. Его уже коснулись новые веяния. Классическая древность привлекала его пристальное внимание. Он бегло пишет по-латыни и сочиняет греческие стихи. Прославленный эллинист Гильом Бюде откликается на его послания. Но то, что вызвало одобрения ученых-гуманистов, казалось монастырским властям предосудительным и опасным. Увлечение языческой стариной, по их мнению, попахивало ересью. Поэтому в кельях Рабле и его друга, такого же любознательного инока, был произведен тщательный обыск. В руки обскурантов попало много «крамольных» книг и рукописей, в том числе – произведение Эразма Роттердамского. Провинившихся подвергли суровому наказанию, лишив возможности читать и писать. В конце концов им удалось бежать из монастыря. К счастью у них нашлись влиятельные заступники. Получив от папы Климента VII разрешение перейти в другой монастырь, Рабле ничего не сделал для того, чтобы упрочить свою церковную карьеру. Зато с неослабевающей энергией продолжал он свои научные занятия и вскоре стал одним из самых образованных людей того времени. По справедливому замечанию Анатоля Франса, «его ученость питалась не только книгами, но и непосредственными наблюдениями; это была ученость не буквоеда, а мыслителя; за словами он видел предметы, видел живую жизнь». [Франс А. Собрание сочинений. М„1959. Т. VII. С. 705]

В 1530 г. Рабле поступил на медицинский факультет университета в Монпелье. Успешно окончив курс, он направился в Лион, являвшийся, как это уже отмечалось выше, одним из крупнейших центров тогдашней Франции, и там получил место врача в городской больнице. И в качестве медика Рабле не желал мириться с рутиной, стремился приобрести более совершенное «познание мира, именуемого микрокосмом, то есть человека». С этой целью он принялся анатомировать трупы, приводя в ужас схоластов и святош. В Лионе Рабле издал также ряд греческих и латинских текстов медицинского и юридического характера и среди них «Афоризмы» знаменитого древнегреческого врача Гиппократа с пространными комментариями. Его ученая слава росла. Парижский епископ Жан де Белле, человек образованный, готовый покровительствовать знатокам древних языков, к тому же давний знакомый Рабле, взял его к себе в лекари. В свите епископа, посланного в Италию с ответственным дипломатическим поручением, Рабле в 1534 и 1535 гг. посетил родину гуманизма. Он побывал во многих итальянских городах. Особенно большое впечатление произвел на него Рим с его античными памятниками. Впрочем, в Вечном городе Рабле мог также наблюдать обычаи и нравы церковной знати, о которых в свое время не слишком лестно отзывался Эразм Роттердамский. Находясь в Италии, Рабле выхлопотал у папы индульгенцию, которая не только отпускала ему такие прегрешения, как самовольный уход из монастыря, но и разрешала врачебную практику при условии, если она не будет противоречить церковным канонам. Для Рабле это имело определенное значение, поскольку во Франции все выше поднималась волна католической реакции. Примерным монахом Рабле так и не стал. Продолжая с успехом заниматься медициной (в 1537 г. он получил ученую степень доктора), проявляя одновременно интерес к ботанике, философии, юриспруденции, филологии и прочим наукам, он не смог обречь себя на монастырское затворничество. Его влекли новые места, интересные люди. Он встречался с К. Маро и Б. Деперье. Будучи близок ко двору Маргариты Наваррской, он навсегда сохранил глубокое уважение к покровительнице гуманистов. Одно время он, видимо, склонился на сторону протестантов, но в дальнейшем убедился, что в своем фанатизме они нисколько не уступают ненавистным ему сорбоннистам. Современники отмечали добросердечие Рабле, охотно помогавшего бедным и хворым. В последние годы он уже почти не исполнял своих церковных обязанностей. Умер он в Париже.

Легенда больше всего приукрасила рассказ о его последних часах. Ему приписывают и меланхолическое обращение к окружающим: «Задёрните занавес: фарс окончен», и знаменитые трудно переводимые, скептические слова; «Je vais querir le grand Peyt-Etre» («иду искать великое Быть-Может»), и насмешку над священником, подававшим ему последнее причастие: «Мне смазывают сапоги для большого путешествия», и буффонное завещание: «У меня нет ничего ценного, я много должен, остальное я оставляю бедным».

Как-то Рабле попала в руки напечатанная в Лионе в 1532 г. лубочная книга «Великие и неоценимые хроники о великом и огромном Гаргантюа», в основе которой лежала старинная французская народная сказка о великане Гаргантюа, хорошо известная еще в начале XV столетия. По словам А.Н. Веселовского, это «одна из тех народных книжек, какие начинают являться на переходе от Средних веков к новому времени и, предваряя художественный протест Сервантеса, рисуют нам в карикатурном виде отживший мир рыцарских подвигов, романтических гигантов и волшебников». [Веселовский А.Н. Избранные статьи. Л., 1939. С. 412–413.]

Королю Артуру, рассказывалось в книге, угрожают сказочные гоги и магоги. Желая ему помочь, могущественный волшебник Мерлин создает великана Грангузье и великаншу, его супругу. У них рождается сын Гаргантюа, который наносит поражение врагам короля. Изобилует лубочная хроника гротескными ситуациями и забавно буффонно-сказочными подробностями. Так, из слез плачущих великанов возникает горячий источник, в котором можно варить яйца. Гигантская кобыла Гаргантюа, защищаясь от мух, сметает хвостом целые леса. Пастух, приняв открытый рот спящего Гаргантюа за глубокую пещеру, прячется от волков между зубами великана. В Париже великан снимает городские колокола и прячет в карман и т. п. Описывая грандиозные пиры и празднества, автор не забывает упомянуть, сколько всего было съедено и выпито, сколько холста, сукна и атласа пошло на одежду Гаргантюа и т. д.

Эта забавная книга навела Рабле на мысль написать роман, в котором бы популярные персонажи народной сказки обрели новую жизнь. Так и возник роман в пяти книгах «Гаргантюа и Пантагрюэль», одно из самых замечательных созданий ренессансного гения. Четыре книги романа увидели свет в 1532–1552 гг. Заключительная пятая книга появилась уже после смерти автора в 1564 г. Возможно, что ее написал не сам Рабле, но кто-то из его единомышленников, располагавший набросками и наметками, оставленными великим гуманистом.

Рабле заимствовал из народной книги имена героев и ряд эпизодов. Ей он обязан отдельными приемами, например гротескным перечнем всевозможных предметов. Однако, используя буффонно-сказочную схему «хроники», Рабле наполняет ее глубоким философским содержанием. Усиливает он и сатирические тенденции лубочной книги. Его роман поднимает народный лубок на высоту большой гуманистической литературы. Такой яркостью образов, такого идейного богатства, такого полифонического стиля не знала литература до Рабле. Это огромное изогнутое зеркало, в котором причудливо отразилось буйное жизнелюбие «старой веселой Франции», пробужденной к новой жизни в эпоху Возрождения. Веселые галльские шутки, шумное карнавальное озорство придают роману характерный «раблезианский» колорит. Автор то и дело стремится скрыть свое глубокомыслие под маской веселой буффонады. Это обстоятельство вводило в заблуждение многих близоруких критиков, видевших в романе всего лишь хаотическое нагромождение площадных анекдотов и острот. Сам Рабле в предисловии к первой книге «Гаргантюа и Пантагрюэль» сравнивает свое творение с ларцом, на котором сверху нарисованы «смешные и забавные фигурки», а внутри хранятся редкостные снадобья, приносящие человеку немалую пользу. «Положим даже, – продолжает автор, – вы найдете там вещи довольно забавные, если понимать их буквально и все же не заслушивайтесь вы пения сирен, а лучше истолкуйте в более высоком смысле все то, что, как вам могло случайно показаться, автор сказал спроста». (Здесь и ниже пер. Н.М. Любимова)

И вот мы открываем этот удивительный роман, от которого, по признанию самого автора, скорее попахивает вином, чем церковным елеем, и сразу же на нас обрушивается шумный поток самых причудливых, самых диковинных событий. Рабле не стесняется нагромождать их одно на другое, пересыпать их шутовскими сентенциями веселыми прибаутками. Этот поток бурлит, вздымается, пенится, клокочет, сверкает, переливается множеством красок. Подчас читателю кажется, что перед ним разбушевавшаяся стихия. Но если внимательно и без всякой предвзятости присмотреться к роману, то за его странными, почти хаотическими очертаниями мы без труда увидим очень умного и несомненно искусного автора.

Открывается первая книга (1534) описанием гигантского пира, устроенного королем Утопии (название страны заимствовано у Томаса Мора.) великаном Грангузье для своих подданных. Был Грангузье (что означает «Большая глотка») большим шутником, любившим выпить до дна и закусить солененьким. Гостям подали требухи от 367 014 жирных волов, и была она такая вкусная, что каждый облизывал пальчики.

Так, уже сразу попадаем мы в характерную атмосферу романа, наполненную ликованием раскрепощенной плоти, веселым шумом и гамом, звоном кувшинов и стаканов.

Принимала в этом увеселении участие и жена Грангузье, великанша Гаргамелла. Ей предстояло скоро родить, и поэтому добряк Грангузье советовал ей не слишком налегать на потроха. Но Гаргамелла, невзирая на предостережения, съела этих самых потрохов 16 бочек, 2 бочонка и 6 горшков, после чего она родила сына, который появился на свет через левое ухо и зычным голосом заорал: «Лакать! Лакать!» «Ну и здоровенная же у тебя (глотка)!«(«Ке гран тю а»), воскликнул прибежавший на крик младенца отец. Отсюда и пошло имя новорожденного: Гаргантюа. А жажда у младенца была поистине необыкновенная: на него шло молоко от 17 913 коров. Ему еще не исполнилось и двух лет, как он уже обладал восемнадцатью подбородками и испытывал особое пристрастие к возлияниям.

Но вот настало время учить подрастающего Гаргантюа. Первым его наставником был «великий богослов» магистр Тубал Олоферн, в лице которого Рабле осмеивает схоластические методы средневекового обучения. Почтенный магистр так хорошо сумел преподать молодому великану азбуку, что тот «выучил ее наизусть в обратном порядке, для чего потребовалось 5 лет и 3 месяца». Затем Гаргантюа проштудировал под руководством Олоферна ряд средневековых учебников с пространными комментариями Пустомелиуса Оболтуса, Грошему-цена и других столпов схоластической учености, «для чего потребовалось 18 лет и 11 с лишним месяцев». «И все это Гаргантюа так хорошо усвоил, что на экзамене сумел все ответить наизусть в обратном порядке». 16 лет и 2 месяца читали они «Календарь», а когда великий богослов умер, место его занял магистр Жобелен Бриде (дурачина, простофиля).

Тем временем Гаргантюа рос и тучнел. Наставники не приучили его к опрятности, к умеренности в еде и питье. «Он ел сколько влезет и прекращал еду не прежде, чем у него начинало пучить живот». Уйма времени уходила на игры в карты, карты и кости и т. п., а также на посещение бесконечных церковных служб. Не удивительно, что с годами Гаргантюа все более глупел, тупел, становился рассеяннее и бестолковее.

Схоластическому обучению, которое «убивало много времени и забивало голову, не обременяя ее мыслями» [Веселовский А.Н. С. 419.], Рабле противопоставляет свой педагогический метод. Средневековое воспитание основывалось на мертвых текстах, не стремилось прокладывать путей к познанию окружающего мира, пренебрегало физическим развитием человека. Рабле хочет, чтобы из сферы безжизненных абстракций человек спустился на землю и обрел наконец самого себя в гармоническом развитии всех своих духовных и физических сил. С этой целью Рабле делает новым наставником Гаргантюа мудрого гуманиста Понократа, которому удается превратить Гаргантюа из неотесанного прожорливого олуха в умного, образованного и энергичного человека.

Молодой великан уже не тратит попусту время. Вместо того чтобы забивать голову всяким схоластическим хламом, он читает произведения итальянских гуманистов и, разумеется, творения античных ученых и поэтов, в том числе Плиния, Галена, Теофраста, Аристотеля, Гелиодора, Гесида и Вергилия. В этих книгах Гаргантюа находил много интересного и полезного. Они учили его мыслить, а также знакомили с реальным миром. Но не только из книг черпал Гаргантюа свои познания о природе и мире. Понократ позаботился о том, чтобы его ученик внимательно присмотрелся ко всему, что его непосредственно окружало, будь то растения и деревья или звездное небо. Игральные карты служили ему для всякого рода остроумных забав, основанных на арифметике. И Гаргантюа пристрастился к математическим наукам. Большого успеха достиг он в геометрии, астрономии и музыке.

Одновременно Гаргантюа тренировал свое тело. Он ловко скакал на коне, учился владеть оружием, играл в мяч, боролся, прыгал, плавал, управлял кораблем, лазил по деревьям, метал дротик, камень или алебарду, метко стрелял, поднимал тяжелые гири и т. п. (Книга I, глава 23).

Не пренебрегал Гаргантюа и физическим трудом, к которому феодальная знать относилась с презрением. Вместе с Понократом он убирал сено, колол и пилил дрова, молотил хлеб, а также изучал различные ремесла. Он знакомился с тем, как плавят металл и отливают артиллерийские орудия, как изготовляют часы и печатают книги (I, 24). Не сторонились они и народных забав, но в свободное от занятий время охотно смотрели акробатов, жонглеров и фокусников, с удовольствием прислушивались к их веселому краснобайству.

По желанию отца, Гаргантюа в сопровождении Понократа посетил Париж. Он чуть было не увез соборные колокола, полагая, что они отлично заменят бубенцы на шее у его гигантской кобылы.

А пока Гаргантюа занимался в Париже науками, на благословенную Утопию, жившую в мире и довольстве, напал соседний король Пикрохол. Попытка Грангузье предотвратить войну ни к чему не привела, так как Пикрохол был одержим ненасытной жаждой завоеваний и не желал прислушиваться к голосу разума. Возможно, что, изображая резкими чертами этого вероломного тирана, помышляющего только о собственной выгоде, Рабле вспомнил об императоре Карле V, который столько горя причинил Франции. Пикрохол – это собирательный портрет всех агрессоров прошлого и будущего. «Растопчу, растреплю, растрясу, разнесу, расшибу!» – мрачно твердят его сатрапы (I, 33). А воинство Пикрохола, повинуясь приказам короля, все ломает и крушит на своем пути, «не щадя ни бедного, ни богатого, ни храмов, ни жилищ» (I, 26).

Симпатии Рабле всецело на стороне миролюбивого и человечного Грангузье, решительно осуждающего кровавые затеи своего соседа, ибо «по евангельскому учению – нам надлежит охранять и оборонять собственные наши земли, владеть ими и править, а не вторгаться с враждебными целями в чужие, и что в былые времена, сарацин и варваров, именовалось подвигами, то ныне мы зовем злодейством и разбоем» (I, 46). И Рабле с видимым удовольствием повествует о том, как жители Утопии под предводительством Гаргантюа, спешно вернувшегося из Парижа, нанесли поражение врагам, покусившимся на их независимость и благополучие. Вот когда пригодились Гаргантюа и умение владеть оружием, и крепкие мускулы, и ясность мыслей! Войско Пикрохола, состоящее преимущественно из «каналий, грабителей и разбойников», было разбито наголову, а сам Пикрохол бежал и, если верить слухам, стал простым поденщиком в Лионе. Гаргантюа великодушно обошелся с побежденными, а добрый король Грангузье щедро одарил победителей.

Среди особо отличившихся ратников был и доблестный монах Жан из аббатства Сейи по прозвищу Зубодробитель. Гаргантюа хотел было сделать его аббатом Сейи, но веселый монах не пожелал управлять хмурыми чернецами и попросил разрешение построить аббатство по своему усмотрению. Вскоре, благодаря исключительной щедрости Гаргантюа, на берегу французской реки Луары появилась великолепная Телемская обитель, весьма не похожая на все другие католические монастыри. В новой обители не отрекаются от радостей жизни, не истязают себя постами и ночными бдениями, не ищут спасения в невежестве. Кто обычно идет в монастырь? Одни только хворые, слабоумные, уродливые, лишние рты. Телемское аббатство открыто для юношей и девушек, отличающихся красотой, статностью, обходительностью и любознательностью. Они живут под одной крышей, вместе занимаются, вместе проводят досуг. При желании каждый может беспрепятственно покинуть обитель и уйти куда захочет. Здесь не дают монашеских обетов целомудрия, бедности и послушания. Любой телемит «вправе сочетаться законным браком, быть богатым и пользоваться полной свободой». И все в Телемской обители устроено так, чтобы человек радовался жизни, все здесь ласкает глаз и дает богатую пищу уму.

Живут телемиты в семиэтажном красивом замке, который по своей архитектуре и убранству напоминает французские замки эпохи Возрождения, хотя и превосходит их пышностью и комфортом. В огромном книгохранилище собраны книги на греческом, латинском, еврейском, французском, итальянском и испанском языках. Просторные галереи расписаны фресками, изображающими подвиги древних героев, исторические события и виды различных местностей. Посреди внутреннего двора высится алебастровый фонтан, увенчанный изображением трех граций. Для развлечения телемитов устроены ипподром, театр, бассейн для плавания, манежи для игр в мяч, фруктовый сад и т. п.

Само собой понятно, что Телемское аббатство вовсе не монастырь. Более того – оно дерзкий вызов монастырским порядкам и самому духу монашества. Недаром с глубокой неприязнью относятся здесь к монахам и монахиням, злобным ханжам, святошам, наушникам и продавцам обмана. Здесь не бьют поклонов, не подчиняют всей жизни звону колокола. Ничто не унижает здесь человеческого достоинства, не стесняет естественных устремлений. Телемское аббатство – это царство радости, молодости, красоты, изобилия, гуманистической образованности и свободы. В его уставе записано только одно правило: «Делай что хочешь».

И вот что поразительно: в Телемском аббатстве (Телема – по-гречески: желание), не знающем иных правил, совершенно отсутствуют склоки и раздоры. Рабле замечает по этому поводу: «Людей свободных, происходящих от добрых родителей, просвещенных, вращающихся в порядочном обществе, сама природа наделяет инстинктом и побудительною силой, которые постоянно наставляют их на добрые дела и отвлекают их от порока, и сила эта зовется у них честью. Но когда тех же самых людей давят и гнетут подлое насилие и принуждение, они обращают благородный свой пыл, с которым они добровольно устремлялись к добродетели, на то, чтобы сбросить с себя и свернуть ярмо рабства, ибо нас искони влечет к запретному и мы жаждем того, в чем нам отказано» (I, 52–57).

Телемское аббатство, по мысли Рабле, должно свидетельствовать о благородстве человеческой природы. Правда речь идет о просвещенном меньшинстве. Но именно на него гуманисты эпохи Возрождения возлагали свои надежды. Церковь с недоверием относилась к человеку. Учение о первородном грехе бросало мрачную тень на весь человеческий род. Рабле трогательно верил в благородные задатки человека. Он верил в то, что человек от природы добр и только уродливые формы жизни толкают его на путь порока. И вот вслед за Томасом Мором он создает свою гуманистическую утопию. Он мечтает о таком благородном пристанище, где человек может наконец стать самим собой. Телемское аббатство и не республика и не монархия. Это всего лишь союз достойных, хорошо воспитанных и образованных людей. Рабле не рассказывает подробно об этих занятиях. Он только любуется ими. В Телемской обители люди поднимаются над уродливыми проявлениями общественного неразумия и служат живым уроком этому неразумию.

Конечно, в гуманистической утопии Рабле много наивного, неясного и фантастического. Но тот дух прекрасной человечности, который ее наполняет, не может нас не привлечь. Ведь Рабле хочет, чтобы человек обрел наконец рай, но не на небесах, а здесь, на земле, и чтобы лучшим украшением этого земного рая стал он сам. Опасную наивность этих взглядов подверг суровой критике А.Ф. Лосев. Вот, что он пишет по поводу райского аббатства Рабле: «Но это изображение Телемского аббатства у Рабле с поразительной откровенностью рисует всю беспомощность и все бессилие такого рода достаточно потешной для нас иллюзии. Ведь естественно возникает вопрос: на какие же средства будет существовать такого рода райское блаженство и кто же будет трудиться? С неимоверной откровенностью Рабле заявляет, что это аббатство существует на королевские дотации, что около каждой красавицы существуют здесь всякие горничные и гардеробщицы. Кроме того, около самого аббатства целый городок прислужников, которые снабжают жителей этого аббатства не только всем необходимым, но и всем максимально красивым. В этом городке живут ювелиры, гранильщики, вышивальщики, портные, золотошвеи, бархатники, ткачи. И опять спрашивается: кто же доставляет материалы, необходимые для всех этих работников, и кто доставляет им все необходимое для материального существования? На все такого рода вопросы Рабле дает невинный и очень милый ответ: все это попросту содержится за счет государства. Нам представляется, что большей критики и большего издевательства над всем возрожденческим индивидуализмом нельзя себе и представить. И тут уже неважно, сознательно или вполне бессознательно проявлялась у Рабле эта глупая мечта о самоутверждении человеческой личности. Во всяком случае такая утопия не могла быть осуществлена без планомерно проводимой системы рабства. И если этой самокритики возрожденческого индивидуализма сам Рабле не замечал, то тем хуже для него. Для нас это является во всяком случае примером жесточайшего саморазоблачения стихийно-артистического самоутверждения человека в эпоху Ренессанса. Это такая критика или, лучше сказать, самокритика эстетического мировоззрения Ренессанса, лучше которой и глубже которой ровно ничего нельзя себе и представить. Получается, что утопический социализм аббатства Телем есть социализм дармоедов и тунеядцев, вырастающий на рабовладельчески-феодальных отношениях.

Второе, что бросается в глаза не только литературоведу, но и историку эстетики (и последнему даже больше всего), – это чрезвычайное снижение героических идеалов Ренессанса. Что бы мы ни думали о Ренессансе, это прежде всего есть эпоха высокого героизма, или, как мы обыкновенно выражаемся, титанизма. Ренессанс мыслит человека во всяком случае как мощного героя, благородного, самоуглубленного и наполненного мечтами о высочайших идеалах. Совершенно противоположную картину рисует нам знаменитый роман Рабле, где вместо героя выступает деклассированная богема, если не просто шпана, вполне ничтожная и по своему внутреннему настроению, и по своему внешнему поведению. Печать какой-то деклассированности и даже нигилизма лежит на этих «героях» Рабле. В этом смысле весьма хорошую характеристику одного из таких героев, а именно Панурга, дает А.К. Дживелегов, который пишет: «Панург – студент, умный циник и сквернослов, дерзкий, озорной бездельник и недоучка, типичная «богема»… В его голове хаотически навалены всевозможные знания, как в его двадцати шести карманах навалена груда самого разнообразного хлама. Но и его знания, подчас солидные, и арсенал его карманов имеют одно назначение. Это наступательное оружие против ближнего, для осуществления одного из шестидесяти трех способов добывания средств к жизни, из которых «самым честным и самым обыкновенным» было воровство. Настоящей, крепкой устойчивости в его натуре нет. Он может в критическую минуту пасть духом и превратиться в жалкого труса, который только и способен испускать панические нечленораздельные звуки. В момент встречи с Пантагрюэлем Панург был типичным деклассированным человеком с соответствующим прочно сложившимся характером, с которым он не может разделаться и тогда, когда близость к Пантагрюэлю окунула его в изобилие. Его деклассированное состояние воспитало в нем моральный нигилизм, полное пренебрежение к этическим принципам, хищный эгоизм. Таких авантюристов много бродило по свету в эпоху первоначального накопления».

Эту деклассированность Панурга не нужно понимать слишком элементарно и монотонно. Он, конечно, вообще говоря, есть полное ничтожество. Но лишить его всяких черт обаяния тоже невозможно, хотя обаяние это достаточно грубое: «В нем столько нескладного бурсацкого изящества и бесшабашной удали, он так забавен, что мужчины прощают ему многое, а женщины млеют. И сам он обожает женщин, ибо природа наделила его вулканическим темпераментом. Ему не приходится жаловаться на холодность женщин. Но беда той, которая отвергнет его домогательства. Он устроит с ней самую последнюю гадость, вроде каверзы с собаками, жертвою которой стала одна парижская дама«, – писал А.К. Дживелегов.

И наконец, что особенно поразительно, это наличие у Панурга, при всем его ничтожестве, каких-то смутных ожиданий лучшего будущего. «Он смутно, но взволнованно и с энтузиазмом предчувствует какое-то лучшее будущее, в котором люди деклассированные, как он, найдут себе лучшее место под солнцем, будут в состоянии трудиться и развивать свои способности». Однако эту черту Панурга мы приводим только ради научной справедливости при характеристике этого героя. Это его смутное мечтательство, конечно, есть только жалкий остаток благородных иллюзий старого и добротного Ренессанса. Оно нисколько не возвышает образ Панурга в наших глазах; он все равно остается нигилистическим и деклассированным ничтожеством, которое может свидетельствовать только о гибели великих мечтаний Ренессанса».


Во второй книге романа (1532), написанной раньше первой, автор повествует о деяниях Пантагрюэля, достойного сына Гаргантюа. Это такой же исполин, могучий и смелый. Гаргантюа, по собственному опыту хорошо знавший, что представляет собой схоластика, позаботился о том, чтобы воспитать его в гуманистическом духе. К тому же и в мире много изменилось с тех пор, как «великий богослов» Тубал Олоферн заставлял юного великана корпеть над всяким схоластическим вздором.

Гуманизм делал свое дело. Телемская обитель не зря была сооружена щедрым Гаргантюа на берегу французской реки. Ренессанс победоносно шагал по миру. На это, между прочим, указывает пространное письмо, который престарелый Гаргантюа направил Пантагрюэлю в Париж, где тот, по примеру своего отца, проходил курс наук.

По словам Гаргантюа, его время «было не такое благоприятное для процветания наук», как нынешнее. «Однако, по милости божией, с наук на моих глазах сняли запрет, они окружены почетом, и произошли столь благодетельные перемены, что теперь я едва ли годился бы в младший класс, тогда как в зрелом возрасте я не без основания считался ученейшим из людей своего времени… Ныне науки восстановлены, возрождены языки: греческий, без знания которого человек не имеет права считать себя ученым, еврейский, халдейский, латинский. Ныне в ходу изящное и исправное тиснение, изобретенное в мое время по внушению бога, тогда как пушки были выдуманы по наущению дьявола. Всюду мы видим ученых людей, образованнейших наставников, обширнейшие книгохранилища… Ныне разбойники, палачи, проходимцы и конюхи более образованны, нежели в мое время доктора наук и проповедники. Да что говорить! Женщины и девушки – и те стремятся к знанию, этому источнику славы, этой манне небесной!«

И Гаргантюа призывает Пантагрюэля «употребить свою молодость на усовершенствование в науках и добродетелях». Он хочет, чтобы Пантагрюэль в совершенстве изучил языки греческий, латинский, еврейский, халдейский и арабский и чтобы в своих греческих сочинениях он подражал слогу Платона, а в латинских – слогу Цицерона. Чтобы он не пренебрегал историей и развивал свою склонность к геометрии, арифметике и музыке, а также изучил все законы астрономии, астрологические же гадания отверг как заведомый обман. «Что касается явлений природы, то я хочу, чтобы ты высказал к ним должную любознательность; чтобы ты мог перечислить, в каких морях, реках и источниках какие водятся рыбы; чтобы все птицы небесные, чтобы все деревья, кусты и кустики, какие можно встретить в лесах, все травы, растущие на земле, все металлы, сокрытые в ее недрах, и все драгоценные камни Востока и Юга были тебе известны!» Он советует далее «приобрести совершенное познание мира, именуемого микрокосмом, т. е. человека». И наконец: «Несколько часов в день отводи для чтения Священного писания: сперва прочти на греческом языке «Новый завет» и «Послания апостолов», потом, на еврейском, «Ветхий» (II, 8).

Перед нами выразительный манифест ренессансного гуманизма. Мы слышим голос самого Рабле. Адресованное сказочному великану письмо обращено одновременно и ко всем передовым людям Франции.

Конечно, темные силы еще не сломлены. Они владеют Сорбонной и суетятся за стенами многочисленных монастырей. Пантагрюэлю не раз приходилось непосредственно сталкиваться со схоластами и их творениями. Рабле приводит длинный список со смехотворными названиями: здесь и «Клубок теологии», и «Метелка проповедника», и «Горчичник покаяния», и «Пустозвонство законников», и т. п. (II, 7).

Но схоластика уже не имела власти над Пантагрюэлем. Занимаясь весьма прилежно под руководством опытных наставников, он вскоре превратился в человека редкой учености. Чтобы проверить свои познания, он велел вывесить на всех перекрестках 9 764 тезиса, «касавшихся всех отраслей знания и затрагивавшие наиболее спорные вопросы в любой из наук», в течение полутора месяцев вел диспут против всех богословов Сорбонны, всех магистров наук, студентов и ораторов и «всех посадил в лужу».

Как некогда доблестному Гаргантюа, Пантагрюэлю пришлось сражаться с врагами, вторгшимися в Утопию. На этот раз это были «дипсоды – подданные короля Анарха». И хотя дипсодам помогало 300 громадных великанов в каменных латах, Пантагрюэль одержал блестящую победу над многочисленным и хорошо вооруженным врагом.

Обо всем этом и многом ином повествует Рабле в первых двух книгах своего романа. В них царит буйное веселье, звучат раскаты оглушительного хохота. Ликует могучая плоть, сбросившая с себя узы аскетизма. Ликуют мудрые великаны по поводу того, что науки восстановлены и гуманизм преобразует землю. Многое обещает Телемская обитель. Разгромлены и наказаны кровожадные тираны, посягавшие на свободу Утопии. Радость и веселье торжествуют, озаряя живительным светом мир, пробудившийся после многовековой спячки.

Но вот мы переходим к трем заключительным книгам романа и, как правильно отметил в свое время А.Н. Веселовский, попадаем в атмосферу, несколько отличную от той, которая царила вначале. За взрывами буйного веселья слышатся нередко тревожные ноты. Откуда эти диссонансы? Что произошло?

Дело в том, что между написанием первой (второй) и третьей книги романа (1564) прошло четырнадцать лет. За эти годы во Франции многое изменилось. Когда Франсуа Рабле начал писать свой роман (1532), Фортуна ласково улыбалась гуманистам. Но уже в 1535 г. феодально-католическая реакция свирепо обрушилась на гугенотов и всех инакомыслящих. Подстрекаемый католической партией, Франциск I вступил на путь жестоких репрессий. Положение гуманистов сразу стало чрезвычайно шатким. Телемская обитель превратилась в обыкновенный монастырь, в котором уже не было места прекрасным гармоническим людям раблезианской утопии. Растерянность и уныние овладевают гуманистами. В 1543 г. из Франции бежит Клеман Маро. Около 1544 г. самоубийством кончает Бонавентюр Деперье. В 1546 г. на костре инквизиции погибает известный французский гуманист, одно время друживший с Рабле, Этьен Доле. Да и положение самого Рабле становится просто опасным. Сорбоннисты обвиняют его в безверии, кальвинизме и всех смертных грехах. Не удивительно, что Рабле вынужден был замолчать. В стихотворной «Пророческой загадке», завершавшей первую книгу романа, он с тревогой говорил о приближающемся потопе, который нанесет страшный ущерб всей стране, наполнит ее распрями и раздорами.

