Ханойская башня (вместо предисловия)

1

Ну какие тут могут быть предисловия? И вообще-то критика критики — пожалуй, слишком уж изысканная область, наподобие тех «отражений в отражениях отражений», кои поминал в своем восхитительном рассказе «Сны — личное дело каждого» Айзек Азимов. Но Бог с ним, с жанром, — в иных случаях он, возможно, вполне уместен. Каюсь, и сам принес ему дань: моим (и жалостным, как теперь посмотреть) дебютом в критике стала опубликованная в октябрьском номере «Звезды» за 1970 год рецензия на бритиковский «Русский советский научно-фантастический роман»[1]. Теперь, тридцать два года спустя, круг, похоже, замыкается… Но это так, a propos… А вот вопрос остается: зачем этой книге предисловие, если ее и без того предваряет памятный темно-синий том, ставший событием для всех, кто хоть в малой мере интересовался фантастикой? который, сколь ни банально это звучит, по выходе в свет мгновенно стал библиографической редкостью? Откидываешь обложку — и словно из пресловутого сосуда с джинном, сгущаясь, воскуряется дымок, а в нем, вербальном облаке этом, будто в туманном шаре Аэлиты, рисуются картины истории отечественной НФ, от зарождения и до послеоттепельного упадка.

И все-таки кое-что сказать, наверное, стоит. Ибо бритиковский труд — итог жизни, исследований, размышлений человека, которого среди нас уже нет, но о ком хочется и вспомнить, и поговорить; чья монография заставляет шевелиться извилины и наводит на мысли, которыми хочется поделиться.

2

Понятия не имею, с чего молодой еще литературовед, только-только с блеском защитивший кандидатскую диссертацию по творчеству Шолхова, взял да и обратил интересы к научной фантастике — реприманд, прямо скажем, неожиданный. Почему-то мы с Анатолием Федоровичем ни разу речи об этом не заводили — и не оттого, что не проявил я должного интереса к старшему коллеге, другу, соавтору и учителю: просто говорить о литературе (или — об истории; или — обо многом и многом другом) ему всегда было интереснее, нежели о себе. Лишь однажды он мимоходом заметил, что в ефремовской «Туманности Андромеды» почувствовал шолоховский эпический размах… Но вряд ли дело только в этом. Думаю, еще и поманило то отроческо-юношеское увлечение, которого в поколении, разгуливавшем по улицам не с наушниками плеера, а с книжкой, не миновал ни один уважающий себя мальчишка. Недаром же к обиходным в тридцатые-сороковые авторам: Жюлю Верну и Эдгару Берроузу, Андре Лори или Гастону Леру, Александру Богданову, Алексею Толстому или Александру Беляеву — на всю жизнь сохранил Бритиков отношение поистине трепетное (хотя и не безудержно-восторженное, разумеется, а приправленное — в меру заслуг — должной долей иронии)

Впрочем, существенны не только (а порою — и не столько) причины; немаловажны также обстоятельства и следствия. Обстоятельства же были весьма и весьма грустными. Академическое литературоведение (как, впрочем, и почитающая себя высоколобой критика) до фантастики со своих заоблачных высот не снисходила: маргинальная де область, массовая, мол, культура… Да, существует она в своем бдительно охраняемом гетто, но выйти из него практически невозможно, ибо на всякого вошедшего туда мигом ставится несмываемое клеймо. Всерьез относились к НФ лишь читатели, каковых, разумеется, всегда хватало, да, пожалуй, недреманное государево око… Так что для серьезного ученого сделать фантастику областью своих исследований означало на практике неизбежную необходимость распрощаться с надеждой на скорое восхождение по ступеням академической карьеры. Бритиков рискнул. Он — единственный в стране! — умудрился сделать исследование отечественной НФ своей официальной научной темой в Институте русской литературы АН СССР, хотя добиться этого было весьма непросто. И, сложись жизнь чуть иначе, того и гляди прорвал бы блокаду и защитил на этом материале докторскую[2]. Увы, судьбы людские, подобно всякой истории, сослагательного наклонения, как известно, не ведают.

