повествующая о том, каковы были царевичевы домашние учителя, а также о том, как и какие закладывались самые первые камни в основание сыновней ненависти
1
Решение Петра дать Алексею европейское образование было, разумеется, верным. Потому что новой России нужны были и новые правители, правители нового типа. Для того, чтобы такого правителя сделать из Алексея, его нужно было отправить учиться за границу. Его нужно было вырвать из российской, вернее, старой московской среды, которая и самому Петру в то время уже стойко не нравилась.
Для того же, чтобы отправить Алексей «за море», нужно было раньше найти человека, необходимого для сопровождения и надзора за сыном – образованного, умного и доверенного иноземца. И такого человека Петр нашел. Это был генерал Иосиф Карлович. Он был генерал-майором, посланником Саксонии в Москве и доверенным лицом Августа II Сильного – саксонского курфюрста и по совместительству – польского короля.
С Карловичем Петр решил вопрос и куда поедет Алексей постигать иноземную науку: он поедет в Дрезден. Выбор, конечно, не случаен. Дрезден ведь столица Саксонии – союзницы России в войне против Швеции. Но с началом войны грянуло несчастье: при штурме саксонскими войсками Риги в марте 1700 года генерал Карлович погиб. Но ведь самый процесс освоения Алексеем иноземной науки откладывать никак было нельзя. Требовалось сыскивать учителей и иноземцев в российских, домашних условиях. Стали сыскивать. И сыскали – некоего Мартина Нойгебауэра; причем, некоторые считают, что сей Нойгебауэр был рекомендован Петру…. Карловичем.
Мартин был личность своеобразная и о нем надо бы поведать подробнее, подключив, там, где необходимо, для полноты картины авторский вымысел.
Лет этому немцу было тогда, может быть, несколько больше тридцати. Он был заметно выше среднего роста, сутулый и костлявый, с большой шишкастой головой и длинными руками, которыми он был постоянно занят, ибо не знал, куда их деть. Ничего красивого в его лице не было: желтоватые волосы, большие водянистые глаза, которые только с некоторою натяжкой следовало бы признать голубыми, и голос – глухой и бесцветный. В общем, типичный померанский немец.
По-русски Нойгебауэр разговаривал совсем даже неплохо: медленно, конечно, но слов наших немало знал. Правда, он, как все немцы из германских земель сильно оглушал звонкие согласные. У него выходило карашо, вместо «хорошо» или терево вместо «дерево». Но все это были, согласитесь, несущественные мелочи. Для нас важнее вопрос о том, что собою представляло его образование, был ли он образованным человеком? Вряд ли на это вопрос можно ответить удовлетворительно. Потому что – хотя он и называл себя «философом, историком и латинистом», но бумаг его – дипломов и патентов – никто не видел, поэтому, скорее всего, было так: он, по всей вероятности, все же учился в каком-то немецком университете, но курса не кончил. А поскольку он нигде, кроме как у русских не мог пускать пыль в глаза своею ученостью, то к нам и приехал.
2
Получивши себе в подопечные наследника русского престола, он – и без того человек спесивый, голову задрал кверху – не достать!
Более того. В подтверждение своей высокой педагогической квалификации он немедленно разругался со всеми русскими наставниками Алексея Петровича. Что там говорить!.. Основание для недовольства у Нойгебауэра в отношении обучения мальчика были. Ведь даже в его недоучившейся немецкой голове сложился бесспорный вывод: в обучении Алексея уже упущено немало времени. Ссоры между педагогами начались с лета 1702 года.
Немца особенно возмутило то обстоятельство, что бывший главным надзирателем за обучением Алексея «Данилыч» – Меньшиков, тогда еще и сам, считай, не умел толком ни читать, ни писать.
Опасаясь открыто критиковать Меншикова, Нойгебауэр сосредоточился на других учителях. Он жаловался: «Они меня царскому величеству оклеветали, будто я по две недели сидя, пью и весьма к царевичу не хожу». И злился: «Собаки, собаки! Я вам сделаю, как Бог мой жив, так я вам отомщу!».
Критика должна помогать делу. Так думал немец, но немец не знал, что критиковать Меншикова, даже и косвенно, нельзя было не в коем случае.
Граф Меншиков, задетый за живое, в отместку, немедленно распорядился «за многие его (Нойгебауэра – Ю.В.) неистовства» ему «от службы отказать и ехать без отпуска куда хочет». Однако, Нойгебауэр не поторопился собирать пожитки, а еще целых два года из русских пределов ехать не хотел, добиваясь какой-нибудь службы. И даже предлагал свои услуги в качестве… главы российского Посольства в далекий Китай.
Но – не талан! Не получив ничего, он, все-таки был вынужден уехать на Родину. Но на Родине, то есть в Померании с ним произошла разительная перемена. Считая себя русскими несправедливо обиженным, (а надо заметить, что Померания к тому времени была – по крайней мере, частично – оккупирована шведами), он предложил свои услуги оккупантам. И, разумеется, не в качестве философа, историка и латиниста, потому что пускать пыль в глаза шведам по поводу своей образованности – этот номер уже не проходил. Он стал предлагать свои услуги как специалист по России. И преуспел в этом: благодаря некоторому реальному знанию Московии, он стал сначала одним из секретарей Карла XII, а позже достиг должности канцлера шведской Померании. Но и это – не всё. Мы еще столкнемся с Мартином Нойгебауэром, по крайней мере однажды. Точнее, не с ним самим, а с результатом его литературной деятельности. Но несколько ниже.
3
Нойгебауэра выгнали. Ему на смену довольно скоро был сыскан новый иноземный наставник Алексею – барон Генрих фон Гюйссен, которого имевшие с ним дело русские быстро «переименовании» в более удобного в произношении Гизена. Доктор права Генрих фон Гюйссен выгодно отличался от Нойгебауэра и был, по-видимому, по-настоящему образованным и неглупым человеком. Наверное, и внешний вид его был вполне европейским – парик, камзол, обувь и манеры были вполне и постоянно на высоте.
Но Гюйссен не получил Алексея сразу. Вернее, получил, но обстановки, благоприятной молодому человеку для занятий обеспечить не мог. По причинам, как говорится «от него не зависевшим». Дело в том, что Петр решил взять сына с собою в армию. «В поход», как тогда говаривали. И Гюйсен должен был отправиться с Алексеем.
Здесь, в армии, среди русских военных, Гюйссен сумел вполне расположить к себе Петра; так что отец с бароном был вполне откровенен и проникся к тому доверием, причем настолько, что однажды сказал этому иностранцу: «Самое лучшее, что я мог сделать для себя и для своего государства – это воспитать своего наследника. Сам я не могу наблюдать за ним, поручаю его Вам». Фраза эта звучит как правильный перевод, скажем, с немецкого. Не русская это фраза, не из уст Петра. Скорее всего, её содержание предано иностранным свидетелем разговора. Может быть, даже самим Гюйссеном. Произошел этот разговор летом 1764 года, во всяком случае – не позже.
Из тирады Петра вытекают два вывода:
– отец сознавал важность европейского образования сына;
– отец также понимал, что сам он не может заниматься Алексеем в силу занятости, а может быть и в силу недостаточности собственного образования.
Более того.
Вероятно, вследствие уже упоминавшегося расположения, которым воспылал к Гюйссену Петр, последний поручил ему в это время еще два дела, причем, по крайней мере одно – в высшей степени тайное и ответственное: найти для царевича Алексея Петровича невесту.
4
«Не рано ли?» – скорее всего спросит сию минуту читатель. Отвечаем: нет, не рано. Потому что речь идет о династическом браке, а у него есть свои особенности. Любовь и прочие нежности тем, кто находится в династическом браке могут оказаться и ни к чему. На первое место в таком браке выдвигается
Политическая целесообразность.
Петр твердо решил невесту для сына искать не дома, а в Европе.
То есть, занял позицию прямо противоположную той, которую в вопросе о браке в начале своего правления имел Иван Грозный. Тот сказал прямо, что не желает жениться на иностранке, так как опасается отсутствия взаимопонимания с женой. В конце жизни Грозный эту точку зрения изменил. Но для нас крайне важно, что уже начиная с Бориса Годунова, московские государи целеустремленно пытались породниться с августейшими семействами западной Европы.
Достаточно вспомнить хотя бы попытку Михаила Федоровича, деда Петра, отдать дочь Ирину за графа Голштинского Волмера-Вальдемара. Но она и все иные попытки такого рода до поры оставались безуспешными. Казалось, что великие времена Ярослава Мудрого в брачном смысле воротить невозможно.
Но Петр уже не просто совершал очередную попытку, которая была обречена. Он рассчитывал, что у него попытки есть шансы на успех. И, как оказалось, совершенно резонно рассчитывал. Потому что русская земля не была уже той ужасной Московией, которую за рубежами не знали, которую побаивались, и над которой, как только могли, потешались. Русская земля становилась нолвым государством, – с набирающей силу армией, с крепнущим флотом, а с этими факторами иностранцам надобно было уже считаться. Вот почему у устремлений Петра найти сыну невесту на западе были шансы на успех. Были! Петр это чувствовал и понимал. Иначе не ставил бы эту задачу. Иначе не стал бы Петром Великим и императором.
