В то лето я вставал рано. И когда просыпался, мне казалось, что я только-только сомкнул глаза. Даже в ушах все еще стоял крик Нам Моя, обучавшего наших девушек-ополченок: «Всем повернуться направо! Правая рука та, которой мы едим, слышите?» — «А если я левша, мне куда поворачиваться?» — кричала из строя моя старшая сестра Ба. «Здесь не место для ваших дурацких шуточек! — рявкал Нам Мой. — Сми-р-но! На-пра-аво!»
Нежась в постели, я принимался перебирать в памяти упражнения, которые накануне вечером на тренировке выполняли девушки.
В этот момент на улице раздавался крик петуха. По удивительно пронзительному, резкому голосу я узнавал петуха нашего соседа Бон Линя. У петуха были ржаво-красные перья, толстая шея и темно-багровый гребешок. Кричал он громче всех петухов в нашем селе.
— Я ни-ко-го, ни-ко-го не бою-ю-сь!
Вслед за петухом Бон Линя начинал кричать петух через три дома от нас. У того голос был глухой, хриплый, напоминавший крик старика лудильщика, который частенько бродил по нашей улице:
— Ко-о-му чинить-лудить?!
Следом за хриплоголосым петухом издавал три неровных крика молодой черный петушок. Кукареканье словно бы застревало у него в горле. При встречах со мной он взлетал на высокую груду мусора, бросал по сторонам быстрый взгляд, словно хотел сказать: «Ну-ка, посмотрите на меня, сейчас я начну кукарекать, кукарекать громко и долго!» Тут он расправлял крылья, выгибал шею, хорохорился изо всех сил, но в конце концов опять выдавливал свое обычное «Эк-е, эк-е, эк-е» и в ужасном смущении спускался на землю.
Через какую-нибудь минуту поднимали беспорядочное кукареканье и все остальные наши петухи. Со стороны рыбацкого поселка тоже неслись петушиные вопли. Люди в этом поселке жили в джонках, и петухов держали в бамбуковых клетках-плетенках, подвешенных у борта. Когда петухам давали корм, они высовывали головы через дырки плетенки, и она начинала щетиниться острыми клювами. Но едва с едой было покончено, все эти острые клювы исчезали. Крышку клетки-плетенки открывали, и петухи, испуская оглушительные крики, вылетали на волю.
В кухонной пристройке за домом проснулась моя сестра Ба. Первым делом она принялась разжигать очаг. Тень сестры мелькала на стене, и мне было видно все, что она делает. Вот она подняла руки, вот она приглаживает волосы. Тут надо сказать, что моя сестра недавно постриглась. Сразу после революции[1] девушки нашего села, все как одна, коротко постриглись, «чтобы покончить с феодальными обычаями», как они говорили. Сестра купила какую-то жидкость в стекляшке и сняла с зубов покрывавший их, по древнему обычаю, черный лак. Зубы у нее стали белыми-белыми, и мама запричитала: «Ой, зубы-то совсем белые, ровно у собаки! Срам-то какой!» Но сестра вовсе не считала это срамом, да и остальные девушки тоже…
Сестра с лампой в руках вышла из кухонной пристройки во двор, вошла в дом и, посветив мне прямо в лицо, окликнула:
— Кук! Вставай, пора выводить буйволицу!
…Когда я, ведя на веревке буйволицу Бинь, вышел за околицу, утренние звезды уже поблекли. Темнота начала отступать за фикусовое дерево, росшее у дороги.
Птичка тéо-бéо, сидевшая на коньке крыши храма, при виде нас захлопала крыльями и испустила пронзительный писк. Со стороны общинного двора неслись крики команды — уже начались учения отряда самообороны, а у командира отряда Бон Линя был очень громкий голос. В этом отряде были собраны самые сильные парни села. С раннего утра они занимались строевой подготовкой, потом переходили к тренировке в приемах народной борьбы. Бон Линь показывал приемы с дубинкой. Дубинка так и мелькала в его руках, а он покрикивал на нас, ребят, отгоняя подальше, чтобы дубинка ненароком не ударила кого-нибудь по голове.
Сидя на спине буйволицы, я подъехал к дереву банг[2] и, приложив руки рупором ко рту, трижды прокричал: «Гу-гу, гу-гу, гу-гу!» Так я подавал сигнал моей «армии»: сообщал мальчишкам-пастушатам с нашей улицы, что готов «к бою», то есть к игре в «дергача». Ребятам надлежало поторопиться и вывести буйволов к реке, а там должен был состояться бой с пастушатами с нижней улицы.
Мой «генерал», услышав зов, тут же откликнулся двумя ответными криками, что значило: «Слушаюсь и повинуюсь!»
В это лето игра в «дергача» у нас была самой любимой, кроме нее нам и играть-то больше ни во что не хотелось. В этой игре надо было разделиться на две команды. Каждый привязывал себе за спиной длинную, примерно в полметра, ветку тутового дерева. Нужно было изловчиться и выдернуть эту ветку у противника. Тот, кто лишался ее, лишался «головы», он ложился на землю лицом вниз и не двигался. Выигрывала та команда, которая больше снесла «голов». Я был уже «маршалом». Под моим началом воевали четыре «генерала». У каждого из нас было свое прозвище. Я был Грозный, а мои «генералы» звались — Яростный, Стремительный, Непобедимый и Неодолимый.
— Эй вы! Перед вами я — маршал Грозный! Одного моего имени достаточно, чтобы нагнать на вас страху! — кричал я пастушатам с нижней улицы, восседая на буйволице. — Сдавайтесь быстрее, иначе пощады не будет!
— Плевали мы на тебя! — ничуть не тише отвечали они.
А один задиристо показывал на свою наголо обритую голову:
— Взгляни-ка сюда! Одного вида этого моего грозного оружия достаточно, чтобы нагнать на всех вас страху!
Этот был очень опасный тип. Звали его Тхан, он жил неподалеку от рынка. Когда начинался бой, он своей бритой головой бил с налета в живот так, что большинство наших ребят не могли устоять и валились с ног. У него было прозвище Силач. Другой, ударяя в ладони, тоже старался нас запугать:
— А вот я, Победитель Тигра! Сколько раз я похрустывал его косточками! Так что не вам со мной тягаться, коты драные!
Тут и все остальные наши противники принимались подпрыгивать, раздувать щеки, таращить глаза, наперебой кричать и называть себя кто Воителем, кто Храбрым солдатом, похваляться, что вот наконец-то захватят всех моих «генералов» в плен.
— Сопляки, на губах еще молоко не обсохло! Как осмеливаетесь вы заноситься перед нами, храбрыми генералами! — старался я подбодрить себя и своих друзей.
Но Воитель, не давая мне договорить, выскакивал вперед и принимался кривляться и издевательски хохотать:
— Я-то думаю, какой это такой Грозный? А оказывается — это просто-напросто Кук! Нгуéн Ван Кук, который ворует в чужом саду гуайяву! Ты только похваляться горазд, а сам даже от собаки побежишь так, что ноги переломаешь, а не переломаешь сам, так я тебе их выдерну! А вон тот, рядом, тот, что называет себя Стремительным, это Ке — толстобрюхий, у него всегда живот болит и кожа от этого желтая, как шафран! А ты — Непобедимый, с прыщами на носу, у тебя сил столько, что с цыпленком не сладишь! И этот тут, — он ткнул пальцем в сторону Неодолимого, — известный обжора!
Свое бессовестное вранье он завершал воплем: «Вперед, мои храбрые солдаты! За мной!» И вся эта свора бросалась на нас…
Бой, который нам пришлось принять от них, на этот раз оказался особенно суровым. Пыль на берегу реки Тхубóн поднялась тучей. Кличи наших двух армий сотрясали землю. Непобедимый изо всех сил пытался отражать атаку бритоголового Тхана. Сбитый с ног, поддерживая спадающие брюки, Непобедимый снова и снова поднимался, рывком сбрасывал с себя врага, и тот всякий раз кубарем летел в сторону. Яростный тоже подтвердил свою славу отважного генерала. Несколько ловких маневров, и вот он уже прижал противника к дереву.
Я подал сигнал своим «генералам» отступить, подождать, пока неприятель бросится вперед, разделиться на два фланга и взять его в клещи. Но неприятелю, оказывается, ничего другого и не требовалось, как только разделить моих генералов. Неожиданно споткнулся Непобедимый и, конечно, тут же остался без «головы».
— Убит! Непобедимый убит! — орал неприятель. — Вперед за головой Грозного!
Воитель, издав пронзительный крик, бросился прямо на меня. Я не успел увернуться, как его руки крепко ухватили меня за бока, и он попытался свалить меня на землю. Обеими руками я изо всех сил удерживал ветку, заткнутую сзади за пояс.
— Маршал готов! Руби ему голову! — стоял крик.
Я попытался поднять голову и взглянуть, что делается вокруг.
Непобедимый отбивался из последних сил. Победитель Тигра, одной рукой цепко ухватив его за рубаху, другой сдавил ему горло. Стремительный уже спасался бегством. Положение становилось настолько серьезным, что о победе нечего было и помышлять. Поражение было явным.
Неожиданно руки Воителя разжались, и он отпустил меня. Распрямившись, он несколько минут вглядывался куда-то в даль и вдруг бросился бежать во все лопатки.
— Ребята! — крикнул он уже на бегу. — Там морской дикарь, скорей бежим посмотрим!
Все наши «генералы», и живые и «убитые», бросились бежать за ним и окружили новенького — необычного вида и дочерна загорелого мальчишку. Я не мог определить точно его возраст: ему могло быть десять, а могло быть и двенадцать-тринадцать лет. Он был страшно тощий. На голове у него торчало что-то похожее на берет, сшитый из разноцветных ярких клинышков. В нашем селе иногда появлялся кто-нибудь из Сайгона, и мы всякого насмотрелись, но такого дурацкого берета я еще не видал.
Ребята тесным кольцом окружили мальчишку, несколько человек вертелись рядом с ним, бесцеремонно разглядывая со всех сторон.
— До чего чернокожий! — громко заметил один из нас, и все захохотали.
— Тебя как звать? — спросил кто-то.
Мальчишка не ответил.
Похоже было, что он растерялся, а может, он даже побаивался нас. И не мудрено: ведь все мы после игры в «дергача» еще не успели остыть и вид у нас, наверное, был самый воинственный.
Вперед выскочил бритоголовый Тхан, тот самый, что жил возле рынка.
— Его звать Островитянин! Я знаю! — закричал он и, размахивая руками, принялся рассказывать: — Он с острова Тям, этот остров прямо в открытом море стоит. Его так и зовут — Островитянин! Вот имя так имя! Слышали когда-нибудь такое? Он только вчера приехал. Там у них в море есть такие рыбы огромные, киты, они величиной с целую площадь! Тот, кто рыбе-кит поклоняется, может ничего не бояться! Его джонке никакой ураган не страшен. Зато когда рыба-кит помирает, все небо темнеет…
Тхан долго еще продолжал бы разглагольствовать в этом духе, но один из ребят, сгорая от нетерпения, прервал его и спросил у странного мальчишки:
— Это правда? Правда, что тебя так зовут?
Мальчишка, не отвечая, начал пятиться, потом повернулся спиной и пошел от нас прочь. На ходу он оглянулся, вдруг почему-то втянул голову в плечи и бросился бежать.
Мы улюлюкали ему вслед. Бритоголовый Тхан старался перекричать всех:
— Чудо морское! На твоем острове из моря солнце поднимается, и оттого вода вокруг горячая, как кипяток!
— Ничего удивительного, что он такой черный! Это он там на солнышке подкоптился!
— Я его хорошо рассмотрел, — убежденно доказывал Тхан. — Этот тип — самый настоящий морской дикарь. Все морские дикари черные, как чугунки, некоторые попадаются даже с хвостами!
