Я познакомился с ними в один из последних августовских дней.
Помню, меня задержала на работе неоконченная статья для журнала «Телевидение и радиовещание». К шести часам сотрудники разошлись по домам, редакция опустела, лишь в аппаратной слышались голоса дежурных операторов.
Я сидел около окна за пишущей машинкой, поглядывал на широкую и пустынную полосу реки, на далекую желтизну сопок, курил, стряхивая пепел в бобышку от стационарного магнитофона, и время от времени постукивал по клавишам двумя пальцами… Солнце стояло высоко, комната была залита светом. Около моих ног валялся, как бездыханный, пес Кучум. Изредка по телу его пробегала дрожь, не иначе он видел во сне белоснежные поляны, перечеркнутые тонким собольим следом… Тихонько мурлыкал репродуктор на стене. Под музыку в голове бродили всякие посторонние мысли.
Неплохо бы, думал я, поехать сейчас в отпуск, поваляться где-нибудь на южном пляже, попить пивка вволю, а потом закатиться с женой в Прибалтику, послушать орган в Каунасе, побывать, наконец, в музее Чюрлёниса… Да, неплохо бы, думал я, а пальцы между тем выстукивали скучную фразу: «…накоплен опыт освещения работы оленеводческих бригад».
Еще я думал о том, что таймени на Виви в такую пору славно берутся на желтую блесну и не худо бы подговорить знакомых вертолетчиков слетать на рыбалку. И пора бы уже найти более расторопного работника, чем Иван Иванович Суворов, и зама не мешало бы иметь посимпатичней, чем Юлия Павловна Миусова, и сатирический радиожурнал возобновить неплохо бы…
«…практикуются частые поездки в отдаленные бригады»…
Дверь распахнулась.
— Можно?
Вошел высокий молодой человек в ярко-красной рубашке, джинсах и кедах. Его светлые, давно не стриженные волосы клубились на голове. Вокруг шеи был повязан цветной платок. Узкое загорелое лицо освещали голубые глаза. На вид ему было лет восемнадцать.
Он остановился посреди комнаты, нахмурился и спросил, где найти главного редактора. Вопрос прозвучал с вызовом. Кучум поднял морду и легонько зарычал.
— Слушаю вас.
— Вы главный редактор?
Я подтвердил: совершенно верно, главный редактор собственной персоной.
— Можно с вами поговорить?
Я пожал плечами: отчего бы и нет, пожалуйста.
Посетитель крутнулся на резиновых подошвах.
— Одну секунду! — и скрылся за дверью.
Я закурил новую сигарету. В коридоре слышался быстрый шепот, какая-то странная возня. Наконец он появился снова, ведя за руку, точно ребенка через опасный перекресток, тоненькую девушку. Она была одного возраста со своим спутником, в таких же, как он, джинсах и кедах. Неуловимое сходство угадывалось и в их лицах — загорелых и узких, хотя волосы у нее были каштановые, гладкие, открывающие выпуклый лоб, а глаза посверкивали, как обточенные камешки янтаря.
Она вошла с закушенной губой, пылающими щеками, шепнула: «Здравствуйте». Мы с Кучумом встали, как по команде.
— Проходите, садитесь, ребята! — пригласил я.
Они переглянулись.
— Садитесь, садитесь, — повторил я приветливо.
Они опять переглянулись.
— Сядем, — сказал он, глядя на девушку.
Они расцепили руки и опустились рядышком на стулья около стены. Кучум тотчас приблизился к незнакомцам, принялся обнюхивать их колени. Рука девушки скользнула ему на загривок. Он вздохнул и повалился на пол как подкошенный.
Я рассмеялся. Девушка подняла глаза и робко улыбнулась. Ее спутник ткнул Кучума кедом в бок и вдруг звонко ляпнул:
— Ваш сотрудник?
Девушка бросила на него быстрый беспокойный взгляд.
Я слегка удивился.
— Нет, в штат мы его не взяли. Голос не радиофоничный. Но соболей, между прочим, загоняет отменно.
— И оберегает вас от посетителей?
— Сережа… — шепнула девушка.
Он повернулся к ней.
— А что я сказал? Я только спросил. — И снова ко мне. — Я вас не оскорбил?
— Меня? Оскорбили?
Довольно холодно я ответил, что не замечаю ничего оскорбительного в его шутке, и добавил, что посетители в редакции — всегда желанные гости.
— Вот видишь, — бросил он девушке, и его пальцы быстро коснулись ее руки, словно успокаивая.
— Слушаю вас, ребята.
Он тряхнул светловолосой головой и выпалил:
— Мы ищем работу. Есть у вас вакансии?
Это было неожиданно.
Оба не мигая смотрели на меня.
В некотором замешательстве я принялся раскуривать погасшую сигарету.
— Работу… у нас в редакции? А кто вы такие, ребята? Откуда вы?
— Сначала скажите: есть у вас вакансии? Если есть, мы расскажем о себе. А нет — уйдем.
— Ой, Сережа…
— Зря болтать нет смысла, верно?
— Вы уж так прямо быка за рога…
— А зачем зря тратить время? Мы не бессмертные.
— Ой, Сережа… пожалуйста…
— Лучше сразу: есть у вас вакансии или нет?
— Ну-у… — протянул я, слегка ошеломленный. — Это зависит от того, на что вы претендуете. Мне не совсем понятно, какую работу вы хотите получить. У нас есть должности технические, есть творческие. Может, вы поясните, что вас интересует?
— Одна творческая, одна техническая.
— Ага! Одна творческая и одна техническая. А точнее можно?
— Пожалуйста! Катя, — кивнул он на девушку, и ее лицо вспыхнуло, как факелок, — хочет работать машинисткой. А я умею писать.
Так и заявил: «Я умею писать!»
Кажется, я не сдержал улыбку. Он заметил и сразу нахмурился.
— Вы не верите?
— Да нет, почему же… Писать сейчас умеет каждый. И читать. Я хочу сказать, что сейчас все грамотные. Вы работали на радио?
— Сначала скажите, есть у вас вакансии?
— Предположим, есть.
— Предположим, работал.
Девушка закрыла лицо руками.
— Ну и ну! — покачал я головой. — Кто вас научил так устраиваться на работу? Есть у меня вакансии. Без всяких «предположим». Но это еще ничего не значит, согласитесь.
— Вам нужны работники, так?
— Ну, так.
— Корреспондент и машинистка, так?
— Так.
— Вот это деловой разговор. Можете спрашивать.
— А что я должен спрашивать?
— Кто мы, откуда мы — все, что нужно.
«Мы, мы, мы…» Я откинулся на стуле, с интересом разглядывая обоих.
— Хорошо, будь по-вашему. Откуда вы, ребята?
— Из Москвы.
— Ого! Издалека. И что вас сюда привело, если не секрет?
— Мы ищем работу, я сказал. В Москве мы учились.
— А, учились! Где?
— В школе, разумеется.
— Почему «разумеется»? Могли и в техникуме и в училище. Десять классов закончили?
— Да, по десятке.
— И что же… получили аттестаты — и сразу на самолет? Вы извините, что я так расспрашиваю. Но коли пришли устраиваться на работу, я должен знать, что вы собой представляете.
— Понятно! — перебил он нетерпеливо. — Мы должны представиться. А вас как зовут?
— Ох, Сережа… — пронесся вздох девушки.
— Действительно, — согласился я, — это упущение. Меня зовут Борис Антонович. Фамилия Воронин. Должность моя вам уже известна.
— А мы Кротовы. Сергей и Катя. В институт мы не поступали. Хотели, да раздумали. Нам было не до этого. Мы поженились и решили работать.
Наступило молчание. Я старательно тушил окурок, собираясь с мыслями. Оба не спускали с меня глаз.
— Вот оно что… — промямлил я. — А ведь, откровенно говоря, я подумал…
— Вы подумали, что мы брат и сестра! — опередил он меня.
— Вот именно. Вы чем-то похожи друг на друга.
— Нам уже это говорили. Знаете кто? Редактор вашей местной газеты. Мы ей сказали, что мы муж и жена. Она всплеснула руками и закудахтала, как курица. Она случайно не старая дева?
— Что-что? — изумился я.
— Мы подумали, она старая дева…
— Черт возьми! Ну и суждения у вас!
— А что, не правда?
— Нет, конечно. У нее трое взрослых детей.
— А по натуре ханжа.
— Сережа!..
— У нее взгляды допотопные, как и ее платье. Мы не смогли бы там работать. Так ей и заявили.
— А она предлагала вам работу?
— Нет. Она прочла нам мораль. Мы встали и ушли. Мы сыты моралями.
— Понимаю… И все-таки оценки у вас слишком категоричные. По-моему, вы излишне горячитесь. Нельзя ли поспокойнее?
— Как это? Умереть, что ли?
— Нет, просто не петушитесь. Давайте говорить спокойно.
— О чем? Почему мы поженились так рано? На это мы не отвечаем.
«Мы… мы… мы…»
— А сколько вам лет, я могу хотя бы узнать?
— Пожалуйста! Обоим тридцать четыре.
— Это звучит солидно. А по отдельности?
— Разделите на два.
— Ага. Значит, по семнадцать.
В его живых глазах блеснул смешливый огонек.
— У вас математические способности, — брякнул он.
— Первый раз в жизни слышу такой комплимент… Постойте, ребята! — вдруг осенило меня. — Как же так? Вам по семнадцать, а вы…
— …а мы женаты! — стремительно закончил Кротов мою мысль. — Все правильно. Вы отстали от жизни. Сейчас и в шестнадцать регистрируют в исключительных случаях. Мы — исключение, понимаете?
— Ага! Гм… Понятно… Акселерация… — довольно глупо пробормотал я.
Опять наступило молчание, и вновь я потянулся за сигаретой, ощущая на себе напряженные взгляды Кротовых.
— Видите ли, в чем дело, — заговорил я, закуривая. — У всякой администрации существует правило: не покупать кота в мешке. Я уже знаю, что вы муж и жена, что вы окончили школу. А вот, например, ваши родители знают, что вы здесь? Только не зачисляйте меня сразу в — ханжи.
— Родители за нас не будут работать, верно?
— Верно. Но родители могут вас разыскивать или что-нибудь в этом роде. А я приму вас на работу и окажусь в дурацком положении. Может так получиться?
— Не может! Они в курсе событий. Остальное вас не касается.
— Правильно. Значит, им известно, что вы здесь?
— Известно. Еще как!
— Ладно, с этим ясно. А теперь скажите, почему вы решили, что сможете работать в редакции? Вы печатались в газетах, писали для радио?
— Нет.
— Вот видите…
— Так, как пишут, и я смогу. Даже лучше.
— Не слишком ли вы самоуверенны?
— А вы проверьте! Дайте мне задание!
— Какое, например?
— Любое. Репортаж, статью, корреспонденцию.
— Ого! Вы и с жанрами знакомы, — легонько съязвил я. — Но этого недостаточно, чтобы работать в редакции.
Они поглядели друг на друга.
— Сказать? — спросил Кротов у своей Кати. Она кивнула. Он метнул взгляд на меня. — Я пишу. Давно пишу. И хочу стать профессиональным литератором.
Ни больше ни меньше! Профессиональным литератором! Не удержавшись, я глубоко вздохнул. Мой явный скептицизм не остался незамеченным. Кротов сумрачно посмотрел на Катю, словно спрашивая ее: «Не пора ли кончать с этим типом?» Потом развалился на стуле, закинул ногу на ногу.
— Опять не верите?
— Да нет, отчего же… — осторожно сказал я. — Задумано, во всяком случае, смело. Правда, трудностей на вашем пути немало.
— Знаю!
— Ну, если знаете, тогда…
Я был огорчен. Он вдруг разочаровал меня. Внезапно мне стало тревожно за эту девушку, эту Катю, которая смотрела на него во все глаза.
— Стихи, вероятно, пишите? — спросил я с угасающим интересом.
Он презрительно отмахнулся: нет, не стихи — прозу, роман.
Я заметил, что роман — жанр трудный и требует большого жизненного опыта и литературного мастерства. Он сдержанно согласился, что я прав. Я выразил опасение, что в его годы роман, тем более хороший роман, может не получиться. Он не ответил. Молчание было красноречивым. Он прикоснулся к ладони жены, как к талисману.
Я поинтересовался, кто его любимый писатель. Фолкнер! Уильям Фолкнер! Мы помолчали. В раздумье я стукнул пальцем по клавише машинки.
— Ну, хорошо! Оставим ваши литературные планы в стороне. Откровенно говоря, я считаю их безнадежными… — Катя вздрогнула, и я тут же поправился. — …слегка легкомысленными. Мы в нашей радиоредакции романов не пишем. Романистов у нас в штате нет, и они нам не нужны. И деньги за будущие романы у нас не платят.
— Я буду делать все, что надо. Этого мало?
— Кое-что такое заявление значит, но…
Я встал, подошел к окну, откуда открывался вид на незакатное солнце и широкую ленту реки. Я прикидывал все «за» и «против». Они зашептались за моей спиной.
— Сережа… Сережа… — умолял голос девушки.
Наконец я принял решение.
— Послушайте, ребята, — обернулся я к ним. — А почему вы именно сюда приехали? — Он открыл было рот, но я его перебил и попросил ответить Катю. — А то муж не дает вам слова сказать.
Она растерялась, стиснула руки на коленях, заерзала на стуле…
— Видите ли… мы купили карту Сибири, Сережа мне завязал глаза и попросил ткнуть пальцем. Я попала прямо сюда. Мы купили билеты и поехали.
Я изумленно взглянул на Кротова: неужели это правда? Улыбаясь во весь рот, он подтвердил: самая настоящая!
— А родственники у вас тут есть?
— Откуда! — отверг он.
— А знакомые?
— Ни одного!
— Ну, знаете, Катя, вам медаль нужно выдать за храбрость.
— А мне что? — поинтересовался Кротов.
— Вам ремнем всыпать.
— Не очень остроумно, — поморщился он.
— Зато эффективно! Кстати, — обратился я к девушке, — вы разбираетесь в музыке?
Вопросительно взглянув на мужа, она шепнула:
— Немножко…
Кротов смотрел на меня недоуменно и подозрительно. На этот раз я игнорировал его взгляд.
— Современную музыку любите?
— Очень.
— С классической знакомы?
— Кажется… Да, знакома.
— Проверка грамотности? — осведомился молодой наглец.
Я не удостоил его вниманием.
— Вы имеете представление, что такое фонотека в радиоредакции?
— Это… это вроде библиотеки, только музыкальные записи… Правильно?
— Правильно. У нас свободна должность фонотекаря. Обязанности на первых порах такие: нужно привести в порядок пленки — а их, между прочим, сорок тысяч, — постепенно создать каталог, ну, а в дальнейшем оформлять заказы на новые записи. Если вас это устроит…
Кротов сорвался со стула и завопил:
— Соглашайся, Катька, соглашайся!
— Знаете… я, конечно… конечно, я согласна.
Кротов повернулся ко мне с каким-то растерянным и счастливым видом.
— Вот спасибо! — выдохнул он. И тут же, у меня на глазах, обнял за плечи свою Катю и чмокнул ее в щеку. — Что я тебе говорил! А ты боялась!
У девушки светились глаза.
Кротов сунул руки в карманы, шагнул к столу.
— А со мной как? Возьмете меня?
Я решил дать ему урок.
— Боюсь, что с вами ничего не получится. У нас есть вакансия корреспондента последних известий, но нужен опытный журналист. Нештатничать, конечно, вам не возбраняется.
— Вы хотели дать мне задание.
— Я раздумал.
Он сник, но только на мгновение.
— Ладно! Я не пропаду. Можно вам сказать откровенно?
— Пожалуйста.
Он сказал откровенно. Он сказал, что, по его мнению, у меня нет редакторской интуиции. Он сказал, что мне представляется редкий шанс, да, редкий шанс, а я его теряю.
— Неужели? — вяло удивился я.
Его слова неприятно меня задели. Урок не удался; я хотел попугать его, смирить непомерную гордыню, но только разжег ее…
— Ну, вот что! Я не такой перестраховщик, как вы думаете, и потому дам вам задание. Если выполните его удовлетворительно, возьму в штат с месячным испытательным сроком.
«Редкий шанс» нахмурил свои светлые брови:
— Это одолжение?
Тут уж я не сдержался… Да и кто бы сдержался?
— Черт возьми, это слишком! Послушайте, Катя, ваш муж — порядочный нахал.
— Вы не обижайтесь, пожалуйста. Сережа очень добрый. Просто он самолюбивый.
Ну что с ними было делать!
— Ладно, проваливайте, — сказал я. — Завтра в девять ноль-ноль будьте здесь. Кстати, где вы остановились?
Можно было и не спрашивать: они нигде еще не остановились. Вещи в камере хранения аэропорта. Они полагают, что здесь есть гостиница.
Я объяснил, что в нашей столице Дом приезжих на десять коек, поднял телефонную трубку и с трудом уговорил знакомого администратора поставить в коридоре две раскладушки. Кротовы горячо поблагодарили и двинулись к двери.
— Послушайте, — осенило меня. — А деньги у вас есть?
Будущий романист остановился на пороге, рука его нырнула в светлую легкую шевелюру.
— Кать, сколько у нас?
Она что-то тихо шепнула.
— Десятка! — вдохновенно проговорил Кротов.
Через минуту я увидел в окно: он в яркой своей рубашке, тугих джинсах, светловолосый и длинноногий, ведет Катю, обняв ее за плечи, размахивая свободной рукой, и что-то горячо говорит ей на ухо… Они скрылись.
Я сел за машинку и хотел продолжить работу, но странные посетители не шли у меня из головы. Испортив две страницы, я прекратил попытки дописать статью, зачехлил машинку.
Домой я пришел в скверном настроении. На вопрос жены, почему задержался, буркнул что-то нечленораздельное, был ворчлив и несправедливо придирчив к дочери. Когда после ужина она собралась к подруге — на наших широтах в августе солнце светит допоздна, — я накричал на нее. Вечер был безнадежно загублен.
Перед сном я не выдержал и позвонил в Дом приезжих.
— Опять Воронин беспокоит. Как они там? Администратор негромко ответила:
— Заснули голубки… только что.
Назавтра, когда они вошли в мой кабинет, пахнуло как будто парным молоком и свежими, с грядки, огурцами. Кротов был в модном вязаном джемпере, светлых брюках и сандалетах. Катя сменила джинсы на короткое зеленое платье, открывающее загорелые ноги. Ее длинные волосы покрывали плечи и спину.
В кабинете у меня сидело несколько сотрудников. Я представил им Кротовых: Катю как нового фонотекаря, а Сергея назвал начинающим журналистом, который хочет попробовать свои силы на радио. Кротов вежливо склонил голову. Катя стояла с потупленными глазами, очень хорошенькая и беспомощная.
Я усадил ребят. Некоторое время их разглядывали.
Затем, как я и ожидал, заворочался и заскрипел самый старый наш работник, старший редактор сельскохозяйственного отдела Иван Иванович Суворов. Каким-то ржавым голосом он спросил, является ли уже молодой человек штатным сотрудником редакции.
— Нет, — сказал я, — молодой человек получит задание и если справится с ним, то будет принят в штат с месячным испытательным сроком. Кстати, вы могли бы, Иван Иванович, предложить ему тему. У вас в последнее время с материалами не густо, — напомнил я не без сарказма. — Вот вам и помощь.
— Нет уж, увольте, — буркнул Суворов. — Я уж как-нибудь сам. У меня нету времени заниматься обучением. Проще, знаете, самому написать, чем чужое заново переделывать. Отказываюсь от такой помощи, обойдусь без нее.
Мне захотелось наказать Суворова за его вечное старческое брюзжание и строптивость. Работник он был выдыхающийся, по сути дела, бесполезный. Но за его спиной, точно капитал на сберкнижке, хранилось тридцать лет местного стажа.
— Напрасно вы так, — заметил я. — Вы еще пожалеете, что не согласились. Верно, Сергей?
К моему удивлению, Кротов промолчал. Он смотрел на Суворова, подняв одну бровь, словно видел что-то диковинное, недоступное его пониманию. Поговорив о делах, я отпустил сотрудников. Они вышли из кабинета.
Кротов взглядом проводил Суворова, затем обратился ко мне:
— Это кто?
Я объяснил.
— Хороший журналист?
— Опытный работник.
Кротов секунду подумал и отчеканил по слогам:
— Он напоминает старика Ромуальдыча, жующего портянку.
Я холодно посмотрел на него.
— Не знаю такого. И впредь оставьте свои суждения о людях при себе.
— Даже когда меня оскорбляют?
— Никто вас не оскорблял, не фантазируйте. Не мог же он с первой минуты понять, что имеет дело с гением! Правда, Катя?
— Конечно! — откликнулась она, встрепенувшись. — Он же тебя не знает, Сережа.
«Господи боже мой», — подумал я… Глубоко вздохнув, перевел разговор на другую тему: как они отдохнули?
— Спасибо, хорошо, — ответил Кротов.
— Замечательно! — скрепила Катя.
— Позавтракали?
Да, они побывали в столовой, первый раз в жизни ели оленину.
— Ну и как, вкусно?
— Очень! — оценила она.
— Бесподобно! — причмокнул он.
Мы перешли к делам. Я попросил Катю написать автобиографию и заполнить трудовой листок. Она села в стороне за маленький журнальный столик, а я занялся Кротовым. Едва я начал рассказывать ему о нашем таежном округе, тихом, как охотничий скрадок, Катя подала голос:
— Все. Написала.
Я взял у нее листки. Почерк был плавный, круглый, буквы огромные. Автобиография выглядела так:
«Я, Кротова Екатерина Алексеевна (до замужества Наумова), родилась 16 мая 1955 года в городе Москве. Мой отец — научный работник института металлургии, мама — врач. В 1962 году поступила в среднюю школу, которую окончила в 1972 году. Комсомолка с 1969 года».
Две трети листка по учету кадров остались белым пятном.
— Ну что ж, — сказал я. — Все в порядке. Теперь отправляйтесь в студию, последняя комната по коридору налево. Спросите там Леонида Семеновича Голубева. Это наш диктор. Скажите, что я послал. Пусть введет вас в курс дела.
Ее губы шевельнулись, повторяя имя. Она кинула последний, как бы прощальный взгляд на мужа… Мы остались вдвоем.
Полчаса я рассказывал Кротову о нашем округе, замкнутом в кольце лиственничной тайги. Полярный круг пересекал его как раз посередине. Глаза Кротова разгорелись, когда я перечислял названия эвенкийских факторий: Кербо, Мойеро, Амо, Таймура…
Я говорил о специфике местного хозяйства, о стадах оленей, бродящих по ягельным пустошам, об одиноких охотничьих станах, о зверофермах, где томятся серебристо-черные лисицы, о геологических партиях, разыскивающих драгоценный исландский шпат, и о бескрайности воздушных дорог, на которых тарахтят самолеты Ан-2… Он слушал как зачарованный. Я добавил, что каждый новый человек в этих местах приметен, как высокое дерево, и душу его определяют, как возраст дерева, по внутренним кольцам.
Кротов выдохнул:
— А нам повезло!
— Да, вам повезло.
И тут я рассказал ему о том, как вымораживает шестимесячная зима слабые души, как, не выдерживая, сбегают многие новички… Он залился тонким мальчишеским смехом. Я рассердился:
— В чем дело? Что-нибудь смешное?
— Да нет… извините… Толстой как-то сказал о Леониде Андрееве, что тот пугает читателя своими рассказами, а ему не страшно. И мне тоже.
— И напрасно. Я ничего не сочиняю.
— Я не Красная Шапочка, а вы не Серый Волк, правильно?
— Допустим. И все-таки задуматься вам стоит. Хотя бы ради Кати. Кстати, что вы думаете делать, если ваши журналистские способности окажутся лишь воображаемыми и я вынужден буду вам отказать?
— Такого не случится.
— Ну конечно! Что еще можно от вас ожидать! И все-таки. Есть у вас что-нибудь в резерве?
— А как же! Пойду в тайгу.
— Что-что?
— Оленей пасти! Я читал: здесь нужны оленеводы. Разве не так?
— Так. А вы когда-нибудь были в тайге? Я имею в виду настоящую тайгу, а не подмосковные перелески.
— Откуда! Я же горожанин.
Я разозлился.
— Ну, тогда ваша самонадеянность просто пугает. Извините меня, она граничит с тупостью. — Он побледнел. — Только человек без всяких внутренних тормозов может уверить себя, что после московского кафе-мороженого способен стать оленеводом. Да вы хоть представляете, что такое окарауливание стада? Это постоянное кочевье в передвижном чуме, стужа зимой, гнус летом, жизнь в седле, вдали от населенных пунктов, опыт, опыт и еще раз опыт! Вам известно, что оленеводство — потомственное занятие? А почему? Потому что этому нужно учиться с детства. Да и то не всякий местный выдерживает. Молодежь предпочитает идти в механизаторы. Да что там говорить, черт побери! Вы ошалели, Сергей, ей-богу! Не заикайтесь здесь об этом никому, если не хотите, чтобы вас осмеяли. Я думал, вы более зрелый человёк. Вы меня огорчили. — Я чиркнул спичкой и разжег погасшую сигарету. Он сидел напряженный, с плотно сжатыми губами. — Если уж у вас ничего не получится на поприще журналистики — а теперь я именно так склонен думать — и возвращаться вам домой не резон, идите на стройку. Заводов здесь нет, а жилье понемногу строят. Разнорабочим вас возьмут. Оклад вполне приличный плюс северный коэффициент. Сможете по крайней мере прокормить вашу Катю.
Он разжал губы. Голос был спокойный.
— Можно узнать, сколько вам лет?
— Мне? А в чем дело? Впрочем, пожалуйста. Сорок два.
Он прищурился, что-то соображая…
— Зачем вам понадобился мой возраст? Хотите записать меня в свою коллекцию анахронизмов?
— Нет. Подсчитываю, сколько мне осталось до старости. Не так много. Двадцать пять лет.
Вслед за ним я мысленно вычел из сорока двух семнадцать…
— Ах, черт возьми! Это вы меня в старики записали? На каком, интересно знать, основании? Ну-ка выкладывайте.
— Пожалуйста. Вы даете мудрые советы. Раз! Вы все учли. Два! Даже северный коэффициент не забыли. Три! Рассчитали все как на счетах. Нотацию прочитали — будь здоров! Спасибо. Только я вашими советами не воспользуюсь.
— И зря! Зря!
— Нет, не зря. Я тоже могу надавать вам советов.
— Вы? Мне? Это любопытно.
— Уйдите из конторы, возьмите ружье, постройте зимовье в тайге, наберите книг и живите!
— Ну, спасибо за такой совет! — Я невольно рассмеялся.
— Не нравится?
— Ни в коей мере. Нелепо, глупо и бессмысленно.
— Рассудочно и меркантильно! Это я про ваш совет. Знаете, сколько я их выслушал в школе? Биллион! Два биллиона! Я могу отключить свой мозг и жить по подсказкам. И все будет о’кэй.
— Мозг? Есть ли он? Вот в чем вопрос.
Кротов мгновенно напрягся, побледнел.
— Это что, юмор?
— Ладно, ладно, — перепугался я, — прошу прощения. И все-таки должен сказать тебе, мудрец, что у тебя довольно путаная философия. Ничего, что я на «ты»?
— Не возражаю.
— Благодарю. — Я хмыкнул. — Тебе такого разрешения, разумеется, не даю.
— Понятно.
— Можешь перейти со мной на «ты», когда станешь знаменитым романистом. Чего улыбаешься? Черный юмор?
— Да нет, ничего… сносно.
— Нахал ты все-таки.
— В меру.
— Какое уж там в меру! Если ты хоть на десять процентов оправдаешь свои заявки, я прощу, что ты испортил мне столько крови. У меня повышенное давление, между прочим.
— Я вам советую уйти в тайгу.
— А, брось ты эту ерунду! Я в этом кресле уже восемь лет. И пока не выгонят, уходить не собираюсь. Мне здесь нравится. Хотя, должен сказать, рутина у нас тут еще имеется.
— Понятно.
— Что тебе понятно?
— Рутина имеется.
— Как везде, как везде… Много ты понимаешь в рутине!
Я объяснил, что от него требуется: сделать текстовую, без магнитофонных записей корреспонденцию из геологической экспедиции. Тема — итоги полевого сезона.
— Отрекомендуешься внештатным сотрудником. Если потребуют подтверждения, а это не исключено, позвонишь мне.
— Хорошо.
Коротко и ясно. Он ушел. Я посидел некоторое время, размышляя, подымил, поднял телефонную трубку и вызвал к себе старшего бухгалтера. Она сразу явилась — тоненькая, сухонькая старушка. Я передал ей документы Кати. Клавдия Ильинична через очки прочитала их и удивленно подняла брови:
— Такая молоденькая, Борис Антонович… прямо со школы?
— Ну да, молоденькая, что ж тут такого? Нельзя ли ее как-нибудь зачислить задним числом… скажем, на неделю раньше? Она из Москвы приехала.
— Без вызова?
— Ну конечно.
— Нарушение, Борис Антонович.
— Я знаю, Клавдия Ильинична. Я оформлю приказом. Девочка совсем без денег.
— Понимаю, Борис Антонович.
— Вот и хорошо. И еще одно дело. Возможно, с этого же числа придется взять на должность корреспондента ее мужа, некоего Кротова. Имейте в виду.
— Хорошо, Борис Антонович. Такой же молоденький?
— Да, знаете, такой же. Может быть, рядом с ними и мы помолодеем.
— Едва ли, Борис Антонович.
— Душой, Клавдия Ильинична, душой!
— А, вот вы о чем, — сказала она с милой старческой улыбкой. — Я не против, Борис Антонович.
«Черт бы его взял, — подумал я, — хоть бы он не провалился!»
«25 июня 1972 года, в полдень, на оживленном перекрестке Москвы произошло столкновение. В сводках ГАИ оно не значится. Один пешеход, развив недозволенную скорость, налетел на другого пешехода.
Яблоки посыпались из авоськи и запрыгали по мостовой, как радужные мячи. Девушка закусила губу.
Молодой человек кинулся собирать плоды райского сада. Когда он разогнулся, она уже уходила. Ее плечи были возмущенно расправлены, лопатки под платьем сошлись, как тиски. Черная негритянская нога с силой поддала одно из яблок. Оно запрыгало на середину улицы.
Вся ее фигура источала гнев и презрение. Гнев и презрение.
В тот день у меня была уйма свободного времени, я направлялся в кинотеатр, но всю дорогу колебался, стоит ли убивать три часа на мексиканскую мелодраму.
Девушка с облегченной авоськой шагала не оглядываясь.
Я сунул несколько яблок за пазуху, одно обтер и надкусил.
Она вошла в метро.
Нет лучшего занятия, чем преследование. Система проста. Выбирается девушка с длинными ногами, в миниюбке. Она идет по тротуару, пересекает улицы, разглядывает афиши, заходит в магазины, делает покупки, звонит по телефону, спускается в метро — едет. Вы идете по тротуару в двадцати шагах за ее спиной, пересекаете улицы, разглядываете афиши, заходите в магазины, спускаетесь в метро — едете. Час, два, три часа — какая разница! Куда она направляется? Кто она?
Прежде чем шагнуть с движущейся ступеньки, девушка оглянулась. Как дикая птица, почувствовала взгляд охотника из-за куста.