Но долго молчать Рабле все-таки не мог. Его не сломили трагические испытания. Он остался верен своим благородным гуманистическим идеалам и хотел, чтобы все люди доброй воли услышали его голос. К ним обращает писатель свой труд. Он предлагает им невозбранно черпать из его диогеновой бочки, на дне которой «живет надежда, а не безнадежность, как в бочке Данаид». Что же касается до ученых буквоедов, ханжей и святош, то с ними у Рабле разговор совсем иной. «Вон отсюда, собаки! Пошли прочь, не мозольте мне глаза, капюшонники чертовы!» – кричит он душителям передовых идей (кн. Ill, предисловие автора).

Религиозный, да и всякий иной фанатизм всегда был чужд создателю Телемской обители. С глубокой печалью взирал Рабле на развитие событий во Франции. Он еще пытался сохранить то, что, как ему казалось, можно было сохранить. Поэтому третью книгу романа он открывает знаменательной картиной мирной колонизации страны воинственных дипсодов, покоренных мудрым Пантагрюэлем. Пантагрюэль несет в страну побежденных принципы гуманности, терпимости и гражданской гармонии, «ибо всем творить благо и никому не причинять зла есть удел истинно царский» (III, 1).

Но, конечно, идеалы Телемской обители, основанные на принципах свободы, гуманности и религиозной терпимости, в новой обстановке стали совершенно призрачными. Поэтому и звучит тревога в заключительных книгах романа. Веселая буффонада то и дело уступает место остроумному гротеску. Что-то жуткое появляется в гротескных образах заключительных книг романа. Краски становятся более резкими, тяжелыми, подчас даже мрачными.

Добродушный король Гаргантюа и его верный спутник жизнерадостный брат Жан отходят на второй план. Подлинным героем произведения становится приятель Пантагрюэля лукавый проходимец Панург, появившийся еще во второй книге романа.

Основным мотивом последних трех книг романа становится намерение Панурга жениться. Однако вопрос о женитьбе вырастает для Панурга в чрезвычайно сложную проблему. Ему очень хочется распроститься с холостой жизнью, но он ужасно боится стать рогоносцем. Он колеблется, размышляет и обращается за советом к Пантагрюэлю и другим лицам. Следуют блестящие, остроумно написанные главы, так пленившие Анатоля Франса. Только ни один из полученных ответов не смог вполне удовлетворить обеспокоенного Панурга, и тогда он решает испросить совета у оракула божественной Бутылки, который находится где-то неподалеку от Китая.

И вот под предводительством Пантагрюэля флотилия, состоящая из 12 кораблей, отправляется в путь. На борту, помимо Пантагрюэля и Панурга, находится брат Жан, великий путешественник Ксеноман, наставник Пантагрюэля Эпистемон, Гимнаст и другие утопийцы, а также сам автор этой правдивой истории мэтр Франсуа Рабле.

По пути они посещают множество удивительных стран, сталкиваются с различными опасностями, почти не вспоминая о брачных намерениях Панурга. Автор отправляется вместе с утопийцами в это опасное путешествие не для того, чтобы узнать следует или не следует Панургу жениться, а для того чтобы своими глазами увидеть: куда идет мир? что сталось с порослями новой культуры в это тревожное и опасное время? можно ли еще спасти Телемскую обитель?

Флотилия Пантагрюэля движется от одного острова к другому. И перед утопийцами начинают все более отчетливо вырисовываться очертания мира, окутанного дурманом фанатизма, населенного призраками средневековья, которые, казалось, уже утратили власть над умами людей. В фантастических гротескных образах предстает перед читателем царство мирского неразумия, корысти, тупости, религиозной нетерпимости, презрения к правам человека, обветшалых форм и пустых абстракций.

На острове Прокурации – «земле сплошь перепачканной и перемаранной» – путешественники увидели жалких ябедников, живущих сутяжничеством (IV, 12–16), а через некоторое время, миновав ряд других островов, в открытом море повстречали девять судов, груженных монахами, ехавшими на Кесильский собор, «дабы защитить догматы истинной веры от новоявленных еретиков». Не нужно было обладать особой проницательностью, чтобы понять, что речь здесь шла о Тридентском соборе (1545), на котором католическая церковь осудила протестантское вероучение как еретическое, тем самым закрепив распад христианского мира. Рабле назвал собор «Кесильским» потому, что у евреев звезда, считавшаяся вестником бурь и непогоды (Орион), называлась Кесиль. Слово это имело еще значение «безрассудный».

Встреча с монахами повергла Пантагрюэля в задумчивость и печаль. Он предчувствовал бурю, и буря действительно вскоре разразилась: «Море вздулось и всколебалось до самой пучины; громады волн с размаху ударялись о борта; мистраль, сопровождаемый бешеным ураганом, неистовыми порывами, ужасными вихрями и смертоносными шквалами, засвистал в реях; небесный свод загремел, заблестел, засверкал, хлынул дождь, посыпался град»… Древний хаос как бы вновь воцарился над вселенной. Во время этой страшной бури Панург смертельно трусит, причитает, дрожит и жалуется, в то время как Пантагрюэль, брат Жан и другие утопийцы борются со стихией (IV, 18–24).

А когда буря улеглась и утопийцы отдохнули, они завидели вдали остров Жалкий, где царствовал Постник, великий пожиратель гороха, плешивый полувеликан с двойной тонзурой, питавшийся солеными кольчугами, шлемами, касками и шишаками (IV, 29–32). Этот «ревностный католик» (католики обязаны соблюдать пост) вечно воюет с жирными Колбасами (т. е. протестантами), населяющими соседний остров Дикий (протестанты пост отвергают). У Пантагрюэля появляется желание примирить враждующие стороны, но Ксеноман сообщает ему, что после Кесильского собора, который «обличил, заклеймил и осудил Колбас», о примирении уже нечего и думать. «Скорей вы помирите кошек и крыс, собак и зайцев, только не их» (IV, 35).

Так из тихой дружелюбной Телемской обители мы попадаем в мир неистовых религиозных распрей, сотрясающих землю. Грозным провозвестником их была уже страшная буря, чуть не погубившая отважных мореходов. С этого момента черная тень ложится на страницы книги. Мир предстает в образах уродливых и зловещих.

О религиозных распрях свидетельствуют также острова папефигов и папоманов, к которым вскоре пристали утопийцы. Некогда папефиги были богаты и свободны и прозывались весельчаками, но однажды их угораздило показать римскому папе фигу, и тогда папоманы вторглись на их остров, разграбили его и разорили дотла. С тех пор бедняги стали данниками врагов своих, их терзают нищета и прочие беды (IV, 45). Зато папоманы (почитатели папы) чувствуют себя отлично. Все их помыслы направлены на то, чтобы торжественно встретить на своем острове римского папу, этого земного бога и оказать ему великие почести. А в ожидании своего идола папоманы поклоняются папским декреталиям (постановлениям). Что же касается до проклятых еретиков, не признающих этой божественной книги, то их следует «без всякой пощады сжигать, щипцами ущемлять, на куски разрезать, топить, давить, на кол сажать, кости ломать, четвертовать, колесовать, кишки выпускать, распинать, расчленять, кромсать, жарить, парить, варить, кипятить, на дыбу вздымать, печенку отбивать, испепелять» (IV, 48–54).

Так вот он, мир, в котором уже больше нет места для телемитов, питомцев свободы и человечности! Как одиноки стали внезапно мудрый Пантагрюэль и его соратники! Авторитарный принцип вновь овладел землей. Одни во славу Кальвина и Лютера, другие во славу папы и его несравненных декреталий готовы пролить потоки человеческой крови. Люди превращаются в многоголовое стадо, которое в силу слепого фанатизма способно, не задумываясь, ринуться в пучину бедствий. В этом, видимо, и заключается смысл известного фаблио о панурговом стаде, с которым мы встречаемся в четвертой книге романа (IV, 6–8).

В заключительной пятой книге утопийцы высаживаются на острове Звонком, населенном птицами, живущими в больших дорогих клетках. У птиц разнообразное оперенье. У одних оно белое, у других – черное, у третьих – серое, у четвертых – наполовину белое, наполовину черное, у пятых – красное и т. д. Птицы эти назывались клирцы, инокцы, священцы, аббатцы, епископцы, кардинцы и, наконец, единственный в своем роде папец. Прилетают эти птицы на благословенный остров из обширной страны Голодный день и из страны под названием Насслишкоммного. Прилетают сюда те, кому угрожает голод, кто не умеет и не хочет работать, кому не везет в любви, кто не достиг намеченной цели и совершил какое-нибудь преступление. Прилетев сюда тощими, как сороки, они быстро становятся жирными, как сурки. «Здесь они в полной безопасности, неприкосновенности и полной свободе». Птицы не обрабатывают и не возделывают землю. Они знай себе прыгают, щебечут да поют «под неумолчный колокольный звон. Благолепие и благоденствие царят на этом острове. Но горе тем, кто хоть как-нибудь затронет или оскорбит достопочтенных птиц!» (V, 1–8).

Сатирические стрелы автора обращены здесь против католической церкви, беспощадной к реформаторам и всем инакомыслящим. Легко догадаться, что папец – это папа, клирцы – клирики, аббатцы – аббаты, что красное оперение намекает на алые мантии кардиналов, а оперенье серое – на серые сутаны монахов и т. п.

Поспешив покинуть злопамятных птиц, путники через некоторое время попадают на остров Застенок, где живет алчный Цапцарап, эрцгерцог пушистых котов. Этот обагренный кровью остров не что иное, как французский суд: несправедливый, продажный, жестокий. Пушистые коты, по словам автора, «животные преотвратительные и ужасные». Они разоряют и губят все без разбора, и доброе и дурное. Девизом их служит грабеж. Это царство кривды, злобы и ужаса. Здесь говорят о том, чего не знают, сознаются в том, чего не думали делать, рассуждают о том, чему никогда не учились. Никто не уходил отсюда, «не оставив шерсти, а чаще всего и шкуры». Зато золото совершает здесь чудеса, оно превращает порок в добродетель, отмыкает замки застенка. Только бросив котам кошелек, туго набитый червонцами, утопийцы вырвались на свободу (V, 11–15).

Не менее отвратительными оказались и следующие острова, к которым пристали путники. Один из них (остров Апедевтов, т. е. невежд) аллегорически изображает счетную палату, ведавшую во Франции налогами, недоимками и прочими финансовыми мероприятиями. Здесь ловко стригут кошельки, а господа начальники, обитающие в огромном давильном прессе, выжимают с великой пользой для себя золотой сок из достояния всех сословий (V, 16).

Итак, вместо свободного религиозного чувства – братоубийственная возня папеманов и папефигов, угрюмая косность острова Звонкого. Вместо торжества справедливости и гуманности – крючкотворство острова Прокурации, страшные морды пушистых котов, обрызганные кровью невинных жертв, и мученики давильного пресса. Но, быть может, в царстве науки утопийцы найдут наконец обетованную землю? Ведь недаром же гуманисты наносили сокрушительные удары средневековой схоластике.

Но, оказывается, она еще жива и могущественна – ложная наука, сухопарая Квинтэссенция, на землю которой вскоре вступили злополучные путники. Ей по малой мере уже 1800 лет, но она по-прежнему молода и изящна. Одежды ее отличаются пышностью. Как и ее речь, хотя часто она и сама не понимает того, что говорит. У нее удивительные обычаи и свойства. Она лечит больных музыкой. Она ничего не ест, за исключением категорий, абстракций, антитез, снов, кошмаров и т. п. Ее придворные обладают поразительным искусством совершать самые невероятные вещи. Один из них излечивал все виды истощения, постригая больных сроком на три месяца в монахи. При этом он уверял, что «если уж они во иноческом чине не разжиреют, значит, и врачебное искусство, и сама природа в сем случае бессильны». Иные оттирали добела эфиопов, стригли ослов и получали отменную шерсть, доили козла или ловили сетями ветер. «Иные из ничего творили нечто великое, а великое обращали в ничто. Иные резали огонь ножом, а воду черпали решетом». Иногда они вступали между собой в ожесточенные споры, касаясь таких «сверхфизических проблем», как тень осла, дым от фонаря или козья шерсть.

Наконец, миновав еще несколько островов, Пантагрюэль и его спутники прибывают к цели своего путешествия, к оракулу Бутылки. На изящном яшмовом портале, который вел во дворец оракула, они прочли изречение, написанное чистым золотом: «Истина в вине», и вот прозвучали долгожданные слова оракула. Собственно это было лишь одно краткое слово: «Тринк!» (т. е. «пей»). Итак, истина в вине. Или оракул советовал путникам припасть к источнику мудрости? По словам верховной жрицы божественного оракула, вину «дарована власть наполнять душу истиной, знанием и любомудрием» (V, 45). Человек неустанно должен идти по пути познания. Ведь неодолимое время на стороне истины (V, 47).

Так вот ради чего утопийцы пустились в открытое море и подвергали себя многочисленным опасностям! Это «тринк» звучит, как будто лопнула туго натянутая струна. Да, людям не следует падать духом. Им надлежит верить, что будущее за истиной. А настоящее? Оно окутано мраком. Что же делать? Быть человеком. На этом и заканчивается роман.

(Материал подготовлен на основании лекций Б. И. Пуришева. Автор слушал эти лекции в 1975–1976 гг. в МПГУ им. В. И. Ленина на факультете русского языка и литературы).

Монтень

Монтень (Мишель Montaigne) – один из величайших французских писателей (1533–1592), родился в своем родовом замке Монтене, близ Бордо. Отец его, человек богатый и классически образованный, хотел дать и сыну хорошее классическое образование. Ввиду нежного сложения ребенка, изучение греческого языка было оставлено, но зато латинский изучался Монтенем практически, как живой и как бы второй природный язык.

Отец окружал мальчика самыми нежными попечениями: он просыпался не иначе, как под звуки тихой музыки; от него тщательно скрывалось все печальное и неприятное и т. д. Под влиянием этого искусственного, тепличного воспитания Монтень сделался на всю жизнь сторонником спокойствия и всякого рода комфорта и заботился больше всего о том, чтобы ничто не нарушало нравственного равновесия и ясности его духа. Таким образом в самом раннем периоде жизни Монтеня были уже положены основы того культа собственной личности, того утонченного эпикуреизма, который составляет основную черту его миросозерцания. От семи до тринадцати лет в классической школе мальчик продолжал изучение древних классических языков и играл главные роли в латинских трагедиях. По окончании курса в Тулузе, Монтень занял место советника в Cour des Aides в Перигэ, а когда она была упразднена, сделался членом бордосского парламента и пробыл в этой должности более десяти лет. К этому периоду жизни Монтеня относится его сближение с Ла Боэси, товарищем его по службе. Единственный раз в своей жизни Монтень заплатил дань молодости и полюбил своего друга с энтузиазмом, к которому вообще был мало способен. Он имел полное право говорить впоследствии, что души их слились воедино и что Ла Боэси унес с собой в могилу его истинный нравственный образ. Тем не менее, Монтень был далек от того, чтобы разделять политические убеждения Ла Боэси и его культ античной свободы, изложенный в его знаменитом памфлете о Добровольном рабстве (Discours sur la servitude volontaire). Он и тогда уже был поклонником золотой средины и существующего порядка вещей, который он считал необходимым для душевного спокойствия каждой отдельной личности. Мишель не чувствовал особой любви к своей юридической профессии: судьи казались ему казуистами и педантами, закон – искусно сотканной паутиной, в которой мог запутаться самый невинный человек; притом он радикально расходился со своими товарищами по службе во взглядах на смертную казнь и необходимость преследования гугенотов. Искренний католик, но не менее искренний и убежденный противник нетерпимости и смертной казни, он чувствовал себя неспособным произносить смертные приговоры над уголовными преступниками или нераскаянными еретиками и в подобных случаях предпочитал скорее изменять долгу присяги, чем долгу человечности. По мере усиления религиозных преследований положение его между двумя враждебными партиями становилось все более и более невыносимым, а умеренность делала его подозрительным обеим сторонам: по его собственному выражению, гибеллинам он казался гвельфом, а гвельфам – гибеллином. Поэтому, лишь только умер отец, Монтень поспешил выйти в отставку (1570 г.). Он удалился в свой замок под предлогом устройства дел, а в сущности – чтобы на досуге предаться литературным занятиям. До сих пор сохранилась испещренная латинскими надписями башня, служившая ему и библиотекой, и рабочим кабинетом. В это время Мишель был уже женат и имел детей. И в женитьбе он поступил также рассудочно и обдуманно, как и во всем. Он женился, перешедши тридцатилетний возраст, на женщине, избранной для него родителями, и отдал ей свое имя, состояние и уважение, но не сердце. Он думал, что можно ссужать себя другому на время, но отдаваться вполне следует только самому себе и женился, по собственным его словам, лишь потому, что все люди женятся, если бы он следовал своим личным убеждениям, то убежал бы от самой мудрости, если бы она захотела» стать его женой. Спокойствие духа, нравственная независимость и возможность предаваться любимым занятиям – вот те кумиры, которым Монтень, не колеблясь, принес бы в жертву все свои привязанности. Поселившись в Chateau Montaigne, он принялся за обработку своих наблюдений над жизнью, людьми и собственной душой. Плодом этих наблюдений были его знаменитые «Опыты (Essais), первые две книги которых вышли в Париже в 1580 году.

Опыты

Помимо своих «Опытов» Монтень не оставил произведений, имеющих литературный интерес. Его «Опыты» имеют сложную, более чем двадцатилетнюю творческую историю. Две первые книги «Опытов» были написаны в 1572–1579 гг. В 1586–1587 гг. Монтень внёс множество дополнений в ранее опубликованные части и написал третью книгу. В таком переработанном виде, в трёх томах, «Опыты» были изданы в 1588 г. На экземпляре этого издания Монтень в последние годы жизни сделал многочиспенные дополнения и поправки, включенные в посмертное издание книги (1595).

Сборники назидательных анекдотов и сентенций, излагавшие различные сведения из истории и популяризирующие античную мораль и философию, составляли обычное чтение в эпоху Монтеня. Именно этому типу компиляций обязан своим происхождением жанр «Опытов». Начиная работу над своей книгой, Монтень был далёк от мысли открыть новую область литературы. Его образцами были компиляторы 15-го и 16-го веков, а из древних – Стобей и Авл Геллий. Многие главы первой книги «Опытов» сохранили, несмотря на последующие переделки, следы своего происхождения от указанных образцов. В них на первый план выступает жадный интерес Монтеня к простейшим проявлением человеческой природы, проявлениям характера, к внешнему разнообразию непосредственно ощутимых форм бытия. В соответствии с этим первоначальная художественная манера Монтеня представляет собой бесстрастную фиксацию занимательных фактов без рефлексии, которой проникнуты более поздние главы книги. Беззаботное любопытство к эмпирической реальности практической жизни и наивная литературная форма нанизывания разобщенных фактов на одну случайную нить характеризует первые шаги Монтеня-писателя.

Углубляясь в изучение древних философов и поэтов, Монтень находил новые стимулы для раскрытия своей писательской индивидуальности. Усиленное чтение Сенеки и моральных трактатов Плутарха определило его призвание моралиста. С этих пор «Опыты» Монтеня сосредотачиваются вокруг вопросов морали, т. е. проблем поведения человека, которые составляют основу всей идеологии Возрождения. Человек как мыслящее и действующее существо становится центральным объектом «Опытов». Рационалистическая этика античности открывает Монтеню путь к познанию человека в его самодовлеющем человеческом аспекте, вне порабощающих норм религиозного мировоззрения. Напряженные размышления о целях и запросах человеческой жизни становятся рядом с обнаженно фактографической записью первоначальных «опытов».

Именно на этом этапе создания книги и возникает образ мудреца (le sage), который проходит через всю книгу. Следуя доктрине стоиков, Монтень считает, что человеческая мудрость заключается в преодолении страдания, героической борьбе с ним. Однако сама оценка страдания как величайшего мирового зла, как враждебного человеку начала, унижающего и искажающего природу, с самого начала отличает мировоззрения Монтеня от аскетического рационализма античных стоиков. Высшую ценность Монтень видит в полноте и свободе духовно-чувствительной жизни человека и только поэтому объявляет законом природы стремление избежать страдания.

Страдание неизбежно, но силой своего духа человек должен побороть его и этим героическим усилием оправдать свою независимость и достоинство. Страдания приобретают у Монтеня значение подлинного антагониста человечности. Все человеческое – разум, воля, мужество сила, великодушие – имеет ценность только потому, что существует страдание, в борьбе с которым человек проявляет эти стороны своей природы.

Высшим идеалом мудреца является добродетель. Этим термином Монтень, подобно другим писателем Возрождения, обозначает совокупность всех способностей и творческих сил человека, направленных на совершение блага как для себя, как и для других людей. Впоследствии Монтень признает в «добродетели» естественное свойство человеческой природы. Пока же стоическое учение заставляет Монтеня видеть в ней завоевания мыслей и воли человека.

Где природа делает все за человека и избавляет его от усилий, там нет добродетели. Разум дан человеку для достижения счастья, и только свойственная человеку слабость заставляет его выносить страдания. Поэтому разум должен быть постоянно направлен на такие предметы, которые причиняют страдания. Человек боится смерти. Чтобы избавиться от этого страха, надо все время думать о смерти, приучаться к мысли о ней. Размышления о смерти и страдании – тяжкий, но единственный путь к достижению той добродетели, которая была для эпохи Возрождения залогом личной и общественной свободы. «Предвкушение смерти есть предвкушение свободы. Кто научился умирать, тот разучился рабски служить». (Кн. I, гл. 20). Эти черты мрачного героизма, присущие идеалу человеческого совершенства, свободы и добродетели, сближали Монтеня со стоиками, вопреки коренному различию их исходных позиций. Оптимистическая основа мировоззрения Монтеня, определившаяся уже в этот ранний «стоический» период, не находила своего гармоничного развития в пределах тех требований, которые Монтень предъявлял к человеку, все духовные силы коего обречены на напряженную, не знающую отдыха и забвения, борьбу со скорбью и страданием, приводящую к призрачному «счастью» бесстрастия.

Монтень противопоставлял добродетель своего «мудреца» «жалким условиям человеческого существования» («La miserable condition humaine»), бессилию, страху и зависимости. Требование суровой дисциплины сознательной, героической «мудрости» целиком предоставляло человека самому себе, давало каждому власть над своей личной судьбой. Утверждение личной самостоятельности человека и его права на внутреннюю независимость от обстоятельств жизни послужило основой индивидуалистического мировоззрению Монтеня, ростки которого дают себя знать уже на стоическом этапе. Уделом мудреца должно быть одиночество, то есть самоуглубление. (См. «Об одиночестве», кн. I, гл. 39). «Разумный человек не потерял ничего, если он сохранил самого себя». «Самая великая вещь на свете – уметь принадлежать себе». Так идеал человеческого совершенства постепенно находит свое реальное воплощение в индивидуальном развитии человека, в душевной жизни самого Монтеня.

Вера в практическую пользу философского размышления быстро сменилась у Монтеня разрушительным скепсисом по отношению ко всем философским доктринам и человеческим мнениям. Кульминационным периодом скептического умонастроения были для Монтеня годы 1575–1577, непосредственно предшествовавшие завершению первой редакции «Опытов». В этот период Монтень ориентируется на «Моральные сочинения» Плутарха, на произведения Секста Эмпирика и на книги Корнелия Агриппы Неттесгеймского, скептика в философии и мистика в науке. Этот период характеризуется более широким охватом действительности, преодолением односторонней нравоучительной проблематики предшествующего этапа. Вопреки скептическому отрицанию, которым теперь окрашиваются «Опыты», они становятся ярким изображением жизни, материального мира и человеческих отношений, критическим исследованием «условий человеческого существования».

В книгу проникает широкое общественное содержание, делающее её «опасной», полной драматизма, вступающей в конфликт с идейным обоснованием господствующего церковнофеодального порядка. Скептическое решение вопроса о роли религии в человеческой жизни, отношение разума и «откровения», знания и веры приобретало острый общественный смысл в период гражданских войн, когда конфликт враждующих партий питался ожесточёнными религиозными распрями.

Не посягая с виду на религию, как на систему догматов, Монтень разрывает связь между Богом и человеком и стремится найти подлинное место человека в природе. Человек – слабое, беспомощное создание, подавленное величием космоса, пасынок природы, которая совершеннее и мудрее его. Отнимая у человека роль «царя природы» и «венца творения», Мыслитель тем самым по-новому обосновал автономность человеческого бытия. Бог для Монтеня – не личный бог человека, милостивый отец людей, а Бог природы, строитель вселенной. Оставляя за идеи Бога недоказуемое преимущество совершенной и неизменной истины, Монтень удовлетворяется в сфере человеческой действительности временным, относительным, преходящим. Он видит в жизни и деятельности человека постоянную текучесть и изменчивость форм, противоречивость, непоследовательность и случайность опыта, беспомощность и заблуждение мысли, преграждающие человеку прямой путь к познанию истины. В постоянных поисках истинного решения, в беспокойстве и разочаровании, ведущих человека от одной ступени сознания к другой, от одного «нравственного» состояния к другому, Монтень видит творческую, подлинно человеческую ценность. Скептическая критика разумной деятельности людей является для Монтеня путём к утверждению неисчерпаемого богатства человеческих возможностей. В то же время она служит средством искусного доказательства того, что человеческий разум, ненадёжный руководитель в земных делах, совершенно бессилен в делах небесных.

Творческий скептицизм Монтеня чужд отказу от проникновения в истину. Различие мнений, их вечная смена и непостоянство, противоречия оценок, обычаев, форм существования, характеров и воззрений свидетельствуют о бесконечном богатстве и разнообразии мира и человека.

С внешней стороны «Опыты» представляют свободное, беспорядочное сочетание размышлений и наблюдений, описаний и примеров, анекдотов и цитат, объединённых, чаще всего без видимой связи, в главы, расположенные совершенно случайным образом и без всякой последовательности. Разорванная, фрагментарная форма «Опытов» позволила Монтеню переходить от одной темы к другой с той свободой, которой он был обязан своей глубокой наблюдательности, исключительной начитанности и постоянному общению с культурным наследием прошлого и настоящего.

Хаотическая, иррациональная композиция «Опытов» была естественным результатом общего замысла, однако этот замысел не возник у Монтеня с первыми главами его книги, а испытал существенные изменения по мере роста и усложнения содержания, приобретая всё большую широту и оригинальность. Перед нами, в этом смысле, уникальнейший текст мировой литературы, который словно находится в непрерывном процессе становления. «Опыты» Монтеня – это не нечто застывшее, а постоянно изменяющаяся субстанция, это живая лаборатория художественной мысли. Книга Монтеня словно приглашает нас к диалогу, и автор выступает перед нами в качестве задушевного собеседника, который сам не знает ответа на многие поставленные вопросы. Автор как бы сам меняется вместе со своей книгой и предлагает меняться и своему читателю по мере погружения в текст. Вот как он пишет сам об этом феномене: «Мир не что иное, как постоянное колебание… Сама устойчивость есть не что иное, как более медленное колебание… Я не изображаю бытия. Я изображаю переход: не из одного века в другой или, как говорит народ, из одного семилетия в другое, а изо дня в день, из минуты в минуту» (кн. II, гл. 2).

Этой диалектической тенденцией глубоко проникнуты все «Опыты», раскрывающие действительность в богатстве её противоречий, в многосторонности и в индивидуальном разнообразии характеров, событий и наблюдений, драматизме и пафосе человеческого существования, в материальной полноте чувственного мира.

«Опыты» Монтеня оказали огромное влияние на философию Френсиса Бэкона. Эта книга стала очень важной во всём дальнейшем развитии французской литературы. Мы видим влияние

Монтеня на творчество Мольера. «Опыты» Монтеня незримо присутствуют в творчестве Шекспира, в частности, в трагедиях «Гамлет» и «Буря». В 17-м веке известность и влияние Монтеня быстро распространяется за пределы Франции. «Опыты» были настольной книгой и А.С. Пушкина и Л.Н. Толстого. Список любителей этой великой книги, в который вошли бы имена многих знаменитых исторических личностей, можно было бы продолжить до бесконечности.

Краткое содержание некоторых глав(по пересказу Е.Д. Мурашкинцевой)

«Опыты» (Les essais) – Философское эссе (кн. 1-2-1580, кн. 3-1588).

В Первой книге предпослано обращение к читателю, где Монтень заявляет, что не искал славы и не стремился принести пользу, – это прежде всего «искренняя книга», а предназначена она родным и друзьям, дабы они смогли оживить в памяти его облик и характер, когда придет пора разлуки – уже очень близкой.


КНИГА I (1-57)

Глава 1. Различными способами можно достичь одного и того же. «Изумительно суетное, поистине непостоянное и вечно колеблющееся существо – человек».

Сердце властителя можно смягчить покорностью. Но известны примеры, когда прямо противоположные качества – отвага и твердость – приводили к такому же результату. Так, Эдуард, принц Уэльский, захватив Лимож, остался глух к мольбам женщин и детей, но пощадил город, восхитившись мужеством трех французских дворян. Император Конрад III простил побежденного герцога Баварского, когда благородные дамы вынесли из осажденной крепости на своих плечах собственных мужей. О себе Монтень говорит, что на него могли бы воздействовать оба способа, – однако по природе своей он так склонен к милосердию, что его скорее обезоружила бы жалость, хотя стоики считают это чувство достойным осуждения.

Глава 14. О том, что наше восприятие блага и зла в значительной мере зависит от представления, которое мы имеем о них. «Всякий, кто долго мучается, виноват в этом сам».

Страдания порождаются рассудком. Люди считают смерть и нищету своими злейшими врагами; между тем есть масса примеров, когда смерть представала высшим благом и единственным прибежищем. Не раз бывало, что человек сохранял величайшее присутствие духа перед лицом смерти и, подобно Сократу, пил за здоровье своих друзей. Когда Людовик XI захватил Аррас, многие были повешены за то, что отказывались кричать «Да здравствует король!». Даже такие низкие душонки, как шуты, не отказываются от балагурства перед казнью. А уж если речь заходит об убеждениях, то их нередко отстаивают ценой жизни, и каждая религия имеет своих мучеников, – так, во время греко-турецких войн многие предпочли умереть мучительной смертью, лишь бы не подвергнуться обряду крещения. Смерти страшится именно рассудок, ибо от жизни ее отделяет лишь мгновение. Легко видеть, что сила действия ума обостряет страдания, – надрез бритвой хирурга ощущается сильнее, нежели удар шпагой, полученный в пылу сражения. А женщины готовы терпеть невероятные муки, если уверены, что это пойдет на пользу их красоте, – все слышали об одной парижской особе, которая приказала содрать с лица кожу в надежде, что новая обретет более свежий вид.

