Посвящается Джули и Сильвии, и снова Бенджамину и Майклу.
Отчет о государственной программе клонирования человека в Соединенных Штатах Америки в 2071 году н. э., написанный Рэймондом Брэдбери.
Я — человек незначительный. То же самое можно сказать о большинстве людей. В дальнейшем я не стану предъявлять к себе особых претензий, кроме одной, но без нее уж никак не обойтись. В конце концов, этот отчет вовсе не обо мне. Я подробно и с сожалением излагаю мое понимание мира и разочарование в нем — в мире, который лишает тебя способности сожалеть.
По рождению у меня не было никаких особенных преимуществ. Я не был богатым, одаренным или счастливым от природы, не обладал привлекательной внешностью. Бедным, больным, увечным, хронически унылым я тоже не был. Я родился и получил то, в чем нуждался. Меня зачали естественным путем — мне ведь шестьдесят шесть. Мои родители заботились обо мне.
Если бы я был более удачлив — если бы я лучше управлял своей удачей, как сказала бы Анна, — если бы пользовался благорасположением судьбы, моя жизнь могла бы сложиться иначе. Возможно, я достиг бы чего-то, что отличало бы меня, отделяло от общей массы подобных мне людей. Меня бы продвигали, поддерживали, вели к цели. Возможно, я был бы счастлив, как счастливы некоторые люди. Я упустил эти возможности. Или они ускользнули от меня. Я — не плохой человек. Я не был слишком легкомысленным. Я старался жить разумно и не причинять боль другим людям, если сознавал, что могу их ранить. Но, не совершив никаких вопиющих промахов, я так и остался человеком незначительным — не имею особого значения даже для самого себя.
Я — старик. В ноябре — если я до него доживу, что сомнительно, — мне исполнится шестьдесят семь. Это вовсе не старость, обязательно возразят мне. В наши дни, в нашем возрасте, с нашими возможностями это, конечно же, не старость. Но я плохо сохранился. Я не работал над тем, чтобы оставаться молодым. Не занимался спортом. Не сидел на диете. Мало спал. Или, наоборот, слишком много. Я не омолаживал зубы, волосы и кожу, не делал липосакцию, не проходил клеточную терапию. Не столько от недостатка тщеславия, сколько от отсутствия энтузиазма. Как и многие люди моего возраста и моих возможностей, я, когда это стало доступным, зарегистрировался для процедуры репродукции по технологии замены ядра клетки, хотя предпринял этот шаг без особого энтузиазма или интереса. У меня нет потомства, то есть нет сыновей и дочерей. Никого, кто бы сделал мне замечание или подбодрил меня. Моя жена, с которой целую вечность назад мы прожили только семь лет, умерла — как я считал, бессмысленно, атавистически, во время родов. Мы выбрали мальчика, каштановые волосы, зеленые глаза — мы ограничили наш выбор только этим, но не дали ему имени. Я оплакивал ее. Не мог и помыслить о том, чтобы снова жениться. Я устал. Я разглядывал улицы Лебанона,[1] бесцельно бродил по ним, и меня принимали за человека гораздо более старшего возраста, чем я был. Я был болен. Я и сейчас на пороге смерти, чему весьма рад.
Мне всегда не хватало чувства юмора. Всю жизнь, насколько мне помнится, я не находил смешным то, над чем смеялись другие. Я не умею иронизировать, не различаю иронию и насмешки. Как правило, я имею в виду именно то, что говорю. Обо всем необычном, с чем мне пришлось столкнуться, я постараюсь рассказать четко и ясно.
Я достаточно стар, чтобы помнить, какое огромное количество книг было написано в первые десятки лет нашего века о том, что обычно называют «клонированием». Научные тексты и сопутствующая популярная литература. В тот очень краткий период, прежде чем все обсуждения были свернуты, существовали книги на тему этических, юридических и нормативных вопросов клонирования. Ни одной из них я не читал. Я имею в виду романы и истории, вымышленные, теоретические произведения научной фантастики и фэнтези. Я достаточно стар, чтобы помнить множество из них. Я знал, что их читали; помню, что слышал, как о них говорили. Особенно популярна была, насколько я припоминаю, книга Майкла Бенаарона «Владеть самим собой». Еще была «Ветвь» Ричарда Пауэрса. Бесконечные серии романов ужасов Эвана Спайра, клонирующие сами себя. «Овцы» Эдварда Маниго. Отвратительная книга «Оплодотворенная яйцеклетка» и еще одна, под названием «Изменить Эдем» — не могу припомнить, кто их написал. В те времена были и сотни фильмов по мотивам книг, один омерзительнее другого, почти все вульгарные и глупые. Некоторые из них я смотрел, стараясь не отрываться от общества.
Эта книга, если ее можно так назвать, не научная фантастика или фэнтези. По сути, это правдивое повествование о молодом человеке, о его мужестве и великодушии. О его необычайной человечности. В этой прощальной речи, завершающей мою жизнь, я не ищу новых идей, мне не нужно чем-то заполнять свое время. Я не жажду известности или финансовой выгоды, не мечтаю о том, что моя книга пригодится всем и каждому. Я не жду, что в результате моего рассказа что-то изменится. Если я проживу достаточно, чтобы закончить книгу, она будет издана только за границей, где все это — прописные истины, хотя ее, скорее всего, прочтут многие и даже выразят свое одобрение. В моей собственной стране, в Америке, вероятнее всего, ее не прочтут, а если прочтут, то ничему не поверят. Несомненно, меня попытаются дискредитировать, а если найдут, то казнят. Чтобы люди вроде меня не узнали то, о чем знаю я, приняты экстраординарные меры. Тирания справа, слева, везде одно и то же. И все потому, что я продолжаю жить, потому что я один (а может быть, нас двое) способен сделать это, написать об этом. Я — не герой, но я не боюсь.
