В середине января, возвращаясь спецрейсом из Жиганска, мы сели на ночевку в Витиме. Я только разобрал постель, как пришел мой командир Алексей Добрецов и подал радиограмму: «Второму пилоту Осинцеву срочно вылететь на базу…» Я не поверил тому, что там было написано, начал читать снова, но неожиданно буквы пустились вскачь, до сознания дошло – умерла мать.
Некоторое время я смотрел на примолкшего Добрецова и, чувствуя, как покатились по щекам слезы, быстро вышел на улицу.
Ночью я не спал, сидел около окна, ждал утра. Сквозь обмерзшее, точно полынья, стекло виднелось серое бревенчатое здание аэропорта; дальше, на пригорке, желтым пятном проступал самолет. Видимость была плохая, метров двести – не больше.
Трое суток просидели мы в Витиме, аэропорты не работали. На четвертые долетели только до Усть-Орды, Иркутск нас не принял. Пришлось добираться на попутной машине. В город приехали под вечер. Шофер – добрая душа, ему было не по пути, но он сделал крюк, подвез меня до железнодорожного вокзала. До отхода пригородного поезда оставалось немного времени, я купил билет, присел на скамейку, посмотрел на снующих мимо людей и неожиданно поймал себя на мысли, что среди пожилых женщин невольно ищу знакомое лицо. Тогда я закрыл глаза и попытался представить, что радиограмма не мне, а кому-нибудь другому с такой же фамилией. Совсем недавно, перед рейсом, я получил от матери письмо: она писала, что немного прихворнула, и мне казалось, все обойдется, как это было уже не однажды. А вот сейчас не обошлось, и я почувствовал, как разошлась по телу заглушенная дорогой боль.
Почему все несчастья валятся на нашу семью, в чем мы виноваты? Сначала не стало отца, за месяц до рождения младшей, Наташки, задавило деревом на лесозаготовках. А вот теперь нет матери, а дома трое ребятишек, старшая из них, Вера, учится только в четвертом классе.
Вскоре захлопали двери, началась посадка в пригородный поезд. Натыкаясь на рюкзаки, перешагивая через ведра, корзины, я залез в вагон. Поезд тут же тронулся.
Через полчаса я сошел на станции Детдом. Я не стал ждать попутной машины, прямо от станции свернул на тропинку и через поле, кое-где поросшее кустарником, пошел в поселок. В сторону вокзала летели вороны. Темнело. Небо было серое, близкое, вдалеке оно густело, сливалось с землей. Под ногами сухо поскрипывал снег.
Тропинка свернула в сторону, и я, не желая терять времени, двинулся прямо по целине на огоньки. Подо мной, грузно оседая, начал проваливаться наст, и тогда я невольно прибавил шагу, а затем и вовсе побежал. Из снега торчали серые головки тысячелистника, они клонились в сторону домов, будто тоже бежали вперед к заборам, туда, где жили люди, а тут их присыпало снегом, засушило, заморозило.
И вдруг сдавило грудь и не хватило воздуха. Вот я и дома. Еще несколько шагов. Но я чувствовал: мне не хочется идти туда, внутри все застекленело от страха, будто я провинился непонятно в чем. Почему-то вспомнилось, как однажды зимой приехал в отпуск, прождал на вокзале автобус, а потом, замерзший, прибежал домой. Мать тут же переодела во все теплое и посадила к печке, поближе к духовке. Теперь уже не встретит. Здесь, вблизи дома, эта мысль показалась мне чудовищной, ведь внешне ничего не изменилось, и поселок и дома стоят на прежнем месте. А ее нет. В последний раз я видел мать осенью, когда улетал на Север. Она отпросилась с работы, прибежала провожать. Я заметил, что пуховый платок у матери выносился, раньше она аккуратно подворачивала его, и было совсем незаметно, а здесь поторопилась, не посмотрела. На нас тянулась, а себе ничего купить не могла.
Едва добрался до крайнего дома и вышел на твердую дорогу, как во дворе у старухи Чернихи взвилась собака, ей тотчас ответила другая. Я видел, как Черниха выглянула в окно, и мне стало не по себе. С детства у ребятишек было поверье, что старуха может сглазить, наслать дурную болезнь, и поэтому, может быть, к ней единственной мы не лазили в огород.
На улице я никого не встретил. Зачехленные снегом бревенчатые дома – как близнецы. Почти у каждого забора пузатые сосновые чурки, узкие тропинки от калиток. Возле палисадников горы снега. Сквозь щели в ставнях на дорогу падали желтые полоски света.