Представление о вещах – великая сила. Александр Великий и Цезарь стремились к опасностям с гораздо большим рвением, нежели другие – к безопасности и покою. Не нужда, а изобилие порождает в людях жадность. В справедливости этого утверждения Монтень убедился на собственном опыте. Примерно до двадцати лет он прожил, имея лишь случайные средства, – но тратил деньги весело и беззаботно. Потом у него завелись сбережения, и он стал откладывать излишки, утратив взамен душевное спокойствие. К счастью, некий добрый гений вышиб из его головы весь этот вздор, и он начисто забыл о скопидомстве – и живет теперь приятным, упорядоченным образом, соразмеряя доходы свои с расходами. Любой может поступить так же, ибо каждому живется хорошо или плохо в зависимости от того, что он сам об этом думает. И ничем нельзя помочь человеку, если у него нет мужества вытерпеть смерть и вытерпеть жизнь.


КНИГА II (1-37)

Глава 12. Апология Раймунда Сабундского. «Слюна паршивой дворняжки, забрызгав руку Сократа, может погубить всю его мудрость, все его великие и глубокомысленные идеи, уничтожить их дотла, не оставив и следа от его былого знания».

Человек приписывает себе великую власть и мнит себя центром мироздания. Так мог бы рассуждать глупый гусенок, полагающий, что солнце и звезды светят только для него, а люди рождены, чтобы служить ему и ухаживать за ним. По суетности воображения человек равняет себя с Богом, тогда как живет среди праха и нечистот. В любой момент его подстерегает гибель, бороться с которой он не в силах. Это жалкое создание не способно управлять даже собой, однако жаждет повелевать вселенной. Бог совершенно непостижим для той крупицы разума, которой обладает человек. Более того, рассудку не дано охватить и реальный мир, ибо все в нем непостоянно и изменчиво. А по способности восприятия человек уступает даже животным: одни превосходят его зрением, другие слухом, третьи – обонянием. Быть может, человек вообще лишен нескольких чувств, но в невежестве своем об этом не подозревает. Кроме того, способности зависят от телесных изменений: для больного вкус вина не тот, что для здорового, а окоченевшие пальцы иначе воспринимают твердость дерева. Ощущения во многом определяются переменами и настроением – в гневе или в радости одно и то же чувство может проявляться по-разному. Наконец, оценки меняются с ходом времени: то, что вчера представлялось истинным, ныне считается ложным, и наоборот. Самому Монтеню не раз доводилось поддерживать мнение, противоположное своему, и он находил такие убедительные аргументы, что отказывался от прежнего суждения. В собственных своих писаниях он порой не может найти изначальный смысл, гадает о том, что хотел сказать, и вносит поправки, которые, возможно, портят и искажают замысел. Так разум либо топчется на месте, либо блуждает и мечется, не находя выхода.

Глава 17. О сомнении. «Всякий всматривается в то, что пред ним; я же всматриваюсь в себя».

Люди создают себе преувеличенное понятие о своих достоинствах – в основе его лежит безоглядная любовь к себе. Разумеется, не следует и принижать себя, ибо приговор должен быть справедлив, Монтень замечает за собой склонность преуменьшать истинную ценность принадлежащего ему и, напротив, преувеличивать ценность всего чужого. Его прельщают государственное устройство и нравы дальних народов. Латынь при всех ее достоинствах внушает ему большее почтение, нежели она того заслуживает. Успешно справившись с каким-нибудь делом, он приписывает это скорее удаче, нежели собственному умению. Поэтому и среди высказываний древних о человеке он охотнее всего принимает самые непримиримые, считая, что назначение философии – обличать людское самомнение и тщеславие. Самого себя полагает он личностью посредственной, и единственное его отличие от других состоит в том, что он ясно видит все свои недостатки и не придумывает для них оправданий. Монтень завидует тем, кто способен радоваться делу рук своих, ибо собственные писания вызывают у него только досаду. Французский язык у него шероховат и небрежен, а латынь, которой он некогда владел в совершенстве, утратила прежний блеск. Любой рассказ становится под его пером сухим и тусклым – нет в нём умения веселить или подстегивать воображение. Равным образом не удовлетворяет его и собственная внешность, а ведь красота являет собой великую силу, помогающую в общении между людьми. Аристотель пишет, что индийцы и эфиопы, выбирая царей, всегда обращали внимание на рост и красоту, – и они были совершенно правы, ибо высокий, могучий вождь внушает подданным благоговение, а врагов устрашает. Не удовлетворен Монтень и своими душевными качествами, укоряя себя, прежде всего, за леность и тяжеловесность. Даже те черты его характера, которые нельзя назвать плохими, в этот век совершенно бесполезны: уступчивость и покладистость назовут слабостью и малодушием, честность и совестливость сочтут нелепой щепетильностью и предрассудком. Впрочем, есть некоторые преимущества в испорченном времени, когда можно без особых усилий стать воплощением добродетели: кто не убил отца и не грабил церквей, тот уже человек порядочный и отменно честный. Рядом с древними Монтень кажется себе пигмеем, но в сравнении с людьми своего века он готов признать за собой качества необычные и редкостные, ибо никогда не поступился бы убеждениями своими ради успеха и питает лютую ненависть к новомодной добродетели притворства. В общении с власть имущими он предпочитает быть докучным и нескромным, нежели льстецом и притворщиком, поскольку не обладает гибким умом, чтобы вилять при поставленном прямо вопросе, а память у него слишком слаба, чтобы удержать искаженную истину, – словом, это можно назвать храбростью от слабости. Он умеет отстаивать определенные взгляды, но совершенно не способен их выбирать – ведь всегда находится множество доводов в пользу всякого мнения. И все же менять свои мнения он не любит, поскольку в противоположных суждениях отыскивает такие же слабые места. А ценит он себя за то, в чем другие никогда не признаются, так как никому не хочется прослыть глупым, суждения его о себе обыденны и стары как мир. Всякий ждет похвалы за живость и быстроту ума, но Монтень предпочитает, чтобы его хвалили за строгость мнений и нравов.


КНИГА III (1-13)

Глава 13. Об опыте. «Нет ничего более прекрасного и достойного одобрения, чем должным образом хорошо выполнить свое человеческое назначение».

Нет более естественного стремления, чем жажда овладеть знаниями. И когда недостает способности мыслить, человек обращается к опыту. Но бесконечны разнообразие и изменчивость вещей. Например, во Франции законов больше, нежели во всем остальном мире, однако привело это лишь к тому, что бесконечно расширились возможности для произвола, – лучше бы вообще не иметь законов, чем такое их изобилие. И даже французский язык, столь удобный во всех других случаях жизни, становится темным и невразумительным в договорах или завещаниях. Вообще от множества толкований истина как бы раздробляется и рассеивается. Самые мудрые законы устанавливает природа, и ей следует довериться простейшим образом – в сущности, нет ничего лучше незнания и нежелания знать. Предпочтительнее хорошо понимать себя, чем Цицерона. В жизни Цезаря не найдется столько поучительных примеров, сколько в нашей собственной. Аполлон, бог знания и света, начертал на фронтоне своего храма призыв «Познай самого себя» – и это самый всеобъемлющий совет, который он мог дать людям. Изучая себя, Монтень научился довольно хорошо понимать других людей, и друзья его часто изумлялись тому, что он понимает их жизненные обстоятельства куда лучше, чем они сами. Но мало найдется людей, способных выслушать правду о себе, не обидевшись и не оскорбившись. Монтеня иногда спрашивали, к какой деятельности он ощущает себя пригодным, и он искренне отвечал, что не пригоден ни к чему. И даже радовался этому, поскольку не умел делать ничего, что могло бы превратить его в раба другого человека. Однако Монтень сумел бы высказать своему господину правду о нем самом и обрисовать его нрав, всячески опровергая льстецов. Ибо властителей бесконечно портит окружающая их сволочь, – даже Александр, великий государь и мыслитель, был совершенно беззащитен перед лестью. Равным образом и для здоровья телесного опыт Монтеня чрезвычайно полезен, поскольку предстает в чистом, не испорченном медицинскими ухищрениями виде. Тиберий совершенно справедливо утверждал, что после двадцати лет каждый должен понимать, что для него вредно и что полезно, и, вследствие этого, обходиться без врачей. Больному следует придерживаться обычного образа жизни и своей привычной пищи – резкие изменения всегда мучительны. Нужно считаться со своими желаниями и склонностями, иначе одну беду придется лечить при помощи другой. Если пить только родниковую воду, если лишить себя движения, воздуха, света, то стоит ли жизнь такой цены? Люди склонны считать, что полезным бывает только неприятное, и все, что не тягостно, кажется им подозрительным. Но организм сам принимает нужное решение. В молодости Монтень любил острые приправы и соусы, когда же они стали вредить желудку, тотчас же их разлюбил. Опыт учит, что люди губят себя нетерпением, между тем у болезней есть строго определенная судьба, и им тоже дается некий срок. Монтень вполне согласен с Крантором, что не следует ни безрассудно сопротивляться болезни, ни безвольно поддаваться ей, – пусть она следует естественному течению в зависимости от свойств своих и людских. А разум всегда придет на помощь: так, Монтеню он внушает, что камни в почках – это всего лишь дань старости, ибо всем органам уже пришло время слабеть и портиться. В сущности, постигшая Монтеня кара очень мягка – это поистине отеческое наказание. Пришла она поздно и мучит в том возрасте, который сам по себе бесплоден. Есть в этой болезни и еще одно преимущество – здесь ни о чем гадать не приходится, тогда как другие недуги донимают тревогами и волнением из-за неясности причин. Пусть крупный камень терзает и разрывает ткани почек, пусть вытекает понемногу с кровью и мочой жизнь, как ненужные и даже вредные нечистоты, – при этом можно испытывать нечто вроде приятного чувства. Не нужно бояться страданий, иначе придется страдать от самой боязни. При мысли о смерти главное утешение состоит в том, что явление это естественное и справедливое, – кто смеет требовать для себя милости в этом отношении? Во всем следует брать пример с Сократа, который умел невозмутимо переносить голод, бедность, непослушание детей, злобный нрав жены, а под конец принял клевету, угнетение, темницу, оковы и яд.

Агриппа д’Обинье

При Франциске I зависимость французской церкви от королевской власти усилилась. Поэтому вопрос о реформе церкви не имел во Франции того широкого общественного значения, какое он имел в Германии. Для большинства французов галликанская церковь наряду с сильной королевской властью олицетворяла национальное единство страны.

Зато там, где преобладали местные интересы, кальвинизм быстро распространялся. В 30-е и 40-е годы у него появилось много сторонников среди горожан и особенно дворян на юге и юго-западе Франции. Здесь еще помнили о временах феодальной независимости и надеялись под стягом «истинной» веры отстоять свою провинциальную автономию. В дальнейшем к гугенотам (как называли во Франции кальвинистов) стали присоединяться феодалы из разных областей Франции, тяготившиеся политической централизацией и видевшие в секуляризации церковных земель удобный способ поправить свое пошатнувшееся экономическое положение. Последние короли из династии Валуа не обладали энергией и дарованиями Франциска I. Феодальная оппозиция использовала их слабость и неспособность. Положение в стране становилось все более напряженным, пока в 1562 г. не вспыхнула открытая гражданская война, продолжавшаяся с перерывами до 1598 г. и известная в истории под названием «религиозной войны». Война эта велась с большим ожесточением, ослабляя и разоряя страну, ухудшая тяжелое положение народа, открывая путь произволу и всякого рода бесчинствам.

Так, печальную славу приобрели кровавые события, происшедшие в Париже в ночь на 24 августа 1572 г. (так называемая Варфоломеева ночь). Инициатором этого события стала Екатерина Медичи. И об этом персонаже следует поговорить подробнее.

Екатерина Медичи – королева французская (1519–1589). Отец ее, Лоренцо, носивший титул герцога Урбино, был сыном Петра Медичи и приходился племянником папе Льву X. Мать ее, из дома де ла Тур д'Овернь, была француженка. Детство рано осиротевшей Екатерины совпало с бурными годами политической жизни Флоренции, старавшейся отстоять свою политическую независимость. Известно, что восьми лет от роду родной отец отдал её в качестве заложницы кондотьерам, осадившим город. Эта травма детства не могла пройти бесследно и не сказаться на характере будущей королевы, правление которой отличалось особым цинизмом и для которой именно «Государь» Макиавелли являлся настольной книгой. Когда Флоренция пала, Екатерина уехала в Рим, и папа Климент VII, из рода Медичи, решил выдать ее замуж сообразно с интересами своей политики. Он остановился на втором сыне французского короля Франциска I, Генрихе, которому суждено было впоследствии занять престол своего отца. Брак совершился в 1533 г. Екатерине на это время исполнилось четырнадцать лет, а в восемь она уже успела побывать в аду и по воле собственного отца оказаться в заложницах у враждебной армии. Современники описывали Екатерину как стройную рыжеволосую девушку, небольшого роста и с довольно-таки некрасивым лицом, но очень выразительными глазами – фамильной чертой Медичи.

Юной Екатерине так хотелось произвести впечатление на изысканный французский двор, что она прибегла к помощи одного из самых прославленных флорентийских мастеров, изготовивших специально для своей миниатюрной заказчицы туфельки на высоком каблуке. Надо признать, Екатерина добилась желаемого, её представление французскому двору произвело настоящий фурор.

Свадьба состоялась 28 октября 1533 г. в Марселе. Молодая принцесса сумела снискать себе расположение тестя и мужа. Насколько это расположение оказалось искренним – покажет дальнейший ход событий. Её супруг мог и не стать королём Франции. У Франциска I был ещё один сын, и как старший он должен был получить трон. Но в 1536 году наследник французского престола неожиданно умер. Согласно официальной версии, смерть наступила от простуды, которую дофин подхватил, искупавшись в ледяной воде после игры в мяч. По другой же версии, наследный принц был отравлен Екатериной, возжелавшей восшествия на престол своего супруга. К счастью, эти слухи никак не повлияли на тёплые отношения между Франциском I и его невесткой, но как бы то ни было, с тех пор за флорентийкой прочно закрепилась слава отравительницы. Под давлением мужа, желавшего закрепить своё положение рождением наследника, Екатерина, до тех пор не принесшая ему потомства, долго и тщетно лечилась у всевозможных магов и целителей с одной-единственной целью – забеременеть. В 1537 родился внебрачный ребёнок Генриха от некоей молодой дамы по имени Филиппа Дучи. Это событие окончательно подтвердило, что бесплодна именно Екатерина. При дворе заговорили о возможности расторжения брака.

Как известно, беда не приходит одна, и Екатерину ждало ещё одно испытание: в жизни Генриха де Валуа появилась женщина, которую многие в течение нескольких последующих лет считали истинной правительницей Франции. Речь идёт о Диане де Пуатье, фаворитке Генриха, которая была на целые 20 лет старше своего коронованного любовника. Вероятно, в силу разницы в возрасте отношения между Генрихом и Дианой были основаны скорее на разуме, чем на чувственной страсти. Генрих высоко ценил мудрость и дальновидность Дианы, и внимательно прислушивался к её советам перед принятием важных политических решений. Обоих объединяла страсть к охоте. До нас дошло множество полотен, на которых любовники изображены в образе римской богини-охотницы Дианы и юного бога Аполлона.

У забытой, всеми обманутой жены не было другого выхода, кроме как смириться со своим унижением. Превозмогая себя, Екатерина, как истинная Медичи, всё же сумела наступить на горло своей гордыне и расположить к себе любовницу мужа, которую подобная дружба вполне устраивала, ибо появление другой, более плодовитой и менее дружелюбной супруги могло поставить её положение при дворе под угрозу. Долгое время все трое формировали довольно-таки странный любовный треугольник: Диана изредка подталкивала Генриха к ложу супруги, а Екатерина, принимая его, мучилась от ревности и собственного бессилия что-либо изменить.

Сравнение с прелестной Дианой было явно не в пользу Екатерины. Она никогда не была красавицей, а с возрастом порядком располнела, и, по выражению современников, всё более походила на своего дядю. Последнее, разумеется, никак не могло быть комплиментом. Особенно отталкивающей чертой был её чрезмерно высокий лоб. Злые языки утверждали, что между её бровями и корнями волос вполне могло бы уместиться второе лицо. По всей вероятности, это было следствием потери волос, которое Екатерина тщательно скрывала, пользуясь париками. То, что Екатерина стоически переживала измену мужа, не значит, что она не пыталась что-либо сделать, дабы избавиться от соперницы.

До нас дошли отголоски дворцового скандала, в котором кроме Екатерины был замешан некий герцог Немур. Из писем участников этой истории известно, что, по всей видимости, Екатерина попросила герцога, улучив момент, в разгар веселья под видом милой шалости выплеснуть Диане в лицо стакан воды. То, что в стакане вместо воды должна была быть жжёная известь, «шутнику» знать не полагалось. Заговор был раскрыт, а Немур – сослан, но позже помилован и возвращён ко двору. Новость о том, что Екатерина беременна, стала для всех полной неожиданностью. Чудодейственное исцеление бесплодной дофины было приписано Нострадамусу, медику и астрологу, вошедшему в тесный круг доверенных лиц Екатерины. Её первенец, названный в честь деда Франциском, родился в 1544 году. Рождение у нее сына Франциска обрадовало весь двор, так как, наконец, рушились опасения, что Екатерина неспособна дать наследника будущему королю Франции.

То, что она косвенно в этот период страдает и пытается разобраться в собственной судьбе, говорит тот факт, что при дворе появляется знаменитый предсказатель Нострадамус. Его популярность взлетает до небес, когда ему удаётся точно предсказать смерть Генриха II на рыцарском поединке от удара копьём.

После издания в 1555 году первой серии его центурий Нострадамус был приглашен ко двору Генриха II, короля Франции, и 15 августа 1556 года прибыл в Париж. Екатерина Медичи справлялась у него о судьбах своей династии. Нострадамусу, предсказавшему в своих центуриях трагическую смерть короля и конец династии Валуа, трудно было утешить царственных особ. Все же Нострадамус предостерег короля от поединка, указав на опасность, угрожавшую его глазам (в гороскопе Генриха II Марс находился в квадрате с Солнцем, угрожая его жизни). Однако король пренебрег предостережением Нострадамуса. Пророчество сбылось.

1 июля 1559 года состоялось пышное торжество – двойное бракосочетание старшей дочери короля Елизаветы с королем Испании Филиппом II (посредством союза Генрих II рассчитывал упрочить мир, заключенный в Като-Камбрези 3 апреля 1559 г. Англией, Францией и Испанией), и сестры короля Маргариты с герцогом Филибером Савойским. По случаю торжества был устроен рыцарский турнир. Король Генрих II, названный Нострадамусом в 35-м катрене 1 – й центурии «старым львом», приказал командующему лейб-гвардии графу Габриэлю де Монтгомери вступить с ним в одиночный поединок. К несчастью, обломок копья графа поразил правый глаз короля, сражавшегося в позолоченных доспехах. Старый король умер от этой раны 10 июля 1559 года.

«Молодой лев превзойдет старого,

На поле боя в одиночном поединке,

Поразив ему глаза в золотой клетке,

Что приведет старого льва к мучительной смерти»

(1 центурия, 35 катрен).

Это предсказание, опубликованное Нострадамусом в первом частичном издании центурий, стало причиной его славы.

Согласно предсказанию Нострадамуса ей (Маргарите) было суждено произвести на свет мальчика. В будущем – великого полководца, который в определенный момент жизни сильно повредит ногу, а в год, когда девятка будет предшествовать семерке, умрет. У герцогини, действительно, родился мальчик, который впоследствии под именем Карла Савойского стал известным полководцем. В год, когда Нострадамус предсказал ему тяжелую травму ноги, герцог вместе со своим другом высмеивал ненадежность всех пророчеств. Его друг заметил, что Нострадамус мог перепутать дату. Карл Савойский поднялся, чтобы принести записки, но задел массивный дубовый шкаф, который, обрушившись герцогу на ногу, надолго приковал его к постели. Герцог надеялся прожить 97 лет в соответствии с предсказанием Нострадамуса (смерть наступит в год, когда девятка будет предшествовать семерке). Однако смерть наступила в 69 лет, поскольку и в этом случае девятка предшествует семерке.

Неожиданная смерть Генриха II передавала, по-видимому, власть в руки овдовевшей королевы, так как 16-летний король Франциск II был очень послушным сыном и притом не проявлял способностей к делам государственным, но Гизы, родственники жены короля Марии Стюарт, успели приобрести влияние на Франциска II и захватить власть. Франциск II, король Франции и благодаря браку с Марией Стюарт номинально также король Шотландии, был болезненным и психически неустойчивым подростком неполных шестнадцати лет, когда несчастный случай на турнире с отцом в июле 1559 г. привел его на трон Франции. В смысле общепринятого правового понимания король был совершеннолетним, поэтому, несмотря на его болезненное состояние, вопрос о регентстве не стоял. Однако не возникало никаких сомнений в том, что выбор его ближайших советчиков ввиду естественной слабости его авторитета приобретал особо важное значение. Теперь наступил час Гизов, герцога Франциска и его брата Карла, изысканного и острого на язык кардинала Лотарингского. Екатерина получила и свои выгоды от этой неожиданной смерти мужа, предсказанной Нострадамусом. Екатерине наконец-то представилась возможность дать волю накопившемуся гневу и поквитаться с соперницей. Она потребовала, чтобы де Пуатье вернула ей драгоценности, принадлежащие короне, а также покинула своё жилище – замок Шенонсо. Звезда Дианы де Пуатье закатилась. Давний друг и любовница Генриха II покинула двор и переехала в менее роскошный замок Шомон. Тот, кто продвинулся благодаря ее протекции, должен был уступить место приближенным Екатерины Медичи или Гизов. Давняя соперница была устранена.

Короткий период правления Франциска II характеризовался ростом религиозной нетерпимости и военного противостояния между гугенотами, поклонниками кальвинизма, и католиками. Напомним, что Мария Стюарт Шотландская была католичкой, и Гизы страстно поддерживали её, как и сама Екатерина Медичи. Однако последним приходилось считаться не только со старыми соперниками, как Монморанси и его единомышленники. Аристократы, бывшие в родстве с королевским домом, а при прекращении прямой линии имевшие право на престолонаследие (так называемые «принцы крови»), при существующей слабости монархии представляли серьезную опасность для ведущих министров. Два представителя Бурбонского дома были в этом отношении опаснейшими соперниками Гизов: Антуан, герцог Вандомский и благодаря браку с Жанной д'Альбре король Наваррский, и его младший брат Луи де Конде. По причине их особого отношения к королевскому дому они легко стали центром различнейших оппозиционных группировок и оба не делали никакой тайны из своей склонности к протестантизму. Именно в сфере религиозной политики Гизы побудили Франциска II к продолжению непреклонной линии его предшественника. Генрих II еще в Экуанском эдикте от 2 июня 1559 г. распорядился наказывать смертью через сожжение преступление ереси; теперь были добавлены другие меры, которые затронули жизненный нерв существовавшей в подполье протестантской церкви: дома, служившие местом собраний, должны были быть разрушены, допущение или организация тайных сходок карались смертной казнью. Собственники феодальных владений с судебными полномочиями при нерадивом преследовании религиозных отступников лишались судебных прав. Церковные власти поощряли доносы на протестантов тем, что объявляли об отлучении от церкви в случае незаявления о ереси. Одновременно волна обысков увеличила количество арестов приверженцев нового учения. Религиозный антагонизм начал проникать и в низшие слои населения: взаимные провокации и кровавые столкновения между католиками и протестантами становились все чаще.

Впоследствии была неизбежна радикализация французского протестантизма, к которому из-за увеличивающегося притока дворян примкнули активные элементы. Устранение «чужеземных» фаворитов, в которых видели виновников непримиримой политики короны, и более активное участие во власти отечественного дворянства являлись основной целью движения, во главе которого вскоре стал Луи де Конде.

16 марта Ла Реноди сделал попытку штурмовать Амбуаз. Верные королю войска разогнали плохо организованных нападающих, среди которых находилось много необученных военному делу ремесленников, и захватили большое количество пленных. Сам Ла Реноди погиб в сражении, но те, кто выжил, как государственные изменники были осуждены уголовным судом. В последующие дни Амбуаз превратился в место многочисленных казней; по сообщениям современников, даже стены и ворота замка были увешаны телами казненных. Некоторые утверждали, что подобного рода жестокие расправы были инициированы самой Екатериной Медичи.

К концу правления Франциска II Екатерине ловкой тактикой удалось добиться своей цели – сохранить независимость короны в условиях усилившейся распри между католиками и протестантами, сторонниками Гизов, с одной стороны, и «принцев крови» – с другой. Когда в 1560 году король Франциск II заболел лихорадкой, предсказания Нострадамуса были у всех на устах. 3 декабря 1560 года тосканский посол писал герцогу Козимо Медичи: «Здоровье короля находится в очень неопределенном состоянии. В своих предсказаниях на декабрь (очевидно в своих ежегодных альманахах) Нострадамус говорит, что королевский дом потеряет от болезней двух молодых членов». Действительно, 5 декабря умер Франциск II, а несколько дней спустя умер граф Рош сюр Жан, младший член младшей ветви королевской семьи. Эти совпадения потрясли французский двор. Дальнейшие события истории тоже позволили интерпретировать катрен и считать его пророческим.

Франциск II умер совсем юным, оставив королеву Шотландскую бездетной. После возвращения Марии Стюарт на родину началась ее борьба с Елизаветой Тюдор за английскую корону. Отношения между Англией и Шотландией были напряженными, и фраза «два острова – в раздоре» казалась уместной.

Когда Франциску наследовал брат его, Карл IX, которому было всего 10 лет, управление страною перешло в руки Екатерины. Вскоре оказалось, что честолюбие Екатерины далеко не находилось в соответствии с ее талантами. Женщина без политических и нравственных правил, довольно индифферентная даже в религиозном отношении, она стремилась только к тому, чтобы господствовать над Францией, и ревниво оберегала свою власть. Вся государственная мудрость ее сводилась к заботам об уравновешивании сил различных политических партий, так чтобы ни одна из них не взяла верх и не стала опасною для нее самой. Интрига была главною пружиною политики Екатерины. Её звали «чёрной королевой» из-за траура, который она не снимала в течение всей своей жизни. Лицемерная, холодная, бессердечная, она не стеснялась в выборе средств для достижения своей цели. Ее не могло остановить даже преступление, если при помощи его она рассчитывала избавиться от какого-нибудь опасного для себя врага. Недаром называла она сочинение Макиавелли «Государь» своей библией. Повсюду были у нее шпионы. Она зорко следила за всеми выдающимися лицами и перехватывала частную корреспонденцию. Во внешней политике Екатерина держалась тех же начал, что и во внутренней: смотря по обстоятельствам, она готова была сближаться то с католическими, то с протестантскими державами и избегала войны. Отсутствие твердых принципов и постоянные интриги привели ее, наконец, к злодеяниям Варфоломеевской ночи.

Согласно общепринятой версии, Екатерина устроила ловушку для лидеров гугенотов, пригласив их в Париж на свадьбу своей дочери с Генрихом Наваррским. В ночь с 23 на 24 августа 1572 со звоном колоколов тысячи горожан заполонили улицы Парижа. Развязалась ужасающая кровавая резня. Согласно приблизительным подсчётам, в ту ночь в Париже было убито порядка 3 000 гугенотов. Одной из жертв стал их предводитель, адмирал Колиньи. Волна насилия, зародившаяся в столице, захлестнула и окраины. В кровавой вакханалии, продлившейся неделю, по всей Франции было убито ещё 8 000 гугенотов.

Состоявшееся перед тем сближение правительства с гугенотами позволило Колиньи приобрести влияние на короля в убедить его в необходимости войны с Испанией. Это шло вразрез с нерешительной, изменчивой, двойственной политикой Екатерины. Она решилась отделаться от адмирала; 22 августа 1572 г. последовало покушение на жизнь Колиньи, а затем, в ночь с 23 на 24 августа, резня гугенотов. Екатерина достигла своей цели: она возвратила себе полное влияние на сына-короля. Екатерина Медичи – это типичный представитель своей эпохи, полной взаимоисключающих противоречий. Так, немногим, пожалуй, известно о том, что Екатерина была большой любительницей искусства и меценаткой. Именно ей принадлежала идея строительства нового крыла Лувра и замка Тюильри. Библиотека Екатерины насчитывала сотни любопытнейших книг и редких древних рукописей. Именно благодаря ей французский двор открыл для себя изыски итальянской кухни, в числе которых были артишоки, брокколи и несколько разновидностей спагетти. С её лёгкой руки французы полюбили балет (baletto), а дамы стали носить корсеты и нижнее бельё – Екатерина была страстной любительницей верховой езды и стала первой женщиной, вопреки протестам со стороны церковников, надевшей панталоны. Второй француженкой, надевшей брюки и тоже шокировавшей этим общественное мнение, будет знаменитая Жорж Санд, подруга Флобера, Золя и Тургенева. Скончалась «чёрная королева» в возрасте 70-ти лет в замке де Блуа, и была похоронена рядом со своим мужем, Генрихом II, в аббатстве Сен Дени. Екатерине посчастливилось умереть в неведении, она так никогда и не узнала о том, что последний из её десяти отпрысков, Генрих III, был убит вскоре после её смерти, а всё то, за что она многие годы боролась, кануло в лету. Династия де Валуа прекратила своё существование.

Благодаря необузданной политике Екатерины Медичи, Франция фактически распалась на два враждующих государства. При этом у каждого лагеря были свои внутренние противоречия. Например, намерения короля Генриха 111(1574–1589) далеко не всегда совпадали с намерениями католической Лиги, возглавлявшейся лотарингским герцогом Генрихом Гизом, претендовавшим на французский престол. В 1588 г., когда парижане-католики подняли восстание против короля, королю удалось заманить Гиза в ловушку и предательски умертвить его. В ответ на это Париж перестал повиноваться королю. А вскоре один доминиканский монах, мстя за убийство герцога, заколол кинжалом Генриха III (1589), последнего представителя династии Валуа.

В стране царил политический хаос, затянувшаяся междоусобная война стоила множества жизней. Религиозный фанатизм ожесточил сердца людей и толкал их на преступления.

Пошатнувшимся французским престолом стремился завладеть испанский король Филипп II. Доведенные до отчаяния бесчинствами феодалов и разнузданной солдатни, в ряде провинций восстали крестьяне.