Мало того, что обращение к фантастике было шагом смелым, — оно еще и требовало освоения непомерного объема материала. Да, конечно, в отечестве нашем фантастику при всем желании не назовешь обильно издаваемым жанром — эта ситуация резко изменилась лишь в последнее десятилетие. Но все-таки каждый год приносил от нескольких книг до нескольких десятков. А теперь — помножьте это на сто с лишним лет. А вдобавок учтите, что иные из оных книг раритетны, их не сыщешь ни в БАН'е, ни в Публичной библиотеке, ни в иных первостатейных книгохранилищах — лишь у пламенных коллекционеров, кои над своими сокровищами трепещут и зачастую никому их не только не дают — даже не показывают. (Знавал я в начале семидесятых одного такого: набив книгами очередной шкаф, он намертво заклеивал створки — для вящей сохранности и во избежание соблазна взять какую-нибудь из книг даже в собственные руки; что уж тут говорить о передаче в чужие!) Как Бритиков управился с этой задачей, причем в срок если и не короткий, то вполне обозримый — по сей день остается для меня загадкой и свидетельством поистине фантастической работоспособности. Но так или иначе, а в семидесятом году итог был явлен миру — и книга эта по сей день остается непревзойденным курсом истории отечественной научной фантастики[3].

Любопытная деталь. Обширную библиографию, которой должен был быть оснащен том, взялся предоставить один из популярных тогда критиков НФ Борис Ляпунов. Увы, при ближайшем ознакомлении оказалось, что там ляп на ляпе, и едва ли не каждую позицию надо выверять и исправлять, а заодно — исключать и дополнять. Адов труд! Причем первоначальным замыслом и сроками никоим образом не предусмотренный. Но и он был исполнен. И притом библиография так и вышла за подписью Ляпунова — Анатолий Федорович наотрез отказался обозначить себя хотя бы соавтором… Комментарии излишни.

Но первый том — на то и первый, чтобы по выходе его работа продолжалась. Не остановилась она и после того, как Анатолий Федорович вынужден был покинуть стены Пушкинского дома. Здесь не время и не место объяснять, как и почему, скажу лишь, что Бритиков тем самым в очередной (и в который уже за свою жизнь!) раз доказал, что активная человеческая и гражданская позиция, готовность положить живот свой за други своя, дабы сохранить чистую совесть и чувство самоуважения, ему дороже всего — любых карьерных соображений и академических лавров, собственного здоровья, наконец.

Как заведено в ученом мире, рождался второй том по частям — этого требовала устоявшаяся традиция: каждая глава должна быть сперва опубликована в журнале или сборнике в качестве самостоятельного очерка, и лишь потом, пройдя таким образом апробацию, войти в состав монографии (некоторые другие этапы этого тернистого пути я опускаю, ибо не в них суть). В значительной степени метод диктовал и структуру: невзирая на всяческие связи и перекрестные отсылки, самодостаточность отдельных очерков-глав придает работе избыточную фрагментарность. Впрочем, побочный эффект оказался на сей раз во благо. Ведь если первый том — «Русский советский научно-фантастический роман» — представлял собой пусть аналитическую, но все-таки историографию жанра, то второй, не случайно озаглавленный «Отечественная научно-фантастическая литература. Некоторые проблемы истории и теории жанра», без малейшей натяжки можно отнести к его историософии. Эволюция для автора и его подхода естественная и закономерная.

Завершить работу Анатолий Федорович не успел. И вовек не увидеть бы этой книге света, если бы не подвижничество его жены, Клары Федоровны Бритиковой, не бескорыстная помощь его и ее друзей (вряд ли стоит перечислять их здесь поименно, но всем им — земной поклон!). Разобрать черновики, сличить тексты, сопоставить варианты (а их, учитывая бритиковскую творческую манеру, было, как говорится, mille e tre), свести их в один окончательный текст… Составленная же Кларой Федоровной библиография фантастики последних трех десятилетий и вовсе вне конкуренции. Но результат, который вы держите сейчас в руках, с лихвой окупает все труды.

Вот о нем, о результате, и поговорим.

3

Перечитав оба тома, я поймал себя на мысли, что мне так же интересно, как в первый раз. Да, с чем-то можно не соглашаться, с чем-то спорить, в чем-то сомневаться, против чего-то возражать… Однако — по частностям. Да и как иначе? Ведь и сам Анатолий Федорович нередко спорил с собой вчерашним, не говоря уже о позавчерашнем (во втором томе отзвуки этих споров местами слышны весьма отчетливо). И люди мы все разные. И взгляды у нас, слава Богу, разные. Но главное…

А в чем, собственно, главное? Ведь и в шестидесятые, и семидесятые, и во все прочие годы посвященные фантастике книги все-таки выходили. Не скажу, чтобы в большом числе, но время от времени появлялись они на рынке, радуя умы и грея души поборников жанра, и попадались среди них в высшей степени умные, глубокие, оригинальные — словом, достойные. Как тут не вспомнить их авторов: ленинградских критиков Евгения Брандиса, Владимира Дмитревского и Адольфа Урбана; свердловчанина Виталия Бугрова; москвичей — фантаста Георгия Гуревича и критика Всеволода Ревича; киевлянку Наталью Черную; профессора Иркутского университета Татьяну Чернышеву… И все же бритиковская монография заметно выделяется из их числа. И не удивительно.

