Так вот, прихожу в нумера, а там лежит как раз-таки Развалина, стонет, кряхтит и сыпет проклятиями.
— Ой бля… Ой нах… Пиздец мне, пиздец. Зинка, сука, падла, сволочь! Рука моя, рука!
Я пригляделся: та рука, на которую ставили капельницу, в два раза больше другой, как у Портоса когда-то. Крутил-вертел иголку, вот жидкость мимо вены и пошла.
Посмотрел на Хромого. Тот подошёл ко мне поближе.
— Медсестру я уже позвал, — говорит. — Сейчас придёт и снимет. Видел бы ты, что он тут с этой капельницей вытворял! Только что шест себе в задницу не совал. Сочувствую я тебе, Володя. Уйдём мы с Лёнькой — намучаешься ты с этими маразматиками.
— Да где же эта медсестра шляется! — завопил со своего ложа Развалина.
— Сказано: придёт, — неблагожелательно бросил ему Хромой. — Чего ты кипишишь? Я тебе жидкость перекрыл.
— У вас, уважаемый, там катетер, — пояснил я Развалине. — Капельницу к нему уже присоединяли, и заливалось всё куда надо. Так что не в Зине дело, если не туда пошло, а просто елозить надо меньше.
Развалина застонал. Пришла другая медсестра, не Зина, и выдернула иглу.
— Как вы тут работаете… — задребезжал ей вслед Развалина, но она была слишком занята и уносилась вдаль по коридору, топоча стремительно, как балерина. Тогда Развалина, продолжая стенать и материться, очень медленно встал, отыскал трость и черепашьим шагом пошёл в клозет.
— Всего семьдесят четыре года, — бормотал он на ходу. — Семьдесят четыре года, блядь. Ноги отнялись нахуй. На Кавказе в таком возрасте женятся. А мне пиздец. Стопроцентный калека. Мать умерла в девяносто семь. Отец в девяносто три. А я в семьдесят четыре сдохну нахуй. В семьдесят четыре. Сдохну нахуй. Рука! Рука, блядь! Больно!
— Н-да, — сказал я Хромому, прислушиваясь. — Жалко его, конечно, но действительно, трудновато с ним будет. И напрасно он постоянно твердит, что ему пиздец. Это не по феншую. Не на то себя программирует.
Дверь отворилась, и в палату въехало новое кресло. На нём везли высохшего старичка с большими ушами и взглядом младенца. Вывалив его на кровати рядом с кроватью Развалины (той самой двуспальной, о которой я рассказывал когда-то давно), толстуха ушла.
— Кто б мне сладенькой водички купил, — промолвил дедушка и затрясся в рыданиях.
— Вот какой дедушка! Слабенький. Вот она, старосчь наша, — умилённо заговорил, показывая на него, Херагумба. — Вот что каждого из нас ждёчь.
Дедушка меж тем полез со своими вещами в тумбочку Развалины, перепутав её со своей. Отзывчивый Хромой решил ему помочь сориентироваться.
— Вот твоя тумбочка, дед, не эта, — начал показывать он.
— Ась? — Повернул к нему лопухообразное ухо старик.
— Я говорю, — гаркнул Хромой в ухо что есть сил, — тумбочка твоя вот эта!
Дедушка посмотрел на него и опять заплакал, сев на постель.
— Ох, не дай бог такую старость! — схватился за голову Хромой. Он был вконец расстроен: мало того, что завтра выписывают, так тут ещё дедушкины слёзы. — Испугался, что ли? Я ещё и виноват! Всё, никому помогать больше не буду…
— Да, Володька, — заговорил молчавший до этого Лёня. — Попал ты… С ними с ума сойдёшь.
Тут уж помрачнел и я, впечатлённый синхронными соболезнованиями товарищей. А из коридора возвращался повеселевший Развалина. По пути обратно он зашёл в медсестринскую, и верховодившая там мудрая женщина Павловна, инженер человеческих душ, намазала разбухшую руку какой-то мазью и наговорила кучу утешительных комплиментов. Так что наш непоседа был, как говорят малороссы, у гуморi.
Прошаркав к постели, Развалина медленно сел на неё, взревев пружинами, и посмотрел на старика, распластанного на соседней кровати.
— Ну привет, сосед! — сказал он.
Мы с хлопцами втроём, не сговариваясь, нервно заржали.
— Ничего смешного, — обиделся Развалина.
Сопля на своей кровати в который раз издал непристойный звук и испустил неприятный дух. Херагумба же продолжал умиляться заехавшему старичку:
— Вот она, старосчь, какая! Никого не пошчадит…
— Владимир Владимирович! — обратился вдруг ко мне Развалина. Отчего-то именно ко мне он обращался всегда по имени-отчеству. — Кто продал амерыканцам Аляску?
— Государь император Александр Второй, — ответил я. — Предвосхищая вопрос насчёт Екатерины, которая была не права: это всего лишь глупая песня.
Водичку дедушке купили. Санитарка сходила. Сдачу он спрятал себе под подушку.
А я стал почитаемой для Развалины фигурой. Если в палате возникал спор, он непременно апеллировал ко мне как к арбитру: «Владимир Владимирович усё знает. Ён нас рассудит». По нескольку раз на дню он мучил меня любознательными расспросами. «Владимирович, а что пишут у интернете про лекарства на китовому усе?», «Владимирович, что ты знаешь про тое, как амерыканцы не летали на Луну?», «Владимирович, почэму на древнем индейском храме в Индии ёсть изображение тарелки и космонавта?»
