Вот теперь и о нём расскажу. Удивительный был человек[1]. Даже не “человек”, а ангел на земле… Существо уже богоподобное. Воистину “из того мира”. Или, как Пресвятая Богородица говорила о преподобном Серафиме, “сей от рода нашего”, т. е. небесного…
Об о. Исидоре, сразу после смерти его в 1908 году, было написано одним из почитателей его, известным автором книги “Столп и утверждение истины”, священником Павлом Флоренским, житие его, под оригинальным и содержательным заглавием: “Соль земли, или Житие гефсиманского старца о. Исидора”[2]. А напечатано оно было другим его почитателем, епископом Евдокимом, бывшим тогда ректором Московской Академии, впоследствии обновленцем, в его журнале “Христианин”[3]…
В том-то и величие истинных Божиих святых, что они, по богоподобию своей любящей души, не различают уже (хотя, вероятно, и знают) ни добрых, ни злых: а всех нас приемлют. Как солнышко сияет на праведных и грешников и как Бог дождит на “благия и злыя” (Мф. 5,45), так и эти христоподобные люди, или земные ангелы, ласкою своею готовы согреть любую душу. И даже грешных-то нас им особенно жалко. Недаром и Господь Иуду почтил особенным доверием, поручив именно ему распоряжение денежным ящиком… То и дивно во святых: это особенно и влечёт к ним грешный мир.
Впервые я познакомился с ним ещё студентом академии. Хотя о. Никита[4] и благословил меня на иночество и предсказал мне, что я буду удостоен даже епископства, но не знаю уже, как и почему, только у меня опять возник вопрос о монашестве. Вероятно, нужно было мне самому перестрадать и выносить решение, чтобы оно было прочнее. И в таком искании и колебании прошло года три-четыре. По совету своего духовного отца я и направился к отцу Исидору, которого тот знал лично.
Батюшка жил в Гефсиманском скиту[5], вблизи Сергиева Посада[6], рядом с Черниговскою пустынью, где раньше подвизался известный старец Варнава[7]…
В “Гефсимании”, как обычно называли этот скит, жизнь была довольно строгая, установленная ещё приснопамятным угодником Божиим митрополитом Филаретом Московским. Женщинам туда входа не было, за исключением лишь праздника Погребения Божией Матери, 17 августа[8].
Здесь-то, в малюсеньком домике, избушке, и жил одиноко о. Исидор.
Когда я прибыл к нему, ему было, вероятно, около 80 лет. В скуфеечке, с довольно длинной седой бородой и с необыкновенно ласковым лицом, не только улыбающимися, а прямо смеющимися глазами, — вот его лик… Таким смеющимся он всегда выходил и на фотографиях.
Кто заинтересуется жизнью этого — несомненно, святого — человека, тот пусть найдёт житие его “Соль земли”. Там много рассказано о нём… Я же запишу, чего там ещё нет.
Когда я пришёл к нему и получил благословение, он принял меня, по обыкновению своему, ласково, тепло и с радостною улыбкою. Страха у меня уже никакого не было, — как тогда, на Валааме. А если бы и был, то от одного ласкового луча улыбки батюшки он сразу растаял бы, как снег, случайно выпавший весной.
Направляясь же к о. Исидору, я всё “обдумал”, решил рассказать ему “всю свою жизнь”, “открыть всю душу”, как на исповеди; и тогда уж спросить его решения: идти ли мне в монахи? Одним словам, — как больные рассказывают врачу всё подробно.
Но только что хотел было я начать свою “биографию” — а уже о цели-то своей я сказал ему, — как он прервал меня:
— Подожди, подожди! Сейчас не ходи. А придёт время, тебя всё равно не удержишь.
Вопрос сразу был кончен. И без биографии. Им, святым, довольно посмотреть, и они уже видят всё. А Бог открывает им и будущее наше.
Я остановился: рассказывать более нечего было. Монахом придётся быть… Осталось лишь невыясненным: когда? И спрашивать опять нечего: сказано, “придёт время”. Нужно ждать.
А отец Исидор тем временем начал ставить маленький самоварчик — чашек на 5—6. Скоро он уже зашумел. А батюшка беспрерывно что-нибудь говорил или пел старческим, дрожащим тенором. Рассказывал мне, какое у нас замечательное, у православных, богослужение: такого в мире нет! Вспомнил при этом, вспомнил при этом как он послал по почте Германскому Императору Вильгельму наш православный Ирмологий[9]. Кажется, после ему за это был выговор от обер-прокурора Синода… Потом принимался петь из Ирмология:
— Христос — моя Сила, Бог и Господь (4 ирмос 6 гласа).