Тут же он сочинил историю про то, как отец однажды брал его с собой к верховьям реки и там им встретился хвостатый дикарь. Счастье, что ют не околдовал их. Колдовство хвостатых дикарей самое опасное — живот раздувается, пока не лопнет, а когда лопается — это как выстрел из миномета…
Но мы не хотели слушать про то, как лопается живот, это было не так интересно, как история про хвостатого дикаря.
— А откуда у них хвост растет? — нетерпеливо перебил Тхана кто-то. — Большой хвост? На чей похож — на свинячий или на буйволиный? И потом хвост ведь торчит, сидеть мешает?
— Хвостик вот такой маленький. — Тхан показал свой мизинец. — В скамейках, наверное, специальные дырочки.
Мы пожалели, что не догадались тут же на месте посмотреть, есть ли у нашего морского дикаря хвост или нет.
— Нет, у него хвоста нет, — решительно заявил Тхан. — Но, может, он умеет пить воду носом? Или пьет одну только соленую морскую воду?
— А я вчера его на рынке видел! — вставил один из пастушат с нижней улицы. Он давно уже пытался что-то сказать, но Тхан не давал ему и рта открыть. — Такой чудной он, просто смехота! Чугунок называет котелком, а горшок — покрышкой! Говорит торговке горшками: «Продайте мне покрышку!» Про морскую воду это точно: наверняка он только ее и пьет, и оттого-то у него язык твердый, слова путает!
— А я вчера у него дома был! — подхватил другой. — Он комара убил, а потом взял его, вынес во двор и принялся разглядывать, словно это невидаль какая!
— А я видел, как он покупал на рынке сахар и рыбный соус![3]
— И правда ничего не знает! Может, он их вместе есть собирается?!
Несколько мальчишек даже сплюнули, точно они наелись сахару с рыбным соусом.
— На гуся смотрел и спрашивал, что это такое! Буйвола увидел, отскочил подальше и вытаращил глаза. Значит, трусливый, словно краб. Вот встречу его, как крикну! Увидите, одного моего крика насмерть перепугается!
— Очень странный, очень! — заметил кто-то из нас глубокомысленно. — К тому же он с моря, где солнце всходит. Помните, учитель Ле Тáо говорил, что японские фашисты — из Страны восходящего солнца? Выходит, он тоже оттуда? Ребята, нужно будет за ним приглядывать![4]
С этой минуты настроение у нас резко переменилось, стало тревожно, точно на реку Тхубон и вправду внезапно высадился японский шпионский десант.
В полдень, приведя буйволицу домой, я рассказал моей сестре о том, что видел морского дикаря. Его зовут Островитянин, он только что приехал с острова Тям. Заметив, что сестра насторожилась, я прибавил еще несколько будоражащих подробностей: этот Островитянин, мол, выглядит очень странно, пьет носом, разноглазый — один глаз большой, другого почти не видно!
Сестра хмыкнула:
— Откуда ты таких глупостей набрался! Нет никаких дикарей, все люди одинаковы. А твой Островитянин — просто сын Туáна, который жил на острове Тям и только вчера вернулся. Туан нашему соседу Бон Линю дядей приходится и теперь вместе с мальчиком будет жить у него.
Сестра говорила так уверенно, что все, что мы насочиняли об Островитянине, разом рассеялось словно дым.
Она велела набрать кукурузы и пойти ее растолочь. Я зачерпнул из плетенки кукурузу, аккуратно засыпал ее в ступку, к краю ступки приставил корзиночку — чтобы кукуруза не летела на пол.
Сестра, заметив, как я стараюсь, пообещала приготовить кашу из кукурузной муки, и я принялся за работу с удвоенной энергией. Ба тоже стала мне помогать. Вдруг она махнула рукой, останавливая меня, и сказала:
— Тихо, дай послушать!
Я прислушался. Мне показалось, что из дома Бон Линя доносятся рыдания.
Сестра прислонила пест к ступке и выбежала из дома. Я бросился за ней следом.
Перед домом Бон Линя уже толпились все наши ребята.
— На кого ты нас покинула, на кого ты нас оставила… — неслось из открытых дверей.
Я ничего не мог понять. Я знал, что жена Бон Линя вчера простудилась, попросила соседку растереть ее тигровой мазью и выпила несколько чашек крепкого лукового отвара. Но не могла же она так неожиданно умереть, оставив Бон Линя в полном одиночестве?
Я заглянул в дом: ни гроба, ни накрытого циновкой тела покойницы нигде не было видно. На топчане сидел и ухмылялся дедушка Ук, рядом сидел веселый учитель Ле Тао, даже Нам Мой тихонько хихикал. Там был и Бай Хоá, и он тоже смеялся, хотя смех его всегда больше походил на кашель. Сейчас он вдобавок с довольным видом поглаживал бороду. Борода у него была густая и длинная — по бокам до плеч, а в середине чуть не до пупа. Когда он принимался ее поглаживать, мне всегда казалось, что он хочет сделать ее еще длиннее, вытянуть до самой земли. Рядом со старым Уком сидел незнакомый человек с густыми, но уже сильно тронутыми сединой волосами.
— Дорогая наша сестрица! Вот твой муж вернулся, где же ты, на кого его покинула?.. — Плач и вопли стали еще громче.
Это причитала тетушка Киéн. Она голосила громче всех, а вокруг сидели соседки и вторили ей. Я ничего не понимал: женщины плакали, а мужчины, не обращая на них внимания, смеялись и переговаривались между собой. Что за диковина! И все это в одном доме! Такого я никогда не видел. Обычно смеялись на праздниках, а плакали на похоронах, — ну если и не плакали, так делали грустный вид, а такого, чтобы и смеялись и плакали одновременно, я никогда не видал.
— Мы с детства с тобой все пополам делили, как мне тебя не поминать, как по тебе не плакать? — голосила Киен. — А твой муж и село и тебя бросил, ушел…
— Ну и женщина! — покачал головой Бай Хоа. — Ведь Туан не по своей охоте отсюда ушел, такой здесь жизнь была, что вынести не мог! А когда земля успокоилась, тогда и птица в свое гнездо может вернуться. Вот и Туан вернулся на землю отцов и дедов своих! Радоваться надо, не пойму, с чего это вы, женщины, плакать принялись? А то, что Туан на острове другую женщину встретил, так ведь она ему наследника родила! Вот он, посмотрите-ка на него! — Бай Хоа показал в угол комнаты.
Я повернулся в ту сторону, куда он показывал, и увидел, что там в углу прячется тот самый странный мальчишка с диковинным именем — Островитянин.
Бай Хоа жестом подозвал его:
— Иди сюда, хочу получше рассмотреть, какой ты из себя! Ага, высокий лоб, уголки глаз вверх приподняты, ничего, собой хорош! И загорелый, совсем черный. А какой у тебя берет! Дай-ка мне его примерить, уважь старика! — Бай Хоа повернулся к его отцу: — Слушай, Туан, что ты позволяешь ему такую странную одежду носить? Брюки не брюки, трусы не трусы, не поймешь что. Нужно ему настоящий костюм справить, пусть даже с галстуком будет, и шляпу на него нормальную надеть. А то что у него на голове такое?
Островитянин, воспользовавшись моментом, снова спрятался в угол.
— Парень, а такой боязливый! Смелее надо быть! Нужно о его обучении подумать. Революция победила, теперь перед всеми дорога открыта.
Бай Хоа повернулся к учителю Ле Тао и продолжал:
— Вот и учитель у нас есть, верно, Ле Тао? Ты, Туан, должен хорошенько попросить Ле Тао о твоем сыне позаботиться, обучить книжной премудрости. По успехам ученика и учителю слава!
— Да, наши ребята теперь станут учиться, — подхватил Бон Линь, который только что вошел в дом, — их ждет счастливая жизнь. Мальчик наш тоже в школу пойдет. И вообще вы, дядя, раз вернулись к нам, больше ни о чем не беспокойтесь. Вы мне теперь все равно что отец родной. Как отца вас и почитать станем. Мы с женой все заботы возьмем на себя, и о вас и о мальчике.
— Так и надо! — довольно улыбнулся Бай Хоа. — А отмечать его возвращение собираетесь?
— Просим, просим сегодня к нам, мы вам всегда рады, но последнее время что-то редко видимся! Сегодня угощение, правда, скромное, но вот в хлеву у меня есть кабанчик, жена пожирнее откормит, тогда и всех остальных позовем.
Залаял пес Вэн. Следом за ним подняли лай соседские собаки. С ближней улицы прибежали Киéм Шань и с нижней улицы — Хыóнг Кы.
Кием Шань уже с порога закричал:
— Туан, ты ли это? А я думаю, что это птица тео-бео так кричит — не иначе, к гостям!
— А я сегодня все утро чихаю и чихаю. — Бай Хоа погладил бороду. — Вот, думаю, примета хорошая, так оно и вышло.
— Предрассудки все это, — недовольно заметил дедушка Ук. — Вас послушать, так совсем вы темные люди…
— Ну уж, — полушутя-полусерьезно сказал Бай Хоа. — А вспомни-ка, как когда нашего Шáу, друга Бон Линя, в тюрьму забрали, я по чертам его лица предсказал, что он станет большим человеком. Сейчас, слышал, он высокий пост занимает, верно?
Бай Хоа повернулся к Туану, показывая на его подбородок:
— Книги говорят, что того, у кого такой длинный и острый подбородок, в жизни большие трудности ждут. Однако правильность черт верхней части лица обещает, что в последующем рождении вас ожидают богатство и счастье.
— Революция победила, — рассмеялся дедушка Ук, — страна стала независимой, теперь кто ж не будет счастлив! Прямо как тот гадальщик: ваша жена женщина, а не мужчина!
Все расхохотались, и тетушка Киен, которая только что причитала, тоже.
— А у меня какая судьба? — спросила она.
— У тебя-то? Так, большие уши, толстые щеки… Совсем как у Будды. Будда, прежде чем появиться на земле, всю горечь познал. Остальные святые тоже прошли через всякие несправедливости: трудности испытывают силу, а камень — золото. Значит, и ты в этой жизни радости особой не жди, хотя… благодаря твоей почтительности и верности тебя ожидают благоприятные перемены! Через несколько дней у тебя будет новый дом с двумя пристройками.
— Да, ловкий вы гадальщик, ничего не скажешь! Только что сельский комитет выделил мне вдоволь соломы, бамбука и балок на постройку. Вот скоро и поставят новый дом!
И снова все весело расхохотались.
Дядя Туан родился в нашем селе — Хоафыоке. Село наше раскинулось вдоль берега реки Тхубон и издали по своим очертаниям похоже на черепаху, которая прилегла отдохнуть неподалеку от большого зеленого бассейна. Только на самом деле зеленое — это никакой не бассейн, а густые заросли тутовника.
Есть у нас старинная легенда. Рассказывается в ней про то, как появились на свете и наша река Тхубон, и заросли тутовника на ее берегах, и почему баньяновая роща Ли такое дремучее, страшное место.
Давным-давно, говорит эта легенда, когда еще и людей здесь не было, жил в этих краях огромный дракон, которого постоянно мучила жажда. Всю воду он выпивал до капли, и постепенно пруды и озера высохли начисто, деревья и травы пожухли и съежились. И тогда от великой засухи заплясали над всем языки огня. Все, что умело летать или ползать, все, что росло и зеленело, превратилось теперь в серую золу и пепел.
А в горах, на одной из самых высоких вершин, жил добрый дух. Увидел он, какое бедствие постигло эти края, и поспешил на поиски дракона. Подкараулил его в одном месте, а когда дракон появился и, как всегда, жадно открыл пасть, схватил в пригоршню несколько гор побольше да и засунул их дракону в глотку. Тут дракон в корчах забился с такой силой, что разверзлась земля и полетели во все стороны огромные камни, а потом растянулся и издох.
Воды теперь было очень много, ведь никто ее больше не заглатывал, и она грозила все вокруг затопить. Но добрый дух и об этом позаботился — проложил русла рек. Поскольку воды было много, то и рек тоже оказалось более чем достаточно, и тогда добрый дух соединил несколько малых рек в одну большую. После этого и людям здесь стало вольготно жить — дракона больше нет и воды вдоволь.