«Хвост» обнаружен. Преследование потеряло тайну.
Я с хрустом отгрыз кусок яблока.
Из туннеля вылетел, как бешеная, вопящая гармошка, поезд. Из дыр в его мехах повалили люди. Она скользнула внутрь, я — следом.
Рванулись и понеслись в темный зев туннеля.
Посмотрит или нет?
Взглянула.
Я помигал яблоком, как фонариком.
Она отвернулась.
И тут мы влетели под своды «Краснопресненской».
Металлический голос подтвердил надписи на стенах.
Теперь мы поднимались. Я плыл на десять ступенек ниже. Ее ноги, как два ослепительных черных луча, били в глаза.
Затем ее поглотила телефонная будка.
Я прислонился к пустому лотку из-под мороженого. Яблоко в моей руке взлетало.
Итак, телефонный разговор.
«Алё, Света, это ты? Я звоню из автомата с «Краснопресненской». Со мною приключилась ужасная история. Какой-то тип преследует меня. Да, да, преследует. Идет по пятам и грызет мои яблоки. Вон он стоит напротив, ждет, когда я переговорю. Какой из себя? Блондин, лет восемнадцати, высокий, с голубыми глазами. Что мне делать, как ты думаешь?»
Или:
«Алё, Витя, это ты? Откуда звоню? Из автомата. Ходила в магазин за яблоками, а какой-то тип, представь себе, налетел и рассыпал. Как насчет кино? В восемь жди меня на углу, как всегда».
А может быть:
«Мама, я задержалась. В магазине ужасная очередь. Купила яблоки, а какой-то тип налетел на меня и половину рассыпал. Что? Сейчас на «Краснопресненской»… Он меня преследует. Полчаса едет за мной и не отстает. Что? Хорошо, возьму такси».
А вдруг:
«Алё, шеф! Говорит Марианна, по кличке «Газировка». Ваше поручение выполнила, достала яблоки по рупь двадцать. Обнаружила «хвост». Он имитировал столкновение. Пытаюсь сбить со следа. Какие будут указания?»
Мама, Витя, Света, шеф… Опасные соперники! Пора действовать!
Румяным яблоком я выбил по стеклу будки три точки, три тире, три точки. Сигнал SOS.
В ответ гневный взгляд карих глаз.
Шевелящиеся губы… Розовая мочка уха, прижатая трубкой…
Я выкинул вверх три пальца — символ автоматного лимита.
Дверца будки распахнулась. Мы стояли лицом к лицу.
Я превратился во фруктовое дерево.
— Ваши яблоки, — сказал я и посыпался плодами в ее авоську».
Утром на следующий день Кротов принес готовую корреспонденцию, положил ее на мой стол и удалился. Через полчаса приказом за моей подписью он был зачислен в штат редакции.
Его корреспонденция меня поразила. На четырех восковках Кротов уместил настоящее, прошлое и будущее нашей геологоразведки, словно сам прошагал по глухомани с рюкзаком за спиной.
Я снял трубку и позвонил начальнику экспедиции Морозову.
— Лев Львович, привет. Воронин. У тебя недавно был светловолосый паренек?
— Был такой, — прогудел Морозов. — Замучил меня твой паренек. Настырный, бродяга.
— Послушай, что он сочинил. — Я прочитал корреспонденцию Кротова. — Ты поставишь визу под таким материалом?
Морозов, не отвечая, сопел в трубку.
— Что молчишь, Лев Львович?
— Думаю. Откуда парнишку раздобыл?
— Сам прилетел. И представь себе, с молодой супругой. Так как насчет подписи?
— Толково накатал. Самую суть уловил.
— А знаешь, Лев Львович, — внезапно загордился я, — это ведь его первый материал, представляешь?
Кротова я нашел в фонотеке вместе с Катей. Когда я открыл дверь, они отпрянули друг от друга. Обнимались, конечно.
— Ну, романист, — сказал я. — Прочел твой опус. — Оба замерли. Я выдержал паузу. — Не знаю, как насчет романа, а корреспонденция тебе удалась. Молодец! Принимаю на работу.
Катя тихонько ойкнула. Кротов расстегнул ворот рубахи, словно тот его душил. На лбу у него выступили капельки пота.
— Оклад тебе положен девяносто восемь рублей. Плюс шестьдесят процентов местного коэффициента. Гонорар — сколько заработаешь. Устраивает?
Кротов провел ладонью по вспотевшему лбу.
— Ввиду вашей бедности, — продолжал я, непонятно, чему радуясь, — можете оба получить в бухгалтерии аванс на пропитание. По пятьдесят рублей каждому хватит?
— Ой! — сказала Катя и звонко икнула. — Пожалуйста, извините. Ик!
Сергей шлепнул ее ладонью по спине.
— Это она от счастья, — пояснил он. — Предчувствует новые туфли.
— А ты почему не икаешь?
— Я не слабонервный. Все логично.
— Ну-ну! А где ты думаешь, логик, поселить молодую жену? На раскладушке в гостинице?
Он взъерошил свои светлые мягкие волосы.
— Вообще-то мы думали…
— Ну-ну, это интересно.
— На крайний случай можно построить чум.
— Остроумно.
— Или снять угол.
— Так.
— Или редакция предоставит нам квартиру, — закончил он.
— Блестящая идея. А где ее взять, квартиру?
— Мы не требовательны, Борис Антонович. Какой-нибудь завалящий двухэтажный коттедж нас устроит. Правда, Кать?
— Он шутит, Борис Антонович. Он всегда шутит, — заторопилась она. — Вы его не слушайте. Нам ничего не надо. Вы и так для нас много сделали. Не беспокойтесь, пожалуйста. Мы сами что-нибудь придумаем.
— Думать вам надо, — сказал я. — Через месяц пожалует зима. Походите по поселку, поищите, может быть, кто-нибудь сдаст комнату. Но надежды мало. Здесь не принято пускать квартирантов. Если ничего не найдете, придется поселить вас на время в кабинете.
Они переглянулись. Кротов присвистнул:
— В вашем кабинете?
— Ну уж так прямо в моем! Есть тут у нас одна свободная комната. Не очень комфортабельная, конечно, но лучше, чем ничего. Во всяком случае, близко ходить на работу.
— Не то что в Москве, — подхватила Катя самым счастливым голосом. — А я, знаете, думала, что только в Москве трудности с жильем. Оказывается, здесь тоже.
— Вечная проблема, — изрек Кротов. — Строят много, по мало.
— Ты прав, — сказал я.
Мы поговорили еще об обязанностях фонотекаря; я разрешил им посвятить завтрашний день поискам квартиры и оставил их одних.
Квартиру они не нашли.
Мое ходатайство в райисполком не увенчалось успехом. Раньше весны рассчитывать было не на что.
По моему распоряжению завхоз переоборудовал один из наших кабинетов под жилую комнату. Это было довольно сумрачное и тесное помещение с маленьким окном и грандиозной печкой.
На полученный аванс Кротовы купили кровать — старомодную железяку с высокими спинками, — а стол, шкаф и стулья им достались редакционные.
Меня утешало, что им не придется возить воду и заготавливать дрова, благо под рукой были бочка и поленница.
Так они поселились в редакции.
Появление Кротова в редакции не всем пришлось по душе. Иван Иванович Суворов и близкие ему по возрасту творческие работники были открыто недовольны. Смех и грех! Семнадцатилетний юнец без образования, без опыта зачислен в штат. Где это видано? Нет, пускай поживет с наше, наберется ума, пускай его жареный петух клюнет куда нужно — тогда и берется за перо! Борис Антонович проявил непонятный либерализм. Скоро он начнет принимать в штат выпускников детского сада.
Конфликт произошел уже через месяц после начала работы Кротова.
Иван Иванович Суворов написал заметку о любопытном происшествии. На реке Котуй эвенк-проводник Хутокогир в схватке с медведем спас двух молодых геологов. Суворов был чрезвычайно горд, что раздобыл эту маленькую сенсацию. Машинистка перепечатала информацию и передала ее Кротову для дневного выпуска новостей. Вскоре появился Суворов.
Ему сообщили, что информация у Кротова.
Ссутулившись, с хмурыми складками на лбу, Суворов подошел к столу, где работал Кротов. Его желчное лицо нервно подергивалось.
— Заметка у тебя?
Кротов продолжал писать.
— Заметка у тебя, что ли? Чего молчишь?
Кротов поднял затуманенные раздумьем глаза.
— Вы ко мне обращаетесь?
— А к кому же еще? Заметку давай!
Кротов отложил в сторону ручку:
— С каких пор мы с вами на «ты»?
— Давай, давай, подумаешь! — поторопил Суворов.
Кротов протянул ему машинописный листок, переправленный так густо, что за чернильными строками не видно было печатных. Суворов машинально взял листок, взглянул — и лицо его страшно исказилось. Несколько секунд губы старика беззвучно шевелились.
— Это… ты… меня… так?
Кротов безмятежно подтвердил:
— Вот именно. Я.
Суворов весь задрожал. Взгляд его обошел комнату, ничего не видя, уперся в листок.
В полной тишине Кротов проговорил:
— По-моему, информация неплохая. Факт интересный. Только написана убого. Я ее сократил, выделил главное в первый абзац и убрал мишуру. В таком виде она пойдет.
Суворов захрипел:
— Ты… учишь… меня?
— А вы что, господь бог?
— Учишь?.. Меня?.. Ты?.. — Он скомкал бумагу и швырнул ее в лицо Кротову. — Вот тебе! Нос утри своей писаниной!..
Тот поймал на лету бумажный комок, расправил и на всю комнату отчеканил:
— Как говорил Остап Бендер, вам, предводитель, пора лечиться электричеством.
— Молокосос! Сопляк! Ты еще на свет не появился, а я уже печатался!
— Отечественной журналистике это не пошло на пользу.
— Стиляга городская!
Кротов залился своим тонким смехом.
— …Учить меня вздумал! Жизни еще не нюхал, а учить взялся! Я тебе такую учебу покажу, что в штанах мокро станет.
Кротов оборвал смех.
— Не понял, — сказал он. — Это как же?
— А вот тогда увидишь как! На готовенькое, понимаешь, привыкли жить, у папы с мамой за пазухой. Войны не нюхали, жизни не пробовали… уже учить вздумал!
Суворов пошел вразнос. Кротов внимательно слушал, склонив набок голову с рассыпавшимися по плечу светлыми волосами. Наконец выбрал секунду и влепил ответ:
— На курсах ликбеза, дядя, вас явно не учили вежливости.
Суворов кинулся на него. Диктор Голубев схватил Ивана Ивановича за рукав, оттащил. Вмешались другие сотрудники, стали его уговаривать, отпоили водой, увели… Подтянутая сорокалетняя Юлия Павловна Миусова взялась отчитывать Кротова:
— Вы должны были отдать заметку Борису Антоновичу. Борис Антонович сам правит Ивана Ивановича. Вы не имеете морального права этого делать. Мало того, что он опытней вас, он же еще старший редактор… Неужели вы не понимаете? Нужно соблюдать субординацию хотя бы.
— В творчестве субординация? Как это?
— Ах, оставьте, пожалуйста! — разволновалась Миусова. — Вы без года неделю работаете у нас и уже хотите править старшего редактора. Это просто смешно и неэтично, наконец.
Кротов потряс смятым листком.
— Я должен пустить в эфир ахинею? Почитайте! «Капающие слюни медведя»! «Разъяренные клыки»! «Объятые ужасом лица разведчиков недр»!
— Да поймите же, это не ваше дело, не ваше дело. Согласна, вам поручены последние известия, поскольку редактора нет. Но ведь вы всего лишь корреспондент. Есть старшие редакторы, есть, наконец, Борис Антонович.
— А я за что получаю деньги?
— Брось, старик, — миролюбиво вмешался двухметровый диктор Голубев. — Не лезь в бутылку.
— Вы можете править нештатных авторов. Это ваше право. Но старшего редактора с тридцатилетним стажем…
— Понял, — сказал Кротов.
— Слава богу, поняли!
— Надо было не править, а выкинуть в урну.
— Брось, старик, — повторил Голубев, — не зарывайся.
Кротов схватил наушники, яростно нацепил их, спутав волосы, и включил стационарный магнитофон. Через минуту в комнату влетела Катя. Никого не замечая, она встала рядом с мужем и принялась гладить его по плечу…
Об этой семейной сценке и о конфликте с Кротовым Юлия Павловна Миусова рассказала мне, недоуменно вскидывая брови и поджимая губы.
— Вы должны принять меры, Борис Антонович.
Я пообещал.
Взволнованная Миусова удалилась.
После обеда Суворов не появился в редакции. Это меня обеспокоило. Я позвонил ему домой. Жена Ивана Ивановича ответила, что обедать он не приходил.
Я вызвал к себе Кротова.
Он вошел с бобиной пленки в руках, увешанный длинными разноцветными лентами раккордов. Волосы взлохмачены, в руке дымится сигарета.
— Вызывали?
— Вызывал. Ты что, курить начал?
— Пробую.
— Иди выкинь сигарету, сними с себя эти елочные украшения, причешись — тогда приходи. Ты работаешь в редакции или в цирке?
Он безмятежно улыбнулся:
— А разве не одно и то же?
— Хватит острить! Делай, как я сказал. И принеси эту злосчастную заметку.
Он пожал плечами и ушел. Через минуту раздался стук в дверь (обычно ко мне в кабинет не стучат).
— Да!
Заглянула светловолосая голова Кротова.
— Разрешите?
— Входи.
— Разрешите сесть?
— Ты чего паясничаешь?
— Я не паясничаю. Соблюдаю субординацию. Разрешите сесть?
— Садись.
Он бухнулся на стул.
— Можно курить?
— Ты что, действительно курить начал?
— Первый опыт. В школе не пробовал.
— Так ты начнешь пить, чего доброго.
— Точно! Табак, алкоголь, наркотики. Цепочка.
— Довольно балаганить! Где заметка?
Он подал мне измятое, исчерканное произведение Суворова. Я внимательно прочитал оба варианта: машинописный суворовский и рукописный — между строчек — кротовский.
— Так. Все ясно. Теперь слушай внимательно. — Я поднял трубку и попросил телефонистку соединить с редакционной бухгалтерией; она размещалась в соседнем доме. — Клавдия Ильинична? Здравствуйте. Воронин. У нас есть деньги в кассе? Есть! Очень хорошо. Сейчас к вам придет новоиспеченный журналист. Да, да, тот самый, молоденький, но с задатками крупного скандалиста. Так вот. Выпишете ему командировку в Улэкит. На десять дней, начиная с завтрашнего дня. Выдайте денег сколько полагается и гоните его в шею, пока он не успел наговорить вам грубостей. — Я положил трубку и обратился, к Кротову — Иди оформляй командировку, а завтра с утра в аэропорт, и чтобы духу твоего здесь не было. Позднее зайдешь ко мне, получишь задание. Возможно, придется поехать в стадо. Нужны материалы об оленеводах. Увидишь тайгу, развеешь свои детские иллюзии. Все ясно?
Кротов с ошеломленным видом покачал головой.
— Что тебе не ясно?
— Это как… в награду или в наказание?
— Ни то, ни другое, умник. Мы оперативный орган. Нужно — лети без разговоров. Что касается сегодняшней стычки, то совершенно официально тебя предупреждаю: укороти язык.
— Вырезать?
— Укороти, я сказал! И попробуй разобраться, в чем разница между гордостью и гонором, принципиальностью и мальчишеством. Все. Полемики не будет. Укатывай отсюда!
Сергей вылетел из кабинета, страшно обрадованный.
Я снова поднял трубку и вызвал отдел культуры окрисполкома.
— Зина? — узнал я голос секретарши. — Здравствуйте. Воронин. У вас там случайно не появлялся такой мрачный человек с густыми бровями, в очень широких брюках?
— Суворов, что ли? — недолго думала она.
— Он самый.
— Сидит у Вениамина Ивановича в кабинете. Ворвался весь взбудораженный, вбежал к Вениамину Ивановичу, даже пальто не снял.
— Неужели?
— Уже полчаса сидит там… в пальто. Позвать?
— Нет, не надо. Ему вообще лучше не знать, что я звонил. Можно это сделать?
— Конечно.
— Вот спасибо. Всего доброго.
Я повесил трубку и закурил. В аппаратной истошно визжала перекручиваемая через головки магнитофона пленка.
А ведь сколько раз предупреждал операторов, чтобы не перематывали таким образом!
Утром Кротов улетел.
В полдень раздался звонок из отдела культуры. Меня и Кротова вызывали к Бухареву.
Вениамин Иванович Бухарев сидел в просторном кабинете с видом на реку. Это был маленький, щуплый человек с черными гладкими волосами, с лицом загорелым, плоским и в отметинах оспин. Он встал со своего места, пожал мне руку и предложил садиться. Узкие глаза Бухарева глянули на меня из-под припухших век.
— Редко заходишь, Воронин. Забыл начальство.
Начало не предвещало ничего хорошего. Я достал сигареты, закурил. Некурящий Бухарев поморщился, но, подумав, пододвинул пепельницу. Довольно миролюбиво он спросил, какие новости в редакции, как идет работа. Я начал рассказывать о новой сетке вещания, о специальном выпуске на эвенкийском языке, поделился ближайшими редакционными планами… Он слушал, скосив глаза, глядя куда-то мимо моего плеча. Лицо его мрачнело. Я напомнил, что в конце октября мы должны подготовить часовую передачу для Москвы, предполагается выступление заведующего отделом культуры.
Бухарев легонько ударил ладонью по столу.
— Не о том говоришь, не о том говоришь!
Я замолчал.
— Самоуправствуешь, Воронин?
Он резко встал из-за стола, маленький, щуплый и опасный, как незакрытый порох. Суворов поработал хорошо, подумал я.
— Либерализм в редакции развел! — выкрикнул Бухарев. — У тебя идеологический орган или заготконтора? Почему нас в известность не ставишь, кого на работу берешь?
— Еще не успел.
— Как так не успел! Кого принял?
— Паренек один приехал, очень способный паренек. У нас вакансии. Я взял.
— На какую должность?
— Корреспондент последних известий.
— Партийный?
— Нет, комсомолец, Вениамин Иванович. Ему всего семнадцать, пареньку.
— Ясли в редакции разводишь! Почему не проконсультировался? Порядка не знаешь?
— Порядок мне известен. Я посчитал, что корреспондента могу принять самостоятельно. Все-таки это не редактор и не старший редактор.
— Хитришь, Воронин. А жену его зачем взял?
— Девочка после десятого класса, приехала вместе с ним. У нас вакансия фонотекаря целый год. Никто не идет из-за маленькой ставки. Она согласилась.
— А почему с Суворовым не ладишь? Обидел его, увольняться хочет. А человек он заслуженный, в нашем округе тридцать лет.
— Знаю. Я его не обижал. Человек он, сами знаете, мнительный и неуживчивый. А если собирается уходить, я его отговаривать не буду. Как журналист он большой ценности не представляет. Стаж у него действительно солидный, но этого мало. В нашем деле, Вениамин Иванович, нужно еще, чтобы человек умел писать, был творчески инициативным. Не знаю, как раньше, а сейчас Суворов дисквалифицировался. Это я с полной ответственностью говорю.
Бухарев не на шутку рассердился.
— Неправильно рассуждаешь! Старые кадры беречь надо. А ты мальчишке позволяешь заслуженного человека обижать. Хорошо делаешь?
— Они поссорились из-за пустяка. Кротова я предупредил, чтобы больше такого не повторялось. Суворову тоже следует быть повежливей.
— Выгораживаешь мальчишку! Почему он не пришел? Я вас вместе вызывал.
— Он в командировке, Вениамин Иванович.
— Когда уехал?
— Сегодня утром. Послал его за материалом об оленеводах.
— Приедет — приведи ко мне. Поговорю с ним.
Бухарев сел, остывая. Лицо его разгладилось. Еще минут пятнадцать мы поговорили о всяких делах, он отпустил меня.
Шагая в редакцию, я думал о том, что нелетная погода не повредила бы ни мне, ни Кротову…
Суворов был на своем месте. Он сидел за столом в сатиновых черных налокотниках, со сдвинутыми на нос очками. Я пригласил его к себе.
Он зашел уже без очков и без налокотников, хмурый, сел, сдвинул к переносице густые брови. Я достал из стола злополучный листок.
— Так вот, Иван Иванович, стало мне известно о вашем конфликте с Кротовым. Я прочитал вашу заметку, ознакомился с его правкой. Считаю, что стилистически она вполне оправданна.
Суворов побагровел и тотчас поднялся.
— В таком случае говорить с вами на эту тему не желаю. Благодарствую!
— Подождите. Правка, повторяю, оправданна. Я сам не посчитаю зазорным отдать ему на корректуру свой материал. Парень чуток к языку, к стилю. Но ваши труды он больше править не будет. Удовлетворены?
— Нет, не удовлетворен! Пускай извинения мне принесет, сопляк.
— Называя его сопляком, вы вряд ли дождетесь извинений.
— Это что ж, я, что ли, перед ним извиняться должен?
— Может быть. Вы не правы.
— Ну как же! Ясное дело! Как я могу быть перед вами прав, если вы его под свое крылышко взяли. В командировку даже отправили, подальше от греха.
— Слушайте, Суворов, — сказал я. — Мы с вами не первый год вместе работаем и друг друга успели изучить. Человек вы трудный. Пишете плохо. Тем не менее я ни разу не предложил вам подать заявление об увольнении. Не вернее ли будет сказать, что под своим крылышком я пригрел вас, а не Кротова? Он работник перспективный. За него любая редакция ухватится после первого материала.
— Знаем таких бойких! Не первый год на свете живем! А заявление мое получите, получите. Я у сопляков в учениках ходить не намерен. Не для того седые волосы наживал, чтобы у сопляков в учениках ходить.
Он схватил листок, двинулся к дверям, но замешкался на выходе.
— Славно поговорили! Знал бы, не приходил лучше…
Я прикрыл за ним дверь и принялся за дела. Была пятница, день суматошный и трудный. После обеда пришлось прочесть и прослушать несколько субботних и воскресных передач, помочь в выпуске новостей, навести порядок в очередности студийных записей, уладить несколько мелких обычных ссор между операторами. В седьмом часу, когда все сотрудники разошлись по домам, я постучал в комнату Кротовых.
Катя сидела в одиночестве за канцелярским столом, подперев голову руками, и разглядывала свое грустное отражение в зеркале. Увидев меня, она растерянно вскочила, кинулась прибирать разобранную постель, разбросанные повсюду книги — засуетилась. Я ее усадил.
— Ну что. Катя? Скучно без Сергея?
Она кивнула с потерянным видом.
— Ну, так нельзя! Теперь вам часто придется разлучаться. Такую уж он работу себе выбрал. Привыкайте, Катя!
Губы ее жалобно дрогнули.
— Знаете, я, наверно, не смогу. Он на час уходит, а я уже начинаю волноваться. Здесь самолеты не падают?
— Что за мысли. Катя!
— Я целый день хожу и думаю: а вдруг самолет свалится? Здесь же тайга, ему сесть некуда. А вдруг на него медведь нападет? А вдруг он заблудится?
— Ну, это уж смешно! Нельзя себя так изводить. Он парень самостоятельный и за себя может постоять.
— Вот именно может! Вот именно! — воскликнула она горячо. — Он никогда не промолчит, ни за что. Мы в поезде ехали до Красноярска в общем вагоне, а там трое хулиганов стали ругаться и шуметь. Все пассажиры молчат, а Сережа с ними связался, чуть до драки не дошло. Он, когда злится, о своей безопасности забывает.
— В этом я уже мог убедиться…
— Вы его еще мало знаете, а я уже три месяца! Он совсем как ребенок бывает. Подавай ему справедливость — и все! Мы вам не говорили… не потому, что не хотели, а просто не успели сказать… мы ведь в Красноярске на всякий случай заходили в редакции, и ого нигде не взяли. Он не умеет разговаривать с людьми. Он всех против себя восстанавливает.
— Да, верно. Тактика у него не из лучших. Вам, Катя, когда он напишет свой роман, надо будет стать его литературным агентом, — пошутил я.
— Ой, что вы! Я такая неумеха. Вот Сережа деловой. Правда, он деньги считать не умеет, а во всем остальном ужасно деловой. Он все помнит, все знает… У него память просто удивительная. Он книгу прочтет, а потом может цитировать целые страницы.
Она разгорячилась и стала очень хорошенькой, с живыми карими глазами, с рассыпавшимися по плечам каштановыми волосами.
— Вы все о Сергее, Катя. Давайте-ка о вас поговорим.
— Вы смеетесь? Что обо мне говорить? Я совершенно, ну совершенно заурядный человек.
— Не скромничайте.
— Нет, правда! Вот Сережа, например, имеет первый разряд по настольному теннису и боксу. А я даже в спорте ничем себя не проявила.
— Вы куда хотели поступать?
— Сережа хотел поступать в институт кинематографии на сценарный факультет.
— Нет, куда вы хотели поступать, Катя?
— Я в медицинский. Даже, вернее, не я, а мама. Сережа говорит, что я сама не знаю чего хочу.
— И что же, он прав?
— Ну конечно! Я действительно очень разбросанная. Сережа говорит, что во мне скрыто много способностей, но все они находятся в рахитичном состоянии. Вот он совершенно точно знает свою цель и никогда не слушает чужие мнения. Он их просто отметает.
— Ну, с Сережей мне все ясно. Вы, значит, собирались поступать в медицинский?
— Да, хотела, то есть мама хотела. Сережа говорит, что моя мама хотела бы жить вместо меня. Он, конечно, шутит. Сережа и мама не поняли друг друга. Сережа считает, что моя мама слишком консервативна. А она его считает хиппи… — Катя рассмеялась, потерла ладонями горящие щеки.
— А сами-то вы где хотели бы учиться?
— До встречи с Сережей?
— Да, да, до встречи с Сережей.
— Я одно время мечтала стать модельером. Сама шила, придумывала модели, просматривала все журналы. Но мама сказала, что я в лучшем случае могу стать закройщицей в ателье. Маме это не по душе. Между прочим, Сережа в этом с ней сходится.
— А он что бы хотел?
— Сережа? Он считает, что я должна стать специалистом по компьютерам.
— Ого!
— Да, видите ли, у меня есть способности к математике. В школе я меньше пятерки не получала. А потом одно время я увлеклась кибернетикой, читала даже Винера и многое понимала. Вот Сережа и агитирует меня.
— И как? Успешно?
Она задумалась, опустила глаза и стала накручивать на руку свои длинные волосы.
— Я не знаю, как у нас сейчас получится… Но вообще-то я думаю, что на математическом факультете я смогла бы учиться. Мне математика больше нравится, чем медицина.
— Что ж, поработаете год — и поступайте.
— Сережа так и думает…
«Красный свет — неприязнь, испуг.
Желтый — раздумье, колебание.
Зеленый — доверие.
Три раза мигнул светофор в ее глазах. И вот уже держу авоську, как победный трофей преследования.
Почему смолк город? Куда пропали прохожие? Их нет; мы — два космонавта под одним шлемом в безвоздушном пространстве.
На выпускном вечере я целовался в темном углу с Наташей П., толстушкой-одноклассницей. Было любопытно, нестрашно и весело. В паузах между поцелуями я тайком корчил дикие рожи. Она спрашивала: люблю ли я ее? Еще бы, отвечал я, до гробовой доски! Забуду ли я ее? Нет, никогда, никогда? Что самое смешное — она лгала не меньше, чем я. Ей просто-напросто хотелось оставить память о выпускном вечере.
В чем дело сейчас? Почему я гляжу и не нагляжусь? А в ее глазах мое отражение.
— Ты москвичка?
— Да.
— Поступаешь?
— Угу.
— Как тебя зовут?
— Катя. А тебя?
— Сергей.
Мы несем яблоки к ней домой, двадцать минут ходьбы от метро. На лестничной площадке я передаю ей авоську.
— Подожду?
— Подожди, я быстро.
— А тебя отпустят?
— Отпрошусь.
Щелчок замка. Минут через пятнадцать опять щелчок. Она выскочила из квартиры с криком:
— …не беспокойтесь, не беспокойтесь!
На ней короткая клетчатая юбка, зеленая кофточка. Волосы струятся чуть не до пояса. С ума можно сойти!
Два человека живут на противоположных концах земного шара. Случайная встреча потрясает их. Предопределение? Судьба? Незапланированное столкновение атомов? Не знаю.
Йоги верят во множественность жизней. Может, мы встречались уже в предыдущей жизни? Не знаю, не хочу знать!
Мои приятели оглядывали, обмеривали взглядами наших одноклассниц. Но ни одной серьезной школьной любви! Увлечений — тьма. Поцелуи, клятвы, слезы, обещания — непременное школьное многоборье. Я чемпион по многоборью. Я в отличной спортивной форме.
Катя, Ка-тя…
Визг тормозов. Таксист вопит:
— Ослепли! Жить надоело!
А в ее глазах зеленые огоньки: путь открыт.
— Почему ты пошел за мной?
— Это мое хобби. Я преследую всех красивых девушек.
— Ах, всех!
— Всех преследую, но заговорил только с тобой.
— Я подумала, что ты какой-то хулиган.
— А я сразу понял, что ты марсианка. На Земле таких не бывает.
— Вруша и льстец!
— Я чемпион по многоборью.
— Какому такому еще многоборью?
— Вздохи, пожатия рук, нежные слова, клятвы. Знаешь, что это такое? Ничего не будет!
— А что будет?
— Правда. Только правда.
— «Вы обязаны говорить правду, только правду». Так?
— Да, я приведу тебя под присягу. Вот на этой скамейке.
— Она покрашена.
— Тогда на этой. Сядьте! Положите руку на мою ладонь, как на библию. Поклянитесь!
— Обещаю говорить правду и только правду.
— Итак, ваше имя?
— Катя. То есть Екатерина.
— Фамилия?
— Наумова.
— Возраст?
— Семнадцать и еще немножечко.
— Вы не замужем, Катерина Наумова?
Она прыснула.
— Отвечайте! — потребовал я.
— Нет, не замужем.
— Не помолвлены?
— Нет.
— Под судом были?
— Никогда!
— Родственники за границей? Это пропустим… Любите читать, Катерина Наумова?
— Да, очень!
— Ваш любимый писатель?
— Ох, это трудно! Из классиков я люблю Голсуорси, а из современных… пожалуй, Паустовского.
— Достоевский? Михаил Булгаков? Леонов? Фолкнер? Стерн? Эти имена вам о чем-нибудь говорят?
— Да… я читала, но не всех.
— Ваши увлечения?
— Шитье и вязание. И еще… шахматы.
— Как вы относитесь к фильму «Андрей Рублев»?
— Мне понравилось…
— Только-то? Гениальный фильм. Читали Марио Варгаса Льосу?
— Что? Нет, не читала.
— Большой пробел. Бываете на Таганке?
— О, еще бы! Недавно смотрела «Гамлета». Девчонкам не понравилось, а мне очень.
— Лем? Брэдбери? Стругацкие?
— Ничего не читала. Не люблю фантастики.
— Печально. Ну ладно! Я удовлетворен. В каких отношениях вы находитесь с неким Сергеем?
Она рассмеялась, закинув голову.
— Мы знакомы.
— Давно?