Я после, долго после, стал понимать, что не случайно пел тогда святой старец: он провидел и душу, и жизнь мою и знал, что мне единая надежда — Христос Господь и Бог мой…
… Самоварчик уже вскипел. Явились на столе и чашки. Батюшка полез в маленький сундучок, какие бывают у новобранцев-солдат, и вынул оттуда мне “гостинцев”: небольшой апельсин, уже довольно ссохшийся. Разрезал его, а там совсем уж мало было. Подал его мне. Потом вынул стаканчик с чем-то красным:
— А это нам варенье с тобою. Маловато его здесь…
А там было всего лишь на палец от дна.
— Ну, ничего, — весело шутил он, — мы добавим!
И тут же взял графин с красным квасом, дополнил стакан с клюквенным вареньем доверху и поставил на стол, всё с приговорками:
— Вот нам и варенье.
Так мы и пили чай с квасом…
И опять запоёт что-либо божественное. А “Христос — моя Сила” — несколько раз принимался петь, видимо, желая обратить моё внимание именно на веру в Господа, на Его силу — в моих немощах.
Теперь-то я уже понимаю, что и сухой апельсин, и варенье с квасом, и это песнопение — находятся в самой тесной связи с моей жизнью… Тогда же я не догадался искать смысла в его символических действиях. Очевидно, чего не хотел, по любви своей, сказать мне прямо, то он открывал в символах. Так и преподобный Серафим делал. Так поступал и батюшка Оптинский, о. Нектарий.
Выпили мы чаю. Он рассказал, что у него есть ручная лягушечка и мышки, которые вылазят из своих норок в полу; а он их кормит с рук…
А потом обратился ко мне с просьбой-желанием:
— Хотелось бы мне побыть у преподобного Серафима[10].
— Да в чём же дело?
— Денег нет.
А я вот летом получу деньги за напечатанную статью — и свожу вас. Хотите, батюшка?
— Хорошо, хорошо! Вот хорошо.
Так мы и условились: как получу деньги, то напишу ему и приеду за ним.
С тем и уехал я домой на каникулы. Летом получил деньги и сразу написал о. Исидору, предвкушая радость путешествия с ним, да ещё к такому великому угоднику: со святым — к святому. Но в ответ неожиданно получил странное чужое письмо, подписанное каким-то Л-м, просившим у него помощи и жаловавшимся отчаянно на свою злосчастную судьбу. На мой же вопрос — о времени монашества — вверху письма старческим дрожащим почерком, но очень красивым, почти каллиграфическим, была приписана им лишь одна строчка: “Заповедь Господня светла, просвещающая очи”, — слова из псалма царя Давида (Пс. 18,9).
Прочитал я их и письмо просмотрело. И ничего не понял…
вероятно, — думалось мне, — у батюшки не хватило денег и на чистую бумагу, чтобы написать письмо, и он сделал надпись на чужом письме. Но почему же не ответил даже о поездке к преподобному Серафиму?.. Странно…
Доживши каникулы, я отправился в Академию и на пути решил снова заехать к о. Исидору: поедет ли он к преподобному Серафиму в Саров? При встрече я об этом сразу и спросил:
— А ты моё письмо-то получил?
— Получил, да вы там ничего почти и не написали. Я не понял.
— Как же? Ведь этому человеку, от которого письмо я тебе послал, и нужно помочь. Преподобный-то Серафим не обидится на меня, а деньги, что для меня приготовил, ты на него и израсходуй.
— А где же он?
— Да в Курске живёт: в письме-то и адрес его написан.
— В Курске? — спрашиваю. — Значит, туда ехать нужно?
— Вот и съезди туда, разыщи его, да помоги устроиться ему. Он несчастный, безрукий. А письма-то пишет левою рукою.
Тогда я понял, почему подчерк письма большой и прямой, неуверенный…
— Ему руку-то на заводе оторвало.
Я получил благословение и немедленно отправился в Курск, где родился преподобный Серафим. Долго подробно рассказывать. Где-то на краю Курска, в Ямской слободе, у нищей женщины, у которой кроме пустой хатки и полуслепого котёнка ничего не было, и нашёл себе приют несчастный И. Ф. У нищей была внучка, шестилетняя Варечка…
Бедные, бедные! Как они жили! Можно было судить уже и по котёнку: все рёбра у него были наперечёт… Но какие обе кроткие… Святая нищета. И не роптали. Так и котёнок: смотрит вам в глаза и лишь изредка жалобно замяукает, когда вы едите: “И мне дайте”. А посмотришь на него, он стыдливо сомкнёт глазки свои, — точно и не просил, и опять молчит кротко. А человек есть себе в полное удовольствие. Вот и в миру такая же разница бывает.
А избушка-то низенькая и сырая: до потолка головою достанешь.