В это время повелитель подземного царства, царства мертвых, Зиéм Выóнг задумал дворец строить и послал своих демонов на землю нарубить бревен. Демоны кликнули себе в помощь дождь и ветер, поднялась буря и стала валить даже самые крепкие деревья. Но добрый дух и тут людям помог: сбросил на демонов гору — и подавила она их столько, что весь Тхубон запрудили. Появились от упавшей горы на земле холмы и горы причудливой формы. Гора Нге, например, похожа на ставшего на дыбы над морем льва, горы Нгуханьшóн — на пять гигантских пальцев, устремленных к небесам, гора Куáп — на тигриный коготь, а гряда Фонáм — на стадо бьющих хвостами китов…
Так вот, благодаря заступничеству доброго духа людям удалось избежать гибели. Но тут пришли эпидемии и болезни, и смерть пошла косить людей, что траву. В подземном царстве не успевали всем умершим давать пристанище. Те, кто не мог в это царство попасть, стали чертями и бесами и принялись чинить живым всяческий вред. Однако добрый дух и с ними расправился: загнал силой в самое глухое, мрачное место — баньяновую рощу Ли.
Там и теперь было страшно. Стояли высоченные густые баньяны, их спутанные шершавые корни извивались по земле, как змеи, а густые мощные ветви тесно переплетались между собой, образуя сплошную крону, через которую не пробиться было даже самому тоненькому лучику света. Поговаривали, что по ночам, не стесняясь, резвились там черти — прыгали с ветки на ветку, раскачивались на них, как на качелях. У тех, кто становился свидетелем этого зрелища, говорили, кровь в жилах стыла!
Роща была от нашего дома хорошо видна: кущи баньянов, словно холм, темнели среди ровного поля.
Место это для нас, ребят, было запретным.
Вот так, если верить легенде, и появились на свет реки и горы моего родного края. Такими они стоят и сейчас, ничуть не изменились.
Поначалу люди в этих краях умели немного: только рис да кукурузу сажать. Но вот однажды случилось здесь проезжать путешествующей фее. Залюбовалась фея дивным пейзажем: лежали перед ней, словно взметнувшийся в танце шелковый пояс, излучины реки Тхубон, высились над ними зеленые, словно нефритовые, горы, раскинулся у их подножий пестрый ковер цветов, и все вместе казалось краше самого яркого парчового узора.
Такие уголки — любимое место фей. Они любят слетаться туда стайками и, собравшись вместе, поют нежные песни и сучат легкие шелковые нити. И фея решила: для того чтобы у ее подруг было вдоволь шелку, нужно научить живущих здесь людей выращивать тутовник и разводить шелкопряда. Вот тогда-то и зазвучал на берегах Тхубона веселый напев челнока и заполоскались под ветром полотнища шелка.
Благодарные жители этого края стали воздвигать храмы в память о доброй фее, которую в народе звали феей Шелка. В Хоафыоке тоже поставили храм и по традиции каждые три года устраивали в честь феи большой праздник, такой веселый, что веселее его, наверное, ничего не было.
Дядя Туан, как он сказал, родился тогда, когда храм феи Шелка стоял уже столько лет, что никто и не помнил, когда его построили.
Сменяли друг друга четыре сезона года. Весной покрывались заросли тутовника яркой зеленой листвой, тогда же свивались коконы и поспевал сахарный тростник. Летом густела, темнела зелень тутовых рощ. Ярилось солнце. Сохла, покрывалась трещинами земля, лопались бобовые стручки, взрывалось кунжутное семя. В сентябре небо скучнело и дожди начинали поливать землю. Северо-восточный ветер гнал тучи в сторону гор. Вода в реке с грозным ревом поднималась, и Тхубон разливался по округе. Становился он в эту пору похожим на осьминога, протянувшего длинные щупальца к деревенькам. Все вокруг заливало водой. В мутных, шумно ревущих потоках мелькали несущиеся по течению вырванные с корнем, разломанные в щепы деревья. Дядя Туан верил, когда ему говорили, что это Зием Выонг, повелитель подземного царства, послал своих демонов за бревнами для подземного дворца.
Когда дядя Туан подрос, он научился выращивать тутовник и разводить шелкопряда. Тяжелый это труд, шелкопряд много внимания к себе требует. У нас в народе немало пословиц про это сложено. Но как и все остальные, верил дядя Туан, что человек рождается на муки. Верил, что судьба каждого еще на небесах определена.
Потом вырос дядя Туан, женился, и через два года родилась у него дочка.
Триста шестьдесят раз взошло на востоке и опустилось на западе солнце, и вот дочке дяди Туана сравнялся год. Как раз в эту пору подошло время устраивать праздник в честь феи Шелка. К празднику этому все готовились. И кругом царила веселая суматоха. Ставили балаган для представления. Ребятня деревенская, точно сговорившись, сразу послушной сделалась. Каждый из ребят торопился справиться со всеми делами, что старшие поручили, чтобы потом вволю поглазеть на праздник.
А старшие приговаривали:
— Старайся как следует, тогда пойдешь на представление.
Оттого-то даже самые ленивые и медлительные вдруг превратились в ловких и умелых. Представления бродячих актеров тогда очень любили. Многие пьесы в народе почти наизусть знали, и у каждого были и свои любимые герои, и любимые актеры.
Даже собаки и те подняли громкий лай, им ведь тоже праздник сулил немало хорошего. Хозяева уже высматривали, какая свинья пожирнее. На каждом шагу вырастали новые харчевни и лавчонки, собиравшиеся торговать съестным.
Много народу разного со всех сторон на праздник съехалось. И вот наконец завизжали под ножом свиньи, заревели буйволы. Раздался дробный перестук ножей, и к тому времени, как приехали бродячие актеры, веселье шло уже полным ходом.
У дяди Туана хлопот было по горло. Ведь такие, как он, были опорой всего села, про него говорили — дело делает, как горы валит. Но работал он с увлечением и все исполнял, староста ли его позовет помочь или старейшины покличут. И хотя спорилась в его руках всякая работа, все же заботам, казалось, конца не будет, дела все прибавлялось. Актеры давали одно представление за другим, вокруг только и разговоров было, что об этом, а дядя Туан ничего еще не видел. Лишь слышал, как гремят в балагане барабаны и бубны, да еще время от времени оттуда до него пение доносилось. Только по этому пению и мог он догадаться, какую пьесу сейчас играют.
Даже каменный и тот не смог бы здесь усидеть спокойно. Дядя Туан почувствовал, что пришел конец и его терпению, бросил все и побежал к балагану.
Зрителей было столько, что протиснуться вперед не было никакой возможности. Дядя Туан залез на дерево, забрался на ветку, что повисла над соломенной крышей балагана, разобрал потихоньку солому и стал через эту щель смотреть.
Много ли времени так прошло, неизвестно, но вдруг дядя Туан почувствовал, что кто-то схватил его за ногу и пытается стащить.
— Кто там балует! — крикнул он. Не успел он это сказать, как очутился на земле, и тут же получил две увесистые оплеухи.
Перед дядей Туаном стоял побагровевший от ярости староста и орал:
— Ах ты такой-сякой! Как посмел бросить все, что я тебе поручил! А ну-ка, вяжите его, тащите к диню[5]. Наказать примерно, чтоб другим неповадно было! Чего мешкаете? Сказано, связать немедленно! — прикрикнул он на слуг, и те с палками набросились на несчастного дядю Туана.
— Убивают! Помогите… — кричал он, обливаясь кровью. Он сопротивлялся как мог, но силы были неравны.
Слуги старосты повалили его на землю, вывернули за спину руки, связали веревками.
— Помогите! Они убьют меня! Собака, я тебе отплачу!
— Ах, так ты еще и ругаться! — подхватил староста тростниковый кнут. — Ничтожество!
Тростниковый кнут от многочисленных ударов сломался в руках старосты. Одежда дяди Туана повисла клочьями, все тело покрылось кровавыми рубцами. Наконец староста отшвырнул кнут в сторону, ушел в балаган и ударил в гонг — дал знак, чтоб продолжали представление.
Общинный двор до отказа заполнился сбежавшимися отовсюду людьми. Расталкивая друг друга, они старались протиснуться поближе, посмотреть на беднягу.
— Убили, человека убили!
— Беда! Убийцы проклятые!
Дядю Туана так и оставили лежать связанным посреди двора — староста не разрешил освободить его. К вечеру стоны его стали уже едва слышны, он лежал недвижим…
Жена его, вся в слезах, бегала по селу, на коленях умоляла старейшин, но те, посовещавшись, отказали. Тогда она бросилась к старосте и долго валялась у него в ногах, прежде чем он позволил снять с дяди Туана веревки.
Добрые люди помогли ей принести дядю Туана домой, приложили к израненным местам полынной настойки. Только через полмесяца дядя Туан смог сесть.
В селе к тому времени было уже все как обычно — пустынно и тихо.
На стоявшей посреди общинного двора | мачте уже спустили праздничный флаг. Балаган давно разобрали. Жизнь вернулась в старое русло. Все так же голосисто по утрам пели птицы. Все так же настороженно звучал по вечерам голос барабана, подавая сигнал запирать деревенские ворота. Все оставалось как прежде, все было на своих местах.
Только вот в душе у дяди Туана словно что-то дало трещину. Безрадостным стал его труд, совсем не то, что раньше, когда он, работая с удовольствием, думал, что делает это для своей жены и маленькой дочки. Даже смех малышки его не радовал. И на жену он теперь часто кричал без всякого повода. Раньше такого с ним не бывало. Сама жизнь, казалось, ему опостылела.
Все давние обиды сейчас ожили в памяти дяди Туана, лишили сна и покоя.
На память приходили то крики людей, которых избивали в караулке за неуплату налогов, то жалкие фигурки, рыскавшие в непогоду в пруду и в болоте в поисках креветок и улиток, беспомощные перед голодом и болезнями, так и косившими бедняков.
Но сколько ни думал дядя Туан, никак он не мог взять в толк, отчего это на долю иного человека выпадает столько несчастий. Вот и его собственная жизнь такая же… Снова вспомнил дядя Туан, как он валялся связанный перед динем, и у него мурашки побежали по коже…
Раздался крик петуха. Вот и прошла еще одна, которая уже по счету, бессонная ночь. И неожиданно мелькнула мысль: «Бросить все и уйти куда глаза глядят!»
Мелькнула, а потом снова и снова приходила на ум и постепенно прочно завладела дядей Туаном.
С той поры он сделался молчаливым и замкнутым и занимался только работой по дому: старательно перестелил прохудившуюся крышу, заделал щели в стене и починил люльку для малышки.
А однажды вечером положил в котелок рису вариться побольше обычного, поев, сделал из остатков колобок и завернул в узелок, сказав жене, что утром пораньше отправится в лес за хворостом. Ночью, дождавшись, пока наступит полное затишье, он неслышно встал, повесил узелок с рисовым колобком на палку, толкнул тихонько дверь и вышел вон.
На дворе было темно, хоть глаз выколи. На небе — ни одной звездочки. Пролетело, вычертив тонкие полоски, несколько светлячков. Дождь, который начался вечером, уже перестал, только откуда-то издалека еще доносились глухие раскаты грома.
Дядя Туан вышел за околицу. Шел он быстро, чуть не бежал. Он и сам еще не знал, куда ему идти. Он хотел одного — оказаться как можно дальше от села, от этой невыносимой жизни. Может, стоило разыскать кого-нибудь из родичей, кто ушел из села еще раньше и уже устроился на заработки на чайных плантациях? Наверное, для начала это было бы лучше всего.
Он шел, далеко обходя большаки, потому что на них стояли караульные посты и без документов ему пришлось бы плохо. Шел узкими тропками, а то и прямо через рисовые поля, над которыми звенели лягушачьи концерты.
Спустившись по одному из склонов, заросшему тутовником, он вышел к реке. Стояла ночь, переправа не работала, и дядя Туан решил вплавь перебраться через реку. Плавал он довольно хорошо и скоро уже был на том берегу. Здесь тоже стояли заросли шелковицы, а за ними шли плантации сахарного тростника.