— Не очень… А мне кажется, очень давно.
Я положил ладонь поверх ее руки.
— Теперь поменяемся ролями. Клянусь говорить правду и только правду!
Она закусила губу, словно решая трудную задачу.
— Ну-ка отвечайте, как ваша фамилия?
— Кротов, ваша честь.
— Кротов… Кротов… Это такой слепошарый зверек, да?
— Так точно, ваша честь.
— Мне не нравится эта фамилия. Нет, не нравится!
— Ваша честь, я сменю ее ради вас!
— Ну-ка отвечайте, Сережа Кротов, сколько у вас троек в аттестате?
— Ни одной.
— А пятерок?
— Русский язык и литература.
— Ой, самые трудные предметы! А скажите-ка, сколько раз вы сидели с девушками на скамейке?
— Несчетное число, ваша честь.
— Так я и знала. Вы ловелас?
— А как же!
— Ну-ка отпустите мою руку!
— Ни за что.
— Ладно уж. Это ведь не рука, а библия. Скажите-ка лучше; кто ваши мама и папа?
— Родители.
— Да нет же! Какой вы глупый! Кем они работают?
— Отец — строитель, мать — домашняя хозяйка.
Мы прикусили языки: мимо скамейки двигалась, глядя в упор на нас, подозрительная старуха с клюкой. А едва она прошла…
— Катя…
— Что?
— Пойдем куда-нибудь.
— Куда?
— Где нет ни одной живой души.
— Что ты! Таких мест в Москве нет.
— Есть. Я знаю одно».
Кротов отсутствовал две недели. На пятый день он позвонил из Улэкита. Слышимость была отвратительная: эфир трещал, словно в небесных сферах шла пулеметная стрельба. Мне удалось понять, что он выезжает в оленеводческую бригаду на озеро Харпичи.
После телефонного разговора я зашел в фонотеку, где Катя наводила порядок в пленках, и передал ей привет от мужа. Весь этот день оттуда доносилось негромкое Катино пение.
Затем Кротов надолго замолчал, словно пропал, сгинул в ягельных пустошах. Катя перестала выходить из глухой прохладной комнатушки, заставленной полками с коробочками пленок. Целыми днями она в полном одиночестве печатала карточки. «П. И. Чайковский. Первый концерт», — выстукивала она двумя пальцами. Чтобы успокоить ее, я опять наведался в фонотеку и объяснил, что все бригады находятся очень далеко от населенных пунктов, в глухой тайге.
— А рация? — проявила она неожиданные познания.
Пришлось выдумать, что рация могла испортиться или нет проходимости для волн — это часто бывает на наших широтах. Но, кажется, я не убедил ее.
В эти дни вместе с редакционной почтой пришло письмо из Москвы на имя Наумовой. Я не сразу сообразил, что оно адресовано Кате. Взяв конверт, я отправился в фонотеку и застал Катю за обычным занятием — перепечатыванием карточек. Я предложил ей на несколько минут прекратить работу и немедленно, сейчас же станцевать. Она стиснула руки на груди.
— Письмо?
Я помахал в воздухе конвертом.
Катя так и взлетела со стула.
— От Сережи?
— По-моему, от вашей мамы.
— А-а! — протянула она, словно вместо шоколадной конфеты получила пустой фантик.
Я по-настоящему разозлился на Кротова. Он мог, конечно, дать о себе знать. В это время года рации в оленеводческих бригадах работают надежно, туда нередко летают вертолеты. Не случилось ли в самом деле что-нибудь с этим шалопаем? Он позвонил на двенадцатый день из Улэкита. На этот раз слышимость была неплохой. Бодрым, напористым голосом Кротов сообщил, что съездил очень удачно, исписал восемь кассет пленки, встречался с оленеводами и первым самолетом вылетает.
— Меня здесь торопят, очередь большая. До свидания, Борис Антонович!
— До свидания, — сказал я и шмякнул трубку на рычаг.
В обеденный перерыв я заглянул в комнату Кротовых. Катя стояла в фартуке перед плиткой и вяло помешивала что-то ложкой в кастрюльке.
— Ну, Катерина Алексеевна, — заговорил я с порога, — перестаньте хандрить. Только что звонил Сергей. Он жив-здоров, вернулся из тайги и передает вам пламенный привет и поцелуй.
Она даже подпрыгнула;
— Правда?
— Послезавтра будет здесь, если не помешает погода.
— Как хорошо! Я так рада! Спасибо, что сказали.
— Это мой редакторский долг — поднимать дух своих подчиненных. Но мои вам совет, Катя, на будущее… кажется, я его уже давал… Постарайтесь сделать так, чтобы в отъездах он скучал больше, чем вы. Понимаете?
— Не-ет… Вы думаете, он не скучает?
— Не сомневаюсь, что скучает. Но не теряет ни бодрости духа, ни вкуса к жизни. Теперь понимаете?
— Кажется, да… Я постараюсь. Конечно, вам противно смотреть на мою кислую физиономию. Уже все смеются. Я случайно услышала разговор в аппаратной. Говорят, что я по Сереже сохну. Это, конечно, правда, но я не понимаю, что тут смешного? Даже в греческих трагедиях жены всегда волновались, когда их мужья уезжали куда-нибудь. Вот Пенелопа всю жизнь Одиссея ждала. Удивляюсь только, как она не умерла от горя.
Я улыбнулся.
— Ну, параллель не совсем уместная… Скажите лучше: почему вы в столовую не ходите? Здесь не очень удобно готовить.
— Там люди.
— Вот и прекрасно. Вы что, человеконенавистница?
— Нет, что вы! Просто Сережа просил меня не ходить.
— Это что за новости?
Она замялась. Видно было, что ей не очень хочется разглашать маленькую семейную тайну.
— Просто так… Мы решили всегда везде ходить вместе.
— Выходит, что вам и в кино нельзя одной появиться?
— Нет, почему же. Я, конечно, могу сходить в кино. Но мне не хочется обижать Сережу.
— Обижать?
— Ну… понимаете, это будет нечестно по отношению к нему.
— Нечестно?
— Ну да, нехорошо! — окреп ее голос. — Как будто я сама по себе, а он сам по себе… Понимаете?
— Пытаюсь. Вы извините. Катя, он что, современный Отелло?
Она опустила голову. Тонкая нога в босоножке принялась чертить по полу.
— Не в этом дело… Сережа, конечно, ревнивый, как все мужчины. — («Гм…» — кашлянул я, не вполне согласный с этим заключением.) — Но если хотите знать, мне самой без него никуда не хочется ходить. Мне скучно без него.
— И поэтому вы сидите вечерами в этой келье или на завалинке, так?
Кивок Кати подтвердил, что именно так.
— Ясно, — подытожил я. — Возможно, у меня устаревшие представления о семейной жизни, но, должен сказать, я не совсем вас понимаю… Что пишут из дома, если не секрет?
Ее босоножка замерла, потом опять начала вычерчивать на полу петли и зигзаги.
— Ругают…
— Все еще? Кажется, пора бы перестать.
— Нет, мама очень сердится. Она такая впечатлительная, даже заболела от огорчения. Знаете, она пишет, что приедет сюда и заберет меня силой. И вам хочет написать. Вы не получали от нее письма?
— Нет, ничего не было.
— Еще получите, — обнадежила меня Катя. — Она обязательно напишет. Но вы не беспокойтесь, пожалуйста!
— Да я и не беспокоюсь. А чем, собственно, я могу помочь вашей маме? Запечатать вас, как бандероль, и отправить по почте в Москву?
Катя засмеялась, верхняя губа у нее вздернулась, как у симпатичного зверька.
— Сережа вам не даст меня отправить.
— Опять Сережа! Да я и не спрошу вашего Сережу. Очень он мне нужен, ваш Сережа! Кстати, а его родители как относятся к вашему браку?
— О, они молодцы!
— Вот как?
— Они просто молодцы! А Сережа смеется. Он говорит, что у всех родителей наступает стрессовая ситуация, когда их дети уезжают. Он считает, что чем раньше это случится, тем лучше.
— Да он философ к тому же!
Она не приняла моей легкой иронии.
— У него есть такая теория насчет отцов и детей, не хуже, чем у Тургенева. Например, он считает, что сейчас у взрослых людей очень развито чувство конъюнктуры. Все борются за теплые места, очень большое значение уделяют деньгам. А нам всякое приспособление противно. И поэтому родители нас не понимают. Они стараются сделать как лучше, а нам это претит… Я с ним спорю, но он всегда побеждает. Я в логике очень слаба.
— А он, безусловно, силен?
— Да, с ним трудно спорить.
— Так-так… Приводите его как-нибудь ко мне в гости, хочу послушать его логические упражнения.
После обеда, проходя по коридору мимо фонотеки, я услышал, как за дверью стучит машинка. Почудилось, что она выбивает: «Сережа… Сережа…»
Накануне прилета Кротова мне пришлось услышать о нем.
Рабочий день был в разгаре: стучали машинки, крутились на магнитофонах километры пленки, ревели динамики, звонили телефоны — все, как водится в любой редакции радио, даже в такой захолустной, как наша.
Я просматривал и правил в своем кабинете выступление председателя охотничье-промыслового управления, когда вошел Иван Иванович Суворов. В последние дни мы встречались с ним лишь мельком — на утренних летучках да еще случайно в кабинетах. О злополучной заметке не вспоминали. Как обычно, Суворов передавал мне свои материалы на подпись; я нередко вычеркивал целые страницы; он принимал правку без возражений.
Итак, Суворов вошел. Он был в новом черном костюме, ворот белой рубахи сдавливал его шею. Маленькие глаза необычно посверкивали.
— Разговор к вам имеется… дозвольте?
— Садитесь, Иван Иванович.
Он уселся, потер руки, расправил морщины на лбу.
— Даже два разговора. Первый такой. Заметку-то помните о медведе, которую этот сопляк исчеркал? Помните?
— Заметку помню. Сопляка не знаю.
— Ишь как! Опять защищаете его… Ну да ладно, пускай не сопляк, пускай Кротов. Так вот, Кротов-то этот, сопляк, исчеркал, а вы его писанину одобрили. А я заметку эту в Москву послал, прямо в редакцию «Маяка». И что бы вы думали?
— Судя по вашему виду, она прошла в эфир.
— Совершенно точно. Правильно угадали. Вот так-то! — Он удовлетворенно хмыкнул.
— Поздравляю. Я думаю, вы понимаете, что после этого триумфа снисхождения к вашим материалам тем не менее не будет?
— Правьте, правьте! Правду не зачеркнешь, она завсегда наружу вылезет.
— Этот афоризм стилистически не безгрешен. Что еще, Иван Иванович?
Он помрачнел, насупился, но только на мгновенье.
— А еще вот что. Возвратился на днях из Улэкита один человек. Был он там по делам и прослышал про сопляка нашего.
— Последний раз предупреждаю…
— Ладно, ладно… не буду уж! Прослышал он, значит, про нашего командировочного и до сих пор, представьте себе, очухаться не может.
— Что вы этим хотите сказать?
— Да то и хочу сказать, что любимец ваш умудрил такое, что теперь не знаю уж, как это на вас лично отразится.
— Обо мне не беспокойтесь. Что случилось? Говорите яснее. — Я полез в карман за сигаретами.
Суворов с удовольствием проследил, как я закурил. Густые его брови сдвинулись к переносице, как два враждебных мне облачка.
— Да что тут долго говорить-то! Вам лучше должно быть известно, откуда у вашего подопечного церковный крестик взялся.
— Что такое? Какой крестик?
— Какие бывают крестики! Видели поди, какие крестики верующие люди носят. Вот у вашего такой же оказался, хотя для сопляка этого Иисус Христос все равно, что для оленя квашеная капуста… Проторговал он крестик, вот что! Обменял на шкурку! — выложил Суворов свою новость.
Я смотрел на него в полном замешательстве. Суворов сидел с тихой улыбкой на губах. В груди у него явственно похрипывало. Перехваченная воротом шея была в складках, как пересеченная местность.
— Вы отвечаете за свои слова, Иван Иванович?
— Коли мне не доверяете, расспросите Вениамина Ивановича Бухарева. Ему тоже стало известно.
— Это плохая новость.
— Да уж что ж тут хорошего, — согласился он.
— Подробностей не знаете?
— Всего не знаю, а известно только, что продал он этот крестик Филипповым-староверам. А те, надо полагать, кому-то проговорились, и слух до Бухарева дошел. — Суворов как-то горестно помолчал. — Предупреждал вас, что добра с ним не наживете. Теперь расхлебывайте кашу. Жалко вас даже… — посочувствовал он.
— У вас все?
— А вам мало?
— Достаточно. Можете идти работать.
— Сейчас пойду. Только хочу напоследок узнать, какие меры вы собираетесь принять против этого боголюба. Неужто и это ему с рук сойдет?
— Идите, занимайтесь своими делами. И, если сумеете, поменьше рассказывайте об этой истории.
— Это просьба или приказ? — хмуро уточнил Суворов.
— Просьба.
— Ну, коли просьба, так куда еще ни шло. Могу и помолчать. Я не зверь какой-нибудь, как некоторые думают. Могу и помолчать. — Он ушел на прямых, негнущихся ногах.
Час от часу не легче!
Через пятнадцать минут, предварительно позвонив и договорившись о встрече, я вошел в кабинет заведующего отделом культуры.
Вениамин Иванович Бухарев стоял около окна, заложив руки за спину, и разглядывал октябрьский пейзаж — замерзшую реку, поблескивающую льдом, а на той стороне ее — пустые снежные сопки. Когда он повернулся на стук двери, его темное, в отметинах оспин лицо было странно печальным.
— Хорошая погода, — заговорил Бухарев вместо приветствия. — Сейчас самая охота — снежок мелкий, собаки идут, не тонут. А тут сидишь, как лисица в клетке. Кабинетным человеком стал! — вдруг пожаловался он.
— Не вы один, — понял я настроение Бухарева.
Не отвечая, он некоторое время расхаживал вдоль своего длинного стола мягкой, неслышной походкой.
— Тянет меня в тайгу, Воронин. Я двадцать лет соболишку промышлял.
— Слышал об этом.
— По сотне хвостов таскал за сезон. Больше всех добывал. В Ленинграде на аукционе моих соболей хвалили. А сейчас… Ну ладно! — оборвал он себя и свои воспоминания. — Зачем пришел?
— Сами знаете.
Бухарев сел в широкое кресло и сразу стал казаться мельче и невзрачней.
— Я все знаю. Фарцовщика взял на работу?
— Ерунда, Вениамин Иванович. Не может быть.
— Как не может быть! Люди говорят. Крест откуда взял?
— Крестик, — поправил я. — Не знаю.
— Обменял на шкурку. А шкурка — утаенная от государства. Это так? Судебное дело может выйти. А ты что говорил про него?
— Я и сейчас повторю. Славный парень. Способный. Ершистый, разумеется.
Бухарев отшвырнул карандаш, который крутил в пальцах, он звякнул о настольное стекло.
— А шкурки берет?
— Не верю, Вениамин Иванович. Сами знаете, маленькая фактория — замочная скважина. Языки чешут таежники!
— Инструктор врет?
— Инструктор может ошибаться.
Бухарев нажал кнопку звонка. Вошла секретарь — нескладная высокая девушка. Бухарев попросил пригласить инструктора Потапова. Сидели молча, не глядя друг на друга. Вениамин Иванович барабанил пальцами по столу и тоскливо косился в окно. Появился коренастый молодой человек с румяным лицом, новичок у нас в столице.
— Слушаю, Вениамин Иванович.
— Рассказывай, что в Улэките слышал.
Молодой человек сел, прокашлялся, поправил узел галстука и бойко изложил такую историю.
На фактории Улэкит к нему пришел заведующий местным красным чумом и сообщил, что старовер Филиппов, всегда подрывающий его лекционную пропаганду, приобрел у приезжего человека крестик в обмен на соболью шкурку. Заведующий красным чумом был слегка пьян («ма-аленько выпил бражки»). Инструктор выслушал его, махнул рукой и отпустил. В тот же день он вторично услышал о крестике — на этот раз от охотоведа. Видимо, слух распространился по фактории, где всех домов было двадцать два, не считая пустых летних чумов. Охотовед назвал фамилию — Кротов — и должность — корреспондент окружного радио. Тут инструктор призадумался: черт его знает, все-таки идеологический работник… неудобно. Он хотел переговорить с Кротовым, но тот уже уехал в стадо.
Бухарев из-под припухших век взглянул на меня, словно проверяя, какое впечатление произвел рассказ инструктора. Я достал сигареты, закурил и хмуро уставился на розовощекого молодого человека.
— Вы верите в эту версию?
— Да как вам сказать… — пожал он плечами.
— Тем не менее Суворову вы ее изложили. А это все равно что объявили по радио.
Он замялся, сконфузился. Бухарев резко поднялся из-за стола.
— Тут рассуждать нечего. Проверить надо. Виноват — принимай меры.
— Если виноват — выгоню.
— Вот так! — припечатал он разговор шлепком ладони по столу и бросил быстрый, нетерпеливый взгляд в окно.
Вдруг я подумал, что для него этот разговор не менее тягостен, чем для меня.
Молодой человек продолжал сидеть в выжидательной позе. Я поднялся и пошел к двери. Меня остановил голос Бухарева.
— Да, Воронин! Говоришь, он женат, твой парень?
Я обернулся. Бухарев стоял около окна. Глаза его превратились в совершенные щелки, лицо казалось вдвое шире от улыбки.
— Ну да, женат.
— А на фактории говорят, он медичку приглядел. Хорошая девка. Он не дурак, твой парень!
Я устало привалился плечом к косяку и посмотрел на бдительного молодого человека, облитого великолепным румянцем.
— Вранье это! Вранье и вранье! Трижды вранье!
— Почему не веришь? Молодой парень — молодая девка. Мог присмотреть?
— Не мог!
— Сам разве молодым не был?
Я лишь махнул рукой и вышел из кабинета.
А назавтра появился Кротов. Сначала я услышал его голос за дверью, в общей комнате редакторов. Кротов что-то рассказывал взахлеб. Я отложил в сторону рукопись нештатного автора. Дверь распахнулась, вошел… нет, влетел!., нет, ворвался Кротов.
— Здравствуйте, Борис Антонович. — Он был в распахнутой меховой куртке, свитере, рубчатых туристских ботинках, джинсах; на голове лихо сидел сдвинутый к уху, берет. Лицо его сильно обветрилось, губы потрескались, голубые глаза лучились. Весь он, казалось, был еще заполнен ветром движения.
Я отрывисто поздоровался, предложил садиться. Кротов рухнул на стул, вытянул длинные ноги, шумно перевел дух. Я молча разглядывал его. Он сдернул берет, ладонью прибил рассыпавшиеся волосы.
— Рассказывай, — потребовал я.
— В двух словах так: задание ваше выполнил. Впечатлений — тьма! Спасибо за поездку, Борис Антонович. Очень интересно.
— Напишешь официальный отчет. Благодарностей в нем не требуется, эмоций — тоже. Укажешь, какие материалы записал на пленку, авторов, хронометраж. Приложи авансовые документы. Дашь мне на подпись.
— Ясно!
— Теперь рассказывай.
Мой тон сбил его с толку…
— Не знаю, с чего начать. Был в стаде у Чапогира. Потрясающе! Не хотелось уезжать. Вот бы где я поработал!
— Впечатления твои меня не интересуют. Оставь их для мемуаров. Начинай с самого главного — с крестика.
Кротов на мгновение онемел и стал похож на голубоглазого, светловолосого ребенка, сокровенный секрет которого раскрыт…
— Откуда вы знаете?
— Как я узнал, не твое дело. Рассказывай.
— Ерунда, Борис Антонович! Обычный благородный поступок.
— Что-что?
— Подходит под рубрику «Так поступают советские люди», — охотно разъяснил он.
Я тяжело задышал.
— Послушайте, Кротов, надоели мне ваши остроты. Я, черт побери, не намерен их больше выслушивать. Перед вами не приятель. Извольте отвечать как положено. Здесь редакция. Я разговариваю с вами как официальное лицо. Сядьте нормально, не разваливайтесь, здесь не солярий.
Он подобрал ноги, выпрямился. Он был, кажется, ошеломлен моим натиском.
— Что у вас за история с крестиком? Только без вранья.
— Да я и не думаю врать, Борис Антонович!
Зазвонил телефон. Я сдернул трубку и несколько минут разговаривал с окружкомом партии. Кротов рассеянно смотрел в окно. Я положил трубку, чиркнул спичкой. Отлетевший кусочек серы обжег щеку. Я выругался. Кротов фыркнул. Он уже пришел в себя.
— Можно рассказывать?
— Говори.
— Вы только не сердитесь. Дело было так. Шел я по улице, смотрю, валяется крестик. Ну, я его поднял и положил в карман.
— Ты что, верующий?
— Да что вы, Борис Антонович! Я убежденный атеист. Мой бог — интеллект. А крестик собирался выкинуть, да забыл… Честное слово! — Он перекрестился с самым дурашливым видом. — На фактории пошел к Филиппову. Он в прошлом сезоне восемьдесят пять соболей добыл. Отрекомендовался, как вы меня учили. Он сидит, жрет медвежатину, сам на медведя похож. Стали есть вместе. Я болтаю, он молчит. Из него слово вытянуть, как деньги стащить из сейфа. Интервью я все-таки взял… Потом выпили немного браги. Я ему про Москву рассказал. Мужик хороший! Он бобыль. Родственников нет, одна мать старая. Ей девяносто лет. Славная такая бабка… удивительно! С кровати не встает, но в памяти и рассуждает так интересно! В космонавтов, между прочим, верит, но жалеет их… такая славная бабка! — Он задумался, переносясь мысленно в Улэкит. — Ну вот. А потом говорит, что ей умирать пора, этой зимой умрет, а крестика нет. Потеряла. А без него боится умирать. Попросила где-нибудь достать. А я пошарил в кармане и наткнулся… — Он помолчал и добавил с какой-то внезапной серьезностью — Знаете, она мне руку поцеловала… не успел помешать… — И совсем умолк.
— Дальше! — поторопил я.
— Что дальше?
— Дальше что было?
— А ничего. Мы с Филипповым выпили еще по стакану браги за бабушкино здоровье. Я ушел.
— Все?
— Все.
— Ничего не забыл?
— Да нет… что еще?
— Тогда я скажу. Мне стало известно, что вы унесли из дома Филиппова соболью шкурку, что получил ты ее в обмен на свой крестик, что душеспасительная беседа имела для вас меркантильный интерес. Так или нет? Только без вранья!
Скулы Кротова потвердели, под тонкой кожей вспухли желваки. Он вдруг стал заикаться.
— Кто… в-вам эт-то… сказал?
— Неважно. Отвечай.
— Я… ему… м-морду… набью!
— Сомневаюсь. Да или нет?
— Я… в-вам… отвечать не намерен.
— Вот как!
— Я… от вас… этого не ожидал. — Он стал подниматься, не спуская с меня глаз. — Не ожидал… Я д-ду-мал… вы умнее.
— Да или нет?
— Я у в-вас работать не желаю. — Он выпрямился во весь рост.
Я обошел стол и преградил ему дорогу к двери.
— Садись, прекрати истерику. Слушай! До меня дошли разговоры. Я должен их проверить. Мне противно это делать, но я вынужден.
— Рюкзак… показать?
— На черта мне нужен твой рюкзак!
— А что вам нужно?
— Ни черта мне не нужно! Садись. — Я подтолкнул его к столу, а сам заходил по кабинету. — Я не верю, что ты мог взять эту поганую шкурку. Но сам факт, что у тебя оказался крестик, оброс фантастическими деталями… Пойми, ты новый здесь человек, броский к тому же. Каждый твой шаг заметен.
— Невидимкой… стать… не могу.
— Этого и не требуется! Элементарное чувство меры — вот что нужно. Ты уже представляешь не только Кротова, а всю редакцию. На кой черт нужно было таскать с собой этот крестик, а тем более презентовать его умирающей старухе! Ей нужны лекарства, больница, а не крестик.
— А вы бы что сделали на моем месте?
— Не знаю, что я сделал бы на твоем месте! Понятия не имею, что я на твоем месте сделал бы! Я в такие ситуации вообще не попадаю. Я в семнадцать лет не женился, не ехал к черту на кулички по велению указательного пальца, не писал романов… Все это достаточно экстравагантно и без церковных амулетов, пойми.
— Что вы от меня хотите?
— Только одного: веди себя разумней. Если бы это сделал я, то лишился бы своего кресла. Тебе еще делается скидка на молодость.
— Мне скидок не нужно. Можете меня уволить.
— Да перестань ты, как попугай, твердить: уволить, уволить! Я тебя не увольняю пока. Я тебе делаю предупреждение. Учти, что твое умение писать — это ненадежная броня. На все случаи жизни она не годится. Подумай о Кате! Ты женатый человек.
— Я о ней думаю. Я ей шкурок на манто наторговал.
— Ладно, побереги иронию. И чтобы покончить с этой историей, хочу тебя предупредить, что Иван Иванович Суворов знает о ней. Хорошего в этом мало, но не вздумай устраивать ему сцены.
Он промолчал с подавленным видом. Я подсел к нему на соседний стул.
— Есть у меня к тебе еще вопрос, Сергей… деликатного свойства. — Он молчал, не проявляя интереса. — Можно, что ли, спросить?
— Спрашивайте.
— Только не кидайся на меня с кулаками. Что за знакомство ты завел в медпункте на фактории?
— Отчет написать?
— Не глупи. Я спрашиваю по-товарищески.
Он покосился на меня, недоверчиво так…
— Интервью брал.
— Для молодежного журнала?
Он вяло пожал плечами.
— Мне все равно, для чего. Интересная девчонка. Приехала после училища из Горно-Алтайска. А в чем дело?
— Да ни в чем. Тебя не удивляет моя осведомленность?
— Еще как!
— А странного в этом ничего нет. Я тебе, кажется, говорил, что здесь каждый новый человек на виду. Вот доказательство. Будь осмотрительней в своих знакомствах.
— Удивляюсь я!
— Чему, объясни!
— Шагу нельзя сделать без оглядки. В яслях — правила, в детсаде — правила, в школе — целый свод. Я свободный человек?
— Конечно.
— Могу я поступать, как хочу?
— Допустим.
— Вот и все! Никому нет дела до моих знакомств.
— Даже Кате?
Он крутнулся на стуле.
— При чем тут Катя?
— Она твоя жена. Как ты думаешь, безразлично ей пли нет, с кем ты знакомишься? Или, скажем, так: как бы ты отнесся к ее знакомству с молодым человеком, одиноким и скучающим? Это предположение, разумеется, — добавил я поспешно, так как он сразу насторожился.
Кротов отрезал:
— Это останется предположением!
— Не сомневаюсь. И все же?
— Сначала Катя спросит меня. И поступит так, как я посоветую. У нас договор.
— Хороший договор. Двусторонний?
— Я от нее ничего не скрываю. О медпункте тоже скажу.
— Правильно сделаешь. Но ты недоучитываешь силу домыслов. Они способны превращать муху в слона.
— Катя не дура.
— Но она женщина, молодая женщина.
— Катя не ревнивая.
— Но впечатлительная, правда? Хватит уже того, что для ее спокойствия я вынужден передавать ей от тебя приветы.
Кротов крепко стукнул себя кулаком по голове.
— Ох, черт! Извините, пожалуйста.
— Ерунда. Перед женой извинись.
— Я замотался совсем. Можно, я пойду? Она, наверно, ждет.
— Ты разве ее не видел?
— Нет, я сразу к вам.
С полминуты я молча рассматривав, его под каким-то новым для себя углом зрения…
— Ну, знаешь, Кротов, я, конечно, ценю такую добросовестность, но она выше моего разумения! Жена сидит в двух шагах, считает каждую минуту, ждет тебя как манну небесную, а ты вначале являешься докладывать о своих впечатлениях.
Он кинулся к двери, но замер на пороге.
— Один вопрос… можно?
— Ну?
— Почему вы послали меня в командировку?
— Чтобы поменьше тебя видеть, романист. Ты в больших дозах приедаешься.
Кротов устремил глаза в потолок, усиленно что-то соображая, потом преподнес:
— Вы неплохой человек, Борис Антонович! Ладно, подожду еще увольняться!
И одарив меня таким образом, исчез.
А я остался сидеть, негодующий и растерянный, с погасшей сигаретой, и вдруг почувствовал себя старым, как сама земля, усталым и больным, и зависть заполнила мое сердце…
Из коридора долетел восторженный дикарский вопль: Кротов приветствовал свою жену.
«Москва — огромная матрешка, а внутри нее — крошечное подобие. Москва — улей из миллионов сотов, один из них — комната моей дальней родственницы. Она уехала лечиться на юг. Ключи бренчат в моем кармане.
Киношки забыты.
Библиотеку побоку.
Москва съежилась, усохла до десяти квадратных метров. На этой площади — кровать, стол, сервант, стулья.
Окна выходят в глухой двор.
За стенами — суета, бряканье кастрюль, сварливые голоса, кухонный чад коммунальной квартиры.
Еще дальше — день и ночь бьет прибой Арбатской площади.
Дверь на ключ. Мы внутри барокамеры. Здесь — безвременье, тишина, шепот.
— Ты любишь меня?
— Очень! А ты?
— Люблю.
Кто спрашивает, кто отвечает? Что за магическое слово «люблю»! Миллиарды раз его произносят миллиарды людей, а оно не тускнеет, не стирается. Слово-бессмертник.
Первый раз в жизни, говоря «люблю», понимаю, что это значит.
Прикосновение ее руки — дрожь.
Ее губы — затемнение.
А дальше — обморок.
Как все произошло?
Наши губы боролись.
Вдруг мои руки стали агрессивными.
Одежда, одежда — проклятье ей! Фиговый листок Адама. Набедренная повязка туземца. Костюм просвещенного европейца. Проклятье одежде!
Вдруг пахнуло холодом ее тела.
Мы стали новорожденными, близнецами в люльке.
Минуты, вычеркнутые из жизни. Или наоборот — жизнь, спрессованная в минуты.
Наши новые имена — мужчина и женщина.
А она бормотала так беспомощно, сквозь слезы: что делать теперь, любовь, мама, я боюсь, люблю, это необыкновенно, какой выход, жизнь, мама, несчастье, люблю.
А я говорил: люблю, никогда в жизни, первый раз, плевать на всех, люблю, самая красивая, никто, никогда, случилось, не бойся, твой…»
Дни шли; солнце меркло; Давно остановились реки. Темнело быстро и надолго. Соболь нагулял меховую шубку; в тайге сухо щелкали винтовочные выстрелы. Олени отъелись на осенних грибах, теперь копытили ягель. По ночам из труб нашей столицы в небо тянулись длинные и прямые дымы. Градусники начало зашкаливать.
В редакции жизнь шла своим чередом. Каждый день в 18.15 по местному времени в эфире раздавались звуки национального инструмента, открывавшего наши передачи. С девяти до шести крутились магнитофоны, приходили и уходили авторы, загоралось и потухало световое табло над дверью дикторской; «ТИШЕ! ЗАПИСЬ!», заполнялись бумагами и вновь пустели редакционные урны, не стихал шум в аппаратной, где три женщины с помощью иглы и клея превращали косноязычие в красноречие, созывались летучки, улетали и прилетали сотрудники — настольный календарь становился все тоньше.
