Книга III Воскресение Саргона, Царя Царей

Глава I Кристина-Альберта в поисках отца

1

До сих пор Кристина-Альберта смотрела на жизнь смело, презрительно и победоносно. Осторожность и оговорки других были не для нее. Она не видела причины для их благоразумных колебаний, их условностей и сдержанности. И вот впервые она познала растерянность. Ее папочка исчез в мире, который, как она внезапно осознала, может быть крайне жестоким. Тедди был подонком, таким откровенным подонком, что только дура, поглощенная собственными ощущениями, была способна связаться с ним. После исчезновения ее папочки она почти всю ночь пролежала без сна, кусая руки и проклиная Тедди. Лэмбоун, прекрасный друг, был ленивым, непрактичным размазней. Гарольду и Фей ее несчастье, казалось, уже немного надоело, и они словно бы слегка винили ее за то, что она привезла своего папочку в Лондон. А больше ей обратиться было не к кому. У нее никого не осталось — кроме самой Кристины-Альберты, которая чувствовала себя немножко запачканной и не в шутку боялась.

— Но что же мне делать? — вновь и вновь вопрошала она ночь в своей душной, но вполне артистичной спальне.

Положение ее усугублялось тем, что наличных денег у нее оставалось меньше фунта.

Следует указать, что целых два дня Кристина-Альберта воздерживалась от естественного шага и не обращалась в полицию. Странный инстинкт подсказывал ей, насколько опасно навлечь на своего чудаковатого, беззащитного папочку внимание полиции, как и всей социальной структуры вообще. В ней жило врожденное недоверие ко всем официальным лицам. И заставил ее пойти в полицию Пол Лэмбоун. У него достало совести устыдиться своей ненадежности, и спустя два ясных дня он пришел в Лонсдейлское подворье вновь предложить свою великодушную, но медлительную помощь. Она как раз пила чай с Фей.

— Кристина-Альберта, — сказал он, выглядя очень внушительной и благодушной аллегорической фигурой Сожаления. — Я все это время не переставал о вас тревожиться. Я так мало помог. Я думал, он вернется сам, и считал весь этот шум несколько преждевременным. Вы что-нибудь узнали?

Желание дать ему хорошую отповедь боролось в Кристине-Альберте с сознанием, что по-своему он ее искренний друг и может оказаться очень полезным.

— Выскажитесь! — сказал Лэмбоун. — Вам станет легче, моя дорогая, когда вы выскажете мне все, а потом мы сможем обсудить положение.

Ему ответили улыбкой, и он приободрился. Ведь он принадлежал к людям, которые ненавидят самую мысль о том, что их может кто-то ненавидеть — пусть даже таракан.

— В это кресло я не сяду, благодарю вас, — сказал он Фей. — Оно слишком покойное. А ведь в любую минуту мы можем что-нибудь придумать, и я должен буду вскочить и действовать.

— По-спартански, — сказал он садясь.

— А? — сказала Фей.

— По-спартански. Мой врач рекомендует говорить это перед каждой едой, а особенно перед чаем. Не знаю зачем. Магия, или метод Куэ, или еще что-нибудь. Это кокосовые кексы? Я так и думал… Отличные. Так что же мы предпримем, Кристина-Альберта?

Он стал серьезным, готовым на вдумчивые советы и все больше и больше походил на человека, написавшего «Как поступить в сто и одном случае». Он заставил Кристину-Альберту признаться в банкротстве и втолковал ей, что ее долг — принять от него в долг двадцать пять фунтов. Затем он разделался с проблемой обращения в полицию, убедив Кристину-Альберту, что сделать это необходимо. Если мистер Примби угодил в скверные руки, чем раньше полиция начнет его разыскивать, тем лучше. Но считал это маловероятным и склонялся к предположению, что Примби поднял шум и его забрали. Он догадывался, что его задержат как душевнобольного. Он предварительно заглянул в эти полезные книги — «Мировой судья» и «Британскую энциклопедию», — продемонстрировав превосходное умственное пищеварение. Кристина-Альберта заметила, что в нем есть задатки хорошего адвоката.

Он увез Кристину-Альберту в такси в Скотленд-Ярд.

— Либо они сами нам скажут, либо скажут, где нам скажут, — объяснил он.

Фей поразилась оригинальности этой идеи.

— Если бы речь шла о пропавшем зонтике, — сказала она, — я бы поняла. Но мне бы в голову не пришло отправиться в Скотленд-Ярд за пропавшим отцом.

К шести часам мистера Примби удалось проследить до Гиффорд-стрит. Но увидеть его на Гиффорд-стрит не удалось. Он был признан сумасшедшим и, по мнению служителя, хотя точно он сказать не мог, подлежал отправке в Каммердаун-Хилл. Пол Лэмбоун держался с важным достоинством и пытался выжать из служителя еще какие-нибудь сведения, но не преуспел. В конце концов они с Кристиной-Альбертой не узнали практически ничего, кроме одного критического и обескураживающего факта: они не смогут ни увидеть мистера Примби, ни узнать чего-либо толком о его состоянии до следующего дня посещений в Каммердаун-Хилле, на какое бы число этот день ни приходился. Тогда, если «посещения не будут ему возбраняться», они смогут увидеться с ним. Служитель был категоричен в своих утверждениях и, судя по его виду, проникся чрезвычайной неприязнью к ним обоим.

Когда они покинули Гиффорд-стрит, Кристина-Альберта заметила, что Лэмбоун очень рассержен. Она еще никто не видела его сердитым. Это была мимолетная фаза. Его щеки порозовели много сильнее обычного.

— Сторожевой пес, — сказал он. — Специально, чтобы грубить людям, расстроенным людям. Казалось бы… человек моего положения… некоторая известность… Право на внимание… В любой другой стране, кроме этой, Литератора уважают.

Кристина-Альберта безмолвно согласилась.

— Манеры для служащего… самое первое.

— Он был отвратителен, — сказала Кристина-Альберта.

— У меня есть кое-что в запасе, — сказал Лэмбоун.

Кристина-Альберта выжидающе молчала.

— Следовало бы сразу обратиться к Дивайзису. О сумасшествии и законах о нем он знает в Лондоне больше всех. Замечательный человек. Я вернусь домой, позвоню ему и договорюсь о свидании. Он нам объяснит, что и как. И я в любом случае хочу, чтобы вы с ним познакомились. Вы оцените Дивайзиса. И, кстати, вы удивительно на него похожи.

— В каком смысле?

— Та же Жизненная Сила и прочее. И физически тоже. Очень. Такой же нос — почти одинаковый профиль.

— Нос, больше подходящий для мужчины, — сказала Кристина-Альберта. — Думаю, что ему он больше идет.

— Это чертовски хороший нос, Кристина-Альберта, — сказал Лэмбоун. — Доблестный нос. И не умаляйте его. Именно ваш нос пробудил у меня вначале интерес к вам. Вы еще подцепите на него мужа, и он будет его обожать. В наши дни женщинам требуется свобода и индивидуальность; им необходимы чеканные черты и достоинство. Времена кокетливых локонов, лебединых шей и бело-розового цвета лица канули в прошлое. Что не мешает вам, Кристина-Альберта, обладать чудеснейшим цветом лица.

— Расскажите мне побольше о докторе Дивайзисе, — сказала Кристина-Альберта.

2

Но познакомилась Кристина-Альберта с доктором Дивайзисом не на следующий день. Она отложила эту встречу на день и помчалась в Вудфорд-Уэллс вследствие примечательного послания Сэма Уиджери.

Уиджери переписывались с Примби только по поводу дивидендов, выплачиваемых за долю мистера Примби в прачечной «Хрустальный пар». Возникновение компании было сопряжено с некоторыми трениями, и мистер Уиджери затаил досаду, которую и изливал в нарочитой сухости и краткости своих писем. И вот это письмо, адресованное «мисс Крисси Примби».

Моя дорогая Крисси, — начиналось письмо.

Такое огорчительное дело с твоим папашей выразить не могу как я огорчен я сразу поехал в приют куда ты его поместила чуть они мне написали и получил его бумажник и чековую книжку. Очень удачно что они нашли в его кармане мой адрес не то думается я бы остался как всегда в неведении обо всем этом он меня не узнал и отрекался от своей фамилии но потом сказал что знает меня как нечистого на руку торгаша и мошенника и отрезал бы мне уши и угрожал мне. Посадил на какой-то там кол. Я все это обдумал и как ты еще несовершеннолетняя выходит я тебе вроде опекун и должен блюсти твою долю в прачечной а она приносит дохода куда меньше чем мне втирал очки твой папаша. Думаю он уже тогда спятил и не понимал толком что делал и думаю что все это дело с привилегированными акциями на какое я пошел чтоб ему не перечить надо прекратить. Ну да торопиться тут нечего раз тебе не надо платить за него там где он есть мистер Пантер говорит пока ты не станешь вмешиваться и мы всем прочим займемся когда ты оправишься от огорчения что твой папаша свихнулся. Моя супруга посылает свой привет и душевное сочувствие. Будь спокойна и не очень расстраивайся оттого что очень часто это бывает наследственным и лучше соблюдать осторожность а потому предоставь все мне а я остаюсь

твой любящий родственник

Сэм Уиджери.

— Жди! — сказала Кристина-Альберта, тут же позвонила, откладывая свидание с Полом Лэмбоуном и Уилфредом Дивайзисом, и с воинственным огнем в глазах понеслась на метро на Ливерпульский вокзал.

3

Когда Кристина-Альберта добралась до Вудфорд-Уэллса, ей почудилось, что прачечная стала чуть-чуть меньше, чем прежде, и ярко-голубые фургоны словно слегка потускнели. Свастики на них были заклеены плакатами, красными буквами объявлявшими: «Под Совершенно Новым Руководством. По всем Вопросам Обращаться к Директору Сэмуэлю Уиджери, Эсквайру. По Заказу».

Она прошла по садовой дорожке к двери дома, который был для нее родным почти всю ее жизнь, и дверь ей открыл сам Сэм Уиджери, увидевший ее в окно.

— Так ты приехала! — сказал он, словно колеблясь, впустить ли ее.

Высокий, сутулый мужчина с широким рябым лицом, без усов и бороды, отвислой нижней губой, большим носом, который при дыхании иногда фыркал, и очень маленькими беглыми карими глазками. Темно-серая одежда плохо на нем сидела, воротничок был обтрепан, а черный атласный галстук с готовым узлом лоснился от ветхости. Жилет у него был расстегнут почти на все пуговицы, пальцы нервно подергивались. Он смотрел на Кристину-Альберту так, словно она оказалась гораздо внушительнее, чем ему помнилось.

— Вы видели папочку? — спросила Кристина-Альберта, сразу переходя к делу.

Он сжал губы и покачал головой, словно вспоминая что-то прискорбное.

— Ему плохо? Он держался странно или… или ужасно?

— Не так громко, моя милая, — сказал он своим хриплым шепчущим голосом. — Мы же не хотим, чтобы о твоей беде услышали все. Пойдем туда, где можно поговорить спокойно.

И он повел ее в маленькую гостиную, где ее отец еще так недавно планировал условия превращения прачечной в компанию с ограниченной ответственностью. Знакомая мебель была переставлена довольно-таки неожиданным образом, а под окно было поставлено большое темное бюро.

Сэм Уиджери затворил дверь.

— Садись, Крисси, — сказал он, — и не волнуйся так. Я опасался, что ты вот так примчишься сюда, но, конечно, был обязан тебе написать.

— Вы его видели? — повторила она.

— Совсем свихнулся, — сказал он. — Устроил беспорядки в ресторане «Рубикон». Хотел закатить там банкет для всех лондонских попрошаек.

— Вы его видели? Он здоров? Ему там плохо? Что они с ним сделали?

— Да не оглушай ты меня вопросами, Крисси. Нельзя же так перескакивать с одного на другое. Я же тебе сообщил в моем письме, что ездил к нему. Они его вызвали, и он вышел ко мне в маленькую комнату.

— Но где это было? Где эта больница?

— Сядь-ка и поуспокойся, девочка. Не могу я отвечать на все эти вопросы сразу.

— Где вы его видели? На Гиффорд-стрит?

— Да. А то где же? Они собирались его перевести.

— Куда?

— Наверно, в какой-нибудь приют.

— В Каммердаун-Хилл?

— Пожалуй, что и так. Да, они сказали — в Каммердаун-Хилл. Ну, он вышел ко мне. Выглядел совсем как всегда. Ну, может, чуть больше обалделым. Пока не посмотрел на меня, а тогда вроде как вздрогнул и сказал: «Я вас не знаю», — сказал он. Вот прямо так.

— Ну, ничего сумасшедшего в этом нет. А вид у него был сумасшедшим или не был? Наверное, ему не хотелось разговаривать с вами. После всего, что говорилось неприятного.

— Может, и так. Ну, я ему сказал: «Как так, не знаешь меня, — говорю, — старину Сэма Уиджери, которому ты подсиропил свою прачечную?» Вот так и сказал — ну, в шутку. По-хорошему, но эдак с юморком. «Я вас не знаю», — говорит, он и хочет уйти. «Погоди-ка», — говорю я и беру его за плечо. «Ты низкий хнычущий мошенник, — говорит он мне, и вроде как пытается меня отпихнуть. — Ты любую прачечную погубишь». Это он-то — мне, а я прачечным делом занимался за десяток лет до того, как он женился на твоей бедной матери. «Хнычущий да в своем уме, — говорю, — мистер Альберт-Эдвард Примби». А он вроде выпрямился. «Саргум, — говорит. — Будьте так добры»…

— Саргон, — поправила Кристина-Альберта.

— Может, и так. А вроде бы «Саргум». Ну, Саргум, и больше никаких. Совсем на этом свихнулся. Я еще попробовал поговорить, да толку что? Ничего дельного или хоть простого я от него не добился. Начал мне угрожать бастинадой, что это там ни есть. Я попросил его не выражаться. «С меня хватит», — говорю санитару, ну, он его и увел. Вот мы и развязались с ним, Крисси.

— Развязались с ним?

— Развязались. А что можно сделать?

— Все! У него был очень несчастный вид? Испуганный, словно с ним плохо обращаются?

— Это с какой стати? Они заботятся о нем как надо и навредить он себе не может.

— Вы уверены, что он выглядел… безмятежным?

— Может, немножко усталым, что ли. Так это от того, что у него в голове творится, так мне думается. Но он там, где ему и надо быть, Крисси. Вот так. Из того, что мистер Пантер сказал, выходить одно: не надо нам вмешиваться. Есть у него все, что ему требуется, живет он на денежки налогоплательщиков. Нам надо о себе подумать. Об этой полоумной затее с привилегированными акциями, которые он прачечной навязал. Вот это — срочное дело. Это ведь выходит почти пятьсот фунтов в год по нынешнему положению вещей. Почти десять фунтов в неделю. Ни одна прачечная в Лондоне такого не выдержит.

— Я должна повидать папочку, — сказала Кристина-Альберта. — Не верю, будто ему так уж хорошо. Я наслышалась всяких ужасов о приютах. Но как бы то ни было, я должна сейчас же поехать к нему.

— Нельзя, Крисси, — сказал мистер Уиджери, медленно покачивая широким землистым лицом из стороны в сторону. — В сумасшедших домах посетителям не дозволяют шляться взад-вперед, когда им взбредет в голову. — Он внимательно следил за ней. — Так не годится, знаешь ли. Бедняг надо держать в покое, не волновать. Пожалуй, я дам тебе письмо для следующего дня посещений…

— Вы! Письмо мне?!

Мистер Уиджери пожал плечами.

— С ним тебя скорее пустят. Но ты от него ничего не добьешься, Крисси, даже если тебя и пустят. И тебе придется подождать дня посещений. Это уж так.

— Я хочу его увидеть.

— Очень возможно. Но правила на то и правила. А пока нам нужно распутаться с делами. Пока он в приюте, думается, мне следует выдавать тебе содержание, пять, скажем, фунтов в неделю, а остальное придерживать, пока все не уладим. На что тебе эти десять фунтов в неделю, если на него тратить ничего не приходится. Ну, а тогда станет ясно, в каком мы положении, и все опять будет ладненько.

Он помолчал, поскреб ногтями щеку, впиваясь в нее хитрыми глазками.

— Понимаешь? — добавил он, словно подталкивая ее сказать что-нибудь.

Кристина-Альберта смотрела на него в молчании, ставшем мучительным. Потом встала и оглядела его, уперев руки в боки. Ее лицо пылало.

— Теперь понимаю, — сказала она. — Ах ты, старая чертова сволочь!

Мистер Уиджери лелеял милые старомодные представления о барышнях и о том, как им положено изъяснятся. И растерялся.

— Э-эй! — сказал он. — Э-эй!!

— И всегда был сволочью, теперь ясно, — сказала Кристина-Альберта.

— Нельзя так выражаться, Крисси. Употреблять такие слова. И ты поняла все неправильно. Что это ты? Старая сволочь! Такая-то старая сволочь? Это почему же? Я только делаю то, что обязан. Ты-то ведь еще несовершеннолетняя. Еще дитя в глазах закона, и, естественно, моя обязанность, моя, как его ближайшего родственника, так сказать, заняться устройством его дел. Вот и все. Ты не должна забирать себе в голову всякие мысли и не должна волноваться. Поняла?

— Я назвала вас, — сказала Кристина-Альберта, — чертовой старой сволочью.

Он отвел глаза и заговорил так, словно обращался к бюро под окном.

— И тебе лучше, когда ты употребляешь такие скверные выражения? А мне от них хуже? И они меняют тот факт, что мне, хочу я того или нет, необходимо позаботиться об его имуществе и позаботиться, чтобы с тобой ничего не случилось, чтобы ты не натворила глупостей? Мы с твоей теткой думали только о том, как о тебе лучше позаботиться. И тут ты набрасываешься на меня, как змея, и употребляешь выражения…

Мистер Уиджери не нашел подходящих слов и, все еще ища сочувствия у бюро, пожал плечами и махнул рукой.

— Вы ему не родственник, — сказала Кристина-Альберта. — Я догадалась, когда прочла ваше письмо, что у вас на уме. Вы рады избавиться от него, потому что он всегда настаивал на выплатах в срок. Вы думаете, я совсем одна, вы думаете, что я всего только девушка и вы можете поступать со мной, как вам угодно. Так вы ошибаетесь. Я заставлю вас выплачивать все до последнего пенни, что нам следуете прачечной, и послежу, чтобы вы еще точнее соблюдали сроки. И почему же вы не попытались вызволить его, когда узнали, что он там?

— Да не волнуйся так, Крисси, — сказал мистер Уиджери. — Пусть я и не кровный родственник ему, но тебе-то кровный! Я твой ближайший родственник, твой лучший друг и обязан думать, как тебя устроить. Обязан действовать для твоего блага. Как бы ты ни выражалась, и вообще. Говорю же тебе, ему там хорошо и безопасно, и я не собираюсь его растревоживать. Никак. Он там, и там останется, а я буду действовать, как мистер Пантер посоветовал мне действовать. Я собираюсь придерживать его дивиденды, а тебе выплачивать столько, сколько сочту, что тебе требуется на жизнь и расходы, и вычитать это у него, и я собираюсь присмотреть, чтоб ты вела в будущем приличную жизнь, какую одобрила бы моя бедная свояченица Кристина. Ты болтаешься в Лондоне самым скандальным образом, учишься всяким грязным словам и ругани. Так продолжаться не может. Вот как обстоят дела, Крисси, и чем раньше ты поймешь, тем лучше.

Кристина-Альберта, онемев, слушала, как мистер Уиджери открывал свои намерения.

— Где миссис Уиджери? — сказала она наконец, неимоверным усилием держа себя в руках.

— Присматривает в прачечной. И незачем ее беспокоить. Мы все это много раз обсуждали и во всем согласны. Присматривать за тобой — наше право, и наша ответственность, и мы выполним свой долг перед тобой, Крисси, хочешь ты того или нет.

Кристину-Альберту одолевали неприятные сомнения. Двадцать один год ей должен был исполнится только через два месяца, и казалось вполне правдоподобным, что закон давал этому маслянистому мерзавцу всякие нелепые права вмешиваться в ее жизнь. Но в ее духе было держаться мужественно до последнего.

— Все это чушь! — сказала она. — Я не позволю, чтобы папочку заперли вот так, без моего согласия, и я не допущу, чтобы вы фокусничали с его собственностью. В семье все знают, что вы нечисты на руку. Мама часто это повторяла. Я сама о нем позабочусь, присмотрю, чтобы его перевели в хорошую психиатрическую клинику, где за ним будет настоящий уход. Вот это я и приехала вам сказать.

Маленькие глазки мистера Уиджери оценивающе ее взвешивали.

— Очень ты много на себя берешь, Крисси, — сказал он после паузы. — Сделаешь то, сделаешь это! А сама толком не знаешь, чего можешь или не можешь. У тебя нет денег, и у тебя нет никакой власти, и чем скорее ты это усечешь, тем лучше.

Испуг все больше овладевал Кристиной-Альбертой. Чтобы противостоять ему, она позволила себе вспылить.

— Я скоро покажу вам, что я могу и чего вы не можете, — сказала она. Лицо у нее вспыхнуло.

— Да не волнуйся ты так, — сказал мистер Уиджери. — Уж кому-кому, а тебе волноваться никак не след.

— Волноваться! — повторила Кристина-Альберта, подыскивая сокрушительный ответ, и тут ее поразила такая страшная мысль, что она осеклась и уставилась в карие глазки на рябом лице. И они безмолвно ответили на ее изумленный безмолвный вопрос. Слово «волноваться» он употребил в третий или четвертый раз, и теперь ей стало ясно, к чему он клонит. Внезапно ее осенило, какие мысли уход ее папочки со сцены породил в его голове. Он тоже ознакомился с законами о сумасшествии… и возмечтал.

— Вот именно, — сказал мистер Уиджери. — Ты всегда была со странностями, Крисси, а твоя беспорядочная жизнь, а теперь еще и это, очень на тебе сказались. Не могли не сказаться. У тебя нет хороших спокойных друзей, кроме твоей тетки и меня, и нет хорошего спокойного места, где приклонить голову, кроме как тут. И не набрасывайся на меня, Крисси, я тебе только добра хочу. И не стану давать тебе денег, чтоб ты и дальше болталась в Лондоне. Ты ж можешь к наркотикам пристраститься или что похуже. Называй меня такой-то сволочью, если хочешь. Ругай меня, словно ты совсем свихнулась: что я думаю сделать, то и сделаю. Я хочу, чтоб ты приехала сюда, дала бы время отдохнуть своей душе и нервам и позволила бы мне пригласить кого-нибудь осмотреть тебя… решить, что для тебя следует сделать… Когда-нибудь ты мне за это спасибо скажешь.

Его широкое землистое лицо словно раздулось, замаячило у нее перед глазами, комната стала совсем маленькой и темной.

— Мой долг присмотреть за тобой, — сказал он. — От того, что мы посоветуемся, ни тебе и никому хуже не будет.

В поезде по дороге сюда она убеждала себя, что сделает из мистера Сэма Уиджери котлету, но дела явно принимали другой оборот.

— Ха! — воскликнула она. — Вы думаете, что я вернусь сюда?

— Все-таки лучше, чем потеряться в Лондоне, Крисси, — сказал он. — Лучше, чем потеряться в Лондоне. Мы ведь не можем допустить, чтобы ты бродила по Лондону, как твой бедный отец.

Она почувствовала, что ей пора уходить, но секунду-другую не могла пошевелиться. Не могла, потому что боялась, как бы он не попытался ее задержать. А что тогда ей делать? Потом заставила свои ноги разогнуться.

— Что же, — сказала она, шагнув мимо него к двери, так что он повернулся на каблуках следом за ней. — Я сказала вам, что думаю о вас. А теперь мне пора вернуться в Лондон.

Она увидела, как в его глазах вспыхнуло желание помешать ей — и угасло.

— Может, перекусишь на дорожку? — сказал он.

— Есть… здесь?! — воскликнула она и подошла к двери.

Пальцы у нее так дрожали, что она лишь с трудом повернула ручку. Он стоял неподвижно, глядя на нее. Его нижняя губа отвисла еще больше, на лице было сомнение. Словно он был не слишком уверен в себе и в том, что намеревался предпринять. Но что он намеревался предпринять, было до ужаса ясным.

4

Она с достоинство вышла из открытой передней двери и прошла по садовой дорожке. Она не оглянулась, но знала, что он почти прижал лицо к окну и следит за ней. Никогда еще в жизни она не была так близка к панике. И с трудом удерживалась, чтобы не побежать.

Когда поезд тронулся, она почувствовала себя в большей безопасности.

— Как, черт дери, он может добраться до меня? — сказала она вслух пустому купе.

Но она вовсе не была уверена, что до нее нельзя добраться, и поймала себя на том, что начала прикидывать, на какую поддержку своих лондонских друзей она может надеяться. Например, может ли она рассчитывать на мистера Пола Лэмбоуна? Если ее лишат денег, сумеет ли она найти работу и продержаться, пока не вызволит своего глупого папочку из сетей, в которые он угодил? Как поведут себя Гарольд и Фей, вечно сидящие на мели, если деньги перестанут поступать? А тем временем папочка недоумевает, почему никто не приходит к нему на помощь, не понимает, что с ним произошло, и конечно, становится все более глупеньким.

Кристина-Альберта стремительно взрослела. До сих пор под всем ее радикализмом и бунтом всегда крылось безмолвное подсознательное убеждение в правильности, надежности и питающей силе социального устройства. Это особенность свойственна почти всякой юной мятежности. Она, совсем над этим не задумываясь, считала, что больницы — это обители комфорта и всяческих удобств, врачи — знают и используют все последние достижения науки, а тюрьмы — чистые, образцовые заведения; и что законы, хотя все еще не всегда справедливы, применяются без каких-либо злоупотреблений или передержек. Она питала ту же веру в конечную справедливость общественной жизни, какую хранит ребенок в безопасность своей детской и родительского дома. Но теперь она осознала факт, что весь мир ненадежен. Не то чтобы мир этот был дурным или злым, но он был невнимательным и равнодушным. Он смертельно боялся хлопот. И совершал самые подлые, самые опасные, самые жестокие вещи, лишь бы избежать хлопот, а потому предпочитал по возможности игнорировать любые страдания или зло. Это был опасный мир, мир людей, избегающих хлопот, где можно потеряться, исчезнуть из памяти, пусть ты еще жива и страдаешь. Это был мир, в котором нехорошо быть одной, а она начинала ощущать, что она совсем одна, опасно одна.

Она, пришло ей в голову, никогда не была высокого мнения о своей семье, но теперь она обнаружила, что семья слишком рано может вообще прекратить существование. Ей была нужна стена, чтобы опереться, если Сэм Уиджери соберется с духом и ринется в наступление. Ей был нужен кто-то, кто принадлежал бы только ей, надежный союзник, тот, на кого она могла бы положиться во всем; кто-то ближе, чем законы и обычаи — кто-то, кто не успокоится, пока точно не узнает, что с ней случилось, если ее постигнет несчастье; кто-то, кто не смирится с ее бедой, кто-то, кому она будет дороже его самого, и так просто от нее не откажется.

Его самого? Не ее самой! То есть любовник.

— Черт бы побрал Тедди! — крикнула Кристина-Альберта, выбив кулаком клуб пыли из подушки сиденья. — Он только все портит!

— И ведь я знала, какой он. Я все время точно знала, какой он!

— Придется мне все это выдержать одной, — сказала Кристина-Альберта.

— Да и к тому же, кому я нужна с таким носом? Даже существуй в этом мире люди, способные любить так! Но это мир людей, которых не хватает на настоящее чувство. Мусорная куча, а не мир, — сказала Кристина-Альберта.

5

Ее мысли потекли по другому руслу. В конце-то концов было что-то неприятное в утверждении, будто она… как бы это выразить? — со странностями. До сих пор Кристина-Альберта всегда считала себя образцом здравого смысла и умственной прямоты — без единого недостатка, кроме, может быть, носа. Но теперь словечко «странности» засело в ее уме, как шип. И ей не удавалось извлечь его оттуда.

Она знала, что всегда была не такой, как другие. Всегда обладала собственным стилем.

Большинство тех, кого она встречала в жизни, представлялись ей бесцветными, слабыми на словах и на деле, уклончивыми. Вот-вот — уклончивыми. Они уклонялись от самых разных прямолинейных слов, не зная почему. Кристина-Альберта была всецело за то, чтобы чертыхаться и говорить «сволочь» и тому подобные слова до тех пор, пока кому-нибудь не удалось бы убедить ее, что избегать их следует не только потому, что «приличные» люди их не употребляют. Эти остальные всегда не говорили чего-то, потому что об этом не говорят, и не делали чего-то, потому что этого не делают. А тому, что говорилось и что делалось, они запуганно подражали. И до смерти копошились, изо всех сил тщась быть кеми-то другими. В таком случае зачем вообще существовать? Но так или иначе они проживали жизнь. Обходились без неприятностей. Поддерживали друг друга. А с другой стороны, если не уклоняться? Ставишь других людей в тупик. Сходишь с избитого пути. Уподобляешься поезду, который сворачивает с рельсов, чтобы напрямик пересечь поля и луга. Ты сталкиваешься… со всем и вся.

А что, если эта уклончивая жизнь, которую она всегда презирала, на самом деле — здравая жизнь. И переставая уклоняться, утрачиваешь здравость рассудка? У овец, читала она, есть такая болезнь: вертячка, когда они бродят в одиночестве и умирают. И оригинальность, способность думать самой за себя, а не следовать за толпой, и так далее, все, чем она так гордилась, все это лишь способ отвергнуть разумную жизнь? Оригинальность, чудачества, эксцентричность, странности, сумасшествие… или различия лишь в степени?

Не заключалась ли странность ее папочки в том, что после многих лет крайней уклончивости, он наконец попытался прорваться к чему-то реальному и необычному? И разве она на свой манер не стремилась к тому же? Так и она тоже перекошена? Быть может, перекошена в другую сторону, но тем не менее перекошена? Наследственная перекошенность?

И тут по касательной возник вопрос, унаследовала ли она в действительности от своего папочки хоть что-нибудь. Его странность хоть как-то совпадает с ее странностью? Наверное, раз они — отец и дочь.

Но как они непохожи! Как поразительно непохожи для отца с дочерью!..

Но правда ли, что они отец и дочь? И вернулась вечно подавляемая, отгоняемая фантазия — фантазия, возникшая на самых зыбких основаниях, на фразах, случайно оброненных матерью, на интуиции. Раза два из этих смутных частичек памяти рождалась мечта, заставала ее врасплох и отвергалась с презрением.

Блям. Блям. Блям. В привычные звуки поезда вплелись новые, не менее привычные. Кристина-Альберта прибывала к перрону Ливерпульского вокзала, а все ее недоумения так и остались неразрешенными.

Старая фантазия обескураженно рассеялась. Что толку от таких грез? От себя никуда не денешься.

6

Встреча Кристины-Альберты с Уилфридом Дивайзисом на следующее утро оказалась куда более примечательной, чем они оба предполагали.

По совету Пола Лэмбоуна она захватил с собой фотографии и пару писем своего папочки, а также заранее обдумала, о чем важнее всего рассказать ему. В дом Дивайзиса за Кавендиш-сквер она приехала на такси с Полом Лэмбоуном, и их тут же провели через приемную и профессиональный кабинет в небольшую элегантную гостиную, где в камине пылал огонь, на столе был сервирован чай, а вдоль стен выстроились книжные шкафы. Дивайзис сразу же вышел к ним.

Она была слегка потрясена при мысли, что этот высокий, худощавый, смуглый человек с могучей шевелюрой может иметь с ней сходство. Он оказался моложе, чем она полагала, моложе, решила она, чем ее папочка или мистер Лэмбоун. На нем был длинный расстегнутый сюртук, а нос ему очень шел. Собственно говоря, он был очень красив.

— Здравствуйте, Пол, — сказал он весело. — А это та юная девица, у которой похитили отца? Выпьем чаю? Так это мисс…

— Мисс Примби, — сказал Пол Лэмбоун. — Но все ее называют Кристиной-Альбертой.

Дивайзис обратил на нее взгляд, проницательный и по привычке, и по природной склонности. Его лицо выдало легкое удивление. Он пожал ей руку.

— Расскажите мне об этом все, — сказал он. — Вы не считаете его по-настоящему сумасшедшим, а только очень особенным и чудаковатым. Ведь так? Лэмбоун заверил меня, что он здоров душевно. Это вполне возможно. Сначала мне лучше ознакомиться с его душевным состоянием, а после этого обсудим вопрос о приюте. Насколько я понял, вы хотите, чтобы его передали на ваше попечение… у вас дома. Это отнюдь не просто. Нам надо будет многое обсудить. А тем временем чай… Я распутывал бредовые видения на редкость грозной старой дамы, и совсем вымотан. Расскажите мне все, как вам это представляется.

— Расскажите ему, — сказал Пол, погружаясь в кресло и готовясь перебивать.

Кристина-Альберта начала свой подготовленный рассказ. Иногда Дивайзис перебивал ее вопросом. Он не спускал с нее глаз, и ей с самого начала казалось, что за вниманием к ее словам прячется еще что-то. Он смотрел на нее так, словно старался вспомнить, где видел ее раньше. Она рассказала, о чем разговаривал с ней папочка, когда она была маленькой, про пирамиды, погибшую Атлантиду и так далее, и о странном освобождении духа и обновлении после смерти ее матери. Она рассказала о спиритическом сеансе и явлении Саргона. Дивайзис очень заинтересовался разными сторонами истории Саргона.

— Странно, как соответствовало это утверждение умонастроению Примби. Чего добивался этот молодой человек? Я его не совсем понимаю.

— Не знаю. Думаю, это было случайным совпадением. К несчастью.

— Студенческое представление о юморе?

— Студенческий юмор. С тем же успехом это мог быть Тутанхамон.

— А оказался Саргон?

— Возможно, он читал какую-нибудь историю Древнего Востока.

— Полагаю, про вашего отца он ничего не знал?

— Откуда же? Наверное, он подумал, каким мой… мой папочка выглядит маленьким и смешным, и потому ему показалось забавным выделить его из всех остальных и объявить великим царем. Мне бы хотелось поговорить с этим молодцом по душам пару минут.

— Видите, Дивайзис, это не бред, а обман, — сказал Пол Лэмбоун.

— Он обычно логичен? — спросил Дивайзис.

— Если признать его предпосылку, то поразительно логичен, — сказала она.

— Он временами не становится кем-либо другим? Богом, миллионером, ну, чем-то в этом роде?

— Нет. Он верит в переселение душ, намекает на свои прежние жизни, но это все.

— Тысячи людей в это верят, — сказал Лэмбоун.

— И никто его не преследует? Никто не шумит, чтобы мешать ему, не просвечивает рентгеновскими лучами? Ничего такого?

— Абсолютно нет.

— Так он в здравом уме. Если только не помешался, когда ушел из студии ваших друзей.

— Я с самого начала утверждал, что он в здравом уме, — сказал Лэмбоун. — Жалею, что мне не представился случай поговорить с ним. Ведь… вот теперь все твердят о комплексе неполноценности. Ну так довольно обычно, что люди, которых принижали, обманывали и так далее, и которым не хотелось взглянуть в лицо фактам, укрывались за щитом вымышленной личности? И если соединить мечты, спиритический сеанс и прочее, разве не получается, как раз это?