Начинало светать. Дядя Туан забрался поглубже в заросли, чтобы там лечь и отдохнуть. Он очень устал и незаметно для себя задремал. Когда он проснулся, был уже вечер, кричала ночная птица и носились, часто размахивая крыльями, летучие мыши.
Дядя Туан выбрался из тростниковых зарослей и продолжил свой путь. Так было и в остальные дни — едва занималась заря, он прятался в зарослях, а когда смеркалось, вставал и шел на запад, ориентируясь по звездам. Наконец он дошел до Королевской горы — ему предстояло обогнуть ее: по слухам, чайные плантации лежали сразу за ней.
К концу третьей ночи своего путешествия он снова очутился на берегу реки. От берега только что отошла лодка. Дядя Туан спрятался за высоким валуном в зарослях ананасов. Прислушавшись к долетавшим с лодки голосам, он с ужасом обнаружил, что ночью, в темноте, он сбился с пути, сделал круг и вернулся назад. В шести километрах от переправы на том берегу лежало его родное село Хоафыок, где осталась жена с маленькой дочкой. Дядя Туан вышел из зарослей и хотел окликнуть перевозчика. Но лодка уже отошла довольно далеко от берега, и лодочник из суеверия ни за что не погнал бы ее назад.
Дядя Туан постоял, подумал, а потом решительно повернулся и зашагал в другую сторону — туда, где заходило солнце, к видневшейся вдалеке горной цепи. Он старался держаться глухих, заросших мест, боялся погони. Питался он клубнями батата и маниоки[6], которые тайком выкапывал в чьем-нибудь поле. Колючий кустарник и сучья через пару дней оставили от его одежды одни лохмотья, зной и дождь, голод и жажда вконец измучили его.
Прошел целый месяц, пока наконец дядя Туан оказался по другую сторону Королевской горы. Оставалось пересечь лес, а там можно было бы попытаться зайти в одну из деревень. Здесь погони бояться уже не приходилось.
Лежавший повсюду густой туман никак не хотел рассеиваться, и даже к полудню погода не прояснилась. Потом выглянуло ненадолго солнце, и тут же все снова затянуло тучами. По лесу пробежал ветер. Засверкала молния, загрохотал гром. Ливень, обрушившийся на землю с такой силой, точно бесчисленное множество кувшинов поливали землю с неба, не прекращался весь день. Быстро спустилась ночь, и все вокруг погрузилось в глубокую тьму. Холод, дождь и сырость лишили дядю Туана последних сил, он едва не падал. На миг ему показалось, будто что-то затягивает его в глубокую яму, и он потерял сознание…
Приоткрыв глаза, он увидел, что лежит в небольшой хибарке, а в отдалении трепещет тусклый огонек лампы.
— Очнулся? — послышался откуда-то из темноты голос.
К дяде Туану подошел какой-то старик и взял его рукой за запястье, проверяя пульс.
Дядя Туан постепенно припомнил все, что с ним произошло. Оглядевшись, он увидел, что лежит на охапке соломы, перед ним на стене висели косарь и мотыга.
— Если человек по законам добра живет, то его потомкам это зачтется, — сказал незнакомый старик. — На зло ответь злом, на доброе дело — добром. Ходил я по лесу, листья и травы собирал, и на тебя наткнулся: лежишь бездыханный. Думал, тигр загрыз, а ты вроде целый и невредимый, и грудь теплая. Я людей покликал, перенесли тебя ко мне. Так что считай, что чудом смерти избежал.
В ответ на расспросы старика дядя Туан честно обо всем рассказал. Старик посоветовал ему пока остаться у него. Чайные плантации, куда шел дядя Туан, лежали уже совсем близко, так что о родственниках, работавших там, можно было навести справки в округе.
И дядя Туан остался жить у старика.
Не приученный к праздности, он, едва оправившись, принялся за запущенное стариковское хозяйство. Починил хибарку, выжег новый участок под поле на горном склоне и посадил там маниоку и батат, сплел корзины, выбрал подходящий камень и выдолбил из него ступу.
Старик очень привязался к нему и постепенно многое о себе рассказал.
Звали его Тунг Шоном. Родом он был с равнины, но давно уже перебрался сюда в горы, где всегда можно расчистить горное поле под посев. Поначалу он жил вместе с племянником, но тот вернулся на равнину, не хотел дальше оставаться в этой хибарке, которую со всех сторон обступали дремучие джунгли. Тунг Шон когда-то много учился и на память знал целые главы из старинных книг по истории. В лунные ночи, под тихий шелест листвы слушал дядя Туан рассказы о давних сражениях, полководцах и императорах древности.
— У каждой эпохи свои герои. В наше время они тоже есть, в горах укрываются, — говорил старик.
— Вот бы встретиться с ними, — мечтал дядя Туан, — да поднять мятеж!
— Нет, пока случай еще не подошел. Герои тоже должны ждать подходящего момента, — отвечал старик, — тогда они начинают вербовать солдат и покупать коней. Как в старых книгах говорится: «Бьют барабаны, полощут знамена, и войско спускается с гор…»
— Плохо, что у нас стрелять не из чего. Были бы ружья! — вздохнул дядя Туан.
— А кто виноват, что стрелять не из чего? Мудрые книги ленивым взором читаем, с закрытыми глазами. Если бы мы познали все, что завещали нам мудрецы древности, то могли бы сами изготовить оружие, — заметил старик.
Кроме историй о походах и сражениях, старик знал на память много стихов и отрывков из классических поэм.
— Не понимаю, почему такой ученый человек, как вы, живет в этой глуши и занимается тяжелым крестьянским трудом? — спросил как-то дядя Туан.
— Да, близких было нелегко оставлять. Но и терпеть несправедливости тоже не стало мочи. Ведь и чужие страдания, которые видишь вокруг, терзают душу, мимо них не пройдешь, — загадочно ответил старик. — Один из мудрецов древности спешил омыть в ручье уши, едва услышав хоть одно нечестивое слово. А многие становились отшельниками только потому, что не могли выносить творящейся вокруг несправедливости.
Так дядя Туан узнал, что плохо в этой жизни приходится не только таким темным, невежественным крестьянам, каким был он сам. Старик — человек ученый и благородного происхождения — тоже вынужден был расстаться с родными краями.
Старик знал толк в травах и листьях и умел лечить ими от болезней. Набрав в лесу трав, он учил Туана, показывая травку за травкой, называл, какой недуг она исцеляет. Он всячески старался помочь дяде Туану — купил у деревенского старосты вид на жительство за подписями и печатью, и с этим документом дядя Туан уже мог ходить по окрестным селениям и плантациям в поисках своих родичей.
Здесь повсюду высаживали чай. Время от времени дядя Туан, набрав полные корзины чая, спускался на лодке вниз по течению — продавал чай в тамошних деревнях. Иногда и старик отправлялся куда-то: то ли навестить друзей, то ли проведать свое село. Случалось, он оставался там подолгу.
Но вот однажды прошел и месяц и два, а Тунг Шон все не возвращался. Дядя Туан очень волновался, но где его искать — не знал.
Без старика ему было очень одиноко. Покрытые лесом горы стали, казалось, еще более чужими и совсем неприветливыми. Наступила осень, и по утрам дворик был весь усыпан желтыми листьями. Ночи напролет уныло кричали гиббоны.
В одну из таких одиноких, бессонных ночей дяде Туану показалось, что он слышит какие-то странные звуки: не то шорохи, не то шелест. Он выглянул наружу. Лунный серп висел совсем низко, и в свете его дядя Туан вдруг увидел свою жену. Одетая в новое платье, она плавно приближалась к нему. Удивленный, он спросил ее, как ей удалось разыскать его. «Шла все прямо и прямо, как птица летит, ведь это совсем близко, — ответила она. — Ну вот я и пришла к тебе», — добавила она и заплакала.
Тут дядя Туан проснулся. Что за странный сон! Нет, не к добру это: наверное, сон этот должен значить, что жена его умерла.
Снаружи ветер рвал с треском ветку. На крышу с шумом обрушивались струи ливня. Наступал сезон дождей.
За каких-то два месяца все вокруг неузнаваемо переменилось. Лес и горы стояли словно потрепанные приступами жестокой горячки. Все кругом было погребено под густым слоем опавших листьев, и дяде Туану казалось, будто он попал в совершенно чужой, неведомый мир.
Чем дальше, тем тоскливей становилось ему среди окружающего мрачного безмолвия.
Дожди еще не прекратились, а дядя Туан начал собираться на рынок. Помимо чайного листа он взял с собой на этот раз еще и целебные травы и горшочек ароматного, особого сорта бетеля[7] — как гостинцы для знакомых. Дядя Туан продавал только хорошие сорта чая, и его товар всегда был нарасхват. К тому же старик научил его лечить головную боль и насморк, и теперь на ближних рынках у него было немало знакомых.
— Туан, — зазывали его торговки, — купишь своей хозяюшке бутылочку рыбного соуса местного приготовления? Нигде такого вкусного не найдешь!
— Нет у меня жены, — грустно качал головой дядя Туан, — умерла!
— А ты снова женись, нечего одному горе мыкать. Хочешь, мы тебе жену найдем? Да спускайся с гор. Смотри, как здесь хорошо жить!
— Спускайся, спускайся вниз, — оживленно поддерживали другие торговки. — Небось надоело-то по горам лазать. Решайся, спускайся с гор, в море станешь ходить, заживете в достатке. А то соляным промыслом можешь заняться или бочаром заделаться. Мало ли дела-то! А хочешь, врачевать станешь!
Дядя Туан их не слушал. Он смотрел на выходящие в море рыбацкие джонки и думал только одно: «Вот бы уехать куда-нибудь далеко-далеко!» Ему хотелось попасть на один из затерянных в открытом море островов, где никто не станет дознаваться, откуда он.
Как-то он завел разговор со знакомыми торговками о том, что хочет на дальние острова, прибыльно продать там чайный лист.
Оказалось, что женщина, продававшая в рядах бетель, собиралась на один из этих островов — Тям — проведать родню и предложила поехать вместе с ней, а заодно пообещала сосватать ему свою племянницу, по ее словам, красавицу и в работе прилежную.
И дядя Туан согласился.
Рыбаки, шедшие в море на промысел, взялись подвезти их. Едва джонку со всех сторон обступила безбрежная синь моря и неба, как дядя Туан почувствовал необычайное облегчение. С того самого дня, как он ушел из родного села, ни разу не был он так спокоен и уверен, как сейчас.
Торговка бетелем сдержала свое обещание — познакомила его с племянницей, которая, правда, оказалась совсем не красавицей. Дядя Туан вернулся к себе в горы, пожил там еще некоторое время, а когда скопил достаточно денег на свадьбу, переехал на остров. Старика он больше никогда не видел — тот не вернулся в свою хибарку в горах, и справиться о нем было негде.
Так дядя Туан оказался на острове Тям. Трудился он прилежно, и это всех к нему расположило.
Потом родился Островитянин. Рос он на просторе, под высоким небом, среди безбрежного моря и накатывающихся с ревом на остров океанских волн. Когда ему было три года, во время тайфуна погибла его мать. Тогда уже он умел ловить на белом песке спасавшихся бегством крабов, в пять лет научился играть с волнами, в восемь начал выходить в море. Солнце и море сделали кожу его почти черной, а мускулы крепкими, только вот ростом он не вышел, и хотя ему было уже двенадцать лет, он был не выше девятилетнего.
Морской простор сделал его глаза особенно зоркими: он умел раньше всех разглядеть летевшую среди облаков стаю ласточек.
Но вот наконец и над островом Тям взвилось красное знамя. И дядя Туан вдруг почувствовал, что расстояние, отделявшее их остров от большой земли, как будто сократилось. Река Тхубон, тутовые рощи Хоафыока неожиданно показались такими близкими, что казалось — до них рукой подать.