5
Но отдавая сына иноземцам для учения, генеральную линию, линию воспитания у сына монаршего мировоззрения, отец стремился держать в собственных руках. Доказательством этого мы вполне можем считать яркое
Общее наставление, которое сделал отец сыну сразу же после взятия Нарвы – либо уже в самом городе, либо в русском осадном лагере 9 августа 1704 года. Петр тогда сказал Алексею следующее: «Сын мой! Мы благодарим Бога за одержанную над неприятелем победу. Победы – от Господа, но мы не должны быть нерадивы и все силы должны употреблять, чтобы их приобресть. Для этого я взял тебя в поход, чтобы ты видел, что я не боюсь ни трудов, ни опасностей. Поскольку я, как смертный человек, сегодня или завтра могу умереть, то ты должен убедиться, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру.
Ты должен, при твоих летах любить все, что содействует благу и чести Отечества, верных советников и слуг, будут ли они чужие или свои, и не щадить никаких трудов для блага общего. Так как мне невозможно всегда быть с тобою, то я приставил к тебе человека (Гюйссена – Ю.В.), который будет вести тебя ко всему доброму и хорошему. Если ты, как я надеюсь, будешь следовать моему отеческому совету и примешь правилом жизни страх Божий, справедливость и добродетель – над тобой всегда будет благословение Божие, но если мои советы разнесет ветер и ты не захочешь делать то, что я желаю, то не признаю тебя своим сыном и буду молить Бога, что бы он наказал тебя в этой и будущей жизни».
И снова автор обращает внимание на то, что язык этого наставления таков, что принадлежит будто и не Петру. Текст значительно приближен к современному русскому языку, из чего мы можем сделать вывод, что это – запись иностранца и, может быть, самого Гюйссена. Содержание этой речи Петра мы полагаем очень важной; она требует комментария.
6
Во-первых, – вдумаемся – в ней весьма ясно звучит угроза: «…я не признаю тебя наследником» И определяются условия, при которых это может произойти: «…если мои советы разнесет ветер»… и т.д. Но угроза звучит здесь не реалистически, а как бы профилактически. Ибо реальных данных об участии сына в действиях против отца нет, потому что нет самого участия. Наоборот. Реакция Алексея на речь Петра была совершенно адекватной: сын бросился целовать отцу руки и клясться, что будет делать все как говорит отец, во всем следовать и подражать ему. И, думается, что в те минуты сын был совершенно искренен. Тогда, в августе 1704 года царевич чистосердечно хотел стать продолжателем великого отцовского дела.
Но царь Петр – политик реалистический. Он уже избавился от угрозы – и не одной – заговора против себя. И понимал, что по мере того, как Алексей растет и зреет, растет и зреет вероятность подключения сына к неизбежным будущим заговорам. Он еще не знает, что и как в этом смысле произойдет, и поэтому впрок пугает сына. Так, на всякий случай. Однако напомним: до реальной реанимации ненависти сына к отцу осталось каких-нибудь три года: в 1707 году Алексея тайно повезут в Суздаль и устроят ему свидание с матерью. Не из соображений человеколюбия повезут, а истинно для того, чтобы сильно ослабевшая, даже, возможно, практически исчезнувшая ненависть к отцу вспыхнула в сыне с новой силой; чтобы сделать сына уже реальным противником, даже врагом отца и всех его великих и славных дел.
7
После взятия Нарвы Петр отправил Алексея домой – вместе с Гюйссеном – продолжать обучение.
Для отца стало ясно, что чем более «западным» станет образование сына, тем больше у отца шансов впоследствии заполучить Алексея в союзники.
Гюйссен непосредственно занимался с Алексеем до самого начала 1705 года – когда барон выехал за границу. У нас будет еще далее случай подробно рассказать о том, почему и зачем он покинул пределы России. А пока обратим внимание на то, какого мнения Гюйссен был о знаниях и спосбностях к учебе своего подопечного.
В письме к царю барон пишет, что царевич шесть раз прочитал Библию: пять раз по-славянски и один – по-немецки. Если верить Гюйссену, юноша прочел всех греческих отцов церкви и «все духовные и светские книги, которые когда либо были переведены на славянский язык». По-славянски и по-немецки царевич говорил и писал хорошо. Резюме просвещенного наставника: «Царевич разумен, далеко выше возраста своего, тих, кроток и благочестив».
Автору представляется, что в части количества прочитанного Алексеем немало преувеличений. Но оставим их на совести ментора: он явно дает понять, что сделал для обеспечения сих успехов немало. Хотя согласитесь, чтó можно достичь за полгода, в действительности, как с улыбкой замечает С.М.Соловьев, ограничиваясь «одним преподаванием слегка»?
Иное дело – перспективная программа обучения, составленная Гюйссеном. Составитель отлично знал, какие знания нужны будущему монарху. Согласно этой программе, царевич должен был владеть французским и немецким языками, основательно изучить географию и математику. Далее, кроме «слога» – то есть ораторских навыков и умения ясно излагать свои мысли на письме, программа предусматривала «изучение предметов о всех политических делах в свете и об истинной пользе государств Европы, в особенности, пограничных».
Мы уже упоминали о том, что с этого времени, т.е. 1704 года контакт наставника и ученика на время был потерян. Потому что барон Генрих Гюйссен выехал по государевой воле за границу.
8
За рубежом Гюйссен свершил два важных дела. О поисках невесты для царевича речь пойдет несколько далее. А сначала – вот о чём. Читатель, верно, помнит померанца Нойгебауэра?
Так вот.
Ставши одним из секретарей шведского короля, тот, скорее всего, по поручению Карла XII (впрочем, не исключается инициатива самого Нойгебауэра), написал и выпустил в свет печатное сочинение об удивлении и порицании достойных чертах русской жизни, коим Нойгебауэр был свидетелем, когда жил в России.
Брошюра Нойгебауэра увидела свет в 1704 году. Называлась она так: «Письмо знатного немецкого офицера к тайному советнику одного высокого владетеля о дурном обращении с иностранными офицерами, которых москвитяне привлекают к себе на службу». Памфлет был с избытком нагружен русофобией.
В 1706 году, по поручению или с согласия царя, Гюйссен напечатал контрпамфлет, который тоже весьма длинно назывался: «Пространное обличение преступного и клеветами наполненного пасквиля, который за несколько времени перед сим был издан в свет под титулом «Искреннее письмо знатного немецкого офицера»…
Гюйссен именует автора этого письма архишельмой, а уверения последнего, что в России дурно обходятся с иностранными специалистами опровергает тем, что если бы такое дурное обращение было, то о нём Европа узнала бы не из пасквиля, а из газет и публичных актов и «государи отплатили бы за оскорбление своих представителей». Таким образом, Гюйссен опровергает факт за фактом и даже утверждение Нойгебауэра о дурном отношении к царевичу Алексею со стороны Меншикова. Барон пишет уверенно: «С царевичем Алексеем Меншиков и министры обходятся чрезвычайно почтительно, но сам царь приказывает, чтоб сына его в молодости не баловали чрезвычайным ласкательством». Это – по всей видимости, чистая правда и вполне в духе Петра.
Подобные открытия России иностранцами, предназначенные для тех, кто никогда в Московии не был и не будет, в Европе случались. Достаточно вспомнить памфлет Григория Катошихина о временах Ивана Грозного, в котором тоже было, мягко говоря… не всё верно.
9
Слухи о том, что Петр хочет отправить сына учиться за границу, вышли в Европу и немедленно стали обсуждаться ещё в самом начале XVIII века, когда Пётр думал сделать это еще под надзором Карловича. И толки об этом были различные.
Иерусалимский патриарх Досифей в 1702 году писал Петру: «Еще доносили и сие, что пришли сюды (то есть в Иерусалим – Ю.В.) письма из Вены и пишут, что пошлет Ваше Царствие сына своего Алексея Петровича туды обыкновения ради и учения; внемли не высылать из Москвы сына вашего, да не пойдет в чужие места и научится не обыкновению, но иностранным нравам». Церковь явно чувствовала угрозу.
Что касается Австрии, то она действительно, еще в 1702 году хотела бы заполучить царского сына к себе. Князь Петр Голицын писал царю в феврале 1702 года из Вены: «Граф Кауниц говорил мне, чтобы вы сына своего прислали в Вену для науки, и что до цесаря дошел слух, что вы обещали послать королевича к королю Прусскому и в другие места, что очень огорчило цесаря. И Кауниц также сказал, что если бы царевичу понравилась какая-нибудь эрцгерцогиня, то цесарь с радостью выдал бы её за него, только была б ваша воля».
Воистину, другой стала Московия!