Я — ничего иного мне не остается думать — единственное живое существо, единственный человек в мировой истории, кому довелось пережить путешествие во времени. (Так и есть. Я себе не противоречу. Для Анны этот опыт был другим, менее сильным и глубоким, смею предположить.) Если подобное пережил кто-то еще, мы о нем ничего не знаем и не узнаем. Это путешествие во времени — придется употребить избитый термин, — осуществленное единственным возможным способом, стало, как можно было предсказать, непредвиденным результатом, побочным продуктом — меняющим мир, опасным, печальным — неудержимой научной гонки.
Больше года назад, в июле, в первый спокойный день после длительного общенационального буйства, мне позвонили — не по видеофону. Это была женщина, которую я знал, когда мне было двадцать. Так совпало, что она позвонила в день Луизы Браун.[2] Таким образом математически подтверждается, что в нашем мире совпадение является правилом, и это, замечу, не самая невероятная вещь, о которой я собираюсь вам поведать. В дни нашего знакомства ее звали Анна Уикс. Теперь — Анна Пирсон. Она рассказала, что вышла замуж почти сорок лет назад за замечательного и любящего (по ее словам) человека немного старше ее. Он умер — ожидаемо, не скоропостижно — в прошлом году. Она до сих пор носила траур. У них было трое детей, все уже взрослые. Она продолжала жить в Айове. Больше не преподавала, была на пенсии. Ее лишили прав на выплату страховки мужа, и она жила на пенсию. Я узнал об этом значительно позже.
Мы вместе были магистрантами в Университете штата Айова, в Эймсе. Анна была уроженкой Айовы. Поступила в университет, была студенткой, потом осталась учиться дальше. Я родился и вырос в Нью-Гемпшире, а в Айову прибыл по направлению Колледжа Вильгельма и Марии в Вирджинии. Мы оба получили федеральную лицензию на право преподавания в средней школе, она — как историк, я — как математик. Она училась на год старше. По причинам, которые — как я всегда заставлял себя думать — не имеют ко мне никакого отношения, она не получила степень и диплом, уехав из университета и из Эймса в середине второго, последнего курса. Даже без диплома магистра она смогла найти работу в маленьком городке, где выросла, в средней школе, где училась когда-то сама. Мы переписывались несколько месяцев после того, как она бросила университет. К тому моменту, когда она позвонила, я не видел ее больше сорока лет.
Грустная история. Я не оправдываю себя, и это не сентиментальность и не великодушие. Мне было двадцать два, и это тоже меня не оправдывает. Я говорю так, потому что это имеет отношение ко всему остальному.
В конце августа, сорок пять лет назад, за две недели до начала занятий я двинулся из Нью-Гемпшира в Айову в древнем гибриде «Вольво», с которым нянчился все время учебы в колледже. В чемодане лежали шесть или семь коробок консервов из тунца — их купила и упаковала для меня мама, вскоре после того умершая от рака яичников. В те времена спасительный тунец был дешевым и доступным продуктом. Я отказался жить в оплачиваемом жилье кампуса и снял меблированную квартиру в городе, над азиатским магазинчиком подарков.
Я раньше никогда не был в Айове и приехал, не зная здесь никого. В первый вечер в городе я прогулялся по кампусу, чтобы познакомиться с ним. Это был воскресный вечер, солнце еще не зашло, каникулы не закончились, и в кампусе царила тишина. Мне подумалось, что это место без архитектурных изысков, но не лишено привлекательности. Я понимаю, что с тех пор там все сильно изменилось; я не возвращался туда с тех самых пор, как получил степень. В какой-то момент моей прогулки я столкнулся с Анной Уикс, теперь Анной Пирсон. Возможно, она сидела и читала на скамейке под одним из великолепных вязов кампуса. Или же по-турецки сидела на покрывале, постелив его на поросшую травой лужайку. Подобные сцены вполне в духе фальшивых любовных романчиков. Я не помню, где именно ее увидел и как мы начали беседу. Помню лишь, что она присоединилась ко мне во время прогулки. Она была очень привязана к этому месту, пробыла там пять лет, в том числе четыре в качестве студентки, и стремилась послужить мне гидом. В тот вечер мы обошли почти весь кампус. Я устал с дороги, поэтому был не слишком увлеченным спутником. Во всяком случае, искры от меня не летели. Но я наслаждался обществом Анны. Она была умной и веселой, хорошо излагала свои мысли. Мы приземлились в городе, недалеко от моей квартиры, в круглосуточной кондитерской. Мы сидели и говорили еще несколько часов, пока я не начал клевать носом. Потом договорились встретиться на следующий день.
Анна была одинока. Это было очевидно для большинства людей. Но я этого не заметил. Она была крупной девушкой, немного неловкой, хотя и весьма привлекательной. Будучи студенткой в Эймсе, она получила прозвище Твинк,[3] которое несла с достоинством и юмором. Она хотела, чтобы я ее тоже так называл, и теперь я понимаю, что должен был сделать это. Но я отказался, довольно глупо сказав ей, что от этого прозвища мне грустно. Когда я слышал, как другие называют ее Твинк, я злился — на них, на нее.