Поднявшись на пригорок, увидел я свой дом, в наступивших сумерках похожий на старуху, повязанную белым платком. Слепо, будто заклеенные пластырем, глянули заледенелые окна. У ворот привычно, как делал это тысячу раз, просунул руку за доску и открыл заложку. Во дворе остановился. В глаза бросились дыры в заборе, точно выломанные зубья у расчески. «На растопку рубили», – вскользь подумал я. Надо было приехать и дров привезти. И от колодца снег отдолбить, вон как наросло. Мать всегда ругалась, если снег нарастал вровень со срубом. «Того и гляди в колодец сорвешься», – говорила она.
Я помедлил, не решаясь заходить в дом. В ограде снег был убран, вытоптан, видимо, кто-то из родни постарался. В сенях на ощупь нашел дверную ручку и потянул ее. Дверь обмороженно заскрипела, бесшумно, точно собачий клубок, покатился по полу холодный воздух. Пахнуло знакомым с детства домашним теплом.
– Степан приехал, – сказал кто-то облегченно.
Меня будто ударили. Это говорила тетя Надя, мамина сестра. Они очень походили друг на друга лицом, и голос был похож.
– Где мама? – спросил я.
– Вчера похоронили, – ответила тетя Надя и платком вытерла глаза. Она что-то еще говорила, у нее шевелились губы, но я уже не слышал ее.
– Как же так! – шептал я. – Ведь я приехал.
Увидев меня, заплакала Вера, тотчас же присоединился и Костя. Глядя на них, заревела и Наташка. Тоненько, широко открыв рот и захлебываясь.
– Телеграмму от тебя получили, да поздно, – виновато сказала тетя Надя. – Ты уж не сердись.
У меня зажгло в горле, но слез не вышло, в последнюю секунду я успел перехватить, зажать их в себе, молча, как во сне, разделся, взял на руки Наташку. Она перестала плакать, незнакомо посмотрела на меня, на золотистые шевроны на рукавах, и чудился мне немой укор в ее глазах. Я гладил ее волосы, чтоб ребятишки не видели мое лицо, склонил голову. Первой перестала плакать Вера. Она вытерла слезы, принялась успокаивать Колю.
Вера – вылитая мама в детстве. Наташка, говорят, похожа на меня, а оба мы ближе к отцу, черные, как грачи.
– Родня-то была? – спросил я через некоторое время.
– Была. Наши все были, – быстро ответила тетя Надя. – Ты их, случаем, не встретил, они на автобус пошли? Ефим Михайлович с Фросей провожают.
– Нет, я со станции.
– На передаче, значит, приехал!
Раньше, когда плохо ходили автобусы, из поселка в город ездили на пригородном поезде, его почему-то все называли передачей.
– Ну и хорошо, ну и ладно, – засуетилась тетя Надя. – Ты сейчас с дороги, иди поужинай. А вы, ребятишки, за уроки, завтра в школу.
Она бросилась на кухню, загремела посудой. Я пошел следом, присел на стул. Тетя Надя поставила на стол суп, блины, грибы, достала бутылку «Московской».
– Выпей, помяни. Царство ей небесное.
Она протянула стакан. Я выпил – и не почувствовал запаха.
– Вот возьми грибочков, а вон козлятина, еще теплая, недавно разогревала.
Я смотрел на стол, за которым когда-то собиралась вся наша семья, смотрел на тарелки, которые еще несколько дней назад мыла мать, и не мог поверить, что мы никогда больше не соберемся вместе, что всему этому пришел конец.
– Тетя Галя приезжала, а вот Владимир не приехал, – продолжала тетя Надя. – Дал телеграмму, заболел. А так все были. Все, как надо, сделали. Соседи, те как родные. Комбикормовый завод все на себя взял. Директор Кутин – хороший человек. Мама-то в почете была. Памятник, оградку железную, машину выделил. Сам был. И школа помогла. Ирина Васильевна, твоя учительница, приходила.
Тетя Надя на секунду смолкла, смахнула набежавшую слезу.
– Мама, когда болела, все тебя ждала. Стукнут ворота – она вздрогнет, на дверь смотрит. Увидит, что не ты, замолчит и лежит так. В последнее время, видно, чувствовать стала, посадит ребятишек вокруг себя, попросит Костю дневник показать. У него с математикой плохо. Костя, он из школы раньше приходил, наварит картошки, натолчет и горячую к ногам прикладывает. Ноги у нее в последнее время мерзли. Тобой она гордилась. Бывало, приеду я, у нее письма твои под подушкой лежат.