10
Теперь уже и европейские монархи намекают, что и сами не прочь породниться с царем московским. О богатствах московских сокровищниц на Западе ходят легенды. Однако, на практике Гюйссену решить проблему царевича было нелегко. Немалое время он зондировал почву то там, то здесь – и безрезультатно. Пока ему реально не помог датский дипломат барон Урбих. Датский король Фридрих, незадачливый союзник России в войне против Швеции, стремясь показать свою, потаенную от Карла приязнь к Петру, распорядился помочь в поисках невесты для царевича. Вариант нашли. И вариант, который находился довольно близко. Кандидаткой в невесты стала старшая из двух герцогинь Брауншвейг-Люнебургских, кронпринцесса Брауншвейгшвейская и герцогиня Вольфенбюттельская София Шарлотта. В 1706 году ей было только 13 лет и жила она воспитанницей при дворе жены саксонского курфюста Августа II Сильного, тоже, как известно, союзника Петра и тоже – незадачливого.
Предварительный брачный договор о браке был подписан 27 января 1707 года.
11
Здесь имеет смысл сделать небольшое отступление – дабы попытаться ответить на вопрос о том, стала уже или еще не стала проявляться двойственность в поведении царевича, который должен был сторонникам старины симпатии показывать и отцовские поручения со тщанием исполнять. По крайней мере, в 1707 году и даже попозже это у него получалось в целом неплохо.
Но в народе появляются стойкие слухи о том, что царевич с отцом своим «не за одно». Говорили: «Царевич на Москве гуляет с донскими казаками и как увидит которого боярина, и мигнет казакам, и казаки, ухватя того боярина за руки и за ноги, бросят в ров. У нас государя нет; это не государь, что ныне владеет, да и царевич говорит, что мне не батюшка и не царь».
Что это? Это не что иное, как народные слухи, в которых всегда звучала не только, и даже не столько реальность, сколько желаемое, которое выдавалось за действительное. Хотя, может быть, и неполная выдумка. Наверняка от реальности что- то было.
Сам же Петр в это время относился к сыну очень хорошо. Когда в начале 1707 года царевич заболел, Петр писал А.Д.Меншикову: «Я бы вчерась в Ахтырку поехал, но остался для болезни сына моего, которому сегодня мало лучшее».
В то время и сын тоже был добросовестен по отношению к отцу, и, по крайней мере, открыто – со рвением исполнял возложенные на него отцом функции соправителя. Когда в Москве было получено сообщение «о неслыханной виктории» под Полтавой, царевич Алексей Петрович «созвал к себе на банкет всех иностранных и русских министров и знатных офицеров и трактовал их великолепно в Преображенском в апартаментах своих и в шатрах».
12
Хотя брачный договор, о котором шла речь выше, был делом тайным, московские ненавистники Петра узнали о нем практически сразу. Скорее всего потому, что среди близких к Петру людей у них имелся осведомитель, быть может, даже не один. Кто? Сию минуту у автора есть только одно предположение – Долгорукие. Один из них Василий Владимирович был сторонником царевича и его окружения; а получить сведения о договоре он мог от Василия Лукича Долгорукого. Они были в разных политических лагерях, но родственных отношений не рвали.
Получивши сведения о сделке, оппозиционеры совершенно ясно поняли, что женитьба уведет сына к отцу навсегда. И контрмера была сыскана. Решено было свозить Алексея к матери, в Суздальский Покровский монастырь, полагая, что этой акцией удастся обновить любовь Алексея к матери и ожесточить сына по отношению к отцу. Тем более, еще раз повторяем, что для противников Петра тогда было совершенно очевидно: если не удастся ожесточить сына по отношению к отцу, то все надежды и расчеты на возрождение в России любезнейшей старины придется окончательно и бесповоротно похоронить.
И потому – прежде всего – Суздаль!
Наступил Сочельник 1707 года – или, говоря по-русски – Святки. Дни эти у православных по традиции – время веселое, праздничное. Съедалось и выпивалось на Святки помногу.
13
Вечер. Тихо и покойно в комнатах царевича. Хотя, полной темноты все же нет – из-за киота со многими иконами у него в спальне: перед каждою лампадочка светится красноватым своим огоньком. Только-только отстоял Алексей в ночной своей рубашечке, вышитой тетушкой Софьей давным-давно – перед киотом, отстоял добросовестно, прочитавши – четко, вслух, не торопясь, все положенные православному вечерние молитвы.
И вдруг – стук в дверь! Боже ты мой! Только что подошел Алексей ко кровати своей чистенькой, как снова надобно идти и отворять. А ведь он уже и на засов дверь закрыл.
Вообще-то – открывать да закрывать двери дело сенного паренька – ночного, особого. Но нынче царевич в спальне один. Ведь Святки! Вот сенной паренек, и, как Алексею известно, из дальних Нарышкиных (родственник, значит) отпросился в семью. Объяснил, что у них нынче молодежь гадать будет. Ну и пусть себе позабавится. Алексей не маленький. Ничего с сыном царевым не станется. Во дворце в Преображенском всегда полно стражи. Прибегут, если что… Тем более, что стук-то был свой – три скорых и два в растяжечку. Стало быть, без опаски можно отворять. Он и отворил. Ах, батюшки-светы, радость-то, какая! Отец Яков пришел-пожаловал. Три целых денька где-то пропадал, и вот, наконец, объявился!
– Где пропадал?
– Болел я, болел, сударь мой Алексей Петрович… Не хотел тебе праздники портить своею болезнью… Зато теперя – попразднуем! Святки – время веселое! Хочешь, съездим на охоту. А? Зайчишек погоняем… А хочешь – в Троицу… Там нас с тобою всякий день ждут… Архимандрит, вон, письмо вчерась прислал, спрашивает, пошто, мол, не едешь… Хочешь?
– Хочу! отвечает Алешенька. – Он живо представляет уже себе, как резвые кони скоро несут его по зимней дороге и как летит плотною тучей снежная пыль за санями; как лихо гикают и свистят, подгоняя лошадей, ямщики.
– Хочу. – повторяет Алексей.
– А как прикатим в Троицу сведут тебя, милостивого, в вифлиофику и дадут честь Пятикнижие Моисеева на пергаменте писанное во времена Великого князя Дмитрия Ивановича… Хочешь?
– Хочу. А когда?
– Скоро…отвечает отец Яков, старательно показывая Алексею помрачение лица своего. – Вот только у смотрителей наших позволения получим – и в путь отправимся…
– А каких-таких смотрителей спрашивать? – почти шепчет Алексей, а сам-то ведь знает, знает о каких смотрительных речь идет. Но он также знает и для чего надобно тихо и тревожно спрашивать. Надобно почаще вызывать умиление у тех, кто его, Алексея, жалеет. Надо показывать наивность, показывать себя не дорослым, а отроком малым еще… Вот и отец Яков ловится в сети Алексеевы намертво:
– Каких? – тихо переспрашивает Яков, и на глаза его наворачиваются слезы:
– А таких, которые смотрят во все глаза, боятся как бы ты без их воли куда не уехал, и без ведома их кого не увидал…
– А кого?
– Ну мало ли… А все одно смотрят. Вовсю мочь поди-ко зенки-то дерут. Будто ты и не наследник трона отцовского, а затóчник опасный какой…
– А ну, как не получим позволения? – спрашивает Алексей с рассчитанным страхом в голосе. Тогда что?
– Получим-получим, не изволь беспокоиться…
– А когда?
– А сего дня и получим. А завтра с утречка, с Божьей-то помощью и в путь двинем, не замедлим нисколечки…
14
Все сталось так, как и обещал отец Яков. Позволение на поездку получили. А почему? Скорей всего, потому, что и в Преображенском, в самой прочной Петровской цитадели, у противников царя были нужные люди. И не из последних.
К поездке надо было вставать затемно. А Алексею этого очень не хотелось. Любил понежиться в постели, что там говорить… Но и ласковый, и уступчивый, и предобрый обыкновенно, отец Яков был на сей раз весьма тверд. И на хныканья Алексея (а ведь отроку шел семнадцатый год!) – не грубил, не досадовал даже; просто показал, что может быть и настойчивым, даже непреклонным. Потому и смогли выехать еще затемно.
Помчали сначала на Мытищи. А от Мытищ – на Троицу. Ехали чрезвычайно скоро. До того скоро, что Алексей Петрович отметил про себя в Троице, что лошади их были в мыле.
В Лавре остановились на очень короткое время – не более часу. Пока Алексей и отец Яков прикладывались к мощам Преподобного, и малость закусывали, – лошадей переменили. И уж на что из Преображенских-то конюшен царские лошади хороши были, – Алексей ревниво опять-таки про себя определил (а он в лошадях понимал), что монастырские-то лошадки лучше были.
– Куда едем? – весело спросил Алексей. От отца Якова, человека наиближайшего, он ни в каком случае подвоха не ожидал. Но отец Яков на вопрос царевича не ответил, а перевел разговор на другое: стал со смехом рассказывать о том, как веселился он в молодости на Святках, как старший брат напоил его однажды брагой допьяна и что потом было.
А лошадей-то почти гнали вскачь, а как они начинали уставать, в нужном месте ждала подстава со свежими. И меняли скоро, не мешкали.