Также Развалина фонтанировал разнообразными рассказами, демонстрируя свою своеобразную эрудицию. Я слушал его вполуха; отдельные выхваченные из потока сознания Развалины фразы свидетельствовали о недюжинной оригинальности его мировоззрения. Говорил он неизменно с матюками, но иногда на удивление книжно. «Когда Микола Тесля пришёл к Ротшыльду, Ротшыльд не дал ему денег, а если б дал, то Амерыку узорвало бы нахуй». «Чтобы расшыфровать письмо Гитлера, Сталин собрал своих лучших учоных математиков — Курчатова, Лобачевского, Бернулли». «У этой шкатулцы Ностраждамус хранил первое у мире лекарство от диабета».
Никаких уточнений и исправлений он не терпел, точно так же, как и никаких споров по поводу глупостей, которые ему не раз случалось изрекать. Он злился, расстраивался и чуть не плакал. Чаще всего, впрочем, никто ему не возражал, потому что не слушал.
Самой длинной и душещипательной историей, рассказанной Развалиной, была история любви его кумира Альберта Эйнштейна и советской шпионки Конёнковой, супруги известного скульптора. «Энштейн увидел яе у окна и улюбился без памяти. Серце его бешено заколотилося у груди… Это была любов на усю жизнь. Когда Коёнкова уежжала, Энштейн был поражон у самое серце. Ён стояв на вокзале и горячо плакав, и слёзы текли по его лицу. Не выдержав гора разлуки, ён ускоре скончался. Когда учоные и любознатели похоронили Энштейна, то нашли у его вешчах пучок волос Коёнковой…», — монотонно и торжественно повествовал о несчастной любви лирик Развалина.
Неподдельное вдохновение чувствовалось в его рассказе; закончив, он пал на своё ложе и принялся пыхтеть, икать и помирать. В тот вечер его было особенно жалко. Мне всегда были симпатичны люди с тягой к чему-то помимо котлет и унитаза, так что я потеплел к старику, несмотря на его скверный характер.
Ночами Развалине становилось совсем худо, и он уходил к медсёстрам дышать кислородом, стонать и получать уколы. Приползал утром совсем измождённый под всё те же матерные причитания.
Он повсюду таскал с собой не мобильный телефон, как многие, но розовый рулон туалетной бумаги. Садясь за стол, Развалина непременно ставил этот рулон перед собой, на несколько минут застывая в медитативном созерцании.
Вернёмся, однако, к описываемому дню. На закате его, читатель, дверь снова отворилась… И снова со зловещим скрежетом кресло-каталка, толкаемое неизменной толстой санитаркой, ввезло престарелого пассажира. Это был Жертва.
Облупленного и худого, обладающего голым фиолетовым черепом и сливовым носом, его положили на пресловутую двуспальную кровать рядом с Развалиной — на самое неудобное место возле умывальника, с которого я успел сбежать в эпоху ещё первых, ходячих геронтов. «Вадим Антонович», — объявил себя Жертва, но никто не представился ему в ответ.
«Превентивное заключение в дом престарелых», — горько думал я. — «Интересно, за что мне такое наказание».
«Когда станет совсем тяжко, обвенчаешь их. Какой-никакой будет праздник», — посоветовал Лёня. — «Смотри, если не выпишут тебя завтра, так с третьим дедом обвенчаю!» — пригрозил я. Команда действительно набиралась аховая, хоть сейчас отправляйся с ней на Остров сокровищ.
Комплект
Прощание с собратьями было трогательным. Последним, разумеется, уходил Хромой — единственный помимо меня ветеран Отеля. Впрочем, рядом со мной, Робинзоном Фариа, он был безнадёжный желторотик. На улице завывали ветра, по стёклам хлестали свирепые поллюции дождя. Уйти на прогулку было невозможно, и весь день я просидел в палате в компании трёх полупаралитиков и одного соплежуя.
Развалина вёл себя как обычно, то есть плохо. И даже хуже обычного: в компании двух коллег он совсем распустился. Хорошо ещё, что я пользовался у него авторитетом и время от времени мог призывать его к порядку. Деливший с Развалиной постель Жертва очень быстро научился у него плохому. Старики матерно общались, капризничали, ворчали, срыгивали, пердели и синхронно загаживали территорию подле своего новобрачного ложа. Пол вокруг кровати на несколько метров был залит их совместной, братской мочой; утки, ватки и объедки живописно валялись в лужах, репрезентуя откровенную и эпатажную антиэстетику декаданса.
Настоящий сюрприз преподнёс ушастый дедушка, тот самый, что плача просил сладенькой водички. Прытко перебравшись на удобную постель Хромого, он заорал в мою сторону:
— Парень! Иди сюда!
Я подошёл.
— Ты ж ходячый? Сходи купи мне водицы сладенькой!
— Закрыто, дед. Закрыт уже буфет. Хочешь, из чайника наберу — возле столовой стоит.
— Да не надо, я сам наберу.
— А ты что, сам ходячий?
— Почаму не ходячый? — даже обиделся дед. — Очань даже ходячый. Мне восемьдесят тры гады, а я всё сам по хозяйству и на мотокосилке весь свой огород обрабатываю. Усё этими руками.
— Слабый ты какой-то был вчера.
— Это я просто выпил, с лисапеда свалился и в грудях запекло. А так я усё сам.