Мощный ураган разогнал черные тучи над родным краем. А когда спокойна земля, тогда и птицы возвращаются к своим гнездовьям. Вот и дядя Туан тоже решил вернуться в родные места. Сели они с Островитянином в джонку, и, рассекая волны, повезла она их к пристани Большие Ворота, что лежала уже на материке. А там дядя Туан сразу же нанял лодку, которая и довезла их до самого Хоафыока.
Вот что я узнал о дяде Туане и о своем новом знакомом.
Дядя Туан и Островитянин поселились у Бон Линя.
Наш дом и дом Бон Линя стояли рядом и отделялись друг от друга только огородом. Из нашего дома было даже видно, как во дворе у соседей роются в земле куры.
Всякий раз, выходя из дома или возвращаясь откуда-нибудь, я натыкался на Островитянина. Я понимал, что ему очень хочется подружиться со мной, но мне, по правде говоря, водиться с ним вовсе не хотелось. Уж больно забавный у него был вид. Одного только его берета из разноцветных лоскутков и штанов на лямках достаточно было, чтобы кататься от смеха. А еще этот его выговор да наголо обритая голова! Ну, сами подумайте, согласился бы кто-нибудь с таким подружиться?
На все, что бы я ни делал — ну самые что ни на есть обычные вещи, — Островитянин смотрел как на диковинку, точно никто, кроме меня, в целом свете это делать не умел. Прямо скажем, не на каждого так смотрят, и я, когда он оказывался рядом, конечно, из кожи вон лез. Вот, к примеру, на буйвола можно садиться по-разному. Можно подойти к нему сбоку, взяться руками за его спину, подтянуться слегка и вскарабкаться наверх. А можно и по-другому: подойти спереди, подпрыгнув, очутиться на его голове, прямо между острыми рогами, и в следующее же мгновение перебраться к нему на спину. Именно так я и делал, когда видел, что на меня смотрит Островитянин.
— У меня так не получится! — завистливо вздыхал он.
— Почему же у меня тогда получается? — спрашивал я.
Он начинал что-то бормотать о том, что здесь у нас все богатые, всего много и у всех все есть. И все совсем по-другому, не то что у них там, где, кроме джонок и сетей, ничего не было, и все джонки вдобавок одна на другую похожи. Уж на что беден был старик Кием Шань — он жил тем, что делал тесто на продажу, — так Островитянин и его считал зажиточным. Потому, видите ли, что у старика была ступа для муки, котел для теста да занавеска из бамбуковой дранки. Бон Линя он вообще считал почти богачом, потому что у того было около двадцати больших корзин, штук шесть плоских корзин для просушки зерна, много разных других плетенок, да еще бревна, бамбуковая дранка. Даже у тетушки Киен, по его мнению, было много красивых вещей. А уж беднее ее никого у нас не было, все ее имущество состояло из яркой картинки — на ней двое мужчин, один бородатый, другой пучеглазый, тянули друг к другу рюмки с вином — да валявшихся вокруг дома разбитых кувшинов, горшков, банок, треснувших бутылок. Все, что где-нибудь выбрасывали, Киен подбирала и тащила к себе. Но Островитянин даже на эти черепки смотрел завистливыми глазами.
Как-то раз он прибежал ко мне и, не успев перевести дух, с восторгом стал перечислять, что он видел только что в доме у Ту Чая.
— А чем он покрывает голову, видел? — подзадорил я.
И он тут же помчался обратно — посмотреть эту покрышку. Но ему навстречу выскочили собаки, которым очень не понравился его берет, и с лаем бросились на него.
Однажды, поддавшись дурному примеру, я решил поддразнить его:
— Эй. Островитянин, наши ребята говорят, что у тебя хвост есть, как у дикаря!
— Ну, если бы так, я бы рад был! Вот бы такой хвост длинный иметь, как у лошади! Машешь им из стороны в сторону — прохладно! — беспечно ответил он и, довольный своим остроумием, захихикал.
— А еще они говорят, что ты дикарь и, как все дикари, можешь пить воду носом!
— Носом пить? Вот бы научиться, а? Тогда в цирк можно поступить, здорово! Только, наверно, долго надо тренироваться!
Мне вдруг подумалось, что Островитянин в чем-то прав: иметь хвост и пить носом — ну что тут в самом деле такого дикарского? Наоборот, многие только позавидовали бы такой возможности.
В тот день, когда дядя Туан и Островитянин появились в нашем селе, Бон Линь пообещал, что прирежет кабанчика, чтобы отпраздновать их возвращение. Все думали, он сказал просто так, ну для красного словца. Только оказалось, что он и вправду так сделал. Кабанчик у Бон Линя был всего один. Купил он его еще совсем крошечным, кабанчик был тогда худющий — одна кожа да кости, и когда Бон Линь принес его домой, он долго лежал неподвижно на устланном банановым листом дне корзинки.
Жена Бон Линя усердно выкармливала кабанчика, и все объедки доставались только ему, что ужасно возмущало пса Вэна. Когда Вэн смотрел, как кабанчик ест, в глазах его загорались злые огоньки и шерсть вставала дыбом. Страдания пса были очевидны всем. Кабанчик же был доволен и знай себе только радостно похрюкивал, а его хвостик, и без того похожий на червячка, закручивался еще сильнее. Он по пятам ходил за своей хозяйкой — из кухни в комнату, из комнаты на кухню — и не стеснялся носиться по всему дому. Но стоило жене Бон Линя только замахнуться, как он тут же ложился на пол, вытягивая ноги, и, прикрыв хитрые глазки, всем своим видом выражал полное послушание. Правда, иногда ему и пинки доставались, тогда он принимался визжать гак, точно его уже резали.
Благодаря неусыпным заботам хозяев, кабанчик на глазах толстел. Но, подрастая, он становился ужасным неряхой, и жене Бон Линя пришлось прогнать его в хлев.
Бон Линь решил, что возвращение дяди Туана — самый подходящий повод для того, чтобы собрать у себя всех знакомых и родственников.
— Я давно уже перед многими в долгу, сами в гости ходим, а к себе не зовем. Долг платежом красен. Только уж и Комитет народного ополчения, весь как есть, надо пригласить, раз я в нем состою.
Жена Бон Линя, хотя и была очень доброй и для других никогда ничего не жалела, на этот раз все же сомневалась, стоит ли закалывать кабанчика: уж больно он был большой, столько мяса гости не съедят.
Дедушка Ук поддержал ее.
— Конечно, жизнь теперь пойдет другая, — сказал он Бон Линю при встрече, — и у нас все будет, а родичей созвать — дело хорошее. Возвращение Туана отметить надо. Только мы люди бедные и не мешает помнить о бережливости. Вашего кабанчика отнесите к мяснику, полтуши ему продайте, для гостей-то второй половины за глаза хватит. Людей звать будете, вспомните про дедовский обычай, — посоветовал он напоследок, — и приглашайте на поминки по жене Туана.
Дедушка Ук был прав — Бон Линь вспомнил про свои долги и поблагодарил его за совет.
Жена Бон Линя рассыпала просушить рис и села прясть шелковые очески, краем глаза следя, чтобы куры, которые были уже тут как тут, не поклевали рис.
Бон Линь, вернувшийся с учений отряда самообороны, с топором в руках вышел во двор нарубить хвороста. В доме все уже было тщательно прибрано, столик с алтарем предков[8] натерт до блеска.
Из нашего дома доносилось позвякивание посуды и постукивание пестика в ступе. Наша семья тоже хотела внести свою долю в общий стол, и сестра решила приготовить сладкое. В рис, сваренный на пару, она добавила отварной фасоли, хорошенько все перемешала, подсластила, выложила на большой поднос, прижала с боков и сверху посыпала все кунжутом.
От подноса шел такой запах, вкуснее которого для меня сейчас ничего на свете не было. Я долго крепился, но потом не выдержал и тихонько попросил сестру:
— Дай немного, а?
— Гостям приготовлено! — недовольно зыркнула на меня глазами сестра.
— Ну, самую малость…
— Ни крошки не получишь! — рассерженно прикрикнула она и принялась помогать бабушке Ук делать баньрó — квадратные пирожки из риса и фасоли, которые они заворачивали в листья заунга[9].
Накануне поминок жена Бон Линя приготовила моток шелковой пряжи, срезала в саду три больших мита[10], банановую гроздь и сложила все в корзины, чтобы отнести на рынок в Куангхюэ, а на вырученные деньги купить благовоний, свечей и рыбного соуса.
На рынок мы пошли все вместе, потому что я вызвался помочь ей, и тогда Бон Линь сказал Островитянину, чтобы и он тоже отправлялся с нами. С тех пор как Островитянин появился у нас, поручая мне что-нибудь сделать, взрослые всякий раз навязывали мне его в помощники, надеясь, что так мы с ним быстрее подружимся.
Мы с женой Линя, разделив поклажу, шли впереди. Сзади, налегке, шел Островитянин.
Дорогу к рынку в Куангхюэ я очень любил. Сразу за селом, за садами митов, она становилась неожиданно широкой. По правую сторону от нее до самой реки простирались рощи тутовника, а по левую то и дело поблескивала зеркалом гладь прудов, точно зеленым кольцом охваченная зарослями водяного вьюнка. Берега озер поросли бамбуком и кустарником, оттуда неслись звонкие птичьи трели. Часто бамбуковые деревца склоняли свои стебли почти к самой воде. Зеленые птички чау-чау, вскидывая хвостиками, испускали пронзительные, совсем лягушачьи крики.
Иногда дорога, скользнув в сторону, попадала в тенистую деревушку, где соломенные крыши домов утопали в зелени арековых пальм и митов. У самого рынка дорога становилась людной и шумной, то и дело слышались оклики, люди на ходу обменивались новостями, перебрасывались шутками.
— Сейчас на рынке хорошо, — заметила жена Бон Линя. — Ни нищих, ни карманников, все точно куда-то сгинули!
Сначала мы пошли продавать шелковую пряжу.
Здесь в рядах уже длинной шеренгой стояли перекупщики, во множестве наезжавшие на здешний рынок: на груди, зацепленный за пуговицу, болтался безмен, за плечами висел большой квадратный мешок, туда они бросали купленную пряжу. Каждый моток внимательно осматривали, ощупывали, разбирали и взвешивали, непременно при этом заявляя, что нитки неровные и недостаточно тонкие. А квадрат ткани за спиной между тем постепенно раздувался, все больше и больше увеличиваясь в своих размерах.
Между рядов ходили торговки фруктами. На коромыслах, поскрипывая в такт шагам, покачивались тяжелые, полные корзины. Изогнувшись всем телом на сторону и обхватив руками прижатую к боку большую корзину, бродили продавцы кукурузы и батата. Мелкими шажками семенили торговки рыбой, поставив свои корзины на голову и праздно опустив руки.
Жена Бон Линя продала пряжу, и мы перешли к фруктовым рядам. Здесь горами были сложены миты, некоторые плоды были такими крупными, что казались похожими на большие кувшины. Покупатели, пробуя спелость, похлопывали ладонью по плоду. Торговки большими ножами резали миты на крупные ломти. Миты были разных сортов: у шафранного мита мякоть была густого золотистого цвета, у кокосового мита — снежно-белая, миты твердый и медовый выделялись среди остальных своим ароматом.
На коромыслах в плетенках проносили меж рядами тыквы и дыни. Большие корзины доверху были заполнены грейпфрутами. Одна из торговок фруктами, увидев беретку Островитянина, тут же подарила ему две гуайявы и спросила, не из столицы ли он к нам приехал. Настроение у всех было самое благодушное, и казалось, все стараются угодить друг другу. Даже тетушки Буп и Су, известные своим скандальным характером и еще тем, что частенько исподтишка воровали в рядах мясо и рыбу, сегодня тоже стали тихими и покладистыми и, казалось, всем своим видом хотели показать, что гражданам свободной страны, в которую пришла революция, не к лицу таскать чужое добро.
Жена Бон Линя остановилась перед грудой сахарных ананасов и, не удержавшись, купила десяток. Ома хотела, чтобы Островитянин вдоволь поел местных фруктов — ведь на острове он ничего этого не видел.