Все две недели до начала занятий мы хотя бы часть дня проводили вместе. Анна мне очень помогала. Она давала советы по поводу лекций и профессоров — куда записаться, чего избегать, проводила через причудливый стиль регистрационных протоколов, показывала, где покупать книги и продукты. Мы стали друзьями, ели вместе как минимум раз в день. Ходили в кино. По ее выбору. Я сопровождал ее, делая вид, что заинтересован и имею свое мнение, когда она покупала себе свободные платья. Однажды днем мы сели в мой старенький «Вольво», выехали из Эймса и прокатили почти двести пятьдесят миль по сельской местности Айовы. Это было задолго до появления пресловутых Отчужденных земель, до того, как из обеих Дакот хлынул наводнивший все окрестные районы поток местных жителей. Мы остановились, чтобы пообедать бифштексами и жареным бататом в одной из постепенно исчезающих придорожных закусочных в городке с названием Ле-Марс, недалеко от места, где жила Анна. Я помню, что меня не впечатлил пейзаж, вернее сказать, впечатлила его однородность. Удивительно, что мне хотелось совершить эту поездку. Я считал Анну дружелюбной и разговорчивой. Несомненно, я был осмотрителен. Я очень неохотно раскрываюсь перед людьми; я почти никогда этого не делаю. Меня удерживает не страх, скромность или приличия, а отсутствие интереса. Даже с женой, которую я любил, я был вовсе не близок.
Анна говорила страстно, красочно, для нее не существовало запретов. Я не помню, о чем она говорила. Мне кажется, тогда я внимательно слушал ее, на долгие годы сохранив отчетливое ощущение ее личности. Я знал, что она обожала литературу и кино. Я знал, что она была единственным ребенком, что в раннем детстве ее родители развелись, мать воспитывала дочку в нужде, в школе у нее не было бойфренда, а в колледже появился жуткий поклонник-социопат. Ее отец был рассеянным и суровым. Она искрилась самоуничижительными шуточками, была полна политического пыла (она входила в несколько антиправительственных группировок), в ее случае подлинного, а не являвшегося средством получения сексуального опыта. Она умела хорошо рассказывать, и если в те дни я и наслаждался чьим-то обществом, то именно ее.
С началом занятий я стал реже видеть Анну. Поскольку она училась на год старше, у нас не было совместных лекций и семинаров. В отличие от нее, я еще не завел других друзей, которые оспаривали бы с ней мое время. Мы встречались несколько раз в неделю за обедом или ужином, всегда одни. Она следила за этим, отмахиваясь от друзей, избавляя меня, как я полагал, от их общества. В то время — почти весь первый семестр — я не касался ее. Мы не целовались, не держались за руки. Она не поднималась ко мне в квартиру. Я не видел ее комнату в общежитии для выпускников. Что бы ни думали о нас те, кто наблюдал за нами, мы не думали и не говорили о своих чувствах. Мы дружили. Никакой романтики. Я особо не размышлял о нашей дружбе, просто был благодарен за то, что время от времени мне есть с кем поговорить. Я понятия не имел, о чем думала она.
Я не говорил Анне про девушку, которая продолжала учиться в Колледже Вильгельма и Марии и полагала, что весной, после того как она окончит колледж, мы с ней поженимся. Формально мы ничего не планировали, но это само собой разумелось. Мы выросли вместе в Нью-Гемпшире. Я знал ее с начальной школы. Она была моей единственной девушкой в средней школе и после того, как мы прожили год на расстоянии, последовала за мной в Уильямсберг. Наши семьи дружили. У нас была одна история. Нас связывало слишком многое. У нее имелись другие, более выгодные возможности, но она выбрала Колледж Вильгельма и Марии, чтобы не расставаться со мной. На втором году обучения в результате непростительной небрежности она забеременела. Я договорился и заплатил за аборт. Почти всю среднюю школу, а потом несколько лет в колледже я воображал, что люблю эту девушку, люблю примитивно и бессмысленно, именно так, как я и представлял себе любовь. Я не говорил о ней Анне. Отчасти потому, что не видел для этого причин; отчасти потому, что меня унижало такое приложение (в то время это казалось зависимостью и скукой): девушка в Вирджинии, назовем ее Энн. Я думал, это лишь досадная ошибка, а эгоизм не требует комментариев.
Полагаю, с моей стороны было безобразным хамством не сказать Анне про Энн. То, что в Вирджинии есть девушка, с которой я слишком тесно связан, перед которой я несу огромную ответственность, не имело никакого отношения к природе и силе моих чувств к Анне, что совершенно не зависело от ее пола. Мне нравилась Анна. Я чувствовал к ней некую неуместную жалость, и это, боюсь, приносило мне легкомысленное удовольствие, от чего я не мог избавиться. Я не любил Анну, не чувствовал к ней физического влечения и не хотел иметь с ней ничего, кроме дружбы.
В начале ноября я совершенно случайно встретил одну из трех ее соседок по комнате, студентку, три года остававшуюся лучшей подругой Анны. Прежде чем она вышла за меня замуж, ее звали Сара Берд. Я зашел в кампус, обедал в кафе-автомате. Анна и ее соседка по комнате уже находились там, но кафе было переполнено, и я их не видел, пока не доел. Они подошли к моему столику. Анна представила ее.