— Он знает, что на самом деле он, au fond[9], Примби? — спросил Дивайзис.

— Его раздражало, когда ему это говорили, — сказала Кристина-Альберта. — По-моему, он ушел из студии, где мы живем, потому что я и моя подруга, то есть миссис Крам, все время пытались его переубедить. Это и прогнало его. Он знает, что на самом деле он Примби, и это ему нестерпимо. Он знает, что все это игра и выдумки.

— Мне это так симпатично! — подхватил Пол Лэмбоун. — Это не только не безумие, но рационально до предела. На том, чтобы стать кем-то более великим, чем ты, зиждется добрая половина религий мира. Все митраисты становились Митрой. Сераписты, если я верно помню, становились Осирисом. В сущности, мы все хотим родиться заново. Всякий, в ком есть капля здравого смысла и смирения. Кем-то более значительным. «Кто избавит меня сего тела смерти?» Вот почему папочка Кристины-Альберты столь чрезвычайно интересен. У него есть воображение, у него есть оригинальность. Пусть он мал ростом и слабоват, но этого у него не отнять.

— Обладание особым умом не сумасшествие, — сказал Дивайзис, — не то мы упрятали бы в приюты всех наших поэтов и художников.

— Ну, до этого вряд ли кто из них дотянул бы, — сказал Лэмбоун. — А жаль.

Дивайзис поразмыслил.

— По-моему, я разобрался в ситуации. Он говорит логично. Одевается аккуратно. Не верит, будто подвергается преследованиям. Не эгоистичен в своих мыслях до романтичности. Не одутловат, вид у него не оплывший, и у него никогда не было никаких припадков. Нет такого типа сумасшествия, к какому его мог бы отнести врач-специалист, но подавляющее большинство врачей не подготовлены для занятия психиатрией. Глупый врач мог счесть его фантазии всплесками паранойи, или принять его погружение в задумчивость за старческое слабоумие, или заподозрить в нем скрытую эпилепсию. Но это все примеры психических заболеваний, а ваш отец, вероятно, вообще не болен. Он несколько неверно воспринимает реальность, но это все. Разница между ним и подлинно сумасшедшим — это разница между фруктами, рассыпавшимися из корзины, и гнилыми фруктами. Рассыпавшиеся фрукты могут помяться и легко начинают гнить, однако упасть из корзины еще не значит быть гнилым. А как он выглядит?

— Она захватила фотографии, — сказал Лэмбоун.

— Мне бы хотелось на них взглянуть, — сказал он и получил фотографии мистера Примби времен прачечной. — Такие огромные усы! — заметил он. — Нет ли других, на которых хотя бы часть его лица ими не замаскирована? Тут ничего не видно, кроме глаз.

— Я догадывался о вашем впечатлении, — сказал Лэмбоун. — Но есть фотография мистера Примби в молодости, снятая вскоре после его брака с миссис Примби. Вы ее захватили, Кристина-Альберта?.. А вот она. В кресле — миссис Примби. А усы — во всей своей красе — еще не выросли.

— Он женился молодым? — спросил Дивайзис у Кристины-Альберты.

— Наверное, — ответила она. — А в каком точно возрасте, не знаю. Мама мне никогда не говорила.

Дивайзис внимательно рассматривал фотографию.

— Странно, — сказал он, словно роясь в памяти. — Что-то знакомое. Я как будто знавал таких людей. — Он внимательно посмотрел на Кристину-Альберту. — Они оба жили в Лондоне, я полагаю?

— В Вудфорд-Уэллсе, — сказала Кристина-Альберта. — Мой отец родился в Шерингеме, — добавила она после некоторого раздумья.

— Шерингем… Странно! — И он с новым интересом посмотрел на пару, позирующую перед одним из сельских пейзажей, столь дорогих сердцу викторианских фотографов. — Крисси, — повторил он про себя. — Кристина-Альберта. Этого не может быть!

На несколько секунд доктор Дивайзис забыл о своих гостях, а они не спускали с него глаз. Он пытался сосредоточиться на лице молодого человека, но его внимание приковала молодая женщина, сидевшая на верхней ступеньке перелаза. Поразительно, с какой полнотой он забыл ее лицо и как теперь она возвратилась невероятно непохожая и все-таки похожая на ту, которую он помнил. Он вспомнил пенсне, шею, плечи. И выражение — вызывающе чопорное.

— Когда ваши отец и мать поженились? — спросил он. — Как давно?

— В восемьсот девяносто девятом, — ответила она.

— И вы не замедлили появиться на свет? — спросил он с напускной небрежностью.

— Через подобающий промежуток времени, — сказал Кристина-Альберта с неловкой шутливостью. — Я появилась на свет в девятисотом.

— Щуплый, светловолосый с синими глазами, довольно рассеянный. Я словно вижу его, — сказал Дивайзис и вновь посмотрел на фотографию.

Почти на минуту воцарилось молчание.

— Боже великий! — прошептал про себя Лэмбоун.

Дивайзис машинально выпил чашку чая.

— Невероятно! — воскликнул он. — Мне и в голову не приходило!

— Что не приходило?

Он ответил несколько невпопад.

— Сходство Кристины-Альберты с моей матерью. Просто поразительное! Это меня мучило с той минуты, когда я вошел в комнату. Отвлекало меня. У меня есть маленькая карточка…

Он вскочил и вышел из комнаты. Кристина-Альберта в растерянности и волнении тут же повернулась к Лэмбоуну.

— Он был знаком с моим отцом и матерью, — сказал она.

— Как будто так, — ответил Лэмбоун, словно оправдываясь.

— Как будто! — повторила она. — Но… он знал их! Хорошо знал. И… Что он подумал?

Дивайзис вернулся с небольшой фотографией в золотой рамочке.

— Посмотрите-ка! — сказал он, протягивая ее Лэмбоуну. — Это же вылитая Кристина-Альберта. Видите, какое удивительное сходство? Конечно, если не обращать внимания на эту нелепую прическу и то, как воротничок закрывает ей шею почти до подбородка.

Он отдал карточку Кристине-Альберте и бросил на Лэмбоуна недоумевающий вопросительный взгляд.

— Да, словно я снялась в маскарадном костюме, — согласилась Кристина-Альберта, глядя на фотографию. Наступила долгая пауза. Она подняла глаза и увидела выражение на его лице. Ее мысли совершили фантастический скачок. Настолько фантастический, что вернулись к исходному положению. Словно вспышка молнии в непроглядно темной ночи. Она сделала огромное усилие вернуть разговор в прежнее русло, вести себя так, как будто ее мысли не совершали этого прыжка.

— Но какое все это имеет отношение к тому, что случилось с папочкой? — спросила она.

— Никакого прямого. Ваше сходство с моей матерью — чистейшее совпадение, чистейшее. Но какое странное! Ну, и мое внимание отвлеклось. Извините меня. Я верю, что подобное сходство свидетельствует о каком-то кровном родстве. Я полагаю, что какие-то предки вашей матери… Как, вы сказали, их фамилия? Хоскин?

— Разве я сказала? Не помню. Нет, я ничего не говорила. Нет! Ее девичья фамилия была Хоссет.

— Ах, да! Хоссет. Так, наверное, два-три поколения назад Хоссеты и Дивайзисы породнились через брак. И вот, пожалуйста! Мы с вами в родстве… неизвестно какой степени. В семьях внешность предков время от времени повторяется в потомках. Это по-своему связывает нас, Кристина-Альберта, вы согласны? Это дает мне право на личный интерес. Я больше не воспринимаю вас как просто пациентку. А вернее — как просто знакомую Пола. Я чувствую связь между нами. Ну… вот так. Вернемся к вашему отцу. Который женился на вашей матери как раз тогда, когда они затеяли ту давнюю войну в Южной Африке. Он всегда был мечтательного типа, не наблюдательным. Как мы говорили. Даже в самом начале…

Он вдруг умолк.

— Да, всегда, — сказала Кристина-Альберта после долгой паузы.

— Мы обо всем этом уже говорили, — сказал Дивайзис, умолк и почти минуту не мог найти слов. — Да, — сказал он наконец.

Сердце у нее колотилось, щеки порозовели от волнения. Ее быстрая сообразительность восполнила все пробелы. Она поняла… и снова все смешалось. Она предпочла бы уйти, обдумать… Но нельзя! Надо не думать о вопросах, которые заполняли ее мысли. Но ее сознание устремлялось вперед, как упрямый путник, застигнутый бурей. Ее мать… Она пыталась вспомнить что-то о своей матери, так долго подавляемое. «Удрал, а меня оставил расхлебывать». Так? Ее мать лежала в кровати и бредила. Кто удрал? Расхлебывать что? Это непреходящее недоумение. Это подозрение. Эта мечта. Но слушай же его сейчас, Кристина-Альберта! Слушай его! Она всем своим существом следила за ним — и будто была глуха к его словам.

А он говорил, что теперь, когда он убедился, что Примби не сумасшедший, ему совершенно ясно, как следует взяться за дело. В деле Примби они столкнулись со старой-старой историей превращения нормальных людей в сумасшедших. В деле Примби они столкнулись со старой-старой историей превращения нормальных людей в сумасшедших. (Он повторил эту фразу слово за словом, видимо не замечая, что дважды сказал одно и то же.) Всем выдающимся людям грозит опасность быть непонятыми, но люди типа Примби, оригинальные, но не умеющие выражаться абстрактно, не владеющие философским методом, выражают свои чувства и стремления в фантастических формах, а потому особенно легко задевают, пробуждают подозрения, страх, враждебность. Именно людей в таком пограничном состоянии он постоянно старается спасти от сумасшедших домов, и именно они постоянно туда попадают. А им, более чем кому-либо еще, опасно соприкосновение с подлинным безумием.

— Если вернуться к моему уподоблению. Фрукты, высыпавшиеся из корзины, практически не тронуты порчей, но они помяты и валяются в беспорядке. Рассудок слишком хрупок, чтобы подвергаться ударам. Он легко поддается порче, а рассудок такого типа, как у вашего отца, особенно легко поддастся порче в условиях приюта. После всех этих велеречивых рассуждений я прихожу точно к такому же выводу, который сделали вы: необходимо как можно скорее забрать Примби из Каммердаун-Хилла и поместить его в спокойную приятную обстановку. Тогда мы разберемся с его комплексом и поможет ему вернуться к практичным взаимоотношениям с окружающим миром. Я убежден, что так или иначе нам это удастся — сделаем его инкогнито постоянным, превратим его в императора в изгнании, восстановим его настоящее имя, организуем для него упорядоченное будничное существование и мало-помалу восстановим Примби, но умудренного опытом, освобожденного.

Он умолк.

— Вот именно! — сказал Лэмбоун, отвлекаясь от созерцания двух интереснейших лиц перед ним.

— Это нелегко. Даже добраться до него будет нелегко. Небрежный судья и глупый врач могут сотворить сумасшедшего за пять минут. Но обратное требует массы времени.

— Этим я и хочу заняться безотлагательно, — сказала Кристина-Альберта.

— Естественно, — сказал Дивайзис, — и можете рассчитывать на меня.

Он объяснил некоторые положения закона о сумасшествии, начал набрасывать план действий, обдумывая, кому следует написать ей, а кому должен написать он сам. И как скоро удастся увидеть Примби, подбодрить его. Дивайзис уже имел несколько стычек с властями, которым подведомственны сумасшедшие дома. Он считался неприятным и опасным противником для их директоров. Это могло вызвать упрямое противодействие или же желание спустить все на тормозах. Но в любом случае действовать они должны осторожно.

Лэмбоун теперь помалкивал. Он утратил живой интерес к Примби, замурованному в стенах Каммердаун-Хилла, и восхищался самообладанием своих поразительных друзей. Он пытался вообразить возбуждение, странные мысли, смятение чувств, которые, несомненно, скрывались за их подробным обсуждением ситуации мистера Примби. На зрителя они внимания не тратили. Лицо Кристины-Альберты чуть покраснело, глаза блестели; Дивайзис против обыкновения был не столько увлекательным собеседником, сколько профессором, беседующим с исключительно способным студентом.

Наконец тема исчерпалась, и настало время прощаться. Дивайзис проводил их до входной двери.

— Не забывайте: я все время, так сказать, под рукой. В телефонной книге есть мой номер. И не забывайте, Кристина-Альберта, не забывайте, что я ваш новообретенный родственник и всегда к вашим услугам.

— Не забуду, — сказала Кристина-Альберта, встречая его взгляд.

Маленькая пауза, а потом они пожали друг другу руки с некоторой неловкостью.

7

— Я сошла с ума? — сказала Кристина-Альберта, едва очутилась на улице рядом с Полом Лэмбоуном. — Мне все это снится?

— Сошла с ума? Снится? — Лэмбоун не находил, что сказать.

— Ах, не притворяйтесь, будто не понимаете, что он мой настоящий отец. Не притворяйтесь, пожалуйста, не притворяйтесь. Так это или не так?

Лэмбоун ответил не сразу.

— Вы молниеносны… как ящерица. Каким образом?

— А, так вы это подумали?

— Дорогая моя Кристина-Альберта, он не знал о вашем существовании, пока вас не увидел. В этом я убежден.

— Но раз так. Разве же не ясно? Он знал их обоих!

— Дивайзис, — сказал Лэмбоун, — на десять лет моложе меня. Ему только-только исполнилось сорок. Ему было… не больше восемнадцати. От силы девятнадцать. Трудновато представить…

— Как раз проще. Вы не знали мою мать. Если они были совсем юными…

— Все-таки, — сказал Лэмбоун, — может быть и другое объяснение.

— Какое же?

— Понятия не имею. Полагаю, он был в Шерингеме… возможно, на каникулах… и познакомился с ней. Но…

— Наверное, что-то мимолетное, почти случайное. У мамы бывали вспышки… Я никогда по-настоящему ее не понимала. Она подавляла меня, и, может быть, она подавляла себя… А под конец… она сказала что-то. Кто-то оставил ее расхлебывать… Вы знаете, иногда… у меня возникали фантазии… подозрения! Казалось, будто она догадывается, что я догадываюсь. Теперь я знаю: так и было! Невероятно! Но столько объясняет…

— Он, несомненно, ничего о вас не знал. Он… ошеломлен.

— И что дальше?

— По закону вы дочь Примби. Этого ничто изменить не может. Никакие сходства и совпадения в мире этого не изменят.

— И никакие законы в мире не изменят фактов! И… — Она повернула к Лэмбоуну раскрасневшееся лицо: — Вы понимаете, что такое думать, что ты дочь сумасшедшего? А потом узнать, что это не так? Всю прошлую ночь я не могла заснуть из-за этой невыносимой мысли.

— Всю ночь! В вашем возрасте!

— Ну, казалось, что всю ночь. Вчера ночью… я пыталась вообразить, что получится что-нибудь такое. Пыталась — и не могла. Пыталась воскресить все прошлые фантазии. И вот — пожалуйста. Я могла бы знать. Нет, я знала и не хотела знать… Расскажите мне про этого настоящего моего отца. Я же ничего о нем не знаю. Он хороший человек? Плохой? Есть у него жена?

— Он обожал свою жену. Как и я ее обожал. Молодой женщины очаровательнее и умнее я не встречал. Она была сильной, веселой… мерзкая инфлюэнца и воспаление легких унесли ее. За одну неделю. Он был совсем уничтожен. Детей не было. Они прожили вместе только четыре года. Он нравится женщинам, но думаю, что второй миссис Дивайзис не будет еще очень долго. Я и представить себе не могу! Какая-то другая женщина! Не может быть. Весь его дом полон ею.

— Да, — сказала Кристина-Альберта и задумалась.

Переходя Бонд-стрит, они отбились друг от друга, тротуар был запружен людьми, Пиккадилли — еще больше, и возобновить разговор они смогли только, когда свернули на Сент-Джеймс-стрит.

— Папочка, — сказала Кристина-Альберта, — словно унесся куда-то за десять тысяч миль. Но когда я справлюсь с этим потрясением, то, конечно, вернусь к нему. Но пока… ему придется немного подождать.

— Вы ко мне не зайдете? — сказал Лэмбоун на углу Хаф-Мун-стрит. — Я мог бы накормить вас обедом.

— Нет. Спасибо, но я пройдусь пешком до Челси, — сказала Кристина-Альберта. — Мне надо все это обдумать в одиночестве. Останусь наедине с моей закружившейся головой и попробую привести ее в порядок. Моя жизнь полетела вверх тормашками. Или наоборот, встала с головы на ноги. Сама не знаю. Ах, да я ничегошеньки не знаю! Все надо начинать сначала.

Она пожала ему руку, но осталась стоять на месте. Лэмбоун выжидал — она явно хотела что-то сказать. И наконец у нее вырвалось:

— Как вы думаете… я ему понравилась?

— Вы ему очень понравились, Кристина-Альберта. Вот это вас пусть не тревожит.

8

Прошло чуть более двух суток, прежде чем Кристина-Альберта, если использовать ее собственное выражение, «вернулась» к своему потерянному папочке.

Эти двое суток были исполнены бурных волнений. Дивайзис оказался самым замечательным фактом в мире. Она разом запылала любовью к нему.

Она запомнила его чрезвычайно живо: высокий, смуглый, серьезный, наблюдательный и удивительно понимающий. Но, как ни живы были эти впечатления, она сомневалась в каждой их частице и жаждала снова его увидеть и удостовериться во всем. Именно их взаимопонимание было одновременно и самым восхитительным, и самым невероятным аспектом случившегося. Без сомнения, ее мозг и его мозг были непохожи, как любые два человеческих мозга, однако несхожесть не была просто набором случайных различий, а различием двух вариаций на одну тему. Она улавливала намерения за его словами. Ее сознание отзывалось на ход его мыслей, и, наверное, в ее мозгу были завихрения и причуды — завихрения и причуды, которые делали ее странной и трудной в глазах большинства людей, но которым отыскались бы полные параллели в его мозгу. Она не сомневалась, что он узнает и поймет подоплеку любой ее мысли, любого поступка, и нисколько этому не удивилась бы.

Никогда прежде она не испытывала энтузиазма при мысли об отношениях родителей с детьми. Она смотрела на них с точки зрения Сэмуэля Батлера и Бернарда Шоу и считала всех родителей в этом смысле смущенными лицемерами с инстинктивными потребностями запрещать и подавлять. Для собственных родителей она сделала некоторое исключение: папочка с любой стороны был настоящим другом, хотя мама почти всегда была воплощенная квинтэссенция «Нельзя!». Но ей в голову не приходило, что в единокровности может быть что-то интимное, влекущее. И вдруг распахивается дверь, входит человек, садится, разговаривает с ней и оказывается самым-самым близким ей в жизни. А она — ему. Ей нестерпимо хотелось снова поехать к нему, хотелось чаще его видеть, быть с ним. Но он не давал о себе знать, а ей не удавалось придумать благовидного предлога, чтобы приехать к нему. Самая сила ее желания мешала ей. Она написала письма, как они договорились, а потом решила разобраться в психиатрии и видах сумасшествия. Это и положение ее «папочки» представлялось ей формальной связью между ней и Дивайзисом.

Она отправилась в читальный зал Британского музея, куда у нее был студенческий билет, и пыталась сосредоточиться на книге, которую затребовала. Однако тут же предалась всяческим грезам об этом чудом обретенном кровном родственнике. Днем она позвонила Лэмбоуну с намерением напроситься на чай и выведать все, что этот мудрец мог сообщить ей о Дивайзисе, и вообще поговорить о нем. Но Лэмбоуна не оказалось дома. На следующий день потребность увидеть Дивайзиса взяла верх, и она ему позвонила.

— Не могу ли я выпить у вас чаю? — спросила она. — Мне особенно сказать нечего, но я хочу вас увидеть.

— Я в восторге, — сказал Дивайзис.

Но когда она его увидела, оказалось, что она чувствует себя с ним неловко, а он — с ней. Некоторое время они поддерживали светскую беседу, почти такую же, какую могли бы вести двое людей в каком-нибудь провинциальном городке во время светского же визита. Он называл ее «Кристина-Альберта», но она назвала его «доктор Дивайзис», и он спрашивал ее, играет ли она на рояле, любит ли танцевать, и бывала ли она за границей. Она сидела в кресле, а он стоял перед ней на каминном коврике. Было ясно, что единственный путь к сближению лежит через откровенный разговор о ее папочке. Она чувствовала, что если они еще хоть минуту будут продолжать в прежнем духе, она завизжит или швырнет чашку в камин. И она решилась.

— Когда вы познакомились с моей матерью?

Дивайзис словно подобрался и чуть улыбнулся ее смелости.

— Я был студентом в Кембридже, готовился к экзамену по естественным наукам и приехал в Шерингем заниматься. Мы… мы разговорились на пляже. Мы сблизились — украдкой, испуганно, отчаянно, ничего толком не зная. Люди в те дни были довольно примитивны — в сравнении с тем, какие они теперь.

— Папочки там не было.

— Он появился потом.

Дивайзис задумался на миг и решил, что нечестно вынуждать ее задавать ему вопросы.

— Мой отец, — сказал он, — был настоящим старым тираном. Сэр Джордж Дивайзис, человек, который создал галеты Дивайзиса и излечил старика Альфонсо, и еще славился своей грубостью с пациентами. Хлопал их по животу и заявлял, что у них там надо бы все хорошенько выскрести. Он помог создать славу Унтер-Магенбада. Меня он подозревал в мягкотелости, хотя, правду сказать, в этом я повинен не был, и обычно словно только повода искал, чтобы устроить мне взбучку. Держал меня на коротком поводке. И не слишком хорошо обращался с моей матерью. И имел обыкновение использовать меня, чтобы причинить ей боль. Я не смел позволить себе хоть что-нибудь. Я по-настоящему его боялся. И если я видел, что могу во что-то впутаться, моим первым поползновением было сбежать.

— Понимаю.

Дивайзис взвесил возможные значения этого «понимаю».

— Не то чтобы мне казалось, что в Шерингеме я впутался во что-то серьезное, — сказал он очень осторожно.

— Какой тогда была моя мать?

— Своего рода подавленная необузданность. Румяное теплое лицо. Он была хорошенькой, вы знаете, и с очень прямой осанкой. И очень решительной при ее чопорности. Ее желания выкристаллизовывались внезапно, и после ее уже нельзя было остановить.

— Я знаю.

— Да, конечно.

— И она носила пенсне?

— Да, именно.

— Она была юной? Счастливой?

— Немножко слишком необузданной, чтобы быть счастливой.

— А вы… хотя бы… любили ее?

— Это было так давно, Кристина-Альберта. Это был… курортный роман. Но почему вы меня допрашиваете?

— Я хочу знать. Почему… — Кристина-Альберта вдруг ужаснулась своей дерзости. — Почему вы не женились на моей матери.

Дивайзис не сделал вида, будто вопрос его удивил.

— Не было никакой явной причины жениться на ней. Ни малейшей. Я не представляю, что сделал бы мой отец, если бы я вернулся из Шерингема женихом случайной знакомой. И в любом случае, — что меня к этому обязывало? — В его глазах был вызов. — Я оставил ей мой адрес, — добавил он. — Она могла бы написать мне. Но не написала.

— Письмо затерялось? — сказала Кристина-Альберта и тут же поспешила добавить: — У меня разыгралось воображение.

Она поколебалась, пугаясь слов, которые решила сказать, но все-таки сказала их с вымученной небрежностью:

— Видите ли, мне, наверное, понравилось бы иметь отцом вас.

Не разразилось никакой катастрофы. Он посмотрел ей в глаза и улыбнулся. Ей эта улыбка сказала, что они вполне друг друга понимают, и думать об этом было очень приятно.

— А вместо этого вам приходится принять меня как дальнего родственника, — сказал он многозначительно. — Итак, мы в дальнем родстве, Кристина-Альберта. Большее для нас невозможно. Нам надо вместе подумать о вашем папочке. Это наша общая забота. Маленький человечек очень меня заинтересовал. Этими грезами он защищался от очень многого. И грезы эти могли быть прихотливейшими. Кто знает? Грезы, необходимые для самозащиты.

Некоторое время Кристина-Альберта молчала, ограничиваясь кивками. Она радовалась их бесспорному взаимопониманию и все-таки испытывала разочарование, хотя не могла бы объяснить себе, чего еще она ожидала. Этот человек на расстоянии протянутой руки был для нее самым близким существом в мире, и между ними, возможно, навсегда останется эта непреодолимая преграда. Их соединяли невидимые узы, и их разделяла неизмеримая необходимость. Еще никогда в жизни ей не пришлось узнать, какой может быть любовь. Она хотела любить его свободно; она хотела, чтобы он ее любил.

Она вдруг заметила, что стоит совершенно неподвижно, и что Дивайзис столь же неподвижно стоит на своем коврике и следит за ее лицом. Губы и глаза у него казались спокойными и безмятежными, но она подумала, что, наверное, он стискивает руки, заложенные за спину. Она должна была подчиниться ему. Ей оставалось одно — следовать за ним.

— Папочка — наша общая забота, — сказала она. — Думаю, завтра я начну получать ответы от всех этих людей.

9

Кристина-Альберта вернулась к своему папочке в сновидении.

Сон был таким странным! Она бродила по свету с Дивайзисом, и они были скованы вместе таким образом, что не могли посмотреть друг на друга, а все время находились рядом. Но благодаря несравненной непоследовательности снов они одновременно были гигантскими идолами из черного дерева и прямо и недвижимо сидели рядом, точно какой-нибудь фараон и его супруга; и они взирали на необъятное пространство. Да, статуями они были колоссальными, а их профили точно повторяли друг друга. На протяжении всего сна она думала о Дивайзисе и о себе как о черных. Пространство между ними было то песчаной пустыней, то бескрайними серыми тучами. Внезапно что-то круглое и белое, подскакивая, скатилось на середину этой арены и оказалось маленьким человеком, таким знакомым маленьким синеглазым человеком, скрученным в шар, обмотанным веревками, страшно покалеченным. Он катался взад и вперед, задыхался, старался высвободиться. Такие мучительные, жалобные усилия! Сердце Кристины-Альберты исполнилось сочувственной нежностью, но, подчиняясь какой-то мощной силе в себе, она встала, а рядом с ней встал Дивайзис, и они размеренным шагом двинулись вперед. Она ничего не могла с собой поделать, не могла остановить мерное движение рук и ног. Они тяжко печатали шаг. Она была лишена голоса, и тщетно пыталась крикнуть: «Мы наступим на него! Мы наступим на него!» Но из ее горла вырывался только клокочущий хрип ужаса…

Они надвинулись на него. Она ощущала, как извивается тело ее папочки под ее подошвами. Он был как надутый бычий пузырь. Его мягкое никчемное тело проминалось и вздувалось под ее ногами. Она забыла обо всем, кроме ее папочки и себя. Почему она так с ним поступила? Дивайзис исчез. Ее папочка цеплялся за ее колени, откуда-то появилась орда гнусных фигур, они принялись его оттаскивать. «Спаси меня, Кристина-Альберта! — умолял он, хотя она не слышала ни звука. — Спаси меня! Спаси меня! Каждый день они меня пытают». Но они уволокли его, и она не могла даже протянуть к нему рук. Потому что была вырезана из черного дерева и составляла единое с Дивайзисом.

Затем в сновидении возник кто-то, не то птица, не то сфинкс с лицом и голосом Лэмбоуна. «Слушай своего папочку, — сказал он. — Не презирай его и не просто жалей. Он может многому тебя научить. Мир ничему не научится, пока не начнет учиться у нелепых людей. Все люди нелепы. И я. Я нелеп. Мы учимся в страдании тому, чему учим в песнях». Она увидела, что ее папочка теперь укрыт лапами сфинкса, и что злодеи исчезли.

Ей стала пронзительно ясной разоблачительная абсурдность ее сна. Хотя до этого она не замечала несуразностей и не замечала, что спит. Но теперь ее невыносимо угнетала мысль, что сфинкс принадлежит Древнему Египту и античной Греции, а Саргон — еще более древнему Шумеру. Сон спутывался. Эпохи, культуры перемешивались. Она указала на это сфинксу-Лэмбоуну, он повернул голову, чтобы ей ответить, и тотчас возвратились злодеи и, воспользовавшись невнимательностью Лэмбоуна, потащили ее папочку с собой. Она попыталась предостеречь Лэмбоуна, но он сказал, что у нее будет достаточно времени, чтобы выручить папочку, после того как вопрос со сфинксом найдет разрешение. Он ведь не сфинкс, объяснил он, а крылатый бык. А то для чего бы ему эта длинная, кудрявая, каменная борода? Она хотела возразить, что борода накладная, и он ее только сейчас прицепил. И вообще это в его духе затевать неуместную дискуссию. А тем временем ее папочка погибает в мучениях. Она осознала это быстро, с тягостной горечью. Он все еще оставался ее папочкой, но его тело изменилось, перестало быть человеческим, преобразилось в высыпавшиеся из корзины фрукты. Если она сейчас же чего-нибудь не сделает, они сгниют и останутся испорченными навсегда.

Она попыталась крикнуть слова утешения и поддержки трагической фигурке, прежде чем сон оборвется — теперь она уже твердо знала, что все это ей снится. Ну, конечно, он невыносимо страдает. Почему она не написала ему, не телеграфировала? Уж наверное, письмо или телеграмму ему передали бы! На нее нахлынуло глубочайшее отвращение к себе, к своей никчемности, бессердечию, и ее поразил глубокий ужас перед болью и жестокостью, и она проснулась в неизбывном отчаянии посреди черной ночи на своей жесткой маленькой кровати в своей душной маленькой спальне в Лонсдейлском подворье.

10

Но она все еще словно видела перед собой своего папочку — покинутого, сломленного, ввергнутого в страшную опасность. Этот жуткий в своей четкости образ не исчезал. Утром она встала, полная тревоги и угнетенная.

— Я ничего для него не делаю, — сказала она. — Откладываю со дня на день, а ведь для него каждый день полон отчаяния.

— Да кнечно, в прютенетак скерно, — сказал Фей. — Кнечно, тыпергбиш палку.

— Но жить среди сумасшедших, считаться сумасшедшим!

— Им кестрыграют. Фоксхилский прютслатся кестром. Развлеченя, то да се, — сказала Фей.

Кристина-Альберта сдержалась и не употребила неприличного выражения.

— Ты из-за этого заблешь, — сказала Фей. — В Лоне тебе сдеть нзчем. Лучше езжай в Шорм. Дом пропдает зря. Пока пгда держится.

Действительно, в этом году октябрьская погода держалась на удивление — один тихий золотой день сменялся другим, и приятель предложил Крамам воспользоваться его бунгало на берегу в Шореме, где он жил летом. Им хотелось поехать, пока погода не испортилась, однако поехать значило оставить Кристину-Альберту в студии совсем одну, а этого они не хотели. Но поехать в Шорем они решили. Кристина-Альберта теперь, когда нашла Дивайзиса, не могла даже подумать о том, чтобы уехать за пределы телефонной связи с ним. Лондон, доказывала она, самое для нее место. В Каммердаун-Хилл она может добраться за час, может следить за всем. Крамы могут ехать, если хотят, но она обязана остаться.

Фей отказывалась понять. И приставала.

Около одиннадцати Кристина-Альберта пошла на почту и из телефонной будки позвонила Дивайзису.

— Нельзя как-нибудь все ускорить? — спросила она. — Я нервничаю из-за папочки. Просто подумать не могу, как он томится там день за днем. Он мне снится.

— Тревогой делу не поможешь. Мы… у меня для вас неприятная новость. Так что возьмите себя в руки.

Он умолк. Кристина, при всей свой любви к Дивайзису, еле удержалась, чтобы не закричать на него.

— Да? Что случилось.

— День посещений был вчера. К нему приходил один посетитель. Вероятно, тот милый родственничек, которого вы описали… как бишь его? Уиглс? А, мистер Уиджери. Но теперь неделю никто из внешнего мира не может увидеть вашего папочку. До следующего вторника.

— О, черт! — сказала Кристина-Альберта.

— Вот именно. Я сделаю все, что смогу, чтобы получить особое разрешение. Я добрался до самого директора. Но он держался странно. То есть был весьма любезен и благожелателен, но он крутит. Не говорит ни «да», ни «нет». Непонятно! Днем я свободен, но завтра занят. Я собирался прямо поехать к нему, к директору, хочу я сказать, чтобы побеседовать с ним после обеда. «Лучше через день-другой», — говорит он. Будем надеяться, что он не скрывает ничего неприятного. Затем обещал позвонить мне позднее и сразу положил трубку. Так что будьте наготове. Какой номер вашего телефона?

— У меня его нет. Вам придется телеграфировать.

— Или я поймаю такси и заеду за вами. Простите, что я заставляю вас ждать, Кристина-Альберта.

— Ничего, если это поможет добраться до папочки.

— Договорились!

В трубке щелкнуло.

Телеграмма пришла через два часа — два часа, которые были заполнены бесконечным спором с Фей о Шореме. Кристина-Альберта прочла: «Ваш отец не появился он убежал утром на рассвете в шлепанцах и халате и о нем ничего не известно если он не приходил встречаемся на вокзале Виктории в два-семь на Камердаун-Хилл позвоните 0247 если он там».

11

Но мистер Примби никуда не пришел. Он исчез.

Кристина-Альберта, изумленная и ошеломленная этим новым исчезновением, поехала с Дивайзисом в Каммердаун-Хилл. Директор был ошеломлен куда меньше их. Саргона хватились в час завтрака, и все указывало, что он просто ушел из приюта. Подобное случалось и раньше. Санитары позволили себе вздремнуть на дежурстве и получат выговор. Ну, а удивляться… директор не собирался удивляться. Сумасшедшие часто уходят и не могут найти дорогу назад или убегают, но власти не поднимают особого шума, если они не опасны. И насколько возможно, стараются, чтобы это не попадало в газеты.

— Это ведь не Портленд, — сказал директор. — Обычно они возвращаются. Даю ему день. Возможно, он уже идет назад. Или прячется где-нибудь в миле отсюда. Я опасаюсь только простуды. Пневмония — наиболее обычная смерть сумасшедших. Но для этого времени года совсем тепло. Такого октября сто лет не выпадало.

Ему гораздо больше хотелось поговорить с Дивайзисом о реформе приютов, убедить его, что он — весьма прогрессивный и способный директор, чем обсуждать конкретно мистера Примби.

— Мы делаем что можем, — сказал он. — Но мы связаны крайней экономией, которую вынуждены соблюдать. Санитары самые плохие, но и тех не хватает. Общественное равнодушие к душевнобольным чудовищно. Все, включая близких родственников, стараются попросту забыть о них.

— Но как Примби сумел выбраться? — спросил Дивайзис. — Ведь территория окружена стеной со всех сторон, не так ли?

— Как и во всем, что касается закона о сумасшествии, лицевая сторона выглядит лучше изнанки, — сказал директор. — Но практически мы своего рода стеной окружены. Когда-то тут был помещичий дом с огороженным парком. А одно время — в восемнадцатом веке — тут помещалась школа для мальчиков.

Он показал им из окна над крышами служб пределы сада и фермы за ними, спускающихся к ручью и отделенных от дороги стеной, а также старыми дубами и терновником.

— Лично я, — сказал директор, — признаю необходимость кардинальнейших реформ в самое ближайшее время.

— Хотелось бы знать, не может ли пролить свет на это кузен Уиджери, — сказал Дивайзис.