И только в царствование Генриха IV Бурбона (1594–1610) политическое и экономическое положение Франции вновь стало прочным. Новому королю, несомненно, умному и дальновидному, удалось прекратить гражданскую войну. Одним из его важнейших начинаний был изданный в 1598 г. Нантский эдикт, согласно которому во Франции официально утверждалась веротерпимость. Государственной религией был признан католицизм, но и гугеноты могли без помех исповедовать свою веру. Наконец-то Франция смогла вздохнуть спокойно. Но то, что на протяжении десятилетий люди дышали едким пороховым дымом и дымом костров инквизиции, не могло не наложить трагического отпечатка на французскую литературу XVI в.

Весьма яркой фигурой среди писателей периода гражданских войн был поэт и прозаик Теодор Агриппа д'Обинье (1552–1630), пламенный гугенот, непримиримый противник папистов. В его произведениях с особой отчетливостью отразился глубокий трагизм тогдашней французской жизни.

Происходил д'Обинье из провинциальной дворянской семьи. Отец его был убежденным гугенотом. С ранних лет видел Агриппа ужасы междоусобной розни. В своих «Мемуарах» он вспоминает о следующем характерном случае: «Когда ему было восемь с половиной лет (Агриппа пишет о себе в третьем лице), отец повез его в Париж. Проезжая в ярмарочный день через Амбуаз, отец увидел головы своих амбуазских сотоварищей, которых еще можно было различить на виселице, и был так взволнован, что перед толпой в семь или восемь тысяч человек воскликнул: «Палачи! Они обезглавили Францию!» Увидя на лице отца необычайное волнение, сын подъехал к нему. Отец положил ему руку на голову и сказал: «Дитя мое, когда упадет и моя голова, не дорожи своей, чтобы отплатить за этих достойных вождей нашей партии. Если ты будешь щадить себя, да падет на тебя мое проклятие!» [Д’Обинье Агриппа. Трагические поэмы. Мемуары / Пер. Парнаха. М., 1949. С. 52.]

И Агриппа вполне оправдал отцовские ожидания. Свою неукротимую энергию отдал он делу гугенотов. В 1568 г., обманув бдительность опекуна, он спустился через окно на простынях, в одной рубахе, босой, чтобы присоединиться к вооруженному отряду своих единоверцев. С этого времени его жизнь становится похожей на авантюрный роман. О д’Обинье говорят как о человеке, «который ничего не боится». Всегда на коне, со шпагой и пистолетом в руках, ищет он «опасности и славы». Будучи приближенным Генриха Наваррского, он не смешивается с толпой придворных льстецов. Переход Генриха в католицизм ради того, чтобы утвердить свое право на французский престол, явился для него тяжелым ударом. Но ради личных выгод д'Обинье не отрекся от «истинной веры». Он гордился этим и в «Мемуарах» писал: «По справедливости, д’Обинье мог сказать, что кроме тех дней, когда он болел и страдал от ран, он не провел без работы и четырех суток подряд». Не раз находился он на краю гибели. Четыре раза враги приговаривали его к смертной казни. По словам д’Обинье, «никогда и нигде Бог не давал ему жить в безопасности».

Воином, борцом, трибуном оставался д'Обинье и в своих литературных произведениях. Писал он и любовные стихи. Однако в его юношеской лирике уже звучат мотивы, не свойственные поэзии Плеяды. Ведь его любовь – это любовь солдата, незнающего ни минуты покоя среди потрясений гражданской войны:

«Ветров и волн изведав ад

И к смерти каждый миг готовый,

Теснимый гидрой стоголовой

Врагов, крамолы и засад,

Во сне хватая наугад

Пистоль в тревоге вечно-новой,

Пою любовь я в час суровый,

Хоть стих покою был бы рад.

Прости же песню, друг мой милый,

В которой не хватает силы

Скрыть боль солдатского житья.

Ведь с той поры, как в этих взорах

Я муку пью, мой стих, как я,

Впитал в себя и дым и порох».

[Поэты французсиого Возрождения. Л., 1938. С. 235.].

Боевым духом проникнуты язвительные антикатолические памфлеты д’Обинье и его сожженная рукой палача «Всеобщая история», в которой изложена история гражданской войны во Франции, а также события, связанные с борьбой протестантизма и католицизма в ряде европейских стран. Сатиру на придворное дворянство представляет и его роман «Приключения барона Фенеста» (изд. 1630).

Но самым сильным и, можно даже сказать, самым могучим произведением д’Обинье являются «Трагические поэмы», состоящие из семи книг или поэм, написанных александрийским стихом. Д’Обинье начал писать их в самый разгар гражданских войн. В 1577 г., командуя отрядом кавалерии, он был тяжело ранен в сражении. И вот, когда тяжело раненный д’Обинье лежал в постели и врачи уже опасались за его жизнь, он продиктовал местному судье первые отрывки из своих «Трагических поэм». Вероятно, работу над книгой д’Обинье продолжил в последующие годы. В 1616 г. она впервые увидела свет.

Во французской литературе XVI в. нет другого такого произведения, в котором бы так широко и с такой потрясающей силой были изображены бедствия, обрушившиеся на Францию, охваченную пламенем религиозной вражды. Мать Родина скорбит, видя, как враждуют ее дети, ослепленные яростью, терзают они ее священное тело. В другом месте поэт сравнивает Францию с кораблем, на борту которого идет сражение.

Понятно, что вину за бедствия, постигшие Францию, поэт-гугенот возлагает на католическую партию и ее лидеров. Страна истерзана междоусобной войной, произволом власть имущих, бесчинствами королевских наемников, голодом, болезнями, нищетой. Особенно велики страдания крестьян. Д’Обинье рисует страшные картины народного разорения. В книге «Бедствия» он пишет:

Три пятилетия уже мы каждый день

Встречаем беженцев из нищих деревень,

Они живут в лесах, они ползут в родную

Утробу матери, в пещеру, в глубь земную,

И ищут, если брат им в крове отказал,

Кабаньих зарослей или медвежьих скал.

И павших кто сочтет? Сошла к ним смерть благая,

Им петлю, яд и нож и пропасть предлагая».

(Пер. М.М. Назмичева)

Глубокая скорбь поэта превращается в негодование, а негодование – в ярость, когда речь заходит о тех, кто, по мнению д'Обинье, повинен в страданиях Франции. Это папа, Карл IX, Генрих III, Екатерина Медичи, католическая Лига, Гизы, инквизиторы, сорбоннисты, иезуиты. И д'Обинье создает чрезвычайно резкие сатирические портреты вдохновителей и прислужников католической реакции («Монархи», «Золотая палата» и др.). Он обличает их, издевается над ними, осыпает их злыми сарказмами. Люди, запятнавшие себя кровью Варфоломеевской ночи, уже не люди, но «адские чудовища». Д'Обинье описывает страшную резню, прокатившуюся по многим французским городам («Мечи»). Одна мрачная картина следует за другой. Поэт видит горы трупов и зарева пожарищ. В кровавый поток превратилась Сена. Лувр стал огромным эшафотом. От убийств содрогаются Орлеан, Лион, Труа, Руан и другие города.

Д'Обинье вспоминает прежние выступления против тирании католической церкви – альбигойцев, гуситов и прочих защитников «истинной веры», восхищаясь их беспримерным мужеством. Он предвещает время, когда гнев божий сокрушит безумный Вавилон. Уже многим воздал Господь за их преступления («Отмщения»), а в день Страшного суда никто не уйдет от справедливого возмездия. Сама обесчещенная людьми природа взывает к небесам о мщении («Страшный суд»):

«Кто прячется, бежит от божьего суда?

Теперь вам, Каины, не скрыться никуда!»

(Пер. В.Я. Парнаха)

Так на закате французского Ренессанса появилось произведение, страстно протестовавшее против тирании инквизиции, беззакония властей и той бесчеловечности, которая воцарилась во Франции в годы религиозных войн. Сила д'Обинье в том, что он защищал не только гугенотов, но и попранную человечность, не укладывавшуюся в узкие конфессиональные рамки. В этом он прямой наследник великих гуманистов эпохи Возрождения. Но гуманизм д'Обинье пропитан горькой скорбью. К тому же д'Обинье не был прекраснодушным мечтателем, искавшим спасение на блаженных островах поэтического вымысла. Он был активным участником трагических событий. Его поэзия врывалась в жизнь. Такая поэзия не могла быть галантной и изящной. Поневоле она была мужественной и суровой. А тем, кто укорял его за это, д'Обинье отвечал:

«Тому, кто скажет мне, что раскаленный стих

Из крови создал я и из убийств одних,

Что ужас только там, свирепость и измена,

Раздор, позор, резня, засада, яда пена, —

В вину ты ставишь мне, отвечу я ему,

Словарь, присвоенный искусству моему.

Век, нравы изменив, иного стиля просит:

Срывай же грубые плоды, что он приносит».

(Пер. М.М. Назмичева)

Но именно д’Обинье заложит традицию так называемого протестантского эпоса. Это он в своих «Трагических поэмах» поднимет тему восстания ангелов, тему, которая инициирует возможность пересмотра договора между человеком и Богом. Этот договор, благодаря поднятой теме восстания ангелов, поменяет одного из своих субъектов, и вместо Бога там появится лик восставшего ангела. Так д'Обинье словно предвкушал рождение доктора Фауста, образа, уходящего в самую глубь протестантского мышления.

(Данный материал подготовлен с использованием лекций Б. И. Пуришева)

Образ доктора Фауста как один из ключевых образов мировой литературы

Всем известно, что «Фауст» Гете не возник на пустом месте, что у этого произведения существует весьма глубокая предыстория. Это и средневековые мистерии о продаже души дьяволу, и народные книги о докторе Фаусте, написанные в период Северного Возрождения, и английский елизаветинский театр (Кристофер Марло «Трагическая история доктора Фауста»), а затем Ф-М. Клингер («Жизнь Фауста») и Лессинг и уж потом только Гете.

Фауст – лицо историческое. В XVI веке многие знаменитые современники утверждали, что лично встречались с ним. Среди них были: Иоганн Тритемий, ученый аббат Шпонгеймский (1507); эрфуртскмй гуманист Муциан Руф, друг Рейхлина и Ульриха фон Гуттена (1513); реформатор Филипп Меланхтон, ученик и ближайший соратник Лютера, Иоганн Манлий (1563) и Августин Лерхеймер (1583–1597); гуманист Иоахим Камерарий, молодой немецкий «конквистадор» Филипп фок Гуттен, двоюродный брат Ульриха, военный-начальник Венесуэлы (1540); протестантский богослов Иоганн Гаст (1548), встречавший Фауста в свои молодые годы в Базеле (1525) и многие другие. Есть даже предположение, что сам Агриппа Неттесгеймский в 1528 году столкнулся с ним лицом к лицу при дворе французского короля Франциска I, того самого правителя, покровителя Леонардо да Винчи и прочее, с правления которого и ведётся отсчет всему французскому Ренессансу. Его якобы видели почти во всех столицах Европы: в Париже, Праге, Венеции, Вене, Нюрнберге, Инсбруке и Кельне. Многочисленные свидетельства реального существования доктора Фауста поражают своим многообразием и фантастичностью [из комментариев М.Жирмунского // Легенды о докторе Фаусте, изд-во: Наука, М„1978., С. 398].

Но на личность исторического Фауста, человека эпохи Возрождения, наслоились легенды, отражающие средневековые верования и суеверия, фольклор «чернокнижников», и наряду с народными элементами в этой легенде присутствуют и элементы средневекового богословия и демонологии.

Демонология же, как особый раздел средневековой теологии, напрямую связана с происхождением образа доктора Фауста.

Вряд ли кто-то будет сомневаться в том, что именно средневековое учение о демонах легло в основу такого явления, как инквизиция, которая проповедовала освященное церковью, т. е. сакральное насилие во имя Веры. Насколько эта традиция, традиция демонологии, сильна в мифе о Фаусте, мы подробнее поговорим чуть позже, когда речь пойдет о вполне реальной личности, о знаменитом Парацельсе, которого также молва ассоциировала с образом легендарного чернокнижника, а пока вернемся к самому Фаусту.

Коллективное сознание работает причудливым образом, преобразуя и наделяя самыми необычными чертами тот или иной мифический персонаж. А.Ф. Лосев в своей работе «Диалектика мифа» утверждал, что имя – это миф. И имя Фауста стало само по себе колоссальным по своему значению мифом. Напомню: принято считать, что в мировой литературе, а шире – культуре, существует четыре принципиальных персонажа, чьи имена приобрели статус мирового мифа. Это Гамлет, Дон Кихот, Дон Жуан и, конечно же, Фауст. Заметим, что три из этих персонажей, ставших мифом, относятся к эпохе Возрождения. С Дон Жуаном все обстоит гораздо сложнее. Он тянет за собой и средневековую традицию, и традицию испанского барокко (Тирсо де Молина), и французского классицизма (Мольер) и даже немецкого музыкального барокко (Моцарт). Но сейчас не об этом. Именно Фауст, в отличие от других персонажей, стал воплощать научные поиски, характерные для всего европейского Ренессанса, поиски, которые напрямую были связаны с чернокнижием, магией и алхимией. Поиски, во многом вдохновленные протестантизмом, основанным на здравом смысле и всерьез пересмотревшим религиозные догмы, касающиеся запрета на познание как на первопричину всех бед и грехопадения. Именно Фауст стал осмысляться как первый ученый, как некий торговец знаниями. И в этом процессе мифологизации Фауста участвовала и творческая инициатива драматурга Марло, представителя знаменитой елизаветинской драмы эпохи Шекспира. Именно его интерпретация обнаружила в герое немецких народных книг скрытые глубинные смыслы. Пройдя этот процесс переосмысления и вернувшись назад в Германию через постановки бродячих английских театральных трупп, миф о докторе Фаусте, получив новый творческий импульс, достигает в своем развитии еще больших смыслов, вырастая до поистине гигантских размеров. Лессинг и Гете смогут поднять этот образ-миф на необычайную высоту. Они продолжат и традицию Марло, и традицию народного творчества.

Судя по всему, творческое сознание Кристофера Марло, одного из ярчайших представителей елизаветинской драмы, уловило в народных компилятивных книгах о Фаусте (НАРОДНАЯ КНИГА ИСТОРИЯ О ДОКТОРЕ ИОГАННЕ ФАУСТЕ, ЗНАМЕНИТОМ ЧАРОДЕЕ И ЧЕРНОКНИЖНИКЕ) катарсическую природу греко-римской драматургии. Образ Фауста в сознании Марло вырос до образа царя Эдипа, человека, бросающего вызов Судьбе, а в данном случае, человека эпохи Возрождения, который сумел угадать и пропустить через себя так называемые исторические вызовы своего времени. Этот грандиозный Вызов можно определить, как переписывание юридического договора европейца с Высшими силами. Если все Средневековье строило свою жизнь в соответствии с божественным договором (Ветхий и Новый заветы), то Ренессанс поставил перед мыслящими людьми вопрос об изменении, что ли, субъекта этого договора. Известно, что самым главным событием во всей легенде о Фаусте является именно этот пресловутый договор с дьяволом. На самом деле, этот факт свидетельствует о перепрограммировании всей тысячелетней цивилизации. Это Вызов и Вызов грандиознейшего, космического масштаба. Именно он, этот исторический вызов и спровоцировал церковь на инквизицию и печально известную «охоту на ведьм». Тема договора с дьяволом была необычайно популярна именно в период всего Ренессанса и елизаветинской драмы в частности. Этот договор воспринимали как волю Злого Рока, как Проклятие и поэтому, наверное, гений Марло уловил в Фаусте черты Эдипа и других героев трагедии архаического прошлого, уловил эту языческую вариативность в отношениях человека и Природы, которой не было и не могло быть в схоластической Средневековой Европе.

Заметим, что в Средневековье была распространена практика экзорцизма, изгнания бесов, Фауст же ни о каком таком изгнании даже не помышляет. Для него общение с Мефистофелем является жизненно необходимым.

Фауст не случайно считается одним из четырех великих образов мировой литературы (Фауст, Гамлет, Дон Кихот и Дон Жуан). Такого масштаба образы обладают колоссальнейшей полисемантикой. Эта полисемантика накапливалась у них в течение многих поколений. По К.Г. Юнгу, они давно превратились в архетипы общеевропейского коллективного бессознательного. Накапливаясь в процессе эволюции, архетипы – эти уходящие в биологическую древность психические праформы – перестраиваются, перегруппируются и организуют структуру психики. Будучи продуктом длительной эволюции, человеческая психика несет в себе океан информации – о прошлом человека, о животном и растительном мире, о земле в целом.

Архетип и есть, по Юнгу, форма существования коллективного бессознательного. Он всплывает в сознании в виде персонифицированных образов. Наиболее распространенным персонифицируемым образом, хорошо знакомым каждому человеку, является его «Тень», его внутренний оппонент, двойник, с которым он постоянно ведет диалог. В «Тени» персонифицируются темные, мрачные, отрицательные качества человеческой души. Это – оборотная сторона осознаваемой человеком своей собственной личности, встреча с которой, по словам Юнга, далеко не из самых приятных. Во время подобных встреч, по Юнгу, чужие личности вторгаются в человеческое сознание извне и, существуя рядом с его личностью, заставляют человека, помимо его воли, совершать неблаговидные поступки. Юнг же своей теорией коллективного бессознательного показывает, что человек постоянно содержит в своей душе целый их легион и что так называемое «вселение бесов» есть не что иное, как раздробление личности архетипами коллективного бессознательного в силу ослабления контролирующего действия сознания.

Персонифицированным образом Смысла, созерцаемым обычно во сне или в мистическом трансе, является «Мудрый старец». И если «Тень» ассоциируется с дьяволом, то «Мудрый старец» – с Богом. [КГ, Юнг. Душа и миф. Шесть архетипов. М„1996. 350 с.]

Вот так и мечется наше «я» между архетипом «Тени» и архетипом «Мудрого старца». Все это напоминает знаменитый пролог на небесах в «Фаусте» Гете, который является авторской переработкой книги Иова.

Если образ Фауста действительно может претендовать на звание архетипа коллективного европейского бессознательного, то в известном каждому сюжете о продаже души дьяволу мы найдем не что иное, как извечный диалог со своей собственной «Тенью».

Марло внёс большие изменения в английскую драму. До него здесь хаотически нагромождались кровавые события и вульгарные шутовские эпизоды. Он первым сделал попытку придать драме внутреннюю стройность и психологическое единство. Марло преобразовал стихотворную ткань драмы введением белого стиха, существовавшего до него лишь в зачаточном состоянии. Он начал более свободно, чем его предшественники, обращаться с ударными слогами: трохей, дактиль, трибрахий и спондей заменяют у него властвовавший у его предшественников ямб. Этим он приблизил трагедию к классической драме типа Сенеки, популярной тогда в английских университетах. Современников поражал мощный, полный аллитерационных повторов стих Марло, звучавший для елизаветинской эпохи свежо и необычно. Майкл Дрейтон назвал его вдохновение «прекрасным безумием, которое по праву и должно овладевать поэтом», чтобы он смог достичь таких высот. Здесь следует особо подчеркнуть, что елизаветинская драма буквально выросла из трагедий Сенеки, который был необычайно популярен в этот период европейской истории.

Марло, впитавший в себя традицию античного катарсиса, продолжил эту традицию и в сюжете о докторе Фаусте. Сенека, который и был необычайно популярен в эпоху Марло и Шекспира, сочиняя трагедии на традиционные сюжеты, разработанные еще Софоклом и Еврипидом и сохраняя общеизвестную последовательность событий, следовал нерушимой жанровой норме. Его бездейственные и безликие герои, этакие рупоры философии стоицизма, продолжали страдать в полную трагическую меру, а пышный риторический стиль лишь подчеркивал чрезмерность этих страданий. Вот эта самая пассионарность, пусть и немного остывшая к эпохе эллинизма, перешла по наследству к Марло и Шекспиру, двум величайшим драматургам эпохи Возрождения, один из которых так блистательно воплотил в своем творчестве образ чернокнижника Фауста.

Договор с дьяволом как знак целой эпохи

Независимость непосредственного опыта природы от авторитета традиции – основная тема мышления многих людей эпохи Возрождения. По этой причине Леонардо отказывался изучать латынь и, по его собственному признанию, брал уроки лишь у самой матушки Природы. На этих же позициях стояли все возможные прототипы Фауста: Парацельс, Ариппа фон Неттесгеймский и др. Если говорить об одном из них, о Парацельсе, например, то именно с этих близких Леонардо и многим другим ярким деятелям Возрождения позиций он ведет борьбу с традиционными медицинскими школами, а ученики его распространяют революционный порыв учителя на всю аристотелевскую философию. Такая установка открывала дорогу научному исследованию природы и способствовала обретению естествознанием независимости от авторитета традиции. Так закладывался конфликт между «знанием и верой», конфликт, который наиболее ярко даст знать о себе в одном из ключевых мифов западноевропейской культуры, в мифе о докторе Фаустусе, к возникновению которого Парацельс имеет самое непосредственное отношение.

Но конфликт между Природой и Верой в Бога – это один из основополагающих конфликтов той же самой западноевропейской культуры. Он дал знать о себе еще в ранней патристике, и был предметом жарких теологических споров, порождая бесчисленное количество ересей в христианском мире.

Парацельс, как фигура исключительная, вобрал в себя суть этого конфликта и стал его ярким выражением даже на уровне бытового поведения. И это тоже было одно из проявлений эпохи Ренессанса. Этот тип людей можно было бы определить как дух авантюризма. Авантюристами в ту достославную эпоху были все мало-мальски заметные личности. Здесь стоит вспомнить о Франсуа Вийоне, французском поэте эпохи Возрождения. Как и Парацельс, он получил хорошее образование, но это не помешало ему постоянно попадать в разные истории из-за своего неугомонного и в высшей степени бунтарского нрава. Вийон, как и Парацельс, постоянно общался с разным сбродом, не раз обвинялся в убийстве и даже был приговорен к повешению, но был помилован.

Знаменитый Кристофер Марло, один из первых создателей образа Фауста в мировом театре, современник Шекспира, смелый реформатор сцены, так же, как и Вийон, как Парацельс, был буквально одержим духом авантюризма. Считается, что он был тайным агентом английских спецслужб и в течение всей его бурной жизни выполнял различные сомнительные поручения, начиная еще со студенческой скамьи. Марло был зарезан в таверне Дептфорда 30 мая 1593 г. В последний день своей жизни Марло обедал в таверне с компанией подозрительных личностей: Инграмом Фризером, Николасом Скирсом и Робертом Пули. Есть основания считать, что эти люди были связаны с секретными службами. После между ними возникла ссора. Марло выхватил из рук Фризера кинжал и нанёс тому несколько ударов. Фризер пытался вырвать оружие из рук Марло, в потасовке кинжал вонзился над правым глазом Марло и прошёл прямо в мозг.

По поводу обстоятельств и причин смерти поэта до сих пор существуют противоречивые версии. Некоторые исследователи считают, что бытовая ссора, приведшая к фатальному исходу, была подстроена. По этой версии поэт намеревался улизнуть из Англии через Дептфорд, но правительство решило помешать этому ввиду его причастности к секретам английской разведки.

В этом деле действительно много странного, начиная от путаницы с точной датой смерти поэта (по одним данным – 30 мая, по другим – 1 или 2 июня) до имен убийц (их имена несколько раз менялись, а основные подозреваемые – Фризер, Скирс и Пули – считались агентами секретной службы, что и помогло им впоследствии уйти от наказания). Расследование преступления велось крайне неопрятно. Вердикт судьи гласил, что Фризер действовал в пределах самообороны. Складывалось впечатление, что власти хотели быстрее замять это дело.

Возрождение было знаменито тем, что на свет в большом количестве появился определенный человеческий тип, характеризующийся коварством, для которого убийство стало простым телодвижением, причем этот человеческий тип оказался невероятно мстительным и жестоким, готовым пуститься в любую рискованную авантюру. И если Парацельс возмущал жителей Базеля тем, что разгуливал по улицам города в лаборантском халате, то в Ферраре герцог Альфонс предпочитал моцион на свежем воздухе будучи абсолютно голым. Но что же было за время, в котором суждено было осуществить свой тяжкий путь познания Парацельсу, этому прототипу доктора Фауста?

Ничто так не характеризует бунтарское настроение того времени, как посвящение книги Агриппы фон Неттесгеймского, по некоторым данным, наставника Парацельса. Оно гласит: «Этот Агриппа никого не щадит; он презирает, знает, не знает, плачет, смеется, гневается, ругает, растрепывает все; он сам философ, демон, герой, Бог и все». [К.Г. Юнг. Дух Меркурий.]

У самого Парацельса мы видим приблизительно такое же проявление напряженных противоречий. «Парацельс, – пишет К.Г. Юнг, – очевидно, принадлежал к числу тех людей, у которых интеллект находится в одном ящике стола, а душа – в другом, так что они могут интеллектуально смело размышлять, никогда не впадая в опасность столкнуться со своей чувственной верой.» [К.Г. Юнг. Дух Меркурий.] В ту пору, в эпоху Ренессанса, ум, интеллект, и душа существовали в разных плоскостях, и в этом проявлял себя признак довольно странного времени, загадочного и противоречивого. «Как из церковной ограды вырывается смеющееся язычество искусства, – пишет К.Г. Юнг, – так и за завесой схоластической философии оживает античное язычество духа, оживает в возрождении неоплатонизма и натурфилософии». [Там же.]

Беспробудное пьянство, бродяжничество, игра в карты и кости, с одной стороны, а с другой – мучительные поиски истины и бескомпромиссная вера в Бога; с одной стороны, занятия магией и попытка вывести даже гомункулуса в желудке лошади, общение с демонами, сульфидами, секубами пр., а с другой – правоверный католик, который при всей своей симпатии к Реформации, так и остался верен папской церкви – все эти факты из жизни Парацельса разве не напоминают нам перипетии известной трагедии Гёте? И, конечно же, данный жизненный сценарий не мог обойтись без сделки с дьяволом.

Заключал ли эту сделку Парацельс или нет? Этот вопрос не представляется нам праздным или слишком мистическим. Зло – это не выдумка теологов или мифологов. Зло – это вполне конкретное понятие, обладающее вполне осязаемой реальностью. Вопрос заключается лишь в том, насколько сам Парацельс был «человеком зла», с какой готовностью он решился на ту самую сделку, которую заключали многие выдающиеся личности его эпохи. Разве поклоняясь язычнику Платону, предаваясь разврату и гомосексуальным утехам, члены платоновской семьи во Флоренции, на вилле Кареджи, не подумывали об этой же сделке? Разве культивируя авторитет Природы, этой церкви сатаны, не занимался чернокнижием сам Леонардо, будучи воспитанником той же Платоновской Академии?

Однако что такое зло? Теологи сходятся на том, что намеренное и сознательное причинение страданий – суть насилия и морального зла. «Естественное зло», проявлением которого могут быть наводнения или голод, – также пример насилия. Его нельзя расценивать как нейтральное в моральном отношении или как логическую необходимость в космосе.

Каждый, кто хоть раз задумывался над проблемой Добра и Зла, неизбежно задавал себе вопрос: если Бог ответственен за этот мир, он несет ответственность и за так называемое естественное зло (природные катастрофы и пр.), и за причиняемые им страдания. Кажется невозможным, что всезнающий Бог совершает действия, не предполагая их последствий. Бог знает, точно и ясно, что, творя космос, он создает космос, в котором будут страдать дети.

На сегодняшний день друг другу противостоят две точки зрения. Одна уводит нас от понятия зла. Смутный эгалитаризм наших дней настаивает на том, что не существует четких стандартов. Если не существует стандартов ценности за пределами личных предпочтений, тогда ничто не может расцениваться как по-настоящему доброе или злое.

Другая, противоположная точка зрения представляет собой обновленное понимание зла, иногда связанное с возрождением интереса к дьяволу. Психоаналитический метод разверз перед современным человечеством кошмарную бездну его искаженной, извращенной и больной душевной жизни. Фрейд показал, что человеческий разум еле справляется с мутными волнами подсознательных демонических инстинктов, которые трудно изгнать и которые, даже будучи подавленными разумными усилиями, дремлют в каждом из нас, как спора болезнетворной бациллы.

Дьявол укоренен в восприятии этого радикального зла. Предполагать, что вера в дьявола устарела и является суеверием, неверно. Сейчас вопрос о существовании мирового зла и дьявола в том числе представляется необычайно актуальным.

Работы Конрада Лоренца и других современных зоопсихологов показали, что иерархия подчинения, чувство собственности, национальная ксенофобия имеют свои прообразы в животном мире. Но у человека все эти инстинкты из естественных реакций переросли в уродливый самоубийственный сатанизм. Мысль очень проста: мировое зло – это результат проявления свободной воли, свободной от замысла божьего, некогда светлого и доброго ангела сатаны. Нет никакой фольклорно-лубочной атрибутики в виде подписи, поставленной кровью. Все свершается на уровне мотива, на уровне проявления своей злой свободной воли.

Такой безусловный авторитет западной церкви, как Фома Аквинский, отрицал что-либо среднее между добром и злом. По его мнению, все, что не от Бога, – от дьявола. Любая магия – это действия сатаны. Иными словами, маги, в соответствии с этой точкой зрения, – отдают они себе в этом отчет или нет – все заключали договор с дьяволом. И Парацельс в данном случае не исключение. Отсюда и его столь вызывающее поведение, очень даже похожее на самую обыкновенную одержимость. В связи с этим не лишним было бы напомнить, что и сам Лютер страдал одержимостью, называя Христа распятым и корчась в конвульсиях, что в дальнейшем завершилось так называемым «откровением в Черной Башне». Можно думать, что немецкий реформатор в молодые годы страдал в прямом смысле галлюцинациями. Так, он рассказывает, что «дьявол сопровождал его на прогулках, в трапезной монастыря, мучил и соблазнял его. С ним были один или два дьявола, которые преследовали его, и были это видимые дьяволы (visirliche Teufel), и когда они не могли одолеть его сердце, они нападали на его голову». [М.Лютер. Застольные беседы. Изд-ль Тюльпан, 2011. С. 95.]