Сара Берд. Двадцать один год. Из Индианолы, что недалеко от Де-Мойна. Ее отец, в скором времени ставший моим тестем, был священником в отмирающей англиканской церкви. На людях он представлялся образцовым человеком — образованный, мудрый, учтивый, с изящными манерами, почтительный, благородный. Дома, с женой и тремя детьми, он превращался в деспота. Мне удалось бегло познакомиться с его домашней личиной. Этого хватило, чтобы уничтожить во мне остатки христианской веры; лишь находясь в его присутствии, я понял значение выражения «вместе с водой выплеснуть ребенка». Совершенно ясно, что именно он являлся основной причиной многих, если не всех, эмоциональных слабостей Сары. Ее мать, аристократка-норвежка, по рождению принадлежавшая к лютеранской церкви и после почти тридцати лет в Америке едва говорившая по-английски, никак не могла предотвратить или хотя бы умерить нападки мужа, чьей излюбленной целью был старший ребенок — красивая, апатичная, чрезвычайно уязвимая Сара. Я его ненавидел все семь лет. Я внимательно наблюдал за ним всякий раз, когда он приближался к дочери. Я с трудом сдерживался, чтобы не вмешаться, сгорал от нетерпения вывести его на чистую воду. (Конечно, бред. Мне было чуть за двадцать. Я не мог стать соперником для этого человека.) Когда Сара умерла, я едва удержался от того, чтобы прилюдно не обвинить в этом его. Я не позволил ему провести поминальную службу. Больше я ничего не мог с ним сделать.
Сара стала моей женой. Я прожил с ней семь лет. Я знал ее лучше, чем кого бы то ни было до нее или после. Я любил ее так, как никого и никогда не любил. Она была самой красивой женщиной из всех, каких я видел. С самого начала я сознавал, насколько она уникальна. Она была худая и бледная. Во сне ее лицо становилось печальным. Вокруг нее сгущалась тьма. У нее были впалые, обведенные темными кругами глаза. Она была тихой, вежливой, пугливой, потому что была очень нежной и легкоранимой. Именно так я говорил о ней Анне (как она теперь утверждает, ее это совершенно не ранило), и Анна замечала, что таким образом я мог бы описывать некую эфирную барышню девятнадцатого века. На мой же взгляд, эти печальные особенности и составляли ее красоту, воздушную, асексуальную и, при всей ее печали, безмятежную. Сара была неотразима.
Во время той первой встречи она сказала лишь одно слово — «привет». Она с удовольствием предоставила беседу Анне. Как только мы познакомились, я, как это часто бывает, начал то и дело встречать ее в кампусе. С ней было нелегко заговорить, нелегко даже догнать ее. Если она не была с Анной, чье присутствие делало любую попытку контакта неудобной, то почти всегда находилась среди толпы однокурсников, парней и девушек, отличавшихся от нее, как свет от тьмы: шумные, разнузданные, беззаботные дикари, они жили так, словно считали, что никогда не умрут. Позже она мне говорила, что презирала их. Но среди них, говорила она, в самой гуще этого сброда, в их коллективном содрогании, ее боль притуплялась. Она чувствовала себя закрытой со всех сторон, когда не нужно ни говорить, ни думать.
К тому моменту, когда я вернулся в Нью-Гемпшир на День Благодарения, мне еще ни разу не удалось поговорить с Сарой наедине. В понедельник накануне Дня Благодарения умерла моя мать. Она давно болела. Обычный случай, длительное течение болезни. Конец, однако, наступил стремительно. Я был ее единственным ребенком, единственным членом ее семьи, поэтому вполне естественно, что мне пришлось заниматься похоронами. Мы не были так близки, как ей хотелось, но я любил свою мать. Я не смог увидеться с ней перед смертью. Теперь я остался один — отец давно умер, родственников у меня не было. Энн приехала из Вирджинии на каникулы. Она поддерживала меня на похоронах, и я был благодарен ей за участие. Тогда я видел ее в последний раз. Энн, Анна, Сара. Три женщины. Непостижимое соединение: единственные женщины в моей жизни, все одновременно. К тому времени, как я вернулся в Эймс, повинуясь животному инстинкту избегать любой дополнительной боли, я если и не забыл Сару Берд, то в значительной степени пересмотрел все свои прежние планы.
Если бы моя работа в университете была интересной или многообещающей, я бы погрузился в нее с головой. Когда я вернулся, дружба с Анной, предлагавшей мне лишь искреннюю симпатию, начала меня пресыщать. Анна казалась — хотя в ее поведении ничего не изменилось — тиранически привязчивой и прилипчивой. Я избегал ее, выдумывая неубедительные, слишком явные оправдания. После двух или трех раз она обиделась и перестала ко мне подходить. В то же самое время я без всяких объяснений прервал общение с Энн. Я не хочу ни с кем иметь дела, говорил я себе.
В середине промозглой зимы — кажется, есть старая песня, которая начинается с этих слов, — я поздно вечером возвращался домой после зря потерянного времени в библиотеке и зашел в ближайшее к окраине города кафе «Новые времена», чтобы спрятаться от холода и снега. Вообще-то это было не кафе, а бар, чуть лучше бетонного бункера, с грилем и комнатой для игры в бильярд. Дерьмовое местечко, мрачное, грубое, неприветливое. Я оказался здесь впервые. В тот вечер Сара была уже там. Она сидела в самом темном углу неосвещенного зала, за высоким столом, вдвоем с Анной.