Потянулась моя девятая зима в этих краях.
Кротовы по-прежнему жили в редакционной комнатушке. Кто-то пошутил, что им по совместительству нужно платить ставку сторожа. К Кате привыкли и, кажется, полюбили ее. Она держалась очень скромно, почти незаметно, охотно помогала машинисткам и стала неплохо разбираться в нашей фонотеке. Я подумывал о том, чтобы поручить ей готовить концерты по заявкам.
Из того, что Катя держалась тихо и скромно, кое-кто сделал неправильный вывод об ее безответности. Как-то Юлия Павловна Миусова, сорокалетняя молодящаяся женщина, завела с Катей разговор и шутливо посоветовала ей «сделать из Сергея человека — постричь его и стесать острые углы». Катя заявила с неожиданным гневом:
— Не смейте так говорить!
Миусова захлопала зелеными веками:
— Почему, Катюша?
— Сережа не нуждается в приглаживании. Он незаурядная личность. Ему все позволено.
— Да это Раскольников какой-то! — воскликнула Миусова.
Кротов в последнее время затих, замкнулся. На летучках он сидел молча, и мысли его блуждали где-то далеко. Он заметно похудел. Я предполагал, что он мало спит, и осторожно расспросил сторожиху, которая всю ночь дежурила в редакции. Она подтвердила мои догадки: Кротов работал на машинке до глубокой ночи.
История с крестиком не получила дальнейшей огласки, и я стал по-иному посматривать на Ивана Ивановича Суворова. Он с наступлением зимы заболел (рецидив застарелого радикулита) и уже долгое время находился на бюллетене. Другие сотрудники принимали Кротова как нечто неизбежное. Отношение к нему было прохладным и настороженным. — Кротов умел создавать вокруг себя какой-то вакуум, безвоздушное пространство, в котором гибли доброжелательность и участие. Открыто восхищался Кротовым лишь наш диктор Голубев, шумный, бесшабашный мужчина, чем-то иногда напоминающий извозчика. С ним у Кротова сложились приятельские отношения, но в дружбу они вряд ли могли перейти.
Из командировки Кротов привез великолепные магнитофонные записи. Я дал распоряжение техникам передать ему для постоянной работы магнитофон «Репортер-5», новейшую модель. Он умело им пользовался, и от наших последних известий как будто пахнуло свежим ветерком… Теперь в каждом выпуске звучали живые голоса (интервью, короткие беседы, репортажи). Я пытался усмотреть в них поверхностность, но придраться было нелегко. Странное дело, он трудно уживался с людьми в стенах редакции и быстро, цепко, без видимых усилий находил общий язык с авторами.
Конец октября Кротов отметил небольшой сенсацией. Мы подготовили часовую программу для Москвы. Она прошла успешно. Как по закону детонации, редакция передачи «Земля и люди» Всесоюзного радио запросила у нас сюжет о местных оленеводах.
Я вызвал Кротова и спросил, не осталось ли у него в запасе подходящих записей. Он ответил утвердительно и через несколько дней принес мне готовый, смонтированный и начитанный кадр. На восемь минут слушатель переносился в тишину тайги, где протяжно звенят ботала на оленьих шеях, раздается хорканье пасущихся животных, заливается лаем собака-оленегонка, быстрая, как чума, гибнут сучья в костре и неторопливый, хриплый голос старика эвенка ведет рассказ о жизни… Авторский текст был прост, непатетичен, в тон медленно гаснущему костру и неспешным мыслям старика. В нем ощущалось какое-то затаенное дыхание, странная грусть и взволнованность горожанина, сердце которого растревожено и бьется учащенно. Я подумал, что Кротов не преувеличивал, когда говорил о своих сильных впечатлениях после поездки в стадо.
Рассказ кончался печально; старик вздыхал, кряхтел и говорил, что «скоро, однако, умирать пора», беспокоился о том, кому оставит свое бригадирское место, и тонкий вой собаки как бы уже оплакивал его.
Материал был послан с сопроводительной бумагой в Москву и вскоре прозвучал в эфире. Затем Москва сообщила, что радиорассказ Кротова, помимо гонорара, отмечен солидной комитетской премией. Я обрадовался и встревожился. С одной стороны, подтверждались мои надежды и риск оказался ненапрасным; с другой — возникали опасения, что у Кротова закружится голова от первого успеха.
Он воспринял известие о премии странно: что-то прикинул в уме и хладнокровно сказал, что этих денег хватит на новое пальто Кате. И все. Телеграмму из комитета он сунул в карман, а несколько дней спустя ее принесла мне уборщица, найдя в урне с бумагами. Я вызвал Кротова и раздраженно отчитал его. Это пижонство, внушал я, мальчишество — бросать такие документы в корзины для бумаг. Он пожал плечами: зачем она? Я объяснил, что это своего рода гарантия на черный день, подтверждение его журналистской квалификации. Он опять пожал плечами. Раз так, сказал я, он ее больше не получит. И сунул телеграмму в стол.
С Кротовым что-то происходило. Да и Катя в последние дни ходила подавленная. Целыми днями она почти безвыходно сидела в фонотеке, и машинка стучала, как дятел.
В начале ноября на мое имя пришло письмо из Москвы. Только вскрыв его и прочитав первые строки, я сообразил, что пишет мать Кати.
«Уважаемый Борис Антонович!
У Вас с августа работает моя дочь Екатерина Наумова (сейчас по паспорту она Кротова). Из ее писем я знаю, что Вы приняли большое участие в устройстве Катиной судьбы. Я думаю. Вы понимаете (у Вас, вероятно, тоже есть дети) необходимость для Кати высшего образования. Поэтому Вы поймете мое резко отрицательное отношение к необдуманному и раннему замужеству моей дочери. Не стоит от Вас скрывать, что ее так называемый муж Сергей Кротов как личность мне глубоко антипатичен. Это в высшей степени, как Вы могли уже, наверно, убедиться, легкомысленный молодой человек. Он не в состоянии устроить свою жизнь, не говоря уже о жизни Екатерины. Ее замужество — результат детского увлечения. А это ни к чему хорошему не может привести.
Я убедительно прошу Вас, Борис Антонович, помочь мне. От расстройства я заболела. Я врач и знаю, что моя болезнь серьезна. Ради бога, уважаемый Борис Антонович! Умоляю Вас, приложите весь свой авторитет, все свое влияние, убедите Екатерину возвратиться в Москву. Иначе ее жизнь будет загублена.
С глубоким уважением НАУМОВА».
Приписка меня рассердила. Она была такова: «Готова быть Вам полезна во всем».
Письмо я спрятал в ящик своего стола. Я не знал, чем могу помочь матери Кати.
«Родственница с баулами и авоськами вернулась с юга.
Наш необитаемый остров осквернен.
Что нам оставлено? Кафе, многолюдные улицы, скамейки в парках, темные кинозалы. Всюду — глаза, и уши. Столица следит за нами. Мы мятущиеся, бесприютные единицы народонаселения.
Каждый вечер мы прощаемся в подъезде Катиного дома. Мы стерли все меловые надписи со стен. Наш лексикон ужался в одно слово: «люблю».
До экзаменов пятнадцать дней.
Десять дней.
— Мы провалимся, Сережа.
— Ерунда!
— Что нам делать?
— Действовать!
— Ты любишь меня?
— Люблю.
— Ты что-нибудь придумаешь?
— Придумаю.
Не узнаю себя. Не я ли издевался над Эмилем Чижом, бредившим на школьной скамье Валей Голубенко, девочкой с такими кудрявыми волосами, как дети рисуют дым? Не я ли произносил монологи в компаниях, называя любовь старомодным чувством?
«В тот день всю тебя от гребенок до ног, как трагик в провинции драму Шекспирову, носил я с собою и знал назубок, шатался по городу и репетировал». Пастернак писал про меня.
Однажды Катя не явилась на свидание. Я ждал. Я просмотрел кипу газет, выпил два стакана газировки, в тоске сожрал фруктовое мороженое.
Двухкопеечная монета юркнула в щель телефона-автомата, как зверек в нору.
— Алё!— возник приятный женский голос.
— Здравствуйте. Можно Катю?
— Кто ее спрашивает?
— Сергей.
— Катерины нет дома и в ближайшие дни ее не будет. Она уехала на дачу. Прошу вас больше не звонить.
Гудки отбоя — это невысказанные слова проклятия. Классический прием отваживания! Трубка в моей руке, как сломанный посох перехожего калики.
Вера Александровна Наумова взывает к знакомству. Пора, пора! Рога трубят! Меня бросило в жар.
За две минуты крутого взлета на восьмой этаж я сбил дыхание. Плевать!
Звонок, щелчок английского замка. Передо мной в проеме двери — Прекрасная Дама. Она высока ростом, лицо строгое, как у богородиц, в каштановых волосах одна седая прядь.
— Вера Александровна?
— Да, это я.
— Я Сергей. Я вам звонил. Мне нужна Катя.
Секундная растерянность в лице Прекрасной Дамы.
— Разве я не сказала вам, что Катерины нет дома?
— Неправда!
— Повторяю: ее нет дома. Вы назойливы.
А по длинному коридору к двери уже летит Катя в распахнутом халатике, точно выпущенная из пращи.
— Сережа!
Щеки Прекрасной Дамы слегка зарумянились.
— Входите, — сказала она.
И я вошел.
— Катерина, ступай в свою комнату. Я хочу поговорить с твоим приятелем.
— Мама!
— Ступай! Я позову тебя, когда понадобишься. Я не съем его.
— Иди, — сказал я.
И она ушла, оглядываясь, босая, голоногая, в коротком халатике.
Прекрасная Дама. Прекрасная комната с прекрасным видом из окон. И прекрасный разговор.
— Вы заставили меня солгать. Это не в моих правилах. Я сделала это ради Катерины. Она сошла с ума. Я засадила ее за, книги. Вы, кажется, тоже абитуриент?
— Да.
— Это будет и вам на пользу.
— Почему?
— Ваше стремительное знакомство отнимает у вас слишком много времени. У вас есть родители?
— Я подкидыш.
— Вы дерзки. Я этого не люблю.
— Кате нравится.
— Катерина — глупая девчонка. Она увлекающаяся натура. В седьмом классе ей нравился музыкант, в девятом — футболист, а теперь остряк. У нее портится вкус. — Я проглотил пилюлю. Она продолжала — Вы должны оставить ее в покое.
— Почему?
— Снова объясняю вам: у Катерины на носу экзамены. Она их сдаст, если будет заниматься. Встречаясь с вами, она забывает об учебниках.
— Мы читаем книги и говорим о книгах.
— На экзаменах это не поможет. Кроме того, — начала нервничать Прекрасная Дама, — я не сторонница случайных знакомств.
— Это должно нравиться вашему мужу! — выпалил я. У меня иногда слова опережают мысли.
Она была шокирована.
— Да вы просто хулиган!
— А почему вы говорите за Катю?
— Как почему! Она моя дочь.
— Катя — взрослый человек, с паспортом. Она может, отвечать за себя.
— Позвольте мне знать, может она или нет. Я не желаю с вами дискутировать. Сегодня она никуда не выйдет.
— А завтра?
— И завтра тоже.
— А послезавтра?
— Она будет вести себя так, как я захочу.
— Это чушь! — вырвалось у меня.
Прекрасная Дама горько усмехнулась.
— Современный молодой человек… Что ожидать! Я думала, у Катерины лучшие знакомства. До свидания! — Она встала.
Прием был окончен.
— Я хочу видеть Катю!
— Можете с ней попрощаться.
— Вы поступаете деспотично!
Опять горькая усмешка на прекрасном, холеном лице.
— Когда вы станете родителем, вы меня поймете.
— Этого не долго ждать!
— Что такое?!
— Я люблю Катю. Она меня тоже любит.
— Мальчик, опомнитесь! Вы смешны. Катерина влюблялась столько раз, что вам и не снилось.
— На этот раз серьезно.
— Должна вас огорчить; этот раз ничем не отличается от других.
— Катя!! — заорал я на всю квартиру.
И она была тут как тут, точно я потер лампу Аладдина. В том же халатике, голоногая и яростная.
— Сережа!
— Ты любишь меня? Вера Александровна не верит. Ты любишь меня?
— Мама!
— Что «мама»? — спросила мама, слегка потерявшись.
— Неужели ты ничего не понимаешь!
— Что я должна понимать? Позволить, чтобы ты провалилась на экзаменах? Чтобы ты испортила себе жизнь? Чтобы твои глупые увлечения я считала любовью?
— Я люблю Сережу.
— Ерунда.
— Я люблю Катю.
— Бред! Слушать вас не желаю даже!
Я потерял голову. В глазах поплыло.
— Вера Александровна, вы Кабаниха. Деспот и ханжа!
— Ступайте вон из моего дома!
— Мама! Не смей его прогонять!
— Катя, я жду тебя на площадке.
— Мама, извинись!
— Только этого мне не хватало! Уходите оба, дурачье.
И с этим напутственным словом Прекрасной Дамы я скатился по лестнице.
Через пять минут появилась Катя, зареванная, с одной туфлей на ноге, с другой в руке. Я обнял ее.
— Мне понравилась твоя мать. У нее есть характер. Она будет отличной тещей.
— Ох, Сережа!..»
В один из первых ноябрьских дней в редакции появилась молодая девушка. Она была в пушистом собачьем полушубке, камусных унтиках, меховой шапке с длинными ушами.
Девушка хотела видеть Кротова. Его не оказалось на месте. Заинтересованная Юлия Павловна Миусова предложила гостье раздеться и подождать. Девушка сняла шапку и присела на стул. У нее было миловидное скуластое лицо с решительно сжатым маленьким ротиком. Она быстро освоилась в незнакомой обстановке и уже минут через пять поинтересовалась у Ивана Ивановича Суворова, почему сын курит в присутствии женщин, да еще в закрытом помещении. Это антисанитарно, заявила девушка. Суворов подавился дымом и захрипел.
Поскучав еще минут пять, гостья обратилась к Миусовой. Она хотела знать, где Юлия Павловна покупает тени для век. Выслушав объяснение, она удовлетворенно кивнула и замолчала. Но ненадолго.
— А Сережа скоро вернется?
«Сережа»!
Миусова отложила ручку.
Чрезвычайно заинтересованная, она осторожно спросила, по какому делу ей нужен Кротов.
— Просто поболтать, — сказала девушка.
— Вы хорошо знакомы?
Девушка кивнула. Да, очень хорошо знакомы. Она познакомилась с Сережей в Улэките, где работает фельдшером.
Суворов закряхтел и заворочался на своем стуле. Скуластая девушка метнула на него сердитый взгляд. В этот момент в кабинет вошел, весь в инее с мороза, Кротов. Девушка слетела со стула.
— Сережа!
Кротов увидел ее и присвистнул.
— Черт! Тоня! Ты откуда взялась?
Раскосые глаза девушки радостно поблескивали.
— Села на самолет и прилетела.
Миусова уткнулась в лист бумаги. Суворов был плотно вбит в стол, как сторожевой знак добродетели.
Кротов сдернул с плеча магнитофон.
— Отлично! Пошли, познакомлю с Катей. — И за руку вывел девушку из комнаты.
Больше она в редакции не появлялась. Кротов вернулся через полчаса один, очень оживленный, сел за машинку и припустился печатать.
Вскоре до меня дошли слухи, что кто-то где-то когда-то заметил Катю с заплаканными глазами, а кто-то видел, как Кротов поздно вечером выходил из Дома приезжих. Иван Иванович Суворов, передавая мне на визу очередной материал, не удержался и заметил:
— Слышал, что вундеркинд-то наш хвост от жены отворотил. Или врут люди?
— Я слухи не обсуждаю, Иван Иванович.
— Про шкурку-то я смолчал. Теперь тоже, значит, молчать? Все, выходит, прощается нашему герою?
Затем в кабинете у меня появилась Юлия Павловна Миусова. Она начала издалека, очень осторожно и пришла к тому же, что и Суворов.
— Понимаете, Борис Антонович, если все это правда, то я, как профорг, не могу остаться в стороне. Да мне просто жаль девочку.
— А вы поговорите с Катей, — предложил я. — Только не как профорг, а просто как женщина с женщиной.
— Я уже поговорила. Она ни в чем не хочет признаваться. Делает вид, что ничего не понимает. Твердит, что у них все хорошо, а сама подурнела и глаза заплаканные. Я уж по-всякому… Но вы же знаете, как она боготворит своего Сережу. Это настоящий культ!
Я обещал ей потолковать с Кротовым.
Но уже на следующий день он сам пришел ко мне, причем не в рабочий кабинет, а домой.
Впрочем, сначала был телефонный звонок.
— Борис Антонович? Мне нужно с вами поговорить. Срочно!
— Что случилось?
— По телефону не объяснишь. Можно зайти?
— Ну, заходи, раз срочно.
В семнадцать лет, как я заметил, не срочных дел не бывает.
Кротов явился мгновенно, словно стоял за дверью. Он был сильно возбужден; рот приоткрыт после быстрого бега, глаза напряженные. Пока жена накрывала на стол, он весь извертелся в кресле, выкурил две сигареты. Я встревожился, поскорее выпроводил жену в другую комнату, плотно прикрыл дверь.
— Ну, в чем дело? Что стряслось?
— Катя уезжает! — выпалил Кротов.
— Что за новости? Как уезжает? Куда?
— В Москву, к матери.
— Ничего не понимаю. Я ей отпуска, кажется, не давал.
— А теперь дадите. У нее телеграмма. «Мама тяжело больна. Срочно выезжай. Отец», — процитировал Кротов. — И заверена поликлиникой. Все честь по чести.
— Неприятная новость, — сказал я.
Кротова подбросило на стуле.
— Это фальсификация, Борис Антонович!
— Что-о?
— Телеграмма фальшивая! Подделка! Вранье! Они хотят забрать Катю, понимаете?
— Нет, не понимаю. И не думаю, что это вранье. Даже уверен, что не вранье. Сядь, успокойся. Какие у тебя основания подозревать Катиных родителей?
— Они меня ненавидят. Считают, что я испортил ей жизнь.
— Для этого у них есть кое-какие основания, правда?
— Ни фига у них нет! Катя счастлива!
— Ты уверен?
— Уверен, еще как! А они считают, что Катя — вещь. Хотят распоряжаться ею, как вещью.
— Выпил! Пол-литра водки!
— Молодец! Прогрессируешь. Вот что я тебе скажу: умерь свой пыл. Ты несправедлив и необъективен. Для писателя, а ты им, кажется, себя считаешь, это огромный порок, а для человека — непростительный.
— Да вы бы знали, что это за люди! Особенно мать!
— Ну, расскажи. Я послушаю.
— У них расчет. Они все планируют. Все рассчитали наперед. Сначала Катя кончит школу, потом кончит институт, потом выйдет замуж, потом они ей купят квартиру, потом обставят ее мебелью, потом появится ребенок, потом они выйдут на пенсию, потом будут нянчить внуков, потом они умрут, потом умрет Катя, потом все сгниют.
— Утрировать ты мастер.
Он опять не услышал.
— Не жизнь, а плановое хозяйство!
— А сам ты разве не планируешь? Сначала ты напишешь роман, потом его опубликуешь, потом завоюешь популярность, потом станешь членом Союза писателей. И так далее.
— Это совсем другое, совсем другое!
— Да, верно. У них здравый смысл, у тебя — прожектерство. Вот они и тревожатся. Это естественно для родителей.
— Они преследуют Катю. Эта телеграмма — ловушка! Катя любит мать. Они этим пользуются. Развести ее со мной хотят!
— Ну, ты действительно пьян. Хлебни-ка чаю.
— Не хочу я чаю! Борис Антонович! Не давайте Кате отпуска.
Глаза у него стали жалобно-просящими. Он смотрел, помаргивав, как потерявшийся щенок. Я покачал головой.
— Не могу этого сделать, Сергей, и не хочу.
— Эх! — выдохнул он.
— Единственное, что в моих силах, — предоставить тебе также отпуск без содержания. Это в обход правил, но я это сделаю.
Он угрюмо отказался.
— Почему? Раз ты не хочешь отпускать ее одну…
— Дело не в этом. Я не боюсь. Я уверен в Кате. Я Катю не хочу отпускать, потому что они ее издергают, измучают. А если я буду рядом, еще хуже будет.
— Да, больной матери твое присутствие на пользу не пойдет. Это ты правильно рассудил.
— У нас и денег нет вдвоем ехать.
— Тоже резон, хотя я мог бы одолжить. Отдал бы когда-нибудь.
— Нет, спасибо, — с той же угрюмостью отказался он.
Мы помолчали. Он сидел опустив голову. Я обошел стол и положил ему руку на плечо.
— Ну, чего скис?
Он сидел не шевелясь.
— Фантазер ты большой. Навыдумывал черт-те что. И Катю, наверно, расстроил.
— Я Кате ничего не говорил. Я ей сказал, что она должна ехать.
— Правильно.
— А они ее замучают.
— Ну вот. Опять воображение! Конечно, они попробуют ее убедить, чтобы она осталась в Москве. Это вполне разумно.
Он вскинул голову. Глаза были злые.
— Вы тоже на их стороне! — Я убрал руку с его плеча. — Вы их защищаете!
— Ерунда, Сергей. Я стараюсь мыслите здраво, только и всего. Пытаюсь поставить себя на их место. У меня, в конце концов, тоже взрослая дочь. Она всего на два года моложе твоей Кати. И я, откровенно говоря, не хотел бы, чтобы через два года появился такой симпатичный парень, как ты, обворожил ее и умыкнул куда-нибудь на Чукотку. Нет, не хотел бы.
— Почему?
«В самом деле, почему?»
— Ну-у… хотя бы потому, что не очень верю в прочность ранних браков. Статистика, между прочим, в мою пользу.
Он зло перебил:
— Я читаю «Литературку».
— Ну вот, ты сам знаешь. А главное, раннее замужество для женщины — это, по-моему, потеря юности. На учебе обычно ставится крест, если пойдут пеленки и распашонки. Ты думал об этом?
— Думал. Мы с Катей хотим ребенка.
— Я тоже не против внука. Но лучше, если это случится чуть позже.
— Почему?
«В самом деле, почему?»
— Ну-у… моя дочь успеет окончить институт, посмотрит на белый свет, наберется житейского опыта… вот почему.
Кротов скривил губы.
— Как предусмотрительно!
— А ты как думал? Все родители, Сергей, стараются в меру своих сил быть предусмотрительными.
— Мои не стараются!
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что они меня понимают! Они только переглянулись, когда я им сказал о Кате. И все. Потом мама заплакала. И все. А отец сказал: если будет трудно, сообщи. И все.
— С парнями легче… — вздохнул я, неубедительно так вздохнул.
— Посадите вашу дочь под замок, и все будет о’кэй?
— Спасибо за совет.
— Вы все рассчитали. А если она полюбит?
Я замахал руками и оглянулся на закрытую дверь.
— Окстись! Какая любовь в пятнадцать лет?!
— А если полюбит?
— Слушай, ты это слово «любовь» произносишь с легкостью необыкновенной…
— А все-таки? — настаивал он.
Я стал серьезным.
— Если это случится, то я, конечно, не буду ей мешать. Хотя ручаться не могу.
— И дадите им свободу?
— Вероятно.
— И разрешите жить самостоятельно?
— Видимо.
— И не будете нудить в письмах?
— Постараюсь.
— Вы еще не совсем пропащий человек! — заключил Кротов.
И, честное слово, мне было приятно это услышать, Вскоре я выпроводил его домой.
О скуластой девушке в тот раз не было сказано ни слова.
«Умопомрачительно звучит: запись актов гражданского состояния! Загс!
Катя изменилась в лице.
Я усадил ее на стул.
Седовласая женщина в очках с прозрачной оправой, отчего и глаза ее казались прозрачными, как чистейшая аш-два-о, просмотрела наши документы: паспорта, медицинскую справку Кати, заявление.
— Господи, ребятки, как это вас угораздило!
Я сделал сладкую физиономию, словно окунул ее в тазик с вареньем. Я залебезил, как профессиональный подхалим. Я стал до отвращения слащавым. Сю-сю-сю… Нам так повезло, что мы попали именно к ней. От нее зависит наша судьба.
— Вы бы знали, ребятки, сколько вас таких. И все торопятся, все спешат. Куда вы торопитесь? Куда вы спешите? Вам еще жить и жить.
Катя готова была заплакать.
— А процедура очень сложная, ребятки, — причитала бедная старушка. Как она переживала за нас! Как она хотела нам счастья… поодиночке!
Документы… райисполком… заседание… постановление…
— Без согласия родителей, ребятки, ничего не получится. И все равно не раньше чем через месяц.
Месяц!
Я обалдел.
Месяц!
А почему не вечность?
Мы спутники, летящие по орбите вокруг своих родителей. От их притяжения не уйдешь. Вера Александровна Наумова — Юпитер среди планет.
Сю-сю-сю… Я источал рахат-лукум и какаву.
— Хорошо, мальчик, я постараюсь ускорить все формальности.
Да здравствует вежливость! Да здравствует обходительность!
На улице Катя пришла в себя.
— Что с тобой было? — спросил я.
— Сама не знаю. Мне вдруг захотелось кислой капусты.
— Как я себя вел?
— Ой, ты был неподражаем!
— Я обольститель пожилых женщин.
— А меня ты любишь?
Вместо ответа я ухватил за руку пробегавшего мимо малолетнего москвича с портфелем.
— Пацан, погоди!
— Чё? — вытаращился он.
— Запомни, эту девушку зовут Катя. Я ее очень люблю. Она будете моей женой. Понял?
Он вырвался, захихикал, как сумасшедший, и пустился прочь, оглядываясь.
В овощном магазине мы съели кулек квашеной капусты.
Вперед, вперед, рога трубят! Держись, Кать! Твоя мама, моя теща, твой отец, мой тесть, моя мать, твоя свекровь, мой отец, твой свекор, — все перепуталось в этом мире!
Вера Александровна с порога квартиры глянула на нас и обмерла.
Я услышал, как застучало ее сердце.
Я понял, что у нас на лицах крупными буквами проступает жуткое слово: «ЗАГС».
А где мой тесть?
Нет моего тестя!
— Мама… — начала Катя непослушными губами. — Ты только, пожалуйста, не волнуйся…
— Вера Александровна! — перехватил я инициативу. — Мы должны вам сообщить… — (и вдруг сообразил» что изъясняюсь гоголевским стилем; «Господа, я должен сообщить вам пренеприятное известие…») —…мы решили пожениться. Катя беременна. В загсе требуют вашего согласия. Дайте нам его!
В прихожей стояло кресло, широкое, удобное. Если падать в обморок, то только в него.
Теща моя отступила и медленно осела именно туда.
— Вы негодяй! А ты безмозглая, испорченная, погибшая девчонка!
— Мамочка!
— Ты загонишь меня в могилу. Скорее я умру, чем…
— Сережа, уйди… — шевельнула губами Катя. Глаза огромные, как у той андерсеновской собаки. — Иди домой… я сама… пожалуйста…
Любимая! Держись!
Я поцеловал ее на глазах Прекрасной Дамы и вышел.
Я мчался домой, не соблюдая правил уличного движения. Ветер свистел в ушах. Ни одна машина не задавила. Город был пуст».
Катя улетела.
Перед самолетом она зашла ко мне в кабинет попрощаться. В коротеньком овчинном полушубке, с укутанной головой, в валенках, она была неуклюжа и трогательна. Я пожелал ей всего доброго, просил передавать привет матери. На пороге Катя замешкалась.
— Борис Антонович, присматривайте, пожалуйста, за Сережей.
Так и сказала: «присматривайте», словно оставляла мне на попечение маленького ребенка. Я обещал присмотреть.
Потом наш оператор Нина Иванова, оказавшаяся в тот день в аэропорту, ходила по кабинетам и рассказывала, как Кротовы прощались. По ее словам. Катя ревела, точно уезжала навечно, а Кротов целовал ее, успокаивал, они обнимались, и служащая аэропорта кое-как расцепила их у трапа…
Я сидел в сельскохозяйственном отделе окружкома партии, когда зазвонил телефон. Инструктор передал мне трубку. В ней раздался взволнованный голос Миусовой:
— Борис Антонович, я вас ищу! У нас тут форменное безобразие! Приходите быстрей!
— В чем дело?
— Кротов явился пьяным, сцепился с Суворовым, никак не можем их успокоить, вот-вот подерутся!
От окружкома партии до радиодома пять минут быстрой ходьбы. Когда я ворвался в редакцию, самое главное было уже позади. Иван Иванович Суворов сидел на диванчике, откинув голову, держа ладонь на сердце. Миусова крутилась вокруг него с графином воды. В комнате толпилось еще человек пять сотрудников. Все галдели.
Кротова в кабинете не было.
— Где он?
— Ушел к себе. Только что. Он совершенно невменяем! — суетилась Миусова.
В несколько шагов я оказался у двери жилого кабинета, распахнул ее и без стука вошел. Кротов одетый лежал на кровати лицом вниз.
Я рявкнул:
— А ну-ка встань!
Он медленно повернулся на бок, тяжело приподнялся, сел. Пьян он был основательно: губы перекошены, глаза пустые, как стекляшки. Меня затрясло.
— Хочешь в ухо?
— Т-только п-попробуйте…
— Мозгляк! Слюнтяй! Сопляк! Ты уволен! — И вышел, хлопнув дверью.
Суворов уже отдышался. Я попросил сотрудников разойтись по своим местам, подсел к нему на диван.
— Что произошло, Иван Иванович?
Вмешалась Миусова. Ей не терпелось рассказать.
— Иван Иванович спокойно работал. Я тоже. Тут вошел Кротов. Я прямо ахнула. Он был в непотребном виде. Сел на свое место и уставился в окно… Иван Иванович пошутил. Как вы пошутили, Иван Иванович?
— Я сказал: с радости, что жену проводил, напился, что ли?
— Да, да, именно так! А Кротов как будто с цепи сорвался. Вскочил, кинулся с кулаками на Ивана Ивановича, начал его оскорблять…
— Сказал, что мне на свалку истории пора, — мрачно усмехнулся Суворов. — Мол, таким, как я, место в музее, в разделе пушной рухляди. Пушной! Почему пушной-то? Соболь я, что ли, какой?
— Он и почище говорил, Борис Антонович! Заявил, что ненавидит таких, как Иван Иванович. Я прямо ахнула. Откуда у него мысли такие?
— Сказал, что таким, как я, надо специальным указом запретить детей рожать… Вот как! — констатировал Суворов.
— И творческое бесплодие приплел, представьте себе, Борис Антонович!
— Мол, такие, как я, тормозят прогресс и все живое и свежее сожрать готовы… Вот как!
— Ужас что говорил, Борис Антонович! Иван Иванович, конечно, вскипел и хотел ему затрещину дать. А он его за руку схватил.
— Сказал, что может мне скулу переставить на место задницы, потому что спортсмен… Вот как! — Суворов закашлялся.
Встрепанная Миусова достала из сумочки зеркало и стала нервно подкрашивать губы.
— Все ясно, — сказал я. — Он уволен, Иван Иванович.
Суворов собрал лоб в складки, переваривая эту новость.
— Неужто?
— Да. Напишите официальную докладную с изложением всех обстоятельств. Вы тоже, Юлия Павловна.