Тут только до царевича самого дошло, что поездка готовилась задолго и тщательно, и что, скорее всего, и болезнь свою Яков придумал, а занимался этим Алексеевым путешествием
Досужий царевич выждал еще некоторое время и снова спросил, постаравшись, чтобы тревога в его вопросе не прозвучала:
– Куда же мы едем?
Отец Яков ответил, но ответил не сразу:
– В Александровскую слободу
Алексей в свои годы уже неплохо знал русскую историю. Он знал, что слобода тесно связана с Иваном Грозным. Но они-то зачем туда едут?
И вдруг, он вспомнил. Ведь в слободе, под надзором еще не так давно жила царевна Марфа, тетка самому Алексею и сводная сестра отцу.
Обе тетушки – и Марфа, и Софья оченно хотели стрельцов на отца поднять. Известно, чем все это закончилось… Софью отец в Девице запер, а Марфу в слободу сослал. Правда, там же и еще одна их сестрица на кладбище монастырском покоится – Феодора, – кровная, между прочим, ему Алексею. Вспомнил, понял все это Алексей и успокоился. Понял, куда везут: тетушкам на поклон.
Но опять все пошло как-то неясно. В слободе остановились, лошадей сменили, однако на поклон к Марфе и Феодоре не пошли, хотя и назад не повернули. Всю ночь опять лошадей гнали с факелами и даже в темноте, в поле чистом сызнова меняли лошадей. Промчали лихо и Кольчугино, и Небылое. Тут только отец Яков и открыл все царевичу:
– Ты, Свет-Алешенька, спрашивал давеча – куды едем. Отвечу теперя. Теперя – можно… Мы к матери твоей едем, в Суздаль… Не забыл ты её?
15
– Не забыл. – тихо ответил Алексей. Хотя всего-то у него и осталось в памяти – кроме самого факта, что мать в монастыре (об этом ему, хотя и изредка, но напоминали), только что-то невообразимо хорошее и горькое одновременно.
– Вот и хорошо! Вот и славно! – забирая в голос сколько возможно радости и даже восторга, ответил отец Яков. – Матерь свою надоть помнить завсегда, даже почившую. А ведь твоя-то матушка Евдокия – не мертвая, а живая. И постриг приняла не по своей воле.
– А по чьей?
Ответ Якова был такой:
– Не надо бы сказывать. Запрет на сие имеется… Но ведь и не сказать правды – тоже грех, и грех великий…
– Скажи!
– Ин, ладно. Только уговор: рот на замок. А коли откроешь – мне худо будет.
– Не скажу… Святый истинный крест – не скажу! – И царевич истово перекрестился.
– Ну ладно. Так и быть. Скажу. Слушаешь, ай нет?
– Слушаю…
Отец Яков перешёл почти на шепот – будто боялся, что кто подслушает. Кучер однако, того о чем говорили в возке слышать никак не мог. Проверяли и не раз.
– Матери постричься отец твой велел.
– А чего ради – ведаешь ли доподлинно?
– Ведаю.
– Ну?!
– Из-за бабы. Немки одной. Влюбился он в нее, видишь ли… Чары она на него немецкие напустила. И стала матушка твоя отцу ненавистна. И стал отец её изводить. И извел до того, что она против воли приняла постриг.
– Как это?
– Заставил. Он любого заставит. Царь.
В возке наступила тишина. Молчал Яков. Молчал и Алексей. Потом Алексей сказал тихо:
– Он сердиться будет…
– Кто?
– Батюшка. Как узнает, что в Суздаль меня возили.
– Не узнает. И никто не узнает. Мы ведь не скажем никому? Не скажем, верно?
– Не скажем. А коли тебя стращать начнут, скажешь. – спросил в голосе с дрожью царевич.
– Нет.
– А коли пытать станут, розыск откроют?
– Нет.
– И я тоже… никому не скажу… – тихо сказал царевич.
– Славно! Славно… – ответил отец Яков и приобнял Алексея за плечи.
Снова помолчали. После чего отец Яков спросил озабоченно:
– Что ты носом-то все дергаешь?
– Прохудился. – ответил Алексей.
– Простыл нито?
– Навить…
– Эхма! И лечить-то тебя в дороге нечем. И давно?
– С утра не было.
– Простыл. Должно, сквозняк поймал. Терпи. В Суздаль прикатим –придумаем что-нибудь.
– Течет, сил нет.
– Терпи. – повторил Яков. – И продолжил деловито: инструкцию выдавал:
– Теперь, значит, так… Скоро Суздаль. Как в город въедем – сиди как мышь тихо. В окошко не гляди. Нам надобно, чтоб тебя никто не увидал. Как въедем во двор монастырский – я тебя покрывалом покрою и сведу, куда надобно. Лица не кажи. Молчи, как рыбка. Я тебя за руку поведу, словно девицу. А ты переступай почаще, дабы аще кто увидит – подумал – девку новую привезли на послушание. Все уразумел?
– Уразумел. – ответил Алексей и взял отца Якова за руку и не выпустил уже руки его – пока тот не сказал тихо: «Пришли». И снял с Алексея покрывало.
16
Комната, в которую отец Яков привел царевича Алексея, была невелика, но чисто выбелена, а деревянный пол в ней был свеженатерт воском и просто как огонь горел, отражая, к тому же, свет от четырех новеньких свечей, стоявших в массивном бронзовом канделябре, хотя на улице было еще не темно.
Вышеназванный канделябр стоял на круглом столике, а столик был покрыт чистой парчовой скатертью. У столика друг против друга стояли два мягких удобных креслица: мебель ну никак не подходящая для монастыря.
Оглядевшись, Алексей тотчас же очень-очень хотел в креслице сесть – потому что все тело его, до последней косточки – ныло от усталости, причиненной долгой ездой.
Он оглянулся было на дверь, но Якова Игнатьевича в комнате уже не увидел и вдруг дверь открылась и вошла…ну явно, это была она – вошла его, Алексея, матушка – Евдокия, вот кто.
17
Со времени пострижения её в 1698 году прошло более восьми лет. В тот год сыночку было восемь. Нынче ему идет семнадцатый. Времени утекло много.
В первое мгновение встречи оба явно смешались, потому что сравнивая то, что в памяти обоих осталось от того (или той), кого они любили больше всего на свете, они сходства не находили. Поэтому на лицах у обоих на смену напряженному вниманию пришло почти одновременно недоумение и даже испуг.
Первой опомнилась и взяла себя в руки мать.
– Алешенька,… сыночек мой… – сказала она нежно и протянула к нему руки. Смешавшийся, было, сын тоже пришел в себя. Однако, даже поняв, что перед ним – действительно его мать, продолжал стоять в нерешительности. Перед ним стояла его мать. Это было ясно как день. Но почему тогда она не в черной монашеской одежде? Почему она – в синем шелковом сарафане? Почему на ней душегрейка с оторочкой соболями? Почему у ней на шее крупные янтарные бусы?
До матери, наконец, дошло, почему сын стоит в нерешительности. Уж больно он её рассматривал сверху вниз – смятенно, заметив, что она даже глаза сурьмою подвела…
– Ты же постриглась! – почти, что в ужасе и шепотом из-за мгновенно севшего голоса, спросил Алексей. – А будто на праздник собралась…
Мать показалась растерянной только какое-то мгновение – и тут же лицо её осветилось улыбкою…
– Как есть на праздник! – негромко воскликнула она. – Сына своего вижу живым-здоровым – чем не праздник? Еще какой праздник, Алешенька! Знай и ты теперь, что я тоже жива и здорова, что терплю смиренно и часа своего жду и дождусь…
– Ка… какого часу? – с явным удивлением спросил сын.
– Не всегда мне в монастыре-то сидеть… даст Бог – выйду на волю.
– А обет – как же? – бледнея, спросил сын.
– Меня сюды насильно привезли. Собака Языков привез. И постригли тоже насильно. Я – молчала, ни словечка не сказала. Языков за меня все слова сказывал… Отольются ему слезки мои…Еленой нарекли… Сказали, что, мол, Евдокии больше нет, забудь-де про неё… Как же! – с вызовом продолжила она, адресуясь к двери. – Забыла!… Никого я не забыла! – Ни мужа своего, Богом данного, Великого Государя, ни сына – ангела подлинного! Так что – реку тебе, Алешенька мой, все, всё еще воротится на старое. Мне ведь видение было. Да и монастырские глаголят тако же. Наш час еще пробьет! – Мать даже руку в пафосе вверх подняла, но вдруг заговорила быстро-быстро и, вроде как бы, даже испуганно:
– Ахти, сыночек, деточка моя ненаглядная… не надо бы нам с тобою лясы-то точить. Ехать вам надобно во весь дух в Москву, чтоб никто не дознался, что ты у меня был… Молчи, молчи, как под страхом гнева Божия, молчи, никому, слышишь, никому, что видел меня – не сказывай!
И спросила вдруг будним голосом, хотя и с тревогою, но и с любопытством тоже явным…
– Что это ты носом все швыркаешь?