Знающим людям знакома эта коварная деревенская тактика: в чужом, враждебном городе, перед лицом угрозы потеряться и быть забытым, прикинуться беспомощной овечкой, невинным одуванчиком. А потом освоился, и «парень, сходи купи мне». Тактика правильная: сердобольные люди так и бросаются помогать. Скажем, когда дедушка решил перебраться на койку Хромого, медсёстры буквально на руках его туда перенесли, жалея.
Вечером к старичку с ушами пришла бабка. Великодушие и обида боролись в её душе. «Ешь!» — ожесточённо тыкала она ему в рот собранные дома скарбы. «Сала ты мне не принесла», — капризничал старик. — «А ще чего ты хочешь? Сала ему. И бутылку на закуску к салу!» — «Рыба не солёная». — «А то тут можно табе солёное делать. Ето кардиология. Здесь солёного не будет. Хочешь солёного. Так, давай картопли поешь»…
Из дальнейших разговоров бабки вытекало, что дедушку она подозревает не только в чрезмерном пьянстве, но и в бессовестном кобеляже: дом оставил, напился пьяный, по бабам поехал на велосипеде своём… И этого-то деятеля, наломавшего дров, персонал и пациенты считали выжившим из ума паралитиком! Вот оно, непревзойдённое деревенское искусство мимикрии!
Уходя, бабка была по-прежнему скорбна и отстранена. «А буську мне на прошчание?» — игриво спросил её дед, чмокнув воздух. — «Пусть бабы твои тебя цалують! Пьянтос! Глаза б мои тебя не бачыли!»
Пройдя к двери, она обернулась и вежливо обратилась к остальным, невольным свидетелям любовной драмы:
— Всего вам хорошего! Будьте здоровы! Крепитеся!
— Так ты по бабам ходишь, дед? — спросил у старика с ушами Жертва.
— Мне восемьдесят тры! Зачэм мне это надо!
— Ну и мне восемьдесят тры.
Я отметил, что ровесник лежит через три кровати от ушастого, ещё и скрытый развалинами Развалины; и тем не менее, ушастый, заставивший всех считать себя глухим, отлично услышал его вопрос.
К вечеру подселили трёх толстяков. Едва взглянув на них, я понял, что храпа не миновать. Один, пузыреобразный, красный, раздуваемый изнутри, сразу предупредил:
— Храплю я… Очэнь громко! Конопляное масло взял с собой на ночь принять, но оно по правде не помогает.
Залпом выпил пузырёк, скривился и сказал:
— Фу-у, гадость!
Освежив свой опыт человеческого общежития, многолетний затворник и мизантроп, я усвоил заново несколько азбучных истин. Люди — как державы: если хочешь иметь личное пространство, в которое никто не полезет, лезь к соседу. Не думай, что тебе удастся, огородившись, индивидуально отлежаться без чужих вмешательств. Лучшая защита — нападение: строй соседа, строй другого, устанавливай свои порядки. Но делай это не глупо, одними лишь истерикой и нахрапом, а комбинированно, как учили Лиддел Гарт, фон Клаузевитц, Мольтке и Сунь Цзы. Нужна твоя помощь — помоги, однако по носу щёлкать соседа не забывай.
С новичками нужно построже; если хочешь вогнать их в нужные рамки, куй пока горячо, пока они ещё не освоились. Поэтому я для острастки рявкнул на очень большого студенистого толстяка, вздумавшего сложить свои пожитки возле моей тумбочки, запретил Пузырю материться при медицинском персонале и устроил образцово-показательное проветривание комнаты несмотря на всеобщие стоны и аханья. Развалина, разумеется, стонал и ахал больше всех. Старики, впрочем, были уже неплохо обучены, я устроил им показательный курс молодого бойца ещё тогда, когда понял, что уйдут Хромой и Лёня, и я останусь один с этой золотой ротой.
Студенистый толстяк был довольно странно одет в очень короткую майку, этакий топик, и тугие штаны. Отовсюду из одежды марсианскими розовыми побегами вываливалось его победительное тело, ушедшее главным образом в живот. Едва он лёг в койку, раздевшись до теснейших трусов и не стесняясь при этом медсестры, как сразу выставил брюхо и с каким-то даже сладострастным ожиданием спросил у неё:
— А в живот уколы будут?
— Будут, будут, — нехорошо усмехнувшись, успокоила она.
Итак, отныне нас было восемь штук. Комплект.
Палата наша, построенная во мрачные годы Советской власти, явно была рассчитана на четыре койки, однако молодые посткоммунистические страны, избавившиеся от тоталитарных пут, как известно, ударными темпами изживают в себе совок, так что восемь значит восемь. Не двенадцать — и на том спасибо.
Ночь по обыкновению прошла мучительно. Развалина матерился и стенал, и, вдоволь поделившись своими неприятностями с соседями, уполз делиться с медперсоналом, щедрый. Пузырь делом доказал, что он человек слова, и храпел так, что казалось, что в животе у него сношаются поросята. А утром, часов в шесть, я проснулся от его громкого вопроса:
— Ци я храпел?
— Храпел, храпел, — зашелестели со всех сторон слабые, непроспавшиеся и непрокашлявшиеся голоса.
— Сразу захроп? — продолжал громко вопрошать он.
— А ну тихо! — заорал я на всю палату. — Мало того, что ночью спать не дал, так ещё и утром продолжаешь.
Пузырь затих. Увы, ненадолго: буквально через минуту он уже хрюкал в лучшей ночной традиции.