Косвенно сам Лютер уже в старости подтверждал факт своей одержимости. В частности он вспоминал: «Когда я впервые читал и пел в псалмах «in justitia tua libera me» («и спаси меня в твоей справедливости»), я был охвачен ужасом и почувствовал глубокую вражду к этим словам, к Божьей справедливости, Божьему суду, Божьим делам…». [Застольные беседы… С105.] Известно, что идея Раскола пришла Лютеру в отхожем месте, в клоаке. Об этом свидетельствует запись одного застольного разговора 1532 года, согласно которой Лютер сказал: «Святой дух сподобил меня этим разумением в клоаке». «Лютер, – пишет Я. Канторович, – был одним из глубоко верующих в силу дьявола. Он сообщает о своих разговорах с князем тьмы, который по ночам бил у него оконные стекла и ворочал под его кроватью мешками с орехами. Дьявол явился к нему, когда он писал свои сочинения, и он должен был вступить с ним в спор. Лютер высказывается о дьяволе и его силе во многих местах своих сочинений. В особенности ему близко было учение об инкубах и суккубах, потому что, по его мнению, дьявол охотнее всего совращает человека в образе юноши или молодой женщины. Речь в этих сочинениях шла и о возможном договоре с сатаной». [Я. Канторович. Средневековые процессы о ведьмах. – Репринт. Воспроизведение изд. 1899 г. – М.: Книга, 1990. С. 48]

Ван Нуффель показал, как идея договора вписывается и в традицию христианского крещения, и в традицию феодального оммажа. Влияние идеи договора продолжало возрастать; ко времени охоты на ведьм ее воспринимали как действительный, исторический факт, а к XVII веку в качестве свидетельств против обвиняемых в колдовстве и ведовстве на судебных заседаниях представлялись документы, подтверждающие заключение подобных договоров. Представление о том, что ведьмы были почитательницами сатаны и подписывали действительный, эксплицитный договор с ним, лежало в основании охоты на ведьм. В современной литературе фигура Фауста выросла из фигуры Феофила. Повесть о Феофиле впервые была переведена на латынь Павлом Диаконом около 840 года (Miracula Sanctae Mariae de Theophilo penitente); следующая важная версия была создана в X веке Хрсовита (Lapsus et conversion TheophiLi vicedomini); эта повесть появлялась в произведениях Марбода (XI век), Гибера (XII век) и Хартманна (XII век). Версии Готье де Куанси в XII веке (Comment Theophile vint a penitence) и Рутбефа в XIII веке (Miracle de Theophile) были как знаками, так и причинами ее быстро растущей популярности, и на французском, итальянском и немецком стало появляться множество новых версий. Такие истории не воспринимались как выдумка. Рассказ Цезария о договоре, заключенном еретиками из Безансона в начале XIII века, был представлен как исторический факт. Вообще, истории о договоре были довольно обычны для Средних веков и Ренессанса. Студент Сент-Эндрю в Шотландии встретил «посланника», помогшего ему выполнить некоторые задания в обмен на договор, написанный кровью. Сэр Фрэнсис Дрейк одолел Армаду с помощью дьявола, а в тайниках короля Рудольфа II в Праге хранилась даже библия, написанная под диктовку самого сатаны.

Повторим еще раз, главное противоречие личности Парацельса – это противоречие между двумя началами: матерью-Церковью и матерью-Природой. Но как сами отцы церкви пытались разрешить это противоречие между Богом и Природой и причем здесь зло и дьявол?

Когда мы говорим о Парацельсе, то сразу же возникает мысль о магии и магическом. Но что же это такое – магия, которой поголовно занимались почти все известные деятели Возрождения?

Суть магического мировоззрения составляет вера в гомоцентричный универсум. Человек являет собой микрокосм, отражающий макрокосм, а макрокосм, в свою очередь, является проекцией человека. Все объекты окружающего мира – звезды, травы, камни, металлы, планеты, стихии, элементы – незримыми нитями связаны с человеком, с его стремлениями, желаниями, страстями, страхами и даже с его внешним обликом и здоровьем. Любой физический объект, любое природное явление оказывает непосредственное влияние на ту или иную часть человеческого тела или души, а человек, в свою очередь, своими действиями может влиять на природные стихии. Все сотворено для человека и по подобию человека. Магия – это учение, восхваляющее человека, возвышающее его на такие высоты, на какие ни религия, ни наука никогда не поднимали его; отсюда неиссякаемое обаяние магии, отсюда ее особая притягательность для эпохи Ренессанса, эпохи Парацельса, когда стремления и возможности человека казались безграничными. Так у Шекспира все предвещает гибель Цезаря, и стихии бушуют, когда сходит с ума Лир.

Для мага не существует недосягаемых глубин, далей и высот, и нет такой силы, которую он бы не дерзнул покорить. С точки зрения средневекового христианства, любая магия, и в том числе преследующая благие цели, есть зло, ибо она обращается к злым духам и противопоставляет себя Богу, пытаясь покорить силы космоса. В этом, прежде всего, и проявляется конфликт между Богом и созданной им Природой. И в этом противопоставлении заключен краеугольный камень всей христианской теодицеи, учения о Добре и Зле. Без постановки вопросов, связанных с христианской этикой, трудно будет разобраться в самой сути мифа о докторе Фаусте и в том, заключал ли Парацельс сделку с дьяволом или нет. И здесь речь идет не о каком-то лубочно-сказочном варианте подобной сделки, а о поведенчески-психологическом ее варианте. По мнению С. Пека, например, подобную сделку заключают очень многие люди, сразу же переходя в разряд «людей лжи». [Пек Морган Скотт. Непроторенная дорога. Изд-во София, 2008.] Это проблема свободного выбора, когда на уровне мотива человек позволяет себе даже не сам неблаговидный поступок, а лишь демонстрирует внутреннюю готовность к его свершению. Но вернемся к вопросу о магии. Какое зло может таиться во всякого рода оккультизме и магии в том числе? Древние и неоплатонические корни магии исходят из традиции, по которой магия является манипуляцией скорее природными, чем сверхъестественными силами. Такие предположения подтверждали возможность использования магии без впадения в грех, и многие священники сочетали даже магию и молитву ради блага своей паствы. Считалось, что такая магия не основана на помощи демонов, но, наоборот, способна изгнать их. С другой стороны, более натуралистическая точка зрения на космос, восходящая к Аристотелю, оставляла мало места для оккультных, ненаблюдаемых связей, на которые претендовала магия, и, в сочетании с христианскими воззрениями, это привело к мысли о том, что магия всегда зависит от посредничества демонов. С этой точки зрения, основывавшейся еще на запретах Ветхого и Нового Заветов против волшебства, любая магия и ворожба признавались злом и деянием демонов. Но при всем при этом существовала четкая грань между высокой и низкой магией. Так, в Средние века некоторые богословы, например, Александр Гэльский, проводили четкую грань между «divinatio», прорицательством, составляющим центральный аспект высокой магии, и «imaleficium, зловредительством, которое является неотъемлемой составляющей низкой магии. Низкая магия имеет практический характер и направлена на немедленное получение результата (чтобы вызвать дождь, нужно было помочиться в яму; для того чтобы причинить человеку боль, восковую куклу прокалывали булавкой), тогда как высокая магия сродни религиозным, научным и философским умозрениям – посредством оккультного знания она пытается понять и объяснить универсум и в конечном итоге установить контроль над ним. Эти две разновидности магии имеют свою историю. В Средние века и в эпоху Ренессанса высокая и низкая магия подпитывались разными философскими тенденциями: высокая питалась идеями платонизма и неоплатонизма, а низкая черпала свою силу в аристотелевском учении. Именно интерес к высокой магии был огромным в среде богословов, и в конце концов овладел умами инквизиторов и простых людей, что привело к распространению магического мировоззрения и укреплению веры в колдовство.

Высокая магия представляла собой чрезвычайно сложную систему знаний. Идея эволюции человеческой мысли от магии к религии и затем к науке уже не вызывает доверия, ибо эти три формы знания зачастую идут рука об руку и их подчас невозможно отделить друг от друга. Высокая магия существовала во все времена и являла собой чрезвычайно последовательную и сложную систему мировоззрения. Корни западноевропейской магии следует искать в вавилонской нумерологии и астрологии, в философских идеях Пифагора и древних греков, а также в религиозных традициях Персии, откуда и пришли к нам маги. Высокая магия проникла в иудео-христианскую традицию и была важным элементом гностицизма и неоплатонизма. «Герметический корпус», собрание магических текстов, обычно относимое к глубокой древности, но на самом деле составленное во II–III веках нашей эры, выдержано в духе гностицизма. Этот свод лег в основу магической каббалы средневековых евреев, а затем – в основу средневековой христианской магии. Традиция высокой магии прервалась в XVII веке, когда Касобон обнаружил, что магические письмена имеют не столь древнее происхождение, как думали прежде, но была искусственно возрождена в XIX–XX вв., выряженная в одежды инфантильного лже-оккультизма. В своем лучшем качестве высокая магия искала единения с божественным: неоплатоник Псевдо-Ямвлих писал, что магия – это средство приобщения к богам, а Пико дела Мирандола заявлял, что «никакая наука не доказывает божественность Христа лучше, чем это делает магия и каббала». [Лосев А.Ф. Эстетика Возрождения.]

В своем худшем моральном качестве, но также при этом устремляясь ввысь, высокая магия искала пути подчинения универсума эгоистичным целям человека – такова суть личности доктора Фауста, в тени которого находится и личность Теофраста Парацельса. Заметим однако, что наш герой практиковал сразу две магии: и высокую, и низкую, что вполне укладывалось в стиль мышления человека эпохи Возрождения. Все разновидности высокой магии исходили из убеждения, что миром правит Фатум. Ничто не случайно – все в макрокосме сотворено для человека-микрокосма. Поэтому одной из характерных функций высокой магии было предсказание будущего, гадание посредством разных предметов (зеркало, книга, кости), слов, чисел, внутренностей, воды, вина, воска и др. Во-вторых, стремление понять влияние природных объектов на человека способствовало изучению трав, растений, камней, животных, небесных сфер (астрология) и металлов (алхимия). Алхимия, где, пожалуй, самым тесным образом переплелись магия, наука и религия, основывалась на вере в то, что, изменяя химический состав вещества, человек может изменить свою духовную природу. Семиступенчатый процесс очищения неблагородного металла, в результате чего он должен был превратиться в золото, отождествлялся с духовным самоочищением. Еще одна функция высокой магии заключалась в том, чтобы сконцентрировать энергию космических сил в пентаграмме или ином магическом пространстве, или же ограничить эти силы, упоминая их имена в магических заклинаниях – инкантациях. Латинское слово incantatio, первоначально означавшее «песнопение», постепенно приобрело значение «чары», «заклинание». Слово всегда было мощным инструментом магии, как высокой, так и низкой. Вера в то, что власть над именем вещи есть власть над самой вещью, получила повсеместное распространение. Если говорить об иудео-христианской традиции, то здесь самыми могущественными и страшными магическими заклинаниями считались те, в которых использовалась тетраграмма (YHWH – четыре транслитированные буквы древнееврейского алфавита, означавшие имя Бога), желательно перевернутая. Удивительный и неоспоримый довод в пользу родства магии и науки приводит Френсис Йетс в своей работе «Джордано Бруно и герметическая традиция». [Френсис Йейтс. Джордано Бруно и герметическая традиция. М.: Новое литературное обозрение, 2000]

Согласно его утверждению, величайшие ученые эпохи Возрождения не только занимались магией, но и саму сущность их научной деятельности и их отношения к науке можно охарактеризовать как магическую. Поэтому сопротивление, с которым церковь реагировала на некоторые открытия ученых в эпоху Возрождения, следует рассматривать как неотъемлемую часть ее непримиримого отношения к магии. У этих ученых магов христианская вера уживалась с тем самым магическим мировоззрением, с которым христианство вело борьбу со времени Симона-мага; наука в те времена еще не выработала собственную систему мировоззрения и в значительной степени основывалась на системе взглядов, предлагаемой магией. Этой магии монотеистическая религия противопоставила демонологию, которая в дальнейшем воплотилась в жестоком подавлении всякого инакомыслия, т. е. в знаменитой охоте на ведьм, которая вспыхнула именно в эпоху вроде бы светлого Ренессанса. Демонология трех цивилизаций – Западной Латинской, Восточной Православной и Исламской – выросла из патристики. На латинском западе демонология была более развита и детализирована, чем в двух других цивилизациях, и это отражало различия между Западной и Восточной церквями. Восточная православная теология, более мистическая, чем западная, уделяла меньше внимания дьяволу. Византийская церковь поощряла монашество, мистицизм и апофатический взгляд на теологию. Апофатический взгляд – via negative, «отрицательный путь» к Богу, который подчеркивает его непознаваемость и отводит главную роль созерцанию и молитве в противоположность разуму – тенденции, возобладавшей в западной средневековой мысли в качестве главного пути постижения истины. Постулаты византийской демонологии основывались на трудах отцов церкви первых пяти веков христианства. Византийцы верили, что дьявол скорее творение Бога, чем независимый принцип; что Бог, а не дьявол, создал материальный мир и человеческое тело; что дьявол и другие падшие ангелы были созданы добрыми, но пали из-за гордыни; что дьявол и его демоны искушают нас, пытаясь отлучить нас от Бога, и радуются нашим страданиям и проступкам.

На этих основных положениях псевдо-Дионисий Ареопагит (Дионисий или Денис) построил, пожалуй, первую радикальную мистическую теологию в христианстве. Дионисий, которого в Средние века отождествляли с человеком, обращенным в христианство святым Павлом и ставшим первым епископом Афин, а затем на западе отождествили с галльским мучеником святым Дени, на самом деле был сирийским монахом, писавшим свои произведения около 500 г. н. э. Под влиянием Филона, Оригена и неоплатоников в передаче Григория Нисского и других каппадокийцев Дионисий различал позитивную и негативную теологию, особо выделяя апофатический, негативный путь и соединяя идею индивидуального подобия с богом с пониманием абсолютной инаковости Бога.

Бог порождает все формы в космосе, и Бог обратно привлекает эти формы в себя. Первый акт творения Бога есть акт любви, который порождает этот космос, его второй акт творения есть любовное привлечение того, что он создал в любви.

Теперь о зле. Каким образом зло может существовать в мире, созданном по воле Бога, мире, в котором все вещи имеют свое бытие в Боге? Бог есть любовь, но его любовь схожа с холодным зимним ветром, хлещущим, пронизывающим, сотрясающим, пугающим и убивающим. Здесь Дионисий столкнулся с дилеммой: последовательно монистическая позиция, утверждающая, что даже зло есть часть Бога и должно будет, в каком бы то ни было виде, в конце концов, вернуться к Богу, противоречит благости Бога; с другой стороны, дуалистическая позиция, согласно которой зло представляет собой независимый от Бога принцип, противоречит всемогуществу Бога. Ни ода из этих точек зрения не подходит христианской традиции. Зло не может исходить от Бога, потому что оно его полная противоположность, и не может быть независимым принципом, так как все сущее исходит от Бога. Таким образом, зло по своей природе есть в буквальном смысле слова ничто. Благо исходит из одной универсальной причины, зло – из множества частных недостач. Зло есть недостаток добра: оно не обладает субстанциональным бытием, а лишь тенью бытия.

Как же получается, что демоны, если они были порождены из добра, сами не являются добрыми? Дионисий отвечает на этот вопрос так: демоны злы не по своей природе, а по своей воле. Падшие ангелы были созданы добрыми, как и все в космосе, и в качестве ангелов они получили все добрые свойства соразмерно их статусу. Зло не свойственно материи, телу, животным или чему-либо существующему. Зло проистекает из злой воли падших ангелов и падших людей, свободно использующих свою свободную волю, возжелав не-доброго и нереального. Таким образом они сами развращаются, слабеют и деградируют. Это зло – не естественное следствие их сущности, а искажение природы, отречение от реальной природы. И это не-существование, как вакуум, всасывает творения в пустоту небытия.

Сущность дьявола реальна и добра, так он был создан Богом. Но дьявол по своей свободной воле обратился к нереальному. В той степени, в какой он делает это, он удаляется от Бога, который есть благо, бытие и реальность, к тому, что есть лишенность, не-бытие, зло. Из всех созданий дьявол дальше всего отдалился от Бога и ближе всего приблизился к пустоте. [Фокин А.Р. Ареопагитики // Православная энциклопедия. Том III. М.: Церковно-научный центр «Православная энциклопедия», 2001 – С. 195–214].

Максим Исповедник (ок.580–662 гг.) аристократ, ставший монахом и аскетом, развил и интерпретировал мысли Дионисия и, в свою очередь, повлиял как на восточную, так и на западную церкви. По Максиму Исповеднику, сущность дьявола блага: его зло проистекает из невежественного злоупотребления своей свободной воли. Его мотив – зависть к Богу и человеку. Но дьявол не только враг Бога, он «слуга» и «защитник» Бога. Бог позволяет ему искушать нас, чтобы помочь нам различать добродетель и грех, позволить нам достичь добродетели в борьбе, научить нас смирению, сделать нас способными распознавать и ненавидеть зло, показать нам нашу зависимость от Божьей воли. Дьявол никого не принуждает к греху. Мы грешим по нашей собственной воле, Бог позволяет сатане лишь искушать нас. В этом смысле книга Иова является основным центром всей теодицеи, богословской дисциплины, занимающейся учением о добре и зле (от греч. theos – Бог и dike- справедливость, общее обозначение религиозно-философской доктрин, стремящихся согласовать идею благого и всемогущего Бога с наличием мирового зла, «оправдать» Бога как творца и правителя мира вопреки существованию темных сторон бытия (термин введен Лейбницем в 1710 г.). Но, спрашивает Максим Исповедник, как может дьявол, сброшенный с небес, иметь какое-либо общение с Господом Богом? Как мог сатана стоять перед небесным сонмом и просить разрешения искушать Иова? Максим отвечает, что сатана вообще не появляется перед Богом на небесах, но так как Бог присутствует везде в космосе, сатана, где бы он ни появлялся, всегда находится перед его лицом. [Диспуте Пирром. Прп. Максим Исповедник и христианские споры VII столетия. М.: Храм Софии Премудрости Божией, 2004]

Если вновь вспомнить в связи с этим о Фаусте, то, как известно, знаменитая пьеса Гете начинается с пролога на небесах, и в этом прологе как раз и воссоздается начало книги Иова.

Наиболее значительным теологом на Востоке был Иоанн Дамаскин (675–750 гг.). Под влиянием Аристотеля и традиции Дионисия в передаче Максима Исповедника и Иоанна Лествичника он обобщил суждения святых отцов по всем главным пунктам догматики, включая демонологию. Вот как можно представить ход его мысли: если существует только один Бог, откуда происходит зло? Оно либо часть божьего творения и происходит от Бога, либо отсутствие Бога, по сути, небытие. Другой возможности нет. Дамаскин, следуя свято отческой традиции, выбирает отсутствие: «Зло есть не что иное, как недостаток добра». Существует и добро и зло, но только добро реально; существование зла состоит в отсутствии добра. Зло есть только нарушение естественного порядка. Все существующее добро; все зло, существующее в творениях, – только недостаток, созданный их собственными добровольными действиями. Бог знает и «предвидел», что ущербность происходит из неправильного использования свободной воли, но единственная причина ущербности – не Бог, а, скорее, независимое движение свободной воли от Бога. Бог знает, что свободная воля ведет к моральному злу, но он также знает, что космос, в котором не будет свободы, не может быть морально добрым космосом и что возможность добра необходимо вызывает возможность зла. Бог несет ответственность за создание космоса, в котором существует зло, но он не желает, не выбирает зла; на самом деле он страдает и умирает, так что действие зла может быть устранено. Любое создание, включая дьявола, создано добрым. Зло дьявола заключается в его свободном выборе, свободном отречении от добра. Его свобода делать зло не могла быть ограничена без ограничения его свободы творить добро. Его свободный выбор в пользу зла лишил его моральной реальности; в своем падении он потерял свою ангельскую природу и стал тенью, полой вещью. [Иоанн Дамаскин // Православная энциклопедия. Т. 24, С. 27–66] Средневековый человек смягчал чувство невыносимого Бога, перенося по крайней мере некоторые функции и полномочия сурового и далекого Божества на более близких, более доступных его пониманию существ. Так, в конце XI века возникают очеловеченные образы страдальца Христа, сострадательной Девы Марии и Дьявола. Невозможно без страха и дрожи принять неизмеримую реальность Бога, и в этом средневековый человек нисколько не отличался от нынешнего человека. Исконный ужас перед универсумом сквозит и в самом глубоком теизме, характерном для Кьеркегора (Страх и трепет) и Тиллиха, и в отъявленном атеизме, присущем, в частности, Сартру и Камю. Если функция большинства современных религий состоит в том, что они освобождают человека от этого ужаса посредством некоторых ритуалов богопочитания, трансформируя Бога в нечто подвластное человеческому разуму, а современный атеизм просто уклоняется от проблемы, делая вид, что ее не существует, то стоит ли удивляться тому, что некоторые люди в Средние века и в эпоху Ренессанса боялись посмотреть в лицо проблемам онтологического порядка, и им легче было вступить в договор с очеловеченным в их представлениях дьяволом, нежели оставаться верными далекому и непостижимому Богу? Согласно народным представлениям, дьявол находился, в отличие от Бога, выражаясь современным языком, в «шаговой доступности». Скорее всего, это и определило популярность идеи договора с князем тьмы. Значит, все упиралось именно в образ доступности, общежительности. И дьявол постепенно начал обзаводиться чертами так называемого отрицательного обаяния. Согласно иудео-христианской традиции, предполагалось, что демоны живут в воздухе или под землей, но выходят наружу, чтобы мучить людей. Воздух настолько переполнен демонами, что иголка, брошенная с неба на землю, обязательно попадет в одного из них; они кишат в воздухе, как мухи. Иногда, особенно в Египте под влиянием неоплатоников, «демоны-служители» пытались преградить душам путь на небеса. Были произведены подсчеты количества демонов, и хотя они относятся скорее к народной религии, их широко использовали в качестве свидетельства ужасающей вездесущести злых духов. Около 180 года Максим Тирский подсчитал, что существует больше, чем 30 000 демонов. [Антология кинизма. М.: Наука, 1996. С. 296–302] Под влиянием Откровения 12:4 обычно считалось, что пала одна треть всех ангелов. В XIII веке аббат Рихальм говорил, что демонов столько же, сколько песчинок во всем море; ученый XVI века Иоганн Вир насчитал 1111 легионов из 6666 демонов, что вместе составляет 7 405 926. Другие, предполагая наличие 6666 легионов ангелов, из которых пала одна треть, 2222 легиона, насчитывали 106 668. Люцифер и его приспешники активны везде и всегда. Они преследуют нас, нападая и физически, и духовно. Они вызывают физические и душевные болезни; они крадут детей, стреляют в людей из луков, нападают на них с дубинами или даже запрыгивают им на спину. Они проникают в тело через любое отверстие, особенно через рот при зевании или нос при чихании.

Такой подробный экскурс в область демонологии был предпринят нами лишь затем, чтобы воссоздать сознание тех авантюристов эпохи Возрождения, которые шли наперекор церкви с целью перепрограммировать, изменить всю предшествующую цивилизацию, а в результате деятельности всех этих фаустианских типов были заложены серьёзные, порой неразрешимые противоречия между познанием, научным типом мышления и нравственностью. Это противоречие, родившееся вэпоху Возрождения, и до сих пор даёт знать о себе. Не случайно одним из культовых романов XX века станет роман Т. Манна «Доктор Фаустус».

«Охота на ведьм» как одно из негативных проявлений «светлой» эпохи Возрождения

Средневековая юриспруденция изо всех сил старалась научно обосновать само существование дьявола и необходимость непрерывной борьбы с ним. Знаменитый трактат «Молот ведьм» стал ярким тому примером. «Сатана растет в мрачной печали и таинственной тени церковных кафедр, – писал в свое время глубокий исследователь этой эпохи Я. Канторович, – растет и набирает силу, что называется, не по дням, а по часам, растет за массивными колоннами, в углах хоров, он растет в молчании монастырей, в котором слышится ужас смерти; он растет за зубчатыми оградами города, в скрытой келье алхимика, в уединенном лесу, где чародей ночью предается колдовству. Сатана – повсюду; его неоднократно многие видели, и с ним неоднократно вступали в общение». [Я. Канторович. Средневековые процессы о ведьмах… С. 20.]

В прямом смысле – эпоха Парацельса была эпохой дьявола, и избежать договора с ним наш герой просто не мог. Идея договора с дьяволом была та самая идея, которая безраздельно властвовала умами людей, превращаясь в буквальном смысле этого слова в своеобразную психическую эпидемию. Эта ужасная психическая эпидемия омрачила величайшие умы того времени. Фрэнсис Бэкон, Боден, Фернель. Лелайр, Богюэ, Парэ были исповедниками демономании.

Тысячи, миллионы разнообразных идей ежедневно рождаются и умирают в человечестве. Бесполезные и неоформленные, подобные мертворожденному младенцу, одни уходят из жизни, не успев прикоснуться к ней. Другие идеи, более счастливые, увлекаются круговоротом общественной жизни, переносятся с места на место, подобно тому, как ветер носит и кружит по полям и лугам бесчисленные семена растений. И подобно тому, как лишь самая ничтожная часть семян находит благоприятную для произрастания почву, а остальные гибнут в каменистом грунте или в придорожной пыли, так и для жизни идей в человеческих массах нужны особые благоприятные условия. Если идея попадает на благоприятную почву, тогда она дает пышное цветение и взволнует огромные человеческие массы, тогда роли двух действующих лиц, по мнению философа А.Л. Чижевского, человечества и идеи, резко меняются: теперь уже не общественное мнение движет идею, а идея приводит в движение огромные человеческие массы, помыкая ими. Так получается, что многие научные, литературно-художественные, бытовые идеи, религиозные, политические учения и т. д. вызывают повальные умственные движения, которые могут быть причислены, по мнению того же А.Л. Чижевского, к собственно психическим эпидемиям. [А.Л. Чижевский. Космический импульс жизни: Земля в объятиях солнца. Гелиотараксия. – М.: Мысль, 1995. С. 320–366.] Вся интеллектуальная и социальная жизнь человеческих сообществ проходит под знаком эпидемий. Эпидемия не исключение, а общее правило, почти не имеющее исключений. Массовое увлечение идеей договора с дьяволом и его перманентного присутствия в повседневной жизни спровоцировали беспрецедентную охоту на ведьм, современником которой и был Парацельс.

Сама церковь выставила положение: «Haeresis est maxima, opera maleficarum non credere» (высшая ересь – не верить в колдовство). В булле папы Иннокентия VIII, изданной пятого декабря 1484 года, известной под названием «Summis desiderantes», заключалось следующее: «Мы получаем известия, что в Германии многие лица обоего пола входят в союз с дьяволом, вредят людям и скоту, портят поля и плоды, отрицают христианскую веру и побуждаемые врагом рода человеческого, совершают еще другие преступления. Поэтому два профессора теологии доминиканцы Генрих Инститорис и Яков Шпренгер, назначаются инквизиторами с обширными полномочиями, один для верхней Германии, другой для прирейнских стран. Они должны исполнять свою обязанность относительно всех и каждого, без различия звания и состояния, и наказывать тех лиц, которых они найдут виновными, сообразно их преступлениям: заключать в темницу, лишать жизни или имущества. Все, что они найдут нужным сделать для этого, они могут совершить свободно и беспрепятственно, призывая в случае надобности помощь светской власти». [Я.А. Канторович. Средневековые процессы о ведьмах. Репринт. Воспроизведение изд. 1899 г. – М.: Книга, 1990. С. 45–48.]

В 1489 году в Кельне была издана книга, озаглавленная «Молот ведьм». Эта книга приобрела огромную известность и стала вскоре авторитетом для духовных и светских лиц, которые непосредственно на практике разбирали случаи договора дьявола с представителями рода человеческого. Это была одна из самых губительных книг, которые когда-либо знавала всемирная история. Она стала катехизисом инквизиции, и с тех пор смертоносные костры запылали по всей Европе. В течение двух с лишним столетий на эти костры было возведено около девяти миллионов человек.

Определить даже приблизительно количество жертв буллы Иннокентия VIII нет возможности: почти ежегодно публикуются различными провинциальными архивами протоколы процессов против ведьм, и жуткая картина обогащается все новыми деталями. Считалось, что во времена Фауста-Парацельса опасней всего было появиться на свет женщиной. Дело доходило до того, что в Европе были города, в которых не оставалось в живых ни одной женщины. Причина такого женоненавистничества скрывалась в самой Библии: идея первородного греха – это идея соблазнения дьяволом-змием прародительницы Евы. Дьявол и мог усиливать свое зло только через совращение человека, т. е. через Еву. Ополчившись против всех Евиных дщерей, церковь, таким образом, собиралась искоренить мировое зло. Причем, возраст в данном случае не играл никакой роли. Так, в Бамберге были сожжены 22 девочки в возрасте от 7 до 10 лет. Во время казни они проклинали своих матерей, научивших их дьявольскому искусству. В описании этого случай говорится: «Колдовство до такой степени развилось во всей Баварии, что дети на улице и в школах учили друг друга колдовать». [Я.А. Канторович. Средневековые процессы о ведьмах….С.105–106.]

В небольшом Оснабрюке за три месяца в 1588 году была сожжена 121 ведьма, вокруг Оснабрюке пылают костры, и все женское население округа обречено не гибель.

По официальным данным, в 20 деревнях кругом Тира в 1587 – 93 гг. было сожжено 306 человек; в двух деревнях осталось всего две женщины. В местечке Герольцгофене было сожжено 99 ведьм, а еще через год – 88. В местечке Эллингене за 8 месяцев в 1590 году была сожжена 71 ведьма. В Кведлинбурге в 1589 году в один день погибло 133 человека. В Нейсе магистрат построил для ведьм специальную печь огромных размеров; в Бамберге был особый дом для ведьм, где их держали до суда; их кормили страшно солеными селедками, не давали воды и купали в кипятке, куда бросали перец. В Брауншвейге было воздвигнуто столько костров на площади, что современники сравнивали эту площадь с сосновым лесом. В народе господствовало такое возбуждение, что многие сами себя выдавали за ведьм. С 1491 по 1494 год длилась демономаническая эпидемия в монастыре Камбрэ. Монахини бегали собаками, порхали птицами, карабкались кошками и т. д. Относительно одной монахини выяснилось, что она находится в связи с дьяволом с десяти лет и продолжала эту связь и в монастыре. Большая демономаническая эпидемия наблюдалась в Мадриде, в бенедиктинском женском монастыре. Монахини бились в судорогах и конвульсиях, заявляя, что они одержимы демоном. И все эти несчастные поголовно отправлялись на костер. Во времена Возрождения церковь придавалась сакральному насилию с такой страстью, что затмила все ужасы предшествующего Средневековья.

Можно было бы привести еще очень много других фактов совершенного церковью сакрального насилия по отношению к одержимым. Это была, действительно, самая настоящая эпидемия. Так люди, после пережитой трагедии Великой Чумы выразили свое посттравматическое состояние коллективной души, или коллективного бессознательного, по Юнгу. Пытаясь найти ответ на охватившую людей эпохи Парацельса панику, панику богооставленности (не случайно одна из доктрин протестантизма, появившегося на свет именно в эпоху «охоты на ведьм» утверждает, что Бог молчит), люди обратились за ответами к Природе. Они массово ушли от церкви Бога к церкви сатаны и стали активно практиковать магию, как на высоком преднаучном уровне, так и на уровне бытовом. Церковь не могла оставаться в стороне от этих процессов, и она отреагировала насилием, которое обрело сакральный характер. В области же искусства эта тенденция нашла свое яркое воплощение в облике доктора Фауста. Во многом благодаря Кристоферу Марло и его знаменитой пьесе Фауст вобрал в себя всю катарсическую природу сакрального насилия античной трагедии Софокла и Еврипида. Это влияние высокой греческой трагедии пришло в Возрождение и в елизаветинскую драму через эпигонские трагедии римского стоика Сенеки.