– Должно, простудился…
– Сильно льёт?
– Изрядно…
– Ах, незадача какая, ведь лечить-то тебя – времени нет, ехать надобно. А у нас бы вылечили скоро. У нас есть старушка-травница – золото, а не старушка… Ты – провожатому-то скажи. Как вернетесь – пусть лекаря позовет… Негоже царевичу носом швыркать…
Поцеловав сына торопливо, несколько раз, для чего пришлось встать на цыпочки и наклонить несколько вниз голову сына, (он уже пугающе потянулся вверх, повторяя отца), мать перекрестила его и исчезла.
Почти потрясенный увиденным и услышанным, Алексей с минуту стоял, как потерянный. А потом…
Потом открылась дверь, в комнату вошел отец Яков; ни слова не говоря, он опять накинул на голову царевича уже знакомое покрывало, взял его за руку, быстро вывел к лошадям, посадил в возок и четверня тут же с места полетела назад в Москву, не останавливаясь нигде более, чем на полчаса, то есть на время, которого хватало только для того, чтобы переменить лошадей. Так, что разговор с матушкой стал отдаляться, а приехав уже домой, сын действительно думал о поездке в Суздаль, как о кратком и ярком видении, которое вряд ли было, а скорее всего, привиделось ему во сне.
18
А насморк царевича стали лечить немедленно. По пути болезнь несколько осложнилась и предстала уже в виде известного нам ОРЗ, а чуть раньше называлась воспалением верхних дыхательных путей. Немедленно были доставлены и заморская корица, и шиповник сушеный, и липа, и калина (в цветах и ягодах высушенных), и бузина, и брусника, и земляника, и малина, и лук с медом, и даже паутинка. Распоряжалась всем лечением тетушка Наталья Алексеевна – энергично и без паники. А немецких лекарей не звали.
Налитый питьем и намазанный, да еще с устатку, царевич хорошо выспался, а утром следующего дня проснулся почти здоровым.
19
Свидание в Суздале было организовано с точки зрения тайных дел, практически безупречно. В Москве очень долгое время никто ни сном ни духом о нем не ведал. Но не напрасно же существует поговорка «все тайное становится явным». Вот и Петр тоже узнал о свидании сына с матерью.
От кого? Сказать трудно. Скорее всего это была ему разовая информация. Потому что если бы в Покровском монастыре сидел постоянный человек Петра, то царь значительно раньше узнал бы, что инокиня Елена ведет совсем не монашеский образ жизни: мирскую одежду носит, часто больной сказывается и посты не соблюдает.
Кто мог предоставить Петру информацию о свидании царевича с матерью?
Кто-то из монастыря?
Вряд ли.
А у автора версия есть.
Читатель же знает, что в Суздале, на монастырском кладбище была похоронена единственная единокровная сестрица царевны Натальи Алексеевны – Феодора, прожившая всего четыре года. Могла ли её помнить Наталья? Вряд ли, конечно…Хотя возможно. Потому что когда Феодора умерла, Наталье было пять лет. Но Наталья – царевна, естественно, по рассказам старших, знала о своей сестрице-подружке.
Отсюда следует, что Наталья Алексеевна очень даже могла уже после свидания племянника с матерью – приехать в Суздаль на могилку своей сестрицы, скорей всего, к четвертому сентября – ко дню рождения и именинам Феодоры. Допустивши это, мы вполне могли бы допустить и возможное дальнейшее развитие событий, а именно то, что Евдокия и Наталья в монастыре увиделись…
Кто из них двоих мог быть инициатором встречи, если она была? Думается – Евдокия. Уж больно ей хотелось узнать хоть что-нибудь о сыне. Как встреча возможно произошла и о чем тогда было говорено – неизвестно. Но думается, что тема Алексея уж точно затрагивалась. Не могла не затрагиваться. Причем она, видно, была затронута так, что царевне Наталье не составило большого труда понять, что мать и сын виделись и виделись недавно.
Попробуем восстановить, или, правильнее сказать – представить версию их разговора. Каким он был? Кратким или пространным? На ходу, на ногах или под крышей, сидя за запертыми дверями?
Давайте предположим, что встреча не была случайной, произошла за закрытыми дверями, а значит, никак не могла иметь место без содействия монастырского начальства – и прежде всего – матери-игуменьи.
20
Царевна Наталья сидела в креслице за круглым столиком – в той самой светёлочке, в которой зимою повидались Евдокия и Алексей. Сидела покуда в одиночестве. Пять минут назад ее сюда привела сама мать игуменья – высокая, худая, с ясно выделяющимися на лице морщинами, располагавшимися у неё на лице вертикально. Игуменья была из молодых. Не в смысле молодых по возрасту; по возрасту она как раз была немолода. А в том смысле, что недавно пришла в монастырь – каких-то может быть, три года назад тому.
Она была из Нащокиных – из очень богатого и знатного рода. Самый знаменитый – боярин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин приходился ей дядею. Он умер в 1618 году монахом. Племянница пошла по его стопам. Сделала карьеру. Грамотна и учена была немало. По-латыни знала и по-польски. Игуменьей стала. Именовала царскую сестру «Высочеством».
Какое-то время прошло в ожидании. Вдруг открывается дверь и появляется монахиня с немалою корзинкою в руках, покрытою беленькою чистою холстинкой. Монахиня поклонилась царевне в пояс и стала вынимать снедь, да расставлять на столике, причем Наталья Алексеевна успела заметить, что вся еда была, хотя и постная, но приготовлена великолепно. Яркий, чистый аромат жареного лука, дух ржаного свежего хлеба, узнаваемый по чесночку аромат соленых грибочков – были до того хороши, что Наталье Алексеевне сразу как-то расхотелось скоро уезжать, а захотелось – наоборот – покойно и вкусно поесть, отдохнуть за трапезою и поговорить с каким-нито хорошим человеком.
Монахиня не старалась лицо свое, сразу как явилась с корзинкою, особенно показывать. И правильно, наверное, это… Но царевна приметила и то, что уж очень неловко монахиня снедь на столике выставляла. А как выставила все, и надо было уходить, – не уходила, а будто ждала чего-то. Или, как бы с силами собиралась. И, видимо, собравшись, разом повернулась к царевне лицом. И глаза немигачие свои – не долу опустила, а смотрела на царевну, словно ждала чего-то. Или требовала. Наталье Алексеевне не по себе даже как-то стало. Она и спроси:
– Что ты так-то, на меня, сестричка, смотришь? Будто спросить чего хочешь, а языка лишилась…
И – узнала. Дошло до неё.
– Евдокия Федоровна, ты ли это?
– Я… Только не Евдокия, а Елена…
– Знаю-знаю…Ну, как ты живешь?
– Как? Как в монастыре-то живут…
– А как в монастыре?
– Тоска…
– Ну – тоска… Здесь ты к Богу ближе…
– Ничего не ближе…
– Или – со всеми сестрами не кормишься?
– Да нет… Окормляют меня со всеми вместе. А все одно – тоска…
– Ты – есть хочешь? Садись за стол, поедим.
– Нет. С тобою мать игуменья трапезу делить будет. Сейчас явится. А мне – нельзя. Да и сыта я.
– Ну, хоть присядь, отдохни… ведь настоялась уже поди?
– Нет. Я уже привыкла. Постоим.
– А я вот посижу. Дорога больно тяжела была. Устала. – И оправила платье привычно, улыбнулась вдруг и спросила весело…
– Поговорим?
– Да о чем говорить-то… Ваша воля.
– Чья это наша? – спокойно, отнюдь не сердясь, спросила Наталья Алексеевна.
– Нарышкиных, вот чья. – Сказала эти слова Евдокия коротко и явно злобно.
– Ну не сердись… Нехорошо сердитовать. На все воля Божья…
– Да! Божья… Знаю я, чья это воля…
– Ну-ну… Будет…– Наталья продолжала улыбаться. – Ты лучше скажи: об Алешеньке – думаешь ли?
–Думаю. День и ночь думаю – как он там…
– Ему хорошо. Не тревожься… Ну, а о Государе Петре Алексеевиче думаешь ли?
Пауза.
– И об нём думаю. И ещё много о чем думаю…
– О чем же?
– Думаю, Бог правду знает. И глаза откроет…
– Кому?
– Государю, мужу моему.
– На что?
– Не виновата я вовсе ни в чем. Вовсе.
– А он и знает сие. И знал…
– Ух, немка проклятая…
– А он и немку ныне тоже в дому запер и не велит выходить. Осерчал больно.
– На что?
– Не ведаю.
– Буду Бога денно и нощно молить, чтобы снову оборотил глаза его царские на меня, да на Алешеньку и чтобы от страху сыночка моего избавил…
– От какого еще страху? – подозрительно спросила Наталья, суживая глаза. Приятная беседа кончилась. Начался, в сущности, допрос. И повела его царевна жестко и напористо:
– От какого еще страху? – повторила царевна. Ну-ко, ну-ко…
Евдокия от этих слов заметно смутилась. Но, как могла, взяла себя в руки и ответила, правда едва слышно:
– Я сон видала…
– Давно?