— Уиджери?

— Вчерашний посетитель.

— Разве? — сказал директор и подошел к своему столу словно за какой-то бумагой. — Насколько помнится, фамилия была другая. Что-то вроде Гудчайлд. Но, возможно, я спутал.

— Мистер Сэм Уиджери, — сказала Кристина-Альберта, — ни в коем случае не захотел бы, чтобы папочка выбрался отсюда. Вероятно, он приезжал удостовериться, что его не собираются выпустить. Или просто чтобы позлорадствовать. Дядя Сэм не очень милый человек. Возможно, он хотел убедиться, что в стене нигде нет проломов.

Директор забыл свои сомнения о фамилии, перестал искать бумагу и обернулся к ним, осененный новой мыслью.

— А вы не думаете, что тут действует вражда? Вы не думаете, что он отправился свести счеты с мистером Уиджери? Где живет этот мистер Уиджери?

Но и Дивайзис, и Кристина-Альберта не думали, что мистер Примби мог вернуться в Вудфорд-Уэллс.

— Куда вероятнее, что он отправился в Кентербери, или в Виндзор, а то и прямо в Рим, — сказала Кристина-Альберта.

— Или в Месопотамию… или в Британский музей, — сказал Дивайзис.

— Да куда угодно, — сказала Кристина-Альберта с нотой отчаяния.

Они вернулись в Лондон в полной растерянности. Кристина-Альберта хотела отправиться в полицейский участок Каммердауна, настаивать на поисках в окрестных деревнях, но Дивайзис объяснил, что это может принести больше вреда, чем пользы. До этого момента Кристина-Альберта ничего не знала о единственной доброй слабости в английских законах о сумасшествии — о последствиях четырнадцати дней на свободе. Если сумасшедший сбегает из приюта и остается на свободе указанный срок, он (или она) становится вновь здоровым в глазах закона и не подлежит возвращению в приют без нового осмотра и нового медицинского заключения. Если вся округа начнет разыскивать Примби, это может завершиться его насильственным возвращением в приют. И что бы ни произошло, тайна ни в коем случае не должна попадать в газеты.

— Но пока мы ничего не делаем, он может лежать мертвым в какой-нибудь яме в стороне от дороги, — сказала Кристина-Альберта.

— Если он мертв, то ему все равно, если его отыщут не сразу, — сказал Дивайзис.

Да, оставалось только ждать в Лонсдейлском подворье на случай, если он вернется туда. Крамы отбыли в Шорем, и Кристина-Альберта осталась в студии одна, но после первого бесконечного дня Пол Лэмбоун вспомнил про агентство под названием «Всеобщие тетушки», и оттуда прислали подходящую даму, чтобы ей не приходилось бдеть там круглые сутки.

Прошел день, второй, третий. Саргон не подавал признаков жизни — ни нового созыва учеников, ни визитов к королю. Он испарился. Образ маленького изуродованного тела в яме сменился в лихорадящем воображении Кристины-Альберты его муками в глухой одиночке. Но рассудок гонит тяжелые фантазии, которые ни к чему не ведут, и воображение Кристины-Альберты вскоре перестало заниматься ее папочкой до поступления новой пищи. «Так или иначе, он найдется», — повторяла она неуверенно и принялась усердно читать вечерние газеты. Ее снедал страх, как бы он не нашелся под слишком уж сенсационными заголовками. Подобно ранним христианам она начала готовиться ко Второму Пришествию. Загадка исчезновения папочки превратилась в умственную привычку, превратилась, так сказать в рамку, в арку просцениума, обрамляющую заботы дня. Под ее сенью она вернулась к неотложной, необычайной проблеме самой себя и своих отношений с Дивайзисом.

12

Было очевидно, что их взаимное открытие волнует его почти также, как ее. Возможные деяния Саргона, которые, когда они вышли бы на свет, могли оказаться самыми фантастическими, для него, как и для нее, сохраняли первостепенную важность, но мысль об этой нежданной кровной связи полностью заслоняла даже их. Обоих обуревала взаимная потребность встретиться, обнаружить, какая магия симпатии и понимания может таиться в их родстве.

Вечером после водворения в студии Всеобщей Тетушки Дивайзис пригласил Кристину-Альберту пообедать с ним в приятном итальянском ресторанчике в уголке Слоун-сквер, а потом вернулся с ней в студию, и они проговорили почти до часа ночи. Стеснительно, но с заботливой настойчивостью он старался узнать ее намерения, ее цели в жизни, ее занятия, понять, что можно сделать, чтобы ее способности полнее раскрылись. Он очевидно был склонен взять на себя всю родительскую ответственность, какая была в его возможностях, при сохранении полного декорума и так, чтобы не поранить самоуважение исчезнувшего Саргона. Она его привлекала и нравилась ему. Ее чувства к нему были более бурными, сильными и неопределенными. Она не особенно хотела его помощи или поддержки. Мысль о какой бы то ни было зависимости от него скорее отталкивала ее, чем прельщала, но она хотела завоевать его, понравиться ему, оправдать его ожидания, быть лучше, чем он думал, и по-особому интересной. Она хотела, чтобы он питал к ней симпатию… нет, чтобы она была ему дорога. Она хотела этого с тревогой и трепетом.

Ей нравилась доверительная непринужденность, с какой он обходился с официантами, таксистами и им подобными. Казалось, он точно знал, как поступят люди, а они, казалось, точно знали, как поступит он, и все обходилось без нервного напряжения, без «кха-кха». Эти общие атрибуты привычной состоятельности были так мало ей знакомы, что представлялись его особым достоинством; и они создавали впечатление, будто он владеет ситуацией и безмятежно направляет разговор, тогда как на самом деле им владело почти такое же любопытство и душевное волнение, какие испытывала она сама, и он тоже действовал наугад. Глаза, которые встречались с ее глазами, пока она говорила, были внимательными, дружескими, заинтересованными, ласковыми, и они покоряли ее сердце.

За обедом он вначале говорил о музыке. Его воспитание музыки не включало, и теперь он открыл ее для себя. Один друг водит его на концерты, и он обзавелся пианолой, «чтобы сначала проводить домашнюю подготовку». Но воспитание Кристины-Альберты музыки тоже не включало, и она еще не открыла ее для себя. Так что эта тема вскоре иссякла. Он испробовал картины, но опять-таки особого интереса у нее не вызвал. Они помолчали.

Он поглядел на нее и улыбнулся.

— Мне бы хотелось задавать вам всяческие вопросы, Кристина-Альберта, если бы у меня хватало смелости, — сказал он.

Она покраснела — так глупо!

— Спрашивайте о чем хотите, — сказала она.

— Колоссальные вопросы, — сказал он. — Например, в общем, на что вы настроены?

Она сразу поняла, но не была готова ответить и уклонилась.

— Настроена! — повторила она, выигрывая время. — Полагаю, искать моего пропавшего папочку.

— Нет, но вообще? Что вы делаете со своей жизнью? К чему стремитесь?

— Сама не знаю, — сказала она наконец. — Как, полагаю, и многие из моего поколения. Особенно девушки. Вы старше меня. Я ведь только начинаю. Не хочу быть нахальной, но ведь вам легче сказать, на что настроены вы? Почему бы… — Ее чуть испуганная серьезность исчезла в задорной улыбке, которая пришлась Дивайзису очень по вкусу, — почему бы первый ход не сделать вам?

Он взвесил ее слова.

— Вполне по-честному, — сказал он. — Я вам отвечу. Возьмите еще маслину. Я рад, что вам нравятся маслины. Я их тоже люблю. Меня уже очень давно никто не призывал к отчету. Так в чем моя игра? Честный вопрос. — Но, видимо, не из легких. — Полагаю, начать следует с моей философии, — сказал он. — Долгая история. Но идею подал я.

Кристина-Альберта возрадовалась тому, как успешно увернулась от допроса. Вместо того чтобы демонстрировать себя, она может наблюдать за ним. И она наблюдала из-за вазы с цветами, так что официанту пришлось дотронуться до ее локтя, когда он подавал ей фазана.

— Так с чего начать? — И он начал. Она слышала о прагматизме? Да. Вероятно, в этой области она была более начитана, чем он. Ну, так он, видимо, своего рода прагматик. Большинство современно мыслящих людей, по его убеждению, прагматики, так, как он это понимает.

Прагматики? Как он это понимает? Он встретил ее взгляд и объяснил. Понимает он это так: мы — никто из нас — не видим реальность ясно; быть может, в лучшем случае кому-то удается приблизиться к реальности. То, что мы воспринимаем — это лишь та часть реальности, которая достигает нас через наши весьма убогие способности к ее интерпретации.

— Отличный фазан, — прервал он себя. — Ради него мы должны заключить три минуты перемирия. Я говорю не слишком бестолково? Боюсь, что…

— Нет, я понимаю, — сказала Кристина-Альберта.

— Быть может, я начал слишком уж издалека.

— Фазан…

— Вернемся к моему кредо, — сказал он вскоре. — Но помните, Кристина-Альберта, потом настанет ваш черед.

— Оно будет не таким четким, как ваше, — сказала она. — И я украду кое-что из вашего. Но продолжайте… рассказывать мне.

— Ну, держитесь, Кристина-Альберта. Чувствую, что я буду одновременно и расплывчатым, и сжатым. И я не уверен, что вы знаете, а чего нет. Если я скажу, что в отношении природы вселенной, ее начала и конца, я агностик, это вам о чем-нибудь говорит?

— Именно то, что думаю я, — сказала Кристина-Альберта.

— Итак… — Он начал заново и запутался в отступлениях. Затем появилось мороженое «Мельба» как отвлечение и возможность для нового начала. Он развернул передней видение мира, как он представляется психологу — которое ей показалось своеобразным, но привлекательным. Он пользовался языком мыслей и понятий. Она привыкла к языку, выражающему все через труд и материальную необходимость. Жизнь, сказал он, это непрерывность, все в жизни взаимосвязано. Он попытался проиллюстрировать это. Сознательная жизнь большинства низший животных была крайне индивидуальной — ящерица, например, была просто самой собой, просто сочетанием своих инстинктов и потребностей; она не получает знаний и традиций и ничего не передает себе подобным. Но высших животных учат, пока они юны; они приобретают знания, и учат других, и общаются между собой. И люди — гораздо больше всех остальных животных. Они создали пиктографию, речь, устные традиции, научные записи. И теперь существует общее сознание расы, огромный и все возрастающий конгломерат знаний и истолкований.

— Люди вроде нас — это просто его срезы. Мы индивидуально приобщаемся к нему, реагируем на него, чуть-чуть изменяем и исчезаем. Мы лишь преходящие фазы этого растущего сознания, которое, насколько нам дано судить, может быть бессмертным. Вам это кажется абракадаброй — или просто чушью?

— Нет, — сказала она. — По-моему, я улавливаю суть. — Она взглянула на его сосредоточенное лицо. Нет, он вовсе не снисходил до ее уровня, а просто старался открыть ей себя, как умел. Он говорил с ней, как с равной. Как с равной!

То была его общая философия. А теперь он переходит к вопросу о себе самом, сказал он. Над чашечками с кофе и пепельницей на обмахнутой скатерти он стал очень серьезным. Поясняюще жестикулировал. Был старательно ясным. Себя он видит в двух фазах или, пожалуй, на двух уровнях бытия. Примерно двух. Разумеется, между ними существуют связи и промежуточные стадии, но, формулируя идею, их можно отбросить. Во-первых, он — древний, подчиняющийся инстинктам индивид — боязливый, жадный, похотливый, завистливый, нахрапистый. Это первичное эго. Он должен заботиться об этом первичном эго, потому что оно несет все остальное его составляющее — как всадник следит, чтобы его лошади задали овса. Глубже лежат общественные инстинкты и склонности, порожденные семейной жизнью. Это второе эго, общественное эго. Человек, изрек он, это существо, которое становилось все более и более сознательно общественным за последние двести — триста тысяч лет. Он удлинял свою жизнь, удерживал своих детей при себе все дольше и больше, расширил свою общность от семейных орд до кланов, и племен, и наций. Глубоко заложенная непрерывность жизни становилась все более очевидной и находила все более и более конкретное выражение в этом преобразовании человека в общественное существо. Воспитывать кого-то в истинном смысле слова — значит пробуждать в нем все большее и большее осознание этой непрерывности. И важность эго лихорадочных страстей тогда уменьшается. Истинное воспитание и образование — это самоподчинение более великой жизни, общественному эго. Естественные инстинкты и ограниченность первичного эго находятся в противоречии с этим более широким скрытым потоком, образование — хорошее образование — накладывают на них узду.

— И я, — сказал Дивайзис, — как и мы все, существо, раздираемое внутренним противоречием: более быстрые, яростные смертные инстинкты борются с более глубоким, спокойным, менее ярко озаренным, но в конечном счете более сильным устремлением к бессмертным целям. И я… как бы это выразить?.. лично я, насколько могу, поддерживаю более глубокое. Мои склонности, характер и стечение обстоятельств привели меня к психологии как профессии. Я тружусь, чтобы внести свою лепту в накопленные знания о человеческом сознании, в его понимание. Я работаю во имя просвещения. Моя конкретная работа — изучать и исцелять больные, смятенные сознания. Я пытаюсь приводить их в порядок, распутывать, просвещать. Но главное — я стараюсь учиться у них. Я ищу физические или душевные причины их расстройства. Я пытаюсь излагать как могу яснее и доступнее все, что я наблюдаю и узнаю. Это моя работа. Это моя цель. Она определяет направление моей жизни. Ей я стараюсь подчинить все связанное с моим индивидуальным существованием. Но удается это мне не всегда. Индивидуальная обезьяна во мне иногда вырывается наружу и гримасничает на крыше. А иногда ее общество очень приятно, дает передышку от переутомления. Тщеславие и радости плоти приносят свою пользу. Но пока оставим обезьяну. Я не хочу быть блистательной личностью, я хочу быть жизненно-важной частью. В этом мое кредо. Я хочу быть колесиком в механизме, которое называют специалистом-психологом. Вот на что я настроен, Кристина-Альберта, выражаясь в общем. Вот что я, по-моему, такое.

— Да, — сказала Кристина-Альберта в глубоком размышлении. — Конечно, я не способна дать такой отчет. У вас есть своя система. Полная.

— И законченная, — сказал Дивайзис. — Свою историю вы должны рассказать по-своему. В вашем возрасте… все ваши убеждения должны быть в подвешенном состоянии.

— Не знаю, есть ли у меня история, чтобы рассказывать.

— Во всяком случае, попытайтесь. Так будет по-честному.

— Да.

Наступило короткое молчание.

— Просто замечательно вот так разговаривать с вами, — сказала Кристина-Альберта. — Просто замечательно, что с кем-то можно разговаривать так.

— Я чувствую, что вам и мне… необходимо понять друг друга.

На мгновение она встретила его серьезный взгляд. Ее захлестнула волна чувств. Она не могла говорить, и только протянула руку к его руке, и на мгновение их руки соприкоснулись.

13

Изложить свой символ веры Кристине-Альберте пришлось уже в студии, после того как они вернулись туда и отпустили Всеобщую Тетушку. Но даже и тогда приступили они к этому не сразу. Дивайзис прохаживался по студии, рассматривая рисунки Гарольда. И определил по ним характер Гарольда с удивительной верностью, решила Кристина-Альберта. Его заинтересовала Фей.

— А миссис Крам какая? — спросил он. — Покажите мне что-нибудь ее личное. Что-нибудь, в чем бы она выражалась.

Кристине-Альберте было очень приятно думать, что он с нею так робок. Ей это казалось признанием их равенства. Он ее уважал, а ей так хотелось, чтобы он ее уважал!

Наконец он бросил якорь в ярко-размалеванном кресле у газового камина; и Кристина-Альберта, попорхав по комнате, встала перед камином, широко расставив стройные ноги и заложив руки за спину, в позе, которая глубоко шокировала бы ее предков женского пола на много поколений в глубь веков. Но Дивайзис шокирован не был. Ему становилось все интереснее и интереснее наблюдать за ней, он откинулся в кресле и смотрел на нее с живым восхищением. В подавляющем большинстве мы привыкаем к нашим дочерям мало-помалу, и когда они вырастают, легко выдерживаем тяжесть заключенного в них чуда, как Милон — тяжесть быка, которого взвалил на плечи впервые еще маленьким теленком. Не так уж часто мужчина внезапно обретает неизвестную дочь двадцати одного года.

Она сказала, что в метафизике особенно не разбирается; она материалистка.

— Никаких молитв у колен мамочки? Религия мамочки и папочки? Школьные молитвы и наставления? Церковь или молельня?

— По-моему, все это смывалось и выцветало сразу же.

— И никакого страха перед адом? Все мое поколение прошло через страх перед адом.

— Ни малейшего, — ответствовал Новый Век.

— Но… тоска по Богу по ночам?

Кристина-Альберта помолчала.

— Да, бывает, — сказала она затем. — Бывает, что и нахлынет. Не знаю, насколько это важно, да и важно ли вообще.

— Это, — медленно сказал Дивайзис, — связано с желанием быть чем-то бОльшим, чем просто жалким червем… с отвращением к низости… и тому подобным.

— Да. Вы знаете об этом больше?

Как ни странно, он не ответил.

— А как вы видите себя по отношению ко всему человечеству… и животным… и звездам? Какое чувство долга живет в вас? По какой вы думаете идти дороге?

— Хм, — сказала Кристина-Альберта. Она считает себя коммунисткой, сказал она, хотя в партии не состоит. Но знакома с теми, кто в ней состоит. Она произнесла несколько лозунгов: «материалистическое понятие об истории» и так далее. Он сказал, что не понимает, и задал несколько вопросов, которые вызвали у нее раздражение. Она мыслила совсем по-другому. Сперва она не осознала, насколько различна их фразеология. Это становилось все очевиднее, пока они говорили. Казалось, он не находил достаточно похвал для идеи коммунизма, разве не была она совершенно сходной с его собственной идеей быть частью чего-то большего в жизни? Однако для практики коммунизма он не находил сказать ничего, кроме самого скверного. Марксистский коммунизм, сказал он, не несет в себе ничего конструктивного. Всего лишь отдушина. В нем нет идеи, нет плана. Кристина-Альберта была вынуждена защищаться.

— Восторженное отношение к идеальному коммунистическому государству далеко не так важно, как вопрос о конкретной коммунистической тактике в разлагающемся обществе, — продекламировала она почти официальным тоном. Так говорили ее молодые друзья, состоящие в партии. Но в разговоре с ним это выглядело не столь эффективным. Он цеплялся к каждой ее фразе. Он хотел узнать, что именно она подразумевает под разложением общества, и было ли когда-нибудь общество, не разлагавшееся активно и одновременно столь же активно развивавшееся? И что такое хорошая тактика вне обшей стратегии? И может ли вообще существовать стратегия без ясной цели окончания войны? Она возражала с большим жаром, чем убедительностью, и в их тоне появилась ожесточенность.

Он нажимал на различия в их мнениях. Для него коммунизм означал новый дух, дух научного преобразования мира по общей научной схеме, а партийный коммунизм по самой своей сути опирался только на сегодня. Он был перенасыщен чувствами и идеями нынешних социальных классов, естественным недовольством обездоленных. В нем был сердитый догматизм отчаявшихся людей, неуверенных в своей силе. Ему не хватало страсти творческого самозабвения. Многие коммунисты, сказал он, просто капиталисты наизнанку, эгоисты без капитала; они жаждут мести и экспроприации, а когда добьются своего, то останутся лишь с развалинами общества и необходимостью начинать все сначала. Они подозрительны и нетерпимы, потому что в них нет внутренней уверенности. Они не доверяют своим лучшим друзья, которые могли бы стать их истинными вождями, ученым вроде Кейнса и Содди.

— Кейнс — коммунист! — язвительно воскликнула Кристина-Альберта. — Да он же не признает первейший научный факт классовой войны.

— Это не такой уж и факт, и, во всяком случае, не Первейший Научный Факт, — ответил он. — Кейнс медленно создает понятие научно-организованной системы товарного обмена. Большинство ваших приятелей в России как будто неспособны даже понять, насколько такая вещь необходима!

— Но они понимают!

— И как они это показали?

— Да что вы знаете о русских большевиках?

— А что о них знаете вы? Просто смотрите на ярлычки на людях. Ничего подлинного без красного ярлычка, а с ним — все подлинное.

Она сказала, что он видит все с «буржуазной» точки зрения, а он весело посмеялся ее понятиям о социальных классах. В Англии нет буржуазии, — сказал он. Она пустила в ход кое-какие стандартные сарказмы и эпатажные аксиомы своих коммунистических друзей, но с необычным для нее отсутствием убежденности. Ему легко критиковать, сказала она, ведь он живет на проценты с вложенного во что-то капитала.

— Так было бы легче! — Он улыбнулся. — Но я живу на свои гонорары.

— У вас есть капитал!

— Небольшой. Но я живу не на него.

На время спор угас. Она решила, что все-таки сражалась неплохо, учитывая ее возраст и положение. Жар раздражения остыл, и они перешли к более конкретному интересовавшему их вопросу — вопросу о том, как она намерена распорядиться своей жизнью.

14

— Мы прогрессируем, Кристина-Альберта, — сказал Дивайзис, — но все еще в силе правило, что жизнь женщины очень во многом детерминируется характером и занятиями… ведущего актера в спектакле. Вы уже бывали влюблены?

Ей хотелось рассказать ему о себя всю правду, но есть вещи, рассказывать о которых невозможно. Она замялась и густо покраснела.

— В наши дни… — сказала она и осеклась. — У меня есть воображение. Я пожила в Лондоне. Может быть, мне почудились.

На мгновение его взгляд стал пронзительным, оставаясь ласковым.

— Я была влюблена… в определенном смысле, — призналась она.

Он кивнул, и она испугалась: он, казалось, понял все.

— Я не хочу ставить мою жизнь в зависимость от мужчины, — пояснила она.

— Да, умные девушки этого никогда не хотят. Не больше, чем умные молодые люди хотят тратить свою жизнь на поклонение какой-нибудь богине.

— В любом случае я не представляю себя в роли рожающей детей домашней прислуги, — сказала она.

— Даже в браке. Да, я сомневаюсь, что это в вашем характере. Но если вы намерены отвергнуть этот легкий жизненный путь — а он легкий, чтобы ни говорили люди, — если вы намерены стать такой же самостоятельной, как мужчины, вам нужно заняться мужской работой, Кристина-Альберта. И уж тогда никаких душечек Фанни!

— Я?! — спросила Кристина-Альберта.

— Нет, не думаю. И в таком случае, мне кажется, вам необходимо пополнить свое образование. Вы умны, но бессистемны.

— Моего образования хватит, чтобы найти работу. И учиться дальше.

— Учиться! — сказал он. — Это займет все ваше время. Я предпочел бы, чтобы вы не отказывались остаться студенткой еще два-три года. А о материальной стороне не тревожьтесь. Мы с вами принадлежим к одному клану — состоящему практически из двух членов, — и я его глава. Я о вас позабочусь, как о сыне. Ну, а теперь, какая это будет работа? Юриспруденция? Медицина? Общее образование для журналистики или деловой сферы? Теперь для женщин открываются двери, и с каждым днем все новые.

На это Кристина-Альберта могла ответить подробнее. Кое о чем из перечисленного она думала. Ей хочется узнать о жизни и о мире в целом. Не могла бы она получить год для физики, биологии и геологии в основном, и еще антропологии? Это возможно? А тогда, если она подойдет для медицинской работы, еще год на психиатрию или политику и здравоохранение?

— Я понимаю, что это довольно много, — сказала она.

— Много! Целая энциклопедия за один год.

— Но я хочу знать все это.

— Естественно.

— А можно мне заниматься подольше?

— Вам придется заниматься подольше.

— Но не слишком ли это честолюбивое желание?

— Не слишком, будь вы в брюках. А мы согласились в такой мере сделать вас бесполой. Почему бы вам и не быть честолюбивой?

— Вы думаете, я могла бы потом вести работу… научную работу, как вы?

— Почему бы и нет?

— Девушка?

— Вы из того же теста, что и я, Кристина-Альберта.

— Выдумаете… когда-нибудь… я даже смогу работать… работать с вами?

— Родственные умы могут пойти одним путем, — сказал он, полностью признавая их родство. — Почему бы и нет?

Она глядела на него с темным волнением в глазах, и он на мгновение понял все, чем мог бы стать для нее. Она была смелой, и чудесной, и честолюбивой; из ничего в его жизнь вошло чудо. И она хотела, чтобы их отношения перешли, как они и могут перейти, в нечто очень глубокое и неизмеримо важное для них обоих.

И он заговорил о контрасте между студентами и студентками, и мужчинами и женщинами как работниками.

— Вы никогда не будете действовать параллельно мужчинам, вы, эмансипированные женщины, так что не ждите этого. Вам надо выработать свой путь, быть может схожий, но иной. Иной до самых корней.

Он указал, что, вероятно, мужская натура обладает своими качествами, которых женская лишена, и наоборот, вплоть до мышечных волокон и нервных окончаний. Может настать время, когда, поместив под микроскоп срез кожи или каплю крови (либо употребив какой-то сложный реактив), мы с легкостью определим пол того, у кого их взяли.

— Мужчина, — сказал он, — сопротивляется. Мужчина несгибаем. Он обладает большей инерцией, как физической, так и умственной. Она удерживает его на избранном пути. Мужчины по сравнению с женщинами упорнее и тупее. Женщины по сравнению с мужчинами быстрее и глупее. Дубинка и шило.

Он заговорил о своих студенческих днях, когда медички были еще новинкой, а затем перешел к предрассудкам своего отца, к тому, как тот обращался с его матерью, и к дням своего детства. Вскоре они уже обменивались воспоминаниями о детских иллюзиях и фантазиях. Непринужденность, с какой он говорил, заставила ее забыть о разнице в их возрасте. Он рассказывал ей о себе, признав ее право узнать о нем побольше. С дружеским интересом он слушал все, что она сочла нужным сообщить ему о своем папочке и о себе — своих впечатлениях и немногих приключениях, которые выпали на ее долю, как студентки из пригорода. Они разделяли радость, которую доставляла им замешанная на доброте нелепость Пола Лэмбоуна. Вскоре она сообразила предложить ему выпить. От Крамов остались бутылка пива и сифон содовой. Но Дивайзис попросил чаю и помог ей поставить чайник. А тем временем взаимные исследования продолжались. И в разговоре их взаимная симпатия обогащалась, становилась глубже. Ей еще никогда не приходилось сталкиваться с таким дружеским и обаятельным любопытством. У нее были друзья, но такого дружеского чувства она прежде не знала. У нее был любовник, но о подобной близости она понятия не имела.

Он ушел во втором часу ночи.

Разговор иссякал. Дивайзис несколько секунд просидел в задумчивости.

— Мне пора, — сказал он и встал.

Они посмотрели друг на друга, не находя нужных слов для прощания.

— Было так чудесно разговаривать с вами, — сказала она.

— Это чудо — найти вас.

Новая пауза.

— Для меня это очень много, — сказала она неловко.

— Мы еще поговорим… много раз, — сказал он.

Он хотел назвать ее «моя милая», но нелепая стеснительность помешала ему. А она догадалась о несказанном.

В коридоре она остановилась перед ним, выпрямившись, с румянцем на щеках, с сияющими глазами, и он удивился, что не счел ее красавицей с самого начала.

— Пока до свидания, — сказал он, улыбнулся ей серьезной улыбкой, взял ее руку и задержал в своей.

— Спокойной ночи, — сказала она, поколебалась, открыла перед ним зеленую дверь и постояла, глядя, как он идет через подворье.

В дальнем конце он обернулся, помахал ей и скрылся за углом.

— Спокойной ночи, — прошептала она, вздрогнула и посмотрела по сторонам, словно опасаясь, что кто-то может подслушать ее мысли.

Отец. Ее отец!

Так значит, настоящие отцы заставляют тебя словно светиться внутри.

Он оставил ее натянутой точно скрипичную струну, на которой неподвижно лежит смычок. А вот папочку, который не был ее отцом, она бы крепко обняла и расцеловала.

Глава II Как Бобби украл сумасшедшего

1

Человек может быть знатоком психологии, но не заметить самых многозначительных деталей при детективном расследовании. Директор Каммердаун-Хилла подумал было, что фамилия посетителя Саргона была не Уиджери. Ему казалось, что она была Гудчайлд или что-то в этом роде. Но поскольку в мире Кристины-Альберты не было ни одного известного ей Гудчайлда, ни она, ни Дивайзис не позаботились разобраться поподробнее. И ни она, ни Дивайзис не спросили себя, для чего Сэму Уиджери было навещать своего родственника во второй раз. А он его и не навестил. В тот вторник Саргона навестил молодой человек — много моложе Уиджери; он облыжно выдал себя за племянника Саргона и сообщил, что зовут его Робин Гудчайлд. На самом деле его звали Роберт Рутинг, и явился он с единственной целью — извлечь Саргона из приюта как можно быстрее, потому что ему была невыносима мысль, что Саргон находится там.

Обстоятельства вкупе с природными склонностями внушили Бобби величайшее отвращение к любым видам заключения. Его мать, кроткая смуглянка, жена корпулентного светловолосого помещика, никем, кроме себя, не интересовавшегося, умерла, когда Бобби шел тринадцатый год, и его поручили заботам суровой старомодной тетушки, считавшей чуланчик под лестницей лучшим дисциплинарным средством. Когда она обнаружила, как угнетающе на него действует заключение там, она принялась излечивать его от «трусости» щедрыми дозами чуланчика, даже когда он ни в чем не был виноват. Учился он в школе, где дисциплина поддерживалась запрещением прогулок. Война унесла его отца, который умер скоропостижно от чрезмерного возбуждения, командуя зенитным орудием во время воздушного налета, и она же привела Бобби через тягостные дни Месопотамской компании и осаду Кута в чрезвычайно малоприятную турецкую тюрьму. Вероятно, он в любом случае был бы добросердечным малым, но теперь он с таким неистовством ненавидел клетки, что готов был повыпускать даже канареек. Ему претили решетки, огораживающие парки и скверы: с пропагандистской страстью он писал статьи о них в «Уилкинс уикли», требуя «освобождения» деревьев и кустов, и еще он старался поменьше ездить на поезде, потому что в купе на него наваливалась клаустрофобия. Короткие расстояния он одолевал на велосипеде, а когда поездка предполагалась длинная, брал мотоциклет Билли. Он всячески подавлял свою потребность в широких открытых пространствах, чтобы не утруждать других людей, но Тесси с Билли знали про это и делали что могли, чтобы облегчать ему жизнь.

Бороться Бобби приходилось не только с клаустрофобией. Он постоянно вступал во внутренний конфликт с нежеланием в большинстве случаев что-либо предпринимать, которое, он полагал, развилось в нем как следствие его военных злоключений. Иногда оно казалось ему просто ленью, иногда брезгливостью, иногда чистейшей трусостью и подлостью. Он сам не знал. Его терзало воспоминание о жестокой расправе, которую он наблюдал в лагере для военнопленных, стоя в стороне и не вмешиваясь. Иногда он просыпался в три ночи и говорил вслух: «Я стоял рядом и не вмешался. Господи! Господи!! Господи!!!» А иногда он расхаживал по своей комнате, повторяя: «Действуй! Ты, брюква! Ты, трусливый заяц! Иди же, действуй!» А тем временем он жил по накатанной колее и делал все, что ему подвертывалось. Как «Тетушка Сюзанна» он был безупречен: неутомимый в сочувствии, четкий в советах, он действительно помогал своим корреспондентам. «Уилкинс уикли» им гордилась. Он был становым хребтом этой газеты.

И теперь из-за Саргона он разрывался между желанием освободить этого маленького человека, который всецело завладел его воображением и симпатией, и ощущением, что, попытавшись ему помочь, он вступит в поединок с грознейшими силами. Только после отчаянной борьбы с собой он все-таки посетил полицейский участок и больницу на Гиффорд-стрит. Он опасался въедливых вопросов, а главное, опасался, что его «задержат». Больница оказалась отвратительным местом с высокими стенами и мощеным двором, зловеще отгороженным от замусоренной улицы снаружи. Вернувшись оттуда, он долго колебался, продолжать или нет.

— Бобби дуется, — заявила Сьюзен Тесси. — Он глупый. Сидит и говорит: «Надо подумать». А зачем ему думать? Сказал, чтобы я была умницей и ушла вниз. Да-а… Так и сказал… Хотел, чтоб я ушла… Я б-б-больше не люблю Бобби-и-и-и…

Неизбывное горе. Град слез. Тесси исполнилась сочувствия.

Но после чая Бобби повеселел и нарисовал для нее картинку «на сон грядущий», присел на ее кроватку и убаюкал ее сказкой, как обычно. Тесси поняла, что худшее для Бобби уже позади.

За ужином Бобби изложил свои планы.

— Я намерен поехать завтра в Каммердаун-Хилл, — сказал он лаконично.

— Повидать Саргона? — понимающе спросила Тесси.

— Если смогу. Но день посещения не завтра, он во вторник. Хочу поглядеть, что там и как.

Билли поднял брови и положил себе масла.

— Но… — сказала Тесси и замолчала.

— Что? — спросил Бобби.

— Ты не сможешь его увидеть. Ты ведь не знаешь, под какой он там фамилией.

— Наверняка они называют его мистер Саргон, — сказал Билли.

— Его фамилия Примби. У него была прачечная. Так мне сказали в больнице. Его родные хотят оставить его там! Мне невыносимо об этом думать, — сказал Бобби, помолчав.

— Не понял, — сказал Билли.

— Этого милого человечка превращают в сумасшедшего. Он был как синеглазая пичужка. Высокие стены. Дюжие надзиратели. Саргон, Царь Царей… Я должен что-то сделать, не то взорвусь.

Вид у него был одновременно и нерешительным, и отчаянным. Тесси призадумалась.

— Лучше поезжай, — сказала она.

— Но какой толк? — сказал Билли и осекся под взглядом Тесси.

— Ты не одолжишь мне мотоциклет и коляску? Они же тебе до конца недели не нужны.

— Коляску можешь отцепить, — сказал Билли.

— Она может мне понадобиться, — сказал Бобби.

— Не хочешь же ты… — сказал Билли.

И Бобби действительно чуть не взорвался.

— Не важно, чего я хочу! Я сказал, что съезжу в Каммердаун-Хилл осмотреть его. Конечно, я никчемный осел, Билли, но не поехать я не могу. У бедняги же нет ни единого друга. Его собственная семья помогла запереть его. За семьями такое водится. Дьявольский мир! Я должен что-то сделать. Хотя бы задать им встряску. Если я отложу еще хоть на день, то начну шлепать Сьюзен.

— Не помешало бы, — сказал Билли.

— Если бы только удалось спрятать его на четырнадцать дней…

— И он свободен! — сказала Тесси.

— Во всяком случае, потребуется новое заключение, — сказал Бобби.