Утром подошёл к радиоприёмнику, строго до того мною табуированному, и давай крутить ручку.
— Ты что затеял?! — кричу. — Ночь прохрапел, днём решил брехучкой нас пытать? Не нужно этой херни!
— Тебе хорошо: компьютер достал и играешься, — возразил он. — А нам что делать?
— Книжку почитай.
Пузырь оставил попытки, пошёл к своей тумбочке и действительно вынул оттуда старую книжку, явно прихваченную из домашних макулатурных залежей. На обложке был нарисован истребитель с красными звёздами на крыльях, сбивающий немца в воздухе. «И. Г. Драченко. На крыльях мужества», — гласила надпись. Вздохнув, Пузырь сел за стол, раскрыл это интереснейшее произведение и уже через пару минут храпел, уткнувшись репой в раскрытую книжку. «Слушается», — с удовлетворением отметил я.
Вообще он был неплохой дядька, как и остальные два толстяка, только вот с храпом этим настоящая беда. Он и сам сокрушался, а что делать? Думаю, вся палата на койках прыгала, когда он выписывался.
В день моего ухода он спросил у меня:
— Вов, не против, я уключу радио?
— Включай, включай, Ванюша, включай, родной! — затараторил ему я. — Погромче включай! Хоть на всё отделение, милая душа, дорогой ты мой человек! Ухожу я! Скоро ухожу! Совсем чуть-чуть осталось!
Вспоминая сейчас ощущение грядущей свободы, я задумчиво пролистываю исписанные страницы тюремных тетрадей. Как хочется прямо сейчас закончить и отложить написанное в сторону! Но упускать ничего нельзя, и я продолжаю.
Кому-то покажется, может быть, что в своих записках мемуарист издевается над страданиями, болью и немощью. Поверьте, это совсем не так! Но без чувства юмора и здорового цинизма в этой юдоли скорби труднее стократ. Даже на краю могилы эти вещи будут нелишними, по отношению к окружающим ли, к себе ли.
Обилие мата и пердежа на страницах повествования также не ставьте в упрёк автору. В ковбойских салунах, как известно, висело объявление: «В пианиста не стрелять, играет, как умеет». Автор тоже пишет, разумеется, как умеет, но прежде всего — пишет правдиво. Что было, то было; что преобладало, то преобладало.
— Владимир Владимирович, — обращается ко мне неугомонный Развалина. — А зачэм ты сегодня ходил у душ? Ты ж три дня назад ужо ходил туда.
— Я вообще каждый день хожу.
— А зачэм ты кажный день ходишь у душ?
— Как зачем? Чтобы быть чистым. В идеале два раза нужно ходить: утром и вечером, ну, здесь хорошо и один прорваться.
— Так ты и так чыстый. Не кажный день же.
— Ну, считайте, что хожу потому, что нравится мне.
— Дома в душ надо ходить, — встревает студенистый толстяк. — А из этого душа мало ещё какую заразу принесёшь.
— Не будешь мыться — точно принесёшь. Чистота — залог здоровья, это ещё с детства должно быть всем известно. К тому же я, например, месяц здесь кукую. Посмотрел бы я на вас, салажат, кабы месяц вы не мылись.
На этом я заканчиваю глупый разговор, утыкаясь в своё писание. Писание не идёт. О странные, дремучие люди! — думаю я. — Мракобесные, дезориентированные, неряшливые! Живущие яко в тумане, те, для кого что Пасха, что Радуница, что Первомай! В добрый час, для такого уровня сознательности, дисциплины, гигиены, взаимопомощи живём мы даже чудесно. Электричество, отопление, канализация. Канализация нужна: пусть и не моются, но какают же. Чудесно живём, проедая богатейшие, как оказалось, советские остатки: этого не понимают, и очень зря. Это скоро станет ясно. Когда уже полностью проедим. Как ясна уже многим миссия Советской власти, сумевшей почти каждого из этих сыроватых людей научить читать и почти каждому подтереть нос.
С внутренним хохотом думаю я о сунувшихся сюда немцах, гениях орднунга: это здесь-то они хотели что-то внятное организовать, в этих-то заколдованных краях очарованных странников? Ну понятно, они иллюзий не питали и ставили своей задачей организовать прежде всего демонтаж и утилизацию населения, а затем уже обустроить для себя пресловутый лебенсраум. Примерно такую задачу ставят и сегодня, после майдана, прогрессивные европейцы для славянских земель. Только вот во всеобщей фантастической иррациональности и эта цель становится фантастической. И недостижимой. Врёшь, не возьмёшь! Не будет тебе лебенсраума!
Так, с философско-гигиенических рассуждений, довольно неторопливо, благостно и типично, начинается новый день. Вокруг тоже всё как обычно. Развалина аккуратно протирает очки об одеяло соседа, задумчиво приговаривая: «Пиздец мне. Сдохну нахуй». Сопля же, выдрессированный, о мою не смея, вытирает после жирной рыбы руки о собственную простыню. На оной простыне лежит просаленная газета с очистками. Утро как утро. События, впрочем, развиваются стремительно.