– С месяц, должно…
– Что за сон?
– Будто, кто меня среди ночи будит…
– Ну!
– Открыла глаза – а рядом Алешенька стоит вроде как в саване. Стоит и слезы льет.
– Дальше!
– Слезы льет и говорит: «Добро тебе, матушка, в Суздале за стенками, покойно; а меня батюшка – как не встретит – все ругает ругмя.
– А ты?
– А я и спрашиваю, а за что, мол, батюшка ругает-то?
– А он? – нетерпеливо подгоняла Наталья.
– А за то, что учусь, говорит, плохо. Оттого и гневается, а я де, батюшкиного гнева зело боюсь. Батюшка, мол, может за ленность мою наследства меня лишить…
– А ты что же? – снова нетерпеливо спросила царевна.
– А я ему и говорю: «Учись, Алешенька, хорошенько – вот батюшка милостив к тебе и будет непременно».
– Ну?
– А он – махнул рукою, заплакал опять и… пропал.
– А больше во сне не показывался, нет?
Евдокия замолчала, долу уставя глаза свои. – и ответила снова тихонько:
– Показывался…
– Как показывался?! Речи! Говорил чего, нет?
– Нет, не говорил… Только плакал. И носом все-время дергал. И нос рукавом утирал. – И она заплакала.
Наталья всегда плачущих баб не выносила. Допрос кончился. Мгновенно повеселев, царевна заторопилась:
– Ты прости-прощай, матушка Елена, спешить, спешить тебе надобно; а то скоро мать-игуменья явится, недовольна будет, что родственницы свиделись. А то еще не ровен час братцу отпишет, как я тогда оправдываться стану?
Царевна пыталась шутить.
21
Когда Евдокия (или Елена – как кому угодно будет) вышла бесшумно за дверь, Наталья Алексеевна некоторое время просто сидела и думала. О чем думала? Ну уж во всяком случае, не о том, как бывшая царица мало изменилась и все еще хороша собой. Мина на лице у неё была серьезнейшая. Дело в том, что еще при прощании с Еленою-Евдокиею – царевну словно по затылку хряснули: яркая и ясная догадка сама собою явилась: «А ведь насморк-то у Алешеньки совсем недавно был!..».
Теперь, сидя в кресле, она сосредоточенно развивала догадку:
– Откуда мать о насморке знает? Может, сказал кто? Нет, сказать никто не мог. Из Москвы здесь давно уже никто не бывал… Я бы знала. А если кто и был, значит тайно был… И чего это мать Игуменья Евдокию направила ко мне с корзинкою… Сама Евдокия не могла бы… Надо эту мать пощупать и попугать… Она что-то знает». – И Наталья Алексеевна, почти успокоившись, принялась ждать мать-игуменью.
22
Ждать пришлось недолго. Та стремительно вошла, шумя шелковой сутаной, села напротив, и сделала приглашающий жест:
– Прошу, Ваше Высочество, отведать, что Бог послал.
Стали есть да похваливать – как водится. И вот, среди трапезы, во вполне в бестревожный момент, когда мать игуменья для себя ничего опасного не ожидала, Наталья Алексеевна вытерла ротик свой полотенчиком особым и спросила, по возможности – весело и безмятежно:
– А скажи мне, матушка, чтó – царевич Алексей Петрович у вас в гостях, часом, не был?
От неождиданного этого вопроса кусок рыбы у игуменьи из руки на скатерку выпал. Началось длительное молчание. И чем больше оно затягивалось, тем больше Наталья-царевна полнилась уверенностью: тут что-то нечисто. И она решилась атаковать в лоб:
– Что затихла, матушка? Отвечай как на духу: был или не был? Ну?
И снова молчание было ей в ответ.
– Не хочешь говорить по доброй воле мне – я вернусь домой и отпишу брату. Сюда приедут люди, которые умеют развязывать любые языки. Любые!
– Я ничего об этом не знаю… – ответила мать-игуменья. И тут же густо покраснела.
Царевна ту красноту немедленно заметила и громко расхохоталась:
– У тебя, матушка, щечки словно огнем заполыхали. Что сие значит – и думать много нечего. Рассказывай! Рассказывай, пока я добрая!
– Я ничего этого не ведаю. А врать мне… Непривычна я врать, Ваше Высочество! Нащокины всегда верой и правдой Отечеству служили, служат и будут служить. А уж, чтобы в заговоры какие влезать – такого николи вовсе не было…
– А зачем же ты Елену ко мне с корзинкою подослала? Уж ли без умысла?
– Был умысел, – тихо ответила игуменья со вздохом. – Думала… Думала я, что снохе и золовке приятно будет увидаться. Вот. А царевича – может и привозили, да только без моего ведома. Я ничего про то – ни сном, ни духом…
– И я не ведаю. – тоже со вздохом сказала царевна. Не ведаю, но проведаю. И ежели что… Ежели ясно станет, что свидание не токмо было, но и мать игуменья ко свиданию тому касательство имела,..то пускай она на себя и пеняет – зачем не донесла? А коли полагаешь, что в свидании сына с матерью никакого греха нет… То, я чаю, в Преображенском-то приказе не так думают… Чего молчишь?
– Мне кривить душой-то… не пристало, понеже сан духовный ношу. Сроду не… врала…вот как перед Богом… – негромко, но внятно, чтобы царевна эти слова надолго запомнила, отвечала игуменья и перекрестилась, глядя в передний угол, где висели иконы и теплилась лампадка. И слова эти, как видно, для царевны прозвучали правдоподобно, потому что Наталья даже немного смутилась: «А кто его знает, ведала она или нет… Может и не ведала. Ишь ты, как обиделась…Напрасно я так-то грубо… Отец её, или дядя… как бишь его…Афанасий Лаврентьевич – в самом деле, не за страх, а за совесть … хотя… кто его ведал по истине-то… Кровь ведь татарская.
23
Царевна не сразу как узнала о суздальском свидании отписала брату. Не поторопилась. Сделала это только ближе к концу 1708 года. Почему? Она объясняла это тем, что «не хотела позорить Нарышкиных»… Что имелось ввиду? Ввиду имелось следующее: Всем было известно, что в ближайшем круге царевича было немало дальних Нарышкиных. Если бы по письму сестры брат Петр начал бы розыск, то неизбежно выяснилось, что по крайней мере некоторые из этих Нарышкиных знали о свидании и даже не во всем были горячими сторонниками своего августейшего родича – царя Петра. Все это неизбежно подорвало авторитет рода. И Петр это понимал. Поэтому и не открыл тогда розыск по суздальскому свиданию. Но само известие о том, что свидание с матерью было, возвело Петра в последнюю степень озлобления. Озлобление царя против сына было тем более значительным, что до доноса сестры Петра активно убеждали, что с царевичем все обстоит совершенно благополучно. Никифор Вяземский в подробностях описывал царю, что Алексей прилежно учит немецкий язык и географию, после чего (выделена нами – Ю.В.) станет учить французский и арифметику. Сообщал, что царевич и делами государственными занимается тоже – «В канцелярию ездит и по пунктам городовые и прочие дела управляет». Казалось, что все действительно благополучно и отец может быть совершенно спокоен. И вдруг такое письмо от сестры!
24
Петр немедленно вызывает сына к себе. «К себе – это значит в далекую и неведомую Алексею Желкву. Там, в конце 1708 – начале 1709 года была ставка Петра; это – чуть севернее Львова.
Автор не знает, каким был разговор отца с сыном в Желкве. Скорее всего, очень жестким, но наказание за свидание Алексей не получил, а получил множество ответственных поручений и первым делом, поехал в Смоленск – контролировать заготовку провианта и набирать рекрутов для армии.
Сын принимается за дело. Он ясно понимает, что отцовские поручения – это своеобразное испытание; их надо исполнять как можно лучше, чтобы вернуть отцовское благоволение. И еще одно он понимает. Что отец за ним внимательно смотрит. Царевич мотается по подмосковным и северным уездам, собирает рекрут; следит за тем, как свозится в Смоленск провиант для армии. Он тратит в этой работе немалую долю своих сил. Считает, что уже имеет право получить отцовское одобрение, но пути Господни воистину неисповедимы, ибо получает вдруг отцовское недовольное письмо, в котором без обиняков пишется, что сын работает плохо. Упрек звучит ясно:
– Оставя дело, ходишь за безделием…
25
Сын письмом сражен. «Рука отцова… – в отчаянье размышляет Алексей. «Оставя дело, ходишь за безделием»… Что сие значит? Ведь я, все, что о н приказывает, исполняю в точности. Это на меня кто-то напраслину возвел – по злобе… А может он что еще про Суздаль прознал? Так я ему все, как на духу – тогда в Желкве выложил… Как я ему доложился по провианту – через гонца – хвалил и благодарил; а как ему нашептали в уши – всё хорошее забыл. «Ходишь за безделием»… Эх-ма, да ведь у меня редкий час проходит – чтобы без дела. С петухами встаю».