Я стиснул зубы, заглатывая слезы. Прорвалось что-то во мне, до этого будто нес стакан с кипятком, терпел, а как поставил, все закричало от боли.
– А ты поплачь, легче станет, – посоветовала тетя Надя. Она смотрела на меня, по щекам катились крупные слезы.
– Ефим Михайлович был? – спросил я.
– Был. Он вроде как у вас жить собирается, у них там комнатенка маленькая, а здесь ребятишки одни.
Тетя Надя замолчала, увидев в дверях Костю. Он боком подошел ко мне, потрогал пуговицу на пиджаке и молча забрался на колени. Я провел рукой по волосам и заметил на шее белые рубчики. Однажды мать оставила меня нянчиться с Костей. Ему тогда было около года, я утащил его на улицу, посадил у забора, а сам с ребятишками гонял мяч. В это время на Костю налетел петух. Костя, закрыв голову руками, уткнулся лицом в траву, орал на всю улицу, а петух долбил его в шею.
– Я деньги привез, – сказал я тете Наде. – Вы, наверное, поистратились тут.
– Да что ты! Ребятишкам что-нибудь купи. Сгодятся еще.
Через полчаса пришел мой дядька Ефим Михайлович. У порога снял шапку, обмел веником снег с валенок. Я встал, пошел навстречу. Он торопливо поправил капроновый галстук, кинулся ко мне, обхватил за плечи.
– Вот ты какой стал, – пробормотал Ефим Михайлович, тыкаясь в шею шершавым, как наждак, подбородком. За годы, что я не видел его, он мало изменился, располнел только и как будто убавился ростом.
– Надолго отпустили? – спросил он, отстраняясь от меня.
Я не успел ответить. Прямо от порога, увидев меня, закричала, запричитала жена Ефима Михайловича, Фрося. Когда она вошла, я не заметил.
– Замолчи, дура-баба! – прикрикнул на нее Ефим Михайлович.
Она, сморкаясь в платок, прошла в комнату, присела на стул рядом с тетей Надей.
– Вот такие, брат, дела, – сказал Ефим Михайлович. – Ушла твоя мамка от нас. Плохо, конечно, что не успел, но что поделаешь. У нас тут без тебя мысли нараскоряку. Телеграмму я прямо начальнику аэропорта дал.
– Уж как я ее любила, как любила… – завыла Фрося. – Говорила, береги себя, у тебя же дети. Куда им теперь, горемычным, деваться!
– Перестань, Фрося, – оборвала ее тетя Надя. – Парень с дороги, лица на нем нет, а ты крик подняла.
Фрося прикусила язык, побаивалась она тетю Надю.
– Долго пробудешь? – спросил Ефим Михайлович.
– Отпуск мне дали на десять дней. Пока летел – осталось шесть.
– Да что мы так разговариваем-то? Давайте за стол, – сказала тетя Надя.
– И то верно, – подхватил Ефим Михайлович.
Тетя Надя поставила на стол еще два стакана. Ефим Михайлович разлил водку. Себе и мне по стакану – женщинам по половинке.
– Хорошая у тебя была мамка, добрая, – как и положено в таких случаях, начал он, но где-то на полпути голос у дядьки обмяк, худой кадык завис посреди горла. – Помянем, Степа, – уже тише закончил он.
Выпили разом, закусили, потом выпили еще по одной. Ефим Михайлович откашлялся, стал рассказывать, как провожали родню.
– С ребятишками решать надо, – остановила его Фрося.
– Да, да, – заторопился Ефим Михайлович. – Тут Кутины приходили, говорят, может, отдадите Наташку. Детей-то им, сам знаешь, Бог не дал. А дом без ребенка – сирота. Хотели из детдома взять, да там чужие, а Наташка у них на глазах выросла.
Фрося помалкивала, но взглядом, точно кошка мышь, сторожила меня. Тетя Надя, которая после рюмки, похоже, обмякла, подняла голову. На груди натянулось платье.
– Вот что я вам скажу, люди добрые, что, у них собственной родни нет? – Она пристукнула кулаком по столу, со стола упал нож.
– Кто-то еще придет, – почему-то испуганно сказала Фрося.
– Должно быть, мужик, – деловито заявил Ефим Михайлович. Он поднял нож, вытер лезвие о рукав, положил обратно на стол.