2

Бобби обнаружил, что деревушка Каммердаун находится почти в двух милях от приюта и весьма успешно старается не иметь с ним ничего общего. Она прячется среди деревьев чуть в стороне от шоссе в Эшворд и Хастингс и может похвастать маленькой тесной гостиницей, которая предоставила Бобби унылый номер, а его мотоциклету с коляской — место под навесом, где уже стояли две повозки и «форд» и кишели куры. Час был еще ранний, и, оставив в номере старый рюкзак со своими «вещами», он, небрежно помахивая тростью, отправился, с небрежным видом на разведки, чтобы разработать план спасения Саргона. Золотая осень все не кончалась. Приятный проселок, по которому он направился к шоссе, был усеян зелеными и желтыми листьями каштанов, ветви деревьев пронизывали солнечные лучи. Безмятежность этого дня ободрила его. Она приветствовала его с ласковой серьезностью, и он почувствовал, что спасение людей из сумасшедших домов — это свершение, которое озаряется солнцем и приветствуется природой.

Приехать сюда из Лондона стоило больших усилий. Он чувствовал себя мошкой, вступающей в единоборство с готовой к бою с вселенной. В заторе под Кройдоном он чуть было не повернул назад, но тут же почувствовал, что не сможет смотреть в глаза Тесси, если хотя бы не потерпит решительного поражения. А затем с восторгом обнаружил, что чем больше он приближается к месту своего назначения, тем больше крепнет в нем уверенность в себе. Он ощущал себя уже почти равным силе, на которую восставал. В конце-то концов, разве законы и правила не стряпаются людьми вроде него? Что такое тюремные стены, как не медлительный труд ленивых каменщиков и пронырливых подрядчиков? Санитары и надзиратели, директора и так далее — все те, кого он намеревался перехитрить, — наделены теми же слабостями, что и он. Случившееся не терпело отлагательств в своей возмутительности — схватить безобидного маленького фантазера, подвергнуть этому жуткому заключению! С подобным необходимо бороться. Иначе мир станет совсем невыносимым.

И такой странный мир! Такая красота в этих древесных стволах, такая прелесть в шуршании этих листьев под ногами! Но все это — попутно, а истинное назначение жизни — сражаться со злом.

Он вышел из-под деревьев, и перед ним распахнулись пологие холмы, а ближе — угрюмые массивные здания приюта посреди широкого голого пространства, окруженного стенами. Мерзкое пятно на пейзаже. Его цель.

Где-то там заперт Саргон, и его необходимо освободить.

Он уселся на оказавшемся рядом удобном перелазе, принялся рассматривать громоздкие сооружения и попытался составить план. Белое здание в центре смахивало на видавший лучшие дни помещичий дом XVIII века. Наверное, ядро заведения. Перед фасадом по траве шли двое, видимо, пациенты. Стена и ограда вдоль дороги выглядели неприступными. Две сурового вида сторожки, в которых, конечно, укрывались сердитые привратники, и двое железных ворот — одни открытые. Из них выезжал фургон. Мебельный. На несколько минут мысли Бобби сосредоточились на возможности стать торговцем, доставившим тюки или ящики… Нет, слишком много трудностей…

— Но к чему фронтальная атака? — спросил Бобби вслух, пораженный этим открытием. Приют располагался на уходящим вниз склоне. Надо разведать тылы. Если пройти по открытому склону вправо, он, вероятно, найдет место, откуда можно будет хорошо рассмотреть всю территорию приюта.

Час спустя Бобби сидел на куче щебня у обочины узкой дороги, которая огибала холм позади приюта. И вид оттуда открывался более многообещающий и интересный, чем со стороны фасада. Поля, на которых работали люди, и в одном месте неподалеку от зданий шеренга мужчин копала канаву под присмотром санитара. А совсем близко от них под большим навесом пятеро-шестеро человек ходили взад и вперед. Видимо, был час прогулки. Бобби расстроился при мысли, что любой из них может быть его Саргоном. Если бы у него достало здравого смысла захватить бинокль, упрекнул он себя, ему, возможно, удалось бы различить лицо своего маленького друга.

— Смутность мышления, — прошептал он. — Нерешительность.

Многие там расхаживали вроде бы совершенно свободно с лопатами и другими садовыми орудиями. Один, разглядел он, бродил, энергично жестикулируя, словно разговаривал сам с собой. Явный пациент — и за ним никто не следил.

Стена, огораживавшая приют с этой стороны заметно отличалась от внушительной стены со стороны фасада. Видимо, она сохранилась со времен поместья. В нескольких местах ее обвивал плющ, над ней кое-где простирались ветви деревьев. Справа от него склон круто уходил вниз, и в самом низком месте из-под стены струился ручей. Место это было затенено деревьями и словно оставлено им и кустам. Ручей выбегал из-под низкой арки и по все расширяющейся долине продолжал свой путь к Лондону. Уединенность и укромность этого уголка очень понравились Бобби. Он пришел к выводу, что именно здесь следует извлечь Саргона из приюта. Надо только спуститься туда и как можно точнее определить возможности арки. Если бы добиться, чтобы Саргон спустился сюда…

Но оказалось, что предусмотреть все частности крайне трудно. Он хотел разработать план во всех подробностях и сообщить его Саргону в ближайший день Посещений, но план никак не склеивался. Он не знал, когда Саргону будет легче всего ускользнуть. Днем? Ночью? И ему представились, сколько всего надо выяснить, а также подозрительные взгляды людей, у которых придется это выяснять.

— Черт! — сказал Бобби, и ему вновь захотелось оставить все как есть.

Почему нельзя войти в эти ворота смело, властно и сказать: «Здесь находится нормальный человек, и я пришел его освободить»? Так поступил бы супермен или архангел. Как было бы замечательно стать архангелом и странствующим рыцарем, величественным, огненным, светозарным духом, крылатым и могучим — восстанавливать справедливость, укрощать угнетателей, освобождая все существа, томящиеся в неволе. Вот тогда можно было бы браться за любое дело! И Бобби погрузился в детские мечты.

Потом заставил себя очнуться, встал и спустился к арке. Перелезть через стену, решил он, нетрудно. Даже маленькому пожилому джентльмену. Ручей струился по камушкам, вытекая из короткого туннеля. Забраться на территорию приюта или выбраться оттуда было очень легко — либо перелезть через стену, цепляясь за плющ, либо по ручью. И он задумал вернуться сюда в сумерках и — в частности, чтобы проверить свою смелость — забраться на территорию приюта и походить там.

Да, он так и сделает.

И представил себе, как помогает Саргону перебраться через стену. Например, залезть на ее верх и протянуть ему руки. Это и калеке по силам. Мотоциклет придется оставить на проселке. А потом? Куда он с ним поедет?

Новое препятствие. Некоторое время мыслительные способности Бобби были совсем парализованы сложностями его затеи. Он как-то не подумал, что Саргона надо будет куда-то отвезти.

Дни, остававшиеся до дня посещения, словно бы одновременно и еле ползли, и летели с пугающей быстротой. Летом он пожил в Димчерче с Молмсбери, и ему очень понравилась хозяйка, у которой он снимал комнату. Он телеграфировал ей: «Можно мне приехать родственником не больным но переутомившимся на неделю или около того помните я жил вас летом Рутинг «Перья» Каммердаун». И получил ответ: «Рада вам в любое время». Так что с этим все было в порядке, но остальная часть плана никак не складывалась. Вечернюю прогулку по территории приюта он совершил без каких-либо дурных последствий.

Утро дня посещений он встретил с полудюжиной планов, но у каждого были свои слабости, и ни один не выглядел лучше или хуже остальных. И он успел к этому дню обойти приют на разных допустимых расстояниях ровно двадцать три раза, не считая петляния, и возвращения, и новых посещений того или иного места, представляющего особый интерес. К счастью, сумасшедшие дома слишком заняты своими внутренними делами и не выставляют дозорных на стенах. Спасителей извне они не опасаются.

Окончательный выбор из этих разнобойных планов Бобби сделал за завтраком, приступая к бекону. С принудительным хладнокровием и звенящими от напряжения нервами Бобби отправился в приют, чтобы увидеться с Саргоном и приступить к его спасению по окончательному плану. Во-первых, ему необходимо выяснить, какой свободой передвижения обладает Саргон и когда именно ему представится возможность выбраться к стоку ручья, после чего они договорятся о времени встречи. Затем надо будет договориться о других часах на случай, если Саргон не сможет прийти в назначенное время. Бобби будет ждать под стеной, спрятав мотоциклет с коляской в кустах у дороги. Во мгновение ока Саргон переберется через стену. А тогда они только посмеются над погоней. Помчатся в Димчерч, и там в полной безопасности (там его не выследят!) Саргон не будет выходить из дома, пока пятнадцать дней не истекут, и он вновь обретет юридический статус человека в здравом уме. А тогда Бобби разыщет этих его родственников, потолкуете ними и все уладит. Таков был план Бобби.

У самой сторожки он решил назваться вымышленным именем. Ему было не совсем ясно, зачем он решил скрыть свою фамилию, но псевдоним как-то больше отвечал духу этого приключения.

3

Саргон, когда ему сообщили, что к нему пришел мистер Робин Гудчайлд, находился в угнетенном состоянии духа. Услышав это имя, он не выразил ни малейшего удивления. Имя как имя. Быть может, имя какого-нибудь проницательного инспектора или даже глашатая освобождения, на которое он все еще надеялся. Он воспрял духом, бодро подчинился проверке опрятности своего вида и согласно кивнул, когда его предостерегли «не болтать про все», что он тут видел.

И еще больше воспрял духом, когда увидел доброе смуглое лицо Бобби. Единственный ученик, который как будто уверовал. В смутном порыве он протянул ему обе руки. Каким бы недотепой Бобби не представлялся себе, для Саргона, по крайней мере в этот момент, он был источником силы и надежды.

Встретились они в комнате для свиданий на первом этаже, ибо никому из внешнего мира не дозволено заглядывать в палаты, знакомиться с безрадостной реальностью будничной жизни в сумасшедшем доме. Посреди приемной стоял обтянутый бязью стол, черный набитый волосом диван у стены и много стульев. В ней не было ни единого небольшого предмета, на столе лежали расписание поездов и два-три иллюстрированных еженедельника, а стены украшались пожелтелыми гравюрами принца Альберта и королевы Виктории на фоне шотландских гор и вида Виндзорского замка с Темзы. Три-четыре тесные группы из двух или трех людей каждая разговаривали, тактично понижая голоса; несколько женщин, маленькая девочка; заплаканная дама в глубоком трауре сидела в стороне у пустого камина, несомненно ожидая пациента; два санитара тщились делать вид, будто изо всех сил не вслушиваются в разговоры кругом. Все пациенты в приемной были в наиболее нормальном своем состоянии — «в состоянии принимать посетителей». Никаких признаков сумасшествия заметно не было, ну разве небольшие проявления нервности. В ожидании Бобби наблюдал за этими душами, и его внимание привлекла какая-то настороженность в их поведении. Настороженность эту он связал с бдительностью санитаров. Один вроде бы смотрел в окно, другой сидел у стола вполоборота, держа в руке старый номер «Графика», но то и дело оба быстро поглядывали то на одного пациента, то на другого. А Бобби и в голову не пришло, что беседовать с Саргоном ему придется не наедине. Это его заметно обескуражило. Как в такой обстановке давать необходимые инструкции?

Бобби сразу заметил, что Саргон заметно похудел с того дня, когда снял комнату на Мидгард-стрит. Вид у него был больной и измученный. Впечатление это усугубляли плохо побритое лицо и скверно сидящая на нем одежда. Глаза словно стали больше, но глубже запали в глазницы, а на лбу появились более заметные морщины. И все же, хотя он выглядел более несчастным, он, казалось, яснее осознавал, что происходит вокруг, был уже не так погружен в свои грезы.

— Я приехал узнать, не могу ли чем-нибудь помочь вам, — сказал Бобби, пожимая его руки. — Ваши друзья и ученики беспокоятся о вас.

— Вы приехали ко мне, — сказал он, покосился на прислушивающегося санитара и понизил голос. — Ко мне… к Саргону?

Бобби уловил ноту сомнения и огорчился.

— К вам, Саргону, Царю из былого.

— Они хотят, чтобы я это отрицал, — прошептал Саргон.

Бобби поднял брови и кивнул, словно говоря: «От них всего можно ждать!»

Маленький человек сказал другим тоном:

— Но как знать? — Он вздохнул. — Как знать? В чем можно быть уверенным?

— Может быть, сядем и поговорим? — сказал Бобби. — Нам нужно о многом сказать друг другу.

Саргон огляделся. В углу стояли два стула, и в этом углу подслушать их будет труднее.

— Не могу понять этого безумия, — сказал Саргон, когда они сели. — Не могу разгадать эту предложенную мне загадку. Почему Сила, почему Бог допускает, чтобы люди впадали в безумие? Ведь тогда они за пределами добра и зла. Что они такое? Все еще люди? Во что превращается справедливость, во что превращается праведность… когда люди сходят с ума? — Его голос стал еще тише, глаза забегали. — Тут происходят ужасные вещи, — шепнул он. — Ужасные. Неслыханно ужасные.

Он умолк. Некоторое время они с Бобби молчали.

— Я хочу забрать вас отсюда, — сказал Бобби.

— Мои друзья что-нибудь делают? — спросил Саргон. — Что делает Кристина-Альберта? Как она?

— Великолепно, — ответил Бобби наугад. Конечно, кто-то из мерзкой семейки Саргона, с радостью оставившей его тут. — Выслушайте меня внимательно.

Но Саргону надо было рассказать о многом.

— Тут все только и думают о том, что делают для них их друзья снаружи. Бедняги подходят ко мне и делятся этим. Они знают, что я отличен от них. Они пишут письма, прошения. Я говорю им, что, когда Бог меня освободит, я о них не забуду. Некоторые смеются надо мной. Они страдают галлюцинациями. Думают, будто они короли, или императоры, или богачи, или великие ученые, и что мир в заговоре против них… Некоторые подозрительны и жестоки… Души, одевшиеся мраком… У некоторых омерзительные привычки. Не хочешь, но видишь… Некоторые совсем пали… потеряли человеческий облик… Невозможно описать. Это очень тяжело, очень.

Синие глаза смотрели куда-то внутрь.

— Сомнений, что я Саргон, нет, — сказал он внезапно и внимательно посмотрел на Бобби.

— Другим именем я вас не называю, — сказал Бобби.

Мгновение осознания миновало.

— Этот человек, Примби, спал непробудным сном… и даже снов о жизни почти не видел. Но мне было дано узреть! Я смотрел на мир с высоты. И из мрака тоже… Саргон. Саргон — другой человек… Но так трудно…

Он умолк.

Бобби чувствовал, что они топчутся на месте. Свидание это представлялось ему иначе: говорил он, а Саргон слушал. И подслушать их было некому. А теперь — неожиданность за неожиданностью. Но изложить свой план он должен. Саргону необходимо объяснить, что от него требуется. Он опасливо покосился на ближайшие к ним группы.

— Среди нас, — заговорил он тихо и быстро, — есть те, кто хочет вас освободить. Мне надо вам сказать… — Внезапно его осенило: иносказание! — Когда я заговорю о Центральной Азии, то буду подразумевать это место, приют. Вы поняли?

— Это место… Центральная Азия. Если я Саргон… Тогда все, вполне возможно, что-нибудь еще. Но тем не менее мы по-прежнему в Англии.

— В реальности. Но я хочу вам объяснить…

— Да-да, объясните.

— Я буду говорить о великих открытиях в Центральной Азии. А иметь в виду это.

Но понял ли он?!

Спасение! — прошипел Бобби на ухо Саргону, покосился на санитара, встретил его взгляд и осекся.

— Расскажите мне об открытиях, — сказал Саргон после паузы, будто не слышал этого решающего слова.

— Обозначение этого места, — сказал Бобби.

На лице Саргона отразилось недоумение, а санитар теперь смотрел прямо на них. Может быть, уже заподозрил что-то? Бобби жарко покраснел и без паузы принялся описывать открытия поразительного русского, которого он назвал Бобинским. Бобинский обнаружил обнесенный стенами город, не имеющий выхода.

— Да? — с интересом спросил Саргон, а санитар уже отвел глаза.

— Вроде этого места, — сказал Бобби и добавил выразительно: — Я говорю об этом месте.

Через город, запертый в стенах, протекала река и выбегала наружу в нижней его части. И там ждал тот, кто хотел помочь. Спасители. Место, где они ждут. Он понимает? Там росли три дерева, а река вытекала из-под стены. Там они ждали. Там они будут ждать, пока пленный царь не выйдет к ним.

— Любопытная история, — сказал Саргон. — А кто этот пленный царь?

— Подразумеваетесь вы.

— Видимо, вы говорите об Евфрате, — сказал Саргон. — Евфрат мне снится.

Он ничего не понял! Задумался о своем. Евфрат! Какое отношение Евфрат имеет к Центральной Азии? Или к приюту? Ну какое?

— Ах, ты! — сказал Бобби. — То есть… я говорю о реке поменьше, о ручье. Прямо тут. Неужели вы не понимаете?

Высокая женщина с худым острым лицом в шляпке из жесткой черной соломы направилась к ним и села почти рядом. Говоря, Бобби следил за ней краешком глаза. Родственница пациента или же… что она тут делает?

— Я говорю аллегорически, — сказал Бобби, все еще следя за женщиной и размышляя о ней. — Этот город — ваша тюрьма. — Он заметил, как женщина обменялась многозначительным взглядом с санитаром, который перешел ближе к середине комнаты. Они знают друг друга! Значит, она здесь тоже, чтобы следить!

— Мне другой тюрьмы не нужно, — сказал Саргон, видимо, совершенно запутавшись. — Одной тюрьмы вполне достаточно.

— Я не о том, — сказал Бобби. — Вы ходите здесь свободно?

— Нет, — сказал Саргон. — Не свободно.

— Не могли бы вы выйти на прогулку? Завтра.

Женщина повернула в его сторону острый лисий нос и уставилась на него довольно глупыми зелено-голубыми глазами.

Нервы Бобби окончательно сдали. Женщин он всегда боялся больше, чем мужчин. Эта чопорная остроносая женщина, которая явно подслушивала все, что он говорил, причем с явной враждебностью, окончательно его доконала. Он попытался придумать историю о забытых и вновь открытых городах, которая была бы абсолютно ясна Саргону и абсолютно непонятна слушающей. Но его изобретательность спасовала перед столь трудной задачей. Где река вытекает из города, повторил он. И начал повторять так и эдак: где деревья и плющ на стене, где ждут верные. Какой час благоприятен Учителю, чтобы выйти к ним? Все готово. Так когда же? Обрывочно, перемежая их всякими не идущими к делу подробностями, Бобби пытался втолковать смысл своих намеков Саргону. То он выражался почти ясно, то, вновь пугаясь подслушивания, возвращался к бессвязным иносказаниям. Ему как будто удалось вызвать у Саргона ощущение тайны и чего-то зреющего, это он видел, но этим все и ограничивалось. А время шло. Бобби готов был задушить эту чертову перечницу. Она все больше и больше прислушивалась к его беспорядочным попыткам. И он вернулся к исходному пункту, к Бобинскому.

— Никакого Бобинского нет, — сказал он вдруг.

— Но тогда как же он мог находить города? — спросил Саргон, все более очевидно запутываясь в чуши, которую порол Бобби.

— Он мертв, — сказал Бобби. — Он был просто маской.

— Да, такие люди бывают.

— Забудьте Бобинского. Сможете вы пробраться к стене туда? Нет-нет. Она смотрит. Не отвечайте!.. Теперь можно: ответьте!

— Не понимаю, — сказал Саргон.

Бобби почувствовал, что только все больше сбивает Саргона с толку. Но что ему оставалось? Он готов был надавать себе пинков — почему он не принес краткое изложение своего плана, аккуратно написанное на листочке, который незаметно всунул бы в руку Саргона или в его карман? Было бы так просто! Он мог бы начертить карту, снабдить ее рисунком. Но поздно!

Бобби охватило отчаяние. Все пошло не так. Он встал, но тут же сел, чтобы попробовать еще раз. Он ненавидел эту мымру, ненавидел себя, ненавидел даже непонятливого маленького Саргона.

— Вы так добры, что приехали меня навестить, — сказал Саргон. — А зачем вы приехали?.. Выдумаете, мне можно помочь?.. Вы повидаете Кристину-Альберту? Когда я вас увидел, то подумал, что у вас есть, что мне сказать, что-то важное. Здесь только такими надеждами и живут. Здесь, когда нет посетителей, ничего не происходит… ничего приятного. И так грустно… Конечно, эти города в Центральной Азии меня интересуют, но не совсем понятно… Вы приехали ради них? Или просто повидать меня? Приезжайте снова. Даже спуститься сюда, в эту гостиную, уже событие.

И быстрым шепотом он добавил:

— Еда тут ужасная. Так скверно приготовлена. Она мне вредна…

— Эта женщина, — сказал Бобби, направляясь к двери. — Она все испортила. Так бы и убил ее.

— Эта женщина? — повторил Саргон и проследил взгляд Бобби. — Бедняжка, — сказал он. — Она глухонемая. Приезжает навестить брата. У них в семье все либо такие, либо сумасшедшие.

В полном исступлении Бобби шагал к себе в гостиницу. Бросить все? Об этом даже подумать нельзя! Надо придумать новые планы… совершенно новые. Начать сначала. Бедняге здесь, очевидно, очень скверно. Но добраться до него оказалось труднее, чем он думал.

Бобби не спал всю ночь.

4

Ночью перед рассветом Саргон внезапно проснулся и все понял. Совершенно ясно понял, о чем ему говорил этот молодой человек. Он сказал: «Спасение!» Конечно, он подразумевал бегство. Город в Центральной Азии был просто аллегорией, он же так и сказал. Он описывал место на территории приюта, то место, где ручей бежит мимо поля, скрываясь за кустами, куда пациентам не позволяется ходить. Он говорил о друзьях, которые будут ждать снаружи. И пытался договориться, в каком часу этим друзьям придти туда. А Саргон не понял! Он замер, приподнявшись на постели.

Все так ясно, но в тот момент он не понял из-за тупости, которая порой овладевает им. Молодой человек сердился, что вполне естественно. Что он сделает теперь? Попробует еще раз? Будут ли друзья ждать?

Кто этот молодой человек? Имя незнакомое… Или он забыл? Но он верит! Сказал же он: «Другим именем я вас не называю». Саргон! И друзья, о которых он говорил, которые снаружи ждут царя. Они должны знать. Как они могли бы знать, если бы знать было нечего? Вдруг это все-таки не сон! Быть может, мир пробуждается… А он не оправдал их ожиданий. Он не понял… Они ждали снаружи.

Как тихо вокруг! Странная, необычная тишина. В этом месте настолько редко замирают все звуки! Темно, но не совсем темно. Палату тускло освещала лампочка под синим колпаком. Три соседние кровати пустовали, а дальше человек, который почти не переставая ворочался и бормотал, против обыкновения погрузился в недолгий покой. Человек, который буйствовал, умер три дня назад, а человека, который внезапно начинал громко кричать, перевели в другую палату. В открытую дверь через площадку была видна внутренность залитой желтым светом комнатушки, где Брант, санитар палаты, скрестив руки на груди и уронив подбородок на грудь, спал над разложенным пасьянсом. Он, казалось, был один — и спал так крепко! А где же второй — новый санитар, имени которого Саргон не знал? И все же у него было ощущение, что кто-то только что вышел.

За незавешанными окнами была ночь — мрак, становившийся прозрачным, полоса черных туч и пять бледных звезд. По нижнему краю этой прямоугольной картины можно было смутно различить кружево древесных ветвей и кудрявую вершину дубка, еще не сбросившего листья. Деревья вдоль первой ограды. На его глазах эти очертания обретали четкость. Словно медленно проявлялась фотографическая пластинка в темной комнате. Звезды исчезали. Их же было пять? Теперь мерцали три, а две остальные растворились в бледном разгорающемся свете.

Осмелиться и выйти на площадку? Если Брант проснется, можно сослаться на какую-нибудь естественную причину. Брант хорошо к нему относится. Но тот, другой?..

Нигде не видно. Куда он мог уйти?..

Делай, не откладывая! Мудрейшая из максим.

Саргон быстро соскользнул с кровати, надел халат и шлепанцы. Ш-ш-ш! Что это?! Просто кто-то храпит. И все. Он вышел на площадку и остановился. Брант спал как убитый. Каменная лестница была освещена и пуста, а из открытой двери слева внизу доносились всхрапывания спящего. Казалось — какая редкость! — весь мир спит, кроме Саргона и друзей, ждущих за стеной. Где-то кто-то кричал и выл, но эти звуки приглушались расстоянием и забытыми дверями. Они только оттеняли тишину, царящую вокруг.

И вдруг — легкий щелчок, от которого сердце Саргона отчаянно забилось. Затем — гулкий удар. Второй. А! Просто часы внизу отбивают шесть.

Очень тихо, но и очень решительно, он сошел по ступенькам. Его вели интуиция и инстинкт. Он ощутил сквозняк и прищурился на дверь. Подумать только, она приотворена! Засов отодвинут, замок отперт! Коллега Бранта ушел по какому-то своему делу. В лицо Саргона пахнуло холодным воздухом свободы.

Дверь открылась и закрылась бесшумно. Саргон оказался на крыльце левого крыла приюта, лицом к смутному миру ноябрьского рассвета.

Темнота, но прозрачная, мир черных абрисов и бесцветных форм. Словно все только что протерли мокрой тряпкой. Было холодно, но холод этот не ожесточали пронзительность и ненависть ветра.

Он пересек мощенную щебнем подъездную дорогу, остановился и поглядел вокруг. Массивное левое крыло здания поднималось над ним, уходя в более бледную тьму неба. В перспективе центральная часть дома выглядела призрачной. Кое-где оранжево светились прямоугольники окон, а некоторые лишь чуть мерцали отблесками из коридора. В сторожке слева от ворот тоже горел свет. Ибо там, где безумие, спокойного сна не бывает.

Но в это утро приют был окутан тишиной, максимум возможной для сумасшедшего дома.

Он смотрел и прислушивался. Но звука шагов не различил. Нельзя, чтобы его тут застал второй санитар…

Но, конечно, он где-то уютно устроился. Никто не станет медлить в этом зябком воздухе.

Что Саргону надо было вспомнить?

Друзья и верующие ждут его. Ждут сейчас. Там, где река вытекает из-под городской стены, то есть, где ручей вытекает с территории приюта. Значит, туда — налево и вниз по склону. Он сошел на траву, потому что его подошвы громко шуршали по щебню. Трава шипяще поскрипывала. Ее одел густой иней, и его ноги оставляли черные пятна на тусклом влажном серебре.

Он наискось удалялся от тяжелой черной массы приюта, погружаясь в еще более холодный свежий воздух свободы. Он отодвинул задвижку и прошел сквозь чугунную калитку в чугунной решетке, которая, отделяла аккуратные квадраты газонов перед фасадом от капустного поля. Ее петли жалобно пискнули, и он отворил и затворил ее очень бережно. И пошел через поле. Тропинка перед ним нырнула в туман. Она возникала из тумана у самых его ног и исчезала позади него. Словно бежала под ним, пока он отбивал ритм. Он не помнил, куда ведет тропинка и как она соотносится с нужным ему местом. Но с каждой секундой все вокруг становилось более четким. Что-то темное и мрачное в небе нависало над ним, будто следя за каждым его шагом. Он изо всех сил старался не замечать этой неясной угрозы, потому что опасался собственного воображения. Но внезапно он ясно увидел, что это просто верхушки деревьев поднимаются над туманом. Наверное, это деревья вдоль живой изгороди, параллельной фасаду. Ему надо пройти между ними, если он хочет спуститься по склону. Он свернул с тропинки и медленно пошел вдоль валика замерзшей земли. Огибал длинные ряды капустных кочанов, черных, сморщившихся, растрепанных — будто спешившие казаки на часах. И все они наклонялись в его сторону, будто вслушиваясь в его шаг.

Приближаясь к изгороди и деревьям, он услышал звуки, словно топоток ножек армии муравьев. Это капала вода с веток.

Далеко позади него по шоссе пронесся невидимый автомобиль.

Пробраться сквозь изгородь оказалось нелегко, и какие-то колючки оцарапали ему лодыжку. Он сказал себе, что торопиться не надо — друзья ждут. За живой изгородью земля круто пошла вниз, туман стал белее и гуще. Уже настолько рассвело, что туман выглядел белым как саван. Он полностью скрывал ручей.

Саргон шел медленно. У него не было ощущения, что за ним гонятся. Брант войдет в палату не раньше чем через час, да и потом, возможно, хватится его еще не скоро…

Какая чудесная вещь — рассвет, думал Саргон, и как редко его видишь. Каждый день начинается этим чудом, а мы спим, будто оно нас не касается. И просыпаемся только к привычному дню. Совсем недавно мир был чернильным монохромом, а теперь он окрасился в цвета. Небо заголубело. Все звезды исчезли… но, нет! Не все. Одна все еще сияла — большая, бледная звезда, звезда Саргона. А небо там чуть розовело. Значит, это восток, а это — утренняя звезда висит над трубами склада. Торец приюта, который несколько минут назад был черным бесформенным чудовищем, теперь стал темно-лиловым силуэтом, обведенным чарующим сиянием — карнизы, коньки, трубы, выступы, оконные рамы. В четырех окнах поблек оранжевый свет, а два внезапно погасли.

Что, если кто-нибудь выглянет из окна и увидит его?

Не страшно. Он спустится к ручью и дружеский туман укроет его.

Как удивительно — быть в этом белом тумане и не быть в нем. Туман все время был чуть впереди него. И все-таки его одежда стала влажной. Как похрустывала замерзшая земля, но стоило ее ковырнуть, и она оказывалась мягкой.

Вверху голубизна обретала глубину, теперь ее прочерчивали розовые волнистые облачка.

Он все больше углублялся в мягкий туман. Ступал он теперь по мокрой длинной пожухлой траве. Когда он оглянулся на приют, здание уже скрылось из вида.

Что это?! Кто-то шепчется, или бьется сердце какой-то машинки эльфов? Слушай! Вглядывайся! Думай!

Ручей.

Теперь все было легко и просто.

Он пошел вдоль ручья. Теперь вблизи деревья стали видимыми, деревья-служители с туманом вокруг пояса, деревья-часовые, облаченные в белое. Трава здесь была не такой высохшей. А это что — словно густая гряда тумана внизу тумана? Стена. А за этой стеной почти на расстоянии оклика ждут друзья и верующие. Как они осторожны! Ни звука, ни шороха.

Саргон долгое время стоял под стеной у арки. Наконец он очнулся от мыслей и, цепляясь за плющ, вскарабкался на верх стены.

Его никто не ждал. Какое-то смутное четвероногое метнулось прочь из заиндевелого бурьяна внизу, и наступила тишина. Не единого признака спасителей, готовых помочь.

Не важно. Если на то будет Божья воля, они придут.

Он сидел совершенно неподвижно. Он не чувствовал себя покинутым, одиноким. Он чувствовал, что Сила, призвавшая его, была повсюду вокруг.

Медленно, непрерывно разгоралась заря. Облачко, перышком плывшее в небе, вдруг запылало, за ним другое. Мощный луч света, похожий на луч прожектора, только гораздо шире, косо ударил в сторону севера. Затем над пологим горбом дальнего холма протянулось лезвие слепящего света, уподобилось кривому ножу, шапке, куполу — дрожащий, пылающий, полыхающий огонь. И вот, оторвавшись от холма, круглое и красное, взошло ноябрьское солнце.

5

Свет стал совсем дневным, туман рассеялся. Теперь над гребнем холма виднелись крыши приюта, лишившиеся ночной магии, унылые и обычные. Где-то в том направлении лаяла собака.

Странно, что тут никого нет. Этот молодой человек с неизвестным ему именем совершенно ясно дал понять, что тут его ждут друзья. Может быть, они ушли и сейчас вернутся.

Но теперь это большого значения не имело. В любом случае он наблюдал восход солнца почти невероятной красоты. Какая замечательная вещь — солнце! Из всех видимых вещей, наиболее подобная Богу!

Может быть, никаких спасителей тут и не было. Может быть, он понял неверно. Он знал, что отупел. Он все чаще и чаще понимал неверно. Быть может, скоро сторожа начнут поиски и заберут его назад в приют. Возможно, так суждено. Он не позволит, чтобы это его расстроило. Жизнь полна тяжких испытаний и разочарований. Теперь он всем существом ощущал холод и усталость. От его недавней энергии не осталось и следа. Вздрогнув, он заметил, что на склоне напротив него стоит человек. И вновь он ожил. Этот человек стоял неподвижно и смотрел на территорию приюта. Кто-то из служителей разыскивает его? Или кто-то из обещанных спасителей? Один из обещанных спасителей?

Саргон вовсе не был таким спокойным и апатичным, как ему казалось. Он дрожал весь, с головы до ног. Но не от холода, это была дрожь волнения. Он почувствовал, что должен покончить с этой неизвестностью, и будь что будет. Как ему привлечь внимание этого человека? Он помахал рукой. Затем вынул грязный носовой платочек из кармана халата и замахал им. Вот! Теперь человек, казалось, смотрел прямо на Саргона.

Он пошел к Саргону медленно, будто не веря своим глазам. Потом замахал обеими руками и припустил бегом.

Саргон сидел, не шевелясь. Он все время знал, что они придут за ним.

Это был Бобби, совсем рядом, и он кричал:

— Это вы! Саргон!

Саргон не стал его ждать, повернулся, уцепился за плющ и спрыгнул со стены. Они схватились за руки.

— Вы пришли увезти меня!

— Я был в отчаянии. Не верил, что вы меня поняли. Я просто ошарашен… Дайте сообразить, что нам делать теперь. Великолепно! Мой мотоциклет в гостинице. Досадно. Да, идемте. Я должен вас где-то спрятать и сбегать за ним. И мы уедем. Не думал, что у вас нет верхней одежды. Ваша одежда? Ее почти не будет видно. Холодно. Да, конечно. Я захвачу плед. В коляске есть плед.

Он повел Саргона вверх по склону, то и дело оглядываясь на поля приюта. Саргон семенил рядом с ним, безмятежно полагаясь на Бога и Бобби с безграничной кротостью, с какой доверяют преданному слуге.

6

В это утро ум Бобби был ясен и остер. К приюту он забрел потому, что, терзаемый сожалениями, не мог дольше оставаться в постели. Необыкновенная удача встречи с Саргоном восстановила всю его уверенность в себе и в благоприятности хода событий. Он придумал план быстро и решительно. Отвезти Саргона в гостиницу и напоить кофе было невозможно. Едва его хватятся, они тотчас явятся в деревню. А там, конечно, все обратят внимание на нелепую фигурку в халате, шлепанцах и с исцарапанными лодыжками. Надо его спрятать где-то тут. В той буковой рощице за гребнем холма. (Был бы он одет потеплее!) А потом как можно быстрее явиться за ним с мотоциклетом.

Саргон был исполнен доверчивости и послушания.

— Холодно, я знаю, — сказал Бобби, — но неизбежно. Будь бы здесь поменьше мокрых сухих листьев.

— Только поторопитесь, приведите помощь, — сказал Саргон.

— Ни шагу отсюда, — сказал Бобби.

Тайник был не самым надежным на свете — канава, укрытая остролистом, на опушке редкой буковой рощи, но ничего лучше вокруг не было.