От видимой отцовской неправды Алексея в полóн взяла гнетущая обида и держала не один день. А когда полóн ослабел, Алексей стал думать обо всем прошедшем поспокойней. И даже обсуждать кое-что с тем, с кем в Суздаль гонял – с Яковым Игнатьевым. Для всех не было ничего удивительного. Набожность царского сына всем известна, что с того, что вечерами царевич зовет к себе близкого человека, и тем паче, священника? Да и сам Яков Игнатьев ходил к нему едва ли не всякий день, вовсе без тревоги. Может, Алешеньке, опять трудно спится… надобно успокоить. Он, Яков, это умел…
26
В тесноватой опочивальне Алексеевой (сын – также, как и отец, побаивался больших помещений) было уже почти темно. В сумерках царевич не велел огня зажигать. Лежал под одеялом, натянув его до подбородка. Когда Яков зашел к нему, ни слова не говоря, без суеты, уселся рядом с кроватью на скамеечку, оправил бороду свою – и спросил:
– Не спится тебе, я чаю, свет мой Алешенька?
Царевич всхлипнул. Яков знал, что такое с ним – признак растущей досады и злобы:
– Зажги огонь! – Яков моментально приказание исполнил и вернулся на скамеечку: он ясно понял, что у Алексея были новости. Не торопя событий, Яков тихо спросил:
– Что, сон нейдет?
– Заснёшь тут…
А вот тут и наступило времечко спросить прямее. И Яков не замедлил:
– Случилось что, душа моя?
– Случилось. Отец письмо прислал.
– Хорошая весть. А что пишет?
Тут Алексей выпростал правую свою руку из-под одеяла. В руке была бумага – отцовское письмо.
– Прочти!
– Позволяешь?
– Позволяю. Чти.
Яков подвинулся к огню и стал про себя честь. Читал внимательно. Закончил. Положил лист на постель рядом с длинной и бледной рукой царевича.
– Что скажешь? – спросил Алексей.
– Трудно сразу…
– Кабы легко было я бы тебя не спрашивал. Продолжил:
– У меня об одном ноне головка болит – спать не могу; знаешь?
– Ох, знаю…
– Вот-вот.. Станет батюшка розыск открывать по свиданию с матушкой или нет… Ты-то – что думаешь?
– Не ведаю…
– Ах, не ведаешь? А кто будет ведать, как не ты? Думай и проведывай! Это тебе надо – в первую голову! Ведь коли отец до чего дознается – то мне беда, а тебе, я чаю, что и похуже будет – кандалы и дыба… Так что думай, проведывай и не ошибись! Ведь это ты меня в Суздаль-то свез и до полудороги не открывал, куда везешь, все врал! А теперь что?
У Алексея хватило ума слова эти не кричать, а говорить, даже, скорее, шипеть – мерно и скушно, но в голосе его было столько тоски и страха, что Якову стало не по себе. И он спросил, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие:
– Ты боишься батюшку?
–Боюсь, Яков… Так боюсь, что и сказать не могу. Как увижу его, так ноги – словно в землю врастают. Двинуть не могу. Во рту сразу сушит и язык к нёбу прикипает. Слова из головы все летят, ничего скрозь сказать не могу.
– Плохо дело. – ответил Яков. – И по обыкновению своему для значительности сделал паузу и лишь помолчав, как водится, стал поучать – не громко, но четко проговаривая слова, зная, что так-то, вот, куда скорее до Алексея доходит:
– Бояться тебе на виду у батюшки никак нельзя. Никак. Он ведь опаслив без меры; как увидит, что трусишь, станет доискиваться до причины, ругать да стращать. Упаси тебя Бог, хоть кого-то назвать. Хоть даже меня. Палачи в Преображенском, сам знаешь, какие – любой заговорит. А ниточка потянется, всех вытащат. Худо будет. Ты помни: покуда царь ничего знать не будет, он тебя в наследниках, как сына своего держать станет по-прежнему. А как узнает… Как узнает, не видать тебе престола, как ушей своих. И еще хорошо, как в живых оставит. А то ведь загонит куда-нибудь… в Пелым, даст на прокорм полтину на неделю – будешь Бога благодарить день и ночь, что в живых оставили. А о нас-то уже и речи не станет.
– А ты… ты, разве не по своей воле в Суздаль-то меня возил? Спросил Алексей и еще подогнал через миг. Ну!
– Как же… по своей. Есть люди… И посильнее и повыше меня, которые о тебе день и ночь пекутся, думают, как тебя оборонить надежно от отцовского гнева.
– И зачем же меня к матушке возили?
– А что б ты матерь свою родную не забыл. А то ведь, поди, забывать стал?
– Да нет…
– А лукавить не след… Сколько лет прошло… Начал, начал забывать. Точно. Вот тебе память-то и обновили!
– А для чего.
– Что для чего?
– Я говорю – для чего обновили?
– Чтобы ты не забыл матерь свою рóдную…
– Врешь ты все отец Яков. Мне – матерь свою помнить сегодня – всё одно, что во сне медовые пряники кушать. Ведь она много лет, как монахиня. Её из монастыря воротить – как с того света. Врешь ты все, пес шелудивый. Не в матушке тут дело!
– А в ком?
– В батюшке, я чаю…
– Ну-ко, ну-ко… скажи дробненько, Алешенька…
–А!.. Семь бед – один ответ. Уж ты-то точно с доносом не побежишь…Не побежишь?
– Что ты, Алешенька… Да я, коли час придет, на дыбе смерть приму лютую, а тебя, голубчик мой, не выдам. Так почему в отце дело-то?
– В нем дело-то все только и есть. Для престола меня берегут? Вестимо, для престола, так? Так! А чтобы мне его предоставить, коли час придет, надо либо дождаться пока батюшка… почиет в Бозе, либо…
– Никакого другого либа нету. Нету и нету.
– Есть! Сказать?
– Не надо, Алешенька… Не гневи Бога.
– Стало быть, смерти ждем?
– И об этом тоже ни говорить громко, ни даже думать сейчас много нельзя…
– Неужли, и ты, отец Яков, боишься?
– Боюсь… И ведь только человек, Алешенька. Кости и кожа у меня не железные. Посему надобно ждать. Затаимся так, что шевелиться вовсе не будем Но ведать надобно все. А нынче – более всего надобно ведать. Знает ли батюшка про Суздаль что новое или нет, а коли знает, т о как узнал?
– А как проведать?
– Есть у меня мыслишка…
– Какая?
–Отпиши письмецо…
– Кому?
– А вот тут – подумать надо. Я чаю – лучше всего – тетушке своей Екатерине Алексеевне. Пожалься, что, вот, мол, батюшка в письме на меня гневается сильно, а за что – понять не могу, а дознаться – не у кого. «Явите, – напиши, – божескую милость, если ведаете, отпишите мне, за что, мол, батюшка на меня сердится, а вины за собой я не знаю». Разжалобишь старушку – может, и проговорится. Остальное мы додумаем.
– Мало. – сказал Алексей.
– Чего мало?
– Мало одного письма. Надобно писать и бабушке, Анисье Кирилловне.
– Вот-вот. А она тебя любит, сказывают. Пиши обоим. И слезу, слезу дави, не скупись.
27
И Алексей написал. Одно письмо обоим. Поскольку жили обе старушки в Кремле любезными соседками.
Написал, что, мол, батюшка на меня гневается, а за что – не ведомо. «Прошу вас, пожалуйте, осведомясь отпишите, за что на меня есть государя-батюшки гнев, понеже изволит писать, что я, оставя дело, хожу за безделием, отчего я в великом сумлении и печали».
Но тетушка и бабушка – смолчали, как в рот воды набравши. И ясно, почему. Они тоже – как огня – боялись брата и племянника.
28
Безуспешно прождавши два месяца, Алексей написал еще одно письмо – новой жене Петра, которую велено было именовать Екатериною Алексеевною, но про которую многим было известно, что никакая она не Екатерина, а Марта; и роду была чуть ли не подлого.
Подробности ее жизни кого угодно могли повергнуть в изумление, и повергали. Прачка в доме лютеранского пастора, она была «взята на штык» русским солдатом во время штурма Мариенбурга в качестве трофея. Говорили, что она уже была замужем за неким шведским драгуном, но где этот ее муж-драгун, она сказать не могла или вовсе не хотела. Как видно, своим новым положением пленница русского солдата удручена особенно не была, тем более, что у солдата ее выкупил офицер. У офицера – еще один офицер, а уже у т о г о, как говорили, – сам Борис Петрович Шереметев. От Шереметева она и попала к Петру.
К ней-то и написал еще одно свое письмо Алексей-царевич. Известно, что новая жена отца обладала заметным влиянием на царя. Но царь – царем, а ей нужно было еще как-то выстраивать отношения с семьей Петра, и прежде всего – с его детьми – Алексеем и Натальей. И вот – судьба подарила ей возможность – помочь сыну мужа, у которого как видно случились с отцом какие-то размолвки.