– Неужто мы оставим их? Наш корень – наша кровь, – повела бровью тетя Надя. – Люди-то потом что про нас скажут?
– Я и говорю, решать надо, – поддержал Ефим Михайлович. – Кабы у нас с Фросей квартира побольше была, я и разговор вести не стал, забрал бы ребятишек к себе.
– Правда, Ефим, правда, – поддакнула Фрося.
– С Анной мы душа в душу жили, – поглядывая на тетю Надю, продолжил Ефим Михайлович. – Я ей то угля привезу, то дров, в прошлом году пять рулонов толи достал.
Вот так и раньше. Привезет нам известь, мама побелит себе и ему. Потом оправдывалась передо мной: «Ефим, он ничего, он хороший. Фрося, та из него веревки вьет. Ей ведь какого мужика надо? Чтоб не ел, не пил и на голове ходил. У самой руки от задницы выросли». Жили они на железнодорожной станции в переполненном бараке. Нескладная, неладная была у них семья, Фрося часто болела. Ефим Михайлович летал с одного предприятия на другое, искал длинные рубли. Хозяйства у них не было, если не считать маленького огородика, в котором ничего не росло. У соседей водились и морковь, и огурцы, и капуста. У Ефима Михайловича ничего. «Место, место гнилое, – частенько жаловался он матери, – вот если мне ваш огород, озолотился бы».
– Я сейчас кладовщиком работаю, – доносился до меня голос Ефима Михайловича, – работа ответственная, подотчетная. Люди-то сейчас какие? Быстро под монастырь подведут, и окажешься за Ушаковкой.
Почувствовав, как во мне растет неприязнь к Ефиму Михайловичу, я поднялся из-за стола и вышел на улицу. Морозный, пахнущий сыростью воздух выбил на глазах слезу. Огороженный крышами домов кусок звездного неба напоминал приборную доску самолета. Из трубы соседнего дома, протаптывая размытую дорожку, куда-то ввысь тянулся сморенный дымок. Из-за сеней бесшумно вынырнула собака, завертелась около ног, затем бросилась на грудь, пытаясь лизнуть меня в лицо.
– Полкан, дружище, как нам теперь?
Полкан, пригнув уши, смотрел на меня, глаза у него радостно поблескивали.
Скрипнула дверь, вышел Ефим Михайлович.
– Ты чего выскочил? – дыхнул он сзади. – Один захотел побыть?
Полкан поднял уши, угрожающе заворчал. Ефим Михайлович на всякий случай отступил за меня.
– Я вчера с директором школы разговаривал, – зевнул он. – Бумаги в детдом пошлет на ребятишек. Тебе только заявление написать.
И тут у меня будто сорвалась пружина, я схватил дядьку за рубашку, рванул к себе.
– А меня ты спросил?
– Ты что, сдурел? – отшатнулся Ефим Михайлович и в следующее мгновение взвизгнул: – Убери собаку, убери, а то порешу!
Полкан вцепился дядьке в штанину. Ефим Михайлович начал отбиваться от него свободной ногой.
– Полкан! – крикнул я. – Пошел вон!
Собака тотчас же отскочила в сторону.
– Вы почему маму без меня похоронили? А-а? Пять рулонов толи достал! Благодетель!
Ефим Михайлович хрипло дышал. Согнувшись, он прикрывал голову рукой. Я отпустил его. Открылась дверь, высунулась Фрося. В сенях на полу легла полоска света.
– Вы чего это там? Давайте в избу, а то простынете.
– Закройся, – махнул на нее Ефим Михайлович. – Разговор тут серьезный.
Фрося скрылась, вновь стало темно.
– Узнаю, в отца. Такой же заполошный был, – отдышавшись, сказал дядька. – Ты пойми меня правильно, к себе их взять не могу, у самого двое ребятишек, и Фрося – какой из нее работник? Всю жизнь по больницам. Того и гляди вслед за твоей матерью отправится. Жизнь, она короткая, а жить хочется. Ты тут меня укорил. А знаешь ли, как они без тебя жили? На улице дождь, а в комнате тазы, кастрюли стоят – крыша протекает. Толем бы крышу покрыть, да нет его нигде. Нет, понимаешь! И в магазине не купишь.
Горячая волна неизвестной доселе жалости и стыда накрыла меня.
– Прости, Ефим Михайлович, – пробормотал я.
– Да что там, это горе в тебе бродит, выхода ищет.