Оранжевый уровень
Магнитная буря. Оранжевый уровень угрозы. Теперь я знаю, что это не пустые слова. Утро разгорается. Развалина и Жертва лежат чуть ли не в обнимку на своей кровати и угрожающе гулят. Уровень их агрессии стремительно растёт. Сегодня они буквально не дают прохода взмыленным работницам. «Сестричка, забери мою утку, помой и принеси обратно. Скорее», — диктует Развалина. Когда утка приносится, немедленно следует комментарий: «Ты через Москву её носила? Быстрее надо». «Никуда вы не спешите, так мы спешим», — вторит ему Жертва. «Сестричка, подойдите скорее. Когда вы будете ставить капельницы? Цельный день потом с ими сидишь». — «Если б ешчо помогали капельницы ваши. Нихера не помогають», — снова поддакивает Жертва. «Не надо мне твой укол. Убери его нахуй. Мне лучше не становится. А вам тут всем наплевать». — «Это чыстая правда. Плявать они на нас хотели». — «Девушка, девушка, иди сюда, зови санитарку и пусть заберёт у деда утку, а мне принесёт новую, с крышкой. Утки и те покрали». — «Всё разворовывають и ешчо жалуюцца, што им платять мало». — «Сестричка! Сестричка! Капельницы вы нам будете ставить или нет?» — «Сестричка! Подойди сюда, ты слышишь, тебя чэловек зовёть!»
Окриком их сегодня не приструнишь: настроенные болезненно, занудно и плаксиво, могут и сомлеть от жалости к себе. Пытаюсь вполне утешительно, но строго их увещевать. Это срабатывает ненадолго. Особенно раздражает шакалящий Жертва. С соседней кровати, забрызгивая мой локоть, кашляет Сопля. Я демонстративно протираю локоть салфеткой; Сопля, впрочем, не понимает ни смысла демонстрации, ни того, что, кашляя, надо прикрывать рукой рыло.
— Санитарочка! — кричит Развалина. — Санитарочка!
Запыхавшись, санитарочка прибегает в очередной раз.
— Убери лужу, — командует Развалина. — Перевернулась утка. Получылося, што я обоссался.
Санитарка исполняет желание смутьяна, довольно нелицеприятно ворча. Через некоторое время она приходит снова размораживать холодильник.
— У тебя жопа маленькая, — замечает ей вдруг Развалина.
— Ну и хорошо, — говорит она.
— Как это хорошо? Некрасиво.
— Кому надо, нравится.
— Мужчынам не нравится.
— Тебе, дед, откуда знать.
— Бо я мужчына.
— Правда? — с хохотком переспрашивает санитарка.
— Мужчынам нравятся большие, — Развалина делает вид, что не заметил иронии. — Тебя, наверно, никто и замуж не узял.
Лежащий рядом Жертва гнусно подхихикивает.
— Ну и хорошо. Теперь хоть не сука и не падла. А то у вас одно величание жён. А потом на задницы чужие смотрите. На большие, — смеётся санитарка. — Наверно, своя мелкая.
— Да нет. Как раз у меня не мелкая. Наоборот, у меня не мелкая. Рук не хватае обнять.
— Ещё остаётся?
— Это усё моё. Она учера тут была. Приходила. У двери боком заходить, прямо не може пройти.
Могу засвидетельствовать, что Развалина не лгал. Я видел его girl-friend вчера. Габариты у неё действительно изрядные.
— Смотрите, — обратилась на этот раз ко мне санитарка. — Стройные никогда толстым никаких таких вот замечаний не делают.
— Цивилизованно ведут себя, правда? — сказал я.
— Да просто не завидуют! При чём тут цивилизация! Мы не завидуем, а они завидуют. «Чего ты такая худая?» А я ж не говорю, чего ты такая толстая! Не завидую — и не говорю.
— Мужики притвораются. Всем нравятся только полные, — мрачно гудел Развалина. — Худобень не нравится никому. Это они говорат: «О, толстые, толстые». А сами другое думают.
— …Но почему-то в глянцевых журналах толстушек нет, — победоносно заключила санитарка. — И все листают эти журналы.
— Да ну. Это… Просто я знаю психологию мужчын.
— Вот и психология мужчин.
— Мужики на кости не бросаются.
— А и не отказываются. И отчего-то от своих толстух бегут — к молодым, — захохотала санитарка. — А отчего к молодым бегут? Потому что молодые стройные, — заключила она победоносно.
— Ну, молодое есть молодое.
— Ну вот и всё. Потому что стройное.
— Да не потому что. Просто для разнообразия.
— Ага. А чего ж ты к толстой не бежишь для разнообразия? Ха-ха! А к стройной.
— Я, например, к толстой бегу, — бубнил упрямый Развалина. — К самой толстой…
Диалог долго ещё продолжался в том же содержательном ключе, причём в конце Развалина вновь стал переходить на личности присутствующих, вернее, на задницу присутствующей оппонентки.
Сделав своё дело, санитарка ушла. Но напоследок пригрозила:
— Ладно, дед! Надоел ты мне. Плохо ты себя ведёшь. Смотри, не пожалеть бы. Я-то ещё тебе понадоблюсь.
— Иди-иди, — напутствовал её Развалина. — Вот, Владимир Владимирович: нет ничего хуже для жэншчыны, чэм когда мужчына усомницца у её красоте.
— Так что ж вы человеку настроение испортили, — упрекнул его я.