И у такой-то нищей нашёл себе пристанище другой бездомный, безрукий, бессчастный…
У богатых ему не нашлось ни места, ни хлеба. Недаром и нам Господь наказал: не видели мы скорбей, а теперь и самим пришлось смотреть из чужих рук…
Познакомились… Потом пошли собирать помощь по богачам: задумали с ним “лавочку” открывать. Мало набрали… За жуликов, должно быть, нас больше принимали. Ничего не вышло.
— Поедемте к о. Исидору, посоветуемся.
И опять — в Гефсиманию. А характер-то у безрукого — отчаянный. И у меня смирения нет… Сколько раз мы с ним ссорились в пути.
Наконец доехали. Было уже начало октября. И в Москве снег выпал. Холод стоял. Идём мы к келии о. Исидора. Я вошёл первый, скинув галоши. А И. Ф. ещё в сенях обивал свои сапоги от снега.
— Батюшка! — воспользовался я, пока был один с ним. — Какой он трудный, И. Ф.!
— Трудный? — спокойно переспрашивает меня о. Исидор. — А ты думаешь, добро-то делать легко? Всякое доброе дело трудно.
В это время вошёл и И. Ф. Мы только что пред входом раздражённо о чём-то говорили с ним. Но как только он увидел о. Исидора, с ним произошло какое-то чудесное превращение: он улыбался радостно, сделался милым и с любовью подошёл к батюшке — так и он называл его. О. Исидор ласково благословил его.
— Садись, брат Иван, садись, — спокойно и любезно указал ему на стул.
И. Ф. сел, всё молча улыбаясь.
— Ах, брат Иван, брат Иван! — грустно, но сострадающе-ласково сказал батюшка. — Как тебя Бог смирил, а ты всё не смиряешься.
… Здесь можно сказать, хотя бы кратко, о несчастии Ивана Фёдоровича. Сначала он был машинистом на Московской-Курской железной дороге. Но, по-видимому, благодаря крайне неуживчивому характеру своему, и там не ужился. После поступил на завод к какому-то еврею в Киеве. Тот предложил начать работу на второй день Пасхи. И. Ф. согласился, хотя другие не желали. Во время работы он увидел, что приводной ремень может соскочить с малого колеса. Желая поправить его на ходу, он неосторожно приблизился и был втянут машиною. Ему оторвало правую руку совсем, порезало спину; а на левой руке остались лишь большой палец да половина указательного. Едва не скончался… Суд суд определил ему или пожизненную пенсию от хозяина или единовременное удовлетворение. Он, конечно, согласился на второе… Но скоро всё прожил. И остался без денег, и без рук. Во всём прочем он был человек очень здоровый, высокий и красивый. И лишь ранняя лысина — ему тогда было около 30 лет — ещё более открывала большой лоб его.
По разным местам долго скитался он калекою, и уж не знаю как, но попал он в Гефсиманский скит к о. Исидору. А батюшка особенно привечал людей несчастных, выброшенных из колеи жизни, как говориться “потерянных”: какой-то бывший московский адвокат, исключённый не за хорошие дела своею корпорацией, хотел покончить с собою, но был пригрет батюшкой и спасался им; всякие бедные, нищие из Сергиева Посада встречали в нём покровителя. Нередко он в неурочное по-монастырски время ходил к ним, чтобы утешить, как-нибудь помочь; ему за то делались выговоры от игумена; но он продолжал делать своё дело милосердия. Зимою из рук кормил мёрзнущих воробьёв.
Вот к нему-то, как к солнцу тёплому, и привёл Бог несчастного калеку. И с той поры И. Ф. так привязался к батюшке, что, собственно, им, можно сказать, и жил.
— Я — всем лишний, — говорил он мне много после, — только один батюшка Исидор любил меня…
И это, по-видимому, была правда: любить его при несмиренном характере было трудно, а у нас тоже терпения не хватает, ибо любви нет. А о. Исидор был — сама любовь, потому-то грелся около него несчастный. Потому и всякие слова его принимались И. Ф. совершенно легко. “Как тебя Бог смирил”, — скажи это я, была бы буря злобы, упрёков. Но когда эти слова сказаны были от любящего сердца о. Исидора, то И. Ф. ни слова не промолвил, только наклонил покорно голову и, улыбаясь, молчал.
Я удивился: как же он только минуту назад без удержу ссорился со мною, а сейчас с улыбкой молчит?
Какое-то укрощение зверей! — подумал я. Преподобный Серафим кормил медведя, а не знаю: легче ли бывает утихомирить иного человека?
И батюшка ласково подошёл к нему и тихонько стал гладить его по лысой голове. Тот наклонился ещё ниже и сделался совсем кроткою овечкою. А хорошо бы, если он ещё и поплакал: ещё легче ему было бы, и ещё более он смирился. А благодать Божия ещё более согрела бы и укрепила его, бедного. Но и виденного мною было достаточно, чтобы удивляться великой силе любви о. Исидора.