На рынке были ряды, где продавали солому, бамбук, уголь и хворост. У торговок углем лица были черными от угольной пыли. У мальчишек, продавцов бамбука, руки и ноги были сплошь в царапинах. Клубками лежали веревки из пальмовых листьев. Особый жир — заужай — для пропитки плетеных изделий, чтобы не просачивалась вода, наполнял сделанные из бамбука сосуды.
Неподалеку, в других рядах, высились горки свежего чайного листа. Кукуруза и батат, кунжут и бобы удивляли разнообразием оттенков и красок.
Возле рядов, где торговали морской рыбой, Островитянин остановился, разинув рот. Он не ожидал, что то, что он с детства привык таскать, брать пригоршнями, то, что так часто кололо, щипало и кусало его, — все это он увидит здесь. От здоровенных, прочно увязанных в длинные связки, но не прекращающих шевелиться крабов и усатых омаров с огромными клешнями, до самых разных рыб, больших и малых — наполнявших расставленные повсюду плетенки, выложенных на круглые крышки от больших корзин. Перед Островитянином было все то, что он так привык видеть у себя на острове в сезон морского лова. Только вся эта рыба попала сюда без него.
Мы перешли к моим любимым пирожным и блинным рядам. Прямоугольные, завернутые в банановые листья, сваренные на пару пирожки баньнáм из рисовой муки особо тонкого помола с начинкой из молодых креветок, приготовленные из риса пирожки баньзó, обернутые в листья заунга, пирожки баньý густого янтарного цвета, которые едят с сахаром или медом, — все это было выставлено здесь целыми гирляндами и связками: каждый пирожок аккуратно перевязывался, а потом их десятками связывали вместе, по сортам.
Баньбéо — блины из рисовой муки, лежавшие в лоснящихся от жира фарфоровых мисочках, были щедро засыпаны поверху мясом, и креветками, и луком. Над жаровней возле торговки банькó — блинчиками с начинкой из мяса, креветок и бобов — раздавалось мерное потрескивание. Торговка баньдá — тонко раскатанными, посыпанными кунжутом и засушенными блинчиками — разогревала их над огнем, раздувая угли бамбуковым веером, и баньда становились хрустящими.
Девушки, продававшие разную галантерейную и другую мелочь, свой товар приносили на коромыслах с корзинами. Опущенные на землю, эти коромысла образовывали отдельные ряды.
Чего только в этих корзинах не было: иголки, нитки, мыло, заколки, перец молотый и стручковый, лук, чеснок рядом с благовониями, свечами и бумагой, сжигаемой при обрядах. От всего этого, искусно уложенного одно в другое, корзины чуть не трещали.
Да, пусть вы обошли всю землю и перечитали все какие ни на есть книги, но если вы не побывали на рынке в Куангхюэ, считайте, что вы многого еще не знаете.
Жена Бон Линя накупила всего: и рыбного соуса, и соли, и арахисового и кокосового масла.
Каждая покупка заворачивалась в нагретый на огне банановый лист. Получалось множество небольших свертков: банановый лист не давал просочиться жидкости и не нужны были никакие бутыли или фляги, с которыми, как известно, одни только хлопоты.
Мы с Островитянином обошли весь рынок. В дальнем углу его стояла лавка лекаря-китайца. Я показал Островитянину на картинку, где был нарисован голый человек. Сотни иголок впивались в его голову, сердце и живот. Островитянин недоуменно спросил, за какие грехи человек этот подвергся столь тяжкому и позорному наказанию? Я объяснил, что это наглядное изображение расположения определенных точек на человеческом теле. У человека сотни самых разных болезней, но уколы иглы в эти нервные точки могут излечить от любой из них. Я показал Островитянину стоявших на шкафу со множеством ящиков трех фарфоровых божков: каждый казался олицетворением здоровья и спокойствия духа. Шумен или безлюден был рынок Куангхюэ, носил или не носил Островитянин свой дурацкий берет — до всего этого фарфоровым божкам не было никакого дела.
Напоследок мы с Островитянином пробежались еще по рядам, где продавали циновки и горшки из обожженной глины; пролезая под развешанными циновками, прошлись по рядам плетельщиков, завернули в скобяной ряд, заглянули в лавчонки, где торговали лапшой и печеньем.
Я старался, чтобы мы ничего не пропустили, осмотрели все вдоль и поперек: пусть Островитянин знает, что такое рынок в Куангхюэ!
…Когда мы вернулись домой, солнце уже село. Кабанчика разделали к самому вечеру. Все, кто предлагал свою помощь жене Бон Линя, были в сборе. Вся посуда — тарелки, чашки, горшки, плошки — из нашего дома и из дома дедушки Ука перекочевала в дом Бон Линя.
Всю ночь рубили мясо и толкли паштет. Пламя в очаге было таким высоким, что отблески от него ложились далеко по двору.
Моя сестра и жена Бон Линя поминутно окликали меня и Островитянина, просили то наносить воды, то подкинуть хвороста или зажечь лампы, то отогнать собак. А сами не отходили от горшков и кастрюль, пробуя, не добавить ли где перца или лука.
Утром Бон Линь поручил мне обойти село и созвать гостей. Для столь важного дела он припас мне черное аозай[11], взятое напрокат, и велел мне сразу его надеть.
Горделивой походкой вышел я на нашу улицу. Но собаки, наверное не узнав меня в этом облачении, злобно меня облаяли.
Островитянину я тоже позволил пойти со мной.
При встрече с тем, кого надо было пригласить, я прикладывал руку к груди и повторял то, что велел Бон Линь:
— Сегодня у Бон Линя собираются на поминки, а также по случаю возвращения дяди Туана. Просим вас ровно в полдень прийти пригубить вина.
Пока я говорил, Островитянин скромно стоял поодаль.
Так мы обошли верхнюю улицу и повернули к рыбацкому поселку. Перед джонкой Хоáка, чтобы заглянуть под навес, мне пришлось присесть на корточки, потому что берег был значительно выше. От этого я не мог приложить руку к сердцу, как велел Бон Линь, и несколько смешался. Все же мне кое-как удалось передать приглашение, и мы направились в сторону средней улицы, пригласить Бай Хоа.
По дороге я вспомнил о злющей черной собаке, которая была у Бай Хоа. Мое облачение, наверное, и ее не оставит равнодушной. Нужно было как-то выпутаться из этой истории, и я повернулся к беспечно шагавшему Островитянину:
— Ты знаешь Бай Хоа?
— А, это тот, у которого на спине шрам, — услышал я странный ответ.
— Не знаю, что у него на спине, знаю только, что на бороде! — разозлился я, но, вспомнив о злой собаке, смирился и совсем другим тоном сказал: — Так и быть, пользуйся моей добротой! Надевай аозай и иди приглашай Бай Хоа.
Я тут же снял с себя аозай и отдал его Островитянину. У него сразу стало счастливое лицо, ему всегда хотелось делать то же, что делаю я.
Островитянин вошел в дом, а я остался ждать его на улице.
Ждал я долго. Наконец терпение мое лопнуло. Тогда я громко позвал его. Тут же выскочила та самая черная собака и, увидев, что я топчусь возле дома, стала меня облаивать. Минут через десять наконец соизволил показаться Островитянин и похвалился, что Бай Хоа угощал его митом, а когда он съел мит, показал картину, на которой был дворец подземного владыки. Я видел эту картину, она стояла у Бай Хоа на жертвенном столике.
Когда мы с Островитянином вернулись домой, там все уже было готово и двор полон гостей.
Бон Линь, приодевшийся, с традиционной повязкой на голове, зажигал свечи и благовония. Потом ему полагалось сделать два поклона и пасть ниц. Но Бон Линь остался стоять, спокойно опустив руки, склонив голову и закрыв глаза. Постояв так совсем немного, он поднял голову и громко сказал:
— Дорогие родственники, наша родина, наш родной край — гордость наша. В старину Буи Банг последовал за канвыонгами[12], оставив свой дом, чтобы свершить большие дела. Все думали, что его убили тэи[13]. Только после революции стало известно, что он нашел свое убежище в горах, — это тот самый старик, что приютил Туана. Его внуки и сегодня живут в Зуйтиéнге. Недавно внук Буи Банга, Хой Хыóнг, приезжал сюда, чтобы отыскать следы других своих родичей, и рассказал об этом. Наш Туан, не стерпев притеснений деревенских богатеев, ушел из родного села, мечтал, чтобы жизнь переменилась. И вот сейчас страна наша свободна. Спокойна земля — и птица летит в родные гнездовья. Туан снова вернулся к нам. Так революция вернула нам наших родных. — И Бон Линь, подняв высоко вверх сжатый кулак, крикнул: — Да здравствует революция!
На алтаре предков задрожало пламя поставленных там двух свечей. Если верить моей маме, это означало, что откликнулись на зов и прилетели души умерших предков. Сейчас Бон Линь погасит свечи и пригласит всех отведать угощения… Но вместо этого он произнес:
— Туан, просим вас, скажите свое слово.
Дядя Туан от неожиданности вздрогнул, но все же он поднялся и многозначительно откашлялся, хотя и сказал потом всего лишь одну фразу:
— Желаю всем здоровья и благоденствия…
Бон Линь пригласил всех сесть поближе к угощению и начал разливать вино. Застучала посуда, поднялся оживленный говор.
— А где же сам Туан и его мальчик? — громко спросил Ту Чай, устроившийся ближе всех к подносам с едой. — Давайте сюда, поближе к нам.
Дядя Туан стал отказываться, но его никто не слушал, и их с Островитянином вытолкнули вперед. Островитянин помахал мне рукой, зовя к себе, но, кроме него, сколько я ни ждал, меня никто не приглашал, и я остался на своем месте.
Бай Хоа взял огромный кусок свиного паштета и, обмакнув в рыбный соус, запихал целиком в рот. Его длинная борода подрагивала, повторяя движение челюстей, совершающих поистине безотлагательное дело. А Бай Хоа уже снова занес палочки[14] над тарелкой, зацепил ими еще два куска и поднес к глазам, точно собираясь убедиться в том, что они не слишком велики, а потом повернулся к Островитянину и положил один кусок ему в пиалу.
Ту Чай поднял блюдо с окороком, поворошил палочками: выбрал самый большой кусок, как следует сдобрил его рыбным соусом и тоже положил Островитянину.
Затем наступил черед учителя Ле Тао, который дал Островитянину половину пирога баньрó. А тетушка Хыóнг Кы придвинула к нему поближе блюдо со сладким рисом, который приготовила моя сестра.
Островитянин только успевал жевать, глаза его сияли. Покончив со свиным паштетом и окороком, он уплел полпиалы мясного паштета и принялся за сладкий рис.
Вот дурак, ничего не соображает! Попробовал бы сначала всего, что на подносе поставлено, пирог и сладкий рис оставил бы на потом!
Я принялся усиленно подмигивать ему, надеясь, что он поймет, но он продолжал жевать.
— Добавь еще пирогов! Слышишь? Сюда еще тарелку с мясом! — то и дело кричал Бон Линь жене в кухонную пристройку.
Гости оживленно беседовали. Все разговоры вертелись вокруг событий во время революции и взятия народом власти: как нашим удалось укрепить красное знамя с золотой звездой на верхушке самого высокого дерева, как удалось добиться того, чтобы все поднялись разом. Всем захотелось узнать, как встретили революцию в море на далеких островах.
— Небось тоже пришлось нелегко?
— Да что и говорить, — ответил дядя Туан, — потрясло и землю и небо!
Потом разговор зашел о Хой Хыонге, внуке Буи Банга из Зуйтиенга, приехавшего поклониться родине предков в Хоафыоке. У нас ходила легенда о том, что Буи Банг, когда тэи вели его на казнь, попросил кусок красной ткани и обернулся в него. Красное полотнище неожиданно превратилось в дракона и унесло Буи Банга в горы.