— Пока, — сказал Бобби и зарысил к гостинице и мотоциклету. Добрался он туда растрепанный, раскрасневшийся, запыхавшийся — и столкнулся с подозрительностью и нерасторопностью, когда немедленно потребовал счет, отказался от завтрака, удовольствовавшись чашкой чая и куском хлеба с маслом, и принялся паковать свой рюкзак. Но потребовалось переделать массу вещей, занявших нескончаемое время. В довершение десятка проволочек в гостинице не оказалось сдачи, и деньги послали разменивать в деревенскую лавку. Мотоциклет Билли, всегда нравный, никак не хотел заводиться. А тем временем Саргон зябнул среди грязи и мокрой опавшей листвы под роняющими капли деревьями. Или, хуже того: он уже схвачен и его ведут назад в приют-тюрьму.

Было почти восемь, когда Бобби увидел с проселка буковую рощицу, и тут же у него оборвалось сердце: к нему приближались двое дюжих верзил. Он сразу распознал в них приютских санитаров по той ауре унтер-офицерской власти, которая отличает тюремных надзирателей, бывших полицейских, табельщиков и служителей сумасшедших домов. Когда он подъехал ближе, они вышли на дорогу и замахали, чтобы он остановился.

— Черт! — сказал Бобби и затормозил.

Они подошли к нему. Особой враждебности в них заметно не было.

— Извиняюсь, сэр, — сказал один, и Бобби сразу полегчало. — Вон та стена, сэр, это Каммердаунский приют. Может, вы о нем слышали, сэр?

— Нет. А какое из зданий за ней приют? Все они? — Бобби похвалил себя за находчивость и воспрянул духом.

— Ага, сэр.

— Чертовски большой приют! — заметил Бобби.

— Один из тамошних сегодня утром ушел. Безобидный старичок, вот мы и решились остановить вас. Может, вы его видели?

На Бобби снизошло вдохновение.

— По-моему, видел. На нем что-то вроде бурого халата и шлепанцы, а голова ничем не покрыта?

— Он самый, сэр. А где ж вы его видели.

Бобби обернулся и махнул рукой в сторону, откуда приехал.

— Он пробирался по краю поля, — сказал он. — Я его видел… да не больше пяти минут назад. В миле отсюда или чуть дальше. Он бежал вдоль изгороди справа… то есть слева… около каштановой посадки.

— Это он, Джим. Так где, вы сказали, сэр?

Бобби осенила еще более блистательная мысль.

— Если один из вас сядет позади меня, а другой вот в эту штуку… — перегрузка, конечно, но ничего, — я вас отвезу на место. Прямо сейчас.

И не дожидаясь ответа, он начал разворачиваться.

— Вы нам здорово поможете, сэр, — сказал Джим.

— О чем речь! — сказал Бобби.

Бобби теперь был в своей стихии. Усадив их при помощи полезных советов — даже тот, что пониже, еле втиснулся в коляску, а другой придавил багажник точно куль с песком, — он провез их полторы мили, пока не увидел каштан возле живой изгороди. Аккуратно сгрузил их, выслушал искренние, но торопливые слова благодарности, ответил дружелюбным кивком и отправил их бодрой рысью через поле.

— Больше мили он пробежать никак не успел, — сказал Бобби. — Да и бежал не очень быстро. Вроде бы прихрамывал.

— Это он, — сказал Джим.

Бобби послал воздушный поцелуй их удаляющимся спинам.

— А это вы! — сказал Бобби. — Да смилуется над вами Бог, да очистит ваши души. А теперь — к Саргону!

Он помчался назад к месту, где оставил Саргона, опять развернул мотоциклет и посмотрел на опушку рощи, на остролисты, где должен был ждать Саргон. Но из них не выглянула ничья голова.

— Странно! — сказал Бобби и побежал туда, где в канаве затаился Саргон. Никого! Бобби растерянно и испуганно посмотрел по сторонам. После всего, после таких удач, неужели случилась беда?

— Саргон! — воззвал он. И погромче: — Саргон!!

Ни звука, ни шороха в ответ.

Спрятался! А что, если он отполз и потерял сознание? Совсем обессилил!

Бобби коснулись леденящие пальцы страха. Не спутал ли он место? Саргон побрел куда-то, забыв свое обещание? Или, совсем замерзнув, вернулся, измученный, в тепло и привычность приюта? Бобби пошел вдоль канавы туда, где она огибала клин рощи, и за поворотом внезапно узрел справа в канаве маленькую старушонку; старушонку, которая сидела, скорчившись на куче сухой соломы, и крепко спала. На ее голове была видавшие виды верная соломенная шляпка со сломанным пером, на черный жакетик точно шаль был накинут мешок, второй мешок укрывал ее ноги. Лицом она утыкалась в колени, так что видно было только одно красное ухо, а позади нее на краю канавы лежали два шеста, связанные крестом. Бобби никак не ожидал ничего подобного. Как будто мало того, что Саргон исчез, так нате вам! Такая странная замена!

Бобби почти минуту простоял в колебаниях. Разбудить старушенцию и спросить ее о Саргоне? Или тихонечко уйти?

Ну, от вопроса вреда не будет, решил он, подошел к ней поближе и кашлянул.

— Извините, сударыня, — сказал он.

Спящая не проснулась.

Бобби пошуршал листьями, кашлянул погромче и снова извинился. Спящая громко всхрапнула, вздрогнув, проснулась, подняла голову, и открылось лицо Саргона. Секунду он смотрел на Бобби, не узнавая его, затем его рот разинулся в колоссальном зевке. И пока он зевал, его синие глаза прояснились, посмотрели на Бобби осмысленно.

— Я так замерз, — сказал он. — Снял эти вещи с чучела. А на соломе сидеть было сухо и удобно. Соберем его заново?

— Чудеснейшая мысль! — воскликнул Бобби, к которому вернулась вся его бодрость. — Она сделала вас честной женщиной. А идти в этом мешке вы сможете? Нет, собирать его заново у нас нет времени. Сбросьте его с ног и захватите с собой. До коляски и двухсот шагов нет. Там вы снова им укроетесь. Великолепно! Замечательно! Конечно, собирать его заново мы не станем, а умчимся и, когда нас от приюта будут отделять добрые десять миль, остановимся выпить горячего кофе и чего-нибудь поесть.

— Горячего кофе! — повторил Саргон, заметно веселея. — И яичницу с беконом?

— Горячий кофе и яичница с беконом, — сказал Бобби.

— Кофе там… премерзкий, — сказал Саргон.

Бобби усадил Саргона в коляску, поднял верх, установил ветроотражатель и укрыл пледом. Получилась весьма сносная тетушка, видимая лишь смутно. Минуту спустя Бобби был в седле, и, повинуясь удару ноги по стартеру, мотоциклет нетерпеливо заурчал.

Бобби теперь ощущал себя умнейшим из всех, кто когда-либо крал сумасшедших. Хотя что может быть проще, чем похитить сумасшедшего? Если знать, как взяться задело… Они подскакивали и тряслись по проселку, пока не выбрались на гладь шоссе на Эшфорд и Фолкстоун, и тут уж из мотоциклета было выжато все возможное.

— Прощай, Каммердаун! — распевал Бобби. — Каммердаун-Хилл, прощай!

Маленький старенький мотоциклет летел стрелой.

7

Они позавтракали в гостинице возле почты примерно в миле за Оффхемом. Бобби оставил Саргона дремать в коляске и пошел послать телеграмму в Димчерч, извещая о своем прибытии. На почте он замешкался, потому что почтмейстерша куда-то задевала очки. Когда Бобби вернулся, заказанный завтрак был почти готов. Он помог Саргону выбраться из мешка и повел в маленький зал гостиницы. Хозяин был низеньким толстяком с мрачноватым наблюдательным лицом. За извлечением Саргона и его шествием к стулу за столиком, накрытым белой скатертью, он следил с безмолвным удивлением. Затем на время исчез. Затем вернулся в зал к накрытому столику. Несколько секунд он разглядывал Саргона, сказал «хмп!», повернулся и медленно направился на кухню, где кто-то вроде жены занимался готовкой.

— Странный какой-то! — услышал Бобби его вывод и приготовился для беседы.

Появились яичница с ветчиной и кофе, принятые со всей поспешностью. Хозяин стоял рядом и смотрел, отдают ли они должное его меню.

— Значит, не завтракали еще? — сказал он.

— Уже завтракаем, — сказал Бобби, беря горчичницу.

— Издалека едете-то? — осведомился хозяин после задумчивой паузы.

— Порядком, — ответил Бобби предусмотрительно.

— Далеко едете-то? — предпринял хозяин другую попытку.

— Да как сказать, — ответил Бобби.

Хозяин собрал свои силы для решительной атаки.

— Странные к нам заглядывают проезжие, — сказал он.

— Что-то их к вам влечет, — сказал Бобби.

Это поставило хозяина в тупик. Он повернулся и сказал «хмп!» весьма многозначительно.

— Хмп! — сказал Бобби с сугубой многозначительностью.

Хозяин предпринял хитрый демарш, когда они уходили.

— Надеюсь, вы завтраком довольны, — сказал он. — Я что-то не разобрал, дама с вами или джентльмен… А все ж таки…

В этот момент неуемная живость Бобби разыгралась вовсю.

— Это гермафродит, — сказал он доверительным шепотом, на чем и расстался с хозяином.

Но не проехали они и нескольких миль, как он сообщил Саргону о своем решении снабдить его носками, пиджаком и брюками в следующем же магазине, который окажется на их пути.

— А то, — сказал он, — вы двусмысленны. И тогда шляпку, жакет и мешки мы оставим у дороги для того, кому они могут понадобиться. И мне надо послать еще телеграмму. А то в той я допустил ошибку.

По мере того как шли часы, воображение Бобби все больше воспалялось. Он разработал удивительно подкрепленную подробностями ложь о коттедже, пожаре, и о том, как его друг еле успел спастись, накинув на себя лишь то, что оказалось под рукой.

— Все остальное, — сказал Бобби, — буквально превратилось в пепел.

Они едут, чтобы найти приют у варьирующего родственника — у брата, дяди, девствующей тетушки. Мало-помалу подробности пожара становились все более богатыми и удивительными, а частности спасения обретали все большую поразительность. Подобную ложь он излагал с величайшей искренностью и серьезностью. Она была формой спасения… от реальности.

Саргон не говорил почти ничего. Для него это приключение было куда более тяжким испытанием, чем оно в тот момент представлялось Бобби.

Почти все время он был либо втиснут в коляску между поднятым верхом и ветроотражателем, трясясь по шоссе, либо торопливо переодевался у обочины, либо неподвижно сидел в коляске, подкрепляясь под аккомпанемент очень ясных, но странных и обычное совершенно ненужных объяснений его персоны.

8

Миссис Пламер, владелица коттеджа Майрсет в Димчерче, была пугливой вдовой. У нее было доброе надежное сердце, но оно тревожилось из-за всякой всячины. Она экономила и из всего пыталась извлечь выгоду с избыточным старанием. Летом она сдавала почти все свои комнаты, а несколько — даже и зимой, но страдала при мысли, чтО некоторые жильцы могут сотворить с ее мебелью. Она любила, чтобы во всем был полный порядок и чтобы у нее проживали люди более красивые и солидные, чем жильцы миссис Прингл или миссис Макайндер. Бобби ее очаровал, потому что он так удачно подошел для ее последней свободной комнаты и потому что при бритье обходился холодной водой, тогда как все его предшественники во весь голос (в комнате не имелось сонетки) требовали горячей. А еще, приходя и уходя, он всегда находил сказать что-нибудь приятное и не требовал добавок за едой.

Она была очень довольна, когда он написал, прося сдать ему на две недели ее нижнюю гостиную и две спальни — для него и близкого ему человека. В Димчерче мало кому удавалось сдать комнату в ноябре. Они могли приехать «в любой момент» после вторника.

Она сообщила миссис Прингл и миссис Макайндер, что ожидает двух молодых джентльменов, и оставила их под впечатлением, что проживут они неопределенное время.

В среду ее взволновала и ввергла в недоумение серия телеграмм от Бобби. Первая ясно и четко сообщала «приеду с тетушкой около четырех Рутинг». Телеграмма ее огорчила. Два джентльмена были бы куда предпочтительнее.

Но меньше чем через час пришла следующая телеграмма: «Ошибка телеграмме не тетушка дядюшка извините Рутинг».

Ну как понять такое?

Вскоре девочка с почты явилась снова.

«Дядюшка простужен огонь грелки виски».

Следующая сенсационная телеграмма оповещала о задержке: «Непорядок шиной не так скоро позднее Рутинг».

Затем: «Около шести почти наверное хороший огонь пожалуйста Рутинг».

— Очень мило с его стороны, — сказала миссис Пламер, — так меня извещать, но, надеюсь, старичок не окажется очень требовательным.

В шесть камин в нижней гостиной весело пылал, на крюке пел чайник, стол, кроме чайного прибора, украшали виски, сахар, стаканы и лимон, а в обеих кроватях наверху лежали грелки. И тут появились беглецы. Первым чувством миссис Пламер при виде Саргона было разочарование. Она позволила своей фантазии создать образ добродушного покладистого дядюшки, разве что с простудой, излечиваемой виски, дядюшки, который окажется если уж не совсем из золота, то хотя бы золотообрезным. И она несколько преувеличила свои воспоминания о приятности мистера Рутинга, если не сказать сильнее. Едва она открыла дверь на рев и сигналы мотоциклета, как увидела, что ей вновь придется умерить свои предвкушения. В сгущающихся сумерках рассмотреть что-либо толком было трудно, но она заметила, что на Бобби нет положенного кожаного костюма, дополненного перчатками с раструбами и очками, какой надел бы для подобной поездки настоящий молодой джентльмен и какой внушил бы уважение миссис Прингл и миссис Макайндер, и что фигура, которую он извлекает из коляски, никак не может быть фигурой приличного дородного дядюшки. Впечатление было такое, словно в базарный день из маленькой корзины вытаскивают большую курицу.

Когда же Саргон вступил в свет гостиной, разочарование миссис Пламер усугубилось и окислилось. Ей редко доводилось видеть такого странного и иззябшего изгоя общества. С бледного лица жалобно смотрели синие глаза, волосы под неуместной шляпой из черного фетра были всклокочены. Облачен он был главным образом в избыточную пару брюк, которые нервно поддергивал, чтобы они не сползли; а их весьма отягощали заправленные внутрь полы его халата; очень широкие белые носки маскировали старые фетровые шлепанцы, точно гетры, и открывали взгляду истерзанные лодыжки. Вид у него был испуганный. На нее он посмотрел, будто ожидая самого недружеского приема. Да и Бобби рядом с ним выглядел грубоватым, вымотанным дорогой, чреватым всякими неожиданностями и совсем не похожим на скромного молодого джентльмена, который ей запомнился.

Проследив быструю смену выражений на лице миссис Пламер, Бобби понял, что еще неизвестно, останутся ли они в этой уютной, озаренной огнем камина, располагающей к отдыху гостиной. К счастью, запасная ложь, которую он придумал, но пока еще в ход не пускал, удачно подвернулась ему на язык:

— Нет, вы только подумайте! — сказал он. — Они забрали всю его одежду. Даже носки!

— Вроде бы так, — сказала миссис Пламер, — кто они там ни есть.

— Чистейший грабеж. По эту сторону Эшфорда. И мой чемодан тоже.

— А откуда у джентльмена одежда, которая на нем? — спросила она неприятно скептичным тоном.

— Они взамен оставили свою. Я пошел назад по дороге поискать насос, который обронил, и не подозревая, что на английском шоссе может случиться такое. (Дядя, да сядьте же к огню.) А когда я вернулся, их и след простыл, а он… ну да вы сами видите. Вообразите мое изумление!

— И вы даже телеграммы об этом не послали! — сказала миссис Пламер.

— Так ведь уже рукой подать было. Я бы приехал раньше нее. Ну, на сегодня с нас приключений хватит. Такой поездки у меня еще не бывало. Хорошо еще, что мы выпили чаю. Пожалуй, лучше всего дядюшке лечь в постель… пока мы не подыщем ему одежды. Как по-вашему, миссис Пламер?

— После того, как он хорошенько вымоется, — сказала миссис Пламер. Сомнения еще не рассеялись, но в ней пробудилась доброта. — Как вы, наверное, испугались, когда они на вас набросились, — спросила она прямо у Саргона. Его синие глаза воззвали к Бобби.

— Для него это такой большой шок, — сказал Бобби. — Такой шок! Он еще почти не оправился от него.

— Почти не оправился от него, — подтвердил Саргон.

— Сорвали с вас всю одежду, — сказала миссис Пламер. — Подумать только. А вы-то еще и простуженный.

— Вот уложим его в постель. Конечно, если у вас найдется для нас ужин, мы бы поели здесь. Скажем, гренки с сыром или еще что-нибудь такое, и стаканчик горячего грога. А, дядюшка?

— Есть много мне не хочется, — сказал Саргон. — Нет.

— Я ведь не забыл, какими гренками с сыром, миссис Пламер, вы меня попотчевали, когда я возвращался из Хайда и угодил под дождь.

— Ну, гренки поджарить нетрудно, — сказала миссис Пламер, заметно смягчаясь.

— Чудесно, — сказал Бобби. — Сразу поднимет его на ноги. А пока я отгоню мотоциклетку в сарай. Можно? Дядя, вы посидите здесь?

— А тут безопасно?

— У миссис Пламер? Как нигде! — сказал Бобби, открывая дверь и пропуская миссис Пламер перед собой. — Я вам расскажу про него завтра, — добавил он конфиденциально. — Замечательнейший человек!

— А он совсем в себе?

— Всебее не бывает.

— Вид у него такой расстроенный!

— Он поэт, — сказал Бобби, — и на скрипке играет.

Она была полностью удовлетворена.

Но он не чувствовал, что довел этот замечательный день до безупречно успешного конца, пока вымытый, причесанный Саргон не был укутан в одеяло в лучшей уютненькой спальне миссис Пламер.

— Вот мы и в гавани, — сказал он, прошел к себе в комнату и посидел там, придумывая, чтобы такое сказать еще о своем дядюшке, если миссис Пламер возжелает более подробных сведений, когда он сойдет вниз. «Он эксцентричен» — вот, что надо сказать внушительно и категорически. «И очень стеснителен». Дядя, объяснит он, переутомился, слагая героическую поэму о кругосветном путешествии принца Уэльского. Ему требуется полный отдых. И морской воздух. Чем больше времени он будет оставаться в постели и в стенах дома, тем лучше. Он присочинил несколько убедительных подробностей, еще посидел, покачивая носком сапога, встал и спустился вниз. Он был уверен, что не ударит в грязь лицом перед миссис Пламер. Она действительно его ждала. Главной трудностью оказалось ее убеждение, что о грабеже на большой дороге по эту сторону Эшфорда необходимо немедленно сообщить полиции.

— Хм, — сказал Бобби, несколько растерялся, но тотчас принял решение. — Я это уже сделал.

— Но когда?

— Позвонил из будки Автомобильной ассоциации. В эшфордскую полицию. Это же их территория, вы понимаете. А не Ромни-Марша. Ребята там свое дело знают. В эшфордской полиции. Мне пришлось описать украденную одежду и все до последней мелочи. Им палец в рот не клади.

Она скушала это и не поперхнулась. И дальше все пошло прекрасно.

9

На следующее утро у Саргона разболелось горло и заложило грудь. В груди были боли, от жара у него раскраснелись щеки и блестели глаза. Дышалось ему тяжело. Бобби не хотелось обращаться к врачу. Он полагал, что все врачи объединены в Лигу возвращения сбежавших сумасшедших за решетку. Ему чудились секретные сообщения о побегах, рассылаемые всем членам это профессии. Он съездил в Хайд, где купил хины, несколько сортов леденцов от кашля, два йодистых снадобья для груди и тому подобные средства, которые рекомендовал аптекарь. Вернулся он в середине дня. Больной выглядел лучше, и боли как будто утихли. После того как Бобби напичкал его хиной, растер ему грудь и окружил другими целительными заботами, он смог и захотел разговаривать.

— Подушка удобна? — спросил Бобби.

— Очень.

— Вам следует немножко вздремнуть.

— Да. — Саргон задумался. — Мне не надо будет возвращаться в то место?

— Надеюсь, что нет.

Пылающее лицо жалобно сморщилось.

— Обещайте, что я туда не вернусь. Обещайте! Я этого не вынесу!

— Не тревожитесь, — сказал Бобби. — Здесь вы в полной безопасности.

— И не надо будет опять садиться в эту коляску?

— Нет.

— Никогда?

— Да.

— Она подпрыгивала… просто жутко… Где Кристина-Альберта?

Бобби ответил не сразу.

— Вероятно, мне надо объяснить. Я не знаю, кто такая Кристина-Альберта. Я забрал вас из приюта, потому что не верю, будто вы сумасшедший. Но я ничего не знаю о вашей семье. Я вообще ничего о вашей жизни не знаю. Но мысли о том, что вы заперты в приюте, я выдержать не мог.

Саргон некоторое время лежал молча, устремив на Бобби синие глаза.

— Вам было меня жаль?

— Вы мне стали симпатичны с первой же минуты, как я вас увидел на Мидгард-стрит.

— Симпатичен?! Но вы верили, что я Саргон, Царь Царей?

— В общем, да, — сказал Бобби.

— Нет, не верили. Да я и сам, наверное, не верил.

Туманные синие глаза перестали смотреть на Бобби и обратились на небо за окном.

— У меня очень мешались мысли, — сказал Саргон. — Даже и сейчас я не разобрался. Но я знаю, что запутался. Кристина-Альберта — моя дочь. Наследной царевной я ее называл. В Шумере. Она очень милая, смелая девушка. Кроме нее, у меня никого нет. А я бросил ее, ушел и, наверное, очень ее расстроил.

— Так она может и не знать, куда вы попали?

— Наверное, она меня ищет.

— А где она?

— Я все время стараюсь вспомнить. В какой-то студии… с очень странными картинами. Они мне сразу не понравились. Студия в подворье. У него есть название, но я не помню какое. Так глупо! Наверное, Кристина-Альберта там со своими друзьями… и все еще думает, чтО со мной случилось.

— В… в этом месте мне сказали, что ваша фамилия Примби.

— Альберт-Эдвард Примби… Не знаю…

Некоторое время он размышлял, затем снова заговорил:

— Помню, что долгое время я верил, будто я — Альберт-Эдвард Примби, никчемность, маленький человек, влекущий скудную жизнь в прачечной. В прачечной с большими голубыми фургонами. Свастика. Вы и вообразить не можете, какую жалкую убогую жизнь вел этот Примби. И тут я внезапно подумал, что не могу, никак не могу быть Примби и одновременно обладать бессмертной душой. Либо нет Примби, подумал я, либо нет Бога. Невозможно, чтобы они существовали оба. Это ставило меня в тупик и очень тревожило. Потому что я был… и был Примби. Думать у меня не очень получается: задумаюсь, и вот уже словно грежу наяву. Ну и тут пришло доказательство… возможно, я слишком уж ухватился за то, что мне было сказано, счел достаточным. Но Саргон, несомненно, был великим царем, великим! А я — маленький, слабый, не очень умный. Когда служители и санитары запугивали меня, скверно со мной обходились, я не вел себя, как вел бы великий царь, и когда я видел, как они жестоки с другими… другими пациентами, я не вмешивался. Но все равно я продолжаю думать, что я некто иной, а не Альберт-Эдвард Примби, кем я был прежде. Некто более значимый, некто лучше. Но когда я думаю о том, кто я, мысли у меня мешаются и я очень устаю. Может быть, когда я отдохну день-другой, мне будет легче думать обо всем этом.

Бесцветный голос замер, но синие глаза по-прежнему безмятежно смотрели на небо.

Бобби некоторое время молчал. Потом сказал:

— Я видел, как с людьми обращались жестоко. — А потом добавил: — И я ведь посильнее вас.

Саргон ничего не ответил. Казалось, он не слышал. Бобби встал.

— Вам надо хорошенько отдохнуть. Тут вы в полной безопасности. Если мы проведем тут две недели и нас не потревожат, вас вообще уже нельзя будет отослать в то место. Вам удобно?

— Чудесная кровать, — сказал Саргон.

Но какой чудесной ни была кровать, этого было мало, чтобы исцелить больную грудь Саргона. Вечером он выглядел совсем плохо. Ночью его одолел кашель, и кашлял он так мучительно, что Бобби пошел к нему. Утром он был очень вялым и не хотел есть. Бобби сидел внизу в гостиной и работал над кипой писем к Тетушке Сюзанне, которые переслал ему Билли. Он подумывал, не вызвать ли Тесси ухаживать за больным, но для нее не нашлось комнаты. Миссис Пламер настаивала на докторе, он отделывался отговорками, и в конце концов она сама вызвала молодого человека, который только-только начал практиковать там. Бобби выдержал жуткую беседу с ним, но молодой врач вроде бы ничего не заподозрил. В целом он даже успокоил их. Легкие обложены, но ничего хуже. Надо следить, чтобы Саргон был укрыт потеплее и принимал то да се. В сиделке особой нужды нет. Следите, чтобы ему было тепло, и давайте ему лекарства.

Поздно вечером Бобби поднялся к нему пожелать спокойной ночи. Саргону стало получше, и он разговорился.

— Я все думаю о Кристине-Альберте, и мне хотелось бы ее увидеть. Увидеть и рассказать ей, какие мысли мне про нее приходили. Очень любопытные мысли. Может, я для нее значу не так много, как она полагает. Но больше всего я хочу поговорить с ней о молодом человеке, который мне очень не нравится. Как его зовут? Когда я последний раз был в Лонсдейлском подворье, она с ним танцевала.

— В Лонсдейлском подворье!

— Да-да, конечно. Я совсем забыл. Дом восемь в Лонсдейлском подворье на Лонсдейл-стрит в Челси. Но мысли у меня мешаются, и я не знаю, что мне ей сказать, даже если она приедет.

Бобби тут же записал адрес.

— И у вас есть только эта Кристина-Альберта? — спросил он.

— Только она. Двадцать всего. Совсем еще ребенок. Мне не следовало оставлять ее одну. Но со мной произошло что-то вроде чуда… словно весь мир распахнулся. И все остальное вдруг показалось обыденным и ничтожным.

10

«Со мной произошло что-то вроде чуда, словно весь мир распахнулся».

Бобби записал и это. И он допоздна сидел перед огнем в гостиной, обдумывая эти слова и обдумывая телеграмму, которую надо будет утром послать Кристине-Альберте. Завтра ему придется сообщить, кто он такой и чем объясняется его неслыханное вмешательство в дела семьи Примби. Ему самому это было далеко не ясно, а завтра ему предстоит объяснить, вероятно полной негодования молодой девушке, чем ее отец настолько завоевал его симпатию и завладел его воображением, что он решился на подобную эскападу. И он вынужден был заняться самоанализом. Он поймал себя на том, что исследует собственные побуждения и собственное мировосприятие.

Он так хорошо знал и понимал это ощущение «словно весь мир распахнулся». Но еще больше ему было знакомо ощущение мертвой пустоты жизни, его порождавшее. У него, считал он, это постоянное недовольство обыденностью, эта потребность в чем-то неведомом и грандиозном, явились следствием крушения его ожиданий от жизни, которое принесла война. Субъективный аспект перенапряжения нервов. Но не могла же война заставить этого маленького совладельца прачечной, так сказать, эмигрировать из самого себя, отправиться на поиски фантастического вселенского царства. Нет, за этим кроется что-то куда более фундаментальное, чем случайность войны. Наверное, это нормальная потребность людей оторваться от безопасности и комфорта.

Он взглянул на груду писем Тетушке Сюзанне, на материал для следующего номера «Уилкинс уикли», который он выжал из них, и, встав с кресла, вернулся к работе с освежившейся мудростью. Он писал: «Едва человек удовлетворит свои насущные потребности, обретет уверенность в пище, одежде и крове, как он оказывается под воздействием более великого императива и отправляется на поиски тревог и трудностей. А потому я не стану отговаривать «Кройдона» от желания стать миссионером в Западной Африке, несмотря на его религиозные сомнения и особое чувство, которое вызывают у него люди с черной кожей. Такое место, как остров Шерборо, несомненно, обеспечит ему хорошую, крепкую, укрепляющую и облагораживающую систему тревог и трудностей. Белый, бросив вызов западно-африканскому секретному обществу, навлекши на себя его вражду, уже не будет располагать временем для болезненного самокопания. Ему вряд ли будут выпадать скучные минуты…»

Он перестал писать.

— Звучит иронично, — сказал он вслух. — И не совсем в духе Тетушки Сюзанны. — Он поразмыслил. — По временам мои мысли меня не слушаются. Сегодня я не в настрое.

Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы они заподозрили Тетушку Сюзанну в иронии. Нет! Это не годится. Он зачеркнул написанные пять предложений и отбросил лист. Потом притянул к себе тот, на котором сочинял телеграмму, чтобы наследующее утро отправить ее «Примби, 8, Лонсдейлское подворье, Челси». Он перечел все варианты. Последний гласил: «Ваш отец безопасности но сильная грудная простуда присмотром Рутинга коттедж Майрсет Димчерч желает видеть вас необходима осторожность возвращение надзор повлечет фатальные результаты удобная станция Хайд вас может встретить такси если телеграфируете вовремя но не знаю вас лично я высокий худощавый брюнет Рутинг».

По зрелом размышлении — то, что требуется.

Он попытался представить себе эту Кристину-Альберту Примби. Естественно, синеглазая, вероятно, светловолосая, чуть повыше и попухлее, чем ее отец, с нежным голосом, несколько мечтательная. Она, конечно, застенчивая и ласковая, очень добрая, кроткая и чуть непрактичная. Вероятно, ее следует встретить в Хайде, как только он узнает, каким поездом она приедет. Такси, возможно, ее смутит. А он подскажет ей, что надо делать. Он уже в значительной мере взял на себя ответственность за судьбы этих двоих. И ему нравилось думать так. Ему нравилось думать, что они могут стать по-настоящему его близкими, даже больше, чем Молмсбери. Потому что, если быть с собой откровенным, в семье Молмсбери он был чуть инородным телом. Они хорошо к нему относятся, ведут себя с ним идеально, но прекрасно обойдутся без него. Даже этот дьяволенок Сьюзен прекрасно без него обходится. Он ей нравится, она им командует, но разве он ей совершенно необходим? Нет. И вот наконец-то нашлись, возможно, два человека, которые никак не могут обойтись без него и могут стать близкими ему в невероятной степени.

Конечно, ему придется притвориться более сильным и решительным, чем он есть на самом деле. Он должен сделать это ради них, чтобы они привыкли полностью на него полагаться, а тогда он сможет помогать им справляться с их трудностями.

Он скажет ей… а что он ей скажет? «Я был несколько опрометчив, я знаю, но мне кое-что известно о том, как тяжело для человека в здравом уме находиться в сумасшедшем доме. И я подумал, что самое неотложное — вырвать вашего отца оттуда. Я не предполагал, что он временно забудет ваш адрес. Пожалуй, мне следовало бы поговорить с вами, прежде чем начинать действовать. Но откуда мне было знать, что вы существуете? Пока он мне об этом не сказал. Так часто родственники бывают против освобождения из приюта. Страшно признать такое, но это так».

Затем с юмором и очень скромно он опишет, как все произошло. Он уже почти забыл туманность разговора в день посещений и бесчисленные случайности, приведшие к встрече в канаве. Но у истории есть это свойство исключать ненужные подробности.

Вот так он все расскажет. Ему не пришло в голову, что Кристина-Альберта может быть из тех, кто перебивает и задает щекотливые вопросы.

Он закурил сигарету, прошелся по комнате, остановился у камина и уставился на тлеющие угли. Он уже не сомневался, что Кристина-Альберта — синеглазая, крупная, застенчивая и глубоко в себе таит прелестный юмор и фантазию. Вполне вероятно, что она таит и литературный дар. И, быть может, ему предстоит открыть этот дар, развить его, помочь расцвести пышным цветом. Вместе они будут опекать Саргона, уже наполовину очнувшегося от опьянения грезами. Они найдут, как смягчить болезненное смущение, когда он полностью очнется. Как удачно, если не сказать, судьбоносно, что он был просто вынужден спасти этого бедняжку. Ведь иначе он никогда бы не встретил Кристину-Альберту, никогда бы не обрел клада ее робкой любви…

Э-эй!

— Чушь какая! — яростно воскликнул Бобби и швырнул сигарету на угли. — Дурацкие фантазии. Я же ее еще даже не видел!

Он зажег свечу, погасил керосиновую лампу миссис Пламер со всеми ритуалами и предосторожностями, положенными этому опасному пережитку средневековья, и отправился спать. У двери Саргона он остановился и прислушался. Больной спал, дыша довольно хрипло и порой придушенно кашляя.

— Была бы хоть погода потеплее, — сказал Бобби.

Когда он открыл дверь собственной спальни, пламя его свечи заколебалось и легло почти горизонтально, занавески заколыхались, а листок бумаги на тумбочке слетел на пол. Он поставил свечу и закрыл окно. Поднимался ветер, и по стеклам забарабанили дождевые капли.

Глава III Последняя фаза

1

Среди многих недостатков организма Бобби имелась и повышенная чувствительность к метеорологическим условиям. Затянувшаяся золотая осень кончилась, так что небеса, земля и воздух между ними принялись допекать, раздражать, охлаждать, мочить, затемнять, угнетать и терзать его. Над Димчерчем со стороны мыса Дадженесс и Атлантического океана неслись клубящиеся серые тучи, рваные лохматые бескрайние тучи, полные злобой ведьмы и колдуны, хлеща землю дождем. Под их мантиями накатывали полки волн, грозя издалека, разлетаясь в преждевременные клочья пены, набираясь сил перед штурмом, вздымаясь перед последним ударом о дамбу и взлетая к небу фонтанами мыльных брызг.

— Вперед, малый! — сказал Бобби. — Вперед! Это всего лишь Природа. Не поддавайся ей. Подумай о бедной девочке.

Он заставил себя совершить утреннюю прогулку по дамбе. Его намокшие брючины хлопали его по ногам, точно полотнища флагов по древкам.

— Великолепный ветер, — сказал он Саргону, когда вошел к нему. — Но я бы предпочел, чтобы проглянуло солнце.

— От Кристины-Альберты есть что-нибудь? — спросил Саргон.

— Прийти ответ на мою телеграмму еще не мог. Но она, конечно, приедет, — сказал Бобби и спустился вниз сушить ноги у огня.

Он не думал, что вызов в Хайд встретить юную девушку придет раньше половины первого, а пока он отправился в сарай убедиться, что мотоциклет и коляска вполне готовы для быстрой поездки. Половина первого… половина второго… Бобби перекусил. Он не находил себе места и то и дело подходил к окну взглянуть, не бежит ли девочка с телеграммой от Кристины-Альберты. Около двух огромный, бесшумный, роскошного вида «даймлер» подъехал к воротам миссис Пламер и остановился. В окошке возникла коротко остриженная голова без шляпы и обменялась несколькими словами с шофером, который вылез из автомобиля и открыл дверцу. Из нее появилась красивая, решительная молодая женщина самого современного обличия, без шляпы и в короткой юбке, а за ней худощавый брюнет преуспевающего вида лет тридцати восьми — сорока в голубом костюме из тонкой шерсти и в серой фетровой шляпе. Он открыл калитку перед своей спутницей, и она, оглядывая дом, быстро пошла к дверям.