Я стоял в дверях, отряхивал пальто и притопывал, чтобы избавиться от снега на обуви. Они разговаривали. Я мог уйти прежде, чем они меня заметили. Я просто должен был уйти. Вместо этого, совершенно бессознательно, я прошел к их столу. Насколько я разбирался в себе, меня больше не интересовала Сара Берд. Разумеется, я не желал, чтобы Анна почувствовала себя неловко. И все же шел, словно был тем самым человеком, которого они обе надеялись увидеть в тот арктический вечер. Тот момент стал определяющим в наших жизнях. Я не могу об этом сожалеть.
Бар был переполнен, все вокруг хрипело в прямом смысле слова — погода влияла. Анна увидела, что я подхожу. Она встала. Я услышал, как она сказала Саре:
— Пойду в туалет.
Я улыбнулся обеим. Прежде чем Анна смогла улизнуть, я сказал:
— Привет.
Сара посмотрела на меня укоризненно. Анна доверяла ей. Сара положила руку на запястье Анны. (У моей жены были самые прекрасные руки на свете. Я до сих пор скучаю по ним.)
— Останься, — сказала она. Потом обратилась ко мне: — Что ты здесь делаешь?
Анна остановилась, смущенная и изумленная. По-моему, она не рассердилась.
Мне следовало замолчать, развернуться и уйти.
— Ничего не делаю, — буркнул я. — Возвращался домой. Замерз. Вошел. Увидел вас. Поздоровался.
— Я уже ухожу, — проговорила Анна.
Она высвободила запястье из-под руки Сары.
— Нет, — ответила Сара.
— Он хочет видеть тебя, Плюшка.
Плюшкой Анна нежно называла Сару. Я так и не узнал о происхождении этого прозвища.
— А я не хочу его видеть, — ответила Сара.
— Прости, — сказал я.
Было непонятно, кому именно предназначалось извинение.
Сара встала. Я молча смотрел, как они собрали вещи, надели пальто, шапки и поспешно ушли.
Я вздохнул. Я сам не понимал, что делаю. Я оглядел бар. Неприветливое местечко. В порыве дешевого раскаяния я решил остаться здесь и напиться (тогда, как и теперь, я практически не пил.) Я решил проиграть все свои деньги акулам бильярда в задней комнате, если они там имелись. Решил бросить университет и вернуться домой в Нью-Гемпшир, чтобы ждать в добровольном заточении, пока Энн окончит Колледж Вильгельма и Марии, а потом жить с ней в неизбежном бесцветном браке. Я ничего из этого не сделал.
Когда я догнал девушек, поднимавшихся на холм к кампусу, я был близок к безумию. Услышав, что я их преследую, утопая ботинками в снегу, они повернулись и подождали меня. Это было жестом истинной доброты. Не прекращался сильный снегопад. Ветер немного стих, но все равно было страшно холодно. Анна стояла чуть позади и сбоку от Сары. Я остановился перед ними. Отчего-то — из-за чувства вины, повышенной сентиментальности, мороза — мои глаза были полны слез.
— Простите меня, — сказал я. — Я не хотел никому из вас причинить боль. Я люблю вас обеих. Просто было плохое время. Моя мама умерла. И вообще. Я не в себе. — Я покачал головой, уже сожалея об этих словах. — Это не оправдание. Мне жаль. Нет никакого оправдания. Простите меня. Я больше вас не побеспокою.
Они не говорили ни слова.
— Это все, что я хочу сказать.
Я начал спускаться с холма. Во время спуска я поскользнулся в снегу и с душераздирающим криком приземлился прямо на задницу. Даже если бы я планировал падение заранее, оно не возымело бы такого эффекта. Я услышал, как Сара смеется. Это был музыкальный смех, истинная трель, сладкая и милосердная. Этот смех и ее рука на запястье Анны определили для меня все. Анна окликнула меня:
— С тобой все в порядке? Не ушибся?
В конце января Сара переехала из общежития для выпускников — она жила там, потому что Анна выхлопотала для нее разрешение, — в мою квартиру над азиатским магазинчиком подарков. Мы встречались, если это слово подходит для определения наших тайных свиданий, всего полтора месяца, когда она решила предпринять этот шаг. Я любил Сару. Я хотел всегда быть с ней. Мы скрывали наши свидания от Анны, не подозревавшей о происходящем. Все это хождение вокруг да около было детским, низким и оскорбительным для нас всех, но я был опьянен и совершенно утратил чувство ответственности. Когда перед переездом Сара наконец открыла Анне, что происходит, Анна была ошеломлена и убита. Не тем, что мы сделали, а тем, как мы это сделали. Она была глубоко опечалена. Ей гораздо тяжелее было потерять Сару, чем меня. Но она грустила и обо мне. У нее были, как она призналась, кое-какие надежды.
После этого Сара почти не виделась с Анной. Для того, что осталось от их дружбы, они установили разумные, но нелегкие условия. Я не видел Анну совсем. За исключением одного раза. В марте, незадолго до того, как Анна бросила университет, и после того, как Сара и я прожили вместе почти два месяца, я почувствовал, что дальше тянуть нельзя, и надо разрешить ситуацию с Энн. Был уже не просто крайний срок — было непростительно поздно. Мне следовало поехать в Вирджинию, чтобы встретиться с ней и рассказать о Саре. Вместо этого я ей позвонил. Известие ранило Энн, она пришла в ярость. Отказалась принимать мои объяснения, мои извинения за те мерзкие, позорные вещи, о которых я говорил. Она ругала меня, проклинала. Наш разговор — я успел сказать очень мало, потому что кроме немногих, ужасных для нее фактов, говорить мне было нечего — длился больше двух часов. В конце я едва держался на ногах, едва дышал. Я чувствовал себя выпотрошенным. А еще — какой позор! — я жалел себя.