Я нащупал дверную ручку, вошел в дом. Снова сели за стол. Все молча смотрели на меня. Галстук Ефима Михайловича сиротливо висел на боку, из-под воротника рубашки высунулась засаленная, в узлах резинка.
Мне стало противно и стыдно за себя. Они были рядом с матерью, плохо ли, хорошо ли, но что-то делали для нее и последний долг отдали, и вот сейчас не уехали, как другие, а сидят рядом со мной, хотят чем-то помочь. Спасибо и на том.
– Что молчишь, Степа? – спросил Ефим Михайлович. – Ты старший, как скажешь, так и будет.
– Ребятишки останутся со мной, – сказал я.
– Зачем тебе, молодому, такая обуза? – коротко вздохнула Фрося. – Ты сейчас герой, все можешь! А потом что запоешь? От родных детей отцы бегают, алименты платят, а ты сам в петлю лезешь.
– Помолчи, Фрося, – остановил ее Ефим Михайлович. – Еще раз узнаю в тебе отца, царство ему небесное. Но подумай хорошенько. Улетишь в рейс, кто за ребятишками смотреть будет? Может быть, их в этот… как это сейчас называется? – Ефим Михайлович с опаской посмотрел на меня, не решаясь сказать.
– Интернат, – подсказала Фрося.
– Вот, вот. Обуты будут, одеты, накормлены…
– Нет, я уже все решил. В городе у меня есть комната. Поживу пока у Зинаиды Мироновны, а там видно будет, может, аэропорт квартиру даст.
– Костя у вас крученый, ох и крученый! Трудно тебе с ним будет, – сказала Фрося, тыкая вилкой в блин.
– Вот что, Степа, – вдруг заговорила тетя Надя. – Мы тебя не принуждаем. Добра тебе все хотят. Давай так: Наташку я себе заберу. Куда ты с ней денешься, мала еще? Пусть у меня пока поживет. Где пятеро, там и для шестой место найдется. Сейчас не война, жить можно. Захочешь взять обратно – воля твоя. Федор у меня неплохо зарабатывает – три сотни выходит.
– А Вера с нами жить будет, чего уж там, потеснимся как-нибудь, – решилась Фрося.
«Чтоб она тебе полы мыла», – подумал я.
Ефим Михайлович тяжко вздохнул, покрутил головой, оглядел потолок, стены, постучал ногой по половице. Деловито нахмурился.
– С домом как порешишь?
– Продам, зачем он мне.
– Старенький дом, за участок могут две сотни дать, а дом на дрова.
– Отремонтировать, жить можно, – возразил я.
– Конечно, все можно, – подтвердил Ефим Михайлович, – только деньги на все нужны. Сейчас в город все уезжают, заколачивают дома и уезжают. Помнишь, как вам этот дом достался?
Я молча кивнул головой, вспомнив все сразу.
Рядом с нашим домом был старенький бревенчатый сарай, в котором соседи хранили сено для своих коз. Возле сарая росла густая крапива. Провинившись, я скрывался там от матери. Возле стены всегда было тепло и сухо. Между бревен серыми усами высовывалось сено, а внизу бегали мыши. Там я мастерил игрушки, делал сабли, пистолеты и тут же пробовал их. Как-то смастерил пугач и, чтоб не напугать спящих ребятишек, пошел испытывать его за сарай. Набил трубку головками от спичек, забил отверстие ватой и выстрелил в стену. Горящая вата попала в щель, и сено тотчас вспыхнуло.
Я некоторое время ошалело смотрел на синий дымок, потом схватил палку и принялся сбивать крохотный огонь, но сено разгоралось сильнее. Я заскочил в дом, схватил кружку с водой и выбежал обратно. Поздно. Сарай окутался дымом, огонь точно посмеивался надо мной, показывал красные языки пламени. Через минуту пожар перекинулся на наш дом.
Я вспомнил, что в кроватке спит Вера, бросился обратно, разбудил Веру и выбежал на улицу. Сарай превратился в огромный костер. Горела и крыша нашего дома. По улице, с криками забегали люди. Меня с Верой оттащили в сторону, начали спрашивать, где Костя. Я молчал, испуганно смотрел на огонь, который сухо потрескивал, точно внутри что-то жарились на сковородке.
Прибежала мать. Она, как безумная, лезла в огонь, но держали, кто-то из соседей, облив себя водой, бросился в дом. В это время принесли Костю. Он, как только я ушел стрелять из пугача, уполз в огород и уснул между грядок.