— Я напишу! — вскинулась Миусова.
Суворов закряхтел, словно кости его ломало.
— Да чего писать-то… Не мастер я такие бумажки составлять.
Я сухо отмел его сомнения:
— Не скромничайте. У вас получится.
Он бросил на меня тяжелый взгляд из-под очков.
— А вам почем известно, что получится? Я, может, и не захочу такую бумагу писать… Вот как!
Миусова отложила зеркальце; зеленые веки ее затрепетали.
— Вот вы сразу решили увольнять, — ерзая на диване, продолжал Суворов. — Уволить просто, чего проще! Да и надо бы уволить стервеца, чтобы впредь неповадно было. Так он же, стервец, жену имеет! Как он ее, безработный, кормить будет? Это продумать надо хорошо… Вот как!
Миусова подпрыгнула на стуле:
— Иван Иванович! Неужели вы ему такое простите? Он же вас чуть до инфаркта не довел!
Суворов насупился, помрачнел еще больше.
— До инфаркта меня такой сопляк не доведет, больно чести ему будет много. Я войну пережил, там почище переживания были. К нему у меня жалости нет, к сопляку. Его в детстве мало пороли, вот что! Я об его жене думаю. Девчонка на глазах пропадает. Мало того, что он от нее на сторону гуляет, сам видел, как он по поселку шляется с этой залетной птахой, она, я слыхал, к нам уже переселилась на постоянное жительство… А уволить — так и денег жену лишить! Нет, я такую бумажку писать не буду. И вам, Юлия Павловна, не советую.
— Иван Иванович, это благородно, но…
Суворов грубо прервал ее:
— А коли благородно, то и поступайте по-благородному. На вас он, кажись, не орал.
— Моя совесть, Иван Иванович…
— Да чего вы раскудахтались, Юлия Павловна! Я сам небось не бессовестливый. Еще больше вашего совестливый. Выговор — и хватит ему, сопляку!
Миусова оскорбленно поджала губы. Она была потрясена. Да и я тоже.
— Выговор сопляку, чтобы неповадно было на будущее, — как заклятье, повторил Суворов. Встал с дивана и, шаркая ногами, удалился из комнаты.
Чуть позднее я сочинил по горячим следам приказ, где Сергею Кротову объявлялся строгий выговор за появление на работе в нетрезвом виде и прогул. «При повторении подобного случая, — написал я, — будет отстранен от занимаемой должности».
«Вот так Суворов! — неотступно преследовала меня мысль. — Вот так Иван Иванович!»
До обеда я вместо Кротова подбирал информации для выпуска известий. Не хотелось просить об этом других сотрудников. Выпуск получился тощий.
В перерыве я отправился к Кротову. Дверь была приоткрыта, комната пуста. В шесть часов, уходя домой, я опять заглянул — никого. Кротов исчез.
На следующий день я пришел в редакцию пораньше, чтобы до начала работы успеть переговорить с Кротовым. Дверь его комнаты была заперта, на стук никто не отозвался. Редакционная сторожиха на мой вопрос, ночевал ли Кротов у себя, ворчливо ответила, что, дескать, был, баламут, цельную ночь на машинке трещал, как окаянный, спать не давал, а ушел только что…
К началу рабочего дня Кротов не явился. В десять его тоже не было. В половине одиннадцатого я снял трубку и позвонил главному врачу окружной больницы, своему знакомому Савостину. Минут пять мы беседовали о разных пустяках: о погоде, зимней рыбалке; потом я перешел к делу. Известна ли ему молодая фельдшерица из Улэкита? Да, известна. Где она сейчас работает? Здесь, в столице. Давно перевели? Полмесяца назад. Предоставили квартиру? Да, нашли небольшую комнатушку. Не знает ли он адреса? Савостин помолчал озадаченно. Адрес он, конечно, знает, сам помогал устраивать девчонку, но в чем, собственно, дело? Нужен молодой специалист, кандидатура для очерка. А, вон что! Улица Тунгусская, сорок два, как раз около бани. Как ее фамилия? Салаткина, Тоня Салаткина. Подходит кандидатура для очерка? А почему и нет — деловая девчонка! Ну и прекрасно. Спасибо.
Городок наш невелик. Дома стоят кучно на высоком берегу, на стрелке двух полноводных рек. За ними круто поднимаются сопки, склоны их белы от снега. Еще дальше — прокаленная стужей тайга, на десятки километров ни одного дымка. Небо туманно. Прохожие торопливо бегут по скрипучим деревянным тротуарам.
Я быстро нашел нужный дом на улице Тунгусской. Он стоял особняком на спуске к реке. Это была покосившаяся, видавшая виды избушка с двумя замерзшими окнами. Из трубы курился дымок. Я вошел в темные сени и постучал во вторую дверь.
— Открыто! — раздался голос Кротова.
В избушке была одна комната, разделенная ядовито-зеленой перегородкой на кухню и жилую половину. Кротов лежал в свитере и брюках на застеленной одеялом кровати. Руки закинуты за голову. Во рту торчит погасшая сигарета. Рядом на табурете стакан с недопитым чаем, блюдечко с горкой окурков. Увидев меня, он поднялся было на локте, но раздумал и опять лег. Глаза его уперлись в потолок.
— Привет, — сказал я.
Он ответил равнодушно, не глядя:
— Здравствуйте.
Я огляделся. В жарко натопленной комнате был беспорядок. Перед печкой разбросаны дрова, на полу мусор, на спинке кровати грудой висят женские платья и кофты, кухонный стол завален немытой посудой.
— А ну-ка поднимись, посмотрю на тебя! — Он не двинулся. — Поднимись, говорю. Лежа гостей не принимают.
Поморщившись, Кротов спустил ноги с кровати, сел, оперся локтями о колени, уткнул подбородок в ладони и уставился в пол. В светло-льняных взъерошенных волосах торчали перышки от подушки.
— Думаешь являться на работу?
Молчание. Ногой в носке Кротов растер пепел на полу.
— Думаешь являться на работу, спрашиваю?
— Зачем?
— На работу ходят, чтобы работать. У тебя мозги после вчерашнего набекрень. Где твоя приятельница?
— Моя приятельница пошла в магазин.
— А ты ждешь, когда она притащит тебе поесть и выпить?
Он вскинул на меня глаза.
— Вы полегче, пожалуйста.
— Вчера я хотел дать тебе в ухо. Это желание не пропало. Ты слюнтяй.
— Полегче, Борис Антонович! — взлетел его голос. Голубые глаза потемнели.
— А как прикажешь говорить с тобой? Являешься пьяным на работу, скандалишь… Вполне заслуживаешь оплеухи.
— У меня первый разряд по боксу.
— Плевать я хотел на твои разряды! Ты и старику Суворову грозился переставить части тела. Так вот! Перед Иваном Ивановичем ты извинишься. Самым лучшим образом. В присутствии Миусовой. Он тебя спас от увольнения. Это — первое. Второе: сейчас соберешься и пойдешь на работу. Ясно?
Он молчал, угрюмо глядя в пол.
— Ясно или нет?
— Подождите немного. Сейчас Тоня придет.
— Зачем она тебе?
— Попрощаться надо.
— Обойдешься! Собирайся!
Кротов лениво поднялся, пригладил ладонями волосы, подтянул свитер и пошлепал в носках за перегородку. Я придвинул ногой табурет, уселся и закурил. Он возился, одеваясь. Наконец я не выдержал.
— Тебе перед Катей не стыдно?
Из-за перегородки донеслось:
— Нет!
В замешательстве я крикнул:
— В самом деле или представляешься?
— Думайте как хотите!
И тут, легка на помине, — появилась хозяйка дома. Увидев меня, она замерла на пороге.
Кротов вышел одетый, в унтах и полушубке. Он поглядел на девчонку, покосился на меня и усмехнулся:
— Познакомьтесь. Борис Антонович Воронин, мой шеф. Тоня.
— Здравствуйте, — смело сказала скуластая.
Я кивнул. Кивнул-таки. А не хотел ведь.
— Мы уходим, — объяснил Кротов. — Борис Антонович пришел, чтобы спасти нас от разврата. — Черные раскосые глаза уставились на меня. — Борис Антонович считает, — рапортовал Кротов с той же кривой усмешкой, — что мы ведем себя предосудительно. Оба. Ты и я. — Глаза девчонки разгорелись, как раздутые угли. — Борис Антонович прочитал мне мораль за то, что я у тебя сижу. Ну пока! Мы пошли.
— Зайдешь сегодня?
— Не знаю. Забегай сама.
— Ты поел?
— Аппетита нет.
— Тебя не выгнали? — Она обращалась только к нему.
— Еще нет.
Черные раскосые глаза воинственно глянули на меня.
— Вы не имеете права его увольнять!
Я встал. Каким старым я себя чувствовал! Усталым и старым.
— Не имею права?
— Да, не имеете!
— И все-таки он будет уволен, если еще раз напьется или прогуляет.
Она залилась гневным румянцем.
— Вы ничего не понимаете! Ничего!
— Возможно. С вами сойдешь с ума. Обалдеешь. Свихнешься. Меняю одного Кротова на десять Суворовых. Надоели вы мне все!
— Ничего не понимаете!
Кротов хохотал, как полоумный. Я с треском шваркнул дверью.
Он догнал меня почти сразу, пристроился сбоку. В горле у него посвистывал еле сдерживаемый смех.
— Борис Антонович!
Я шагал.
— Борис Антонович!
Я остановился.
— Только посмей мне сказать, что я ничего не понимаю, я тебе так врежу…
— Вы ничего не понимаете!
— А ты пьяница! — заорал я. — Потенциальный алкаш! При первой трудности хватаешься за рюмку. Вместо того чтобы писать свою паршивую повесть, шляешься по девчонкам, ищешь у них утешения. О чем вы с ней толковали? О Фолкнере?
— Мы говорили о Кате.
— Врешь ты! — завопил я на всю окрестность.
Кротов согнулся от смеха. Я ему наподдал плечом, он с хохотом повалился в снег, а я пошел, трясясь, напрямик по снежным колдобинам.
Так и прибрел в редакцию, едва живой от злости.
Минут через пять из своего кабинета услышал его голос. Вскоре вошла Миусова, зеленовекая, деловая, подтянутая, как струна.
— Борис Антонович…
— Ну что еще? — спросил я грубо.
— Он явился. Принес извинения Ивану Ивановичу.
— Какое событие! Об этом надо сообщить по радио! Вот приказ о выговоре. Вывесьте.
— Хорошо, Борис Антонович. Это не все. Бухарев, требует вас и Кротова к себе. Звонила секретарь. Вы уже опоздали на пятнадцать минут.
— Опоздаю еще на пятнадцать. Не умрет Бухарев.
Глаза ее широко раскрылись.
— Не советую, Борис Антонович.
— Слушайте, Юлия Павловна, я не прошу у вас советов.
— Как вам угодно… — опала Миусова и направилась к двери.
Я остановил ее:
— Напомните, пожалуйста, сколько лет вашим детям?
Тонкие, тщательно выписанные брови взлетели.
— Юрию двадцать, Лене семнадцать.
— Вы их понимаете?
Юлии Павловне показалось, наверное, что она ослышалась. Нет, слух ее не подвел.
— Понимаю ли я своих детей? Безусловно!
— Все их поступки?
— Безусловно, все.
— Ну, вам медаль нужно выдать за проницательность! Можете идти.
Оскорбленная, в смятении Миусова удалилась.
Я выкурил подряд две сигареты. Раздался звонок. Из приемной Бухарева настойчиво просили явиться.
«Сережа, милый! Ты бы знал, как я измучилась. Я думаю о тебе, думаю и больше ни о чем не могу думать. Я люблю тебя больше жизни. Знаешь, я даже ловлю себя на мысли, что стала меньше любить папу и маму. Это ужасно, но я ничего не могу с собой поделать. А мои школьные подруги стали мне почти чужими. Я перестала их понимать. Они болтают о нарядах, я слушаю и думаю; какие пустяки! Они страшно интересуются, как мы живем, ужасаются, что мы забрались в такую глушь, а я думаю: вы ничего не понимаете!
Сереженька, если наша разлука продлится долго, я умру, честное слово! Настоящего разговора дома еще не было, но он будет, и я помню все твои наставления. Мне ужасно не хочется расстраивать маму, и поэтому я мучаюсь еще больше.
Я была у тебя дома, и меня встретили замечательно. Как хорошо, когда родители без предрассудков! Твой папа просто молодец. Он был ко мне очень ласков и внимателен и советовал быть с тобой построже. Как будто я и так не строгая! А какая хорошая женщина твоя мама! Ведь я ее, по существу, не знаю, а она приняла меня, как родного человека. И главное, она не считает, что я задурила тебе голову и сгубила твою жизнь. Ты должен очень любить своих родителей. Родителей, говорят, не выбирают, а если бы и выбирали, то лучше бы ты все равно не выбрал.
А ты меня еще любишь? Часто меня вспоминаешь? Сколько раз в день? Один или два? Я тебя вспоминаю каждую секунду. Наверно, ты меня заколдовал или загипнотизировал, а бороться с колдовством и гипнозом бесполезно. Я и не хочу! Я все больше и больше тебя люблю. Я хочу расцеловать каждую твою клеточку, мой славный, милый, любимый, золотой мой муж! Наконец-то я перестала этого слова стыдиться. Ты мой муж, и если ты вдруг исчезнешь, то сразу исчезну и я. Без тебя мне не надо ни ребенка, ни Москвы, ни солнца — ничего!
Ну вот, меня мама зовет. А я ничего не успела написать. Мама в самом деле очень больна, хотя находится не в больнице, а дома. У нее глубокое нервное расстройство.
Сереженька, милый, до свидания! Пожалуйста, пожалуйста, хорошенько ешь. Ты ведь можешь все есть, не то что я — одно соленое. Видишь, какие глупости я пишу? Не то что Патрик Кемпбел Бернарду Шоу. Но ведь они, кажется, по-настоящему не любили друг друга?
Целую, целую, целую, целую, целую.
Твоя Катя,
Передай от меня привет Тоне. То, что она просила, я купила».
В конце ноября я улетел в командировку. Сначала побывал в Красноярске, а затем дела привели меня в Москву. Хлопот и беготни по этажам Всесоюзного комитета было много. Я клянчил аппаратуру, подписывал всякие бумажки, уточнял сетку вещания, знакомился с редакциями. После трех лет безвыездного сидения в нашем тихом округе Москва ошеломила и подавила меня. К вечеру я без ног валился на гостиничную кровать и засыпал. Но однажды выдалось свободное время, я позвонил в справочную и узнал номер квартирного телефона Наумовых. На звонок ответил мужской голос. Я попросил пригласить Катю.
— Кто ее спрашивает?
Пришлось представиться.
— Одну минуту! — сказал мужчина и пропал.
После небольшой паузы в трубке раздался приятный женский голос:
— Борис Антонович?
Это была не Катя, а ее мать, Вера Александровна. Она выразила живейшее удовольствие, что говорит со мной, поинтересовалась, где я остановился, и трагическим тоном сообщила, что Катерина четыре дня назад уехала… Я справился о здоровье Веры Александровны и услышал, что «до поправки еще далеко». Собственно, говорить больше было не о чем.
— Если вы располагаете свободным временем, мы с мужем будем очень рады видеть вас сейчас у себя.
Я выразил сомнение, удобно ли это, ведь до поправки еще далеко… Вера Александровна заверила меня, что вполне удобно, чувствует она себя сегодня сносно, они много слышали обо мне от Кати и давно хотели познакомиться.
— Муж будет у вас через полчаса на своей машине. Вы не имеете права отказываться, Борис Антонович.
Точно через тридцать минут в мой номер раздался стук. На пороге стоял сухощавый щеголеватый мужчина в коричневой дубленке с темными отворотами.
— Борис Антонович?
— Да, это я.
— Алексей Викторович Наумов.
Мы пожали друг другу руки.
— Вера Александровна вас ждет.
Он сказал это так, как будто сам был всего лишь шофером Веры Александровны.
Наумова нельзя было назвать разговорчивым человеком. Пока мы пробирались на его «Москвиче» среди блестящего вечернего потока машин (как будто рыба шла на икромет), он обмолвился лишь парой ничего не значащих фраз.
— Транспорта становится все больше, — заметил он. И еще через несколько светофоров — Давно вы в Москве?
— Пять дней.
Остальное время мы проехали молча. Наумов хорошо вел машину, действительно как заправский шофер. Я с любопытством поглядывал на его точеный профиль. В своей модной дубленке, такой же шапке с козырьком он выглядел очень моложаво. Чем-то он напоминал изящную фигурку из кости, отполированную, покрытую лаком. Увы, я сознавал, что рядом с ним неказист и провинциален.
Мы подъехали к высокому зданию. Алексей Викторович поставил машину на стоянку, закрыл дверцы на ключ, и мы вошли в просторный вестибюль. В лифте Наумов кашлянул и обронил:
— Вера Александровна больна.
— Я знаю.
— Волнение ей противопоказано.
Я вопросительно посмотрел на него. Наумов ничего не пояснил, точно этими фразами его полномочия на беседу со мной исчерпывались.
Мы вышли из лифта на площадке восьмого этажа. Наумов открыл дверь своим ключом и пропустил меня в прихожую. Вошел следом и негромко позвал;
— Вера! Мы приехали.
Раздались легкие шаги. Из глубины большой квартиры появилась высокая, очень представительная и красивая женщина. На бледном лице играла приветливая улыбка. Она протянула мне руку.
— Очень рада. Очень любезно с вашей стороны, что вы приехали. Алексей, дай, пожалуйста, Борису Антоновичу свои шлепанцы. Надеюсь, мой муж хорошо вас довез?
Я сказал, что доехали мы прекрасно, но мне не совсем удобно…
— Пустяки, — сказала Наумова. — Мы вам очень рады. Проходите, пожалуйста. Алексей, ты наконец нашел шлепанцы? Вечно одна и та же история. Мой муж сейчас за домохозяйку, но от мужчин трудно ждать порядка, вы согласны?
— Да, пожалуй…
Алексей Викторович принес замечательные шлепанцы. Вера Александровна провела меня в просторную, с широкими окнами комнату. Посредине стоял, посвечивая хрусталем, уже накрытый к ужину стол. Пол был застелен пушистым ковром. Еще один ковер покрывал стену и спускался на низкую софу с подушками. Вся мебель была коричневого мягкого цвета. Превосходная это была комната!
На пианино стояла большая фотография Кати. Закинув голову, щурясь от солнца. Катя смеялась. Мне стало уютней.
Наумова предложила сразу, без церемоний садиться за стол.
— Надеюсь, вы нас извините за скромный ужин. Из-за болезни я не имею возможности ходить по магазинам.
Я сказал, что она напрасно беспокоится.
— Олениной мы вас не можем угостить, к сожалению, — с улыбкой заметила хозяйка.
Алексей Викторович внес салатницу. Вера Александровна и ему предложила садиться. Он кивнул, сел с очень серьезным лицом и начал тщательно приспосабливать на груди салфетку.
— Разливай, пожалуйста, — с некоторым нетерпением сказала Наумова.
— Одну секунду, Вера, я кое-что забыл.
Наумов с салфеткой на груди удалился на кухню. Вера Александровна проводила его улыбкой, рука ее легонько постукивала вилкой по тарелке.
— Давно в Москве? — спросила она после паузы.
— Пять дней.
— И не позвонили нам раньше? Почему, Борис Антонович? Вы могли прекрасно устроиться у нас.
— Ну что вы, Вера Александровна! Зачем вас стеснять? Мне хорошо в гостинице.
— Надеюсь, вам дали отдельный номер?
— На двоих, но очень хороший.
— Вы могли бы позвонить, и Алексей Викторович устроил бы вам отдельный номер. У него есть связи в гостиничном мире.
— У Алексея Викторовича и без меня, наверно, много забот.
— Пустяки. Он бы сделал все, что нужно. Вы напрасно поскромничали. Нужно было без церемоний позвонить.
Алексей Викторович внес судок с приправой, уселся, поправил салфетку на груди и наполнил рюмки коньяком. Вера Александровна предложила выпить за знакомство. Рюмки зазвенели.
— Пододвинь Борису Антоновичу заливное. Пожалуйста, ешьте без церемоний.
В этом доме, кажется, ненавидели церемонии. Не оттого ли я чувствовал себя стесненно?
Несколько секунд мы молча позвякивали вилками. В открытую форточку долетал шум вечерней улицы. Алексей Викторович кашлянул, он чуть не подавился кусочком хлеба. Вера Александровна строго взглянула на него, затем улыбнулась мне, как бы извиняясь за мужа.
— Расскажите, пожалуйста, Борис Антонович, о вашем городе. Нам будет интересно послушать.
— Да что ж рассказывать, Вера Александровна? Это даже не город, а маленький поселок на три тысячи человек. В одном вашем доме, может быть, наберется столько же. Катя вам, наверно, рассказывала.
— Да, она нам рассказывала, но из ее рассказа мы только и смогли понять, что на земном шаре нет места лучше, чем ваш поселок. Ей нельзя верить, Борис Антонович. Она говорит с чужого голоса.
— Вы имеете в виду Сергея?
Имя было названо. Красивое лицо Наумовой стало сумрачным и скорбным. Прямая спина Алексея Викторовича напряглась.
— Да, я говорю о ее так называемом муже. Вас удивляет, что я его так называю?
— Признаться, да.
— А как, скажите, пожалуйста, Борис Антонович, называть человека, который поступает безответственно, как безмозглый мальчишка? Мало того, что он увез ее в самую, извините, захудалую Тьмутаракань, лишил ее возможности учиться, всякой перспективы, превратил, по существу, в домашнюю хозяйку, но еще и внушил ей, что это наилучший образ жизни? Разве я могу называть его иначе и относиться к нему с уважением?
— Пожалуй, со своей точки зрения вы правы.
— Со своей точки зрения? А вы какого мнения о нем, Борис Антонович? Вы можете говорить откровенно, без церемоний.
Я задумался. Конечно, следовало ожидать именно такого разговора, когда я согласился пойти сюда.
— Сергей — человек очень сложный, Вера Александровна. Он не однозначная личность. Во всяком случае, я с вами согласен, что для семейной жизни он не вполне созрел.
Алексей Викторович наконец открыл рот.
— Вы повторяете слова моей жены, — сказал он.
— Да, я говорила именно так, Борис Антонович. Я сотни раз повторяла это Катерине. Но она живет в каком-то тумане, не принимает реальности. Девочка она впечатлительная, а он сумел задурманить ей голову рассуждениями о своей мнимой талантливости. Он умеет, видите ли, связать пару слов на бумаге — вот его дар, на котором он рассчитывает построить свою и ее жизнь. Сколько он зарабатывает, Борис Антонович?
— Я думаю… с учетом коэффициента и гонорара… рублей двести двадцать.
На щеках Веры Александровны выступили красные пятна.
— Катерина мне лгала, что он зарабатывает триста рублей в среднем. Дело даже не в деньгах, Борис Антонович. Мы в состоянии помогать Катерине материально, если это понадобится. Алексей Викторович зарабатывает вполне достаточно. Речь идет о полнейшей бесперспективности всей их жизни.
— Я слышал. Катя собирается поступать на будущий год, на заочный. Да и Сергей, кажется, тоже.
— Какая замечательная ахинея! — воскликнула Вера Александровна. — А почему они не стали поступать в этом году, он вам объяснил?
— Хотят пожить самостоятельно.
— То же говорила нам Катерина. Он решительно закружил ей голову. Пожить самостоятельно! Вы понимаете, что это значит, Борис Антонович?
— Это, видимо, означает — пожить одним, в стороне от родителей, — сказал я как можно мягче.
— Ешьте, пожалуйста, без церемоний. Вы ничего не едите. Налей, пожалуйста, Борису Антоновичу… Какой блеф! Какие мыльные пузыри он выдает ей за смысл жизни! Борис Антонович, я вам скажу откровенно: я не узнаю Катерину. Она всегда была благоразумной девочкой. Не хочу ее хвалить, но у нее всегда было достаточно здравого смысла. Она прекрасно училась в школе, имела реальные шансы с моей помощью поступить в медицинский институт. И тут явился этот прожектер, белобрысый хвастунишка, беспардонный тип — и все полетело прахом!
Я промолчал, поспешно выпил налитую рюмку. Наумова теребила в тонких, длинных пальцах салфетку.
— Скажу вам откровенно, Борис Антонович. Я вызвала сюда Катерину не только из-за своей болезни, хотя я действительно больна, у меня нервное истощение… Я рассчитывала уговорить ее остаться дома. Мы ничего не могли поделать в августе, когда возник вопрос о загсе. Я поставила перед Катериной вопрос об аборте, но она чуть на себя руки не наложила. Мы вынуждены были согласиться на этот дикий, нелепый брак. Но сейчас, когда она хлебнула семейной жизни в периферийном захолустье! Я рассчитывала уговорить ее остаться дома. Я убеждала, что этот брак не принесет ей счастья, советовала подать на развод, да, да, на развод! Лучше развод, чем такая жизнь. Она в конце концов еще может составить себе неплохую партию, даже с ребенком на руках. У нее все впереди! И что вы думаете? Она смотрела на меня пустыми глазами и качала головой. Она не может освободиться от своей эфемерной любви!
Вера Александровна скомкала салфетку и поднесла ее ко рту. Алексей Викторович тревожно посмотрел на нее. Наступило тягостное молчание. Я покосился на солнечную фотографию Кати.
— Она испортила себе жизнь, — горько заключила Наумова.
Глаза ее заплыли слезами, она порывисто поднялась и вышла из комнаты.
Наумов наполнил рюмки, и мы молча, словно в трауре, выпили.
— Извините мою жену. Она очень расстроена. Мы возлагали на Катерину большие надежды. Еще не все было потеряно. Перед ее приездом я навел справки, поговорил с нужными людьми. Развод можно было оформить легко, в несколько дней.
Это прозвучало как-то очень сокровенно, как будто я был членом семьи. Мне стало не по себе.
— А разве Катя допускала возможность развода?
— Мы допускали возможность развода. Мы! Все равно он когда-нибудь произойдет. Такие связи не бывают длительными.
Внезапно Наумов стукнул маленьким кулаком об стол.
— Вы понимаете современную молодежь? Понимаете, чего они хотят? — Я молчал. — Они бесятся от жира. Акселерация! Чушь! Вместо высоких чувств им нужен суррогат любви. Классическую литературу они подменили шизофреническими изысками. Культура поведения для них тождественна снобизму. Они поклоняются своим битникам, молятся на мотоциклы, на гитары со шнурками. Что для них семейный очаг, положение в обществе, материальная обеспеченность! Им нужно потуже натянуть джинсы на зады и поорать около костра с похлебкой. Служебная карьера для них ругательное слово. Им нужно совокупляться, как обезьянам!
Он еще раз ударил сухим кулачком по столу. Вошла Вера Александровна. Наумов тут же встал и удалился на кухню. Вера Александровна села на свое место. Лоб и щеки у нее были припудрены, глаза слегка покраснели.
— Извините, Борис Антонович, меня и моего мужа. Дочь выбила нас из колеи. Скажите, пожалуйста, откровенно: чем мы можем быть вам полезны?
Такого вопроса я ожидал меньше всего…
— Помилуйте, Вера Александровна! Что вы имеете в виду?
— Вы много сделали для Катерины. Хотя она нас глубоко оскорбила, мы с мужем ценим ваше участие в ее судьбе. Скажите, она имеет возможность получить квартиру?
— До весны или лета вряд ли.
— Нельзя ли это как-то ускорить?
— Боюсь, что нет. Кооперативных домов у нас не строят. Поселок мал, строительство ведется слабо.
— Как же ей быть, Борис Антонович?
— Ждать.
Наумов внес блюдо, прикрытое крышкой. Жена искоса взглянула на него.
— Я слышала, у вас есть дочь?
— Да, и всего на два года моложе вашей Кати. А ростом чуть не с меня.
Наумова вежливо улыбнулась.
— Взрослая девочка. Она, вероятно, после школы будет поступать в институт?
— Боюсь загадывать… Так планируется, но… — Я развел руками.
Супругам моя легкомысленность, кажется, не пришлась по вкусу.
— Вы не надеетесь на свою дочь? — спросила Наумова.
— С некоторых пор я стал фаталистом.
— Вы можете рассчитывать на нашу помощь, если ваша дочь будет поступать в Москве. У Алексея Викторовича есть знакомства в институтской среде.
От жаркого я отказался. Вера Александровна настаивала, я остался тверд. Она предложила кофе. Я отказался от кофе, посмотрел на часы и заспешил. Она пригласила меня посмотреть домашнюю библиотеку. Я сослался на деловое свидание. Наумова заверила, что ее муж довезет меня. Поблагодарив, я сказал, что с удовольствием пройдусь пешком. Она отступилась с чувством досады.
Оба вышли в прихожую проводить меня. Прощаясь, Наумов коротко поклонился. Вера Александровна протянула руку.
— Я рассчитываю, что в следующий свой приезд в Москву вы обязательно к нам зайдете. Наш дом открыт для вас.
— Спасибо.
— Передайте, пожалуйста, Катерине, что мы всегда готовы принять ее.
— Хорошо, я скажу.
— Мы рассчитываем на ваше содействие…
Этой слегка загадочной фразой аудиенция была закончена.
Вечерняя столица, осыпанная снежком, шумела ровно и неумолчно, как тайга. На ближайшей скамейке я выкурил сигарету.
В Москве я пробыл еще пять дней. Результаты хлопот были довольно утешительные. Технический отдел комитета обязался поставить нам три новых стационарных магнитофона, венгерский пульт и выдать два портативных «Репортера». Главная бухгалтерия, смилостивившись, увеличила годовую сумму расходов на командировки, а редакция местного вещания пересмотрела сетку наших программ.
Перед отъездом мне понадобились деньги; я заказал междугородный разговор. Бухгалтерия не ответила, Миусовой на месте не оказалось, трубку поднял Суворов. Не очень любезным тоном он обещал передать мою просьбу Клавдии Ильиничне, старшему бухгалтеру. Я поинтересовался новостями в редакции. Иван Иванович сварливо отвечал, что новости у них одни и те же — каждый день сдавать материалы для эфира, пока начальство прогуливает казенные деньги. Я спросил, все ли в порядке. Суворов сказал, что Катю Кротову положили в больницу.
— Что с ней?
— Что с ней такое, не знаю, не врач, а если людей послушать, то на почве беременности.
— Кротов в редакции?
— Шляется где-то, — пробурчал Суворов.
— Как он? Номеров больше не выкидывает?
Через расстояние в четыре тысячи километров я как будто увидел ироническую ухмылку Ивана Ивановича.
— Разве сами не знаете… У него вся жизнь — цирковой помер, — проворчал старик.
В этот же день под вечер я позвонил Наумовым. Ответила Вера Александровна. Она удивилась, что я еще в Москве. Не вдаваясь в объяснения, я спросил, известно ли ей, что Катя в больнице. Наумова ничего не знала и, кажется, растерялась. В трубке слышалось ее короткое учащенное дыхание. Помедлив, я сказал, что, вероятно, целесообразно ей лично позвонить в окружную больницу и проконсультироваться с врачами. Я назвал ей фамилию Савостина — главного врача и дал номер его телефона.
— Да, да, я так и сделаю. Благодарю вас. Этого следовало ожидать.