— Сына Буи Банга зовут Биён Зоаном. Все — от гор и до моря — знают Биен Зоана из Зуйтиенга, знаменитого охотника на тигров. А Хой Хыонг, сын Зоана, тоже неплохой охотник, — заметил Кием Шань.
Он чуть не подавился, потому что поторопился заговорить прежде, чем прожует.
— Хыонг, приехав к нам, привез с собой в подарок несколько бутылок самогона, настоянного на костях тигра: это излечивает от боли в костях, точно по волшебству. Он предложил, поскольку у нас дерева мало, а нужно школу построить, приехать за бревнами в Зуйтиенг. Туан, у них и в самом деле дерево хорошее? Раз ты там бывал, значит, знать должен.
— Да, там можно отличные бревна достать!
— Наконец-то заговорили о школе, о том, о чем я не устаю печься! — вступил в разговор учитель Ле Тао. — Нужно мне в Дананг[15] съездить, взять у знакомых книгу Ленина. Хочу повнимательнее перечитать то место, где Ленин говорит о воспитании подрастающего поколения. Если нет Ленина, возьму Маркса.
— Ты уж надолго бери, — сказал Бай Хоа, откладывая палочки и оглаживая бороду. — С глазами у меня последнее время что-то плоховато стало. Но я все же попытаюсь узнать, как Ленин объясняет то, что разные люди могут подняться на революцию одновременно?
— Раз так, — вмешался Ту Чай, — то и мне не забудьте дать на пару деньков. Я тоже хочу почитать, как Ленин объясняет, что помогло нам с Тхиеном сплотиться: ведь когда-то из-за паршивого клочка земли мы чуть друг друга не убили. А после революции я все равно что от сна пробудился. Надо бы и мне своего кабанчика заколоть да всех вас пригласить — отпраздновать конец нашей нищеты, нашего великого поста!
Поднялся оглушительный хохот. И все заговорили наперебой, кто о чем, так что я уже ничего не мог разобрать.
Дядя Туан по очереди обходил родственников.
Островитянин, тот давно уже успел обежать все село и заглянуть в каждый дом. Здесь и сами дома и вещи в них были совсем другими, чем на их острове. Крыша дома держалась на столбах, дверь была трехстворчатая и подъемная. Днем ее поднимали вверх, и перед домом получалась как бы веранда, затененная от солнца. Ребята любили понежиться там в тени, вытащив туда бамбуковые лежаки и растянувшись на них, а взрослые рассыпали здесь на просушку кукурузные зерна или сидели, сматывая с коконов шелк.
Каждый дом у нас чем-нибудь был примечателен.
Дом дедушки Ука, например, хотя и крытый соломой, был такой просторный, что крышу его подпирали тридцать два опорных столба из золотистых бревен мита.
В доме Бон Линя стояла необычная кровать, такая огромная, что занимала большую половину всего помещения. Она служила одновременно и кроватью и диковинным сундуком: в ней свободно умещались все вещи, какие были у Бон Линя, а поверх них спал он сам. Ворам, если бы они появились, пришлось бы топором разрубать кровать. Правда, после революции Бон Линю больше не нужно было спать поверх своих вещей: всякое воровство теперь у нас прекратилось.
Перед домом Бон Линя стояла беседка, круглый год увитая листьями тыквы. Среди них виднелись кругленькие, как молочные поросята, тыковки горлянки. Некоторые были довольно большие, и Бон Линю приходилось привязывать их к подпоркам, чтобы они не падали на землю.
Бон Линь выращивал у себя в огороде баклажаны и перец. Среди грядок с баклажанами стояла низенькая сторожка. На крыше ее Бон Линь расставлял корзины для просушки. В Хоафыоке привыкли просушивать рис и кукурузу в больших плоских корзинах.
У каждой семьи был свой огород, окруженный плотным кольцом деревьев. Для того чтобы из одного дома попасть в другой, нужно было обязательно выйти на улицу. От улицы дома отделялись оградой с воротами.
На островах же было совсем иначе. Там никаких ворот и улиц не было, и Островитянин мог бегать из дома в дом совершенно свободно. Хижина старого Зáу — их соседа, к примеру, стояла сразу за кухонной пристройкой, а дом Хыонгов впереди их дома и тоже без всякой ограды. Так что всегда было известно, что на обед у старого Зау, а уж ступой для риса, которая принадлежала семье Хыонгов, пользовались все. И если Островитянин иногда, свернувшись калачиком, засыпал в доме Хыонгов, это никого не удивляло.
Здесь же у каждого дома было помногу всяких строений: и хлев для буйвола, и курятник, и свинарник.
Во дворе у Бон Линя высилась груда сухих стеблей сахарного тростника. Жена Бон Линя выдергивала из нее сбоку стебли, чтобы топить очаг, и там образовалась такая большая дыра, что буйвол мог всунуть голову. А у дома дедушки Ука стояли заросли желтой акации, и туда отовсюду слетались бабочки.
В Хоафыоке никогда не было тихо, и не только потому, что лаяли собаки, хрюкали свиньи, кудахтали куры, пели птицы, кричали дети, но и потому, что в доме Кыу Канга безостановочно стучал ткацкий станок, а с поля несся треск колотушки, которой ребята отгоняли от посевов зеленых попугайчиков.
Едва спускался вечер, как повсюду начинали трещать цикады, шелестели распускающиеся листья и травы.
Островитянину казалось очень смешным, что у нас в Хоафыоке кур и свиней подзывали иначе, чем у них на острове. Но ведь наши куры, едва услышав привычный им крик, тоже стремглав неслись за своей долей зерна! Вдобавок Островитянин был совершенно уверен в том, что в Хоафыоке говорят очень неразборчиво, а вот на его острове говорят так, что каждое слово всем ясно и понятно.
Дядя Туан, ведя нас с Островитянином за руки, прошелся по селу. Встречные во все глаза смотрели на Островитянина. Дядю Туана тоже никто из них не узнавал. Дядя Туан сказал нам, что большой фикус, росший у околицы, остался точно таким же, каким был когда-то, а вот деревья рядом стали намного выше. Каменная плита у начала спускавшейся к реке дороги оказалась на старом месте. Когда-то дядя Туан, выходя в поле, непременно точил о нее свой косарь. И в поле вела все та же дорога, густо заросшая по обеим сторонам бурьяном. Сколько когда-то было по ней хожено! Дяде Туану припомнилось, как, бывало, неся на коромысле корзины, полные тутовых листьев, шел он по этой дороге, а следом шла жена, держа в опущенной руке снятый с головы нон[16].
Дома были плотно укрыты тенью от зарослей бамбука и пышных крон митов. На тропках, ведущих к ним, сидели рыжие и пятнистые собаки. Они пристально смотрели на Островитянина, а потом длинно зевали, показывая полные белых острых зубов челюсти. Все таким же замшелым, как когда-то, был старый динь, все таким же тихим — храм феи Шелка. Словно большой зонт прикрывал его стоящий рядом баньян, все так же стояла перед ним каменная ширма с лепным изображением полосатого, с выпученными глазами тигра.
Дядя Туан сказал, что вот так же, как остались после его ухода незыблемыми крыша диня и большой баньян, останутся навсегда тутовые рощи, река и поле. Уйдет одно поколение, его заменит другое, но гора Тюа, холм Котáнг будут стоять без всяких изменений. Там, на далеком острове, он не мог забыть и редкий дождик над тутовником, и дымок над соломенными крышами. Просыпаясь по ночам, тревожно ворочался, словно слыша в ночи знакомое поскрипывание бамбука и чью-то колыбельную песню…
Так же величественно, как и пятнадцать лет назад, опускался закат. Над рекой расползалась тонкая, легкая пелена прозрачного тумана. Смутно темнели вдали горы — Котанг и Тюа. Лунный серп сполз вниз и зацепился за ветви бамбука, клонящиеся под влажным, летящим с моря ветром.
Дядя Туан шел проведать Бай Хоа.
— Ай да Туан! Вот так Туан! — едва завидев нас, закричал Бай Хоа.
Это должно было означать: «Вот радость какая! Какая радость!»
Тут же, поднатужившись, он поднял и вынес во двор бамбуковый лежак — здесь было не так душно.
— Молодец Туан, что вернулся, — улыбнувшись, сказал он. — Теперь силу набирай. Тряхнем с тобой стариной, будем в борьбе состязаться!
Он зашел в комнату, положил на поднос связку нанизанных на веревку табачных листьев, взял из кухни глиняный горшок и бросил в него несколько раскаленных углей:
— Туан, кури, прошу!
Островитянин с любопытством оглядывался вокруг.
В доме Бай Хоа было три алтаря предков. На центральном стояла картина, изображающая Будду, восседавшего на лотосе и устремившего глаза на живот. Перед Буддой лежал колокольчик и колотушка с широким и длинным отверстием, напоминавшим лягушачий рот. Рядом были подвешены драконы и единороги, сделанные руками самого Бай Хоа: он где-то раздобыл множество скрюченных, искривленных, покрытых отростками корней бамбука, привязал к ним волосы и паклю, и они превратились в диковинных чудищ.
На столике справа стояли картинки, изображавшие ужасы царства мертвых. На первой картинке в печи пылал огонь, и на нем стоял чан с кипящим маслом, в котором два белоглазых клыкастых черта костылями топили грешника. Бай Хоа рассказывал мне, что это тот грешник, кто при жизни на земле часто врал. Значит, достаточно раз соврать, чтобы тебя сварили? А я ведь тоже однажды обманул свою сестру, сказав, что поведу буйволицу Бинь в такое место, где много травы, а на самом деле убежал с пастушатами играть в «дергача»! Если верить Бай Хоа, то подземный владыка наградит меня купанием в котле с кипящим маслом. Ну, а Ты Банга из нашего села, который так ловко врал, что хоть сказки за ним записывай, — того-то сколько раз надо так окунуть?
На второй картинке волосатый черт держал за горло извивавшегося в судорогах человека. Другой черт, не менее волосатый, надвое распиливал грешника. Бай Хоа говорил, что распиливают тех, кто при жизни залезал в чужой сад и таскал тайком фрукты.
В саду Бай Хоа росла гуайява, плоды ее были хотя и мелкими, но очень ароматными, с белой мякотью, и не успевали вы доесть один плод, как вам тут же хотелось еще. Вот я и был тем самым грешником, который залезал в сад к Бай Хоа и рвал себе и мальчишкам его гуайявы. Итак, уже сваренного в кипящем масле, меня должны были еще и распилить надвое.
На третьей картинке голый грешник сидел на раскаленном железном листе. Бай Хоа говорил, что это наказание за убийство животных, рыб и птиц по запретным дням. Значит, мою маму, вместе с сестрой, поджарят на таком листе, они ведь готовили рыбу всегда, когда она ловилась, не разбирая никаких дней.
На четвертой картинке черти вонзали иглы в язык человека, которого они предварительно связали. Язык у человека был длинным-предлинным — так тянули за него черти. Бай Хоа объяснил, что этот грешник при жизни посылал хулу на Будду и на небесного владыку. Если так, то нашим деревенским обязательно всем вытянут языки: они ведь тоже не сносили беду молча, особенно если надолго задерживалась жара или, наоборот, беспрестанно шли ливни.
Были и другие наказания: выкалывание глаз, отдача на растерзание тигру или слону. Их было так много, что всех не перечесть.
Островитянин, увидев эти картинки, задумался. Еще у себя на острове он, не разбирая дни, бегал ловить рыбу и потом с удовольствием ее уплетал, частенько обманывал отца и удирал играть, а что касается хулы, которую он возводил на Будду, то ее количество невозможно было и подсчитать.
Когда-то, при взгляде на эти картинки, меня охватывал ужас, но со временем моя робость прошла: при таком обилии грехов я начисто лишился совести и уже ничего больше не боялся. Иногда я приносил Бай Хоа семена стручковой фасоли, или люффы, и Бай Хоа тогда говорил, что небесный владыка и Будда непременно пересмотрят свое отношение к такому доброму мальчику и часть грехов будет мне отпущена, а он, Бай Хоа, позволяет мне залезть на гуайяву и набрать хоть целый мешок плодов.