День был жаркий, дул ветер. Тогда сгорел бы весь поселок: пожарные машины застряли в болоте, но выручили проезжавшие мимо солдаты. Они прибежали в поселок и быстро растащили остатки дома, затушили огонь.
Бревна на склад привезли с Ангары. Когда проходили большие дожди, по реке плыло немало леса. Мужики, жившие ниже по течению, только и ждали этого момента. Добрая половина домов в поселке была из бревен с лесозавода.
Соседи организовали помощь, за два дня сколотили стены, настелили пол. Остальное отец доделал вместе Ефимом Михайловичем, но вскоре дом стал тесен, отец решил построить новый, бревенчатый. Работал он как раз на лесозаготовках, привез машину бревен, а в другой раз привезли самого…
– Здесь вот мост строить начали. Мне предлагают работу завскладом. А со станции ездить далеко. Может, поживем пока у вас? – сказал Ефим Михайлович.
– Конечно, живите.
– Вот и договорились, – обрадовалась Фрося. – Дом мы подладим, отремонтируем. Ты в гости приезжать будешь. Все память о родителях.
– А Веру мы все-таки заберем, – добавил Ефим Михайлович.
– Ну ладно, посидели, мне ехать надо, – сказала тетя Надя. – Я бы еще побыла, да дома скотина осталась. Я телеграмму получила, все бросила, ребятишек по соседям распихала. Федор в командировке, из Тулюшки до перевала зимник пробивают.
Обхватив Костю с Верой, тетя Надя прослезилась. Ребятишки, привыкшие к ней, начали было снова реветь, но она тут же их успокоила:
– Летом ко мне приедете. Молока попьете вдоволь. Только учитесь хорошо и не обижайте друг друга.
– Ну, ты и характерный, весь в отца, – ластилась ко мне Фрося. – Поначалу я и не знала, как с тобой разговаривать. А в поселке что только про тебя не говорят! «Мать выучила, а он похоронить даже не приехал». Завтра всем скажу, чтоб не болтали зря.
– Ехать надо, – вздохнув, сказала тетя Надя.
– Я вас провожу, – сказал я и подошел к вешалке.
Собрали Наташку, она обрадовалась, что придется куда-то ехать, посидели на дорогу и пошли к автобусу.
Я посадил сестру к себе на плечи, она была легкой, болтала ногами, что-то пыталась говорить, но тетя Надя завязала ей рот платком, чтоб не простыла. Вместе с ними уехали Ефим Михайлович и Фрося.
Я лежал у стенки, рядом со мной причмокивал губами Костя. От стенки несло холодом, видимо, опять появились щели. В кухне на стене, подрагивая, плясали красноватые тени. «Дрова прогорят, надо трубу закрыть, – подумал я, – а то к утру все тепло вынесет».
Последний раз дом ремонтировали четыре года назад, перед моим отъездом в летное училище. Мать сходила на лесозавод, выписала машину досок. Ефим Михайлович привез опилок.
Подремывая, я вспоминал, как заменял старые полусгнившие доски новыми, покрыл крышу толем. Потом решил утеплить стены. Я забрался на сени, мама с Верой насыпали в мешок опилки и подавали мне. Даже Полкан, до того гонявший кур, зубами хватал веревку и помогал тянуть мешок. Возле сеней сидела Наташка, она занималась стиркой, снимала с куклы одежонку и бросала и таз с водой. Я видел, как в тазу колышется синий кусочек неба. Наташка шлепала по воде ручонкой, небо расплескивалось на мелкие серебристые капельки. Неподалеку от нее стоял петух, он побаивался Полкана, выжидая момент, вертел головой. Неожиданно почудилось, что мать сказала: «Степан, возьми Наташку к себе, ведь заклюет петух».
Я вздрогнул и проснулся. На сердце пустота, будто и нет там ничего. В доме пристыла тишина. Лишь монотонно постукивали ходики. Печь прогорела, тени исчезли. Я встал. Ступая босыми ногами по холодному полу, прошел в кухню, прикрыл трубу. В кровати заворочалась Вера. Я подошел, поправил одеяло, затем присел рядом. Она быстро поднялась и обвила меня ручонками.
– Ты что не спишь?
– Я стук услышала. Думала, ты куда-то пошел.
– Трубу прикрывал, – объяснил я.
– Ты нас не оставляй, Степа, ладно? Я все могу. И постирать, и сварить. Когда мама болела, я все делала.
Вновь саднящим клубком вошла в меня боль. Чтоб не выплеснуть ее, я торопливо хватанул ртом воздух, заталкивая, удерживая ее внутри.