— Что следовало ожидать? — не понял я.
— Преждевременное замужество, сумасбродство, беременность, а теперь болезнь… все одно к одному.
Я выразил надежду, что все обойдется. Вера Александровна задышала еще чаще. Тогда я спросил домашний адрес Кротовых. В трубке стало тихо. Наконец раздался ровный голос Наумовой:
— Вы хотите к ним зайти?
— Да, у меня есть поручение. — Я покривил душой.
— От него?
Имя Кротова было в ее устах запретным, как бранное слово.
Я записал адрес, который продиктовала Наумова, и поблагодарил:
— Спасибо.
— Спасибо, что позвонили, — сказала Вера Александровна.
Ее глубокий грудной голос прозвучал отчужденно.
Так я попал к родителям Сергея Кротова.
Зачем я пришел сюда? Кто меня просил об этом? Почему я принимал так близко к сердцу все, что было связано с Катей и Сергеем? Почему в отлучке, в Москве, я вспоминал о них так же часто, как о своей семье? Да кто они такие, в самом деле, эти Сергей и Катя, Катя и Сергей, что от их поспешных шагов дрожит земля и устоявшаяся жизнь расшатывается и колеблется? Что они воображают о себе! Кто им позволил врываться к нам, взрослым людям, которые уже задумываются о смерти, и саднить нам душу, и заставлять терзаться о прожитом?
Открыла мне женщина-невеличка в шали, накинутой на плечи. За ее спиной стоял худущий, постаревший, седоволосый Сергей Кротов.
— Анна Петровна? Леонид Иванович?
Женщина замигала кроткими, слегка испуганными глазами и оглянулась на мужа.
Я назвал себя. Борис Антонович Воронин, приезжий человек, коллега Сергея.
— Входите, входите, пожалуйста! — певучим голосом заговорила маленькая женщина.
— Милости просим… раздевайтесь! — пробасил постаревший Сергей Кротов.
Анна Петровна вторила;
— Входите, входите! Вот сюда, в комнату. Отец, мигом беги в магазин. Одна нога здесь, другая там!
— Сейчас бегу, мать.
— Да вы не беспокойтесь!
— Как же не беспокоиться? Вы же с дороги. Купи колбаски, ветчины, сыру, сам знаешь чего…
Леонид Иванович ухватил меня под локоть.
— Водочку пьете?
— Пью.
— А может, коньячок?
— Да нет, водка лучше.
Леонид Иванович подмигнул мне, надел длиннополую шубу, позвенел мелочью в кармане — и только и видели его долговязую фигуру.
— Он быстро сбегает, — заверила меня Анна Петровна.
— Зря вы это, честное слово! Я сыт. И вовсе я не с дороги. Я в Москве уже десять дней.
Но она ничего слушать не желала. Хлопоты — это не мое дело, а вот не желаю ли я сесть на диван, где помягче, не включить ли телевизор, не посмотрю ли я газеты, пока она будет возиться на кухне, курящий ли я, а если курящий, то курите на здоровье, вот пепельница… Маленькая и живая, Анна Петровна убежала на кухню, где сразу загремела посудой, а я закурил, преспокойно осмотрелся.
Нет комнат, которые не рассказывали бы своим беззвучным языком о хозяевах. Мне показалось, что я уже бывал здесь. Чем дольше я смотрел на потертый диван, полки с книгами, газетами и журналами, неброские обои, тем сильнее ощущал, что где-то и не раз все это видел… Вдруг меня осенило: я вроде бы находился в собственной квартире, чудесным образом перенесенной в Москву. В ней не хватало только выступающей из стены уродливой печки. «Здравствуйте, пожалуйста!»— сказал я вслух. Затем появились кое-какие мелкие несходства. Например, половина библиотеки была явно моя, а вторая половина чужая, подобранная любителем современного зарубежного чтива. У меня к полкам были прикреплены любительские фотографии, а тут рядом с книгами стояли занятные фигурки из дерева. Зато магнитофон был точь-в-точь как у моей дочери, раскладное кресло точь-в-точь как у меня, а швейная машинка на полу в углу такая же, как у моей жены. «Ну и ну!»— пробормотал я удивленно.
Минут через пятнадцать Анна Петровна пришла накрывать на стол и, звеня вилками, принялась расспрашивать: хорошо ли я добрался до Москвы, не качало ли в самолете, люблю ли я маринованные маслята или мне больше нравятся соленые грузди?.. Тут возвратился Леонид Иванович с целым ворохом покупок, оживленный, как ребенок после прогулки. Анна Петровна опять ускользнула на кухню. Леонид Иванович снял пиджак, уселся напротив меня, закурил, оперся большими ладонями о колени, пыхнул дымом, подался вперед, сказал:
— Так. Рыбалку любите?
— Очень.
— Завтра много дел?
— Не слишком.
— Знаю один водоем, удивительные окуни. Поехали после полудня на подледный лов?
— С удовольствием.
— Снасти есть, обмундирование найду.
— Отлично.
— Анну Петровну возьмем. Заядлая рыбачка.
— Прекрасно.
Леонид Иванович воодушевленно крикнул:
— Мать, гостя уморишь! — Снова ко мне: — О вас Сергей писал. Как он? Не сильно шкодит?
— Сносно.
— Не щадите его. Больно везуч. Жену нашел превосходную, работу хорошую, в интересный край попал. Слишком везуч. Здоров?
— Здоров. А вот Катя заболела.
Оживленное лицо его в крупных морщинах сразу переменилось. Он вскинул палец, приложил к губам. Шепотом:
— Что с девочкой?
Я передал содержание телефонного разговора.
— Вот несчастье! Бедная девочка. Анне пока не говорите — разволнуется. Нужно Наумовым сообщить.
— Я уже сказал.
— Жаль их. Мать ее хворает. Девочку жаль. — Он озабоченно засопел.
— А здесь Катя не болела, не знаете?
— Заходила к нам в гости, расстроена была очень. Обещала заглянуть перед отъездом, да не зашла. Позвонила из Домодедова. Кинулся на такси, хотел проводить, опоздал. Сергей ее не обижает?
Я замялся. Леонид Иванович сразу это уловил.
— Правду говорите.
Оглянувшись на дверь, я негромко рассказал ему о последних событиях. Леонид Иванович сосредоточенно выслушал, взъерошил рукой редкие волосы — знакомый жест! — ткнул папиросу в пепельницу.
— Неужели врет, что просто знакомая? Врать не умел. Может, научился? Я ему письмо напишу, личное.
— Неплохо бы.
— Матери сам скажу. Тут скрывать нечего. Неужели на такое способен? Не верю.
Вошла Анна Петровна с подносом, уставленным тарелочками с закусками. Она сняла шаль и в сером платье выглядела еще более маленькой и хрупкой. В волосах седые пряди, около глаз морщинки, но ясность и приветливость лица молодили ее.
Вскоре сели за стол. Леонид Иванович расслабился, повеселел, стал по-хозяйски командовать бутылкой. Анна Петровна то и дело подкладывала мне закуску на тарелку, появилась жареная рыба; разговор ни на секунду не смолкал. Они расспрашивали меня о тайге, и, вдохновившись, я как мог поведал о древесных наших пространствах, где дымят в небо островерхие чумы, щелкают капканы и хрипнут на бегу лайки… Хозяева ахали, удивлялись, интересовались моей жизнью, и пришлось рассказать скучную свою биографию. Они обменивались взглядами, завистливо вздыхали, словно был я бог весть каким путешественником. Леонид Иванович помолодел, крупные морщины на его лбу разгладились, он стал еще больше походить на Сергея, и в какое-то мгновение мне показалось, что рядом с ним сидит Катя.
Я обратился к Анне Петровне:
— А почему вы о Сергее не спрашиваете ничего? Все время, должно быть, думаете о нем, а не спрашиваете.
Она так смутилась, что мне стало даже неудобно, словно совершил бестактность.
— Правда, Боря… — И совсем потерявшись — …Борис Антонович.
— Можно и Боря. Меня давно так никто не называл.
— Поймали вы меня на мысли. Думаю о нем, а спросить боюсь. Вы и без того от него устали. Лучше скажите, как Катя?
На сердце у меня стало пьяно и молодо, как в лучшие времена юности, когда невесомость поднимает тело и весь белый свет населен славными и добрыми людьми. С неожиданным подъемом я рассказал о журналистских подвигах Сергея и о том, что Катя покорила всю редакцию, даже мизантропа Ивана Ивановича Суворова взяла за живое, и выразил убеждение, что ребенок скрепит их семью и все у них будет хорошо. Глаза Анны Петровны залучились, как цветные стеклышки на солнце; Леонид Иванович расправил плечи; я засмеялся; мы выпили с Леонидом Ивановичем по рюмке, проглотили по соленому грибку, насели на Анну Петровну и заставили ее пригубить из своей рюмки — развеселились, одним словом.
В начале декабря я вернулся домой. Столица наша встретила туманным, морозным небом, собачьим лаем, дымами из труб и развороченными поленницами дров вдоль заборов… Приятно было глотнуть свежего воздуха и увидеть пустынные берега реки, где снег лежал, как большой незапятнанный холст. Было полутемно, бледное солнце стояло низко и совсем не грело, деревянные мостки, как всегда, напевали под ногами. Как хорошо было войти в свою квартиру, обнять жену, подхватить дочь, кинувшуюся на шею, а затем умыться, переодеться, сесть за стол и почувствовать, что жизнь все-таки неплохая штука… Домочадцы засыпали вопросами: где побывал? Что видел? Я охотно рассказывал о своей поездке. Они взялись разбирать московские подарки, а я подошел к телефону и попросил редакцию. Было около шести вечера.
Ответила Юлия Павловна Миусова.
— Сообщите в последних известиях: Воронин прибыл, — сказал я.
— Борис Антонович! — вскричала Миусова.
— Здравствуйте, Юлия Павловна.
— Вы дома, Борис Антонович?
— Да, в кругу семьи блаженствую.
— Как я рада, что вы приехали! Вы не представляете, как я рада! — ликовала Миусова.
— Гм… — хмыкнул я недоверчиво. — В самом деле?
— Безумно рада, Борис Антонович. Я так измучилась, так измучилась! Когда вы выйдете на работу?
— Завтра, вероятно. А собственно, почему вы измучились?
— Вы еще спрашиваете, Борис Антонович! Это не работа, а сумасшедший дом. Я похудела на два килограмма.
— Черт возьми! Зачем вы это сделали?
— Вы смеетесь, Борис Антонович, а мне совсем не до шуток. Положение серьезное, Борис Антонович.
Голос Миусовой зазвенел. Я насторожился.
— Что еще? Выкладывайте.
— Это не телефонный разговор, Борис Антонович. Завтра я вам все расскажу.
— Надеюсь, не Кротов?
— Он, он!
— Что опять натворил?
— Это не телефонный разговор, Борис Антонович, — твердила свое Миусова.
— Катя в больнице?
— В больнице, Борис Антонович. Положение серьезное, Борис Антонович.
— Да что вы кликушествуете! — рассердился я. — Говорите спокойно. Что произошло?
— Это не телефонный разговор, Борис Антонович, — твердила свое Миусова.
— Слушайте, Юлия Павловна, я хочу знать, в чем дело. — Она замялась, затянула «э… э… э…». — Да никто нас не подслушивает. Никаких шпионов нет. Говорите!
— Он уволился, Борис Антонович.
Как будто выстрелили над самым ухом…
— Как уволился? Когда? Почему?
— Это не телефонный разговор, Борис Антонович.
В эту секунду мне захотелось запустить трубку так, чтобы она влетела в кабинет и треснула Юлию Павловну по лбу, не до смерти, но увесисто.
— Ждите меня! Сейчас буду!
Кабинеты и коридоры в редакции были пусты. Сотрудники разошлись по домам, над дверью студии горело табло; там Голубев вещал в эфир.
Еще с улицы я увидел, что Миусова бегает по редакторской комнате из угла в угол. Мой приход нарушил траекторию ее метаний. Она бросилась навстречу.
— Борис Антонович, я очень сожалею, но…
— Где приказ?
Подготовленная папка лежала на столе. На последнем подшитом листке черным по белому было написано: «Освободить от занимаемой должности Кротова Сергея Леонидовича по собственному желанию, в соответствии с его заявлением».
— Как вы смели это подписать?
Миусова перепугалась. Она редко видела меня таким, а может быть, никогда. Ее лицо плаксиво сморщилось.
— А что я могла поделать, Борис Антонович! Он подал заявление и на следующий день не вышел на работу. Я должна была засчитать прогул или…
— Вы должны были дождаться меня. Вы должны были найти с ним общий язык. Почему вы не сумели его убедить? Почему? Почему он подал заявление? Почему он ушел? Почему, я спрашиваю?
— Я не знаю, право… Возможно собрание…
— Что? Какое собрание?
— Профсоюзное. Мы хотели обсудить его поведение. Нам стало известно, что он морально нечистоплотен. Мы хотели сделать ему предупреждение, повлиять на него.
— Мы? Кто это «мы»? С каких пор у вас появились королевские замашки? Мы, Миусова первая! Ваша инициатива?
— Да, я посчитала необходимым, как профорг… Мне стало известно из авторитетных источников, что у него незаконная связь. И это в то время, когда его жена в больнице! Как я должна была поступить? Пройти мимо этого явления? Я не объявила повестки дня, пригласила его на собрание и выложила все начистоту. Я сказала, что его поведение — это позор, аморальность. Разве я была не права? Я не хотела применять к нему никаких санкций, только пристыдить.
А он… — Миусова нервно забарабанила пальцами по столу. — Он заорал, что я людоедка, пещерный человек, и хлопнул дверью перед собранием, представляете? На следующий день он принес заявление.
В упавшей тишине я мысленно считал до десяти. Успокоительная система йогов, кажется, не помогла, потому что Миусова вскрикнула:
— Что вы так смотрите? — И еще раз — Почему, вы так смотрите?
Слова выходили из меня туго, как вода из проржавевшего насоса.
— И какие же… у вас… были авторитетные источники?
— Наша уборщица и сторожиха говорили, что эта девушка засиживалась тут допоздна. Многие видели, я сама видела, как он выходил из ее дома.
— И вы… решили… устроить общественный суд?
— Борис Антонович, не могла же я спокойно смотреть, как рушится семья!
— Рушится? Больше вам ничего не приходило в голову?
— А что же еще? Незаконная связь…
— Связь? А может быть, дружба? Вам это слово известно?
— Дружба? Вы шутите! — И снова — Что вы на меня так смотрите?!
От злости язык у меня заплетался.
— А то я на вас так смотрю… что за пять лет… не смог разглядеть до конца. Вот почему я на вас так смотрю… Людоедка вы и пещерный человек!
— Вы с ума сошли! Вы меня оскорбляете!
Страница приказа затрещала в моих руках. Я скомкал обрывки, швырнул в корзину, промахнулся, распахнул дверь и вылетел из кабинета. Диктор Голубев попался мне в коридоре, куда он вышел перекурить в музыкальную паузу после выпуска известий.
— Борис Антонович! Здрассьте! С приездом!
— И ты тоже был на собрании, когда разбирали Кротова? И не мог их всех разогнать? И не мог его уговорить? И идешь зубы скалишь?
— Дак, Борис Антонович, дак я…
Свежий воздух остудил меня, пока через весь поселок я шагал к больнице. Ее окна уже зажглись, два ряда тусклых квадратных светляков по фасаду длинного здания. На крылечке приемного покоя курило несколько мужчин. В самом приемном покое было многолюдно: больные в серых халатах, их родственники с авоськами и сумками.
Кротовы сидели на дальнем конце длинной скамейки. На Кате был перехваченный пояском унылый халат, на босых ногах огромные шлепанцы, волосы непривычно заправлены под косынку. Она что-то горячо внушала Кротову. Он слушал, опустив голову, с мрачным видом мял в руках шапку.
Я подошел и поздоровался. Ребята вскочили было, но я их усадил и сам устроился на скамейке рядышком. Помолчали, разглядывая друг друга. Катя первая неуверенно попыталась завязать разговор:
— Как съездили, Борис Антонович?
— Спасибо, неплохо. Привет вам обоим от родителей. Познакомился с ними без вашего позволения.
Кротов пристально, исподлобья уставился на меня Катя, как всегда а трудных случаях, закусила губу.
— Привез вам от них вкусные гостинцы. Интересует?
Но и этим расшевелить их не удалось. Видно было, что им сейчас не до подарков.
— Что ж вы. Катя, вздумали болеть?
Она сразу занервничала, точно я сделал ей официальный выговор.
— Борис Антонович, как я хочу выписаться! Помогите, пожалуйста. У вас врачи знакомые.
— Не вздумайте! — враждебно предупредил Кротов.
— Сережа, как ты можешь? Тебя бы сюда!
— А что с вами, Катя?
— Я лежу на сохранении, Борис Антонович. Мне здесь хуже, чем в тюрьме.
— Ну-ну, не преувеличивайте. Поправляйтесь быстрей, и заключение ваше кончится. Как сейчас самочувствие?
— Хорошее. Я всем говорю, что хорошее. А они как будто сговорились, никто не верит. Полежи да полежи! Как они не понимают, что мне сейчас не до лечения!
— Полежи! — настойчиво сказал Кротов.
— Видите, он тоже заодно с ними! Никто ничего не понимает. Какие-то все тупые! Так бы и взорвала эту больницу! — вспылила она, сжав кулачки, но тут же сникла. — Извините… Я такая раздражительная стала.
— Это в порядке вещей, — попытался я ее ободрить. — Ешьте получше, слушайтесь врачей, и все будет в порядке. Имейте в виду, фонотека без вас скучает. — напомнил я, вставая.
Оба наблюдали, как я застегиваю пальто, надеваю шапку и перчатки. Я медлил. Из больничного коридора в приемный покой вышла молоденькая медсестра в белом халате. Я узнал Таню Салаткину. Увидев меня, девушка замешкалась. На ее миловидном скуластом лице отразилось колебание: подойти или нет? Решительность взяла верх; Салаткина приблизилась к нам.
— Катюша, нельзя сидеть так долго. Здесь сквозняк.
Ее быстрый взгляд в мою сторону означал, что она не одобряет моего присутствия. Я мешал ей проявить в полной мере ту материнскую опеку, которую она установила над Кротовыми. Мелькнула мысль, что Тоня Салаткина, пожалуй, уже давно ревнует меня к Сергею и Кате, претендуя на единоличную дружбу с ними…
— Сейчас, сейчас… — жалобно-просяще откликнулась Катя.
Тоня осуждающе покачала головой и ушла, четко стуча каблучками.
— Вот еще что, — сказал я таким тоном, словно речь шла о пустяке. — Будешь возвращаться из больницы, Сергей, загляни ко мне домой.
Он словно ждал этого, сразу весь подобрался.
— Зачем?
— Есть разговор.
— Какой разговор?
— Конфиденциальный, — буркнул я.
Но и это словечко не согнало с его лица застывшего упрямства.
— Если насчет работы, говорите здесь. Катя все знает.
В подтверждение его слов она торопливо, с потерянным видом кивнула.
— Раз так, — подвел я черту, — можешь не приходить. Завтра жду тебя в редакции, как обычно.
— Я уволился.
— Знаю. Приказ о твоем увольнении аннулирован. Считай, что его не было. Забудь о нем.
Кротов сильно побледнел. Я уже давно заметил, как странно быстро может меняться его лицо. Сейчас даже губы побелели и крылья носа. Катя схватила его за руки.
— Сережа!
— Подожди… — вымолвил он, не спуская с меня глаз. — Я подал заявление, а вы говорите, его не было. Я уволился, а вы говорите: забудь. Кто я, по-вашему? Марионетка, да?
Две женщины, сидевшие рядом, прервали разговор и с жадным любопытством оглянулись в нашу сторону.
Я встал так, что заслонил от них спиной Сергея и Катю.
— Миусова не имела права тебя увольнять. Она превысила свои полномочия.
— А мне плевать! Я без приказа уйду.
— Не дури. Это — мальчишество. Катя, вы знаете, из-за чего разгорелся весь сыр-бор?
Она продолжала сжимать его руки. Бледное, нездоровое лицо страдальчески исказилось.
— Сережа мне все сказал. Это такая глупость!
— Правильно, Катя, глупость. У взрослых людей иногда бывает испорченное воображение. Я тоже не исключение. Над этой историей надо смеяться. Хохотать. Нечего беситься, Сергей.
Я обернулся к двум женщинам, которые выглядывали из-за моей спины с разинутыми ртами…
— Вам очень интересно?
Они снялись с места; я присел на скамейку.
— Слушай, Сергей, повоевали и хватит. Не валяй дурака, выходи завтра на работу.
— Я валяю, дурака, да?
— О черт! Катя, скажите ему.
— Я не знаю, что сказать, Борис Антонович.
— Как не знаете? По-вашему, он поступает разумно?
— Сережа сам должен решать, — твердо сказала Катя.
Смешавшись, я чуть было не закурил, уже даже пачку вытащил — это в больнице-то! Но вовремя опомнился. Они сидели, держась за руки, очень взволнованные, нерасторжимые, как сиамские близнецы. Дверь приемного покоя хлопала, впуская и выпуская посетителей.
— Вот что я скажу вам, ребята. Вспомните песенку: на каждого умного по дураку, все поровну, все справедливо. С глупостью нужно бороться, а не бежать от нее. Сам посуди, Сергей. Если уж дело в Юлии Павловне…
— Дело в принципе! — оборвал он.
— Что за принцип?
— Объяснять надо?
— Пожалуй.
— Я не могу работать, когда обо мне сплетничают.
— Черт возьми! Так ты, пожалуй, всю жизнь будешь безработным.
— Пусть! И хватит об этом. Я решил.
— И это принцип? — усомнился я. — Нет, это упрямство, помноженное на самолюбие. А ты подумал о Кате? Она больна. На что вы будете жить?
— Мне ничего не надо! — так и подалась вперед Катя.
Он обнял ее за плечи.
— Не бойся, я найду работу.
— Я не боюсь, Сережа.
Оба забыли обо мне. Я почувствовал себя совершенно лишним, каким-то инородным телом в их отношениях… Я встал. Следом поспешно поднялась Катя, запахнув халатик на груди, и потянула за руку Сергея.
— Большое спасибо, что зашли, Борис Антонович, — поблагодарила она.
— Выздоравливайте, — пожелал я.
— Старики… — неожиданно мирным тоном заговорил Кротов. — Как они там?
— Все в порядке. Скоро получишь письмо. А вам, Катя, мать должна позвонить.
Мы попрощались. Напоследок я не утерпел и сказал;
— Подумай еще, Сергей. Если захочешь вернуться, редакция для тебя всегда открыта. Я тебя жду. Учти это.
— Учту, — ответил он.
Прошел день, два, три… Кротов не пришел.
В нашем округе три раза в неделю выходит газета «Огни тайги». Редактирует ее Елизавета Дмитриевна Панкова, пятидесятилетняя, редко улыбающаяся женщина. Я встречаюсь с ней на заседаниях и совещаниях; случается, мы разговариваем по телефону, когда нужно дать в эфир оперативный материал с телетайпа, которого в радиодоме нет; но тесного сотрудничества почему-то не получается. Может быть, потому, что у газеты своя специфика.
В десятом часу утра, в будний день я без предупреждения появился в кабинете Панковой. Перед Елизаветой Дмитриевной лежала стопка конвертов с пометкой «ТАСС»— свежая почта, прибывшая вечерним самолетом.
Я не подготовил отвлекающего маневра и чувствовал себя не совсем уютно под внимательным, изучающим взглядом Панковой. В чужих кабинетах я теряюсь, ощущая скованность и неловкость, и поэтому, наверно, хорошо понимаю людей, которые робеют в моем кабинете… Сначала мы поговорили о делах на промысле и в оленеводстве, обсудили — довольно вяло, впрочем, — слухи о предстоящем повышении заработной платы журналистской братии. Я попросил разрешения закурить. Панкова пожала прямыми плечами: пожалуйста.
— Как у вас со штатом, Елизавета Дмитриевна?
— Что вы имеете в виду?
— В работниках нуждаетесь?
— Как всегда. Сами знаете.
— Да, знаю. Люди к нам едут не очень охотно.
Мы помолчали. На строгом, серьезном лице Панковой мелькнуло нетерпение.
— Борис Антонович, говорите, пожалуйста, в чем дело. Не хитрите. У вас это не получается.
Мне стало неудобно; я занервничал, словно пойманный с поличным на вранье…
— Хочу вам порекомендовать одного отменного парня, журналиста.
— Интересно.
— Вы, конечно, спросите, почему я его рекомендую вам, а сам не беру.
— Конечно спрошу.
— Журналист по всем статьям отличный. Можете мне поверить. Специального образования у него нет, но вам ведь не диплом нужен, а пишущее перо.
— Правильно.
— Восемнадцать лет, — я прибавил Сергею год. — Оперативный как черт. В ладах со всеми жанрами.
— И фамилия этого вундеркинда, если не ошибаюсь, Кротов? — сказала Панкова. — А зовут его… дай бог памяти… или Виталий, или Юрий?
— Сергей.
— Да, да, Сергей. И у него есть миловидная жена или подруга… Соня?
— Катя. Жена.
— Да, Катя, правильно. И всех людей старше двадцати лет он считает консерваторами? А меня старой девой?
— Гм…
— У вас он не сработался. Вы его уволили, а теперь решили подсунуть мне. Как видите, я в курсе дела. У нас в поселке трудно что-либо скрыть.
— Что верно, то верно.
— К тому же, кажется, у него какие-то амурные дела… Так говорят.
— Это неправда, болтовня! Мальчишка горяч, неосторожен, только и всего.
— Предположим. Что дальше?
— Послушайте, Елизавета Дмитриевна! Вы в своем кресле уже пятнадцать лет сидите. Припомните, сколько за это время через ваши руки прошло бездарей, недотеп, подонков настоящих, случайных людей, подвизающихся в нашем деле!
— Я такой статистики не веду.
— И со всеми с ними вы так или иначе возились, нянчились, тратили и а них время и нервы, прощали их, пытались спасти, выручить. Это обычная участь редакторов. Так неужели нельзя рискнуть ради действительно талантливого человека? Работать с ним нелегко, но если его понять… Он не пуст, у него есть характер, мысли.
— Вы, кажется, от него без ума, — сухо заметила Панкова.
— Да нет! Он мне просто интересен. Знаете, что я вам скажу? Я ему, пожалуй, даже завидую.
Панкова откинулась на спинку стула.
— Не понимаю.
— А вы поработайте с ним и поймете! Он флюиды свежести излучает, честное слово!
—. Это звучит инфантильно, — сказала Панкова.
Я осекся. Сразу стало грустно. Сигарета погасла.
— Мне все-таки неясно, почему вы уволили такого ценного работника? — прервала паузу Панкова.
Очень сжато я рассказал историю Кротова.
— И чем он теперь занимается? — спросила она.
— Ничем. А жена в больнице.
— Что с ней?
Я сказал, что с Катей.
Панкова задумалась, повертела в руках толстый конверт с броской надписью «Правительственная. ТАСС».
— А почему бы им не вернуться в Москву к родителям?
— Исключено. У ребят свои принципы.
Она надорвала конверт, и оттуда посыпались на стол тоненькие полоски клише.
— Хорошо, пускай ко мне зайдет. Я ничего не обещаю. Пускай зайдет, поговорим.
— Спасибо, Елизавета Дмитриевна!
— За что?
— Кто знает, не исключено, что отечественная литература вам тоже когда-нибудь скажет спасибо. Ведь этот Кротов пишет тайком роман.
Она вздохнула. Это был вздох усталой женщины.
— А вы действительно ребячливы. Странно. Раньше я этого не замечала.
Деревянные тротуары скрипели под ногами. Воздух был жгучий, хватающий при каждом вздохе за горло. На вымороженной улице ни одной живой души. Протащился вдалеке трактор с санями, словно какой-то мастодонт, разбуженный от спячки. Дымы из труб тянулись в небо, как тонкие нити жизни… Почему я живу здесь? Что связывает меня с этой землей, где и похоронить человека зимой нельзя без аммонала? Отточенный штык лопаты отскакивает от мерзлоты, выстрел звучит сухо, как кашель чахоточного, тишина, анабиоз, ладони простираются над пламенем костра… А мне сорок два. Если сбросить двадцать, поехал бы я сюда? О, как бы я цеплялся за каждый день, за миг мимолетный, дрожал бы, как скупец, над махонькой секундой! Как широко бы я шагал! Как ослепительно мыслил! Как ни одной поблажки не сделал бы своей совести! Как жил бы!
Главный редактор, вы инфантильны.
Кротов в полушубке сидел на корточках перед печкой и подбрасывал в нее поленья. В комнате было холодно; стекла покрылись льдом. Изо рта Кротова вырывались клубы пара.
— Ты здесь околеешь, чего доброго, — сказал я вместо приветствия.
Он поднял сумрачное, невыспавшееся лицо.
— Здравствуйте.
— Здравствуй. Говорю, околеешь здесь. Или воспаление легких получишь.
— Я морозостойкий.
— Редакционные дрова бережешь? Напрасно. Топи — не стесняйся.
Я огляделся. Вид у комнаты был запущенный.
— Порядок у тебя здесь, как при эвакуации. Ты бы хоть прибрал, подмел бы.
— А чем так плохо?
— Катя вернется, расстроится.
Он кинул полешко в печку.
— Катя не скоро вернется.
— Не каркай. Чем занимаешься?
— Видите, топлю.
— Вижу, что топишь. У тебя деньги есть?
Еще полешко полетело в печку…
— Деньгами надо топить? — последовал вопрос.
— Так уж и деньгами… Нашелся Ротшильд! Карикатуру видел: один тип сидит за столиком в ресторане и прикуривает сигару от долларовой купюры. А девица за столиком говорит ему: «Если вы хотите произвести на меня впечатление, прикуривайте от другой валюты».
— Ясно. Девальвация.
— Ты что, юмор разучился понимать?
— Почему же… Я смеюсь. Ха-ха.
— Ну, ладно. Есть в самом деле деньги?
— Я расчет получил. Отвалили полный карман.
— Кончатся — скажи. Без церемоний, как говорит одна наша общая знакомая. А теперь брось эти палки. Поговорить надо.
Он всунул в печку еще одно полешко.
— Опять говорить… Когда вы только работаете?.. Все со мной говорите.
— Не твое дело, умник. У меня новости хорошие.
Он впихнул последнее полешко, прикрыл дверцу.
Разогнулся, встал. Лицо хмурое, помятое.
— Стул бы хоть предложил главному редактору. Ни черта у тебя такта нет.
— Вот, садитесь…
— То-то. А новости такие. Внимай! Елизавета Дмитриевна Панкова, редактор наших «Огней тайги»… Помнишь такую? — Он молчал. — Так вот, она не прочь поговорить с тобой насчет работы. Помой физиономию, оденься, как приличный человек, и отправляйся к ней. Чем быстрее, тем лучше, ясно?
Поленья в печке затрещали, схватились пламенем, Кротов, засунув руки в карманы распахнутого полушубка, смотрел куда-то мимо моего плеча.
— Не пойду я к вашей Панковой.
— Это еще почему?
— Не пойду — и все. Зря старались, хлопотали.