Сервантес и его роман «Дон Кихот»

В 2005 году весь мир праздновал замечательную дату – 400 лет со дня выхода в свет первого тома романа «Дон Кихот». По мнению ЮНЕСКО «Дон Кихот» – это лучший роман всех времён и народов.

В мире, наверное, нет ни одного человека, который не слышал бы об этом уникальном творении Сервантеса. И эта всеобщая наслышанность – знак величия, уважения и проклятия одновременно. У обывателя в результате такой популярности создается впечатление, что про бедного идальго Алонсо Кихано Доброго он знает всё или почти всё, даже не читая романа. В общей культурной ситуации получается, что роман на уровне так называемого коллективного бессознательного взяли да и отложили на самую дальнюю полку – мол, кому интересно то, что и так у всех на слуху? А празднования и юбилеи – лишь PR-кампании, пустышка, и не более того, наподобие празднования 200-летия со дня рождения А.С. Пушкина в 1999 году, когда депутаты Государственной Думы цитировали Лермонтова, считая, что эти стихи написал именно Пушкин.

Блаженное помешательство

Для начала попробуем разобраться с образом Дон Кихота, который складывался в обывательском сознании в течение 400 лет с момента написания романа. Думаю, все согласятся с тем, что первая запоминающаяся черта знаменитого образа – чудаковатость и даже сумасшествие. Про сумасшествие Дон Кихота знают все. Сумасшедших обыватель чаще всего недолюбливает, а иногда и ненавидит или, хуже того, презирает. Правда, на Руси были блаженные. Вспомним знаменитый образ юродивого из пьесы А.С. Пушкина «Борис Годунов». Юродивые, или блаженные, полностью подходили под евангельское изречение: «Блаженны нищие духом, ибо им принадлежит Царствие Небесное».

Но Дон Кихот не блаженный. Где вы видели юродивых в рыцарских доспехах да ещё с копьём и мечом в руках? Скажем откровенно: Дон Кихот принадлежит к буйнопомешанным. А таких обыватель не любит. Блаженному можно подать милостыню как некую страховку на хорошее место, заранее уготованное в загробном мире. Но с буйнопомешанными дело обстоит гораздо сложнее. Почему? А потому что обыватель инстинктивно тянется к предсказуемости. Пассионарная личность, такая как Дон Кихот, обывателя пугает. В такой личности чувствуется скрытая угроза благополучному и стабильному существованию. Во многом поэтому роман Сервантеса и пытались спрятать как можно дальше, мол, пусть лихо лежит тихо.

А «Дон Кихот» – это действительно лихо, да ещё какое! Этот текст, на первый взгляд столь безобидный, столь детский, на самом деле заключает в себе огромную взрывную силу, и за долгие 400 лет мощь, заключённая в романе, не утратила как созидательного, так и разрушительного потенциала. Обыватель инстинктивно чувствует это и изо всех сил стремится снизить, уменьшить силу воздействия Рыцаря Печального Образа на окружающий мир, растворяя имидж опального героя в бесконечных сувенирах, мюзиклах, операх и опереттах, словно пытаясь сделать заключённую в нём атомную энергию ручной, мирной что ли.

По этой-то причине великий роман Сервантеса для массы читателей так и остался непрочитанным, рассыпавшись на бесконечное множество культурологических комплексов.

Во всех отношениях перед нами странный роман. Он не укладывается в уже сформировавшиеся рамки представлений об эпическом жанре. Если «раздеть» роман, то есть лишить давно сложившихся читательских представлений о нём как о бесспорном классической тексте, то, появись такое странное, необычное произведение в наше время, скорее всего, ничего кроме искреннего недоумения оно бы не вызвало. Приговор был бы следующим: «Так романы не пишут! «

Даже современные авторы детективов и псевдоинтеллектуальный прозы – даже они могли бы дать фору Сервантесу по части того, как слагать сюжет, держать интригу и подводить всё к эффектной концовке. Сервантес, кажется, ничего не умеет. Вообще, не будь он столь раскручен, его бы заблокировал любой современный критик. Иными словами, появились «Дон Кихот» сейчас, нет, не видать ему ни Букера, никакой другой престижной премии.

Но при всём при том необычайно мощное воздействие этого произведения на вдумчивого читателя несомненно, и заключается оно в том, как трактуется на его страницах извечный конфликт между так называемым обывательским здравым смыслом и помешательством творческой личности, ищущей Истину. Причём борьба между непримиримыми началами представлена в книге в момент непосредственного написания самого романа. Закономерно возникает вопрос: кто кем управляет? Книга действительностью? Или действительность книгой?

Человек как читатель

В соответствии с эзотерическими традициями, с которыми Сервантес был знаком (каббала как учение окончательно оформилась к началу 16-го века на территории Испании; книга «Зо-ар», принадлежавшая некоему Маше де Леону, вышла в свет в 1305-м году), человек в этом мире – читатель. Он призван разгадывать, интерпретировать текст. Причём, между текстом и действительностью стоит знак тождества. Вот как об этом сказано в главе Первой «Книги творения» «Возвышенный и Священнейший начертал Свое имя и сотворил Вселенную. Число, буква, звук пребывают в имени божьем, едином и неделимом». Человеку надо лишь научиться видеть букву, звук и число в гармонии, научиться считывать имя божье, которая царит в этой Вселенной и составляет её суть.

Буквы и числа, согласно каббалистам, являются ключами ко всему знанию, потому что через секретную систему их построения открывается тайна творения. Надо лишь из бесчисленного множества вариантов найти единственный верный код бытия, надо составить Имя Бога и правильно произнести его.

В соответствии с каббалой, стремление к прочтению Великого Имени и есть смысл существования человека на земле. Отсюда берет свое начало концепция человека как читателя.

Но помимо этой эзотерической концепции читателя, «Дом Кихот» является ничем иным, как воплощением скрытого психологического процесса авторской самоидентификации. В связи с этим вспомним некоторые факты биографии писателя.

Дон Мигель

Мигель де Сервантес Сааведра родился в 1547 году в университетском городке Алькала-де-Энарес, в двадцати милях от Мадрида. Он был младшим членом бедной, но знатной семьи и идальго. Отца его звали Родриго Сервантес, мать – Леонора Кортинас. Кроме Мигеля, в семье было две дочери, Андрея и Луиза, и сын Родриго. День рождения Сервантеса точно не известен; однако достоверно известно, что крещение он принял 9 октября 1547 года, а так как у католиков был обычай совершать этот обряд вскоре после рождения, то предполагают, что родился Сервантес в тот же день или накануне. Другие биографы относят день его рождения на 29 сентября, то есть день святого Михаила, на основании существующего у испанцев обыкновения давать ребёнку имя того святого, в день которого он родился.

Известно, что отцу писателя приходилось заниматься ремеслом цирюльника и быть по совместительству хирургом. По своим доходам семья могла сравниться с современным средним классом. Сервантесам пришлось немало поездить по стране. Какое-то время они жили даже в Севилье, где будущий писатель, наверное, посещал иезуитскую школу.

В 1566-м году, то есть когда Мигелю исполнилось 19 лет, семье удалось перебраться в Мадрид. Первое упоминание о Сервантесе как писателе приходится на 1569-й год, когда в своем предисловии к общему политическому сборнику директор гуманистической академии в Мадриде, некто Лопес де Гойос, упоминает Сервантеса в качестве «нашего доброго и любимого ученика». Речь в этом предисловии идёт о стихах, посвящённых памяти недавно скончавшейся королевы Изабеллы де Валуа.

По одним данным, Сервантес вообще не получил никакого систематического образования, а по другим – он целых два года проучился в Саламанке, изучая юриспруденцию, но так и не смог удостоиться учёной степени, что не раз ставилось ему на вид его врагами.

Конечно же, какое-то образование, пусть и третьесортное по тем временам, будущий великий писатель всё-таки имел. В декабре этого же 1563-го года мы находим его уже в Италии. Он служит при дворе одного из кардиналов. Как мог получить такое высокое назначение недоучившийся студент, сказать трудно. Однако, будучи секретарём кардинала, Сервантес непрерывно читает, таким образом пополняя запас знаний и пытаясь одновременно с этим утолить ненасытную жажду чтения. Во многом именно книга для будущего создателя великого романа всех времён и народов станет единственным источником знаний. По собственному признанию писателя, он читал всё попадавшееся ему под руку, подбирая даже клочки исписанной бумаги, валявшейся где-нибудь в грязи на улице.

Это особое, на первый взгляд, странное, отношение ко всякому слову, написанному на бумаге, наверное, не могло не проявить себя при создании великого романа.

Ещё в двадцатых годах прошлого столетия Виктор Шкловский в своей знаменитой статье «Как сделан «Дон Кихот» доказывал, что образ Дон Кихота создался в результате технического взаимодействия повествовательных схем и сообщений тогдашний науки. По В. Шкловскому, Сервантес неосознанно придал своему безумному герою материалы из различных словарей и справочников; он, по мнению исследователя, нанизывая материал и механически противопоставляя мудрость и безумие, создал тип, который получился так, как получается «наплыв» в результате двух съёмок, сделанных на одну и ту же плёнку.

Но вернёмся к тому обстоятельству, что юный Сервантес был буквально одержим манией чтения. Ему было все равно, что читать, и он подбирал с земли, по его собственному признанию, любой исписанный клочок бумаги. Есть в этом что-то от алхимии! Ибо химик точно так же любой больной металл (читай: любой исписанный клочок бумаги) собирается вылечить с помощью раствора красноватого цвета, называемого ещё философским камнем.

Роль философского камня в этом процессе играет, конечно, творческое «я» художника, который с помощью всевозможных архетипов, пользуясь ими как нитью Ариадны (миф о Тесее и Минотавре), спускается, по Юнгу, в глубины коллективного бессознательного, дабы прикоснуться к Истине.

Подбирая исписанные листы бумаги у себя под ногами, извлекая их из уличной грязи, Сервантес, по сути дела совершал поступок, который нормальным никак не назовёшь. Почти все исследователи творчества Сервантеса отмечают духовную близость между сумасшествием Дон Кихота и самим автором. Для доказательства исследователи обычно обращаются к биографическим данным и говорят, что образ Дон Кихота буквально списан автором с самого себя.

Неудачник без страха и упрёка

Все биографы сходятся и на том, что Сервантес в 1570-ом году, после короткой службы у кардинала прямо в Италии, большая часть которой в то время принадлежала Испании, записывается в армию. Уже в следующем, 1571-м году, он принимает непосредственное участие в знаменитой битве при Лепанто, во время которой Оттоманской Империи, а точнее, её морскому владычеству, наносится сокрушительный удар. Сам же Сервантес становится героем битвы, теряя левую руку, в результате ранения она кажется парализованной. Это событие, подобно тому самому пресловутому клочку исписанной бумаги, окажется упомянутым во вставной новелле в романе «Дон Кихот«: «Рассказ алжирского пленника». В последующие после знаменитой битвы четыре года ставший инвалидом писатель примет активное участие в военной кампании испанцев, развёрнутой ими на территории почти всего Средиземноморья. Сервантес – участник военной экспедиции в Наварино, в Тунисе. Затем вместе со своим братом Родриго он окажется в алжирском плену, когда в 1575 году на галере «El Solo» (Солнце) будет возвращаться домой. Следующие пять лет Сервантес проведёт в неволе и совершит четыре безуспешные попытки побега, за каждую из которых ему грозила мучительная казнь. После каждой неудачи Сервантес ведёт себя как Дон Кихот и всю вину берет на себя.

Когда семье удастся накопить нужную сумму для выкупа, то из плена на волю Сервантес первым делом отправляет своего брата. Это жест в стиле Дон Кихота. В плену Сервантес завоевывает необычное уважение среди своих товарищей по несчастью. Им, наконец, удается выкупить «однорукого».

В 1580-ом году почти всеми забытый будущий автор «Дон Кихота» возвращается домой. Он намерен получить место в дипломатической службе и отправляется в миссию в Оран, откуда возвращается в Испанию через Португалию. Осев в Мадриде, Сервантес безуспешно пытается покорить столицу своими драматическими произведениями. И в 1585 году, после выхода в свет его пасторального романа «Галатея», добивается признания, правда, весьма скромного.

К этому времени у Сервантеса на руках оказываются не только две его незамужние сестры (свое приданное они пожертвовали, чтобы выкупить братьев из плена), но и незаконнорожденная дочь Изабелла от некой Анны Франка де Рохас, что не мешает, впрочем, писателю-неудачнику предложить руку и сердце Каталине де Салазар. Получается, что писатель, собравшийся зарабатывать исключительно своим литературным трудом, должен теперь заботиться о пяти женщинах, полностью от него зависящих. На его руках – три семьи и никаких радужных перспектив на будущее.

«Странные сближения»

Обратимся к образу Дон Кихота. Почему в его доме живут одни женщины: племянница и ключница? Даже образ Дульсинеи дель Табоссо и платоническая любовь к ней как причина подвигов и бед Дон Кихота лишь усугубляет картину, перегружая несчастную жизнь рыцаря присутствием тяжёлого женского компонента. Это груз колоссальной ответственности перед действительностью, от которой есть лишь один выход – уйти с головой в книгу, в роман. Что и пытаются сделать автор и его герой. Герой запирается у себя в кабинете и читает сто рыцарских романов, а автор упорно пытается стать профессиональным писателем, рассчитывая на хорошие гонорары, хотя перо его вечно хромает.

Ни Лопе де Вега, ни Гонгора, именитые современники Сервантеса, не признавали его как писателя. Даже в соответствии с литературными нормами того времени творчество создателя «Дон Кихота» выбивалось из всех правил.

Вспомним, что Дон Кихота его женщины, племянница и ключница, изо все сил с помощью лиценциата и священника пытаются удержать от безумных подвигов. Они сжигают часть книг и замуровывают библиотеку. Здравый смысл, таким образом, наносит серьёзный удар по благородному помешательству.

А что происходит в судьбе самого Сервантеса? Он собирает провиант для знаменитой «Непобедимой Армады». Кстати сказать, именно эта самая Армада и победа над ней всколыхнёт английское общество, в результате чего возникнет эпоха так называемой «елизаветинской драмы», самым ярким представителем которой будет Шекспир. Что это, как не великий творческий импульс, посланный во Вселенную? Смерть этих титанов Возрождения, Шекспира и Сервантеса, в 1616 году положит конец целой эпохе. И Дон Кихот, и Гамлет при этом отличаются одной чертой, которой похожи друг на друга как братья: и тот и другой – великие безумцы в том смысле, что отваживаются поставить перед человечеством очень неудобные вопросы, на которые до сих пор нельзя найти однозначный ответ. Воистину, как сказал А.С. Пушкин: «в истории бывают странные сближения».

Итак, Сервантес собирает провиант для «Непобедимой Армады». Дважды его отлучают от церкви за то, что он в патриотическом порыве посягнул на её закрома. А разве не осуждают самого Дон Кихота в ереси, разве сама идея странствующего рыцарства не еретическая по своей сути? Ещё как еретическая! А затем, по преданию, всё кончается тюрьмой в Севилье, куда будущий автор «Дон Кихота» попадёт за растрату. И там в возрасте 58 лет, почти в возрасте своего героя (Дон Кихоту чуть больше 50-ти), Сервантес начинает писать первый том своей бессмертной книги. У Дон Кихота замуровали вход в библиотеку и сожгли большую часть её, а Сервантес оказался замурованным в тюрьме. Тема заточения, как мы видим, станет навязчивой, приобретёт маниакальный характер. Сервантес, начиная писать книгу, всё больше и больше погружается в сумасшедший мир своего героя. Это форма эскапизма, эскапизма творческого. Увлекаясь романом, мы уходим из мира реального в мир вымышленный. Мир – это текст, а жизнь – это книга. Приблизительно это и утверждает роман. Не случайно X. Борхес назовёт «Дон Кихот» первым романом, написанным в эстетике постмодернизма. Постмодернисты вслед за Ницше утверждали эту тотальную власть языка и слова как знака над миром. Книга Сервантеса настолько начинает оказывать влияние на действительность, что навязывает этой самой реальности свои законы. Что обычно и случается, когда речь идёт об эзотерическом тексте.

Кто кого? Бой с ветряными мельницами

Известно, какое количество революционеров всех мастей было вдохновлено образом Дон Кихота. Троцкий, Дзержинский, Луначарский, Че Гевара – все они воспринимали роман Сервантеса чуть ли не как свой собственный жизненный сценарий. Некоторые горячие головы видят даже в образе Усама Бен Ладена черты Дон Кихота. Здесь не лишним будет упомянуть, что автор бессмертного романа прибегает к литературной мистификации и снимает с себя всякое авторство, утверждая, что он лишь хранитель перевода с арабского рукописи некоего мавра Сидома Ахмеда Бен Инхали. Связь с мавританской культурой налицо, поэтому нет ничего удивительного в том, что и мусульманский экстремизм использует тот же образ. А Дон Кихот ведёт себя как истинный экстремист, подавая пример всем горячим головам, которые решили простым действием, одним актом исправить все несправедливости мира.

Испанский философ Унамуно даже стал основоположником новой религии, называемой кихетизмом. Дон Кихота он считал вполне реальным человеком и называл его испанским Христом.

Как уже было сказано выше, главная проблема романа – это проблема читателя, а не писателя. Именно читатель, его роль, его субъективное восприятие текста выдвигается в «Дон Кихоте» на первый план.

Обычный роман, написание которого доступно любому графоману, выстраивается, в основном, по монологическому принципу. Автор-гуру, автор-демиург поучает своего читателя. Он, читатель, для такого автора – лишь объект приложения эстетических, этических и прочих мировоззренческих авторских установок. В случае с «Дон Кихотом» дело обстоит гораздо сложнее. Сервантес нарочито отказывается от своей доминирующей роли и передаёт эту функцию либо Сиду Ахмеду Бен Инхали, либо бесчисленным своим читателям, которые сами являются героями романа, находящегося в процессе становления. Роман поражает ощущением своей незаконченности и даже небрежности. На ум приходят знаменитые «Опыты» Монтеня, где принцип необязательности, случайности и даже хаотичности оправдывается глубоким и неожиданным ассоциативным рядом свободной творческой мысли.

Нелепости текста

Возьмём, к примеру, знаменитую сцену с ослом по кличке Серый Санчо Панса. Этого осла у него воруют. Но как? Неизвестно. Читателя просто ставят перед фактом, что Серого у Санчо уже нет. В воровстве повинен каторжник по имени Пасамонте де Хинес, освобождённый самим Дон Кихотом (сцена с каторжниками). Как он это сделал? Об этом поначалу умалчивается. Затем в качестве объяснения Сервантес в самом начале второго тома (глава 4) с помощью Санчо Панса пускается во всякого рода неспешные рассуждения о том, что разбойник сначала поставил палки под седло, а затем вывел Серого прямо из-под спящего Санчо. Объяснение, согласитесь, нелепое и не выдерживает никакой критики. Тут следует заметить, что осёл Санчо к этому времени уже перестал быть Серым. Настоящего Серого оруженосец уже давно сменил на более молодое животное, забрав его у цирюльника, на которого и напал Дон Кихот (случай со знаменитым шлемом Мамбрина). Но Санчо, как и сам автор, напрочь забывает об этом факте и льёт по поводу Серого-Несерого крокодиловы слёзы, рассказывая о том, что он знал своего ослика с самого рождения.

Профессор Счевил в своё время сделал предположение, что Сервантес, перечитывая первый том, готовящийся к изданию, решил добавить упоминание о воровстве Серого. Лист этот он вложил в манускрипт, забыв подправить предшествующие сцены – вот и получилась несуразица. Какой-то странный манускрипт получается? Напоминает бездонную бочку, или алхимический тигель, куда можно сваливать или сливать практически всё подряд, не очень заботясь о логике повествования. Нашёл под ногой исписанный клочок бумаги, прочитал, понравилось – и к себе в личную копилку. Вот эта небрежная манера повествования и роднит «Дон

Кихота» со знаменитыми «Опытами». Пришла нелепая идея о воровстве Серого – вот и вставляй её в «свободный» роман. Читатель сам разберётся, сам оправдает, сам придаст смысл этой нелепице. Ведь именно читатель – главная проблема романа.

Помимо Серого естественно возникает вопрос по поводу реалов, найденных странствующим рыцарем и его верным оруженосцем на опушке леса в оставленном кем-то сундуке. Деньги исчезают бесследно, словно растворяются в воздухе. Автор упомянул о целом кладе, а в следующих главах наши путешественники продолжают нуждаться в средствах. Отдай Дон Кихот эти деньги Санчо Панса и тому бы никакого губернаторства не захотелось. Это явный просчёт, нарушение логики повествования, которое недопустимо не только в таком великом повествовании, как «Дон Кихот», но и в любом другом куда более скромном тексте.

Примечателен в этом смысле эпизод со львами. Известно, что львы могли попасть в тогдашнюю Испанию только из Туниса. Животных везли непосредственно в Мадрид. Получается, что повозка со львами никак не могла оказаться на пути странствующего рыцаря, ведь он в этот момент направлялся на турнир в Сарагосу.

Небрежен автор и там, где речь идёт о конкретных цифрах. Сначала он уверяет нас, что Санчо семь дней провёл в роли губернатора на острове, а через несколько страниц эта цифра превращается уже в 10 суток.

В главе 45 первого тома сначала упоминаются три офицера «Святого братства», а в конце 47 главы этих офицеров становится уже только двое.

Во время приключений в замке Герцога (второй том) нам говорят, что рычаг, с помощью которого можно было управлять мощным конём, располагался на лбу вырезанного из дерева животного. Буквально через несколько страниц мы узнаём, что рычаг уже расположен на шее.

В главе, повествующей об освобождении каторжников, нам сообщают, что галерников сопровождают два конных стражника, вооружённых мушкетами, и два стражника пеших – всего четыре. А в момент нападения на охрану, которое совершает Дон Кихот, у всадников таинственным образом исчезают заряженные мушкеты, и они становятся довольно лёгкой добычей для странствующего рыцаря и разбойников.

В горах Сьерра-Морена Санчо Панса пеняет на то, что у него вместе с ослом украли и запас корпия. Автор словно забыл, что этот корпий находился в дорожной сумке оруженосца, а сама сумка пропала ещё на постоялом дворе, то есть еще задолго до мнимой кражи Серого.

И таких нелепостей можно найти ещё больше. Но теперь попробуем разобраться в психологической причине подобных промахов. А причина, возможно, заключается в том, что автор этого романа особую роль отводит читателю, то есть переводит ещё не дописанный до конца роман в бесчисленное множество возможных читательских трактовок. Отсюда и результат: ощущение, что процесс написания романа ещё далек от завершения.

Книга о Книге

И вновь обратимся непосредственно к тексту. Принято считать, что роман «Дон Кихот» изначально задумывался как пародия на рыцарский роман. Действительно, в то далёкое время рыцарские романы знали даже люди неграмотные. Их читал не только Дон Кихот – ими увлекались все. Хозяин того трактира, в который попал Дон Кихот при втором своём выезде, был безграмотен, но ему читали рыцарские романы постояльцы, и он искренне удивился, когда узнал, что Дон Кихот сошёл с ума от чтения таких хороших книг.

Этими же романами увлекалась и бедная служанка Мариторнес. Дочь трактирщика разделяла с ней эту страсть.

Сумасшедший, которого в горах Сьерры-Морены встретил Дон Кихот, после того, как он назвал своё имя (Кардение) и отчество (Андалюсио), сразу заговорил о рыцарских романах и подрался со странствующим рыцарем из-за несогласия трактовок некоторых сюжетных линий. Возлюбленная этого сумасшедшего девушка из знатного рода, Луинда, тоже была до этих романов большая охотница.

Дочь незнатных, но богатых родителей, Доротея, героиня одной из вставных новелл, прочла много рыцарских романов и превосходно разыгрывала перед Дон Кихотом роль королевы.

Все действующие лица в произведении Сервантеса – страстные поклонники рыцарских романов, а некоторые из них даже сумели стать героями той книги, которую мы сами держим в руках. В результате получился какой-то гипертекст и метатекст одновременно. Видно, прав был Борхес, который назвал «Дон Кихота» первым постмодернистским произведением мировой литературы.

В результате в романе воображаемый мир, мир книги, и так называемый реальный мир словно поясняют друг друга, комментируют, что и является главной особенностью метатекста. Такое взаимопроникновение мира воображаемого, мира книги, в мир реальный оказывается настолько глубоким, что между этими мирами почти невозможно провести разграничений. Это и позволяет говорить об эзотерическом характере данного текста.

Создаётся впечатление, что пока пишется «Дон Кихот», на его страницы все время хочет попасть всё новое и новое количество героев. Сама книга, сам роман словно вербуют их из числа читателей. И из этих читателей, желающих стать частью текста, выстраивается даже целая очередь.

Так в самом начале второго тома появляется некто Самсон Караско, который сообщает Дон Кихоту, что первый том, где описываются подвиги рыцаря, уже вышел из печати, и что он, Караско, готов заменить Санчо Панса и стать новым оруженосцем. Вторая часть буквально пишется у нас на глазах. Она самая «сырая», самая неоформленная что ли.

Получив отказ, Караско все равно хочет любой ценой попасть на страницы романа. И если ему отказали в роли помощника, то тогда он готов сыграть роль палача пишущегося прямо у нас на глазах текста. Вспомним, Караско берёт на себя роль рыцаря-противника. Если он выбьет из седла Дон Кихота, то может заставить его прекратить свои странствия и вернуться назад, домой. Дульсинея потеряет ореол вечной женственности, статус божественной Софии, Прекрасной Дамы, а жизнь Рыцаря Печального Образа должна потерять всякий смысл. Вспомним, что после первой неудачной попытки победить Дон Кихота и тем самым закончить его странствия, а следовательно, прекратить процесс написания самой книги, Самсон Караско уже в обличие Рыцаря Луны во второй раз выбивает всё-таки из седла бедного Алонсо Кихано, таким образом вырывая его из воображаемого мира фантазий и химер, пытаясь вернуть героя в мир реальный. Дон Кихот едет домой, становится нормальным и умирает. Действительность одерживает верх над безумием, то есть творчеством.

В книгу пытается попасть герцог и герцогиня. Когда в их владениях оказывается Дон Кихот и Санчо Панса, то они на ходу сочиняют сюжет с избавлением заколдованной девушки.

Затем два богатых идальго наперебой приглашают к себе странствующего рыцаря с его окружением, чтобы придумать с их участием новые приключения.

Благородный разбойник Роке (второй том, главы 50–51) оказывается уже сумел прочитать первый том романа, и теперь он тоже старается вписать свою часть сюжета в общую эпопею.

Даже то, что Сервантес добровольно отдаёт своё авторство некоему мавру, делает его самого читателем собственного текста.

Это стремление к постоянной, порой, навязчивой саморефлексии, эта игра в зеркала, в которых увеличивается внутреннее скрытое пространство всего повествования, достигает своего апогея в самом начале второго тома, когда во второй главе мы узнаём, что Дон Кихоту становится известно о существовании книги, описывающей его подвиги, и вместе с Санчо он пускается рассуждать о достоинствах романа-подделки. Такой роман реально существовал.

Первый том уже всеми прочитан, и во втором томе героям-читателям остаётся лишь на свой страх и риск импровизировать на заданную тему и таким образом вместе с автором, который все время сам хочет быть читателем, двигать вперёд тяжеловесное сюжетное колесо.

Но вторая часть «Дон Кихота» рождена не только своей законной первой частью, являясь её продолжением, но и появлением на свет так называемого «Лже-Дон Кихота», этой книгой-загадкой, опубликованной под псевдонимом Алонсо Фернандес Авельянеда. Этот «Лже-Дон Кихот» был опубликован в июле 1616 года, когда дописывалась 53-я глава второго тома.

Во втором томе (глава 61) Дон Кихот, оказавшись в Барселоне, ненароком заходит в печатню и видит, как из-под пресса выходят всё новые и новые тома «Лже-Дон Кихота». Отношение между выдумкой и реальностью совсем запутались. Что теперь управляет миром: книга или реальность? Скорее всего, книга. Если мы станем на позицию книги, то окажемся такими безумцами, как и Дон Кихот, если нет, то мир теряет всю свою загадочность, и мы столь скучны и примитивны, как и хозяин постоялого двора, вокруг которого и плетётся почти вся событийная канва романа.

Войти и выйти

Но концепция книги, управляющей реальностью – концепция достаточно древняя. Проблема постижения этих сложных отношений книги и реальности также связана с безумием.

В одном из древних текстов приводится следующая притча: «Всё началось с путешествия (это почти как странствия Дон Кихота – прим, автора). Четыре учителя попали в сад. Один из них скончался. Второй сошёл с ума. Третий стал Другим, а четвёртый вошёл и вышел из сада как ни в чём не бывало». Создаётся впечатление, что Сервантес, намереваясь написать свой роман ради денег, уподобился Христофору Колумбу, мечтавшему открыть короткий путь в Индию и неожиданно наткнувшемуся в своём плавании на Новый Свет. Так и Сервантес не столько пародировал отжившую форму рыцарского романа, сколько залил новое вино в старые мехи и создал книгу, которая, как некая матрица, породит целый ряд романов Нового Времени. Это будут и творения Д. Дефо, и Филдинга, и Л. Стерна, и Руссо, и Пушкина, и Толстого, и Достоевского.

Шекспир. Гамлет

Гамлет, так же, как и Дон Кихот, является величайшим достижением Ренессанса в области характерологии. Напомним, что таких открытий было три. Помимо Гамлета и Дон Кихота Ренессанс подарил миру и доктора Фауста. Гамлет, так же, как и Дон Кихот, безумен, и его безумство отмечено особым знаком. Такое безумство – проявление не столько патологического непонимания мира, сколько, наоборот, отличается обострённой чувствительностью ко всякого рода мерзостям бытия, мерзостям, которые для многих уже стали чем-то привычным и даже необходимым. В этом помешательстве и таится глубокая связь, существующая между этими двумя великими характерами мировой литературы. Заметим, что появились они с разницей в пять лет: «Гамлет» писался в 1600–1601 гг., а Дон Кихот появился на свет в 1602, именно тогда и родился замысел, а сам роман был уже опубликован в 1605. Как мы видим, разница всего в один год. И ещё: именно смерть этих двух гениев Ренессанса, Шекспира и Сервантеса, в 1616 году назовут концом славной эпохи.