Развалина промолчал и помолчал. Непродолжительно. Через некоторое время началось снова. Они с Жертвой, похоже, затеяли троллинг персонала всерьёз и надолго, становясь буквально минуту за минутой всё более придирчивыми, распущенными и крикливыми. Претензии, капельницы, утки…
Я почувствовал, что устаю от всего этого и вышел с книгой из палаты. И опешил: по всему коридору, сбиваясь с ног, под карканье старых глоток носились взад-вперёд санитарки с утками, сестрички с капельницами и дежурные врачи со стетоскопами. Пациенты неистовствовали. Безумный, истерический лямант стоял по всей больнице. Отдельно взятые, индивидуальные отчаяния, клокоча, извергались из палат в коридор, объединяясь в коллективном набатном порыве. Вопли и проклятия бесноватых доносились с разных сторон коридора, чёрной загробной тяжестью был наполнен спёртый воздух его. Это было жуткое ощущение. «Вот тебе и оранжевый уровень», — подумал я, слушая, как беснуется этот единый многоглоточный организм с коллективными вставными зубами.
«Пожалуй, на маразматиков крайне отрицательно влияет общество друг друга», — размышлял я. — «Развалина один был ещё человеком, а как подселили ещё двух паралов, совсем пошёл вразнос. Один парал тихий, да и вообще не парал. Второй горланит вместе с Развалиной… Они скоро какашками начнут кидаться!» — понял я в ужасе. — «Похабники и скандалисты… И бабки им вторят из коридора… Из разных дверей… полифонически… Может, эта симфония — к выписке моей? Прощальный, так сказать, концерт…»
Вспомнилось вычитанное у зоологов о синхронном поведении (synchronous behaviour, напомнила мне название френд-биолог) животных. Коллективные самоубийства леммингов. Массовые выбрасывания на берег китов и дельфинов. Феномен, когда, например, лев приближается к стаду бизонов, его замечает одна-единственная особь, а синхронно разворачиваются все, как солдаты по команде, и одновременно что есть сил драпают в одном направлении, друг друга с ног не сбивая, — не объяснён до сих пор. Похоже, старики таки увидели льва. Имя ему было — Смерть.
Я представлял этого льва абсолютно белым, с морозной гривой и ледяными провалами глаз. Он не рычал, а просто шёл медленно, обмахиваясь плетью хвоста, медленно и неумолимо шествовал на мягких лапах.
Возле одной из женских палат в коридоре стояла грустная красивая девушка. Я вспомнил, что она находится здесь с самого утра. Сейчас она ещё грустнее. Вздохнув, я принял решение вернуться назад к Развалине и Жертве.
Вернувшись, я обнаружил, что Развалина не только обоссался, но и обосрался. Сидит на краю кровати голой задницей на тряпке и дремлет со спущенными штанами. Троллинг санитарки, как она и предупреждала, не прошёл для него даром: судя по тому, что я увидел, с судном она не поспела. Вообще странно, раньше Развалина ходил какать как все, в туалет пешком и самостоятельно. «Похоже на финал драмы», — сказал я сам себе. Это было ошибочное мнение. До финала было ещё далеко.
На соседней кровати доктор и медсестра допрашивали Жертву. «Кажу вам, плохо мне», — разнузданно орал на них он. — «Что значит плохо? В каком месте болит?» — «Сами должны знать! Плохо мне и всё, а вы таблетками кормите…» Ему измерили давление. Давление оказалось высокое. Сварливому старику сделал укол.
Развалина тем временем проснулся, посмотрел на него и заскулил:
— Такое отношение блять суки блять к процессу лечэбному…
В спёртом воздухе витал тяжёлый запах пота, кала и мочи. Это было невыносимо. Я вновь схватил книжку и вышел в гудящий коридор. Одинокая девушка стояла возле окна с какой-то измятой простынёй в руках. Слёзы градом катились по её лицу.
«И ведь на улицу не сбежать в холод и дождь», — заскрипел я зубами. Сел в кресло в коридоре и раскрыл книгу. Через некоторое время несколько медсестёр с грохотом покатили по коридору каталку. На ней, абсолютно фиолетовый, в кислородной маске, лежал Жертва. Голова его болталась, как у трупа. Он и не выживет, понял я. Слышно было, как одна из сестричек что есть сил барабанит в двери грузового лифта.
Я зашёл в нумера. Старичок, упавший с велосипеда, полусидел в своей кровати и тревожно шевелил ушами. «Увезли деда», — сказал третий толстяк. — «В сортире упал, обписялся». — «Да ведь не то позор, что в сортире упал и описался», — подумал я. — «В таком месте немудрено; здесь все слабые. Обосрался и ладно, — здесь такое случиться может с каждым. А вот обосравшись, вкруг себя какашками кидаться — это уже действительно позор. Последний свой день без достоинства провести, мелочась и матерясь в подражание Развалине — вот это нехорошо. Тот хотя бы у них харизматический лидер. А этот? Ну а если вдруг сегодня и не последний день его? А вдруг вытянет? Нечего мне раскаркиваться, как старики из палат».
В палату зашла санитарка — забрать из тумбочки кошелёк и паспорт Жертвы. «Как он там?» — спросил толстяк. Та только вздохнула.
Я обратил внимание, что после инцидента с Жертвой Развалина присмирел. Весь вечер он разговаривал с сестричками с исключительным почтением, словно бы подозревал, что это их гнев сбил Жертву с ног. Ну или боялся, что если сам где-то упадёт, они могут и не прийти на помощь. А может, вообще сидел тихо, чтобы не привлекать внимание Провидения, сегодня особенно гневного.