Бай Хоа повел нас с Островитянином на кухню и попросил помочь приготовить чай.
— Не нужно, не утруждайте себя, — остановил его дядя Туан, — мы пить не будем.
— Один я остался, как перст, — вздохнул Бай Хоа. — Жена тяжело болела, потом умерла, сын уехал на заработки и тоже сгинул. Может, его и в живых-то уже нет…
И он зашмыгал носом, а потом, чуть помолчав, попросил:
— Расскажи, Туан, как там на островах? Говорят, лакомство есть — «ласточкино гнездо» называется, не привез ли случайно?
— На островах о доме так скучаешь, что всю ночь без сна ворочаешься. А насчет еды — ничего особенного!
— Вот, значит, как! Я тоже немало ездил, многое повидал. Да и то сказать — когда голод гонит, долго на месте не засидишься. После того как ты ушел, мы тут голодали ужасно! Столько народу поумирало. Твои-то тоже от голода умерли. А я поначалу рыбачил, потом и это не помогло, пришлось в чужие края податься. Чего только не перепробовал. То за одно, то за другое хватался! И мазь продавал, и собак стерег, и прачкой был, и ворожбой занимался. Хозяин, у которого я угол снимал, мучался болями в животе. Я велел подать тушь, красную и желтую бумагу, нарисовал кое-какие дьявольские рожи. Это людей рисовать трудно, а чертей совсем просто! Потом я велел хозяину упасть ниц на землю, а сам прокричал: «Ай-фа, ай-фа, умбалá, умбала!» — и затянул какую-то присказку пополам с молитвой. И вот удача: хозяину полегчало. Меня к другим больным стали приглашать. Пришлось всерьез этим делом заняться. Музыку специальную разучил, несколько молитв о предотвращении бедствий, научился делать амулеты. Потом бороду отпустил: при ворожбе длинная борода — первое дело. Я говорил, что она, мол, помогает мне с нечистой силой справляться. Голод чему только не научит!
Борода у Бай Хоа была длинная, до пояса. Росла она тремя кустиками — два по углам рта и третий на подбородке — и очень напоминала бороды важных сановников, которых представляли в театре. Я замечал, с какой гордостью он всегда ее поглаживает.
— Ногти я тоже отрастил длинные… — продолжал Бай Хоа.
— Ну, — перебил его дядя Туан, — теперь про всякую ворожбу забыть надо! А то наши дети о нас плохо станут думать. Да и картинки эти, — дядя Туан ткнул пальцем в сторону картинок на алтарях, — давно пора сжечь.
— И то верно! Ведь сейчас молодежь ни во что это уже не верит, говорит, хватит людей запугивать!
Мы заварили в котелке чай. Бай Хоа налил в две чашки холодной воды, бамбуковыми щипцами взял котелок с заваркой и подлил в чашки с холодной водой. Дядя Туан выпил свою чашку залпом, похвалил аромат. Оба снова замолчали.
В селе кругом стояла тишина, прерываемая лишь редким тявканьем собак. С реки несся крик перевозчика: «Ко-о-му лодку-у-у!»
Дядя Туан сказал, словно пробуждаясь от долгого сна:
— Да, новое быстро пришло! Теперь надо нам поскорее от наших плохих привычек избавляться. Ты, Бай Хоа, кончай со своей ворожбой. Вот уж не думал когда-то, что ты вообще до этого дойдешь!
— Ну, вреда от моих занятий никому не было. А сейчас я и вообще все забыл. Подумываю, какую бы мне работу приискать, чтобы народной власти полезным быть.
Они снова заговорили о том, что произошло в селе за эти годы: и про голод, и про шелкомотальную фабрику, что тэи построили в Зиаотхюи, и про пожары, случившиеся здесь, падеж скота и многое другое.
Только наговорившись вдоволь, они замолчали. Со стороны реки на сад налетел ветер, словно под дождем зашелестели под ним листья бананов. По реке шла лодка. Крик лодочника протяжно разносился вокруг, и мне казалось, что он летит откуда-то из давно минувшего времени. На противоположном берегу в селе загорелся огонь.
Мы с Островитянином решили навестить тетушку Киен. Она, как всегда, сидела и сучила пряжу, монотонно жужжало веретено.
Комитет помощи обещал поставить тетушке Киен новый дом. Мне же очень нравился ее старый, тот, который у нее был сейчас. Нравился тем, что он такой низенький и в нем всегда темно. Чтобы войти в него, нужно было, согнувшись, пробраться под низко нависшей над входом соломенной крышей. На бамбуковом плетне тетушка Киен обычно развешивала веники и метелки из листьев арековой пальмы, из соломы, из бамбука. В плетень же она втыкала и всевозможные ножи: и косарь, и нож для очистки кокосовых орехов; там же висели и ржавые консервные банки. У тетушки Киен было очень много всякой битой посуды: и надколотые, треснувшие банки, и бутылки, и горшки, все они длинной шеренгой выстроились вдоль плетня. Дом ее от этого напоминал пещеру, до отказа забитую старым хламом, всюду валялись поблескивающие глазурью осколки фарфора и фаянса.
Островитянин принялся нахваливать этикетки от чая, печенья и бутылок с изображениями полосатых тигров или пятнистых леопардов, бородатых военачальников, танцующих с булавами или копьями в руках. Этими этикетками был заклеен весь подпирающий крышу столб.
Раньше я частенько забегал к тетушке Киен и любил слушать, как она рассказывает легенду о золотой черепахе, зарытой в землю якобы неподалеку от ее дома. Иногда, очень редко, черепаха выползает на свет, и тому, кому посчастливится ее увидеть, нужно немедленно набросить на нее платок, обрызганный кровью. Это удержит черепаху, не даст ей исчезнуть. Тетушка Киен мечтала поймать золотую черепаху и, разбогатев, построить новый дом из самых крепких лимов — бревен железного дерева. И вообще, говорила тетушка, тогда она одевалась бы только в шелк да бархат. А тем, кто голодает, давала бы риса вволю.
Тетушка Киен любила еще рассказывать легенду о фее:
— Красавица была ничуть не хуже богини Луны. И уж такая рукодельница, такая мастерица, что никто с ней в этом сравниться не мог. А еще она умела играть на дане[17]. Так нежно в ее руках пел дан, точно ветерок легкие облака нес, а напев был то веселый, то грустный-грустный…
— Прошлый раз, — прерывал ее я, — вы сказали, что фея была красива просто как богиня, а сегодня говорите, что как богиня Луны. Это вы все про одну и ту же фею или нет?
— Все про одну и ту же, — отвечала тетушка Киен. — Не было никого, кто бы не восхищался ее красотой, благонравием и добротой. И вот однажды пришел к ней какой-то человек в богатых одеждах, завел учтивую беседу и потом, сделав вид, что нечаянно, дотронулся пальцем до ее лба. Немного погодя на лбу у феи появилось темное пятно. Пятно стало расти, все лицо у феи опухло и почернело, и сделалась она такая страшная, что люди начали ее сторониться. Отовсюду бедную фею теперь гнали. Так она и умерла, одинокая и всеми покинутая…
Сегодня тетушка Киен тоже решила рассказать нам эту легенду и предупредила меня:
— Про то, что фея умерла, я тебе неправильно говорила. На самом деле она жива. Она только успела подумать, что вот-вот умрет, как вдруг увидела, что к ней кто-то подходит и снова легонько касается ее лба. Тут же с лица ее опухоль спала, и стало оно розовым и прекрасным, как прежде. Снова весело запел дан, вернулись к фее все ее друзья. Шли годы, но фея была все такой же красивой, да еще все молодела и молодела, а под конец превратилась в белую бабочку и упорхнула куда-то.
Если верить тетушке Киен, в истории этой не было ничего выдуманного. Тетушка Киен своими глазами видела фею — до своего чудесного исцеления фея будто бы частенько просила милостыню на рынке в Куангхюэ.
Мы почувствовали, как тетушке Киен хочется, чтобы мы навещали ее, ведь кому еще могла она часами рассказывать свои истории про фей и черепах. И теперь мы частенько к ней заглядывали.
— Тетушка Киен! — кричали мы еще у плетня. — Это мы! Мы пришли послушать про фею. Открывайте скорей!
Тетушка Киен всегда особенно радовалась Островитянину.
Вот и теперь она протянула руку за припасенными для него сливами. Сначала она, правда, предложила две штуки мне. Но я решительно замотал головой. Сестра наказывала мне не есть слив у тетушки Киен, она и без того очень бедная.
— Она и жива-то только благодаря своим сливам, — объясняла сестра. — Собирает их и меняет на рис. Нечего ее объедать, она из-за тебя может с голоду умереть.
— Подумаешь, съел одну-две, что тут такого!
— Ни одной! Ясно?!
Тетушка протянула сливы Островитянину.
Я начал ему усиленно моргать, но он уже запихивал сливы в рот.
Я стал свирепо таращить на него глаза, может, теперь поймет. Но он отправил в рот еще одну и знай себе молотил челюстями, только что не чавкал от удовольствия. Тетушка Киен дала ему еще пять слив. Тут мое терпение истощилось, и я наступил ему на ногу. Но это не помогло — сливы мгновенно исчезли.
На обратном пути я задал ему хорошую взбучку:
— Из-за тебя она умрет с голоду!
— Почему? — Он удивленно вылупил глаза.
— Потому что — потому, ведь ты все сливы слопал, и ей нечего теперь менять на рис. Сейчас же пойди купи другие и отнеси ей. Не смей ее больше объедать, понял? У нас говорят: «Когда ешь, посматривай в горшок», вот так-то! Даже если у тебя живот от голода подвело, ты должен ей отвечать: «Спасибо, я сыт, больше не могу». Как бы есть ни хотел, все равно жди, пока тебя раз пять пригласят. Бери понемногу и не хватай лучшие куски. Так правила вежливости велят. Мне это сестра говорила, понял?
Островитянин навострив уши слушал. Его еще на острове отец наставлял: веди себя как подобает, к советам старших прислушивайся, всему, что видишь, учись!
Тетушке Киен наконец поставили новый дом. Выглядел он очень прочным, хотя мне лично не казался таким привлекательным, как старый. Он ничем не отличался от других домов в нашем селе, а это уже было не интересно.
— Зачем вы разрешили сломать старый домик? — упрекнул я тетушку. — Этот мне совсем не нравится. А где все ваши этикетки от чая и бутылок? Почему вы их спрятали?
— Потому что собираюсь повесить портрет одного человека, того самого, что фею спас.
Островитянину тоже понравилось ходить к тетушке Киен. Мы оба привыкли к тому, что здесь можно болтать обо всем, ничего не скрывая. Островитянин по простоте душевной и сообщил тетушке Киен, что теперь никогда не станет у нее ничего есть, даже сливы не тронет. Потому что иначе она может умереть с голоду. Тетушка Киен сказала, чтобы он ел и не боялся, она умирать не собирается. Раньше она сама много раз смерть звала, а уж теперь всякому жить охота, вот и ей тоже.
Тогда Островитянин спросил, правда ли, что это она и есть та самая фея со шрамом? Отец ему рассказывал, что тетушка Киен когда-то была красавицей и умелой рукодельницей. Только не повезло ей — в голодный год осталась сиротой и пришлось пойти побираться на рынок в Куангхюэ.
— А правда, что вас нанимали плакальщицей? — спросил он. — Зачем это делают?
Тетушка Киен грустно улыбнулась:
— Там, на своем острове, ты такого, конечно, видеть не мог. У нас, если в богатых домах кто-нибудь умирает, устраивают пышные похороны и нанимают девушек покрасивее, идти следом за гробом и оплакивать умершего. Я всегда очень горько причитала, каждый раз точно родную мать оплакивала.
— А правда, что вас муж сильно бил?
— Да, было такое… А однажды за волосы схватил и через все село поволок.
— А он когда умер, вы плакали?
— Плакала, и долго, все забыть его не могла…
И тетушка Киен горестно зашмыгала носом.