Я пошел искать утешения, искать Сару. Мне не хотелось, чтобы она находилась в квартире, когда я звонил Энн. Был вечер субботы, десять часов. Почти наступила весна. На улицах города царило оживление. Когда я добрался до кампуса, отчаянно желая найти Сару, студенты бурно праздновали внезапное, пьянящее, несколько преждевременное окончание зимы. Казалось, все сошли с ума. Я не мог найти Сару. Я обезумел еще больше. Я отправился в общежитие выпускников, в комнату Анны, думая — насколько я мог думать — найти Сару там. Раньше я никогда не входил в эту комнату.
Анна была одна, читала. На полу и мебели лежали стопки книг и бумаг. От Сары я знал, что Анна упорно работала над своей магистерской диссертацией (она уйдет, не закончив ее) о Второй корейской войне. Она была во фланелевом халате, пижаме и пушистых шлепанцах. Волосы она собрала сзади и закрепила резинкой. На ней были очки для чтения и никакого макияжа. Возможно, на меня действовала слепая потребность, но мне показалось, что она выглядит лучше, чем когда-либо. Я был счастлив увидеть ее. Я обнаружил, что мне ее не хватало. Она была потрясена и, как и ожидалось, не обрадовалась мне, но вела себя любезно. Анна пригласила войти, освободила место на кушетке. Без предисловий, совершенно бестактно я спросил, не знает ли она, где Сара. Она не знала. Она не видела Сару несколько дней. Может быть, у нее есть какие-то соображения, где мне ее найти? (Потом оказалось, что Сара встретилась со своей прежней группой, и они беспечно отправились в придорожное кафе на автостраде.) Нет, у нее не было соображений. Почти всю ночь я провел с Анной, оставив ее комнату незадолго до рассвета, и она не выказала мстительности. По поводу собственных чувств она была сдержанна. Но ни разу не опустилась до обвинений. Может, что-то не так? С Сарой все в порядке? Ее беспокойство было неподдельным. Я ответил: насколько я знаю, с Сарой все отлично. Потом, с облегчением, радуясь тому, что есть с кем поговорить, что кто-то готов выслушать меня и успокоить, я размяк. Я судорожно зарыдал. Анна села около меня на кушетку. Она взяла мою руку, и я рухнул в ее объятия, уткнувшись головой ей в грудь.
Я рассказал Анне об Энн — она впервые услышала о ней — и о нашем разговоре. Я ничего не скрыл. Я рассказывал ей о себе и об Энн, рассказывал такие вещи, в которых никогда не признался бы Саре. Я поверял ей свои страхи, перечислял ошибки и слабости, скрупулезно, в подробностях описал ненависть к себе. Я говорил неустанно, фантастически эгоцентрично. Анна выслушала весь мой горестный перечень. Приласкала меня. Попыталась переубедить. Я вовсе не так плох, как говорю. Я не порочный, просто поврежденный, сломанный. Как и она. Как и все прочие. (Оставалось совсем немного до дня прямого вмешательства в зародышевую линию клетки.) Как бы то ни было, она не оправдывала меня, но и не презирала. Она даже сумела отчасти порадоваться тому, что мы с Сарой вместе. Когда все закончилось, когда я полностью выговорился и выдохся, когда я выжал себя насухо и взял от нее все, что мог, Анна помогла мне дойти до двери и отправила обратно к Саре, которая уже уютно спала в нашей квартире.
Через неделю Анна ушла из университета. Я не видел ее и не говорил с ней сорок пять лет.
Я — не религиозный человек. Сегодня мало религиозных людей. Я был ребенком, слишком маленьким, чтобы помнить тираническую, ненавистную, псевдохристианскую манию, захлестнувшую страну в правление Джорджа Буша («наследника», как его теперь называют, чтобы отличить от менее зловредного отца.) Я был слишком мал, чтобы помнить массовую ответную реакцию, сопровождавшую его крах, отход от рьяно теократического государства, в котором насаждали регрессивную глупость, к не менее рьяно светскому, в котором перед наукой открывались все двери. У нас была очень далекая от фанатизма пресвитерианская семья. Мои родители никогда не относились к делам веры серьезно, мы только отмечали радикальные изменения в политике и настроении.
В последний год, предваряемый событиями, о которых здесь говорится, я начал читать Библию. Я читал ее регулярно, от Ветхого Завета к Новому, без ясного понимания того, зачем я это делаю. У меня имеется Библия Короля Иакова. Нелегко было заполучить экземпляр. Я купил ее, когда мы впервые оказались в Монреале, в букинистическом магазине на рю де ла Монтань. Я повсюду возил ее с собой. Она со мной и теперь. Это красивая книга, в хорошем состоянии. Очень большая и тяжелая. Я читаю медленно. Я нахожу ее отчасти знакомой, отчасти очень странной, отчасти унылой и бесполезной, отчасти прекрасной и волнующей. Я пока еще не повернулся к Богу. Самая первая история, история Адама и Евы, показалась мне самой провокационной. Еву создали из ребра Адама. Следовательно, Адам, первый человек, был и Первой мастер-копией. Поскольку Еву создали из него, Адам должен чувствовать особое тепло к этому последнему, производному животному. Применив такой асексуальный способ воспроизводства — беспрецедентный и до недавних пор неповторимый, — Бог, как я понял из этой истории, оставил прореху в крепкой, до тех пор безупречно целой грудной клетке. Проделал прямую дорогу к его, Адама, сердцу.