В прошлом топографу, мне привычно рассуждать в землеописательных терминах и метафорах. Впрочем, дело, по всей вероятности, не только в профессиональном клейме: не случайно же свою книгу о фантастике английский писатель Кингсли Эмис, в чьем прошлом, насколько мне известно, ничего геолого-геодезического не было, назвал «Новые карты ада» (разумея под тем антиутопию). Бритикова, правда, больше привлекали карты рая: исторический оптимист, он больше интересовался утопиями — от богдановской «Красной звезды» до ефремовской «Туманности Андромеды» и ««Возвращения» братьев Стругацких. Он даже доказывал — и небезосновательно! — что для нашей литературы этот жанр органичен и имманентен, особенно близок нашему общественному сознанию, от века чаявшему пути в Беловодье. Но что бы ни искал Бритиков, в любом случае он выступил в роли первооткрывателя, кладущего на карту контуры неведомого континента. А эта работа — при условии, что выполнена не на глазок, а инструментально — практически не может устареть, ибо является базовой, основополагающей, фундаментальной. Тем более, что Бритикову приходилось выступать в двух ролях разом: и навигатора с секстантом и хронометром, определяющего координаты, и математика-картографа, изобретающего саму систему координат…

Потом эту карту можно будет сколь угодно долго выверять, уточнять и дополнять. Можно даже выяснить, что вон тот мыс в действительности выдается в море на два километра дальше, а линия главного водораздела проходит не по этому, а по соседнему хребту. Вслед географической можно выпустить геологическую или дендрологическую карту… Но — вслед. Но — на ее основе. Можно селиться на этом континенте, обживать его, пахать землю и пасти скот, строить заводы и бурить нефтяные скважины. Но для всего этого нужна та самая, первоначальная карта, ибо без нее сориентироваться невозможно. Не зря же карты во все времена почитались ценностью высочайшей и хранились наравне с коронными ценностями.

Уверен, еще не одна литературоведческая работа будет посвящена отечественной фантастике. Но к какому периоду, чьему творчеству, какому жанру ни обращался бы исследователь, ориентироваться ему неизбежно предстоит по бритиковским портуланам.

Но можно использовать и другой образ. Помню по детским годам игрушку — развлекались с нею еще деды (за прадедов не поручусь), продается она и сейчас. Только нынешние родства не помнящие да на фантазию небогатые производители-продаватели называют ее по-разному, кто «елочкой», кто «конусом», кто и вовсе, со стереометрией споря, «пирамидой», тогда как искони называлось нехитрое изделие это «ханойской башней» — не знаю уж, почему. Диск, из центра которого торчит перпендикулярная ось, и на нее можно надевать множество колец разного цвета и диаметра.

Бритиковская дилогия — суть основание и ось «ханойской башни». Можно нанизывать сколько угодно колец, творить любые формы, изощрять воображение, и основа вроде как не видна, — а вынь ее, эту основу, и вся конструкция рассыплется самым что ни на есть хаотическим образом.

И что самое удивительное, самое радостное — метафора справедлива по отношению не только к литературоведческому труду, но и к его автору.

4

Хорошо помню первое появление Анатолия Федоровича на одном из заседаний секции фантастической и научно-художественной литературы Союза писателей, куда его пригласил тогдашний наш председатель Евгений Павлович Брандис. Невысокий, щуплый, видом совсем не представительный и не академичный, Бритиков пришел со здоровенной пачкой книг, обвязанных бечевкой (впоследствии выяснилось: взятых у Брандиса на прочтение). Он скромно устроился на диване у стены и за весь вечер вроде бы и не сказал ни слова — имею в виду, во всеуслышание; так, поговорил о чем-то с одним, с другим…

Но уже через два-три месяца я начал замечать, что к словам его прислушиваются все: и Брандис с Дмитревским, и Лев Успенский, и Илья Варшавский, и два столь несхожих Александра — Мееров и Шалимов… Он не был ни оратором, ни душой компании, больше спрашивал, чем высказывал суждения, а вот каким-то неявным центром всеобщего притяжения стал. И уже к концу сезона секция казалась без него непредставимой. Мы еще почти не читали его работ (монография вышла года два спустя), но каким-то внечувственным путем ощутили: среди нас появился человек, с чьим мнением стоит считаться и над чьими словами всякий раз стоит призадумываться.