— Кто тебе сказал, что я хлопотал? Она сама мне позвонила. Узнала, что ты не у дел, и позвонила. Видимо, слушала твои материалы, поняла, что ты умеешь мало-мальски писать. А у нее вакансия.
Он скрестил руки на груди. Наполеон, да и только!
— Не пойду я к ней. И знаете что: не хлопочите за меня.
Я почувствовал, что выдохся; выдохся, как тот бегун Высоцкого, который «на десять тысяч рванул, как на пятьсот, и спекся».
«Послушай, приятель!»— взмолился я мысленно. Нет, не так. «Послушай, Сережа, дружище…» И не так даже. «Послушай, сукин ты сын, что же ты со мной делаешь!»
— Я на работу уже устроился. Завтра выхожу.
— Куда?
— Истопником в котельную.
Я повторил, как маленькое эхо: истопником в котельную. И засмеялся. Давно я так не смеялся над самим собой…
— Так, понятно. А журналистику, выходит, побоку?
— Она от меня не сбежит.
— А Катя? Катя знает?
— Нет еще. Скажу.
— Думаешь, одобрит?
— Уверен.
— Одобрит, одобрит. Катя одобрит! Она за тебя, психа, горой стоит. А почему истопником в котельную? Почему не кассиром в баню? Почему не служителем в морг? Почему не кучером на ту кобылу, что воду развозит?
— Мне деньги нужны. Там платят хорошо. Поработаю временно. А потом видно будет.
— Ты мне нравишься, Сережа, честное слово. Но не вздумай в ближайшие дни попадаться мне на дороге. А то я тебя пристукну, Сережа.
Я встал, поплелся к двери.
— Кстати, Борис Антонович, — проводил меня его голос, — в вашем доме тоже паровое отопление. Учтите!
— Спаси нас господи и помилуй… — пробормотал я уже на пороге.
Елизавета Дмитриевна Панкова не удивилась моему сообщению.
— Я почему-то так и думала, что он не придет.
— Вам повезло, — искренне сказал я.
…Во второй половине дня ко мне в кабинет зашла бухгалтер Клавдия Ильинична. Она с озабоченным видом присела на краешек стула и положила мне на стол несколько листков.
— Гонорарные ведомости, Борис Антонович.
— Вижу. Что-нибудь не так?
— Да понимаете… — замялась старушка. — Кротов отказался получать гонорар.
— Это что за новости?
— По ведомостям за ноябрь вы ему начислили семьдесят рублей сорок шесть копеек. Он не берет.
— Как? Почему?
— Считает, что вы неправильно сделали разметку.
— А, вот что! Мало ему?
— Много, Борис Антонович.
— Много? — опешил я.
Вместо ответа она взяла в руки листки.
— Вот посмотрите. Здесь вы поставили тринадцатый параграф и оценили материал как репортаж. А он утверждает, что это обычный отчет и стоит дешевле. Вот здесь четырнадцатый параграф, очерк. А он доказывает, что по жанру это зарисовка. Соответственно меньше гонорар. Здесь вы оцениваете его информации, а он говорит, хроника. Всего на сорок пять рублей вместо семидесяти.
— Сам насчитал?
Клавдия Ильинична подтвердила: собственноручно, с карандашом на бумаге.
— Скажите этому умнику, чтобы не лез не в свои дела и забирал деньги, пока я не передумал. И добавьте, что упрямство — не лучшая черта характера.
— Я говорила…
— Не берет?
— Нет.
— Пошлите по почте!
— Я хотела. Он заявил, что вернет назад.
— Врет, не вернет.
— Боюсь, что вернет, Борис Антонович, — возразила бухгалтер.
— Что ж делать? — растерялся я.
— Он просит пересчитать. А если оставите в таком виде, грозится пожаловаться в райфо.
— Неужели?
— Так и сказал. А что, Борис Антонович, он прав? Вы ему переплатили?
— Материалы того стоят. Дело не в жанре, а в качестве. Он это знает. А уперся, черт возьми, не хочет, видите ли, никаких привилегий.
— Понимаю.
— За иной очерк и пяти рублей заплатить жалко. А он, негодяй, умеет писать.
Я погрузился в раздумье. Клавдия Ильинична терпеливо ждала.
— Сделаем так, — поразмыслив, взял я ручку. — Коли он такой буквоед, этот Кротов, пусть получает свои сорок пять. — Я перечеркнул параграфы и поставил новые. — А на двадцать пять я издам особый приказ — премия за высокое качество материалов. Если откажется от премии, черт с ним. Расчет он получил?
— Получил.
— Не придрался, что зачислен на работу за неделю до своего приезда?
— Слава богу, не заметил.
Мы оба рассмеялись.
Несколько дней я ничего не слышал о Кротове, не видел его. Навалились предновогодние дела: большие передачи, различная документация, совещания в окружкоме. Моя дочь напросилась в больницу проведать Катю Кротову. Она вернулась очень озабоченная, словно врач после трудной операции, долго шепталась с матерью на кухне и на мой вопрос, как здоровье Кати, ответила, что мужчины в таких делах ничего не понимают.
Кротов напомнил о себе неожиданным образом.
Обычно в сильные морозы, когда даже градусники зашкаливает, паровое отопление в нашем деревянном двухэтажном доме не обогревает квартиру, приходится раз в сутки топить печку. В нашей семье эта обязанность лежит на мне.
Как-то вечером, вывалив охапку дров на железный лист, я принялся привычно стружить сухое полено для растопки и вдруг ощутил, что в квартире необычно тепло. Как раз возвратилась из школы жена.
— Удивительное дело, — поделился я с ней открытием. — В печке сегодня нет надобности.
Мы потрогали трубы; они обжигали руку.
— Если это Кротов, — предположил я, — то он, кажется, действительно нашел свое призвание.
Жена посмотрела на меня осуждающе. Она болезненно переживала все, что так или иначе касалось Кати, и не видела повода для шуток.
— Пока ты ужин готовишь, схожу-ка я в котельную, поблагодарю истопника от имени жильцов.
— Лучше бы навестил девочку, — посоветовала жена. — Забыл о ней.
Я пообещал, что в субботу загляну в больницу.
Добросовестным истопником оказался в самом деле Кротов. Он сидел в одиночестве в слабо освещенном, жарком помещении котельной за грязным столом, перед кучей угля, наваленного на цементном полу, в шапке-ушанке, черном комбинезоне и в резиновых калошах, надетых поверх шерстяных носков. В топке котла сильно гудело пламя.
Некоторое время я наблюдал, как Кротов расставляет на столе длинной шеренгой костяшки домино и сбивает их щелчком. Он так был занят этим интересным делом, что не расслышал, как я спустился с железной лесенки и подошел к нему.
— Добрый вечер, Сергей Леонидович. — Он повернул голову и окинул меня равнодушным взглядом, словно я был рядовым посетителем котельной, а еще лучше — каким-то ведром с углем. Худое лицо его и руки были черны от въевшейся сажи.
— Благодарность пришел тебе высказать. От имени всех жильцов. Топишь ты отменно.
— Спасибо на добром слове, гражданин жилец. Премного вам благодарны. Стараемся, — протянул он высоким, злым голосом.
Я слегка смутился.
— Ну-ну, старайся. Посидеть у тебя тут можно?
— Испачкаетесь. У нас в чистом не ходят.
— Ладно, брось! — Я придвинул железный табурет, мазнул по нему пальцем, вынул платок и в одно мгновение превратил его в грязную тряпицу, затем утвердился на железяке.
Кротов пересыпал из ладони в ладонь костяшки домино.
— Ну, как Дела?
— Дела как сажа бела. Так мы, истопники, говорим.
— Трудно?
— Нам, истопникам, к трудностям не привыкать. Лопата — наш друг.
— Вижу, «козла» сам с собой забиваешь?
— Пасьянс раскладываю. Карты жизни. — Он пересыпал костяшки.
— Мог бы читать или писать. Все пользы больше.
— Нам, истопникам, грамота ни к чему.
— Хватит тебе… Работа как работа, не хуже других. Вспомни, Марк Твен разносчиком газет был, лоцманом, Лондон белье гладил в прачечной, твой любимый Фолкнер хлопок выращивал.
— Нам, истопникам, литература до фени.
— Вот заладил! Ты посменно?
— Так точно. В ночь работаем.
Он уходил от меня, ускользал, не подпускал к себе. Когда он успел, подобно водяному пауку, создать вокруг себя воздушный пузырь, через который не проникали мои слова?
В резиновых своих калошах Кротов прошлепал к ревущей топке. Из-под маленькой шапки с дурацким кожаным верхам торчали светлые пряди. Он распахнул кочергой дверцу, поплевал на ладони, вытащил из угольной кучи совковую лопату и — раз! раз! — принялся метать топливо в огненный зев… Вскоре на лбу его выступил пот. Он не разгибался. Раз! Раз! Топись, преисподняя! Мучайтесь, грешники! Раз-раз! Для вас лопатку, Юлия Павловна! Раз-раз! Для вас, Борис Антонович! Для вас. Прекрасная Дама!
— Уймись! — закричал я.
С грязным лицом, струйками пота на лбу Кротов вернулся к столу, сел и вытащил из комбинезона смятую пачку «Севера».
— Лихо работаешь, Сергей. Не надорвись.
Он сплюнул табачинку, прилипшую к языку.
— У меня пуп крепкий.
— И сколько, прости за любопытство, ты получаешь за эту адову работу?
— На водочку хватает.
— А Катю прокормить хватит? Об этом ты подумал?
Вот я и дождался. Глаза его сузились, на скулах под тонкой кожей напряглись желваки. Он начал задыхаться.
— Вы… зачем… сюда пришли? Что… вам… нужно?
Я встревожился.
— Спокойно, Сережа. Просто так зашел.
Он весь дрожал, ухватившись руками за стол.
— Просто так… зашли? А кто… вас… просил? Редакторский долг повелел?
— Да ты что, Сережа…
— Не нужно мне ваших утешений! Без них обойдусь! Что вы за мной ходите по пятам? Надоело!
Затылок у меня сразу отяжелел.
— Опротивело! — отчаянно выкрикнул Кротов.
Видит бог, я неисправим. Я не ушел. И только когда он закричал мне в лицо совсем уже дикое и несуразное: «Я знаю, почему вы ко мне пристаете! Вы за Катей ухлестываете!»— я встал, плохо видя окружающее, точно котельная вдруг заполнилась дымом, и — хвать, хвать за поручни — полез по железной лесенке вверх, на свежий воздух.
Труба котельной дымила в ясное морозное небо. Улица была пуста. Я пришел домой, сел не раздеваясь, на пол перед печкой и принялся, как слепец, толкать в нее дрова. Жена всплеснула руками.
— Ты чего это? Жарко ведь.
— А пусть знает! Пусть знает! Его теплом не воспользуюсь!
— Боря, что с тобой? Ты печку сломаешь.
— Верка! — закричал я. Вбежала дочь. — Выбирай себе жениха, — сказал я ей, — с железной вегетативной нервной системой. Чтобы был тупой, как пень, чтобы книг не читал, не писал, чтоб только на гармони брямкал. Поняла?
Она захлопала глазами.
— Бежи отсюда! — скомандовал я.
— Беги, — хладнокровно поправила жена.
— Все спать! — сказал я. — Буду топить, пока все не сожгу, потом сам туда залезу.
— Вера, дай папе брусничного сока.
— Керосину дайте. Запалю дом.
Они принялись хохотать. Я посидел перед печкой, как Будда со скрещенными ногами, встал и пошел. Куда? В котельную, конечно.
Кротов опять швырял уголь в топку. Я спустился с лесенки и встал перед ним.
— Слушай, Кротов, или мы опять с тобой крупно поссоримся и кто-нибудь кого-нибудь засунет в печку, или ты мне немедленно скажешь, где лежит твой чертов роман, а я пойду возьму его и почитаю.
— Нет!
— Тогда имей в виду, Кротов, я его выкраду.
— Не сможете. Его нет.
— Где же он?..
— Сжег.
— Когда?
— Сегодня.
— А черновик?
— Нет черновика!
— Тоже спалил?
— Спалил.
— Тут? — ткнул я рукой в топку.
— Тут!
— Так я и знал, Кротов, что ты дикий парень. Сердцем чуял: ты что-то умудрил… Теперь я засну спокойно. А ты можешь до конца жизни ворочать этой лопатой. Это легче и проще. Легче и проще.
Я пошел прочь.
— Кате не говорите! — прокричал он вслед.
«Уважаемые Анна Петровна и Леонид Иванович! Я обещал написать вам о Сергее и Кате, ничего не скрывая. Думаю, будет правильно, если я изложу факты, а вы их сами осмыслите. Мои комментарии излишни.
Восьмого декабря Сергей уволился из нашей редакции. Это произошло незадолго до моего приезда. Причина — не поладил с некоторыми членами коллектива.
Я предложил ему вернуться в редакцию. Сергей категорически отказался.
Через некоторое время у него появилась возможность получить работу в нашей местной газете. Он не захотел ею воспользоваться.
Десять дней назад Сергей стал работать кочегаром в местной котельной. Работа посменная — и днем и ночью.
Все это время — до позавчерашнего дня — Катя находилась в больнице. Она плохо переносит беременность и лежала, как выражаются медики, на сохранении. Сейчас ей лучше, ее выписали, и она уже приступила к работе.
Живут они по-прежнему в редакционном кабинете. Появилась надежда, что райисполком в ближайшие три-четыре месяца выделит для редакции квартиру. Тогда Катя, как наш штатный работник, ее непременно получит.
Знакомых у Сергея и Кати мало. Сергей их не ищет. (Вот и не удержался, высказал свое мнение.) Насколько мне известно, Сергей до последнего времени запоем писал повесть или роман. По его словам, он сжег рукопись. Сейчас он, кажется, ничего не пишет.
Вот такие факты.
Скоро наступит Новый год. Я собираюсь пригласить Сергея и Катю к себе домой, но не уверен, согласится ли Сергей.
Поздравляю вас с этим ясным и чистым праздником. Желаю вам хорошо его провести.
С большим удовольствием вспоминаю, как гостил у вас. Сколько уже окуней на вашем счету, Анна Петровна?
Всего доброго.
Воронин».
Катя узнала и без моей помощи.
Впервые я увидел ее после больницы вместе с Тоней Салаткиной. Был сумрачный, теплый и тихий денек. Они неторопливо шли в сторону редакции. Тоня Салаткина несла хозяйственную сумку. Катя прогуливалась налегке. Молоденькая медсестра с ее свежим скуластым лицом, ладной фигуркой в меховой шубке и нарядных унтиках бережно вела подругу под руку. Рядом с ней Катя выглядела измученной. Она пополнела и подурнела. На щеках появились некрасивые пятна, на лбу залегли морщинки, только глаза были такие же, как раньше, ясные, словно обточенные камешки янтаря.
Я заговорил с Катей. Тоня Салаткина нетерпеливо переминалась на месте, косила в нашу сторону черными глазами. Из какого-то упрямства, чтобы позлить девчонку, я отвел Катю в сторону и стал расспрашивать, что ей пишут из дома. Оказывается, Вера Александровна дважды звонила в больницу главному врачу Савостину и настаивала, чтобы Катю перевели в московскую клинику, где место ей обеспечено. Савостин, человек умный и рассудительный, необходимости в этом не видел, но на всякий случай переговорил с Катей и получил отказ.
— Может быть, напрасно. Вид у вас неважный, — сказал я.
— Да, знаю… Совсем дурнушкой стала… — пригорюнилась она и как-то по-старушечьи вздохнула. — Ох, Борис Антонович! Разве во мне дело? Я все вытерплю. Вот Сережа… Я за него боюсь. Он стал такой нервный, издерганный. Раньше был просто вспыльчивый. А Сейчас весь как на иголках. Он не жалуется, но я чувствую. Эта работа…
— Он сам ее выбрал.
— Вот именно сам. А знаете почему? Из-за меня. Чтобы деньги были. И еще, знаете… — Она оглянулась на Тоню Салаткину, которая носком унтика расшвыривала сугроб снега, — знаете… — и глаза у нее стали огромные и испуганные, — …он ведь сжег; вою рукопись.
— Слышал об этом. Гоголь новоявленный! Он посылал ее куда-нибудь?
— В том-то и дело… — Катя, опять оглянулась на подружку, пинавшую сугроб. — Он посылал ее в журнал, а ему вернули. И прислали плохую рецензию. А Сережа взял и сжег. — Она мучительно наморщила лоб. — Он сказал, что больше не будет писать ни одной строчки.
— И не пишет?
— Нет.
— Чем же он занимается в свободное время?
— Он такой странный стал. Или спит, или лежит, курит и. молчит. Даже не читает. Я его ободряю как могу.
— Это он должен вас ободрять.
Катя замахала руками, точно я сказал бог весть какую глупость…
— Нет, что вы! Мне легче! Мужчины такие слабые. Они не могут без поддержки.
— Катечка, ты замерзнешь! — не вытерпела Тоня Салаткина.
— Как у вас с деньгами. Катя? Только правду.
— Все хорошо. Я получила по бюллетеню.
— А Сергей? Сколько он зарабатывает?
— Много, — сказала она. — Очень много. Триста рублей. Лучше бы их не было!
— Знаете что… Постарайтесь уговорить Сергея, чтобы он перестал упрямиться и сотрудничал с нами хотя бы нештатно. Это его, может быть, взбодрит.
— Хорошо… я постараюсь, — пообещала она неуверенно.
— Да, Катя, еще вот что. Тридцать первого у меня дома соберется небольшая компания. Будем пить шампанское, танцевать и болтать. Приходите и вы с Сергеем, а?
Ее лицо словно потерли снегом, так разгорелось.
— А это удобно? У вас ведь взрослые соберутся.
— Ну и что? Вы с Сергеем тоже не дети. Скоро родителями станете.
— Ой, я так давно не танцевала!
— Вот и прекрасно. Наверстаете упущенное.
Тоня Салаткина, потеряв терпение, решительно двинулась к нам.
Последний день года пришел на нашу землю тихим, умиротворенным, с падающим снежком и сумрачным, низким небом. К вечеру улицы опустели, во всех окнах зажглись огни, все трубы дымили. В домах около жарких печек суетились хозяйки, а далеко в глубине леса, на реках Виви, Таймуре, Котуе и безымянных протоках, где стоят зимовья охотников, мужчины вырубали в лабазах мясо для ужина, разливали в кружки припасенный спирт — и, кажется, только звезды и деревья были безучастны к празднику. В такие дни, как бы ни прожил год, душа вмещает помыслы тысяч и миллионов людей, а сердце бьется в такт тысячам и миллионам сердец, и понимаешь, что твое существование не бессмысленно. Даже если ты несчастен.
Гости начали собираться к девяти. Первыми явились супруги Савостины; он, главный врач окружной больницы, плотный мужчина с полным лицом, и она, коллега моей жены по школе, красивая, очень жизнерадостная, хорошо одетая женщина. Появился холостяк Морозов, начальник геологоразведки, в сером джемпере и белоснежной рубашке, выбритый до синевы, мрачноватый. Пока женщины сообща накрывали на стол, мы выкурили по сигарете, обсудили чистопородные достоинства щенка, которого подарил Савостину один знакомый оленевод, похвалили погоду и выяснили намерения друг друга по части питья…
Все мы были знакомы не первый год, приехали на эту окраину из разных мест и, хотя уже успели забыть очертания родных краев, словно видели их сквозь метельную дымку, не уставали, подвыпив, грозиться отъездом — и никуда не уезжали.
Между тем Кротовых все не было.
— Кого ждем? — спросил Савостин, точным взглядом хирурга окидывая стол.
— Ребята должны появиться.
— Что за ребята?
Я объяснил, что за ребята.
— Девочка у меня лежала? — припомнил Савостин.
— Вот-вот.
— Тот самый… что меня интервьюировал? — спросил Морозов.
— Угадал.
Оба были, кажется, недовольны, словно присутствие Кротовых разрушало их застольные планы.
— Ничего, переживете, — сказал я. — Ребята не зануды. Не в пример нам.
Наконец, когда все было готово и решили садиться за стол, в дверь постучали. Я пошел открывать.
Явилась одна Катя, запыхавшаяся, и сразу с порога торопливо выложила:
— Я пришла извиниться, Борис Антонович… Понимаете, Сережу срочно вызвали на работу, там у них кто-то не вышел… вот я и пришла сказать… Ох, какой вы нарядный! И рубашка с вышивкой!
— Да-с, — подтвердил я. — С вышивкой! Снимай пальто.
— Я не могу без Сережи. Я пришла только сказать…
— Жаль, что Сергей занят, но это не резон, чтобы тебе сидеть с ним в котельной. Я сегодня на «ты»… Ничего?
— Ничего, но я не могу, честное слово!
— И слушать не желаю.
Я помог ей снять пальто. На Кате было очень простое зеленое платье — по-видимому, собственноручно сшитое — с короткими рукавами и белым воротничком. Свободный покрой уже не скрывал ее округлившийся живот, но освеженное после улицы лицо было, как у школьницы, примчавшейся на выпускной вечер. Отвернувшись, я подождал, пока Катя приведет себя в порядок перед зеркалом. Она расчесала волосы, и они прикрыли ее спину.
Когда я под руку ввел ее в комнату, где все уже расселись за столом, она сильно робела, даже слегка дрожала.
— Это Катя Кротова, — с гордостью объявил я. — Ее муж прибудет позднее. — И представил Кате сидящих за столом.
— А мы знакомы, — напомнил Савостин. — Катя, которая не слушается своих родителей, правильно?
Нарядная Савостина с интересом разглядывала смущенную девушку. Мрачноватое лицо Морозова прояснилось. Моя жена поскорее усадила Катю рядом с собой.
Вскоре за столом стало шумно. После первых тостов разговор наладился. Катя освоилась в незнакомой обстановке и уже без робости, с милым любопытством посматривала на гостей. Особенно ее, кажется, поразила Савостина. Та и в самом деле была эффектна в черном вечернем платье, со своими ослепительными зубами и светлой маленькой головкой. На шее у нее поблескивало агатовое ожерелье. Она болтала не умолкая.
— …И можете представить, они приняли меня за немку! А я по-немецки ни слова.
Она рассказывала о своей поездке на Золотые Пески.
— А они по-русски ни слова. Только «пожалюста». А я только «данке шён». И вот, таким образом изъясняясь, мы просидели, можете представить, четыре часа в ресторане. С моими-то несчастными левами в кармане! И знаете, я впервые получила от общества мужчин большое удовольствие, потому что не понимала, о чем они говорят! Ричард, — обратилась она к мужу, невозмутимо поедающему ломтики строганины, — изучи, пожалуйста, немецкий язык, доставь мне удовольствие.
— Я знаю немецкий язык, — сказал Савостин.
— Ах, да, я забыла! Ричард действительно знает. А каково было мне! Четыре респектабельных немца и я. И со всеми по очереди танцую. Нет, что ни говорите, — мечтательно заключила она, сверкнув зубами, — такой вечер не часто выпадает…
Катя наклонилась ко мне и тихонько шепнула:
— Борис Антонович, скажите, а где был в это время ее муж?
Так же тихо я ответил:
— Тебя лечил.
Катя задумалась, еще раз взглянула на Савостину и больше, кажется, уже не смотрела. Теперь ее внимание привлек Морозов, сидевший как раз напротив. Он усердно наполнял свою рюмку; высокий лоб его разгладился, глаза повеселели. Он перехватил Катин взгляд.
— Постойте! А вы почему не пьете? — прозвучал очень громкий вопрос.
Савостина прервала рассказ, и все взгляды обратились на Катю.
— Мне не хочется, — отговорилась она.
— Как так не хочется? — не поверил Морозов.
— Я выпью, но позднее, — ответила Катя.
— Почему ж не сейчас? — настаивал ненаблюдательный геолог.
— Я выпью, когда придет мой муж, — сказала Катя в полной тишине.
Савостина захлопала в ладоши.
— Что, съели, Лев Львович?
— Некоторым путешественницам, — невозмутимо заметил Савостин, — неплохо бы иметь такие же принципы.
Его жена весело заулыбалась.
— Камешек в мой огород… Видите, что вы наделали, Катя! Теперь он меня со свету сживет из-за этих немцев. А где вы потеряли своего мужа?
— Он сейчас работает, — удовлетворила ее любопытство Катя.
— В такое время? Что это за работа такая? Не секретная?
— Секретная, секретная, — вторгся я в разговор. — Не выпить ли нам за это?
Савостина заразительно расхохоталась. Холостяк Морозов, подперев подбородок ладонью, внимательно и серьезно изучал молодую гостью. Савостин толстыми пальцами взял жену за ухо и легонько подергал.
— Она наказана, — пояснил он Кате.
За столом стало совсем непринужденно. Выпили еще по рюмке, причем Морозов пожелал непременно чокнуться с Катей, и Савостин тоже, и я с женой, а Савостина вспорхнула со своего места, обежала вокруг стола и чмокнула Катю в лоб.
Нежданно-негаданно Катя оказалась в центре внимания. Савостина принялась расспрашивать ее о Москве, Савостин справился о ее самочувствии, Морозов молча смотрел на Катю, на его лице отражались какие-то неясные воспоминания… Мы с женой торжествовали.
Потом женщины начали освобождать стол для горячих блюд; мужчины закурили. Было одиннадцать часов по местному времени.
— Славный человечек, — заметил Савостин.
Морозов задумчиво дымил.
Я подошел к телефону и попросил соединить меня с котельной. В голове у меня слегка шумело, и свет в комнате казался необычайно ярким. Долго никто не отвечал. Затем в трубку ворвался шум и громкий голос прокричал:
— Алё! Кого надо?
— Попросите Кротова, — сказал я.
— Слушаю, Борис Антонович!
— Это ты, Сергей? Не узнал.
— С наступающим, Борис Антонович!
— Спасибо. Тебя тоже. Думаешь приходить?
— Сейчас приду, Борис Антонович!
— Слушай, приятель, ты чего так вопишь? Ты не приложился там?
— Приложился, Борис Антонович! С наступающим! — надсаживался Кротов.
— Больше, смотри, ни грамма. Приходи. Ждем.
Я положил трубку и прищурился, чтобы свет так не резал глаза. Подошел к магнитофону, ткнул пальцем в клавишу. Грянула музыка.
— Будет концерт, — сказал я, поматывая головой. — Парень неразумно весел.
Не успели еще сменить посуду на столе, раздался стук в дверь. Я поднялся из кресла.
— Это он! Добро пожаловать, непримиримый! — И, слегка покачиваясь, с ярким светом в глазах пошел открывать.
Катя успела раньше меня. Кротов стоял на пороге в распахнутом полушубке, шапка на затылке, разгоряченный то ли от бега, то ли от жара котельной…
— Сережа!
— Катя!
Они обнялись, как после долгой разлуки.
— С наступающим, Борис Антонович!
— Раздевайся, бродяга. Рад тебя видеть.
Он сбросил полушубок и остался в свитере, джинсах и унтах. Катя пригладила его светлые лохмы и пожалела:
— Устал, бедненький…
— Ни капли! А вы сегодня франтом, Борис Антонович.
— Да, я франт. А ты босяк.
— Все равно он красивый, — вступилась Катя за мужа.
Кротов засмеялся, показав мелкие неровные зубы. Какая-то сильная пружина была заведена в нем.
— Сережа, здравствуйте! Проходите, проходите! — закричала моя жена, пробегая по коридору с тарелками в руках.
Из кухни выглянула хлопковая головка Савостиной.
— Кто здесь Сережа? Хочу посмотреть на Сережу!
Она вышла в прихожую, снимая на ходу клеенчатый фартук, и остановилась, склонив голову к плечу.
— Ну, здравствуйте. Меня зовут Светлана.
— Сергей Леонидович!
Савостина всплеснула полными, красивыми руками.
— Господи, так торжественно! — И пошла в столовую, выкрикивая на ходу — Я веду вам долгожданного Сергея Леонидовича! Никто не смеет называть его иначе! Только мне дано право звать его Сережей, ибо только я одна ношу сережки!
Я услышал, как Кротов за моей спиной сказал довольно громко:
— Катька, не щипайся…
— А ты ее не разглядывай, — послышался шепот Кати.
Снова сели за стол. Кротов оказался между Катей и Савостиной. Я предложил сверить часы. Начался спор, у кого они идут точнее. Кротов слушал-слушал, вертя головой, и подал голос:
— Предлагаю взять за эталон дамские часы.
Савостина зааплодировала.
— Вот как поступают джентльмены! Учитесь, невежды! Благодарю вас, Сергей Леонидович.
— Одну минутку, — вмешался Савостин. — Почему дамские? В данном случае предпочтение дамам не оправданно. Перед временем все равны, как перед хирургическим ножом. Докажите мне обратное.
— Это просто, — откликнулся Кротов, загораясь. — Сколько вам лет?
— Мне? Э-э… э… предположим, сорок два.
— А вам? — повернулся Кротов к Савостиной. Она погрозила ему пальцем. — Вот видите! — восторжествовал он. — Я вам доказал, что перед временем не все равны.
— Браво! Получил? — воскликнула Савостина.
— Казуистика, — благодушно отверг ее муж. — Не спорю, люди по-разному относятся к времени. Но старит оно всех одинаково. Новый год мы встретим одновременно, как бы ни шли у кого часы. Часы — это условность. Время — непреложность.
— А вы читали об обратном ходе времени? — подался к нему Кротов. — Есть теория, что в каком-то измерении оно идет задом наперед. А вдруг кто-нибудь из нас попал туда?
— Это я, я! — тут же присоединилась к нему Савостина. — Вы все стареете, а я молодею. К концу вечера мне станет столько же, сколько Кате. Боже, Ричард, как ты станешь завидовать!
— Только не забудьте, — предупредил разошедшийся Кротов, — при таких темпах вас скоро придется кормить с ложечки.
Шутку оценили одобрительным шумом. Савостина покачала аккуратной светлой головкой.
— Вы предатель, Сергей Леонидович. С вами нужно быть начеку. Все равно благодарю вас за идею. И мои часы самые точные.
Тут спохватились, что до Нового года остались считанные минуты. Включили радио. Начали поспешно сдвигать фужеры для шампанского. Савостин и я вооружились бутылками, сняли с горлышек станиоль, отвинтили проволочки и приготовились к залпу.
— Раз! Два! Три! — вела счет Савостина. — Пали!
Пробки полетели в потолок.
Во втором часу ночи стол отодвинули в сторону, гремела музыка, и танцы были в самом разгаре. Вернулась из своей компании моя дочь, нарядная, как елочная игрушка, и оживленная, словно синичка на свежем снегу. Я усадил ее рядом с собой и стал внушать, что каждый потерянный миг жизни невосполним, цель должна быть ясна, прозябание смерти подобно, сегодня мы с ней ровесники. Она хлопала глазами и ничего не понимала. Тогда я спросил ее, с кем она сегодня целовалась, и дочь закричала: «Папка, как не стыдно!»— а я сообщил ей, что в свои молодые годы умел великолепно обольщать таких девчонок, как она, и нет ничего проще, чем закрутить девчонке голову, а любовь, сказал я, — это нечто другое, любовь неповторима.
А всему прочему нет моего родительского благословения!
— Папка, ты смешной!
— Так точно, девочка, и горжусь этим. Брысь спать!