Простите за наглую метафору, но меня вскрыли точно так же. Меня переделали. Я забыл, кем я был прежде и кем я мог стать. Меня заставили об этом вспомнить. (Ева родилась, зная прямой путь к сердцу Адама и, что очень важно, имея возможность отвернуть его сердце от Бога.) В нашем мире, систематически опровергающем Священное Писание, копии делают из генетического материала оригинала. Оригинал, таким образом, является новым Адамом, современным Адамом, Адамом-добровольцем, Адамом с просвещенным личным интересом, Адамом, которого просят не слишком рисковать (кровяная клетка или две) в этой необычно современной версии библейских инвестиций, когда вкладывают в здоровье, а не в любовь, человека или божество. Копия делается, чтобы она послужила оригиналу так же, как — здесь все вывернулось — Адам послужил Еве. Если это когда-нибудь потребуется.
До того, как Анна связалась со мной и вызвала последующий ряд событий, клонирование практиковалось уже двадцать один год и стало не только юридически, социально и этически законной практикой, но и вполне обыденным делом — лишь в самых исключительных случаях у оригинала не забирали и не отправляли на хранение кровь из пуповины, — и я не очень-то задумывался об этом. Я вообще не думал о своем клоне, где бы он ни был. (Я бы знал, где он, если бы позволил себе думать об этом.) Как и большинство американцев. После года общения с Анной — в основном говорила она, и она же снабжала меня сведениями, — я убедился, что правительство сделало все возможное, чтобы помешать нам об этом думать. Термины, которые мы используем, «оригинал», «копия», — были придуманы, чтобы выставить в выгодном свете разработчиков и не обращать внимания на новые исследования, чтобы отдалить нас от науки, сделать более спокойными, более лояльными и, в итоге, слепыми. С согласия американской общественности клонирование с благодарностью положено в основу федеральной системы здравоохранения. Эта байка убеждает и умиротворяет нас, к тому же позволяет правительству не слишком заботиться о совершенствовании здравоохранения. Я использую язык Анны — язык протеста. Это не мой язык, моя причастность к нему — личная, а не политическая, но вы должны видеть, как вижу теперь я, что мы все замешаны в это дело. Наша вина, каждого по отдельности и всех вместе, в нашей ошеломляющей самовлюбленности. С самого начала этой жестокой практики, унижавшей и ограничивавшей нас, мы стали безропотными, как овцы. Единственные настоящие общественные дебаты велись о том, надо ли приватизировать бизнес клонирования, и там были вспышки сопротивления. Но эти группы оказались слишком терпимы и бессильны. (Анна и ее муж были активными деятелями оппозиции. Оба отказались участвовать в программе копирования. Этот отказ стоил мужу Анны двадцати или тридцати лет жизни.) Необходимо отметить ужасную симметрию. Соединенные Штаты — единственная страна в цивилизованном мире, где клонирование является легальным и спонсируется государством. В остальных странах оно вне закона. Мы также единственные среди просвещенных стран, мошенничающие с отказом от высшей меры наказания. Отменив этот варварский обычай, Соединенные Штаты сохранили за собой право на санкционированное его использование. Немногие знают об этом, никто об этом не говорит, но такова участь лишних или, в самых редких случаях, своенравных клонов. И их сообщников.
Звонок Анны, предвестник событий, раздался год назад — в прошлом июле, двадцать пятого числа. Той весной я преподавал в средней школе в Лебаноне, вел свой заключительный семестр. Я был более чем готов уйти, но не знал, чем займусь после отставки. Проще говоря, я был нервный, усталый, мне все надоело, но мне нужны были кусок хлеба и покой. Я и не подозревал, но у меня были все признаки болезни сердца. Я понятия не имел, куда поехать. Мне хотелось вернуться в Шотландию, в Троссакс, Лох-Войл, где Сара и я проводили наш медовый месяц. Некоторое время, месяца два или три, я хотел пожить в Италии, в Умбрии. Скажем, в Сполето. Я не знал о нем почти ничего, кроме того, что дорогущее оливковое масло, которое Сара использовала при готовке, изготовляли именно там. Я представлял себе неторопливую живописную поездку по северной части страны, от Нью-Гемпшира до штата Вашингтон и через Миннесоту — в Канаду. Можно было провести одну-две зимы вместо Новой Англии на Гавайях, или в Аризоне, или на американском острове Самоа. Я читал слишком мало английской классической литературы и говорил себе, что это шанс восполнить пробел. Но при этом мне было ясно, что, хоть я и купил том с полным собранием сочинений Шекспира, я никогда не буду их читать. У меня имелись знакомые, с которыми я встречался за обедом или за кофе, но настоящих друзей не было. Все годы моего вдовства я питался в ресторанах, и вот теперь начал подумывать о том, чтобы научиться готовить. Я не увлекался рыбалкой. У меня не было хобби. Если бы Анна не позвонила, я, возможно, постепенно подошел бы к незаметному концу.
Была суббота, одиннадцать часов утра, десять часов по ее времени. Я еще не снял пижаму. День был прохладный, воздух наконец очистился, и я открыл окна. Я плохо спал. Мне все труднее было засыпать и спать до утра, не просыпаясь. Почему-то болело правое плечо. До него было больно дотрагиваться. Я сидел за кухонным столом, ел хлопья и разгадывал кроссворд в местной газете. За кухонным окном о чем-то пересвистывались две рыжие белки, а Софи и Мэри, соседки-близняшки, рисовали мелом на тротуаре. Раздался звонок по Интернету — необычайное явление в моем доме.