Бобби сообразил, что Кристина-Альберта не сдержала обещания и не оказалась синеглазой и хрупкой. Она предала его. Но вопреки ее измене им все еще владело теплое чувство, которым он связал себя и ее. И он смотрел, как она идет по дорожке, не в силах совладать с волнением. Только кто, черт побери, этот брюнет? Наверное, родственник. Она обнаружила, что Бобби следит за ней из окна, и их взгляды встретились.

2

Бобби благодаря инстинкту, который в подобных случаях просыпается в молодых душах, понял, что крайне заинтересовал Кристину-Альберту. Он побеседовал с ней и Дивайзисом в маленькой нижней гостиной миссис Пламер. Обращался он преимущественно к ней, третируя Дивайзиса как фигуру второстепенную, как голос у ее плеча.

— У него сильно заложило грудь, — сказал он. — Он спрашивал про мисс Примби…

— Кристину-Альберту, — сказала Кристина-Альберта.

— …про Кристину-Альберту все время. Но я только вчера вечером узнал от него адрес. Прежде он никак не мог его вспомнить. Мы здесь уже третий день. Он простудился по дороге сюда.

— Но как вы сюда попали? — вставил Дивайзис.

— На мотоциклете, — ответил Бобби. — Но ему пришлось много ждать, прежде чем мы успели выбраться, а утро было очень холодное, ветреное и сырое, а на нем были только ночная рубашка, халат да шлепанцы. Так трудно все заранее предусмотреть.

— Но как случилось, что вы взялись его спасать?

Бобби улыбнулся Дивайзису:

— Но кто-то же должен был его спасти. — Он вновь повернулся к Кристине-Альберте. — Я просто не мог стерпеть, что его заперли. Видите ли, он снял комнату у моей квартирной хозяйки, и в нем было что-то такое наивное и… и обаятельное. А у меня слабость, симпатия к чудачествам… Вам надо бы подняться к нему.

— Да, нам следует посмотреть на него, — сказал Дивайзис.

(Да кто же, черт дери, этот тип?).

И Бобби дал почувствовать, кто тут главный.

— Мне кажется, пусть сначала одна Кристина-Альберта.

Он проводил Кристину-Альберту наверх к ее папочке и затворил дверь, пока они обнимались. «Ну, а теперь, мистер де Визес, или как вас там, — сказал он себе, спускаясь по лестнице, — вы-то тут при чем?» Он вошел в гостиную и к вящей своей досаде обнаружил, что Дивайзис занял его позицию на коврике перед камином. И в нем проглядывало отдаленное сходство с Кристиной-Альбертой. Бобби почему-то туманно вообразилось, что каким-то образом Дивайзис несет ответственность за то, что Кристина-Альберта не предъявила синих глаз. Он замешкался с тем, что намеревался сказать, и Дивайзис перехватил инициативу.

— Простите мою неприличную прямолинейность, — сказал он, — но не могу ли я узнать, кто вы такой?

— Я писатель, — сказал Бобби, старательно не глядя на боковой столик, на накопившуюся корреспонденцию Тетушки Сюзанны.

— Вы уже пообедали? — спросил Дивайзис в скобках и ответа не получил.

— Могу ли я задать тот же вопрос вам? — сказал Бобби. — Какое отношение вы имеете к мистеру Примби и его дочери?

— Я кровный родственник, — ответил Дивайзис, подумав. — С материнской стороны. Скажем, кузен. А к тому же я специалист по нервным и психическим заболеваниям. Вот почему меня попросили приехать сегодня.

— Ах так! — сказал Бобби. — А у вас нет намерения… вернуть его туда?

— Ни малейшего. Мы не противники, мистер…

— Рутинг.

— Мы на одной стороне. Вы отлично сделали, что извлекли его оттуда. Мы пытались сделать то же менее оригинальным способом. И мы вам очень признательны. Законы о сумасшествии — довольно-таки громоздкая и неповоротливая машина. Но, как вы вероятно, знаете, если его на четырнадцать дней уберечь от них, им придется начать с ним все сначала. Он возобновит здравость своего рассудка. В этом мы союзники. И нам следует получше узнать друг друга. Ваше вмешательство — такое неожиданное — мне кажется одновременно и эксцентричным, и очень мужественным. Мне бы хотелось, чтобы вы рассказали мне обо всем поподробнее — как вы с ним познакомились, каким образом они его схватили, и почему вы задумали его спасти.

— Хм, — сказал Бобби и заявил свои права на половину коврика. Он уже придумал, как рассказать эту историю Кристине-Альберте — предварительной Кристине-Альберте с синими глазами. Он чувствовал, что для этого слушателя версия нуждается в коренной переделке. И вовсе не был уверен, что хочет поведать ее этому слушателю. Он был врач, психиатр, и считал, что Саргону в приюте не место. Все это говорило в его пользу, но в душе Бобби оставалось ощущение, что он тут ни к чему. С другой стороны, он очень вежливо подвинулся на коврике, давая место Бобби, и вроде бы слушал внимательно и с уважением. И Бобби принялся описывать появление Саргона на Мидгард-стрит.

Дивайзис показал себя умным и проницательным. Он тут же понял значение желания Саргона подняться на купол собора Святого Павла.

— Не сомневаюсь, он туда поднимался, — сказал Дивайзис.

— Я тоже в этом уверен, — сказал Бобби, — хотя еще не спрашивал его об этом.

Вместе они создали правдоподобную версию обретения учеников до того, как Билли с Бобби наткнулись на их процессию.

— Так трогательно, — сказал Дивайзис. — И колоссально.

Бобби одобрил эти слова.

— Теперь вы понимаете, чем он меня взял, — сказал Бобби.

В душу Бобби незаметно прокралось явное расположение к Дивайзису. Трудности, которыми, казалось, были чреваты его объяснения, рассеялись. Этот человек, решил он, способен понять любой поступок. Дивайзис заставил его почувствовать, что похищение Саргона из Каммердаун-Хилла абсолютно незнакомым человеком было самым естественным, самым обычным делом. И Бобби продолжал рассказывать уже с увлечением, его чувство юмора вырвалось наружу, и он откровенно и забавно описал свои терзания в день посещений. Когда он добрался до глухонемой с лисьей мордочкой, в гостиную вернулась Кристина-Альберта.

— Он как будто даже и не расставался со мной, — сказала она. — Он очень слабый и сонный, а хрипы у него в груди страшные. — Она решительно повернулась к Дивайзису: — По-моему, вам надо его осмотреть.

— Врач его видел? — спросил он у Бобби.

Бобби объяснил, как все было. Дивайзис немного подумал. Саргон дремлет? Да. Тогда пусть пока дремлет. Бобби, теперь более сознательно стремясь произвести эффект, продолжал свою повесть. Кристина-Альберта смотрела на него с явным одобрением.

К чаю Бобби свыкся с присутствием Дивайзиса и неожиданной Кристиной-Альбертой. От его предвкушений осталась только мысль, что его отношениям с Кристиной-Альбертой суждено быть очень особенными и близкими. Он все еще верил, что где-то в ней непременно прячется синеглазая, уступчивая, истинно женственная дочка Саргона, но только спрятана она очень глубоко. Тем временем скрывающая ее личина показалась ему симпатичной, задорной, дружелюбной и с чувством юмора. Дивайзиса он тоже все больше и больше зачислял в сильные, талантливые, чуткие личности. Он наблюдал, как Дивайзис осматривал Саргона. И это был умелый, внушающий больному доверие осмотр. Он сказал, что легкие Саргона в плохом состоянии, особенно левое — ему угрожает пневмония, а у его организма мало сил, чтобы с ней бороться. Ему требуется комната теплее и без сквозняков, а также ночная сиделка. У миссис Пламер комнаты для сиделки не имелось, а всего в часе езды отсюда находится в Удиморе чрезвычайно комфортабельный коттедж Пола Лэмбоуна, куда он иногда приезжает на воскресенья. Мастерское телефонирование, телеграфирование — и коттедж был предоставлен в их распоряжение, в лучшей спальне затоплен камин, туда выехала опытная сиделка, и все было готово, чтобы Саргон, тепло укутанный, обложенный грелками мог отправиться в путь. В этом новом порядке вещей Бобби оказался аксессуаром. На следующий день ему предстояло отправиться следом за ними на мотоциклете, поскольку в коттедже Пола Лэмбоуна место найдется для них для всех. Оказалось, что представление Пола Лэмбоуна о скромном коттедже в сельской глуши включает экономку, несколько слуг и четыре-пять комнат для гостей.

Этот тип Дивайзис организовал все с такой невозмутимой компетентностью, что Бобби негде было проявить себя. Саргон, Кристина-Альберта и Дивайзис уедут в пять и будут в Удиморе в шесть, когда сиделка уже все там приготовит. Затем Дивайзис вернется в Лондон и успеет переодеться для банкета, где он должен быть обязательно. В субботу утром он будет занят в Лондоне, а затем приедет в Удимор посмотреть, оправился ли Саргон настолько, чтобы начать психиатрическое лечение. Возможно, там будет и неведомый Пол Лэмбоун. Большой лентяй, насколько понял Бобби, так что привезти его туда придется Дивайзису. Бобби останется в Удиморе на несколько дней. Он начал скромно отнекиваться.

— Нет уж, вы теперь повязаны, — весело сказал Дивайзис и взглянул на Кристину-Альберту. — Повязаны с Саргоном, как и все мы. Захватите свою работу.

— Да, пожалуйста, приезжайте, — сказала Кристина-Альберта.

Бобби упирался единственно потому, что приглашение было чересчур уж соблазнительным.

3

«Коттедж» в Удиморе, который показался Бобби очень удобным и привлекательным современным домом, и эти трое — Кристина-Альберта, Дивайзис и Пол Лэмбоун, собравшиеся вокруг Саргона, — завладели всеми мыслями Бобби. Они казались ему новыми и четкими в степени, какой он еще не встречал, и даже дом был свеж и четок в своем чарующем белом изяществе, как никакой из домов, привлекавших его внимание прежде. В сравнении с ним все они казались плодами случайности, скомпилированными, вторичными, неопределенными в своем назначении. Но этот дом создал искусный молодой архитектор, который верно оценил Пола Лэмбоуна, и белые шагреневые стены уютно вписались в склон холма, глядя с искренним, вполне отвлеченным восхищением на Рай, и через болота на Уинчелси и далекое голубое море. И при нем имелись беседки и бельведер, откуда открывался тот или иной вид, а выше по склону располагался обнесенный стеной сад с широкими дорожками, на который можно было смотреть с обратной стороны дома сквозь частый переплет окон. Закатом можно было любоваться из разных превосходных мест, но он не заливал своим светом ни одну комнату, слепя и раздражая. Заботливая стена ограждала шток-розы и дельфиниумы от юго-западного ветра и служила опорой двум-трем сливам, груше и смоковнице. Первый этаж был почти весь занят одной огромной комнатой с угловой нишей, служившей столовой. Раздвигающиеся широкие двери соединяли ее с террасой, а для разговоров можно было устроиться у каминов или возле окон, в зависимости от времени года. Однако в доме имелось и несколько небольших кабинетов, где можно было запереться и писать. В удобных углах произрастали книжные полки, и всюду в доме таинственно веяло теплотой от невидимых радиаторов, о существовании которых трудно было догадаться. Дом был настолько похож на Пола Лэмбоуна, а Пол Лэмбоун был настолько частью своего дома, что казался всего лишь его голосом и его глазами.

Пол Лэмбоун был первым преуспевающим писателем, с каким довелось познакомиться Бобби. О, он был знаком с разными нуждающимися молодыми писателями, писателями-головастиками, писателями, не уверенными в завтрашнем дне, но это был первый полностью сложившийся, признанный и во всех отношениях зрелый писатель в его жизни. Он произвел на Бобби впечатление оглушающей уверенности в своем положении — он казался свободным, полностью обеспеченным. Но особенно поражало то, что он ни с какой стороны не был великим писателем — ни Диккенсом, ни Вальтер Скоттом, ни Гарди; произведения Лэмбоуна, по мнению Бобби, ничем особенно не превосходили его собственные потуги. Иногда — некоторая выразительная лаконичность, некоторое проникновение в глубину, но только и всего. До сих пор в воображении Бобби жизнь писателей и художников рисовалась увлекательнейшей авантюрой, великолепными свершениями, невыносимыми трудностями, бешеными наслаждениями и трагическими несчастьями. Свифт, Сэвидж, Голдсмит, Карлейлы, Бальзак, Дюма, Эдгар Аллан По — вот они были в его духе. Но этот новехонький светлый дом был столь же солидным и удобным, как любой загородный дом, и Лэмбоун восседал в нем с таким же незыблемым достоинством, как какой-нибудь провинциальный банкир, или владелец рудника, или старший партнер преуспевающей юридической фирмы. Его не угнетал страх потерять «работу» или «исписаться». Он говорил и поступал так, как считал приличным, и полицейский отдавал ему честь, когда он проходил мимо.

Если подобное могло возникнуть из «Книги житейской мудрости» и приятных романов Пола, так какой же потенциал, до этих пор даже не подозреваемый, потенциал приобретательства, комфорта, надежности и полезности может таиться в благожелательной отзывчивости Тетушки Сюзанны?

Прежде Бобби не верилось, что может настать день, когда он обретет финансовую независимость, станет сам себе хозяином, сможет ничем себя не ограничивать и освобождать других людей от ограничений. До сих пор жизнью Бобби кто-то руководил, и она управлялась необходимостью. Его послали в школу и послали в колледж, его собирались сделать управляющим поместья друзей, когда война схватила его вместе со всем его поколением, вымуштровала и отправила в Месопотамию. А после войны он был вынужден подрабатывать, чтобы восполнять свое сильно уменьшившееся наследство. Жизнь на каждом этапе была настолько размечена и предписана, существование его родителей настолько управлялось традициями их класса, что сознание Бобби было более чем подготовлено потрястись нескованностью и свободой Пола Лэмбоуна.

Любопытно заметить, с какой полнотой Пол Лэмбоун был порождением современного мира и с какой полнотой он ему не принадлежал. Он пользовался всеми его преимуществами и уклонялся практически от всех присущих этому миру обязательств. Он вырвался из него, унося его дары. Ему не требовалось ходить в присутствие, соблюдать времена года, обращаться куда-либо, исполнять какие-либо обязанности. Был ли он исключением в этом смысле? Или еще многие подобно ему с выгодой вырвались из ветшающей социальной системы? Особый сорт новых людей, которые ничему не принадлежат?

Бобби сидел на террасе и поглядывал через спинку стула на этот чрезвычайно новый и при том ласкающий глаз и комфортабельный коттедж Пола Лэмбоуна, сосредоточившись на осенившей его идее: в мире появились люди новой породы, живущие вне связи со старым порядком вещей, формирующие новые образы жизни. Дом казался воплощением этой идеи. Новый и непривычный, но без намека на извинения или бунт. Он просто возник, как новая мода. Просто пришел, как новое столетие. Бобби всегда считал, что революции наступают снизу, рождаются яростью обездоленных и угнетенных. Он полагал, что это для всех само собой разумеется. Но предположим, что революции — это просто взрывы, не имеющие особого отношения к подлинному прогрессу не так и не эдак, и что новая эра наступает, когда люди, какое бы место они ни занимали в социальной иерархии, освобождаются настолько, чтобы выработать новые идеи.

Новые идеи!

Саргон был новым, Пол Лэмбоун был новым, Дивайзис был новым — до войны таких людей не существовало. Они выросли из своих прежних «я» и столь же отличались от довоенных людей, как люди XIX века отличались от людей XVIII века. А самой новой была Кристина-Альберта, отодвинувшая в небытие свою синеглазую предшественницу. В мыслях и разговорах она была такой прямой и свободной, что Бобби чудилось, будто его сознание семенит в кринолине и шляпке. Он совершил с ней две прогулки — в Брид и в Рай, и она ему страшно нравилась. Ему еще не было ясно, влюблен он в нее или нет. Кто бы в нее ни влюбился, обрекал себя на цепь еще не разведанных, никем не опробованных трудностей. Ничего общего с тем несбывшимся обычным романом с несуществующей синеглазой девушкой.

Ей он, казалось, нравился — особенно его волосы. Она дважды об этом упомянула и один раз их взлохматила.

Ситуация предлагала странную загадку, каким образом она, Саргон и он сам оказались гостями Пола Лэмбоуна с Дивайзисом на переднем плане. Именно свобода Пола Лэмбоуна от всяких предписаний позволила ему предоставить убежище Саргону и собрать такое странное общество под своим кровом. Но Бобби инстинктивно чуял какие-то скрытые связи и недостающие звенья. Дизайзис, конечно, был достаточно законным гостем как близкий друг Лэмбоуна. Но их интерес к Саргону казался Бобби более сильным, чем следовало бы. Он недоумевал и осторожно анализировал всяческие возможности. Без сомнения, за этим крылось безотчетное побуждение вроде его собственного, но не совсем такое — саргонизм.

Начал Бобби с враждебности к Дивайзису, непрошено вторгнувшемуся в систему отношений, достаточно интересных и без его вмешательства. Он радовался, что должен уехать в Лондон на пятницу и без особого удовольствия думал о возвращении в субботу. Затем он обнаружил, что его чувство перешло в своеобразное уважение, к которому примешивалась опасливость, почти страх.

Дивайзис замечал вас, не в пример Лэмбоуну. Смотрел на вас, приобщался к вам. Это была привычка — приобщаться к людям. Он умел интересоваться активнее и увлечение, чем Лэмбоун, в куда большей мере забывая о себе. Лэмбоун замечал все ровно настолько, чтобы высказывать остроумные наблюдения, Дивайзис касался самой сути. Бобби связывала внутренняя неуклюжесть — как и большинство людей, полагал он, но в Дивайзисе ее практически не было. Человек науки, человек с научным мышлением. Бобби доводилось встречаться с одним-двумя учеными, и они были поглощены чем-то, отгораживавшим их от обыденных вещей; поглощавший их интерес отгораживал их и от самих себя — одного в основном занимали напряжения в стекле, другого — яйца иглокожих. Возникало ощущение, что вы все время видите только их затылки, и оставалось лишь улыбаться такой их всепоглощенности. Но Дивайзиса занимали побуждения и мысли других людей. Он не отводил от вас взгляда, он заглядывал вам внутрь. Бобби мало-помалу осознавал это. Взгляду Дивайзиса не хватало деликатности и такта.

В субботу он приехал главным образом для того, чтобы заняться Саргоном. Он поднимался к нему и подолгу с ним разговаривал. Он «лечил» Саргона. Он поднимался к Саргону не для того, чтобы поговорить с ним, как мужчина с мужчиной — как говорил он с ним, Бобби. Он поднимался, чтобы, так сказать, заниматься с Саргоном психологическим джиу-джитсу, чтобы поразмять его, придать иной ход его мыслям. Дивайзис был внушителен сам по себе, но куда более внушительным, как знамение. Он, как ни посмотреть, выглядел предшественником, крайне энергичным предшественником (они все были предшественниками!) нового типа человеческих взаимоотношений. Отношений без тактичных умолчаний, без мощного накопления эмоций из-за страстей, от которых уклонились, из-за всего, что осталось несказанным. Так чудилось Бобби, который понятия не имел, от сколького эти люди уклоняются и сколько подавляют. Ему казалось, что мысли и слова Кристины-Альберты предстают в полной наготе, точно толпы в какой-нибудь жуткой утопии Уэллса. И он вспоминал об огромной неощутимой сети «взаимопонимания», которую они с Тесси сплели между собой.

— Новые люди! — прошептал он и посмотрел прямо в лицо новому дому Пола Лэмбоуна. Для него они были ошеломляюще новыми, удивительнейшим открытием. Война, понял он, истощила его, оставила слишком усталым, чтобы он был способен замечать новое. Он принадлежал к неисчислимому множеству тех, кто вышел из войны, ожидая возвращения в очевидное, банальное, старомодное тысячелетнее царство, и излил свое разочарование в утверждениях, что не произошло ничего, кроме опустошений и обнищания. Вначале они были слишком переутомлены, чтобы заметить что-нибудь еще. Но вот теперь Бобби по-настоящему понял, что Европейский мир двигался вперед все быстрее и быстрее после того, как в 1914 году рухнул вооруженный нейтралитет, и появились новые типы людей, новый образ мышления, новые идеи, новые реакции, новые морали, новые образы жизни. Он обнаружил, что находится в волне нового века — нового века, который наступает так быстро, что не было времени убрать понятия и институты прошлого века. Их не опрокинули, не отменили, не преодолели — их попросту игнорировали. Вот почему оказалось возможным прожить около года, не замечая, как кардинально все меняется.

«Новые люди». Относится ли это к Саргону? Точно комната Саргона — два окна между выступами. И Саргон тоже вырвался из установленного порядка взаимоотношений в нечто новое? В чем заключалось истинное значение нелепого человечка с его дурацкой картой мира и еще более дурацкой звездной картой, который хотел быть Владыкой Земли?

4

Когда Бобби пришел обсудить это с Саргоном, ему показалось, что Дивайзис разъял человечка на части и преподнес ему разрозненные его кусочки. В понедельник Дивайзис уехал в Лондон и забрал туда Кристину-Альберту в своем прокатном автомобиле, однако Лэмбоун попросил Бобби остаться на день-другой, чтобы развлекать больного. Сам он, насколько понял Бобби, намеревался остаться в Удиморе по крайней мере на неделю, чтобы поработать. Бобби проводил Кристину-Альберту, раздумывал о ней около часа, затем остаток утра посвятил Тетушке Сюзанне, а день — Саргону. И Саргон, которому стало заметно лучше, сидел, опираясь на две подушки и обсуждал свою разъятость.

— Ничуть не устал, — сказал Саргон. — Я теперь принимаю тонизирующее средство. Каждые два часа. — Несколько секунд он что-то взвешивал, а потом спросил: — Но кто такой этот мистер Пол Лэмбоун? Очень радушно с его стороны пригласить нас. Очень. (Кха-кха)… Он ваш друг?

— Он известный писатель, друг Кристины-Альберты.

— У нее столько друзей! Как у всей нынешней молодежи. А что такое этот доктор Дивайзис?

— Специалист по нервным расстройствам, и с ним проконсультировались… проконсультировались о том, как забрать вас из этого… места.

— Специалист по нервным расстройствам. Он замечательный собеседник. Весьма умный и (кха-кха) чуткий. У меня странное ощущение, что где-то, когда-то, каким-то образом я с ним уже встречался. В этой жизни… или в какой-нибудь другой. Все это крайне смутно, а у него, как будто, нет сходных воспоминаний. Да. Возможно, какое-то совпадение.

Бобби не придал совпадению никакого значения.

Саргон на несколько секунд закрыл глаза.

— Мы беседовали о том, что мне пришлось пережить последнее время.

— Вполне понятно, — сказал Бобби, чтобы помочь ему.

— С моей личностью произошла значительная путаница. Теперь такое случается много чаще чем прежде. Большую часть моей жизни я считал себя человеком, которого звали Альберт-Эдвард Примби, ограниченным человеком, весьма ограниченным. Затем меня озарило. Я начал понимать, что на самом деле никто не может быть таким вот Альбертом-Эдвардом Примби. И я начал искать себя. У меня была причина… объяснять было бы слишком долго… что я Саргон Первый, великий шумер, основатель первой Империи в мире. Потом… потом случилось несчастье. Вам кое-что об этом известно. Я попытался взять скипетр… как-то к вечеру… в Холборне… опрометчиво. Крайне тяжелые последствия. Меня отправили в это место. Да. Я был совсем разбит. Унижения. Тяготы. Настоящая… нечистота. Меня взяло сомнение: что, если я все-таки всего лишь этот маленький Примби. Заяц в человеческом облике. Моя вера поколебалась. Признаюсь, она поколебалась.

На несколько секундой погрузился в тягостные размышления.

Затем успокаивающе погладил Бобби по запястью.

— Я действительно Саргон, — сказал он. — Беседа с вашим другом Дивайзисом заметно прояснила мои мысли. Я действительно Саргон, но в ином смысле, чем мне казалось. Примби был, как я и предполагал, случайной личиной. Но… — Маленькое личико сморщилось от интеллектуальных усилий. — Я не Саргон, исключающий всех других. Вы… вероятно, вы еще не пробудились, но вы тоже Саргон. В наших жилах его кровь. Мы сонаследники. Понять это нетрудно. Саргон, требования царского сана. Естественно, много жен. Политическая… биологическая необходимость. Многочисленные отпрыски. Ну, и они… преимущества положения… много детей. Следующее поколение — еще больше. Как гигантский расширяющийся луч интеллектуальной и нравственной силы. Это можно доказать… доказать математически. Доктор Дивайзис и я… мы рассчитали это на листке бумаги. Мы все происходим от Саргона, как мы все происходим от Цезаря… ну, как почти все англичане и американцы происходят от Вильгельма Завоевателя. Мало кто осознает это. Немножко арифметики… и все ясно. Задолго до христианской эры кровь Саргона распределилась между всем человечеством. А его традиции — тем более. Мы все наследуем. И не только от него, но от всех великих монархов, благородных завоевателей. От всех смелых и красивых женщин. От всех государственных мужей, изобретателей, творцов. Если не прямо от них, то от их отцов и матерей. Все лучшее вино прошлого — в моих жилах. А я думал, что я всего лишь Альберт-Эдвард Примби! И в Вудфорд-Уэллсе я чуть не каждый день совершал глупую прогулку с шестипенсовиком в кармане на расходы, потому что мне совершенно нечего было делать! Двадцать лет. Невозможно поверить.

Синие глаза взглянули на Бобби в поисках подтверждения, и он кивнул.

— И я гулял по Эппингскому лесу в костюме, который мне не нравился… костюм для гольфа, довольно утрированный, с мешковатыми брюками, которые выбрала для меня жена… Они словно с каждым годом становились все мешковатее… Гулял и ничего не знал о том, что я наследник всех веков, что Земля до самого центра и до неба — моя. И ваша. Наша! У меня не было ни малейшего ощущения долга по отношению к ней, во мне еще не пробудилось самоуважение. Я был не только Саргоном, но всеми мужчинами и женщинами, которые когда-либо что-то значили на Земле. Я был Вечным Слугой Господа. Но я не думал об этом, а боялся лошадей и незнакомых собак, и часто, когда навстречу мне шли люди, я думал, будто они рассматривают меня и разговаривают обо мне, и я не знал, что мне делать с руками и ногами, не знал, куда их девать.

Он умолк, чтобы улыбнуться этому воспоминанию.

— Было очень интересно разговаривать с вашим доктором Дивайзисом о нелепости, слепой узости и мелкости, в которой я жил так долго. Мы говорили о Великом Человеке, каким я был на самом деле, о Великих Людях, какими мы были на самом деле. Все Слившиеся Великие Люди. Вы и я — одинаково. Потому что в прошлом вы, и я, и он были одним, и в будущем можем вновь воссоединиться. Мы просто разделились, чтобы овладевать сущим. Вот как рука разделяется на пальцы. Мы говорили о том времени, когда живущий в нас дух построил первую хижину, спустил на воду первую лодку, объездил первую лошадь. Мы не могли связать эти великие моменты с конкретными действиями, но мы вспоминали их… в общем. Мы вспомнили жгучее солнце, когда кучка людей впервые пересекла пустыню, и когда человек впервые ступил на ледник. Он был… скользкий. Затем я вспомнил, как следил за моими людьми, когда они насыпали валы вокруг моего первого города. Мы гнались за разбойниками, угонявшими первые стада. Потом мы с доктором Дивайзисом стояли в воображении на подобии квартердека и смотрели, как наши люди налегают на огромные весла ладьи, которая доставила нас в Исландию и в Винланд. Мы видели это оба. Мы спланировали Великую Китайскую Стену; я считал наши латинские паруса на нашем великом канале. Видите ли, я воздвиг миллионы великолепных храмов и создал миллионы чудесных скульптур, картин, драгоценных украшений. Я забыл это, но так было. И я любил миллионами любовий — да-да, — чтобы быть сейчас здесь. Как и мы все. Мы обсуждали это, ваш доктор Дивайзис и я. Мне не грезилась и миллионная доля того, чем я являюсь. Когда я думал, что я Саргон, целиком и только, я все еще не осознавал мое великое наследие и мою великую судьбу. Даже и теперь я только-только начинаю видеть это… Нелепо думать, что я после всех свершений и приключений готов был прогуливаться по Вудфорд-Уэллсу в дурацком твидовом костюме и брюках-гольф, чрезвычайно неудобных и тяжелых — знаете, они меня противно щекотали в жаркие дни. Но так было. Было. Я не понимал… И я шел, пока не оставалось сил терпеть, а тогда я останавливался и почесывал себя под коленками… Конечно, когда я называл себя Саргоном, Царем Царей я, как назвал это доктор Дивайзис… символизировал. Разумеется, каждый человек на самом деле Саргон, Царь Царей, и каждый должен овладеть всем миром, и спасти его, и управлять им, как должен я.

Он завершил свои объяснения. Он разложил свои разъятые части перед Бобби точно в том виде, в каком Доктор Дивайзис вернул их ему.

5

— Но что именно вы собираетесь делать? — спросил Бобби.

— Я думал над этим.

И некоторое время он продолжал думать.

— Все так изменяется, — сказал он, — когда понимаешь, что ты — не единственный Саргон. Я думал быть великим царем, великим вождем, думал, что весь мир просто последует за мной. Сомневаюсь, чтобы я когда-либо безоговорочно верил, будто подобная задача мне действительно по силам, но я не понимал, как иначе могу я быть Саргоном и царем. Но теперь вижу. Я делал что мог, но даже направляясь в Букингемский дворец, я осознавал насколько не для меня эта задача. Я говорил доктору Дивайзису… я сказал ему: раз он — Саргон и Царь, так же, как и я, и раз почти кто угодно может стать Саргоном и царем, то уже речи нет о дворцах и тронах, о том, чтобы тебя провозгласили царем и короновали, — все это устарело не меньше кремневых орудий. Просто нужно быть царственной личностью и со всеми другими царственными личностями в мире трудиться, чтобы мир этот стал достоин нашего высокого происхождения. Кто угодно может пробудиться и стать царственной личностью. Мы можем быть подлинными царями, оставаясь инкогнито. Можно заниматься прачечной, как я, когда я был просто Примби, и думать только о прибылях, и потребностях, и тщеславных потугах, и страхах маленького человека при прачечной — и как тоскливо было это! Или можно быть царем, потомком десяти тысяч царей, сонаследником всех человеческих деяний, владыкой еще не рожденных поколений, которому выпало жить в изгнании при прачечной.

Он помолчал.

— Я почти со всем согласен, — сказал Бобби. — Это… это очень привлекательно.

— Вплоть до этого момента все проще простого. Но тут начинаются трудности. Мало сказать, что ты царь. Надо быть царем. Надо действовать. Нельзя быть царем и не поступать по-царски. Но касательно этого доктор Дивайзис и я… мы утратили ясность. О стольком надо подумать. В чем моя царская задача? В этом слабом теле… и что я? Мне неясно. Но самый факт, что мне неясно, ясно указывает, с чего мне следует начать. Я должен обрести полную ясность. Должен приобрести знания, узнать все о моем царстве. Это логично. Я должен узнать больше о моем великом наследстве — нашем великом наследстве, его истории, его возможностях и о путях людей, которые управляют им так скверно. Мне надо разобраться в коммерции, промышленности, экономике и деньгах; а когда я увижу все это ясно, мне надо будет напрячь силы, голосовать, трудиться. И узнать, какими дарованиями я обладаю и как лучше употребить их на пользу нашего царства. Каждый царь должен прославить свое царствование своим дарованием. Вот к какому выводу мы пришли. Пока я еще не знаю, каково мое дарование. Доктор Дивайзис говорит, что его задача — разбираться в человеческих побуждениях и человеческих взаимоотношениях; его дарование, его естественные склонности лежат в области психологии. Его задача открыта ему — его царственная задача. Но я пока знаю себя много хуже. Я должен начать снизу и узнавать ответы на более общие вопросы. Мне надо набраться сведений о вселенной и об истории всемирной империи Саргона, и обо всем том, чем я пренебрегал в моих фантазиях и малости. Я должен снова поступить в школу. Научиться думать глубже. Усталости я не боюсь. Но мне не терпится начать. Когда я думаю обо всем, что мне предстоит, — о чтении, розысках, посещениях музеев и тому подобных учреждений, мне хочется сейчас же приступить к делу. Я прожил такую нелюбознательную и безответственную жизнь, что не нахожу, как отчитаться за потраченные мной годы. Я их профантазировал. Но я рад, что пробудился к моему царствованию, пока еще не поздно.

Я же еще совсем молод. Мне лишь чуть за сорок — пустяки! Половину занимали детство и отрочество, а большую часть остального — бездеятельность. Я ведь могу прожить еще сорок лет. Большая часть жизни у меня еще впереди. И эти годы могут стать лучшими, плодотворнейшими. Три-четыре года я могу потратить только на образование, на постижение устройства мира. Начну с политики, выясню, почему люди так угодливы и мелочны. И постепенно пойму, как поделиться с другими великим освобождением, открывшимся мне. Начну участвовать в политике. Человек, чурающийся политики, похож на крысу в трюме корабля, а не на того, кто этот корабль ведет. И участвуя в ней, я узнаю, в чем смысл моей жизни, в чем лично моя задача. Пока, мне кажется, решать преждевременно, но меня притягивает загадка сумасшествия и сумасшедших домов. Не понимаю, почему вообще существует сумасшествие. Меня это озадачивает и угнетает, и доктор Дивайзис согласен со мной, что, когда что-то озадачивает и угнетает сознание, необходимо по мере возможности постигнуть все накопленные об этом предмете знания и идеи, то есть научно. И предмет перестает тебя угнетать, он заинтересовывает тебя, занимает. Когда я был в… в этом месте, я беседовал с некоторыми из тамошних бедняг. Мне было их так жаль! Я обещал помочь им, когда обрету свое царство. И теперь я начинаю видеть, что такое мое царство и как я могу вступить во владение им. Быть может, со временем я соберу сведения о сумасшедших домах, и сделаю их всеобщим достоянием, и улучшу условия в них, чтобы там не просто держали людей взаперти, но помогали им и вылечивали.

Кажется, это была идея доктора Дивайзиса — или мы пришли к ней вместе, — что в сумасшествии есть подлинная и важная цель. Это своего рода упрощение, удаление тормозов и контролирования — своего рода естественный эксперимент. Тайны сознания обнажаются. Но если беднягам приходится терпеть такое, чтобы другие могли черпать знания, с ними должны обходиться достойно; их нужно оберегать, использовать в полной мере, а не оставлять на милость таких животных, каких поставили над нами… Не могу рассказать вам. Пока не могу. Да, они были животные… А в минуты прояснения сознания — у них у всех бывают такие минуты, у этих помешанных, их следует утешить, объяснить им все.

Синие глаза на странном круглом личике с пробивающимися усами уставились на Бобби.

— Когда я в первый раз увидел вас, — сказал Саргон, — я совершенно не понимал, как на самом деле обстоят дела между нами. Я все еще был порабощен тщеславием. Я думал, будто я великий пророк, учитель, царь, и весь мир должен мне повиноваться. Я думал, вы станете моим первым, лучшим и самым близким мне учеником. Но теперь я знаю больше о себе и о других людях. Они здесь не для того, чтобы стать моими последователями и учениками, но моими собратьями-царями. Мы должны работать вместе со всеми, кто пробудился, во имя нашего царства и великого прогресса человечества.