В комнате уже было убрано, но по-прежнему дурно пахло. Я открыл окна и опять попёрся с книжкой в коридор. Через некоторое время по нему промчалась очередная каталка, ведомая топочащими медсёстрами. На ней лежала измученная пожилая женщина всё в той же кислородной маске. За каталкой, рыдая, бежала несчастная девушка, с самого утра караулившая в больнице, та самая, что роняла слёзы у окна. «Бедная ты, бедная», — сказал я сам себе громко, вздохнув — и тут же поймал косой взгляд затаившейся где-то в сиденьях бабки. Скорчив гримасу, которую оценил бы сам великий де Фюнес (наш человек, пациент кардиологии), я кивнул ей головой. Бабка отвернулась. Я встал и челноком поплыл обратно. Возле поста две медсестры пытались отпоить валерьянкой усаженную на стул девушку.
Наутро санитарка пришла за вещами Жертвы. «Что там…» — начал было третий толстяк и осёкся, всё поняв. — «А вторая женщина»? — спросил второй толстяк. — «Оба. Неудачный был вчера день у нас».
— Был чэловек — и нема! — сокрушался Пузырь. — Видно, тепер восстановится у меня арытмия, вчэра только видел этого деда, и нет его. Такой стрэсс.
Скорбный Развалина сидел за столом, в задумчивости играя палкою с уткой. От хворей и огорчений он всё дальше переходил на родную мову.
— Ён спав и на мяне руки ложил, — вспоминал он товарища. — Я и тепер ошчушчаю яго руки. Мне страшно на ету кровать ложицца. Быццам обнимает меня с того свету…
Правду говоря, я не почувствовал жалости к Жертве. Это был достаточно неприятный старик. За то недолгое время, что я его знал, я не успел его полюбить, и вряд ли полюбил бы позже. Смерть его, свернувшись калачиком, спала на пустой кровати рядом с Развалиной, или вовсе витала в общественном туалете, где упал Жертва, — это было жутко. Вспоминая Жертву, я размышлял о том, что теперь в моей больничной истории появился первый труп. Ницше сказал: кто познал мир, нашёл труп. Я нашёл труп; я познал Отель, людей, жизни и смерти, заключённые в его таинственных стенах. Довольно, довольно здесь торчать. Надо идти дальше.
На обходе врач сказала мне:
— Завтра выпишу вас. С открытым больничным.
Я и не нашёлся, что сказать.
Кода
В мою последнюю ночь Развалина впервые после своего прихода спал в палате. Боясь удушья, он уселся за стол, стоявший аккурат перед моей кроватью, водрузил в его центре свой рулон, положил перед собой подушку и стал клевать над ней носом с характерными кряхтениями и пришепётываниями.
Пузырь отчаянно хрюкал. Мне не спалось; я наблюдал за монотонными кивками обсидианового профиля Развалины. В лунном свете они казались бесконечной молитвой какому-то жестокому и безжалостному божеству, Молоху или Йог-Сототу. В какой-то момент показалось, что молитвенный рулон светится тусклым розовым светом. «Рулон плача», — подумал я. Развалина и возносил перед ним свои молитвы так, как это делают евреи у одноимённой стены.
Я решил, что пора спать, и закрыл глаза. Через некоторое время по полу загрохотала трость. Я открыл глаза и увидел повёрнутую ко мне обширную и измятую голую задницу стоящего со спущенными штанами молельщика. «Что ещё за чертовщина», — сказал я себе. Тем временем со стороны, прикрываемой задницей Развалины, послышалось барабанное журчание. «Ссыт в утку», — рутинно констатировал я и повернулся на другую сторону.
Там в темноте зияло бледное мурло сипло постанывающего Сопли. «Ну уж нет, благодарю покорно. Прощального плевка в репу в королевскую ночь мне никак не надо», — подумал я, повернулся на спину и принялся смотреть в потолок, где прямо надо мной монотонно мигала красная лампочка противопожарной сигнализации. Развалина считал, что это видеокамера, и возмущался, что врачи посягают на нашу личную жизнь. Я же, чтобы отвлечься от гадостного образа хамски выставленной жопы, стал воображать, что через неё (через камеру, а не через жопу) за палатой номер три наблюдают инопланетяне, зелёные человечки с глазами-блюдцами и ушами, как у дедушки-велосипедиста.
Через некоторое время я заснул. Вопреки ожиданиям, никакая летающая тарелка во сне не прилетала. Я вообще не успел увидеть никакого сна: очень скоро Пузырь захрапел особенно свирепо, и пришлось проснуться вновь. Открыв глаза, я увидел Развалину, стоящего возле своей кровати с уткой в руке. Он медленно подносил её ко рту, словно бы собираясь пить оттуда. «Это уж совсем чёрт знает что. Ночной кошмар?», — думал я, вытаращив глаза на Развалину и не в силах отвести взгляд. Тот уже держал утку у самых губ, когда послышался звук плевка. «Ах, он в неё плюётся», — понял я и заснул успокоенный.
Которое утро подряд я просыпался простуженный, вспоминая Арамиса, Атоса и Портоса. Каждый из них, перед тем, как уйти из больницы, должен был заполучить на длительное время сопли, кашель и субфебрильную температуру. Проклятие мушкетёров не страшило меня. Я был готов немножко посопливеть, коль скоро того требовала Её величество Свобода. Главное, дембель неизбежен.