Потом мы говорили о том, что же делать нам с И. Ф. Батюшка “особенного” ничего не сказал, дал лишь нам заповедь:
— Как-нибудь уж старайтесь, хлопочите: Бог поможет вам обоим во спасение.
Это и было “особенное”: ему нужно было, чтобы у несчастного калеки был хоть какой-нибудь попечитель — тем более что скоро батюшке предстояло уже и умирать, и тогда И. Ф. остался бы опять одиноким. А для меня нужно было упражнение в заповеди Божией о любви к ближним. Апостол Павел говорит, что “весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя” (Гал. 5,14).
И тогда я понял, что означала коротенькая надпись, сделанная тонким и прекрасным подчерком о. Исидора на письме И. Ф., посланном мне летом: “Заповедь Господня светла, просвещающая очи” (Пс. 18).
Так мало-помалу раскрывался ответ о. Исидора о моём монашестве: я думал преимущественно о форме, а он — о духе; я полагал, что вот примешь постриг, наденешь иноческие одеяния — и будто главное уже сделано. А батюшка обращал мою душу к мысли об исполнении заповедей Божиих, о следовании закону Господню. А этот закон у царя Давида в указанном псалме сравнивается с светом солнышка, озаряющего всю вселенную (Пс. 18,2-7). И как оно затем “укрепляет душу,.. умудряет простых,.. веселит сердце,.. просвещает очи” на всё, “пребывает вовек” (ст. 8-10).
Вот почему заповеди, а не монашество “вожделеннее золота… слаще мёда” (ст. 11). “И раб Твой, — говорит Господу царь Давид, — охраняется ими”, а не одеждами чёрными; и “в соблюдении их великая награда!” (ст. 12).
Вот куда повёртывал мои мысли батюшка, опытно исполнявший заповеди Божии… А мы, молодые студенты, увлекались другим; не скажу — карьерой, нет, но — мечтаниями о горячей любви к Богу, о подвигах святости, о высокой молитве…
А до этого-то нужно был ещё долго исполнять заповеди Божии. И только исполняя их, на деле научишься всему; и, в частности, прежде чем возноситься в заоблачные сферы созерцания, молитвы, святости, человек пробующий исполнять заповеди Божии, увидит сначала САМОГО СЕБЯ, свои немощи, своё несовершенство, грехи свои, развращённость воли своей, до самых тайников души. Вот что значит: заповедь Господня “просвещает очи”…
И об этом, и в том же псалме говорит по своему опыту Псалмопевец, хранивший Закон: “Кто усмотрит погрешности свои? От тайных моих очисти мя. И от задуманного (зла) удержи раба Твоего, чтобы оно не возобладало мною. Тогда я буду непорочен и чист от великого развращения” (ст. 13-14).
И только пройдя этот путь борьбы, открывающийся лишь через исполнение заповедей, человек достигнет и высшего — молитв и богоугодного созерцания; и войдёт в общение с Господом, познав предварительно и свою беспомощность с одной стороны, а вместе с этим и через это — и твёрдость упования только на Господа Избавителя, Спасителя. Так и поёт Царь-праведник:
“Да будут слова уст моих и помышление сердца моего благоугодны пред Тобою, Господи, Твердыня моя и Избавитель мой!” (ст. 15).
И теперь, потребовав — не в мечтании о святости, а в действительном опыте — осуществления самых начальных букв алфавита добра, то есть в исполнении заповедей Божиих на И. Ф., я увидел себя: кто же я таков?!
— Какой он трудный! — вырвалось у меня признание…
Но не один он был трудный, а я прежде всех был трудный для добра. А мечтал о монашеской святости. О! Далеко ещё до цели. Да я тогда и не понял ещё себя: я всё винил другого, а не себя. И только чем дальше, тем больше раскрывалось “великое развращение” души моей, как поёт Царь. Не говорю уже о “тайнах моих”. И постепенно приходил я к опытному выводу: Один Господь — “Твердыня моя и Избавитель мой”. Не так я думал о себе раньше. И ещё более стал мне понятным ирмос 6 гласа, который не раз напевал мне о. Исидор старческим голосом:
— Христос — моя Си-и-ла, Бог и Госпо-одь!
И теперь мне предстояло упражняться в “Законе” через И. Ф.
“Как-нибудь уже старайтесь, хлопочите… во спасение обоих…”
И ещё 11 лет пришлось мне “стараться”. Много всякого было… Но не об нас, немощных, речь. Потому ворочусь к дивному старцу Божию…
Должно быть, я после этой встречи его не видел уже. Так он и запечатлелся в моём сознании — смеющимся, ласковым. Он уже был “из того мира”. Он был — христолюбивый сын Любви. Воистину — соль земли.
… Вероятно, года через два-три мне удалось опять попасть в Гефсиманию. И там я узнал несколько подробностей о смерти батюшки.
Об этом — особо.