– Да ты что, Вера, успокойся! Будем все вместе.
Вера вздохнула и, как бы оправдываясь, сказала:
– Я восьмилетку кончу и пойду в педучилище.
– А что, десять классов не хочешь?
– В педучилище, тетя Фрося говорила, стипендию дают тем, кто хорошо учится. Выучусь, Костю воспитывать буду.
– Он к тому времени уже вырастет, – засмеялся я.
– Ну, тогда Наташу, – продолжала Вера. – Она еще ничего не понимает, говорит, мама за хлебом в магазин ушла, скоро опять вернется. Здесь без тебя что было! Меня тетя Фрося жить к себе звала. Не хочу я к ней. Придет к нам, а сама от порога уже оправдываться начинает: «Хотела конфет купить, да магазин закрыт». Будто нам ее конфеты нужны!..
– Может, и правда закрыт был, – неуверенно возразил я.
– Магазин закрыт, а райисполком открыт? Она сегодня бегала туда узнавать, отдадут нас в детдом или нет.
– Откуда ты это узнала?
– Бабка Черниха сказала, она там уборщицей работает.
– Спи, Вера. Я сейчас документы разыщу. Пойду завтра в исполком. Спи.
Я подошел к комоду, выдвинул ящик. Там у нас лежали документы, бумаги, старые письма. Сверху лежал альбом с фотографиями. На первом листе альбома приклеена большая фотография – вся наша семья. Во всем новом, торжественном смотрим в одну точку. Дальше стопка старых, пожелтевших фотографий. Мать с отцом в молодости, она с короткой стрижкой, с такими сейчас ходят девчонки, отец – в косоворотке. В отдельном конверте фотографии с фронта. Отец возле «студебеккера». На нем темный ватник, забрызганные грязью сапоги. Через сутки, раненный в ногу у озера Балатон, он уже будет в медсанбате. А вот еще одна, послевоенная. Возле дома сидит отец, у стенки видны костыли, а на коленях у него я. На голове у меня пилотка. Отец тогда только что вернулся из госпиталя. Он зашел во двор на костылях. Рядом, придерживая его, шла медсестра. Возле крыльца отец заторопился, костыли разъехались по грязи, и он, неловко хватаясь рукой за воздух, повалился на бок. Медсестра запричитала, бросилась поднимать, но он оттолкнул ее и на руках вполз на крыльцо. Здесь выбежала, заголосила мать.
– Ну, будет. Перестань, мать, слава богу, живой, – успокоил отец.
И следующую минуту он шершавыми пальцами гладил меня и, улыбаясь и плача одновременно, совал гостинец – горсть слипшихся шоколадных конфет.
В мирное время отец работал сапожником, ремонтировал туфли, подбивал каблуки, весь дом пропитался запахом вара. Постепенно здоровье пошло на поправку, он стал ходить, и с того дня потянуло его в гараж, не мог он без машин. В избе появились болты, гайки, запахло бензином, часто приходили друзья, с которыми он воевал, они приносили водку, украдкой от матери выпивали. Ночью отцу опять становилось плохо, он кричал, дико таращил глаза, командовал. Я забивался куда-то в угол, испуганно смотрел на отца. Через некоторое время ушел из гаража в леспромхоз, возил из тайги на станцию бревна. Уже потом, когда я стал постарше, брал меня с собой. У нас в семье считали, что я пойду по стопам отца, стану шофером, но все случилось иначе.
Сейчас мне казалось, что смотрю я в свое детство из самолета, и очень многое видится отчетливо, точно все это находится где-то рядом, будто поднялся я невысоко, всего на несколько метров. Я хочу заглянуть подальше, в самое начало, но мое детство затянуло облаками, и я уже вспоминаю только то, что рассказывала мать.
Рос я слабым, болезненным, едва оклемаюсь от одной болезни, уже другая караулит, в общем, как говорят, не понос, так золотуха. У матери руки опускались, но она все-таки выходила. Ушла куда-то хворь, вырос я здоровым и крепким, но, видимо, ничего не проходит даром. Мать, отдавая себя нам, сама не береглась.