— Это Рэй Брэдбери? — спросил женский голос.
Чтобы защитить Анну, себя и тех, кто мог вступить с нами в контакт, я менял имена и названия всякий раз, когда это казалось необходимым. Девичья фамилия Анны была не Уикс, а в замужестве она была не Пирсон. Меня зовут не Рэй Брэдбери. Когда я начал писать это повествование, Анна предложила мне назваться этим именем. Она страстно любит книги и рассказала мне, что Рэй Брэдбери — это знаменитый писатель последней половины прошлого столетия. Я живу в Нью-Гемпшире, а не в Лебаноне. Сара Берд звалась не Сарой Берд. Она приехала не из Индианолы, а из похожего местечка. Даже Ле-Марс на северо-западе Айовы, где, как я говорил, Анна и я останавливались, чтобы пообедать бифштексами и жареным бататом, это не Ле-Марс.
— Это я, — ответил я.
— Это Анна Пирсон. Возможно, вы меня не помните.
Я мгновение подумал. Имени вспомнить я не мог. Со мной это часто случалось.
— Не помню.
— Конечно, — ответила она. — Когда мы были знакомы, меня звали Анна Уикс.
— Анна?
— Да.
— Я помню. Конечно, помню. Это ты?
— Да.
— Как ты? Где ты?
— Я в Айове. Никуда не уезжала. У меня все хорошо. А ты как?
— Все в порядке, — ответил я. — Стал старше. Состарился. Ты бы меня не узнала.
— Мы оба состарились. Я бы тебя узнала.
— Вряд ли, — сказал я. — Слушай, вот так сюрприз! Ты еще разговариваешь со мной?
— Да. Это очевидно. — Она засмеялась. — Я сердилась на тебя. Очень долго. Ты меня обидел.
— Я знаю, — ответил я. — Я поступил отвратительно.
— Да. Точно.
— Не люблю об этом думать.
— Ты об этом думаешь?
— Кажется, не думаю, — ответил я. — Наверное, нет.
— Тем лучше, — сказала она.
— Нет.
— Ты был влюблен. Ты был мальчишкой.
— Да.
— А Сара? Как она? Вы до сих пор вместе?
— Сара умерла.
— О, нет, — воскликнула она.
— Это случилось давно. Тридцать пять лет назад.
— Что? Что случилось?
— Она умерла при родах.
— А ребенок?
— Он тоже умер.
— О, нет, — повторила она. — Сочувствую. Это ужасно.
— Спасибо. Это, и правда, было ужасно.
— Не знаю, что сказать. Я часто вспоминаю Сару.
— Я тоже, — ответил я. — Ты замужем?
— Была. Мой муж умер в прошлом году.
— Сожалею, — сказал я. — От этого не убежать.
— От чего?
— От печали. От боли. Она не делается меньше.
— Да, — сказала она. — Я горюю. Тоскую без него. Мне не хватает его каждую минуту. Но мы прожили хорошую долгую жизнь. Мы родили детей. Я благодарна за это. Очень. Я была счастлива.
Она замолчала. Потом произнесла:
— Я не подумала. Прости меня. Я не хочу быть жестокой. Тебе, должно быть, трудно это слышать.
— Вовсе нет, — ответил я.
По моей просьбе она коротко рассказала о муже, который был садовником и владельцем питомника, и о детях. Их было трое, два мальчика и девочка. Старший — профессор истории; средняя девочка — лаборантка и медсестра-акушерка; младший учится в магистратуре на философском факультете. Один из сыновей живет на Тихоокеанском Северо-Западе, другой — за границей. Дочь живет поблизости. Есть два внука — пока.
— Ты — молодец, — сказал я.
— Мне очень повезло. Правда, с недавних пор мне хочется, чтобы мальчики были поближе к дому.
— Они вернутся, — заверил я, сам не понимая, что имею в виду.
— О, да. Они хорошие мальчики.
— Ты до сих пор преподаешь?
— Я вышла на пенсию в прошлом году, — ответила она.
— А я только что, — сказал я. — Этой весной.
— Что будешь делать?
Этот вопрос оказался с подтекстом.
— Понятия не имею, — ответил я. — А ты что собираешься делаешь?
— У меня много дел.
Потом она произнесла мое имя. Не Рэй, конечно, а мое настоящее имя. Она произнесла его так — понимающе, нежно, умоляюще, как никто меня не называл с тех пор, как умерла Сара. Я остолбенел, вновь услышав это.
— Что? — спросил я.
— Мне надо с тобой кое о чем поговорить.
— О чем?
— Я хочу тебя навестить.
— А что случилось?
— Не буду говорить сейчас. Поговорим, когда приеду.
— Звучит серьезно, впечатляюще.
— Так и есть, — согласилась она. — Это очень важный разговор.
— Хорошо, — сказал я. — Когда ты собираешься приехать?
— Скоро. Если тебе удобно, в начале августа.
— Значит, на следующей неделе.
— Тебя это устроит?
— Приезжай в любое время. Я совершенно свободен.
— Если можно, я бы хотела остановиться у тебя.
— Да. Хорошо. У меня много места. Скажи, когда соберешься, я тебя встречу.
— Я приеду на машине, — сказала она.
— Из Айовы?
— Да. Послушай. Рэй. — В том, как она произносила мое имя, не было ничего необычного, но действовало это потрясающе. — Никому не говори о том, что я приеду.
— Мне некому говорить, — ответил я.