Закат эпохи Возрождения был ознаменован крушением многих иллюзий и надежд. Костры контрреформации пылают по всей Европе, разграблено и почти уничтожено коренное население Америки, мироздание, выйдя из привычных мерок земной тверди, заставило человека ощутить не только себя, но и свою планету малой песчинкой, себя – почувствовать пусть мыслящим, но всего лишь тростником, гнущимся под ветром судеб. Народы, несмотря на недавние географические и астрономические открытия, как черепахи в панцирь, укрепляются в границы монархических государств, все более и более отделяясь друг от друга. Художники, наиболее чуткие к переменам, не могут не ощущать себя более всех остальных несчастными, одинокими, страдающими. Это ощущение одиночества и страдания и является, пожалуй, исчерпывающей характеристикой образа Гамлета. Но одиночество и страдание принца Датского носят исключительно философский характер. А.Ф. Лосев так описывает характер Гамлета: «Отчего погибает Гамлет? Гамлет – это прежде всего вера в свободного и разумного человека. Это ученый и философ, учившийся в Вюртембергском университете. Он привык думать, что для человека вполне естественно быть справедливым и разумно пользоваться своей волей. В этом он воспитан, в этом его идеалы, и от этого он никуда отступить не может. Это вполне возрожденческий человек. В его венах бьется титаническая кровь благородной эстетики Ренессанса, привыкшей возвеличивать отдельную личность, прославлять ее ум, храбрость, мужество, сколь и героическое самопожертвование за благо общества и народа. И все это рушится у Гамлета после того, как он узнает о том, что творится при датском дворе. Ему никогда не хотелось кого-нибудь убивать, так как всякое убийство представляется его благородному сознанию черным злом, не совместимым ни с какими человеческими идеалами. И вот, вступая в неравный бой с указанной выше стихией, жесточайшим образом осуществившей себя в придворном обществе, Гамлет неожиданно для себя убивает представителей этого двора и сам гибнет в борьбе с ними. Вся эстетика трагедии Гамлета есть не что иное, как трагедия гибели возрожденческого индивидуализма». [Эстетика Возрождения]

Нелепости текста

Заметим, что в «Гамлете», как и в «Дон Кихоте», мы находим немало текстовых нелепостей. Трагедия, как и великий роман, как и «Опыты» Монтеня написана небрежно, где-то хаотично. Целый ряд больших писателей (в этом ряду Лев Толстой и Томас Элиот) не считали «Гамлета» за полноценное художественное произведение, отмечая композиционную невыстроенность, странную (по меньшей мере) прорисовку образов, временные противоречия и многие другие недостатки, не позволяющие считать пьесу образцом литературного творчества даже для того времени. Впрочем, чтобы заметить странности «Гамлета» не нужно быть Толстым – достаточно быть элементарно внимательным. Если же к недоумению, возникающему при дотошном чтении добавить давний спор о личности автора, – не страдфордского ростовщика Гильома Шакспера (Shakspere или Shaxper), который не умел писать, и, вероятно, читать – но того (или тех?), кто на века скрылся под псевдонимом «William Shake-speare» (Потрясающий копьем) – а сейчас насчитывается в совокупности около 60 (!) кандидатур на место драматурга – все, как правило, королевских кровей, и возглавляет список (не по степени вероятности, а по должности) королева Англии Елизавета Девственница – то напрашивается вывод, что не все так ясно и с этой пьесой и с образом главного героя.

Итак, Трагедия Гамлета, принца Датского в конспективном изложении:

Принц Гамлет вызван из Вюртембергского университета на похороны умершего отца – короля Гамлета-старшего. Спустя два месяца, накануне свадьбы своей матери с новым королем Клавдием (братом умершего), принц встречается с призраком своего отца, узнает, что тот подло отравлен собственным братом. Гамлета-младшего охватывает жажда мести.

Он притворяется сумасшедшим, чтобы никто не догадался о его осведомленности. Знает о мнимости его безумия только верный Горацио. Даже любящая и любимая Офелия не удостоена правды. Чтобы развлечь Гамлета, король с королевой вызывают в Эльсинор его друзей детства Розенкранца и Гильденстерна, вместе с которыми прибывает знакомая принцу актерская труппа.

Гамлет с помощью актеров создает пьесу «Мышеловка», в которой рассказывается история отравления некоего герцога собственным племянником.

Публичный просмотр пьесы завершается скандалом – уязвленный Клавдий покидает зал, мать принца возмущена, сцена объяснения в материнской спальне заканчивается убийством приближенного Полония, которого Гамлет закалывает, приняв его за подслушивающего Клавдия. Трагедия в том, что Полоний – отец Офелии. Девушка сходит с ума от горя.

Король отсылает Гамлета в Англию, его сопровождают Розенкранц и Гильденстерн с письмом-указанием английскому королю казнить Гамлета. Принц раскрывает замысел Клавдия, крадет письмо и переделывает его. Корабль захвачен странными пиратами, которые увозят только Гамлета и доставляют его обратно в Данию. Друзья же детства плывут в Англию навстречу своей смерти, которая последует по подделанному Гамлетом приказу Клавдия.

Сын Полония и брат Офелии Лаэрт прибывает из Франции, узнает от Клавдия, кто виновник смерти отца, и они совместно разрабатывают план убийства Гамлета.

Оставленная без присмотра умалишенная Офелия случайно упала в ручей и утонула. Из разговора могильщиков на кладбище читатель понимает, что она покончила с собой.

Последнее действие – соревновательное пари. Клавдий ставит шесть лошадей против шести рапир с амуницией, выступая на стороне Гамлета против Лаэрта. Поединок заканчивается четырьмя смертями. Гамлет и Лаэрт поразили друг друга отравленным самим же Лаэртом клинком, королева

Гертруда случайно хлебнула отравленного Клавдием вина, Клавдий убит Гамлетом.

Сразу после смерти главных героев появляется принц Фортинбрас – сын убитого старшим Гамлетом 30 лет назад норвежского короля. Молодой Фортинбрас случайно проходил мимо с войском, возвращаясь из польских земель, где отвоевывал спорный кусок территории. Тут же, по праву единственного наследника он принимает бесхозную власть над Датским королевством.


Однако при всей известности трагедии «Гамлет» даже у нетребовательного читателя возникают недоуменные вопросы, на которые не отвечают комментарии известных шекспироведов. Вот лишь некоторые из них. Сколько лет Гамлету, если он – студент университета (в то время студенту не могло быть больше 21 года), однако из разговора с могильщиком выясняется, что принцу уже стукнуло 30 (он родился в тот самый день, когда король Дании Гамлет победил в битве короля Норвегии Фортинбрасса). Почему Гамлет, с таким трепетом отнесшийся к появлению Призрака, который открыл ему глаза на гнусное убийство, через страницу так ироничен: «А! Это ты сказал! Ты здесь, приятель?», или «Так, старый крот! Как ты проворно роешь! Отличный землекоп!» По какой причине «сумасшедший» Гамлет так злобно относится к невинной Офелии – разве она давала для этого повод? Да и старый добрый Полоний, казалось бы, не заслужил к себе такого презрительного отношения (во всяком случае, в тексте мы обычно не замечаем каких-либо его провинностей перед Гамлетом – наоборот, старик все время старается угодить принцу). Розенкранц и Гильденстерн, друзья детства Гамлета, тоже с самого начала встречены им неласково. Сам Гамлет вообще представляет собой неуверенного, мятущегося человека, который жаждет отомстить за смерть отца, но не делает для этого ровным счетом ничего, только читает монологи о своей нерешительности. По сути, вся развязка была организована королем, и вся месть свершилась совершенно случайно, да еще и с гибелью самого мстителя. Словом, странная пьеса – и эта странность ее как раз и заставляет отнестись к ней со всем вниманием.

Да и сами шекспироведы, если говорить честно, до сих пор пребывают в смущении. Вот, например, признание крупнейшего советского исследователя творчества Шекспира А. Аникста: «Гамлет» – наиболее проблемное из всех творений Шекспира (…) представляет собой проблему также и в специальном литературоведческом аспекте. История сюжета, время создания пьесы и ее текст принадлежат к числу вопросов, к сожалению, не поддающихся простому решению. Некоторые существенные стороны творческой истории «Гамлета» являются своего рода загадками, над распутыванием которых давно уже бьются исследователи. (…) О «Гамлете» написано несколько тысяч книг и статей. Самое поразительное это то, что среди них трудно найти два сочинения, которые были бы полностью согласны в своей характеристике великого произведения Шекспира. Ни один шедевр мировой литературы не породил столь великого множества мнений, как «Гамлет«». При всём при том «Гамлет» писался на заказ, чтобы переманить зрителя и сделать приличный сбор. Об этом пишет известный шекспировед И.О. Шайтанов в своей книге «Шекспир». Ко второму сезону в «Глобусе» был заказан хит в жанре, любовь к которому не ослабевала: «трагедия мести». Так появился «Гамлет» (1600–1601). «Нам может показаться немыслимым, – пишет И.О. Шайтанов, – чтобы «Гамлет» мог переманить зрителя у петушиных боев и медвежьей травли. В этой роли он, конечно, воспринимался не как великая трагедия, с которой начинается отсчет Нового времени в культуре. Это был тогдашний блокбастер – с кровью, с загадочным преступлением, струпами, оставленными на своем пути героем, погибающим в конце…

Есть великие книги, о которых говорят – элитарные. Есть великие книги (они, быть может, самые великие), к которым каждый может прийти, чтобы взять из них по мере сил. Можно взять совсем немного, не увидев ничего, кроме интриги; можно различить глубинные смыслы или даже рискнуть опуститься на глубину сокровенных знаний о мире и человеческой душе. Именно таков Шекспир, стоящий в рейтинге популярности между Библией и Агатой Кристи». Кстати, то же самое можно сказать и о романе «Дон Кихот». И в этом смысле эти два произведения при всей своей внешней доступности и видимой простоте относятся как раз к этому типу шедевров. Мы помним, что в романе Сервантеса большую роль играет сам читатель, а роман словно сам пишется по мере развития сюжета, приобретая всё новых и новых героев из разряда читателей. Мы говорили о мета-романе и о гипертексте применительно к «Дон Кихоту». Но нечто подобное мы встречаем и в случае с «Гамлетом». Речь идёт о пьесе в пьесе, или об особой форме театральности. Об этом писали Е. Славутин и В. Пиманов («Загадка «Гамлета»).

Начнем с того, чем пьеса заканчивается. Вспомним слова Горацио сразу после воцарения Фортинбраса:

Горацио: И я скажу незнающему свету,

Как все произошло(…)

Все это Я изложу вам.

Фортинбрас: Поспешим услышать

И созовем знатнейших на собранье.

А я, скорбя, свое приемлю счастье;

На это царство мне даны права,

И заявить их мне велит мой жребий.

Горацио: Об этом также мне сказать придется

Из уст того, чей голос многих скличет;

Но поспешим (…)

(перевод Лозинского)

Воспользуемся английским текстом (вторая, наиболее полная редакция «Гамлета» 1604 года издания). Последняя фраза вышеприведенной цитаты (3891-я строка) выглядит так:

«But let this same be presently perform'd.» (Но давайте именно это немедленно представим/сыграем).

В первой редакции 1603 года еще определеннее: «Then looke vpon this tragicke spectacle» (посмотрим сей трагический спектакль). У Лозинского же от всей строки остается «Но поспешим».

Перед нами не что иное, как перенесенный в конец пьесы пролог, и Горацио выступает не только в роли Пролога – актера, заявляющего тему предстоящего представления, – но и рассказчиком, по существу, автором пьесы, которую он готов сейчас же представить новому королю Дании Фортинбрассу.

Получается, что пьеса есть и её еще как бы нет. Она лишь готовится к представлению. В романе Сервантеса первый том зеркально отражается во втором в том смысле, что читатели первого тома так были увлечены повествованием о приключениях Дон Кихота, что решили сами поучаствовать в создании второго тома. Как и в «Гамлете», первая часть романа Сервантеса может выглядеть своеобразным прологом ко второй части. Правда, у «Гамлета» нет никакого продолжения. Оно лишь существует в воображении зрителя. И если в «Гамлете» Горацио заменяет таким образом самого автора пьесы, то Сервантес сам перепоручает своё авторство некоему мавру, чью рукопись он лишь пересказывает и не более того.

Здесь следует добавить, что Шекспир в случае с «Гамлетом» (как, впрочем, в случаях с большинством его пьес) «пришел на готовенькое» – я не имею в виду историю датчанина Саксона Грамматика (XII в.), или ее пересказ французом Бельфоре (1576), – но говорю о пьесе, шедшей на лондонских сценах уже в начале 90-х годов XVI столетия. Все исследователи единодушно приписывают авторство того «Гамлета» Томасу Киду, английскому поэту и драматургу, умершему в 1594 году. Кстати, это он впервые ввел в английскую драматургию тему мести, призрака, вещающего правду, и пьесу в пьесе. С достаточной уверенностью можно сказать, что скелетом поэтического «тела» нашего «Гамлета» послужил сюжет, знакомый тогдашнему зрителю. Похоже, что это пересказ пьесы Кида, исполненный Шекспиром в своей творческой манере. В чужую, по сути, пьесу, Шекспир внедрил прозу-«паразита», несущую собственную смысловую нагрузку, и поддерживающую свою жизнеспособность сюжетной кровью пьесы-«хозяина».

Можно поставить небольшой эксперимент – разделить поэзию и прозу пьесы, превратить ее непрерывность в две пунктирных линии. Оказывается, что поэтический пунктир действительно содержит в себе почти полный кидовский сюжет – а точкой пересечения линий можно считать пьесу в пьесе «Мышеловка», посредством которой в традиционно понимаемой фабуле Гамлет уличает Клавдия. Эпизод, включающий «Мышеловку» очень тонко сплетен из прозы, пятистопного нерифмованного ямба и рифмованных стихов, читаемых актерами, и оказывается важнейшим общим местом взаимопревращения вымысла и реальности. Однако до сих пор не доказано существование некого «Пра-Гамлета». Есть лишь косвенные доказательства, а самого текста так и не сохранилось. «Гамлет» остаётся загадкой и по сей день.

Но видимая хаотичность пьесы Шекспира, столь напоминающая хаотичность и «сырость» романа «Дон Кихот» имеет, на наш взгляд, общий источник. Если говорить о Шекспире, то это Ф. Бэкон. А если говорить и о Ф. Бэконе и о Сервантесе, то это М. Монтень и его «Опыты». Именно в своих «Опытах» М. Монтень использовал ассоциативную хаотичность повествования для того, чтобы погрузить своего читателя в медитативное состояние мысли. Получается, что мы не просто читаем «Гамлета» (как сказал один из исследователей этой пьесы: «Гамлет» написан для чтения) или «Дон Кихота», а находимся под воздействием целого потока мыслей, выраженных в ассоциативной связи эпизодов, материальных деталей, картин природы, цитат, исторических рассказов и пр. Как и у М. Монтеня простой необязательный сюжет является лишь поводом погрузиться в рассуждения на вечные темы: одиночество, смерть, страдание, дружба, любовь, судьба. Гамлет, как и Дон Кихот необычайно одинок. Кстати, это обстоятельство делает данных героев Ренессанса необычайно современными в нашу эпоху, эпоху тотального одиночества. Но одиночество Гамлета и Дон Кихота относится к философской категории. Они одиноки не в силу издержек своего характера, а потому, что переросли своё время, потому что из этого времени постоянно выламываются что ли. Вот как пишет об одиночестве героя Сервантеса А.Ф. Лосев: «Если говорить кратко, то сущность этого образа заключается в трагическом противоречии самосознания Дон-Кихота и его жизненных возможностей. Прежде всего это чисто возрожденческий человек, если иметь в виду его индивидуальную и, конечно, артистическую самоутверждённость, если иметь в виду его веру в свое рыцарское достоинство и в свои рыцарские обязанности и если в то же самое время отдавать себе отчет в том, что в его время уже исчезла та социально-историческая обстановка, которая превращала рыцарство в огромную силу, самоотверженно защищавшую самые высокие идеалы человеческой справедливости и самые высокие стремления помогать ближнему и делать его жизнь прекрасной. Такое ужасающее противоречие делало весь героизм Дон-Кихота и весь его жизненный подвиг чем-то несвоевременным, неуместным и, в конце концов, даже смешным… Дон-Кихот оказывается безусловно смешной фигурой, но не потому, что он в чем-то виноват, что он чего-то не знает, что он преследует какие-то дурные цели или что он создан для увеселения читательской публики». Просто пришел человек другого типа, настроенный уже не так идеалистически, уже не так преданный общечеловеческому делу, человек гораздо более мелкий и деловой, для которого все такого рода титанические фигуры классического Ренессанса были ненужной обузой, мешали его мелкому предпринимательству и пошлому самодовольству. Этот конфликт идеального в человеке и реального и объединяет двух столь внешне различных героев: Гамлета и Дон Кихота. Но если над последним потешаются, то первый готов убить всех, кто лишь посмеет проявить свою низкую природу в присутствии принца королевской крови. И Гамлет, и Дон Кихот не приспособлены к реальной жизни. Они эту жизнь боятся, они застенчивы по натуре и агрессивны одновременно. Но если агрессия испанца выражается в нелепых выходках, то агрессия принца датского заканчивается для всех трагической гибелью. Но именно М. Монтень в своих «Опытах» подробнейшим образом пытался разобраться и описать природу одиночества яркой личности Ренессанса, не находящей отклика в душах своих современников. В средние века людей было меньше, но жили они теснее и редко обособлялись друг от друга; даже схимники, принимавшие обет молчания, нередко обосновывались вблизи монастырей, а то и прямо на городских улицах, на страх и поучение верующим. Одиночество чаще всего понималось как физическая изоляция. Культ одиночества как предпосылка сосредоточенного, интимного общения с богом характерен только для мистиков. Во французском языке слово solitude до XVII века относилось к редко употреблявшимся, а немецкое Einsamkeit впервые появляется в словарях XV века. Индивид и общество как бы взаимопроникают друг в друга. Более богатая и многогранная личность нового времени, не отождествляющая себя ни с одной из своих предметных и социальных ипостасей, нуждается в обособлении от других, добровольно ищет уединения. В то же время она острее переживает одиночество как следствие дефицита значимого общения или неспособности выразить богатство своих переживаний. Эта проблема стояла уже перед М. Монтенем. В принципе Монтень не одобряет в людях замкнутости и нелюдимости: «Если говорить обо мне, то моё истинное призвание – общаться с людьми и созидать. Весь я обращён к внешнему миру, весь на виду и рожден для общества и для дружбы». Но тут же выясняется, что философ плохо чувствует себя в обществе: «среди толпы я внутренне съеживаюсь и забираюсь в свою скорлупу», «я не умею увлекаться ни особенно глубоко, ни безраздельно», «повышенная раздражимость ума, которую я в себе отмечаю, обрекает меня на вечное уединение даже в кругу семьи…_». Монтень пишет, что уединение – это убежище от людей и дел и возможность обогащения собственного «Я». Человек должен иметь жену, детей, имущество и т. д., но нужно также «приберечь для себя какую-нибудь клетушку, которая была бы целиком наша, всегда к нашим услугам, где мы располагали бы полной свободой, где было бы главное наше прибежище, где мы могли бы уединиться» и «вести внутренние беседы с собой и притом настолько доверительные, что к ним не должны иметь доступа ни наши приятели, ни посторонние».

По Монтеню, любой ярко мыслящий человек обречён на одиночество. Более того, чем ярче человек, тем охотнее он готов избавиться ради одиночества от своей неповторимой индивидуальности. Налицо парадокс из разряда тех, которыми буквально переполнены монологи Гамлета. Монтень вводит в философский дискурс Человека Обыкновенного, Homo Ordinalis, не просто способного на одиночество-уединение, а находящего в одиночестве-уединении и способ самопознания, и цель и смысл бытия. Однако, констатирует Монтень, эти качества открываются только после отдачи общественного долга, на исходе жизни. Это доступно только мудрым людям, научившимся управлять собой, превратившим свою душу в лучшего собеседника, или даже превратившим себя одного (iодинокого) в театр одного актера и одного зрителя, в целый «народ», когда целый народ становится «одним». Вот она шекспировская концепция: весь мир – театр и люди в нем актёры. Монтень прибегает к авторитету древних мыслителей: In solis sis tibi turba locis (Когда ты в одиночестве, будь себе сам толпой). Как считает Монтень, невозможно отрешиться от дел, не отрешившись от их плодов, поэтому следует оставить заботу о своем имени и о славе. Этим выводом Монтень полемизирует с «мейнстримом» Ренессанса XIV–XV вв„столь трепетно относившегося к славе. Но для Монтеня это положение вполне логично, ведь оно вытекает из концепции Монтеня о самоценности автономной, обыкновенной индивидуальности с ее простыми телесными и душевными наслаждениями. Основанием этой самоценности оказывается умение управлять собой, и этого достаточно, чтобы человек был «театром для себя самого», довольствуясь самим собой, сосредотачивая и укрепляя душу в регулируемых размышлениях, направленных на познание истинных благ. При этом человек не желает ни продления жизни, ни возвеличивания своего имени, ни извлечения суетно-тщеславной славы из своего затворничества. Заметим, что театральность будет присутствовать как своеобразный лейтмотив и в романе Сервантеса, и в трагедии Шекспира. Дон Кихот как театральное действие для самого себя будет воспринимать своё смехотворное посвящение в рыцари на постоялом дворе, как своеобразный перформанс своё пребывание во дворце герцога, своё погружение вглубь пещеры, знаменитую битву с ветряными мельницами, рыцарское служение в виде аскезы в горах Сьерры-Морены. Сюда можно отнести и многие другие, важные эпизоды романа, важные как в смысле развития фабулы, так и в смысле раскрытия духовного становления Алонсо Кихано Доброго. Это будут эпизоды его публичного одиночества, где он представляет себя сам единственным актёром и зрителем одновременно в своём одиноком театре и в которых окружающий мир видит его лишь в качестве безумца. Но точно также будет вести себя и Гамлет. Он спрячет труп Полония, разыгрывая из себя буйнопомешанного. Он произнесет назидательную речь по поводу того, что он не флейта, на которой можно играть любую мелодию. Как истинный сумасшедший актёр он не будет терпеть за кулисами присутствия посторонних во время своего разговора с матерью и проткнёт крысу кинжалом не хуже Дон Кихота, который обрушит удары меча на стадо баранов, представившихся Рыцарю Печального Образа в виде вражеского войска. Гамлет прекрасно поймёт трагическую интригу с письмом-ловушкой и друзьями-предателями и на этот ход придумает свой противоход, своё контрдействие, согласно законам драматургии, иными словами, принц датский по живому сымпровизирует собственную пьесу сумасшедшего в противоположность сценарию драматурга Клавдия: «Вот будет переполох, когда подвох наткнётся на подвох!» Тот же Клавдий в сговоре с Лаэртом продумает пьесу под условным названием: «Убийство Гамлета». Ведь Клавдию не понравится «Мышеловка» Гамлета, не понравится спектакль, который поставит наследник престола. Король-театрал сам попробует себя в качестве режиссера. Но сумасшедший принц внесёт в неё свои правки, в которых сам автор и режиссёр окажутся не пассивными зрителями, а действующими актёрами и жертвами собственной интриги. А всё почему? Да потому, что Гамлет, в отличие от Клавдия, куда талантливее по части театра для самого себя. Ведь Клавдий ищет славы, а не одиночества, Клавдий – это образец мелкого тщеславия и амбиций. Он и знать не знает, что такое одиночество, он боится его, ибо наедине с собой ему придётся «на очной ставке с прошлым держать ответ». Такого экзистенциального одиночества, по Монтеню, Клавдий просто не выдержит: слишком мала его душа, слишком жаждет внешнего, мирского. Театральность пьесы «Гамлет», принцип театра в театре будут воспроизводить лишь неразрешимый конфликт между одинокой титанической личностью эпохи Возрождения и людьми мелкими, для которых титанические фигуры классического Ренессанса стали уже ненужной обузой, мешающей их пошлому самодовольству. И только по этой причине Клавдий-режиссер в своих постановках вечно будет проигрывать режиссеру Гамлету, для которого одиночество стало судьбой и проклятием одновременно.

Если продолжить сопоставлять образ Дон Кихота с образом Гамлета, то мы увидим в этих гигантских персонажах Ренессанса последних активных защитников умирающих идеалов, но только один из них предстанет перед нами в смехотворном виде, а другой – в трагическом. Но, по сути дела, это будут два городских сумасшедших, старающихся изо всех сил предупредить мир о надвигающейся катастрофе, о скором наступлении эпохи, которую Музиль назовёт эпохой «человека без свойств». Пророчество одного, Дон Кихота, будут высмеяны, а другой станет образом, близким к образу Джека-потрошителя, маньяка-убийцы, вечно пугающего своим неистовством самодовольного обывателя. Но это неистовство будет унаследовано через Ф. Бэкона из французского Ренессанса, из «Опытов» Мишеля Монтеня, впервые заговорившего о театральности истинного одиночества, о внутреннем театре для самого себя.

Другой важный аспект рассуждений Монтеня – это его одержимость темой страха перед смертью, перед небытием. И этот страх в буквальном смысле бьёт через край, выплёскивается наружу, когда мы вспоминаем знаменитый монолог Гамлета «Быть или не быть», который в какой-то мере стал своеобразной визитной карточкой всей трагедии. В этом монологе именно этот безумный страх перед небытием, прежде всего, и завораживает зрителя. В этом монологе чувствуется, с одной стороны, мощный эмоциональный заряд, унаследованный ещё от Данте с его «Адом», а с другой – даёт о себе знать неистовый скепсис того же Монтеня, который мог вполне дойти до Шекспира благодаря Ф. Бэкону.

Экзистенциал страха в эпоху Возрождения и в начале нового Времени проявляется противоречиво и парадоксально. Общеизвестна позиция возрожденческих мыслителей, утверждаемая в их основных положениях. Так, Леонардо да Винчи полагал, что тот, кто в страхе живет, тот и гибнет от страха, а Джордано Бруно считал, что страх смерти хуже, чем сама смерть. Между тем, гуманистическая позиция не была широко популярна, и представляла скорее некий гармонизирующий призыв, выражала желание преодоления многоликих страхов, окружавших средневекового человека. Жан Делюмо в работе «Страх на Западе (XIV–XVII вв.)» выделяет чрезвычайно характерный вид страха, свойственный этому периоду истории Европы – явный (или скрытый, латентный) страх водного пространства, топики моря (океана) – места разочарования и страха для большинства людей, а для одиночек – местом испытания судьбы. Делюмо считает, что море – это место обитания «страха без всяких прикрытий». Отметим, что море в данном контексте выступает особой, экстраординарной топикой, аккумулирующей топологические страхи. Жажда открытий сосуществовала со страхом моря, который «может служить своеобразным эталоном, составляющими которого являются сожаление о земле как о безопасном месте и обращение к Богу (но чаще к святым угодникам)». Эти страхи не могли еще стать доминирующими, задающими тон во всей культуре, искусстве, философии, как это произошло с приходом романтизма. М. Фуко в работе «Безумие и неразумие: История безумия в классический век» (1961) анализировал проблему страха перед безумием в конце Средневековья, в эпоху Возрождения. Европейское общество развивалось согласно принципам гомеопатии, лечения подобного подобным, и боролось с безумием с помощью логического и символического присоединения его к вотчине Сатаны, и к стихиям изменчивости и непостоянства – к воде и морю, и лечило безумцев «путешествием по водам». Бродячих сумасшедших, маргиналов в буквальном значении слова, изгоняемых за пределы городов (в деревнях наблюдалось большая толерантность к «дурачкам») помещали на «корабли дураков» – плавучие прообразы будущих домов умалишенных.

Здесь важны следующие моменты: во-первых, два из самых сильных страхов большинства людей, страхов, укоренных в ментальности – страх Сатаны и страх моря, экзистенциально связывались с безумием. Один из персонажей Эразма Роттердамского, восклицает «Довериться морю – это безумие». Поэтому сумасшествие и лечилось столь «радикальным средством», как путешествие в страхом переполненное изменчивое море. Во-вторых, вытесняя страх, борясь с сумасшествием, «леча» его, западноевропейское общество попутно боролось с одиночеством бродячих сумасшедших, юродивых, дурачков, насильственно создавая им на «корабле дураков» микромодель, копию «нормального» общества (социума), состоящего из людей себе подобных, однородных в своем безумии. И, тем самым, неявно причисляло к разряду безумцев самих путешественников.

Здесь следует обратить внимание на два очень важных обстоятельства в пьесе «Гамлет». Клавдий собирается вылечить от безумия Гамлета, сажая его на корабль и отправляя в Англию, а в самом знаменитом монологе «Быть или не быть» принц упоминает о «целом море бед», с которым следует покончить и таким образом избавиться от страха Смерти. Постоянный, вездесущий, всепроникающий страх укоренялся в мире, среди людей, внутри человека именно потому, что все негативное (бедствия, смерть, болезнь, лишения, утраты) не происходит «само по себе», оно неестественно, является следствием вмешательства дьявольских сил и более того, местью оскорбленного святого, праведников (например, болезни). Особый род страхов – страх демонических сил, страх сатаны, к которому примыкал страх волков (оборотней) – «адского зверя», страх безумия (безумец – добыча Сатаны), и страх искушения поисками земного рая (хотя именно ожиданием земного рая был пропитан миллениаризм).

«Двойной ужас» (Ж. Делюмо) – страх Сатаны и апокалиптический страх близкого конца света – сотрясал Германию в XVI в. и начале XVII в., благодаря откровениям М. Лютера, Ж. Де Терамо, А. Мускулуса, А. Данэ и многих других. Исследования подобной литературы позволило Ж. Делюмо (вопреки другим исследователям) сделать рискованный вывод о том, что именно в начале Нового времени (а не в Средневековье) ад, его обитатели и служители завладели воображением народов Запада, а кульминация страха Сатаны в Европе наступила во второй половине XVI – начале XVII вв.

В классификации страхов, берущих начало в Средневековье, особое место занимает страх завязывания узелка, который символизировал кастрацию, отсечение гениталий, бесплодие, импотенцию, фригидность (свидетельства Т. Платтера, П. де Ланкра, Ж. Бодэна и др.). Этот страх провоцировал панику и инициировал поиск различных способов защиты от завязывания узелка. В эпоху Возрождения, в начале Нового времени этот страх выходит на страницы письменной культуры, о нем пишут Монтень, Рабле, Бодэн, кюре Шартрской епархии Ж.-Б. Тьер в «Трактате о суевериях, касающихся освящения» (1679). М. Монтень связывал страх завязывания узелка (как страх кастрации), с феноменами психологических операций – торможения и блокировки (феноменом опережающего фиаско). Ж. Делюмо полагает, что причина торможения – в женоненавистнических проповедях священников и демонологов, нагнетающих страх перед женщиной, подозрение к сексу, браку и половой близости.