А вот на фотографии Вера. Вспоминая ее маленькой, я с удивлением заметил, что не помню, как она выросла. Забьется куда-нибудь под кровать и играет там себе целый день с куклами. С ней было хорошо водиться: отгородишь скамейками, стульями, чтоб не уползла, и айда с ребятишками на реку. Прибежишь обратно, она спит в углу. Росла тихо, незаметно, ничего с ней не случалось, разве что однажды объелась белены. Вот Костю, этого запомнил сразу, едва принесли из роддома. Орал по ночам, не переставал орать и днем, прерывался только, когда ел. «Вместо радио можно слушать», – смеялся отец. Едва научился говорить, как сразу же стал командовать. Ляжет в кроватку, прищурит свои разбойничьи глаза и требует: «Качай!» В пять лет уже вовсю катался на соседской козе; петуху, который поклевал его, он все-таки свернул шею. Отец любил его и баловал. «Весь в меня, сорванец», – частенько слышали от него.
Если для многих детство уходило медленно, у меня оно оборвалось как-то враз, хотя мать постаралась, чтобы жизнь шла тем же порядком. В тот год Вера пошла в первый класс, а тут родилась Наташка. Небольшой пенсии, которую мы получали за отца, не хватало, и мать нанялась после работы мыть полы в конторе. Узнав об этом, я решил бросить школу.
– Чего я, здоровый, буду сидеть на твоей шее, – сказал я. – Пойду работать, а десятый класс в вечерней школе закончу.
– Хватит нам денег, – ответила мать. – Живы будем, не помрем! А ты учись, Степа. Сил у тебя много, а ума на копейку. Успеешь еще наработаться…
Утром меня разбудила печь. Я приподнял голову. Рядом, свернувшись калачиком, спал Костя, Верина кровать была уже прибрана, с кухни несло запахом жареной картошки, дружно потрескивали дрова. Я тихонько, чтобы не разбудить брата, поднялся, натянул брюки.
В комнату заглянула Вера. Увидев, что я проснулся, она принесла рубашку.
– С порошком постирала. Сырую гладить пришлось, – сказала она. Мне стало неудобно перед сестрой, рубашку я не менял уже несколько дней.
– Буди его, – показала она глазами на Костю. – В школу собираться пора.
Я тронул брата за плечо, он засопел, сморщил лицо и вдруг резко натянул на голову одеяло.
– Вот всегда так, – вздохнула Вера. – Все нервы повытягивает.
– Скажешь тоже, – высунулся из-под одеяла Костя. – Я это всегда нарочно, чтоб тебя позлить. Если хочешь – с сегодняшнего дня буду вставать раньше.
Поели быстро. Вера убрала со стола, принесла на кухню портфели. Костя снял с гвоздя пальто, поискал что-то в рукавах и потом, натыкаясь на стулья, принялся лазить по комнате, заглядывая во все углы. Вера не стала дожидаться, когда он найдет шарфик, достала из шкафа свой старый платок, обмотала им шею брата. Тот вяло сопротивлялся, не желая надевать бабский платок, она шепотом ругала его.
На улицу вышли вместе. Хлопали ворота, на дорогу торопливо выходили люди и, вытягиваясь гуськом, шли в центр поселка. Некоторые тащили за собой санки, на них темными свертками, согнувшись, сидели ребятишки. Было холодно. Где-то рядом за поселком ошалело вскрикивали электровозы, ребятишки, не поворачивая головы, стригли по сторонам глазами. По этой дороге раньше мать провожала меня до школы, а потом шла вниз по улице к Ангаре, на комбикормовый завод.
– К маме когда пойдем? – повернулась ко мне Вера.
– Я сейчас в райисполком, а вот как рассветет, пойду на кладбище. Потом вместе сходим.
Вера с Костей пошли в школу, а я еще немного постоял у ворот и пошел в райисполком. В приемной у председателя увидел Галину Степановну Серикову – мать моего школьного приятеля. Она работала секретаршей. Через нее, как я знал по разговорам, шли документы.
– Осинцев, проходи, – приветливо улыбнулась она. – С чем пожаловал?
– Я насчет опекунства. Хочу взять ребятишек с собой.
Она закашлялась, худое тело задергалось резко и безостановочно. Наконец Галина Степановна справилась с собой, достала из кармана платок, вытерла покрасневшие глаза.
– Жалко Анну, молодая совсем, – отдышавшись, сказала она. – Сколько ей? Еще сорока не было?
– Осенью было бы сорок.
– Кто бы мог подумать, с виду вроде здоровая была. – Серикова сочувственно посмотрела на меня. – Тут вот какое дело. Документы уже в детдоме. Я сама только что видела путевку.
– Что это так поторопились? – вырвалось у меня.
– На заседание исполкома родня приходила, Ефим Михайлович с женой. Они не возражали.