Утром Развалина смирно и жалобно расспрашивал зашедшую к нему докторшу о своём здоровье. «Доктор, а почэму я задыхаюся?» — «А зачем отказались мочегонное колоть?» Старик замялся. Он уже и забыл, сколько раз представлялся со своими капризками и по какому поводу. Я же помнил, что от этого шприца он отказался в матерной форме просто потому, что демонстрировал покойному Жертве своё лихачество, а также скепсис по поводу методов современной медицины. — «Задыхаетесь вы от жидкости в лёгких», — поучала его доктор. — «А мочегонное, между прочим, жидкость из лёгких выкачивает». — «Доктор, я не буду отказываться от вашего укола». Едва врач вышла из палаты, неугомонный Развалина заголосил: «Сестричка! Сестричка! Принесите мне той учерашний укол!»
Я же отправился в цветочный магазин неподалёку (неоднократно проведя заранее подробную рекогносцировку, я хорошо изучил околобольничную местность), купил букет больших красных роз и принёс его госпоже лечащему врачу, благодарный. Щёки её порозовели от удовольствия — как и большинство женщин, она любила цветы. Ах, далеко не ландыши и колокольчики встречали её в душных палатах, но неопрятные пожилые мужчины с торсами вовсе не как у скульптур Праксителя, которые они обнажали с пугающей готовностью. И каждое будничное утро она, маленькая, хрупкая и самоотверженная, начинала с героической работы с этими сквернословами и пузанами. Так пусть же, добрая, хорошая, милая женщина, в кабинете ждут тебя настоящие розы, алые, как кровь, весело гоняемая сердцем по большому и малому кругу!
Придя домой — второй раз оговариваюсь — придя в палату, я вытащил нетбук, сел на кровать и стал ждать. Мне нужно было дождаться подписи заведующего под своим всё ещё открытым больничным. Санитарки с медсёстрами не знали этого и недоумевали, отчего это я всё ещё здесь торчу.
Пришла сестра-хозяйка, добрая душа, думая забрать свою восхитительную простыню с бабочками, не удержалась и спросила:
— За вами, наверное, приехать должны?
— Нет, — ответил я. — Я поеду сам. Просто понимаете, я пробыл здесь тридцать один койко-день и теперь боюсь выходить на улицу. Отвык.
Она сочувственно покачала головой. Я запетросянил:
— И вообще, я так надеялся, что мы встретим Новый год все вместе… Из меня вышел бы неплохой Дед Мороз, сестрички были бы снегурочками, санитарки — снежинками, а ёлку мы бы сварганили из капельниц! Я уже чувствовал себя талисманом отделения, этаким, знаете, домовёнком… А тут такой поворот! Выгоняют!
— Всё-то вы шутите, — сказала она, — а я вот зарядное у вас как всегда попросить хотела, да вспомнила, что вас выписывают.
— Возьмите, пожалуйста. Я всё равно больничный жду.
— Ну нет. Вы теперь не пациент. Поищу у кого-нибудь другого.
Я спрятал зарядное и продолжил восседать на своих бабочках.
Рубикон перейдён. Я теперь не пациент! Пусть больничный и открыт — я сделаю всё, чтобы затворить эту дверцу и остаться со светлой, здоровой стороны. Я не пациент, слышите ли вы, люди в белых халатах! На самом деле меня так и подмывало тотчас открыть окно и бежать в луга, в крайнем случае в нетерпении бегать по палате, нервически обгрызая отросшие за тридцать один койко-день ногти. Примерно так же в данный момент меня подмывает оборвать и немедленно закончить своё повествование. Но я принял решение проявлять выдержку, хладнокровие и спокойствие, придерживался этого решения и буду придерживаться его.
Когда заветный документ наконец принесли, я вскочил и стал прощаться с теми, кто присутствовал на тот момент в палате. Развалина был трогательно огорчён. «Ты прости, Владимирович, ежли что не так получилося», — говорил он, кроткий. — «Да что за разговоры», — утешал его я. — «Всё нормально! Главное, здоровы будьте!»
К моему удивлению, наиболее живо отреагировал на мой уход дедушка с велосипеда. «Так ты уходишь!» — вскричал он с таким искренним сожалением, что мне на мгновенье показалось, что всё это время только и занимались с ним, что вели задушевные разговоры. Даже захотелось обменяться телефонами. Кстати, звонком дедушкиного мобильного служил довольно известный хит Леди Гаги, что, конечно же, было нетривиально. Во взаимных пожеланиях выздоровления старик проводил меня до двери, как и полагается гостеприимному хозяину, и прощально помахал ушами. В их доме я уже был всего лишь гость.
Как все мы всего лишь гости в этом мире. Избитая фраза, но вспоминать её, ей-же-ей, не мешает почаще! С двумя увесистыми тюками в руках, в ниспадающих колокольных штанах и не по размеру свободном чёрном плаще, шагает бывший постоялец Отеля по освещённой солнцем улице аккурат к остановке. Улица освещена именно по поводу освобождения — до того, как он вышел, было темно и ненастно. Это приятно ему; да и кому бы не было приятно? Всего за месяц отвыкший от свободы, с некоторой оторопью смотрит он сквозь окошко маршрутного такси на ничего не подозревающих людей на плывущих улицах, неторопливо прогуливающихся в одиночку, парами и в больших количествах. «Какая-то у них фракция сердечного выброса?» — невольно задумывается бывший постоялец. Странно, что он удивлён; за время его отсутствия, вообще-то, во внешнем мире мало что изменилось. Небо по-прежнему голубо, асфальт сер, а вот деревья зазеленели, но так бывает всегда в это время года, и так будет происходить ещё долго. Жизнь прекрасна не только постоянством, но и динамикой, когда эта динамика положительна, разумеется. Вот пусть так и будет.
2 — 22 апреля 2015 г.