Он продолжал говорить больше себе, чем Бобби.

— Мне всегда хотелось получать знания, но теперь у меня будет воля для этого. Теперь я буду иным. Просто не верится, что еще совсем недавно я не знал, чем занять свое время. А теперь мне не терпится взяться за дело, и сколько бы времени мне ни осталось, я знаю, оно будет использовано сполна. Меня поражает, что в моем царстве люди летают уже более десяти лет, а я ни разу не поднялся на аэроплане. Мне необходимо обозреть мир с аэроплана. А может быть, мне придется поехать в Индию, Китай и тому подобные таинственные и удивительные страны — ведь и они часть моего наследства. Мне нужно узнать их. И джунгли, и дикую глушь, которую мы должны покорить. Я должен их увидеть. Животные подчинены нам, и мы должны заботиться о них или милосердно уничтожать, как того потребуют интересы нашего царства. Страшно быть владыкой даже зверя. Все звери, домашние и дикие, в нашей власти. И наука. Вся замечательная работа, которой заняты люди в лабораториях, и их чудесные открытия тоже требуют наших забот. Если я не понимаю, то могу помешать. Как слеп я был к великолепию моей жизни! Когда я думаю обо всем этом, мне невыносимо оставаться в постели, так мне не терпится взяться за дело. Но полагаю, я должен быть терпелив с этими бедными хрипящими легкими.

— Терпелив, — повторил он.

Он взглянул на свои наручные часы, но они остановились.

— Вы не скажете, который час? В семь мне надо еще раз принять это прекрасное тонизирующее средство. Оно творит со мной чудеса. Нет, не беспокоитесь, сиделка проследит… Оно вдыхает в меня новую жизнь.

6

Но Саргон не прожил сорока лет, и тридцати не прожил, и двадцати. Он прожил всего семь недель без одного дня после этого разговора. После возвращения Бобби в Лондон он оставался в постели еще два дня. А тогда уехал и Лэмбоун, и он стал глух к голосу здравого смысла. По мере того, как к нему возвращались силы, он изводил свою сиделку все новыми и новыми требованиями принести ему книги, которые не мог ни назвать, ни описать, а кроме того, тома «Британской энциклопедии». А когда она заявила, что семи томов этого монументального издания должно хватить на день любому больному, он встал, надел свой халатик из грубой материи и спустился по лестнице в библиотеку, решительно кха-кхакая. После это он вставал с постели три дня кряду. В наиболее книжном углу нижней комнаты был разведен огонь, а сам угол отгорожен ширмами, чтобы ему было теплее. Но тонизирующее средство подхлестывало его — возможно, оно оказалось слишком уж стимулирующим.

Сиделка, видимо, была бесхарактерным унылым существом и опасалась делать что-либо без указаний. Она звонила Дивайзису в Лондон, но не сумела объяснить ему всю опасность неосторожностей Саргона. Венцом всего явился отказ лечь в постель в семь. Вместо этого он выскользнул из дома, правда, в пальто и шарфе, но в домашних туфлях, на террасу, где ветер леденил его голые лодыжки и голени. Его привлек то вспыхивающий, то исчезающий луч маяка на берегу, который медленно скользил по призрачным холмам под мерцающим сиянием звезд — эта процессия лучей, и беглое великолепие Сириуса, и неизменное величие блистающего Ориона. Был ясный ноябрьский вечер, морозный воздух пощипывал щеки. Сиделка услышала его кашель и кинулась за ним. Он смотрел на Сириус в полевой бинокль Лэмбоуна, ей пришлось тащить его в дом силой. Она вспылила, и чуть не произошла вульгарная драка.

На следующий день он не смог встать с кровати, и все-таки он ворочался и открывал пылающую жаром грудь в слабых попытках читать.

— Я же ничего не знаю, — жаловался он.

Затем ему снова полегчало, после чего он, видимо, подошел ночью к открытому окну полюбоваться звездами. За этим последовал рецидив, около недели он боролся с болезнью, после чего начался бред, сменившийся глубокой слабостью, и затем однажды ночью пришла смерть. Он умер совсем один.

Бобби никакие ожидал его смерти, и узнал о ней от Кристины-Альберты с большим изумлением. Ему ничего не говорили ни о том, что Саргону стало хуже, ни о его упрямом поведении. И он с некоторой завистью представлял себе, как Саргон день ото дня становится крепче и удовлетворяет прекрасную, тоже крепнущую любознательность. Он предвкушал еще один разговор и новую фазу этой необыкновенной запоздалой подростковости. У него было ощущение, будто увлекательная история оборвалась на середине, так как заключительные главы были безжалостно и бессмысленно вырваны.

Это настроение обманутого сочувственного ожидания сохранялось и во время кремирования Саргона в Голдерс-Грин. Бобби отправился на эту своеобразную церемонию. Они с Билли опоздали — гроб с маленьким покойником уже стоял наготове, чтобы соскользнуть в печь, а заупокойная англиканская служба уже началась. Кристина-Альберта в трауре, который носила на похоронах матери, сидела впереди как главная скорбящая с Полом Лэмбоуном и Дивайзисом справа и слева от нее. Позади нее с лицами, выражавшими готовность поддержать ее, сидели Гарольд и Фей Крамы; как ни поразительно, оба были в глубоком трауре и следили за службой по двум молитвенникам. Очень неприятный тип с длинной рябой овечьей физиономией и крохотными глазками, в черном, но явно будничном костюме, обернулся и воззрился на Бобби, когда он вошел. Типа сопровождала очень крупная блондинка, словно бы проспавшая ночь в своем трауре под кроватью. Родственники покойного? Да, от них так и веяло родственниками. Молодая женщина позади них и две безмятежные старушки, видимо, просто отдавали дань склонности к похоронам. Ими провожающие Саргона в последний путь и завершались.

Кристина-Альберта выглядела непривычно маленькой, почти заслоненной двумя своими непонятными друзьями. День снаружи был пасмурный, и здесь все окутывала зябкая сырость, в которой немногие фигуры словно сиротливо терялись. Когда Бобби вошел, играл прекрасный орган, но ему показалось, что он еще никогда не слышал такого разбитого органа. Служба с каждой минутой казалась все более банальной, теологичной и неискренней. Какой же подержанный мокрый макинтош — эта англиканская церковь, подумал Бобби, чтобы накидывать на ищущую душу! Но что может любая религия в мире сделать перед лицом обычной смерти? С точки зрения теологии, следовало радоваться, когда умирает хороший человек, но ни у одной из них не достало дерзости преступить эту черту. Никому не дано уйти от неизбежного растерянного вопроса: а есть ли в этом гробу нечто, которое слышит или хоть капельку ценит это торжественно-мрачное лицедейство?

Мысли Бобби сосредоточились на том, что лежало в гробу. Маленькое восковое лицо, наверное, обрело непривычное благообразие; круглые, до невероятия наивные синие глаза закрыты и чуть провалились. Где те мысли и надежды, о которых Бобби слушал лишь несколько недель назад? Саргон говорил о полете на аэроплане, о поездке в Индию и Китай, о благородных трудах на благо мира. Он сказал, что у него впереди еще половина его жизни. Он, казалось, распускался, словно цветок в первое солнечное утро запоздавшей весны. И все это было самообманом. Захлопнувшаяся за ним дверь смерти уже тогда начинала закрываться.

Но ведь эти надежды были жизнью! Именно в них было что-то от жизни, которая живет и не может умереть. И она там? Нет. В гробу лишь фотографический отпечаток, сброшенная одежда, обрезок ногтя. Теперь даже в мозгу Бобби было больше Саргона, чем в этом гробу. Но Саргон — где он? Где эти грезы и желания?

Бобби расслышал голос священника, птицей проносящийся над путаницей его мыслей: «Но скажет кто-нибудь: как воскреснут мертвые? и в каком теле придут? Безрассудный! то, что ты сеешь, не оживет, если не умрет; И когда ты сеешь, то сеешь не тело будущее, а голое зерно, какое случится, пшеничное, или другое какое; но Бог дает ему тело, как хочет, и какому семени свое тело…»

«Странный, замысловатый, находчивый тип, этот Павел», — думал Бобби. К чему он, собственно, тут клонит? Странный тип! И скверные манеры.

«Безрассудный!» Можно ли так? Довольно-таки натянутая аналогия с семенем, сеющемся «в тлении». В конце-то концов, семя — самое чистое, самое живое, что только есть в растительном мире, и сажать его надо в чистую землю. Растущие побеги, возможно, унавоживают, но не ящики, в которые сажают семена. И дальше такое странное подчеркивание «изменения» — непреемственности новой жизни. То, что взойдет, будет совсем другим, чем посеянное. Бобби никогда прежде не замечал этого, не замечал, как прямолинейно апостол настаивал на том, что никакое тело, никакое земное тело, никакая личность никогда не вернется.

«Есть тела небесные и тела земные: но иная слава небесных, иная, земных; Иная слава солнца, иная слава луны, иная звезд; и звезда от звезды разнится в славе».

Что за этим кроется? Верен ли перевод? С чем Павел столкнулся в Коринфе? В конце-то концов, почему Церковь, вместо того чтобы говорить о твоих живых потребностях, эксгумирует этот левантийский довод? А аналогия с семенем? Может быть, она все-таки удачна? То, что прорастает из семени, должно в свою очередь умереть. Оно не более бессмертно, чем растение, которое было до него. И священник слишком частит, чтобы уследить за ним. Лучше потом дома взять Писание и прочесть все самому.

«Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа? Жало же смерти — грех; а сила греха — закон».

Нет. Никак не уследить. Чушь какая-то. Видимо, упускаешь суть. Словно слушаешь кого-то, кто стоит далеко, так что слова еле доносятся, зато он красноречиво жестикулирует и играет голосом.

Внезапно возникла неловкая пауза. Все сохраняли неподвижность, точно окаменев.

«Человек, рожденный женою, краткодневен… Как цветок, он выходит и опадает; убегает, как тень…»

Невидимые руки привели гроб в движение, и он заскользил к дверям, которые раскрылись, чтобы принять его. Бобби казалось, что он слышит рев печи, для которой предназначался этот гроб. В его воображении пламя в печи взметнулось и заревело — звук, подобный реву урагана, стихийный, смятенный звук…

Жизнь — тоненькая пленка на одной планетке, но пламя ревет вот так, и ураганы налетают, закручивая смерчи, и уносятся к самым дальним звездам в неизмеримых глубинах космоса. Этот могучий, хаотичный рев — истинный голос безжизненной материи, а не мертвой, ибо то, что никогда не жило, мертвым быть не может — да, безжизненной материи вне, ниже и по ту сторону жизни.

Все в часовне словно замерли, склонились, затихли и съежились до самых крохотных размеров перед этим бездушным, пожирающим грохотом в душе Бобби.

Глава IV Май в Удиморе

1

Бобби тут же полностью забыл это видение стихийных сил, вызванное кремацией, ибо сознание не сохраняет подобное. Это мешает жизни. Но голос священника, повторяющего доводы святого Павла, и часовня крематория — маленький гроб, ожидающий, когда его отправят в вечность, фигуры в черном там и сям на желтых скамьях сразу ярко воскресли в его памяти, едва Пол Лэмбоун принялся цитировать и перекручивать знакомые слова о контрасте между тленным и нетленным, развивая на их основе собственную фантастичную философию. Бобби всегда намеревался медленно и внимательно прочесть на досуге текст заупокойной службы, но так и не собрался, о чем теперь очень пожалел. В результате он — и Павел из Тарса — оказались в полной власти Пола Лэмбоуна, а он знал, что Пол Лэмбоун обожает изобретательно чуть-чуть передергивать.

Был очень теплый, безмятежно безветренный майский вечер, гости Лэмбоуна расположились после обеда сумерничать, кто внутри у открытых дверей, кто в плетеных креслах на террасе. Он глядели вдаль на болота и спокойное море за ними. Небо было точно внутренняя сторона темно-синей полусферы, на которой загорались все новые и новые мириады звездных светлячков. Рай и Уинчелси припали к земле под ней — два черных низких горба со светлыми пятнышками двух-трех уличных фонарей и освещенных окон. По морю удалялся сияющий яркими огнями пароход. Быстро и ровно луч ближайшего маяка скользнул по дальним равнинам, приблизился, озарил лица беседующих, озарил комнату, вырвал из темноты колокольню и купу деревьев, вновь их в нее погрузил и заскользил дальше. И почти сразу возник вновь — узкая белая полоса света, быстро приближающаяся по равнине.

Когда начинаешь пропускать разговор мимо ушей, обнаруживаешь, что вокруг соловьи, соловьи, соловьи. Они только что прилетели с юга. Один или два устроились на деревьях совсем близко, остальные подальше ткали легкую завесу над видимой вселенной — завесу из нежных переливчивых звуков.

Бобби сидел на ступеньке между комнатой и террасой, прислонившей спиной к косяку, а рядом стояла пустая чашка из-под кофе. Он устроился там у ног Кристины-Альберты, которая неподвижно сидела в глубоком кресле. Лицо ее казалось неясным в сумраке, но когда она затягивалась сигаретой, на него ложился багровый отблеск, и оно выглядело незнакомым.

А ведь днем ему казалось, что никого в мире он не знает так, как ее. Она его целовала, тянула за уши, а он целовал ее голые плечи и крепко обнимал. Дивайзис тоже молчал, погруженный в свои мысли. Он сидел за Кристиной-Альбертой по ту сторону раздвинутых дверей и в таком сумраке, что Бобби видел только его сверкающие ботинки и носки, кроме тех секунд, когда его лицо освещал луч маяка. Было время, когда Бобби думал, что Дивайзис влюблен в Кристину-Альберту, и его томило смутное необъяснимое чувство, что она влюблена в Дивайзиса или была в него влюблена. Ему чудилось, что их отношения прячут тайные глубины, но он понятия не имел какие. Люби Кристина-Альберта Дивайзиса, она бы прямо сказала об этом. Бобби не представлял себе, что могло бы ей помешать. Но сегодня она обняла и поцеловала Бобби, так не может же она любить другого!

Однако последние три-четыре месяца она часто бывала с Дивайзисом; Бобби не раз наблюдал, как влияют на нее, как меняют ее разговоры с ним. Она завела манеру ссылаться на него и говорила именно то, что сказал бы он. Эта поглощенность Дивайзисом совершенно не устраивала Бобби, была для него тяжким испытанием. И вот он внезапно узнал, что Дивайзис вовсе не предмет ее любви и никогда им не был. Сегодня она доказала ему это бесповоротно. И вот теперь, испытывая что-то среднее между гордостью и рабской преданностью, Бобби сидел у ее ног. Он сидел у ее ног совсем рядом с ней, а Дивайзис затерялся где-то во мраке на расстоянии целых трех ярдов от них.

Если не считать нескончаемого монолога Лэмбоуна, все больше молчали. А сейчас они еще меньше были склонны к разговорам.

— Такой совершенный вечер! — чуть вздохнула Маргарет Минз, уютно устраиваясь в большом плетеном кресле на террасе. — Я не могу разговаривать. И только благодарю Бога, что я живу на свете.

На этой девушке, как внезапно стало ясно Бобби две недели назад в Лондоне, намеревался жениться Дивайзис. Она резко вышла на сцену и смела треугольник, упорно рисовавшийся в воображении Бобби. Хрупкая, нежно миловидная, в сумраке она казалась такой же призрачной и душистой, как ночная фиалка, и была она замечательной пианисткой. Накануне вечером она играла два часа. Сестра Пола мисс Лэмбоун была извлечена откуда-то с запада Англии, чтобы играть роль хозяйки, пока помолвленные гостят в коттедже. Бобби пытался завести с Кристиной-Альбертой разговор о Маргарет, но Кристина-Альберта не хотела говорить о ней.

— Видишь ли, — невозмутимо сказала тогда Кристина-Альберта, — она открыла ему мир музыки. Вот, что их сблизило. Она умна, она очень безыскусственна и умна.

— Я даже не слышал о ней — пока ты не упомянула про их помолвку.

— Они вместе ходили на концерты и всякое такое. Он с ней знаком гораздо дольше, чем со мной.

— А когда ты познакомилась с Дивайзисом?

— Примерно тогда же, когда папочка явился на Мидгард-стрит. Совсем недавно. Едва ведь полгода прошло. Пол Лэмбоун привел меня к нему посоветоваться о папочке. А они уже вместе больше года. Я думала, что их только музыка интересует. Друзья и друзья. И я думала, что он не собирается жениться во второй раз. И тут он решил — совсем внезапно. — Кристина-Альберта призадумалась. — Так уж устроена жизнь, Бобби. Накапливается, накапливается, и вдруг решаешься.

— Она не могла решить? Заставляла его ждать?

— Не она, — ответила Кристина Альберта с удивительной жесткостью в голосе. — Нет, — сказала она. — Решил он. — Казалось, она почувствовала, что выразилась не вполне ясно. — Он просто взял дело в свои руки.

2

Это был второй визит Бобби в Удимор. Пол Лэмбоун внезапно счел нужным собрать гостей в коттедже, видимо, под воздействием помолвки Дивайзиса. В промежутке Бобби виделся в Кристиной-Альбертой десятки раз, и в нем окрепла вера в особенность их отношений. Они заполнили его жизнь. Он постоянно грезил о ней, начиная с того дня, когда она рисовалась ему синеглазой и хрупкой, и всякий раз она оказывалась такой и поступала так, что его грезы разлетались в клочья. Это делало ее необыкновенно интересной. Все больше и больше его интерес к жизни начинал зависеть от нее. Он хотел жениться на ней хотя бы для того, чтобы сберечь этот интерес. Она отказала ему — два раза. И без соблюдения ритуала, положенного для подобных случаев. «Да ладно, Бобби, — сказала она. — Ничего не выйдет. Я не такая, какой ты меня считаешь».

«Никогда не такая, — сказал он. — Я ничего против не имею».

«Ты ужасно милый товарищ, — сказала она. — Мне нравятся твои волосы».

«Так почему бы тебе не прибрать их к рукам, и не стать товарищами навсегда?»

«Ужас какой!» — сказала она, вот так отвергнув его руку и сердце.

Они часто встречались, они проводили вместе значительную часть времени, кроме тех удручающих случаев, когда она внезапно бросала его, чтобы отправиться в театр или на прогулку с Дивайзисом. Или чтобы пойти к Дивайзису поговорить. Она всегда без колебаний бросала его ради Дивайзиса. И все-таки Бобби виделся с ней подолгу и много. Она мало что знала о театрах, мюзик-холлах, ресторанах, дансингах и прочем, а Бобби в этой области был скромно компетентен. Молмсбери чувствовали себя брошенными, а Сьюзен проникалась свирепой мстительностью из-за того, что ей так часто приходилось оставаться без историй на сон грядущий. Тесси, объявлял Бобби, его самый-самый дорогой друг, но когда он хотел излить перед ней душу, как бывало прежде (что он проделывал, когда Кристина-Альберта была с Дивайзисом), естественно, излияния посвящались Кристине-Альберте. Бобби был изумлен и разочарован, обнаружив, насколько Тесси оказалась неспособной оценить неисчерпаемую интересность и обаяние Кристины-Альберты. Какое-то слепое пятно в ее сознании! Она словно бы считала, что Кристина-Альберта очень так себе, тогда как она была несравненно лучше. В результате между Бобби и Тесси возникло отчуждение, очень удручавшее Бобби.

Потому что Кристина-Альберта была замечательной — и интересной! — вне всяких сомнений. Она интеллектуально развивалась с необычайной быстротой и все лучше узнавала мир. При каждой новой встрече она, на его взгляд, успевала стать еще более яркой личностью, с еще более глубокими и поражающими идеями. Казалось, она каждую свою минуту жила полной жизнью. Теперь она занималась в Королевском научном колледже у Макбрайда. И овладевала новыми знаниями с неугасающим энтузиазмом. Она влюбилась в сравнительную анатомию. Бобби всегда казалось, что сравнительная анатомия — на редкость сухая, педантичная ерунда, занятая костями, но Кристина-Альберта утверждала, что она озарила для нее всю историю жизни на Земле. Сравнительная анатомия решительным образом изменила ее представления о мире и о самой себе. «Это самое романтичное, о чем я когда-либо читала или думала, — говорила она. — Рядом с ней история человечества выглядит глупостью».

Трижды она возила его в музей Естественной истории в Кенсингтоне, чтобы продемонстрировать ему примеры удивительных открытий, волновавших ее ум. Она растолковала ему, как кости птичьего крыла или царапины, оставленные кремнем, могут воссоздать бури, солнечный свет и буйство жизни за десять миллионов лет до наших дней.

А затем неделю назад Кристина-Альберта вдруг согласилась выйти за Бобби. Взяла назад два своих отказа. Но, как и все остальное, сделала она это самым неожиданным и обескураживающим образом. Ей нужно было в чем-то признаться, и некоторое время — пока он хорошенько в это не вдумался — Бобби казалось, что это признание полностью объяснило ее отказы и сделало все в ней ясным и понятным.

Она потребовала, чтобы он поехал с ней в Хэмптон-Корт. Но в сады они не пошли, увидев сквозь решетку, что каштаны Буши-Авеню стоят в полном цвету, а потому прошли мимо пруда и оказались под ветвями, покрытыми белыми свечами цветков. Запоздавшая весна теперь явилась во всем тепле и блеске. Каштаны были великолепны, — словно зеленые морские волны взметывали нежно-кремовую пену под градом ядер. Синее небо полнилось светом.

— Весна теперь спешит показать, что действительно пришла, — сказала Кристина-Альберта.

Он чувствовал, что она собирается сказать что-то другое, и молча ждал.

— Я так и не решила, Бобби, а в этом году особенно, что такое весна — самое счастливое время года или самое беспокойное. Все и вся влюбляются.

— Я весны не дожидался, — сказал Бобби.

— Но каково лягушкам, которые не могут найти воду? — сказала Кристина-Альберта.

— Лягушки там, где есть вода, — сказал Бобби.

— Все женятся и дают согласие на брак, — сказала она. — Я думала… я думала, что хотя бы доктор Дивайзис — неутешный вдовец. Но весенние волны захлестнули даже его. Они всех захлестывают.

— И тебя?

— Не знаю. Я несчастна, Бобби. Места себе не нахожу и вот-вот сорвусь.

— Так дай себе волю.

— Боль терпят в одиночестве.

— Но разве ты одинока?

— Практически.

— Но вот же я.

— Бобби, милый, что во мне тебе нужно?

— Ты! Быть с тобой. Всегда быть где-то рядом. И быть тобой любимым.

— Ты так добр!

— Чушь какая! При чем тут доброта?

— Послушай, Бобби, — сказала она и умолкла. А когда снова заговорила, то с непринужденной небрежностью, точно речь шла о пустяках. — Ты веришь в невинность, Бобби? Мог бы ты любить девушку, если бы она не была… невинной?

Бобби вздрогнул, словно она ударила его хлыстом по лицу. Он побледнел.

— О чем ты? — спросил он.

— Ты слышал.

Некоторое время они молчали.

— У тебя были случаи, — атаковала она. — Во Франции. Как у них всех.

Бобби ничего не ответил.

— Теперь ты знаешь, — швырнула она ему в лицо.

На какое-то время свет в мире Бобби померк.

— Ты его любила? — спросил он.

— Если и любила, то не помню. Это было просто… любопытство. И потребность стать взрослой. И невыносимое ощущение, что тебе что-то запрещено. Нет… по-моему, я была почти… равнодушной. Мне нравилась его внешность. А потом он стал мне неприятен… Но это так, Бобби. Так.

Бобби сказал, взвешивая каждое слово.

— Будь это какая-нибудь другая девушка, а не ты, для меня это имело бы значение. Ты… ты другая. Я тебя люблю. И что с тобой было или не было, значения не имеет. Во всяком случае… большого.

— Ты уверен, что большого значения это не имеет?

— Абсолютно.

— И на будущее уверен?

— Да.

— С этой минуты ты забудешь… начнешь забывать, что я тебе сказала? Как я хочу забыть.

— Очень скоро, если ты хочешь забыть. Это не имеет значения. Я теперь понял — ни малейшего.

— Но зачем тебе понадобилось жениться на мне, Бобби? Что во мне такого? Я безобразна, груба, жадна, ни с кем не считаюсь. Во мне нет ни чистоты, ни преданности.

— Ты всегда интересна. Прямодушна, быстра и бесконечно красива.

— Бобби, что ты! Тебе действительно так кажется?

— Да. Разве не видно?.. Разве ты не знаешь?

— Да, — сказала она очень серьезно. — Мне кажется, я знаю.

Она остановилась перед ним, уперши руки в боки. Они стояли, глядя друг на друга, и Бобби сморщился, словно собираясь заплакать. У нее лицо было серьезным, встревоженным, но тут словно из-за туч проглянула ее улыбка. Серьезность исчезла. Теперь это была другая Кристина-Альберта. Внезапно она показалась ему самым веселым существом на свете, во всем уверенным, бесшабашным.

— Если бы ты поцеловал меня, Бобби, прямо сейчас и здесь в парке Буши, нас арестовали бы?..

Каким чудом для Бобби было обнять ее! Ему открылась новая Кристина-Альберта; Кристина-Альберта, обозреваемая с расстояния в шесть дюймов или около того, поразительно красивая Кристина-Альберта. Можно было подумать, что она всегда жила только для того, чтобы ее любил Бобби.

— А ты учишься, — сказала Кристина-Альберта немного погодя. — А теперь повтори все это, Бобби. Никто на нас как будто не смотрит…

3

Ни Лэмбоуна, ни Дивайзиса их помолвка как будто ничуть не удивила. Наоборот, у них был такой довольный вид людей, чьи ожидания сбылись, что становилось неловко. Молодая пара приехала в Удиморе Дивайзисом и мисс Минз под благопристойнейшее крылышко мисс Лэмбоун, словно они были предназначены друг для друга с начала времен.

Но в Удиморе Бобби ждали новые сюрпризы и недоумения. Всю субботу Кристина-Альберта выглядела не столько влюбленной, сколько раздраженной на всех и на вся. Ее, казалось, куда больше трогал тот факт, что Дивайзис собирается жениться на мисс Минз, чем горячая преданность, которой Бобби готов был окружить ее. Она не замечала его многочисленных уловок остаться с ней наедине. Обе пары играли в теннис после чая, пока не настало время переодеваться к обеду; Кристина-Альберта очень давно не играла, да и всегда пренебрегала принятыми приемами, а Маргарет играла так умело и мило, что ввергла ее в злость, более чем очевидную для чуткого настроя Бобби. Ему казалось, что Дивайзис тоже заметил ее досаду, но мисс Минз блаженно никого и ничего не замечала, кроме Дивайзиса.

Утром в воскресенье Кристина-Альберта под бодрящий дальний перезвон колоколов увела Бобби на прогулку к замку Брида. И заявила Бобби, что не намерена выходить за него замуж.

Бобби взбунтовался.

— Ты меня не любишь?

— Разве я тебя не целовала? Не обнимала? Не ерошила тебе волосы?

— Тогда почему ты не хочешь выйти за меня?

— Я вообще не хочу выходить замуж, ни за тебя, ни за никого. Я никого не люблю. Кроме, конечно, тебя. Но даже за тебя выйти замуж я не могу. Я хочу, чтобы меня любили, Бобби, да. Но не выйти замуж.

— Но почему? Не из-за… не из-за той причины?

— Нет. Я положилась на твое слово. И все-таки не хочу выходить за тебя, Бобби… Наверное, потому что не хочу связывать себя с чьей-либо жизнью. Я не хочу быть женой. Хочу быть самой собой и свободной. Я должна расти. Вот в чем дело, Бобби. Я должна быть свободной, чтобы расти.

Бобби начал возражать.

— Я не хочу, чтобы кто-то все время следил, как я расту. А ты будешь все время не спускать с меня глаз, Бобби. Я знаю.

Возражать было бы бесполезно. Бобби знал, что будет вести себя именно так.

— Я не подозревала, что это на меня подействует таким образом, пока не решила выйти за тебя. Я хотела выйти за тебя, когда согласилась, — честное слово. Тогда мне до жути хотелось почувствовать кого-то совсем рядом. Насколько это возможно, и чтобы меня целовали, говорили «все хорошо!». И остаться так. Это было для меня утешением, Бобби. Ты мое утешение, Бобби. Без тебя я бы сошла с ума от боли. Но как мы близки в любви, Бобби, и как далеки все остальное время! Как мы можем узнать друг друга, когда и себя едва знаем? Когда не смеем узнать себя? Ты такой милый, Бобби, такой нежный и добрый, что не вручить тебе меня обеими руками — такая неблагодарность! Но я просто не могу. Может быть, как женщина я не вполне нормальна. Или сама не знаю, что со мной произошло. Может, жизнь меня в чем-то обошла… Ах, не знаю, Бобби! Я до жути хочу кого-нибудь. Я до жути хочу тебя, и вовсе тебя не хочу. Я предпочла бы умереть, чем быть женственной тряпкой вроде Маргарет Минз. И если это — брак!..

— Но я думал, — сказал Бобби, — после того, что было…

— Нет.

— Я буду десять лет ждать тебя, — сказал Бобби. — Вдруг ты передумаешь.

— Ты самый милый утешитель, — сказала Кристина-Альберта и умолкла.

Внезапно она положила руки ему на плечи, прильнула к нему и разразилась рыданиями.

— Замуж за тебя я не пойду, но промочу насквозь, — пробормотала она, всхлипывая и смеясь. — Бедный мой Бобби! Любимый мой!

И она продолжала его обнимать. Потом отступила, утирая слезы, — совсем та Кристина-Альберта, которую он знал, если бы не следы слез.

— Если женщины не способны лучше управлять своими чувствами, — сказала она, — им придется вернуться в гаремы. Либо одно, либо другое! Но замуж за тебя я не пойду! Нет в мире мужчины, за которого я вышла бы. Я буду свободной и независимой женщиной, Бобби. С этой минуты.

— Но я не понимаю! — сказал Бобби.

— Это не значит, что я не хочу, чтобы ты меня любил.

Он растерялся.

Бобби! — шепнула она и словно вся засветилась изнутри.

Бобби снова схватил ее в объятия, прижался щекой и ухом к ее щеке и уху, поцеловал еще и еще. Но его угнетала мысль, какое он ничтожество, если в подобную минуту думает, что в мире нет поцелуев чудеснее поцелуев с соленым привкусом слез.

И тем не менее она не выйдет за него! Порвала с ним — и все-таки он ее обнимает.

Все происходящее поставило его в полный тупик, но одно было ясно: конец помолвки не означал конца занятиям любовью. В любом случае была любовь. И самое время для любви. Май в расцвете правил миром. Над ними смыкались ветки боярышника в белизне цветков, а вокруг — кусты зацветающей бузины.

4

Бобби сидел в густых сумерках среди своих друзей и думал о том, что произошло с ним в этот день, думал о соленых слезах Кристины-Альберты и нескончаемой загадочности ее поступков. Он все еще был чрезвычайно озадачен, но теперь как-то спокойно и благодушно. Получалось, что они с Кристиной-Альбертой не поженятся, и тем не менее он целовал ее, обнимал, и ему не возбранялось сидеть у ее ног. И пока мог не подвергать себя унижению, сообщая всем остальным, что жениться на ней ему не суждено. Он молчал. Для его мыслей и чувств не нашлось бы слов, Кристина-Альберта тоже хранила молчание. Да и все, казалось, были заняты чем-то своим. Некоторое время поддерживался разговор о прекрасном виде, и звездах, и появлении соловьев, и перелетных птицах, и маяках, потом он замер.

Их переполняли чувства, мешавшие разговорам. Молчание затягивалось. Бобби подумал, а что будет, если никто так и не заговорит. Он подумал о Кристине-Альберте совсем рядом, у него за спиной, и все его существо охватил трепет. Молчание становилось гнетущим. Ему казалось, что он не в силах даже шевельнуться. Все хранили неподвижность. Положение спас Лэмбоун.

— Сегодня ночью исполняется ровно шесть месяцев, как Саргон скончался здесь в спальне на втором этаже, — сказал он, помолчал, а затем словно ответил на незаданный вопрос: — Мы не знаем точно часа его смерти. Он просто исчез в ночи.

— Я очень жалею, что не была с ним знакома, — сказала Маргарет Минз после довольно долгого интервала.

Мысли Бобби обратились к Саргону. Молчащая молодая женщина позади него перестала господствовать над его мыслями. Он ощутил необходимость сказать что-то, но прежде должен был откашляться.

— Просто подумать не могу, что его сожгли и пепел развеяли, — сказал он.

— Но куда неприятнее, — сказала мисс Лэмбоун, — думать о теле, упрятанном в гробу и разлагающемся.

— Не надо! — вскрикнул Бобби. — Я о смерти, о любой смерти не могу думать. Сейчас, весной, когда весь мир исполнен жизни, я вспоминаю, каким он был, какие надежды питал — и все они развеялись, исчезли… Во всяком случае, развеялись и исчезли, а не заколочены в деревянном ящике и не похоронены… Когда я в прошлый раз был здесь, он казался ребенком, который только-только узнал, как огромен мир. Он собирался полетать на аэроплане, поехать в Индию и Китай, собирался узнать все, а потом совершить множество чудесного. А в его легких делали свое дело гнусные бациллы, лишали его сил, так что ничего из этого не сбудется… Когда я услышал, что он умер, я не мог поверить.

— А он умер? — сказал Пол Лэмбоун.

Ответить на это было нечего.

Пол пошевелил лопатками, чтобы поудобнее прислонится к спинке мягкого диванчика.

— Чем больше я думаю о Саргоне, тем менее мертвым он мне кажется и тем большую важность приобретает. Я с вами не согласен, Рутинг. Ничего никчемного я в его жизни не нахожу. По-моему, он был — символически — полным совершенством. Я без конца о нем думал.

— И говорили, — сказал Дивайзис. — Без конца.

— И подсказал вам массу полезного для его лечения. Не будьте неблагодарным. Вы полагаете, что Саргон кончен. А он только сейчас начинает. Из-за успеха вы становитесь чересчур профессионалом, Дивайзис. Берете пациентов, работаете с ними и забываете их. А не продолжаете поддерживать с ними связь и учиться. Не сидите и не размышляете о них, как делаю я. А я продолжаю размышлять о Саргоне. Поддерживаю с ним связь, потому что он для меня все еще жив. Я получил от него новую религию, религию саргонизма. Я объявляю его пророком нового толка. Это самая последняя из моих религий. Новые религии будут всегда, и новые религии всегда будут единственными значимыми. Религия — живое существо, а то, что живо, должно постоянно умирать и постоянно вновь рождаться. По-иному, но оставаясь той же.

— Вы верите в бессмертие, мистер Лэмбоун, — сказала мисс Минз. — Я бы очень хотела, но не могу. Когда я пытаюсь вообразить его, мой ум оказывается бессилен. Иногда возникает чувство, что это все-таки возможно. Пожалуй, в такой вечер…

Ее милый ясный голос угас в тишине, точно след падучей звезды.

Пол, темная глыба на смутно-светлом диванчике, продолжал говорить.