Именно Бритикову свойственна была если не всеохватная и всеобъемлющая (такого не бывает), то всенаправленная эрудиция, отзвуки которой ощущаются и при чтении дилогии, — как ни ограничивал себя Анатолий Федорович, вписываясь в надлежащий академизм изложения, но прорывались таки неожиданные аналогии, ассоциации, сопоставления. Но ведь по сравнению с тем, что открывалось в статьях, выходивших в неакадемических изданиях, не говоря уже о личном общении, — это сущие крохи. Как и откуда набирал он все эти сведения — суть тайна за семью печатями; можно сказать, из эфира впитывал. Но я не могу припомнить темы, при разговоре на которую Бритиков не мог бы сказать чего-то интересного и оригинального. В последние годы он, например, всерьез заинтересовался историей и особенно праисторией славян — какие же увлекательные дискуссии завязывались у него с великим эрудитом Александром Щербаковым! Дай волю, их можно было бы слушать часами… Литературовед и писатель — казалось бы, два дилетанта; но ни в одной книге профессионального историка не встречалось мне столько сведенных воедино интереснейших фактов, такой логики выстраивания ситуаций и самого исторического процесса.

Именно Бритикову пришла в голову идея организовать всесоюзные Ефремовские чтения. И что же? — «Пробил», как в свое время неортодоксальную свою научную тему. И было проведено несколько весьма интересных конференций, проходивших поочередно в Николаеве, в Комарове под Ленинградом и в Москве, на которые со всей страны съезжались фантасты, критики, литературоведы и даже всепроникающие фэны… Не кто иной, как Анатолий Федорович собственноручно привинчивал мемориальную доску к стене дома в Вырице, где родился Ефремов… Как же нам нужна была эта роскошь не только профессионального, но и просто человеческого общения!

Именно Бритиков внедрил в головы функционеров Союза писателей СССР мысль отметить столетие со дня рождения Александра Беляева, из чего родились и торжества на родине писателя, в Смоленске, и выпущенное ленинградской «Детской литературой» пятитомное Собрание сочинений, и — хотя с большим отрывом по времени — Беляевская премия.

Именно Бритиков, неброский, казалось, даже специально, хотя и без малейшей нарочитости стремящийся быть неприметным, воздвигался скалой, ощутив, что с кем-то (не с ним самим — вот единственный случай, когда он был не боец) поступают несправедливо. Ибо вслед за поэтом считал, что в подобной ситуации

Лучше встать и сказать,

Даже если тебя обезглавят —

Лучше пасть самому,

Чем душе твоей в мизерность впасть.

Наконец, именно Бритиков всей душой откликнулся в 1983 году на идею Александра Сидоровича, тогдашнего председателя городского Клуба любителей фантастики «МиФ-ХХ», организовать при клубе Студию молодых фантастов. И до самой смерти оставался ее бессменным руководителем. Оказалось, он умеет тонко чувствовать не только текст, но и автора; и автора этого учить — вроде бы мягко, вроде бы ненавязчиво и тактично (во всяком случае, за двадцать лет не могу припомнить случая, чтобы кто-нибудь на него обиделся), но в то же время достаточно твердо, чтобы процесс был успешным. И студия мало-помалу становилась «ханойской башней», основанием и осью которой служил Анатолий Федорович. Больше того, этим внутренним свойством он помимо собственной воли, одним фактом существования заражал, намагничивал студийцев. Это, наверное, самая трудная наука и самое высокое искусство — намагнитить все кольца так, чтобы башня держалась, даже когда основание с осью исчезнет.

5

Известное изречение Теренциана Мавра в привычно усеченном виде гласит: «Habent sua fata libelli»[4]. Пока судьба бритиковской монографии складывалась трудно — в чем-то неизбежно повторяя или отражая жизнь своего создателя. Однако если обратиться к подлинному тексту жившего семнадцать столетий назад римского грамматика, то окажется, что фраза неполна: «Pro captu lectoris habent sua fata libelli», то есть «От читателей зависит, какими окажутся судьбы книг».

Вчитайтесь — и, может быть, вспомните (если знали Анатолия Федоровича) или впервые услышите его голос, ощутите движения его мысли. Вчитайтесь — и, надеюсь, он войдет в ваш внутренний мир так же, как вошел некогда в наш круг.

И тогда судьба этой книги станет такой же светлой, каким светлым человеком был Анатолий Федорович Бритиков.


Андрей БАЛАБУХА

Загрузка...