29
Екатерина в то время находилась с Петром, Петр же, с армией – на Украине. До Полтавской баталии тогда, в начале 1709 года, оставалось чуть более полугода. Так что поскольку основной театр военных действий определенно переместился в Украину, то и война как бы уже и потеряла право именоваться у потомков «северной».
А на Украине… ну что на Украине?
Несмотря на многие призывы Петра к Мазепе явиться, наконец, со своими казаками к царю, тот один за другим придумывал правдоподобные и неправдоподобные поводы для того, чтобы затянуть свое явление к Петру с запорожцами. А Петр, понятное дело, ни о какой гетмановой измене пока не подозревал. Для него было совершенно ясно, что несколько тысяч хорошей, даже превосходной легкой конницы главной силой против шведов не станут; главную боевую роль выполнит армия, а участие казаков в войне на территории Украины – это… почти символическое участие! Ну как же запорожских казаков оставить в стороне от боев за родную землю? Вот так. И не более того!
Армия же находилась в то время поблизости от Сум. Стояла большим лагерем. Оттуда, из-под Сум и полетела под Смоленск к сыну строжайшая отцовская депеша, чтобы сын самым скорым образом гнал бы под Сумы всех рекрут, которых к тому часу успел собрать. И сын во главе этой почти толпы, из которой немалое число норовило удрать и удирало при первой же возможности, пошел на Сумы. Поход был нелегким. И люди бежали, и провианту не хватало – кормить новиков. И от воды гнилой многие маялись животами, хотя из больных немало было и тех, которые говорились больными, изо всех сил желая походить на лихорадочных и слабых.
Когда же после изнурительнейшего похода, потеряв немалое число людей беглыми и отставшими, царевич явился под Сумы, отца там уже не было.
30
Отца уже не было, а настоящая лихорадка у Алексея – уже началась. Он лежал в Сумах в домике о пяти окон, в котором жительствовал престарелый одинокий священник, который давно уже перестал служить и жил что называется, на покое.
Тому, что заболевшего русского положили в горнице его дома, он был немало обрадован. Теперь, слава Богу, он не один; в доме постоянно люди. Они не шумят. Говорят вполголоса. И его, старого, кормят досыта и даже лечат. Словом, хозяин дома был доволен донельзя.
Юноша заболел тяжело. Жар держался долго. Алексей часто впадал в забытье. Но вот, что удивительно: едва ему чуть полегчало, его увезли. Говорили, что царь приказал вернуть в Москву. Ну, что же… На то его, Царская воля и есть, чтобы ее исполняли без промедления. Возок с Алексеем на сменных лошадях – быстро довез его до Смоленска. А оттуда до Москвы – это все знают – рукой подать. Так, вместо того, чтобы повоевать, показать личную храбрость, на что Алексей втайне рассчитывал, он оказался в Москве – где были хорошие доктора, хотя и немцы, где были родственники и близкие, но главное – где не было войны.
31
И опять рядом Яков сидит у постели и тихонечко втолковывает:
– Батюшка велел привести тебя, голубчика, в Москву… Жалеешь? Тебе, я чаю, хотелось бы на глазах отца шпагу обнажить, да на коне скакать, да свист пуль слышать?.. Бог с ней с войною. Там, слыш-ко, стреляют и убивают. Там и до несчастья близко. А тут у нас тихо и покойно. Выздоравливай. Ты не для ратного дела рожден, а для царского. Пусть другие воюют. Пусть Меншиков шпагой машет да Шереметев. Пусть и… государь, если хочет, под пули скачет… – и, наклоняясь к самому уху царевича, зашептал: Авось какая пулька и его достанет… и тогда на Москве новый царь сядет – Алексей Петрович… шутка ли, а? – И засмеялся громко.
– Грех это… – сказал Алексей и закрылся с головой одеялом.
– Где – грех? – спокойно переспросил отец Яков. – Это я так… пошутил. Не бойся. Еще ни один русский царь, али великий князь от пули, али от сабли на поле брани не погиб. От яду, да удавки – да, бывало, а чтобы в битве – нет. Лежи спокойно.
И, потушив свечу, на цыпочках вышел.
32
А через день-два от отца пришло новое письмо. Петр написал его собственноручно, как всегда торопливо, и, не заботясь особо о красивости стиля и грамоте:
«Зоон! Спешу тебе на великих радостях доложиться, что мы здеся ломим зверя на все стороны, и Карлус получил у Полтавы такую конфузию, от которой, ей, николи не оправится. У Переволочны шведы сдалися все. Обоз наш. И пушечки тоже. Я чаю, что ты уже обо всем слышал и радуешься не меньше нашего. А я за тебя тоже рад, понеже донесли мне, что лихоманка тебя отпускает и ты уже встаешь. Солонинка твоя зело вкусна и солдатики наши едят ее и похваливают. И я отведал и едва язык не проглотил. И рекруты твои – смоляне да тверичи – тоже в аккурат поспели. Мы их развели мелочью по батальонам, где убыль в людях была более. А што зол я на тебя за тех рекрут был, што-де не токмо в гвардию, а и в обозы не годны вовсе по слабости телесной, то прости отца за горячность. И я тебя прощаю – по радости нашей общей великой». И далее отец приписал еще: «Я чаю, ты скучаешь без дела. Читай: все дело, наперед пригодится. А то – отпиши мне, какую тебе книжку прислать для переводу, дабы немецкий али французский укрепить твой. Засим желаю тебе помощи Божией и здравия и остаюсь отец твой навек».
Автор должен признаться, что большая часть письма – вымышлена, кроме того места, где речь идет о книжке для перевода. Но такое письмо царь-отец действительно мог прислать сыну. Я даже думаю, что по письму судя – отец действительно подобрел к сыну: о книжке спросил. Хотя суздальский эпизод должен был насторожить отца. И насторожил. И, наверное, имел бы для Алексея ужасные последствия, но к тому времени у отца вполне созрел план заграничного обучения и женитьбы сына. И то и другое, как наверняка, полагал Петр, смогут оторвать Алексея от старых его симпатий и ханжества. И из сына удастся еще сделать не только наследника, но и продолжателя гигантского отцовского дела.
Петр на это очень надеялся.
33
Такое письмо не могло не обрадовать сына. Но на письмо надобно отвечать. Однако, как только сын берет перо и бумагу – уверенность и радость покидают его. Ибо сам собою, без зова и спроса является батюшка – высокий круглоглазый, с властным горящим и быстрым взглядом, и уже никакого покою нет. Рука начинает дрожать, мысли спутываются в клубок и распутывать его у сына нет никаких сил. И из-под пера появляются нечто путанное, дрожащее и боязливое, чем определенно отец будет недоволен: «Любезный батюшка, получивши письмо твое, где ты пишешь про переводы, спешу отписать тебе, что учиться фортификации по указу твоему начал, также и лечиться. (А лечение – это явно на тот случай, если батюшка будет чем-то очень недоволен. – Ю.В.). И далее: «А что изволишь писать о книжке, какую мне прислать, то я прошу об истории какой, а иной не чаю себе перевести».
Какую книгу для перевода прислал отец сыну, и прислал ли вообще – автору неведомо. Да и вряд ли все это в тот момент имело значение. Ибо с конца лета 1709 года для Алексея начинается иная жизнь. Совершенно непохожая на ту, которую сын Петра вел до сих пор.
34
А раз так, то самое время подвести некоторые итоги.
Итак.
К лету 1709 года царевичу удалось полностью восстановить хорошие отношения с отцом. Туча, взошедшая на их общее небо в связи с поездкой сына в Суздаль, разошлась. Но некая особая позиция царевича уже определяется. Алексей в первой половине 1709 года конфиденциально пишет Якову Игнатьеву: «Король шведский намерен идти к Москве и от батюшки послан к вам Иван Мусин, чтоб город крепить для неприятеля, и буде, войска наши при Батюшке сущия, его не удержат, нам нечем его удержать; сие изволь при себе держать и иным не объявлять до времени и изволь смотреть места, куда выехать, когда сие будет».
Читатель может думать по поводу этого письма, что хочет, а автор думает вот что: это письмо – не что иное как поручение, данное по своей, царевичевой воле и независимо, и даже в тайне от отца. Царевич строил свою линию спасения на случай поражения, которого он, судя по тону и содержанию письма, совсем не исключал.
Хотя внешне все было отлично. На вполне безоблачные отношения отца и сына указывает красноречиво описание триумфальных ворот, воздвигнутых на купеческие деньги в Москве для встречи полтавских победителей. В числе прочих изображений на воротах имелось изображение царевича Алексея Петровича «на орле, царском знамени взлетающего… в большое мужество, имущего же молния на убиваемого льва, знаменующи, яко пресветлый государь-царевич в Отечестве своем быв, уготовлял воинство в чуждую ограду… льва шведского к побеждению посылаше». Тон описания, как мы замечаем, весьма льстивый, который только и может иметь место в отношении почитаемого наследника престола.
Так что, пока все было хорошо.