— Бессмертие, — сказал он, — это тайна. Говорить о нем можно только темными метафорами. Как можем мы поверить, что каждая из наших индивидуальных заурядных жизней должна иметь бесконечное заурядное продолжение? Невероятная чепуха. И тем не менее мы продолжаем жить после смерти. Когда мы умираем, мы изменяемся. Все мудрые учителя наставали на этом. Как сказал Рутинг, мы не заколочены в деревянные ящики, не похоронены и не забыты. Наша истинная смерть есть спасение: мы спасаемся и — как вы выразились? — и рассеиваемся. Бессмертная жизнь — это бесконечные следствия. Наши жизни подобны строкам в великой поэме. Она не окончена; все же это совершенство. Строка начинается и кончается, но она должна там быть, а раз она там, то она там вечно. Ничто не могло бы продолжиться дальше, если бы ее там не было. Но звезды разнятся в славе. Некоторые жизни, некоторые строки более значимы, чем другие. Они кладут начало новому повороту сюжета, они открывают новую точку зрения, они выражают нечто свежее. Гении, пророки, звезды первой величины. Саргон был последним, самым новейшим из этих пророков, а я — его Павел. Не зря же я был наречен в честь этого апостола.

— Павел из Тарса, — сказал Дивайзис, — был сгустком энергии.

— Такие уподобления всегда в мелочах не совпадают, — сказал Лэмбоун. — Я изложу вам мою доктрину.

Он заговорил своим ясным миниатюрным голосом, таким похожим на мышку, выбегающую из горы его фигуры, — заговорил о Саргоне и его борьбе с собственной индивидуальностью, и о борьбе в каждом человеке между его индивидуальной жизнью и чем-то более великим, что тоже заключено в нем. В его слова вплеталась фантазия, а постоянное употребление богословской и религиозной фразеологии отдавало пародией, но в них же была и глубокая искренность. В каждом человеке, сказал он, маленький совладелец прачечной бьется с Царем Царей. Он расширил и углубил эту тему. Иногда Дивайзис перебивал этот монолог, но не столько возражал, сколько переформулировал, подправлял и дополнял. Остальные почти ничего не говорили. Маргарет Минз дважды испускала нежные мелодичные возгласы, указывавшие на интеллектуальною чувственность, и Кристина-Альберта один раз сказала: «Но!..» очень громко, тут же добавила: «Не важно. Продолжайте!», и надолго погрузилась в молчание, которое можно было пощупать. Бобби сидел неподвижно, то внимательно слушая, то позволяя своим мыслям растекаться по параллельным протокам, как растекается ручей, если его завалить. Следить за рассуждениями было интересно, но тут же возникал вопрос об искренности говорящего. Насколько Лэмбоун серьезен? Сколько из того, что он говорит, порождено его жизнью ублажающего себя наблюдателя, его жизнью, как добродушно-ироническим примечанием к вселенной, бесконечно нелепой?

Как Лэмбоун легко жонглирует словами и идеями, во имя которых люди жили и умирали! Как широко он начитан, и о скольком думал, чтобы собрать все это воедино? Он блистал эрудицией. «Золотую ветвь» он знал просто наизусть. Говорил о таинствах полдесятка культов — от митраизма до ритуальных жертвоприношений, о разнообразных представлениях о личности, которые подчиняли и потрясали человеческие жизни от Фиджи до Юкатана. Из дохристианской Александрии он переносился к китайским философам. «Превосходный человек» Конфуция, объявил он, на самом деле всего лишь пример нашей тенденции переводить китайские выражения как можно нелепее. На самом деле это «Высший Человек», «Великий Человек», «Вселенский человек», с которым слился низший эгоистичный человек. В этом было спасение ревивалистов повсюду; это был Духовный Человек христианства Павла. Когда покойный мистер Альберт-Эдвард Примби излил все свое маленькое существо в личность Саргона, Царя Царей, он всего лишь повторил то, что святые и мистики, вероучители и фанатики проделывали на протяжении веков. Он был просто Учителем под деревом Бо, переведенным на язык Вудфорд-Уэллса.

Тут заговорил Дивайзис. Полный контраст Лэмбоуну. Он говорил на совсем другом языке. Бобби он не показался таким ясным и эрудированным, как Лэмбоун, но он производил впечатление искренности и твердости, которых не хватало Лэмбоуну. Его выпады превратили все сказанное Лэмбоуном в дикую и расцвеченную всеми красками пародию на что-то, иному выражению не поддающееся. Казалось, и он, и Лэмбоун забрасывают словесные сети, вылавливая какую-то истину, а она им никак не дается. И все же истина эта, ускользающая, неуловимая, была для каждого из них самым важным в жизни.

— Освобожденная от теологической мишуры, — сказал Дивайзис Лэмбоуну, — ваша новая религия сводится к следующему утверждению. Что наша раса достигла максимума индивидуализации и теперь удаляется от него. Что она теперь обращается к синтезу и сотрудничеству. И будет возвращаться к тому, что вы зовете Саргоном, к великому правителю, и ее общие цели поглотят индивидуальных эгоистичных людей. Как их уже поглощает научная работа. Или хорошая административная работа. Или искусство. Вот, что вы говорите.

— Совершенно верно, — сказал Пол Лэмбоун. — Если уж мы обязаны говорить на вашем языке, Дивайзис, а не на моем. Искусство, наука, служение обществу, любая творческая работа — все это части того, что вы, полагаю, назовете сознанием расы, частями жизни расы. Каждый значимый человек — это свежая мысль, свежая идея. Он все еще — он сам, это верно, но его значение — в том, что он вырывается из своего прошлого, из своего положения и устремляется к людям будущего. В этом новое осознание, меняющее все ценности человеческой жизни. Это происходит повсюду. Даже в книгах и чтении вы сегодня можете видеть непрерывные перемены. История теперь становится важнее биографии. То, что в романтическом прошлом составляло всю жизнь, — повесть о любви, о кладах, карьере, прокладывании своего пути, наживании богатства, о личных деяниях и победе, о жертвах ради личного друга, или любви, или вождя, уже не составляет всей жизни, а иногда так и главного интереса в жизни. Мы переживаем переход к другому образу жизни, к иного рода жизни, к новым взаимоотношениям. Мир, который некоторое время словно бы вовсе не менялся, теперь меняется стремительно… в своей психической сущности.

— Иного рода люди, — тихонько сказал Бобби, перестал слушать ясный голосок Лэмбоуна и занялся заключительным резюмированием всех загадочных слов и поступков Кристины-Альберты, которыми ознаменовался этот день.

5

О разговоре на террасе Бобби напомнило движение в кресле позади него. Глянцевый голос Лэмбоуна объяснял:

— Таким образом то, чего мы достигаем, менее важно, чем то, что мы вкладываем. Эта взлелеянная личная жизнь, которую мужчины и женщины стремились сделать гармоничной, благородной, совершенной, сходит на нет в системе сущего. Все большее и большее значение обретает работа, которую выполняет человек. И все меньшее и меньшее значение имеет наш личный романтизм и наша личная честь. Или, вернее, наша честь переходит от нас в нашу работу. Наши любовные дела, наши увлечения и личные страсти, например, все определеннее и определеннее подчиняются нашей научной или какой-то другой функции. Наши романтические чувства, наша слава и честь будут нами подавляться, как мы подавляем наши пороки. Было время, когда люди жили ради величественной гробницы и чтобы оставить после себя светлую и великую память; скоро для человека с его работой не будет иметь никакого значения мысль, что он умрет в канаве — непонятым. Лишь бы его работа была сделана.

— И никакого Страшного Суда, чтобы хоть когда-нибудь его оправдать, — сказал Дивайзис.

— Для него это не будет иметь ни малейшего значения.

— Согласен. Некоторые из нас даже сейчас чувствуют что-то в этом роде.

— Даже если не сделать ничего стоящего, — сказал Пол Лэмбоун почти с таким же вздохом, какой испускают, завершив постройку довольно трудного и шаткого карточного домика, — даже если бы Саргон умер неспасенным в своем приюте, а весь мир считал бы его сумасшедшим, все равно он спасся бы, его воображение соприкоснулось бы с воображением более великой жизни.

Последовала назидательная пауза, а затем удовлетворенный вздох мисс Лэмбоун. Она совершенно не понимала, о чем говорит ее брат, но она преклонялась перед ним, когда он говорил. Никто никогда, думала она, не говорил, как он — не мог, просто не мог говорить так. Голос у него был таким ясным, таким четким, как самый лучший шрифт. Только иногда становилось жаль, что при тебе нет очков.

Но на этот раз мисс Лэмбоун подстерегал шок.

— Я в это не верю, — сказала Кристина-Альберта из глубины кресла.

Бобби уже хорошо знал этот голос Кристины-Альберты, и понял теперь, что она в ужасе от того, что должна говорить, и в то же время исполнена отчаянной решимости сказать что-то. И он знал, что она судорожно вцепилась в ручки кресла. Он посмотрел на Дивайзиса, чье лицо в этот миг озарил луч прожектора, и Бобби увидел, что оно напряженно сосредоточено на Кристине-Альберте, словно больше ничего не существовало. Оно было напряженным, и нежным, и нежно озабоченным, серьезным и очень бледным в этом белом луче. А когда луч скользнул дальше, Бобби словно продолжал видеть это лицо, только теперь оно было словно вырезано из черного дерева.

— Я ничему этому не верю, — сказала Кристи на-Альберта. Она помолчала, словно подбирая доводы. — Наверное, это богословие, — сказала она. — Или мистицизм. Просто интеллектуальная игра, которой мужчины себя утешают. Мужчины больше, чем женщины. Это ничего не меняет. Трагедия — это трагедия, неудача — это неудача, смерть — это смерть.

— Но разве бывают полные неудачи? — спросил Лэмбоун.

— Предположим, — сказала Кристина-Альберта, — предположим, человека бросили в тюрьму, оклеветали перед всем миром; предположим, его забрали оттуда, заставили выкопать для себя могилу, потом застрелили на ее краю, закопали, некоторое время лгали о нем и позабыли. Убили ведь не часть расы, и это не нечто чудесное, продолжающееся дальше, это человек, которого убили, с которым покончили. Ваш мистицизм — всего лишь уловка, чтобы укрыться от безнадежности этого. Только он не помогает. Подобное случалось. И сейчас случается. В России. В Америке. Повсюду. Людей просто уничтожают — душу и тело, надежду и волю. С этим человеком и его черной вселенной покончено; он потерпел поражение и уничтожен; конец всем его делам, и никакие умные разговоры на мягких диванах в теплых сумерках ни на йоту этого не изменят. Это крушение. Если я потерпела крушение, то я его потерпела, если у меня есть желания и мечты, и они окажутся бессильными и погибнут, погибну и я. И сказать, что я не умерла, или что они преобразились, сублимировались в нечто лучшее, значит просто жонглировать словами.

— Моя дорогая, — сказала мисс Лэмбоун мисс Минз, — вы правда не озябли? — В ее голосе слышалось мягкое предупреждение, что она утратит интерес к разговору, если эта девчонка не перестанет в него вмешиваться, и что она займется накидками и шалями, положив сумерничанию конец.

— Дорогая, мне очень хорошо, — ответила мисс Минз. — Все это!.. Я была бы готова сидеть так вечно.

Но Кристина-Альберта пренебрегла предупреждением мисс Лэмбоун. Ей надо было высказать что-то, и был кто-то, кому она хотела это высказать не слишком прямолинейно, не слишком открыто.

— Все это богословие, эта религия, новые религии, которые всего лишь перекрашенные старые…

— Вновь рожденные, — сказал Пол.

— Перекрашенные. Мне они ни к чему. Но я хотела сказать не это, я хотела сказать, что вы неправы в отношении моего папочки. Абсолютно не правы. Это я знаю твердо. Мистер Лэмбоун нарядил его под свою собственную философию, а она у него сложилась задолго до того, как он познакомился с ним. А вы заговорили папочку, внушили ему идеи мистера Лэмбоуна, когда он был разбит и сломлен, — потому что они подходили к его состоянию. Прежде их у него не было. Я знаю его и точно знаю, как он мыслил. Я выросла на нем. И со мной он разговаривал больше, чем с кем-нибудь. И говорить о нем так — полная чушь. Будто его восторженность объяснялась тем, что великая душа точно приливная волна переполняла заводь маленькой души. Так не было. Когда он говорил, что он Владыка Мира, он хотел быть Владыкой Мира. Он вовсе не хотел включать в себя других людей, или чтобы его включали. Он был исключительно самим собой, когда был Саргоном, как и когда был Альбертом-Эдвардом Примби. Даже еще больше… И я верю, что точно так же дело обстоит со всеми нами.

Она заговорила торопливее, зная, что некие силы готовятся прервать ее.

— Я хочу быть самой собой, и ничем больше. Я хочу мир… для себя. Я хочу быть в мире одной из богинь. И не важно, что я некрасивая девушка с дурными от природы манерами. И не важно, что это невозможно. Это то, чего я хочу. Я создана хотеть этого. И ведь выпадают мгновения… Одно мгновение славы лучше, чем ничего… Я верю, что вы все хотите чего-то подобного. Вы просто убедили себя, будто не хотите. И называете это религией. Я не верю, что кто-либо исповедовал религию с самого начала. Буддизм, христианство, этот фантастический саргонизм, пародия на религию, которую вы изобрели как тему для вечерней беседы, — все они утешения и подпорки, лубки и деревянные ноги. Бесспорно, люди пытались уверовать в такие религии. Сломленные люди. Но если мы не можем исполнить желания наших сердец, почему мы должны кричать им: «Зелен виноград»? Я не хочу служить — ничему и никому. Может быть, я рвусь навстречу крушению, может быть, вселенная — это система крушений, но это не меняет факта, что чувствую я именно так. Возможно, я потерплю поражение, возможно, я обязательно потерплю поражение, но чтобы вынести из него сердце, полное раскаяния, и начать все сначала паинькой, частицей чего-то другого — нет уж! О, я знаю, что бью кулаками по стене. Это не моя вина. Почему мы не берем? Ах, почему мы не смеем?

Мисс Лэмбоун пошевелилась, зашуршала.

Сгусток мрака, который был Дивайзисом, заговорил с Кристиной-Альбертой, и мисс Лэмбоун затихла.

— Мы не берем и мы не смеем, — сказал он, — мы не бросаем вызова законам и обычаям, потому что в нашей жизни есть многое другое — в нас, а не вне нас, — более для нас важное. Вот почему. Полу нравится облачать свои взгляды на все это в старую мистическую фразеологию, но на самом-то деле он ненаучным языком определяет психологический факт. Вы полагаете, что вы просты, а в действительности вы очень сложны. Вы индивид, но вы же и раса. Такова ваша натура, и моя, и кого угодно. Чем больше пробуждается наш интеллект, тем больше мы это сознаем.

— Но именно отличие, вот что такое я, а не общая часть. Раса во мне для меня значит не больше, чем земля, по которой я хожу. Я — Кристина-Альберта, я не Женщина с большой буквы и не Человечество. Как Кристина-Альберта я хочу, и хочу, и хочу. А когда дверь перед моим воображением захлопывают, я кричу, я протестую. Зачем делать вид, будто я сама отказываюсь от того, чего иметь не могу? Почему превращать в достоинство отказ от чего-то или невозможность его получить? Ненавижу идею самопожертвования. Какой смысл появится на свет Кристиной-Альбертой для того лишь, чтобы пожертвовать тем, что ты Кристина-Альберта? Какой смысл быть иной, если нельзя жить по-иному?

Неожиданно ее перебила мисс Лэмбоун.

— Жизнь женщины — это одно долгое самопожертвование.

Наступила пауза.

— Но мы же получили право голоса? — сказала Кристина-Альберта почти насмешливо. — Почему жизнь женщины одно самопожертвование?

— Подумайте о детях, которых мы носим под сердцем, — сказала мисс Лэмбоун сдавленным голосом.

— Ну-ну! — сказала Кристина-Альберта и удержалась от неблагопристойной реплики.

— Самое удивительное в нас, — вновь заговорила она после паузы, — самое удивительное в женской натуре, это то, что среди нас так мало желающих иметь детей. В любом случае многие из нас детей не хотят. Теперь, когда я начинаю кое-что узнавать про биологию, мне понятно, насколько это замечательно. Нас, как расу, специализированную на детях, должно было бы пожирать желание иметь их. На самом же деле большинство современных женщин пойдет на все, лишь бы не иметь детей. Мы их боимся. Мне они представляются ордой притаившихся карликов, готовых наброситься на меня и пожрать все мое существование. И я не просто не хочу их, я живу в вечном страхе перед ними. Любви мы можем хотеть. Многие из нас ее хотят. Очень. Мы хотим любить и быть любимыми, стать близкими и родными кому-нибудь. Полагаю, это иллюзия. Одна из неуклюжих уловок природы. Одна иллюзия. Он исчезает — его никогда и не было. В прежних условиях этого было достаточно: появлялись дети, которые требуются Природе. Но мы не думаем о детях. Не хотим думать о них. Вот так! И в любом случае дети не освобождают женщину от эгоизма, а только расширяют и усиливают его. Я видела, как умные девушки выходят замуж, заводят детей. Стоит младенцу появиться, как их интеллект испаряется. Они превращаются в рабынь инстинкта, возящихся с пеленками. При одной мысли об этом мне хочется завизжать. Нет, я эгоистка, чистейшая и простейшая. Я Кристина-Альберта, и только она. Я не Саргон, я отказываюсь иметь что-либо общее с этим вездесущим кем-то — никем.

— В конце концов, это может быть лишь фаза в вашем развитии, — сказал Дивайзис.

— Единственная, мне известная.

— Это очевидно. Но уверяю вас, Кристина-Альберта, ваш бунт и страх — всего лишь фаза. Вы говорите о восстании, эгоизме, анархизме, как вопит здоровый младенец, чтобы вдохнуть свежего воздуха в легкие, избавиться от застоявшегося. Младенец не знает, почему он вопит, и, возможно, его мозгу чудится какая-то неясная обида…

— Продолжайте, — сказала Кристина-Альберта. — Бичуйте меня, бичуйте.

Бобби почудились в ее голосе слезы.

— Нет, вы еще так молоды, моя милая, — сказал Дивайзис.

«Моя милая!»

— Не такая уж молодая. Вовсе не молодая! — вскричала Кристина-Альберта. — Если я доживу до восьмидесяти, — сказала она затем, — буду ли я способна чувствовать больше, чем чувствую теперь? Почему вы все время обходитесь со мной, как с ребенком?

— Способность чувствовать — не единственная мерка, — сказал Дивайзис. — Даже сейчас, сегодня, вы говорите не так, как верите. Вы совсем не эгоистичная авантюристка. Во множестве проблем вы становитесь на чью-то сторону. Например, вы настаиваете, что вы коммунистка.

— А! Просто, чтобы крушить, — сказала Кристина Альберта. — Крушить все.

— Нет. Вы говорите так сейчас, но раньше вы говорили мне другое. Вас заботит мир. Вы хотите способствовать общим интересам. Вы воспитали в себе страсть к научным истинам. Ну, так нет способа отгородить вашу индивидуальность ни в науке, ни в социальных вопросах. Вы часть по необходимости, быть абсолютно целым вы не можете. Вы уже убедились, что не способны отгородиться. И будете втягиваться все больше, хотите вы того или нет. Таков дух времени. То же происходит и с нами всеми. Вам не уклониться. Наша работа, наше участие — вот первое в наших жизнях. Вот перед чем теперь должна склониться гордость, и страсть, и романтика. Мы должны захлопнуть, запереть на замок и все засовы дверь, оставив за ней все личные страсти, помеху в нашей работе. Заприте их и забудьте. Как второстепенное. Работайте. Дайте шанс более великому завладеть вами.

— Это, конечно, очень мило…

— В этом — все!

— Но почему оно должно мной завладевать? — мрачно и упрямо вырвалось у Кристины-Альберты. — Я знаю, это ваша вера, — продолжала она. — Вы мне полностью ее изложили. Вы все время ее излагаете. — (Чуткие уши Бобби уловили легкое изменение в ее тоне.) — Помните наш первый разговор вдвоем? Помните наш разговор в Лонсдейлском подворье? Когда мы обедали вдвоем в итальянском ресторанчике? В тот вечер. Сразу, как нашли друг друга.

«Нашли друг друга?»

— Но тогда я не знала, что ваша вера подразумевает все эти подавления, жертвы и ограничения, каких она словно бы требует. Тогда я не понимала ее… условий. Но с тех пор мы спорили и спорили об этом. В тот день в Кью-Гарденс. В тот день, когда вы взяли меня на прогулку по холмам в Шир. Мы все выяснили. Так зачем нам снова спорить? Я понемногу уступаю… что еще мне остается? И скоро я стану саргонисткой, как вы и Пол. Но не в это лето. Не сейчас. Не в этот вечер… этот чудесный первый вечер лета. В этот вечер я восстаю против любых отказов, против запихивания индивидуальности во второстепенность. Я намерена быть невыносимой и невозможной. В последний раз. Я хочу весь мир только для себя, от звезд до морского дна, для моего собственного голодного «я». И все, что между ними. Все, что есть бесценного между ними. Любовь… Вот так!

На экране сознания Бобби появлялись и исчезали смутные вопросы. От чего отказалась Кристина-Альберта? От чего она отказывается? От чего отказываются все? Обманул ли его собственный слух, или Дивайзис назвал ее «моя милая»? Бобби казалось, что с учетом присутствия Маргарет Минз, а также всех прочих обстоятельств, кто-кто, а уж Дивайзис никак не должен был называть Кристину-Альберту «моя милая». А «запихивание?» Это действительно бесстыдная прямота речи, возмутительнейшее признание, или он чего-то недопонимает?

Мисс Лэмбоун тревожно заерзала.

А Кристиной-Альбертой словно овладел злой дух.

— К черту отказы! — выругалась она с горьким смаком.

Несколько секунд они, казалось, просидели в мертвой тишине, а затем вдруг пенье соловьев стало очень громким.

6

— По-моему, — сказала мисс Лэмбоун среди молчания, — становится чуточку прохладно.

— Здесь так красиво, — сказала мисс Минз, которой было тепло в шали мисс Лэмбоун. — Изумительно красиво… Как вы можете говорить о крушениях!.. — добавила она, не договорив.

— Пожалуй, — сказала мисс Лэмбоун, — я пойду зажгу свечи. Вечер слишком чудесный для электрического света, слишком чудесен! Мы зажжем свечи и огонь в камине. И может быть, вы сыграете что-нибудь прекрасное. Камины тут такие замечательные, и затапливаются сразу же. Не знаю, обратили ли вы внимание. Новинка. Никакого поддувала. Но форма верха обеспечивает тягу. Люблю, когда горят дрова, а не уголь, — сказала мисс Лэмбоун, вздохнула и, медленно колыхаясь, встала.

7

Два дня спустя Бобби вошел в один из кабинетиков с видом на сад в доме Пола Лэмбоуна. Пол узнал, что Бобби требуются несколько дней ничем не прерываемых размышлений, чтобы начать роман, и пригласил его остаться, когда остальные гости уедут в Лондон. Это была идеальная комната для писателя с натурой Бобби: низкий письменный стол перед широким окном, на подоконнике серебряная ваза с незабудками и белыми тюльпанами. Узкая стеклянная дверь позволяла выйти в сад, не проходя через весь дом. На письменном столе было все, чего мог пожелать самый взыскательный писатель, — удобная подставка для бумаги, и облатки, и настоящие гусиные перья, и сколько угодно места для локтей. Сидел он не на стуле, а в кресле, чрезвычайно удобном, но не чрезмерно покойном: ни намека на убаюкивание, а только преданная поддержка сидящего за работой. От окна вверх по склону убегала садовая дорожка, садовая дорожка с бордюрами изумительных анютиных глазок. По обеим сторонам за анютиными глазками располагались розовые кусты, и хотя на них еще не появились бутоны, сочетание свежей зелени молодых листьев в солнечных лучах с рыжеватой коричневостью проглядывающих веток ласкало глаз.

Некоторое время он постоял, глядя на дорожку, затем сел и придвинул к себе блокнот. Взял одно из восхитительных гусиных перьев, проверил чудесную гибкость его кончика, обмакнул в чернила и написал своим четким красивым почерком:

«Вверх-Вниз»

Пешеходный роман

Роберта Рутинга

Глава первая,

представляющая нашего героя

Все это он написал без запинки, так как знал назубок. Он ведь писал это сначала и до конца не менее чем на полудюжине чистых листов.

Тут он остановился и замер, наклонив голову набок. Затем аккуратно исправил «представляющая» на «в которой мы представляем».

Миновало почти два года с тех пор, как он таким манером приступил к написанию своего романа, и все еще не разобрался в деталях представления своего героя. Первоначальный замысел все еще приятно парил в небесах его сознания — обещание увлекательной чреды отличных, разнообразных и упоительных приключений, рассказанных непринужденно и с юмором; превратности и удачи доброго, скромного, не чересчур, но достаточно смелого молодого человека на его жизненном пути, пока он не обрел вечного счастья с обворожительной девушкой. «Плутовской» жанр, магической слово! Ни одно из этих приключений пока еще не обрело конкретности в его мозгу. Он чувствовал, что в один прекрасный день они там возникнут. Если сесть и задуматься, их уже почти видишь, и это было для него достаточной гарантией. А потому аккуратно и изящно переписав титульную страницу, он погрузился в грезы и вскоре уже думал так и эдак о своей Кристине-Альберте, как и подобает хорошему герою.

Кристина-Альберта все время озадачивала Бобби, и он все время находил что-то такое, что вносило полную ясность, а затем опять озадачивался. Но теперь, казалось ему, он узнал последний важный факт, ее касающийся. Накануне вечером Пол Лэмбоун описал, как он повез ее к Дивайзису посоветоваться, и как они почти случайно обнаружили, чья она дочь на самом деле. Он рассказывал занимательно, как и подобает писателю, придал истории драматическую кульминацию. Очевидно, рассказал он об этом преднамеренно, потому что настало время, чтобы Бобби узнал правду. Лэмбоуну было известно о помолвке Кристины-Альберты. Но ни он, ни кто-либо еще, кроме Бобби, не знал, что замуж она выходить не собирается. Никогда. Но это, чувствовал Бобби, позволяло понять ее состояние. Объясняло настороженную нежность на лице Дивайзиса, внезапно вырванном из темноты, и его нечаянное «моя милая»; объясняло ее манеру держаться, словно она была своей для него и Пола Лэмбоуна, а не несколько непонятной гостьей; извиняло бурность ее ревности к Маргарет Минз: она, видимо, страстно поверила в свои дочерние права и, возможно, надеялась, что он ее признает, и она будет с ним постоянно. Бесспорно, Маргарет Минз была этому помехой. Так естественно, что Кристина-Альберта хотела быть с Дивайзисом, работать с ним, и так естественно, что она подозревала, предчувствовала и отвергала появление кого-то, кто мог стать между ними. Не говоря уж о магии кровного родства, только естественно, что две такие тонкие и богатые натуры должны испытывать сильнейшее тяготение друг к другу. Тот факт, что Дивайзис внезапно решил жениться на Маргарет Минз, никаких затруднений Бобби не причинил — о Дивайзисе он толком не думал. Маргарет Минз была достаточно хорошенькой, чтобы кто угодно захотел на ней жениться. Бывают моменты, как Бобби знал по собственному опыту, когда нежная миловидность способна поразить точно стрела. Видимо, она поразила и покорила Дивайзиса. И пожалуй, лишь одно заставило Бобби запнуться в его размышлениях — но только запнуться. То, как менялись решения Кристины-Альберты. То, как она согласилась выйти за него замуж, а затем с такой быстротой отказалась от своего намерения, и так бесповоротно, и все же сохранила его любовником.

Эта решимость замуж не выходить в конечном счете выглядела просто частью всего, что делало ее столь невероятно современной. Потому что среди этой группы «новых людей», ее окружающих, она казалась Бобби во всех отношениях новейшей. Он никогда еще не встречал такого смелого стремления жить. Эта вспышка изголодавшейся бунтующей индивидуальности его заворожила. Куда идет она? Добьется ли этой свободной личной жизни, которой желает, или не сумеет обрести цели в работе и кончит разочарованием и одиночеством, как кто-то сбившийся с дороги и заблудившийся? Мир приводил Бобби в ужас, когда он думал о себе, но ужас этот становился еще больше, когда он думал об этой храброй маленькой фигурке, бросающей ему вызов.

Бобби был от природы врожденно боязлив; инстинктивно он искал надежности, безопасности, доброты и помощи. За свою работу «Тетушки Сюзанны» он держался ради обеспеченности. Он не верил, что Кристина-Альберта представляет себе хотя бы десятую часть опасностей, которые ее подстерегают — оскорбления, неудачи, унижения, пренебрежение, отверженность, усталость и тоска одиночества. Его воображение рисовало мучительную картину ее там, в темном, хаотичном, колоссальном и бестолковом Лондоне — такая хрупкая фигурка, легкая походка, гордо поднятая голова, руки, упертые в бока, и никакого представления о затаившихся чудовищных опасностях. Теперь, когда он начал понимать ее, ему становились понятнее многочисленные ясноглазые, смелые, трудные девушки, с которыми он знакомился последние годы, и впервые он смутно осознал значение того мощного, широкого движения женщин, которое принесло им право голоса и два десятка беспрецедентных свобод.

Многие эти совсем молодые девушки выполняли свою работу и умели постоять за себя совершенно так же, как мужчины. Они писали картины и рисовали, как мужчины, писали критические статьи, как мужчины, писали пьесы, романы, как мужчины, возглавляли общественные движения, занимались наукой, играли роль в политике. Как мужчины? Если подумать, то нет, не совсем. Да, они все еще оставались другими. Но то, что и как они делали, они делали не по-женски. Если не вложить неожиданные новые значения в это «по-женски». Романы, которые они писали, его чрезвычайно интересовали. Такие, как Стелла Бенсон, писали книги, как… кто угодно; по ее произведениям нельзя было определить, мужчина она или женщина. И все это опять-таки было новым. Джордж Элиот, пожалуй, была их провозвестницей. Пожалуй. Прежние литературные творения женщин, если были не «душечка я» книгами, то книгами «доброй тетечки». На каждой странице вы слышали шуршание юбок.

Они бесполые, эти новые? Бобби взвесил эпитет. Предыдущее поколение женщин, искавшее эмансипации, подавляло пол, подавляло его так яростно, что его негативное присутствие стало доминирующим фактором их жизни. Они перестали быть позитивной женщиной, они превратились в фантастично негативную женщину. Но это новое множество не столько подавляло, сколько забывало свой пол, не считалось с ним. Кристина-Альберта свела на нет свой пол, не восставая против него, а удешевив его для себя, как удешевляет для себя свой пол мужчина, так что для нее он свелся всего лишь к меняющими настроениям и неожиданным порывам, и она могла перейти к другим вещам.

Перейти к другим вещам. Его воображение вновь обратилось к маленькой фигурке, решившейся завоевать мир для себя вопреки всем традициям.

Он испытывал сильнейшее стремление помчаться за ней в Лондон, быть возле нее, вмешиваться, защищать ее, укрывать от всех опасностей. Но он знал, что ничего подобного она не допустит. Ему придется остаться только ее другом и товарищем, быть у нее всегда под рукой, а если с ней произойдет несчастье, быть при ней.

Странно, что ему хочется быть при этой молодой женщине, забывшей свой пол. Как-то неожиданно. Быть может, это было частью гигантских биологических изменений данного времени. В прошлом биологическому виду требовалось, чтобы половина составляющих его особей специализировалась на деторождении и выращивании детей. Теперь же, очевидно, эта нужда отпала. Великое почитаемое достоинство жены и матери теперь уже устраивало не всех женщин. Определенный их тип мог при желании довольствоваться им. Однако огромные множества женщин рождались теперь, чтобы обходиться без него. Некоторые станут миловидными пиявками, вскоре утрачивающими миловидность, паразитирующими на любви и на уважении к материнству, подделками, фальшивыми подобиями. Другие вырвутся к истинно индивидуальной жизни, станут третьим полом. Быть может, в новом мире не будет только двух полов, а сложатся признанные вариация и подразделения. Вот какие предположения строил Бобби. Ведь если есть женщины, не желающие рожать детей, есть и мужчины, не желающие властвовать над женой и детьми. Но они все равно будут хотеть любви. Каждая особь социального вида нуждается в любви, и претерпеть тут неудачу значит вырваться из социальной жизни к бесплодию одиночества. «Взаимное утешение», — процитировал Бобби. Прежде Бобби мечтал о любви детей. Даже теперь он твердо помнил, что особенно мечтал о дочке, которую мог бы защищать и наблюдать. Но теперь ее заслонили мысли о Кристине-Альберте, интерес к ней. Он поражался, обнаруживая, насколько всецело она им владеет. Пока ему была нестерпима мысль о любой жизни, если в ней главным фактором не будет Кристина-Альберта. Но он может быть ей нужен, только если она будет его уважать. Шансов быть при ней в подчинении у него было не больше, чем стать ее господином. Во втором случае она восстанет, в первом — будет его презирать. Они должны стоять рядом. А поскольку она умна, очень способна и твердо решила работать упорно и отличиться на избранном ею поприще, он тоже должен работать упорно и отличится на своем. Он должен быть ей равным, оставаться ей равным, поддерживать это равенство…

Вот почему он напишет великий роман — не просто роман, а великий.

Он вновь поглядел на аккуратный заголовок.

— «Вверх-вниз», — прочел он. — «Пешеходный роман».

И тут ему стало ясно, насколько это неверно.

Он думал написать историю странствований в мире, каков он есть; историю радостных приключений уравновешенного человека в до конца дней системе вещей. Но Бобби начинал понимать, что нет и никогда не было мира, каков он есть, но только мир, каким он был, и мир, каким он будет.

— «Новые люди»! — прошептал Бобби, обмакнул перо в чернила и заключил заголовок в рамочку из точек. Затем внезапно вычеркнул два слова «Вверх-вниз», и написал взамен «Новая страна».

— Это может быть заглавием любого значительного романа, — сказал Бобби.

Он глубоко задумался, а затем исправил подзаголовок на «История исследователя неведомых земель».

Он зачеркнул все, начиная, от «исследователя».

— Путешественника против воли, — сказал Бобби.

В заключение он вернул «Пешеходный роман» в качестве подзаголовка.

Тут он заметил, что из сада доносится прерывистое постукивание, посмотрел в ту сторону и увидел, что на песчаной дорожке дрозд пытается разбить ракушку улитки. Но мягкий песок дорожки служил плохой наковальней.

— Глупой пичуге следовало бы поискать кирпич или черепок, — сказал Бобби и прикинул. — Думается, все цветочные горшки заперты в сарае…

— Не нравится мне, что эта пичуга попусту тратит все утро…

— Это и минуты не займет…

Он встал, вышел через узкую стеклянную дверь рядом с окном и отправился на поиски кирпича. Вскоре он вернулся с ним.

Но не пошел назад в кабинет, потому что, ища кирпич, заметил другого молодого дрозда, который забрался под сетку, накрывавшую клубнику, и насмерть перепугался, дурачок. А потому он вернулся туда освободить пленника. Минуты шли, а он все не возвращался. Быть может, увидел еще какое-нибудь живое существо, нуждающееся в помощи.

Тут в кабинет через открытую стеклянную дверь проник легкий ветерок, подхватил бумажный лист, который должен был представить нашего героя, и с плавной многозначительностью опустил на дрова, уложенные в камине. И там он пролежал долгое время.

Загрузка...