Она, хихикая, убежала в свою комнату, а я схватил за рукав разгоряченного после танца Кротова, притянул на диван и взялся выпытывать:
— Ты мне скажи, чего ты такой веселый? Нет, ты мне ответь, почему ты такой веселый? Я тебя знаю. Это неспроста.
Он раздувал тонкие ноздри, в голубых глазах прыгали чертики…
— Слушайте, Борис Антонович. Давно хотел спросить. Можно?
— Сегодня все можно. Валяй!
— Почему вы к нам хорошо относитесь? Ко мне и к Кате? Только честно.
— Дурачина! При чем тут вы? Я люблю все человечество.
— Так я и думал! Вы идеалист. Вы все видите в розовом свете. Для вас даже дохлый сиг — уважаемая личность.
— Сиг? — переспросил я ошарашенно.
— Вот именно! У вас нет врагов.
— Нет, вы подумайте! — возопил я. — Нет врагов! Да у меня их, может, тыщи! Ну и что? Я к людям отношусь с уважением. Ты меня уважаешь?
— Не увиливайте! Вы плохо понимаете людей.
— Я — плохо? Это ты мне говоришь? Кто лучше понимает людей — яйцо или курица?
— Я. Яйцо. Доказать?
— Докажи, докажи. Ну-ка.
— Суворов, по-вашему, какой человек?
— Иван Иванович? Нормальный человек, неплохой человек.
— А он на вас досье ведет, знаете об этом? Я полез к нему в стол за бумагой и наткнулся. Там вся ваша жизнь по пунктам. Нормальный человек?
— Пусть пишет! Он Кате банку меда в больницу притащил. Я ему повышенный гонорар выпишу за чуткость.
— Эх! — махнул рукой Кротов.
— Еще что? Валяй дальше.
— Да ну вас! Вы не хотите серьезно.
— Почему это не хочу? Еще как хочу. Человек многолик, Сережа, поверь мне. Нужно уметь прощать слабости и ценить достоинства, пусть даже маленькие. Иначе и жить не стоит. Иначе кати-ка ты на необитаемый остров!
Заиграла новая мелодия.
Морозов и Катя, Савостин с женой закружились вокруг елки.
Кротов в упор смотрел на меня.
— Значит, подлецов и дураков нет?
— На кой они тебе сдались?
— Есть или нет?
— Имеются… — признал я. — В достаточном количестве. И подлецы, и дураки, и завистники, и так далее. Но ожесточаться нельзя, Сережа. Погляди вокруг внимательно. На ринге добро и зло. Бесконечные раунды. Добро может оказаться в нокдауне, но в нокауте — никогда!
— Ага! — подхватил он злорадно. — Добро должно быть с кулаками, так?
— Добро должно быть умным прежде всего. Это посильнее кулаков. Но добро — не жалость, не-ет… И укрепляется оно в человеке вместе с жизненным опытом.
Кротов неожиданно рассмеялся и бесшабашным движением руки взлохматил свои светлые волосы.
— Чего хихикаешь? — обиделся было я.
— Вы сказали «жизненный опыт», и я кое-что вспомнил. Знаете, что мне рецензент о повести написал? «Вы способный человек, но в своем творчестве идете от литературы. Вам не хватает жизненного опыта».
— Ну, черт возьми! — возмутился я, почувствовав вдруг кровную обиду за Кротова. — Плюнь, Серега.
— А я плюнул. На повесть! Сжег ее к чертям — и все. Он ведь прав. По всем статьям.
— Э, постой! Как же так! — запротестовал я, сбитый с толку.
— Хотите, объясню? Это как дважды два. Я о чем писал? О себе. Кто главный герой? Я. Чем занимается герой? Пишет повесть. О ком? Обо мне. Понимаете? Замкнутый круг.
— Постой, постой, приятель! А ты как хотел? В каждом произведении так или иначе отражается личность автора. Без этого не бывает литературы.
— Правильно! Фолкнер тоже себя выражал. Но его герои не похожи на него, они слиты из тысяч людей. Или, например, Хэм.
— Какой еще Хэм?
— Хемингуэй.
— А!
— Возьмите его Старика. Смог бы я такой образ создать? Ни за что. А почему? Я на море ни разу не был, промысел не знаю, психологии рыбаков не понимаю. Я могу расписать, как я стою на берегу Москвы-реки и ловлю на удочку пескаря. И мысли при этом будут пескариные. А стиль, вероятно, слизан у Хэма. Или вот Леонов…
— Да перестань ты меня авторитетами давить! Речь не о том.
— Речь о принципе! Нужно знание жизни, Борис Антонович. Рецензент прав. Я писал и упивался, как глухарь на току. Вот сказал «глухарь на току», а глухаря я в жизни не видел и не слышал, как он поет. Это просто фраза, понимаете? За ней ничего не стоит. Я послал повесть и думал: все с ног попадают от восторга. А меня оглоушили. Раздолбали будь здоров! Я сжег от злости. Кинул в топку, а потом сам чуть туда не прыгнул. И решил — все! Кончено! И Кате сказал: не вышло из меня графа Монте-Кристо. Поехали в Москву. Хватит! А она знаете что?
— Ну-ка, ну-ка!
— Разозлилась — жуть! Закричала, что я трус и предатель. Я ее такой еще не видел… чуть глаза не выцарапала. — Он смущенно потер пальцем переносицу.
— П-правильно! Молодец Катя! Дальше что? — не терпелось мне.
Кротов задумчиво покосился на меня.
— И еще сказала: уходи немедленно из котельной. — Он помолчал, поглядывая в сторону танцующей Кати, и неожиданно спросил — Помните, я в стадо ездил?
— Ну?
— Я ошалел тогда. Чапогира знаете, Тимофея Егоровича?
— Конечно знаю.
— Ну, вот. Настоящим делом занимается. Согласны?
— А тебе-то что? Еще один очерк хочешь о нем написать? Вторую премию отхватить?
— А теперь Катя выздоровела, — думая о другом, ответил он, и глаза его совсем затуманились.
Меня охватило недоброе предчувствие.
— Постой-ка… постой… Ты что имеешь в виду? Ты что хочешь этим сказать?
Кротов тряхнул головой, словно просыпаясь…
— Короче, Борис Антонович, мы уезжаем!
— Ка-ак? Куда?
— Время! Время, вперед! — перекрыл он своим голосом музыку и вскочил с места.
— Стой! Отвечай!
Но Кротов уже метнулся от дивана, подлетел к моей жене, отдыхающей в кресле, склонился в поклоне, подхватил ее и через секунду так заработал своими длинными ногами, что у меня в глазах зарябило.
Около елки Морозов с невероятной осторожностью и сосредоточенностью кружил Катю. Я подошел к ним и заворчал;
— Хватит, хватит… Дай девочке отдохнуть… нечего! — а сам взял Катю под локоть. — Ты не устала, Катюша?
— Что вы! Так хорошо!
— У меня есть идея, — зашептал я ей на ухо. — Давай сбежим, прогуляемся на воздухе… а?
— С удовольствием!
— Тсс! Ни слова никому! Тайна… тайна…
Незаметно для остальных мы выскользнули в прихожую, разыскали свою одежду и бесшумно выбрались из квартиры. Около подъезда на обычном своем месте в ямке спал и видел снежные сны Кучум. Я свистнул; он одним прыжком встал на лапы и приветственно гавкнул.
Было необычно тепло, светло от падающего снега и горящих повсюду окон. Поселок не спал. Бодрый и вечно юный праздник хозяйничал в домах.
Я взял Катю под руку, и некоторое время мы шагали молча.
— Послушай-ка, девочка, — осторожно приступил я к допросу, — что это такое вы надумали? Куда это вы уезжать собрались?
— Эх, болтунишка Сережка! Не выдержал! — живо откликнулась она. — Мы хотели вам сказать после праздника.
— Нет уж, сейчас говори, а то я спать не буду. При чем тут Чапогир, а?
Я остановился, и Катя остановилась, и Кучум, бежавший рядом, замер и, подняв морду, посмотрел на нас неунывающими глазами.
— Помните, Сережа был в тайге? — Я кивнул, горло что-то перехватило. — Ну вот. Он вернулся оттуда совершенно, ну совершенно сам не свой. Еще тогда сказал: вот бы где работать! Его Чапогир Тимофей Егорович — помните, он о нем очерк написал? — в помощники приглашал. Ты, говорит, длинноногий парень, можешь по любому снегу бегать. — Катя улыбнулась и ладошкой потерла себе щеку. — А я ничего не поняла. Подумала, он просто так мечтает. У него же мною планов всяких… Ну вот. А когда его выгнали… то есть когда он ушел из редакции, он сразу в Улэкит написал Чапогиру. И оттуда ответ пришел, хороший такой. Сам председатель написал, Чапогир ведь неграмотный старик… А я, как назло, в больнице. Сережа ничего не сказал, письмо спрятал и пошел в котельную. А тут еще этот рецензент… Он совсем растерялся. Знаете, что сказал? Поехали в Москву, хватит! Я его даже возненавидела… на минутку какую-то, не больше, но все-таки… страшно так стало. Люблю и вдруг ненавижу. — Катя рассеянно погладила морду Кучума. — Ночью не сплю, думаю: что-то я не понимаю, что-то он от меня скрывает. И вдруг нашла случайно это письмо из Улэкита. Сережа, что это? А, порви! Несбывшиеся мечты! А я прочла и как будто прозрела. Господи, какая дура! Ведь он об этом письме только и думает все время! Оно чуть не до дыр зачитано, а он прячет, не говорит, меня жалеет, потому что я больна, и вообще… Вот он какой, Сережа! — воскликнула Катя и стиснула руки на груди. Глаза у меня нежданно защипало. — Тогда я говорю: садись, пиши ответ, мы едем! Ты с ума сошла, кричит. Куда тебе на факторию! Ты же толстеешь не по дням, а по часам! Нет, нет и нет! А я ремень его взяла и говорю: пиши, а то высеку. Он хохотать, и я хохотать. А потом Сережка заплакал… первый раз, между прочим, за все время… и говорит: знаешь, знаешь, Катька, этого я никогда не забуду… Дурачок такой!.. Ну, я тоже разревелась, конечно… от радости. И решили ехать.
— В Улэкит? — сорвался я. — Ты смеешься. Катя? Что вам там делать? Там же ни черта нет, кроме тайги!
— Как же нет, Борис Антонович? — возразила она рассудительно. — Сережа мне все рассказал. И Тоня тоже. Там есть клуб — раз. — Она загнула палец. — Его еще называют красным чумом. Почтовое отделение — два. Детский интернат — три. Колхозная контора — четыре. Медпункт — пять. А вы говорите, ничего нет. — И уставилась на меня смелыми и хитрыми глазами.
— Звероферма там есть! — закричал я трубным голосом. — Ты забыла! Звероферма!
— Шесть, — подытожила Катя, с полным спокойствием загибая еще палец.
— Кучум, — взмолился я, обращаясь к псу, — цапни меня за ногу, будь другом! Может, я проснусь.
Кучум завилял хвостом. Катя прикрыла рот ладошкой.
— Слушай, девочка, успокой меня. Скажи, что это новогодний розыгрыш.
— Да нет же, Борис Антонович. Мы даже справки навели. Там почтовый работник нужен. Это как раз для меня. А с Сережей тоже ясно; он у Чапогира в стаде будет работать.
— В стаде?
— Ну да.
— Кем? Собакой-оленегонкой?
Некоторое время Катя не могла говорить, так закатилась от смеха… Кучум запрыгал вокруг нас как очумелый и залаял во всю глотку. Я мрачно наблюдал за этим неожиданным концертом.
— Всего-навсего, — сказала Катя, успокоившись, — помощником пастуха.
— Он? Да он отличит ли оленя от козы?
— Научится, Борис Антонович. Всему можно научиться, если захочешь. А Сережа хочет.
— Нет, ты подожди! — разволновался я. — Нет, ты понимаешь, что говоришь? Тебе же рожать скоро!
— Угу.
— А знаешь, что там даже больницы нет, только медпункт?
— А другие как же?
— Другие… другие… то другие… — забормотал я. — Они привыкли, другие. Они сами родились там. А ты хрупкое существо.
— Ой уж хрупкое!
— Нет, ты постой! Ты не перебивай. Катя! Где вы собираетесь жить там?
— Нам обещали комнату.
— Но Сергей же в стаде будет. В ста-аде! Это как на луне, понимаешь? Ты одна останешься.
— И совсем не одна, — бойко возразила она. — Там люди живут. А Сережа будет приезжать раз в полмесяца. Рыбаки и матросы дома бывают еще реже.
— А рубить дрова? Топить печку? Таскать воду с реки? Кто это будет делать? Домовой?
Она прыснула, но тут же стала серьезной.
— Помогут, Борис Антонович. Людей много хороших. Как вы.
— Ты мне не льсти. Катя. Ты мне зубы не заговаривай, девочка. Ты вспомни, как ты извелась, когда он уехал на две недели!
— Теперь выдержу. Так надо, Борис Антонович.
— Да на кой леший надо? Кому надо?
— Сережа говорит, что в стаде трудней всего. Там настоящая работа, необычные люди. Тот же Чапогир… А еще там можно проверить себя на сгиб и излом.
— Ка-ак?
— Это он такое выражение выдумал, — пояснила Катя.
— Интересно получается. Он будет себя проверять, набираться опыта, а ты? О себе ты подумала?
— А декабристки? Кто их заставлял идти в Сибирь за мужьями? А они шли… У них было много путей, а они выбрали самый трудный. Могли бы жить в праздности, есть и пить на серебре. Нет, Борис Антонович! Это не блажь Сережкина. Мы сами себе должны доказать, на что способны. А то поздно будет.
Катя набрала в пригоршню снега с поленницы, смяла его и в задумчивости лизнула. Я полез в карман за спасительными сигаретами. Какая-то дрожь колотила меня… Кучум нетерпеливо повизгивал, сидя на задних лапах.
— Ну, хорошо, — заговорил я. — Положим, ты выдержишь. Положим, ты идешь на жертву, хотя никак не соображу, при чем тут декабристки. Но ты хоть Сережку своего пожалей!
— Жалеть? За что? — безмерно удивилась Катя.
— Уверен, что он тебе все расписывает в розовых тонах. А я знаю, что такое стадо. Слава богу, десятки раз бывал в бригадах. Однажды непогода задержала на месяц. Посмотри на меня! Я не белоручка, не лентяй, не нюня. Работал со всеми, на равных. И что ты думаешь? На второй неделе взвыл! По двадцать — тридцать километров в день верхом на олене, по мшельникам, по болотам. Ночуешь в чуме, в спальниках. Задыхаешься от дыма, чтобы не сожрала мошкара. Ничего не помогает! Меня искусали так — можно было показывать в паноптикуме и брать за вход по трешке. Сапоги не снимаешь, ноги гудят. Каждые два дня — новая стоянка. Бесконечное кочевье и зимой и летом. Еда — мясо, зачастую без соли, на местный манер. Ответственность за каждого оленя: не убежал ли? Не сбил ли ногу? Не увлекло ли стадо диких? Зимой вздохнешь полной грудью — заморозишь легкие. Связь с миром — «Спидола», рация, редкий вертолет и при удачном маршруте оленья упряжка… Понимаешь ты это или нет?
— Борис Антонович, вы все сказали правильно. Именно поэтому Сереже нужно туда ехать.
— А если он не выдержит и сбежит?
— Не смейте так говорить!
— А все-таки? Допустим на миг…
— Тогда… — сказала Катя. — Тогда он мне больше не муж. И он это знает.
Я замолчал, пораженный. Передо мной стояла незнакомая строгая женщина. Свет из горящих окон озарял ее лицо, на котором застыло упрямое и дерзкое выражение.
У меня упали руки.
— И вообще зря вы переживаете, Борис Антонович, — другим голосом, громким и оживленным, продолжала Катя. — Сережа может быть прекрасным пастухом. Он и сейчас уже много знает. Хор — это бык. Оленематка — самка. Авалакан — теленок, — увлеченно взялась перечислять она. — Маут — аркан. В стаде до тысячи голов. Сейчас период забоя. Стада находятся близко от фактории. А настоящая работа будет весной. Начнется отел. Появятся авалаканчики. Их нужно беречь. Только поспевай смотреть! Разве не так?
— Так-то так, но откуда ты все это знаешь?
— Сережа набрал книги по оленеводству. А еще он решил изучить эвенкийский язык, чтобы лучше все понимать. Хотите, — вдруг предложила она, — я вам прочту, что он написал вчера? Я специально взяла, вот! — Она вытащила из кармана смятые листки, подхватила меня под руку и увлекла по тропке поближе к окну.
— Подожди, Катя! Сейчас не до опусов.
— Нет, вы послушайте, пожалуйста, Борис Антонович. Это не просто так. Это важно. Вы, может быть, ничего и спрашивать больше не будете. Слушайте!
На миг она зажмурилась, набрала воздуха в грудь — голос ее взмыл…
— «И двинулся аргиш! Вскинули олени головы с раскидистыми ветвями, переступили тонкими под коленом и широкими у копыта ногами, пробуя твердость земли, закатили выпуклые, со слезой глаза, задрожали всей кожей — и пошли… Первые дни авалаканчика, шаткого и податливого на малый порыв ветра, первые дни жизни длинноногого уродца с круглым взором, отражающим весеннее величие земли, протекают в полнейшей беззаботности. Мать кормит его молоком, а человек-пастух следит за его сердцебиением. И уже в эту пору косой надрез на ухе новорожденного определяет его судьбу. Быть ему домашним зверем и служить ему человеку! — взахлеб прочитала Катя. — Окрепнут его ноги, пойдут в рост бугорки на темени, прикрытые пока светлой шерсткой, заживет порез на ухе. Но уже нельзя ему надеяться на даровое молоко матери. Летом будет он кружить вместе со своими собратьями в мучительном хороводе, подгоняемый оводами и мошкарой, осенью познает сладость первого гриба, зимой обдерет рога в тесных просветах между лиственницами и проверит силу копыт, разбивающих пласты снега вплоть до ягеля… Всем наделила его природа. Только крыльев ему не дано, чтобы летать в небесах на птичий лад».
Катя замолкла, учащенно дыша. Не меньше минуты прошло…
— Ну как? Понравилось?
— Не проси, не скажу!
— А ведь он только один раз был в стаде, Борис Антонович. Всего только раз, понимаете?
Кучум внезапно сорвался с места и ринулся по улице. Мы оба оглянулись. По деревянному тротуару бегом приближалась к нам высокая, стремительная фигура. Кротов!
Он подлетел вместе с наскакивающим на него, лающим от восторга Кучумом, проехался с разбега на подошвах унтов и огласил всю окрестность криком:
— Ага, попались! — Шапку он держал в руке, волосы разметались от бега — весь как метельный порыв… — Дрова чужие крадете! Руки вверх! — И с разгона растянулся на снегу. — Устал танцевать! Тяжелая работа!
Катя сразу захлопотала.
— Сережа, Сережа, встань немедленно! Простудишься!
— Пусть валяется, — заговорил я неожиданно ядовитым тоном старикашки-наблюдателя. — Ему теперь часто так спать придется. Пусть тренируется.
Кучум носился вокруг сумасшедшими кругами.
Я не выдержал, схватил пригоршню снега и со зловреднейшим наслаждением затолкал ему за шиворот.
— А! Вот вы как! — завопил он, вскакивая, — Война миров? Ну, держитесь!
Я очутился в его объятиях. Миг, подсечка — и я лежу в сугробе, а он на мне и набивает за ворот снег. Катя приплясывает и хлопает в ладоши. Кучум воет. К освещенным окнам ближнего дома прилипли любопытные физиономии, и я, ворочаясь, стараюсь вырваться, сквозь зубы шепчу в ухо Кротову:
— Возвращайся в редакцию, возвращайся…
— Нет!
— Мошка тебя сожрет, замерзнешь там…
— Сдаетесь?
— Одумайся ради Кати.
— Выдержу ради Кати…
— Мальчишка! Перекати-поле!
— Сдаетесь?
— Сдаюсь, черт тебя дери!
Но я не сдался, нет! И когда он меня поднял и оббил снег с полушубка и мы втроем побрели по неспящей светлой улице, под мирным небом Нового года, я сделал еще одну попытку:
— А ты знаешь, что такие бродяги, как вы, — бич государства? Думал ты, что получится, если все выпускники школ начнут мотаться по стране?
— Светопреставление! — сразу подхватил он. — Никакой стабильности! Хаос, разруха! Стра-ашно, жуть!
— Ты брось! Все это достаточно серьезно. Ты обязан мыслить широко.
— А я что говорю? Серьезно! Еще как! У меня был приятель в школе. Его спрашиваешь: куда пойдешь после школы? В люди. А точнее? В хорошие люди. Думаете, юморил? Ничего подобного! Понятия не имел, что ему надо. В институт хочешь? Можно. В какой? В хороший. А на завод? Можно. На какой? На передовой. А может, на стройку? Неплохо бы. На какую? На ударную. Не человек, а эталон зыбкости. Так я его звал. Вот кто бродяга, Борис Антонович! Он, возможно, из Москвы никуда не уедет, но все равно он летун в своих мыслях и желаниях. А это хуже, чем мотаться по свету в поисках вполне определенной жар-птицы! Правда, Кать? — обнял он за плечи жену.
И тут я поймал себя на мысли, что не узнаю их обоих, точно гляжу на них по прошествии многих лет и вижу необратимо повзрослевших людей.
— Конечно, Сережа!
— А это самое главное! — заключил Кротов.
Нет, я ошибся! Они были все те же, но и какие-то другие…
— А еще знаете что, Борис Антонович? — снова взялся за меня Сергей. — Мой приятель экономически расточительней для государства, чем десять Кротовых.
— Это почему же?
— А все потому же! В нем нет идеи. Его подхватывает любое течение, как медузу. В нем нет стержня. Он человек без призвания. А это значит, что классного специалиста из него не выйдет.
— Между прочим, не все на этом свете гении, — рассердился я, затронутый за живое и ужасно почему-то сочувствуя этому незнакомому бедняге. — Кроме того, есть идея и идея фикс.
Кротов так и замер на месте. Катя с беспокойством переводила взгляд с него на меня. Но он безапелляционно заявил:
— Запрещенный прием! В солнечное сплетение. Ладно! Вы правы. И рецензент прав. Один раз я ошибся. Переоценил силы. Но это не нокаут, нет!
Я тотчас ухватился за его уступку.
— А где гарантии, что и во второй раз не ошибешься?
Кротов с размаху шмякнул шапку в снег и так наподдал ее ногой, что она взвилась, точно мохнатая птица, а на приземлении ее уже ждал Кучум, ухватил и скачками понес прочь. Катя замахала руками и с криком устремилась за ним осторожными мелкими шажками.
— Здравствуйте, Вера Александровна! — глядя на, меня, заорал Кротов.
— Не юродствуй, Сергей…
— Никаких гарантий, Вера Александровна! Мы не сберкасса, Вера Александровна! А вдруг нас завтра пристукнет метеорит или сосулька с крыши? Нет, Вера Александровна! Убеждения — вот наши гарантии.
— Да потише ты, не пугай людей…
Он перешел на заговорщический шепот. Лицо его приблизилось, каждая черточка, казалось, была наполнена мальчишеским безумием…
— «Я никогда не мог сесть в поезд, — процитировал он, — не зная, на какой станции сойду». Кто говорил? Отказываетесь от своих слов?
— Нет.
— Это только фраза, да?
— Нет!
— Сожаление?
— Да.
— Хотите, чтобы я в сорок два года тоже жалел?
— Конечно нет!
— Можно жить чужим опытом?
— Свой нужно иметь, свой!
— А где логика, Борис Антонович? Где? Почему вы подсовываете нам свой опыт? Почему вы нас отговариваете? Почему в вас уживаются два человека?
— Потому что… — начал я и запнулся, — потому что я взрослый человек… и я беспокоюсь о вас, черт побери!
Подбежала запыхавшаяся Катя с отвоеванной у Кучума шапкой, нахлобучила ее Сергею на голову и пригрозила:
— Только пни еще!
Кротов упал на колени.
— Кать, торжественный момент! Борис Антонович благословляет нас в дорогу.
— Правда? — встрепенулась она, поворачиваясь ко мне.
Странное дело, и миг этот был будто несерьезный, из серии детских проказ, а у меня внезапно защемило в груди. Два лица глядели на меня, два лика на белом фоне, два мазка на безбрежной картине жизни, одна судьба… Что-то промелькнуло между нами, подобно электрическому разряду, и близость была болезненно ощутимой и яркой…
— Ладно, пошли, ребята. А то я разревусь.
И все пропало! Они были рядом, притихшие и смущенные, но уже в таких разреженных высях, куда людям моего возраста вход запрещен, где нужно надевать солнцезащитные очки, чтобы не ослепнуть… А я внизу, на вполне надежном карнизе, и дальше не забраться. А между нами спасательный шнур, который может и не пригодиться.
К дому подошли в молчании. По тому, как они замялись у подъезда, я понял, что им не хочется возвращаться в компанию. Ну что ж! И мне, по правде говоря, как-то неудобно было вводить их сейчас в плановый хоровод взрослых людей.
— Дарю вам Кучума, — вдруг надумал я. Кротов даже ахнул. — Не даром! — осадил я его. — В обмен на твой опус про оленей.
— Он раскрыл рот, ошеломленный. Катя что-то замурлыкала себе под нос.
— Спокойной ночи, ребята, — пожелал я. — А правильней было бы сказать; «Доброго утра!»
Мы расстались. Я вернулся домой, где меня уже потеряли. Савостина устремилась навстречу и подхватила под руку.
— Мальчик ушел? Как он танцует! Легкий, как стрекоза!
— А что Катя? — спросила жена.
— Мне он сообщил, — попыхивая сигаретой, заговорил Савостин из кресла, — что я не живу, а прозябаю. Как «в гусь?
— Я потерял партнершу, — пробасил Морозов.
— Девочка его боготворит, — сказала Савостина с каким-то недоумением. — Но объясните мне, ради бога, зачем он связался с этой ужасной котельной?
Подойдя к столу, я молча налил себе вина и поднял фужер. Все затихли. Тогда я торжественно провозгласил:
— И двинулся аргиш, друзья! — и услышал тонкий, срывающийся на ветру крик Сергея и звяканье бубенцов на оленьих шеях…
Сразу после Нового года Катя получила расчет. Четвертого января я пришел в редакцию раньше обычного, чтобы проводить Кротовых в аэропорт. Сергей и Катя сидели в опустевшей комнате, сразу ставшей казенной, на голых кружевах железной кровати, а на единственном стуле пристроилась Тоня Салаткина.
Кротовы оделись тепло, как полагается для дальней дороги в наших краях. На обоих были овчинные полушубки; голову Кати укутывал пуховый платок, на Сергее красовалась огромная солнцеподобная лисья шапка. Он был в унтах, а ноги Кати грели камусные сапожки, которые я видел раньше на Тоне Салаткиной. Я дружелюбно подмигнул девушке, и на лице ее появилась неуверенная ответная улыбка. Только сейчас она, кажется, признала право на мое существование рядом с Кротовыми…
Катя показалась мне утомленной и опечаленной. Кротов был взвинчен. Последнюю ритуальную минуту перед дорогой он едва высидел, а затем резко вскочил, нацепил рюкзак, подхватил два чемодана, а оставшуюся сумку готов был, кажется, схватить зубами… Я отобрал у него часть невеликого багажа. Пошли…
У порога редакции Тоня Салаткина распрощалась с Кротовыми — она спешила на дежурство в больницу — и убежала, расплакавшись.
Туманное январское утро, не знающее на этих широтах солнца, потрескивало от холода. День обещал быть жестоким. Все живое пряталось в домах, кроме собак, пушистых клубков на снегу. Медленно светало.
А в четырехстах километрах севернее, в промерзшей глуши лиственничных стволов, загудел, возможно, электрический движок, отключаемый на ночь, — Улэкит проснулся. Двадцать два сруба и несколько чумов на высоком берегу реки. Один из них — почта. Вставай, Катя, на работу пора!
А еще дальше в ледяную немоту утра ворвался хрип оленьих дыхал — стадо поднялось на ноги. Вышел, согнувшись, из чума старик Тимофей Егорович Чапогир, глянул узкими прорезями глаз на застывшую тайгу, втянул воздух через ноздри… Холодно, однако, а караулить стадо надо. Чай кипяти, Сергей!
…До аэропорта дошли молча. Самолеты Ан-2 стояли рядком, с раскрученными винтами. В воздухе висел рев — прогревались моторы. Не успели войти в зал ожидания — объявили посадку на Улэкит. Пассажиров было всего четверо: Кротовы, старуха эвенка, приезжавшая, вероятно, в окружную больницу, и командированный охотовед.
Меня пропустили на поле; я поднес вещи прямо к самолету. Около открытой дверцы пришлось подождать — грузчики кидали в брюхо машины громоздкие ящики с консервами.
Мы стояли и смотрели друг на друга.
— Ну, ребята, — сказал я с преувеличенной бодростью. — Летите.
Катя моргнула, губы ее сморщились, на глазах стали проступать слезы. Кротов опустил голову.
— Знаешь, девочка, — вырвалось у меня как-то отчаянно, — дай-ка я тебя поцелую!
Сквозь слезы она улыбнулась, отодвинула шаль и подставила щеку.
— А меня будете лобызать? — хрипло спросил Кротов.
— Давай и тебя.
Мы неуклюже обнялись. Кучум, непривычный к поводку, рвался из рук Сергея, повизгивая.
— Ну, пес, — обратился я к нему, — береги хозяев.
И вот уже дверца хлопнула, но тут же распахнулась опять, и голова Кротова в огромной шапке высунулась поверх руки пилота.
— Борис Антонович, спасибо за все! Приезжайте в стадо работать!
— Уходи, защемлю! — крикнул пилот.
И дверца захлопнулась окончательно.
Я побрел с летного поля, встал у заборчика.
Заурчали моторы; Ан-2, поднимая метель, вырулил в дальний конец взлетной полосы, а потом промчался мимо, прыгая на снежных застругах, грузно оторвался от земли и потянул в сторону сопок.
На поле появились люди с чемоданами. Наверно, радиоголос объявил посадку на очередной рейс. Мне казалось, что вокруг тишина. Оглохшая, онемевшая планета, где нет Сергея и Кати!
Я представил, как они сидят, прижавшись друг к другу. Рука в руке, лицо к лицу, мысли опережают самолет… Превратиться бы в невидимку, в духа бесплотного и быть всегда стражем за их спиной! Но они разглядят и прогонят. Скатерть-самобранку с дарами жизни расстелить бы перед ними! Пройдут мимо. Стать бы оракулом и нашептывать им на расстоянии мудрые советы! Заткнут уши. Что же отдать им такое, чего они не имеют? Нет ничего такого… Им нет дела до моих заклинаний. Они видят цветные миражи, неразличимые дальнозоркостью опыта. А я улавливаю, как ревет время, старя всех и вся, и оглядываю длинную буднюю дорогу, по которой им придется долго шагать. И поэтому на душе неспокойно.
Через несколько дней редакционный завхоз, наводя порядок в комнате, где жили Кротовы, нашел за шкафом и принес мне толстую тетрадь в коленкоровом переплете. Я просмотрел ее. Это был дневник Сергея Кротова, а в него вложено письмо Кати.