Мишель Монтень ориентирует самого себя и читателя на борьбу со смертью и освобождение от страха смерти. И предлагает средства борьбы со смертью и со страхом из арсенала будущих экзистенциалистов: «разглядывание их вблизи», осмысление смерти и страха, формирование комплекса упражнений для подготовки к смерти, основанных на понимании того, что страх – это состояние потрясенности, вызванное часто нашим воображением, тогда как это состояние требует постоянной готовности к испытаниям. Монтень приводит слова Лукреция: «Из-за страха перед смертью людей охватывает такое отвращение к жизни и дневному свету, что они в тоске душевной лишают себя жизни, забывая, что источником их терзаний был именно этот страх». Мишель Монтень в «Опытах» посвящает страху специальное эссе, в котором определяет страх как «страсть воистину поразительную», более других выбивающую рассудок из колеи. Недаром он в качестве эпиграфа берет цитату из Вергилия «Я оцепенел; волосы мои встали дыбом, и голос замер в гортани». Поэтому Монтень констатирует, что страх может «окрылять нам пятки», или пригвождать и сковывать ноги. Но важным является для Монтеня зафиксировать крайнюю степень страха (которую можно определить как позорную храбрость труса) – когда, находясь под воздействием страха, человек проникается той самой храбростью, недостающей перед лицом страха, и с античным ригоризмом заключить: «Вот чего я страшусь больше самого страха». Мишель де Монтень в своих «Опытах» размышляет о проблеме смерти в традициях античной ментальности: нельзя судить, счастлив ли кто-нибудь, пока он не умер (выявляя доблестные и удачные смерти), и разделяет мнения Платона и Цицерона о философствовании как подготовке к смерти. По мнению Монтеня, смысл и предназначение философии, в конечном счете, в том, что она должна научить нас не бояться смерти. Монтень в духе стоиков резюмирует, что предвкушение смерти есть предвкушение свободы, а тот, кто научился умирать, тот разучился рабски служить. В эссе «Обычай острова Кеи» он исследует обычаи самоубийства у разных народов. Греки и римляне соотносили смерть со стыдом (унижением, бесчестием), и приходили к выводу, что самоубийство может быть интерпретировано как свобода, выход из морального тупика. Для этого описанные Монтенем персонажи производили сугубо экзистенциальную процедуру: они отделяли собственно самоубийство от смерти, и рассматривали смерть как достойное презрения, а стыд, муки от малодушия, и те жизненные положения, когда «жизнь хуже смерти» опускали ниже самой смерти в моральной иерархии. В этом случае смерть как самоубийство становилось «возможностью сбежать» от того, что еще хуже. Но ускользнуть от смерти невозможно.

Вывод, к которому приходит Монтень: «Смерть – не только избавление от болезней, она – избавление от всех зол». Но это достижимо только в том случае, если смерть зависит от воли человека. Именно золение обеспечивает свободу от смерти как главного средоточия страха. И тогда смерть, полагает Монтень, может предстать «надежнейшей гаванью», которой никогда не надо бояться и к которой часто следует стремиться. Жизнь зависит от чужой воли, смерть же – только от нашей. «Ставя нас в такое положение, когда жизнь становится хуже смерти, Бог дает нам при этом достаточно воли». Когда Гамлет в своём знаменитом монологе рассуждает о смерти, то его рассуждения о допустимом самоубийстве, о добровольной смерти, как о возможном решении всех проблем бытия, о смерти как избавлении и прочее очень уж напоминают выдержки из приведённого эссе Мишеля Монтеня. Монтень сопоставляет аргументы приверженцев тезиса «смерть-лекарство» (стоиков, киников, Гегесия) с мнением тех, кто полагает, что выбор жизни и смерти принадлежит только Богу, и поэтому законы судят нас за самоубийство. В этом случае, считает Монтень, «больше стойкости – в том, чтобы жить с цепью, которою мы скованы, чем разорвать ее». Только неблагоразумие и нетерпение побуждают нас ускорять приход смерти. Подлинная добродетель остается верна себе даже в горе и страдании. В конечном счете, Монтень в поисках «меры» вескости причин самоубийства как «разумного выхода», о котором толковали стоики, приходит к выводу: только невыносимые боли и опасения худшей смерти являются вполне оправданными побуждениями к самоубийству. Монтень констатирует, что никакими «внешними», телесными упражнениями (закаливаниями, приобретением стойкости в перенесении невзгод, боли, стыда) невозможно приучить себя к смерти, поскольку ее можно испытать только раз в жизни, и каждый остается «новичком», приближаясь к смерти. Люди древних времен, которые умели получать наслаждение от самой смерти и умели заставить свой ум понять, что представляет собой это переход к смерти, не могут, к сожалению, вернуться обратно и поделиться знаниями. Но, несмотря на изначальное и непреодолимое несовершенство и неполноту нашего опыта «общения» со смертью, Монтень полагает, что есть некий «способ приучить себя к смерти и некоторым образом испробовать ее». Это, естественно, не погружение в смерть, а приближение к ней и рассмотрение ее, чтобы ознакомиться с подступами смерти (по аналогии со знакомством со сном, так похожим на смерть). Смерть как сон не раз упоминается и в романе «Дон Кихот», и в знаменитом монологе Гамлета: «Скончаться. Сном забыться. Уснуть… и видеть сны? Вот и ответ. Какие сны в том смертном сне приснятся, Когда покров земного чувства снят? Вот в чём разгадка. Вот что удлиняет Несчастьям нашим жизнь на столько лет…»

Монтень в традициях стоицизма приходит к выводу: поскольку человеку не дано знать, где его поджидает смерть, следует ожидать ее всюду. Размещение смерти как экзистенциала на горизонте сознания, делает это размышление размышлением о свободе. Научение умирать, освобождает человека от рабства, а готовность умереть избавляет человека от всякого подчинения и принуждения. Ведь как заметил Монтень «…в жизни случается многое, что гораздо хуже смерти». Этот страх перед смертью, столь характерный именно для эпохи Возрождения, был обусловлен, с одной стороны, появлением на европейской исторической арене эпидемии Чумы, унесшей в могилу больше половины тогдашнего населения планеты, а с другой – ощущением собственной богоостав-ленности и новым рождением, или возрождением, личности, явления одинокого, ищущего не коллективного спасения, характерного для эпохи Средневековья, а лишь индивидуального, сомнительного. Это то, что Б. Паскаль в XVII веке сформулирует, как «мыслящий тростник». А поэт XX века Дэвид Герберт Лоуренс в своём шедевре «Self-Pity» скажет: «Ничто в природе не боится смерти, замерзнув, птица падает с ветвей, ничуть о гибели своей не сожалея!» Эта птица, лишённая мысли, лишена и личности, и безумного страха Смерти. Но не человек, да ещё человек эпохи Ренессанса, ощущающий внутри себя целый космос, который должен погаснуть, исчезнуть, замолчать с последним вздохом. «Дальнейшее – молчанье!» – произнесёт Гамлет перед смертью. И его единственный оставшийся в живых верный друг подхватит этот голос умершего и выступит в роли Пролога новой пьесы. Получается, что положиться в этом мире, где безраздельно властвует Смерть, можно только на дружбу. А Смерть в виде эпидемии чумы дала знать о себе в Лондоне буквально накануне создания знаменитой трагедии: летом 1592 года все лондонские театры закрылись из-за чумы. Развлекательным заведениям предписывалось закрывать двери, когда смертность от чумы в столице достигала пятидесяти смертей в неделю (позже эту цифру снизят до сорока). Критический уровень был перекрыт к 25 сентября. Вместо открытия нового сезона последовало его закрытие. И это уже было серьезно.

Конечно, надеялись на то, что с наступлением холодов болезнь пойдет на убыль, как обычно случалось, хотя объяснить, отчего это происходит, были не в состоянии. Если чума – Божье наказание, а это служило едва ли не самым распространенным объяснением, то отчего Божий гнев носит сезонный характер? Вот в этой обстановке разыгравшейся смерти, скорее всего, и рождались знаменитые поэтические строки, начинающиеся со слов: «Быть или не быть».

И чтобы справиться с этой напастью, с парализующим волю страхом смерти, у Гамлета есть верный друг Горацио, который остаётся с ним до конца и будет говорить за него после смерти, есть и два других друга-предателя, Гильдернстерн и Розенкранц. Шекспир словно даёт всю панораму возможных дружеских отношений. Но и эта концепция дружбы у Шекспира отсылает нас к М. Монтеню. Рассуждения о дружбе знаменитого французского философа напрямую были связаны с его этикой, или представлениями о добре и зле.

Внимание М. Монтеня привлекали противоречия между субъективными моральными установками и объективно существующими обычаями. Даже природа предстает в своих свойствах для человека как продукты его воображения и несет следы деятельности разума. Это мыслеформы воображения – привычки, обычаи, нормы, нравы, обычаи, отношение к смерти и страданию. Монтень приводит в качестве примера обычаи народов «Новой Индии» (Америки), естественные для самих народов и чудовищные с точки зрения европейца, но и для дикарей наши обычаи показались бы не менее чудовищными. Любая выдумка, даже самая сумасбродная, может встретиться где-нибудь в мире как общераспространенный обычай, и, соответственно, получить одобрение и обоснование со стороны нашего разума, полагает Монтень. Философ говорит об относительности моральных норм, принятых в том или ином обществе. В соответствии с этим, и руководствуясь стоическим критерием счастья – философской ясностью духа, Монтень признает эгоизм главной причиной человеческих действий, и полагает, что это естественно и необходимо для человеческого счастья, ведь эгоизм, стоящий на страже душевного спокойствия (и счастья) выступает ограничителем, с одной стороны, для экспансии других «эгоизмов», и с другой стороны, для разрушающей изнутри гордости, претендующей на познание абсолютных истин. Внимание Монтеня привлекали противоречия между субъективными моральными установками и объективно существующими обычаями. В стремлении преодолеть эту раздвоенность морали, он придавал большое значение дружбе, которая способна, по его мнению, гармонизировать отношения между индивидами. Получалось, что дружат между собой законченные эгоисты, а дружба – это парадокс, в котором эгоизм и должен быть преодолён с помощью невероятных усилий воли. Вот как это преодоление природного эгоизма находит своё воплощение в тексте «Опытов«: «Вообще говоря, то, что мы называем обычно друзьями и дружбой, это не более, чем короткие и близкие знакомства, которые мы завязали случайно или из соображений удобства и благодаря которым наши души вступают в общение. В той же дружбе, о которой я здесь говорю, они смешиваются и сливаются в нечто до такой степени единое, что скреплявшие их когда-то швы стираются начисто, и они сами больше не в состоянии отыскать их следы. Если бы у меня настойчиво требовали ответа, почему я любил моего друга, я чувствую, что не мог бы выразить этого иначе, чем сказав: «Потому, что это был он, и потому, что это был я«…«

Однако, будучи реалистом и скептиком, Монтень понимал, что настоящая дружба почти невозможна. Но как эти противоречивые рассуждения о дружбе находят своё воплощение в трагедии Шекспира? Прежде всего, – это образы друзей Гамлета, Гильденстерна и Розенкранца. В пьесе показана почти вся траектория их отношений: от радости встречи, до ненависти и подстроенной смерти, подстроенной самим Гамлетом в ответ на их предательство и желание служить королю, ибо, по Монтеню, «самая глубокая дружба порождает самую ожесточенную вражду». Это происходит, скорее всего, потому, что предательство развязывает доселе преодолённый в дружбе эгоизм, обладающий страшной разрушительной силой. В XX веке Том Стоппард напишет на эту побочную тему шекспировской трагедии абсурдистскую трагикомедию «Розенкранц и Гильденстерн мертвы». Она была впервые поставлена на Эдинбургском фестивале в 1966 году. Пьеса рассказывает о событиях трагедии Уильяма Шекспира «Гамлет» с точки зрения двух второстепенных персонажей – придворных Розенкранца и Гильденстерна. События, главным образом, происходят параллельно действию пьесы Шекспира с краткими появлениями главных героев «Гамлета», которые разыгрывают фрагменты сцен оригинала. Между этими эпизодами главные герои обсуждают ход событий, о котором они не имеют прямых знаний.

На русский язык пьеса была переведена в конце 1960-х годов Иосифом Бродским, который ничего не знал об авторе. Рукопись перевода сохранилась в архивах журнала «Иностранная литература» и была опубликована в 1990 году.

По ходу пьесы Розенкранц и Гильденстерн получают задание выведать причины недуга принца. Но сумасшествие Гамлета – это его самая сокровенная тайна, это его личный спектакль, в котором единственным зрителем является он сам. Пытаясь выведать причины этой игры в безумие, бывшие друзья Гамлета, тем самым, переходят все границы дозволенного и профанируют тайну личности принца. Иными словами, из трагической фигуры Гамлета они хотят сделать фигуру комическую, напоминающую в чём-то нелепого Дон Кихота, безвредного городского сумасшедшего, в то время как принц датский не безвреден. Он одержим жаждой мести. Розенкранц и Гильденстерн оскорбляют Гамлета тем, что хотят превратить его в шута, играющего на флейте. Знаменитый монолог с флейтой здесь весьма показателен. По королевскому приказу друзья отправляются в Эльсинор. Как на протяжении всего пути, так и в замке их преследуют непонятные происшествия и неразрешимые вопросы. А начинается всё с игры в орлянку, где мы сразу знакомимся с Гильденстерном как с человеком, обладающим рациональным складом мышления. Проигрывая Розенкранцу уже 80 раз, он нисколько не расстроен, а, скорее, озадачен таким необычным разворотом событий и, как может, пытается объяснить себе происходящее. Это стремление разобраться в окружающих его событиях сопутствует ему на протяжении всей пьесы. Розенкранц, в свою очередь, не волнуется по пустякам и принимает этот мир таким, какой он есть.

В конечном итоге, Розенкранц и Гильденстерн не добиваются успеха, и Клавдий снаряжает их в новое путешествие: они должны сопровождать принца Гамлета в загадочную и таинственную Англию.

Пьесу Т. Стоппарда в этом смысле можно рассматривать как своеобразный творческий комментарий на один из эпизодов шекспировской трагедии, эпизодов, связанных с важной философской концепцией дружбы.

«Опыты» Френсиса Бэкона и «Опыты» Мишеля Монтеня

Различными проблемами морали занимался и английский государственный деятель, философ Ф Бэкон, которым посвятил он свой труд «Опыты, или Увещевания нравственные и политические». Под непосредственным влиянием М. Монтеня Ф. Бэкон писал о природе человека и его смерти, писал о том, что такое благо и его виды, вслед за французским философом описывал доброту и добродушие, манеры и обычаи, привычки и особенности воспитания, дружбу, любовь и счастье, лицемерие, хитрость, зависть, тщеславие и т. д. Почти каждому из этих феноменов (или паре противоположных) посвятил он отдельное эссе (всего – 58).

Ф. Бэкон, как и Мишель Монтень, является одним из создателей концепции природной сущности морали. Человек в антропологии Монтеня-Бэкона изымается из вертикальной, иерархической лестницы боготворений, где он занимал в средневековой философии высшее (центральное) место среди земных существ, и помещается в горизонтальный ряд порождений матери-природы, «руководителя» кроткого, разумного и справедливого. Для Монтеня и Бэкона предпочтительнее опираться на закон природы как на естественную и особенную необходимость, поскольку в этом случае человек будет ближе к божеству, нежели следуя собственной воле – случайной и безрассудной. Условием познания и оценки вещей и событий, согласно Монтеню-Бэкону, являются новые принципы экзистенциально-феноменологической топологии: ощущать себя, человека, как «крошечную, едва приметную крапинку» в необъятном целом матери-природы.

Предметом этики Бэкон считал волеизъявление человека, которое организует и направляет его ум, приводит в действие аффекты. Однако оно может быть и дезориентировано кажущимися благами. Отдавая должное этическим учением прошлых эпох, он утверждал, что его предшественники обращали недостаточно внимания на источники морали, основы нравственных представлений человека. Стремление к общественному благу, по его убеждению, важнее, поскольку оно ориентировано на сохранение общей формы, что особенно убедительно проявляется во взаимоотношениях между людьми.

Кроме того, Бэкон обосновал преимущества активного блага над пассивным, блага совершенствования над благом самосохранения. В этом смысле невозможно сравнить, например, удовольствие от выполнения желаемой и плодотворной работы с чувством удовлетворения, полученного от вкусной еды, сна, примитивных развлечений. Высоко ценя общественное благо, деятельный образ жизни и самосовершенствование личности, он не принимал нравственные идеалы эпикурейцев, стоиков и скептиков, взгляды которых разделял

М. Монтень, поскольку, на его взгляд, созерцательность, душевная безмятежность, самоуспокоенность, самоограничение, пассивность не могут наполнить жизнь смыслом, сделать человека по-настоящему счастливым. Философ был убежден, что учение о благе необходимо дополнить учением о нравственном воспитании человеческой души. Согласно этому учению, этика должна сформулировать принципы и нормы, которые способствовали бы приобщению людей к благу, формированию нравственной культуры, выяснению путей и методов нравственного самосовершенствования.

Но при всех видимых различиях учений двух философов сходство их основных позиций самоочевидна. И теперь остаётся только выяснить, насколько могли быть связаны между собой взгляды Ф. Бэкона и У. Шекспира.

Ф. Бэкон и У. Шекспир

Френсис Бэкон

В 1772 году Герберт Лоренс, друг знаменитого актера Дэвида Гаррика, сказал что «Бэкон сочинял пьесы. Нет надобности доказывать, насколько он преуспел на этом поприще. Достаточно сказать, что он назывался Шекспиром».

Вопрос об авторстве произведений Шекспира впервые возник в 1785 г., когда Джеймс Уилмот сделал предположение о том, что Фрэнсис Бэкон является автором этих произведений. Эти выводы он сделал, когда посетил Стратфорд, чтобы собрать сведения о жизни Шекспира. Спустя 70 лет, в 1856 г., его идею развила журналистка Делия Бэкон, предположив что пьесы Шекспира были плодом коллектива авторов (Уолтер Рэли, Эдмунд Спенсер и др.), во главе которого был Фрэнсис Бэкон.

Считается, что Фрэнсис Бэкон был одним из основателей современного масонства и принадлежал Ордену Розенкрейцеров. Философские идеи в пьесах Шекспира демонстрируют, что их автор был хорошо знаком с доктринами и идеями Розенкрейцеров. Сторонники авторства, принадлежащего Бэкону, считают, что он зашифровал в пьесах Шекспира секретное учение Братства Розенкрейцеров и истинные ритуалы Масонского Ордена. Исследователь Берд Киви в статье «Если дело дойдет до суда» сообщает: «Например, в трагедии «Буря» первое слово пьесы «Боцман» (Boteswaine), начинается, как обычно, с буквицы, окруженной замысловатыми виньетками. Но в 30-е годы среди этих виньеток разглядели многократно повторенное имя «Francis Bacon».

В своей социальной утопии «Новая Атлантида» ему удалось предвосхитить план создания в 60-е годы XVII в. Лондонского Королевского общества, членом которого станет великий физик Исаак Ньютон. Бэкон первым приблизился к пониманию науки как социального института. Он разделял теорию двойственной истины, разграничивающую функции науки и религии; его позиция по отношению к религии близка деизму.

В «Новой Атлантиде» (1623–1624) рассказывается о загадочной стране Бенсалем, которой руководит «Соломонов дом», или «Общество для познания истинной природы всех вещей», объединяющее главных мудрецов страны. Это был явный намёк на розенкрейцеров, чьё учение во многом ляжет в основу просветительской деятельности будущих масонов. От коммунистических и социалистических утопий утопия Бэкона отличается своим ярко выраженным технократическим характером: на острове царит культ научно-технических изобретений, которые выступают главной причиной преуспеяния населения. Атланты обладают агрессивным и предпринимательским духом, причем поощряется тайный вывоз сведений о достижениях и секретах других стран членами «Соломонова дома». «Новая Атлантида» осталась незаконченной.

Вопрос об авторстве Шекспира и о влиянии на его творчество философии Бэкона до сих пор остаётся открытым. Приведём лишь отрывок из книги М.П. Холла «Энциклопедическое изложение масонской, герметической, каббалистической и розенкрейцеровской символической философии». Вот что там сказано по этому поводу:

Бэкон, Шекспир и Розенкрейцеры

Настоящее рассмотрение запутанной проблемы взаимоотношений Бэкона, Шекспира и розенкрейцеров предпринято не ради тщетной цели побеспокоить кости давно умерших людей, а для того чтобы оставалась надежда, что критический анализ поможет снова открыть утерянное для мира знание, утерянное с тех пор, как умолк оракул. У. Ф. Уигстон назвал барда из Эйвона «призрачным капитаном Шекспиром, розенкрейцеровской маской». Это – одно из самых важных утверждений относительно проблемы Шекспира.

Совершенно ясно, что Уильям Шекспир не мог без посторонней помощи написать все то, что вышло под его именем. Он не обладал для этого необходимой литературной культурой. Дело в том, что городок Стратфорд не имел школы, в которой бы тот мог получить знания, которые отражены в сочинениях, ему приписываемых. Его родители были неграмотными, и его детство не было отягощено учением. Есть шесть образцов рукописей Шекспира. Все они подписаны им, и три из них представляют его завещание. Неряшливый вид, кляксы говорят о том, что Шекспир не был знаком с пером и что, видимо, он копировал приготовленную для него подпись, или же его рукой кто-то водил. До сих пор не обнаружено ни одного экземпляра его пьесы или сонета, написанного от руки, и этому нет правдоподобных объяснений. Есть только фантастические и неправдоподобные предположения, появившиеся в предисловии к Большому Фолио.

У автора, демонстрирующего знакомство с литературой всех веков, должна была быть хорошая библиотека. Тем не менее, нет сведений о том, что у Шекспира была такая библиотека, и в его завещании нет упоминания о книгах. Комментируя тот факт, что дочь Шекспира Джудит была неграмотной, и в 27 лет могла только расписаться, Игнаций Донелли говорит, что невероятно, чтобы Шекспир, если он написал пьесы, которые ему приписывают, позволил дочери остаться неграмотной, так что она, даже выйдя замуж, не смогла прочесть ни строчки из того, что написал отец и что сделало его богатым и знаменитым.

Споры возникают и по поводу того, где Шекспир мог приобрести знание французского, итальянского, испанского и датского языков, не говоря уже о латыни и греческом. Потому что вопреки редкому пристрастию автора к латыни в шекспировских пьесах Бен Джонсон, который лучше кого-либо знал Шекспира, говорил о том, что актер из Стратфорда понимал «немного по латыни и еще меньше по-гречески»!

Ну а не странно ли, что Шекспир так и не сыграл главных ролей в знаменитых пьесах, которые он вроде бы написал, или же в пьесах компании, участником которой он был? Кажется, высшим его достижением была роль Тени отца Гамлета. Вопреки своей известной скупости, Шекспир не делал никаких попыток хоть как-то контролировать издания своих пьес, многие из которых печатались анонимно. Насколько известно, его родственники и наследники не участвовали в печатании Первого Фолио после его смерти и не имели от этого издания никаких финансовых выгод.

Будь Шекспир автором пьес, которые ему приписывают, тогда его рукописи и неопубликованные пьесы определенно составили бы его самое ценное достояние. Однако в своем завещании, делая оговорки о подержанной кровати и «большой серебряной позолоченной вазе», он даже не упоминает и не завещает никому свои рукописи.

В то время как издания Фолио и Кварто подписаны именем William Shakespeare, все известные автографы актера из Стратфорда имеют вид William Shakspere. Может быть, это изменение в написании означает что-то такое, что проглядели исследователи? Далее, если издатели первого шекспировского Фолио так почитали своего брата-актера, как это следует из их предисловий к этому тому, то почему же они, как бы ссылаясь на продолжающуюся известную им шутку, помещают на титульном листе очевидную на него карикатуру?

Настораживают и некоторые несуразности в личной жизни Шекспира. В самом зените своей литературной славы он больше всего занят скупкой солода для пивоварения. Да и образ бессмертного Шекспира как заимодавца – это автора-то «Венецианского купца»! И все же среди тех, кого он преследовал за долги, был его земляк, у которого он в судебном порядке изъял неуплаченный долг в два шиллинга. Другими словами, в личной жизни Шекспира нет ничего такого, что оправдывало бы приписываемое ему литературное величие.

Философские идеи в пьесах Шекспира отчетливо демонстрируют, что их автор хорошо знаком с доктринами и идеями розенкрейцеров. На самом деле глубина шекспировских произведений несет на себе отпечаток такого величия, которое присуще только лишь просвещенным этого мира. Большинство из тех, кто искал решения загадки Бэкон – Шекспир, были исследователями-интеллектуалами. Несмотря на их эрудицию, они проглядели важную точку зрения, которая определяется ролью трансцендентализма в философских достижениях веков. Таинства сверхфизики недоступны материалистам, чья подготовка не позволяет им оценить все тонкости и сложности. Ну кто, кроме каббалиста, пифагорейца или платониста, мог бы написать «Макбета», «Гамлета», «Цимбелина»? Ну кто, кроме человека, погруженного в мудрость Парацельса, мог написать «Сон в летнюю ночь»?

Отец современной науки, законоведения, редактор Библии, патрон современной демократии и один из основателей современного масонства, сэр Фрэнсис Бэкон был человеком, обладающим многими способностями и преследовавшим много целей. Он принадлежал ордену розенкрейцеров; некоторые даже думают, что он-то и был Розенкрейцем. Если он и не был тем, кого в розенкрейцеровских рукописях называют прославленным отцом C.R.C., то уж во всяком случае он был инициированным высокой степени. Для изучающих символизм, философию и литературу розенкрейцеров его активность в связи с этим секретным обществом представляется очень важной.

Тонны бумаги исписаны, чтобы выяснить, был ли Фрэнсис Бэкон автором шекспировских пьес и сонетов. Непредубежденное рассмотрение этих свидетельств не может не убедить недогматичного человека в правдоподобности этой теории. На самом деле энтузиасты, боровшиеся за то, чтобы отождествить сэра Фрэнсиса Бэкона с бардом из Эйвона, могли бы давно выиграть дело, если бы рассмотрели его под правильным углом. Он заключается в том, что Фрэнсис Бэкон, инициированный розенкрейцер, зашифровал в пьесах Шекспира секретное учение братства розенкрейцеров и истинные ритуалы масонского ордена. Миру еще предстоит открыть, что он был действительным основателем этого ордена. Сентиментальный мир, однако, не любит расставаться со своими героями, даже если при этом оказывается перед неразрешенным противоречием. Тем не менее, если было бы доказано, что разрешение противоречия может открыть такую информацию, которая принесет пользу, тогда лучшие умы участвовали бы в разрешении противоречий. Дискуссия вокруг Бэкона – Шекспира стараниями большинства участников спора затрагивает наиболее важные аспекты науки, религии и этики. Те, кто разгадает эту загадку, сумеют найти ключ к потерянной мудрости человечества.

Понимание огромных интеллектуальных способностей Бэкона явилось причиной того, что король Яков поручил ему рукописи перевода так называемой Библии короля Якова для сверки, внесения исправлений и изменений. Документ оставался у Бэкона около года, но нет никакой информации о том, что происходило в это время. Относительно этой работы У. Смедли писал: «Когда-нибудь будет доказано, что вся схема Авторизованной Библии принадлежит Фрэнсису Бэкону» (см. «Тайну Фрэнсиса Бэкона»). Первое издание Библии короля Якова содержит зашифрованную заставку Бэкона. Не хотел ли он в зашифрованном виде в авторизованной Библии скрыть то, что не смел буквально открыть в тексте, а именно секретный розенкрейцеровский ключ к мистическому и масонскому христианству? Бэкон обладал, безусловно, всем необходимым для написания шекспировских произведений, включая философское и общее знание. Кроме того, он был композитором, и лингвистом, и юристом. Его духовник д-р У. Роули и Бен Джонсон аттестуют его способности, как философские, так и поэтические, с самой лучшей стороны. Первый из них говорил: «Если бы я помыслил, что Бог излил на кого-нибудь из нынешних людей луч познания, то это относилось бы к нему. Он прочитал много книг, но знания его происходят не от книг, но из самых основ и понятий внутри него самого» (см. Введение к «Resuscitatio»).

Сэр Фрэнсис Бэкон, будучи не только способным юристом, но и блестящим придворным, обладал тонким знанием парламентских законов и этикета королевского двора; это знание превосходно проявляется в шекспировских пьесах, и вряд ли его мог приобрести человек из захолустного Стратфорда. Лорд Веруламский посетил много стран, и этот опыт помог ему в создании колорита, передающего подлинную атмосферу тех мест и времен, которые описаны в пьесах. Между тем нет никаких свидетельств о том, что Шекспир вообще выезжал за пределы Англии.

Великолепная библиотека сэра Фрэнсиса Бэкона содержит книги, которые необходимы для цитирования и пересказа анекдотов в пьесах Шекспира. Многие пьесы основаны на сюжетах, изложенных в более ранних произведениях, перевода которых на английский язык не было в то время. Оригиналы могли быть прочитаны лордом Веруламским, но маловероятно, чтобы их прочитал Уильям Шекспир.

Существует огромное количество свидетельств в пользу того, что за пьесами Шекспира стоит Бэкон. Шифрованное число сэра Фрэнсиса Бэкона равно 33. В первой части «Короля Генриха Четвертого» слово «Фрэнсис» встречается 33 раза на одной странице. Для того чтобы добиться такого результата, автор употребил явно неуклюжие предложения, например: «Сейчас, Фрэнсис? Нет, Фрэнсис, но завтра, Фрэнсис: или Фрэнсис, в четверг: или в самом деле, Фрэнсис, когда ты будешь. Но Фрэнсис…«

Через все Фолио и Кварто проходят следы акростики. Простейшая ее форма, когда надо учитывать первые буквы строчек, скрыта в «Буре», акт 1, сцена 2. Там появляется и бэконовский акростих:

Begin to tell me what I am, but stopt

And left me to bootelesse Inquisition,

Concluding, stay: not yet.

Первые буквы трех строк образуют вместе со второй и третьей буквами третьей строки слово ВАСоп (Бэкон). Подобная акростика очень характерна, как это все признают, для произведений Бэкона.

Дух шекспировских пьес политически созвучен с общепризнанными взглядами Бэкона, чьи враги часто в пьесах окарикатурены. Да и религиозные, философские и педагогические идеи, отраженные в пьесах, соответствуют убеждениям опять-таки Бэкона. Следует признать не только подобие стиля и терминологии произведений Бэкона и пьес Шекспира, но и то, что исторические и философские неточности, присущие одному, часто встречаются у другого. Например, оба неверно цитируют Аристотеля.

Ясно осознавая, что будущее раскроет всю полноту его гения, завещав свою душу Богу, лорд Веруламский свое тело завещал похоронить в неизвестном месте, свои имя и память отдать на милость людской молвы, другим народам и векам и его собственным соотечественнинам по прошествии неноторого времени. Выделенная курсивом часть завещания Бэкона была вычеркнута им самим, скорее всего из опасения, что он сказал слишком много.

Загрузка...