Я писал выше, что теперь-то мне лично и вовсе ничего не надо: жизнь сама подводит себе итог. Но все же боюсь, что ты можешь так и не услышать от других, что истинные уровни нравственности твоей совсем не связаны с общечеловеческими нормами, хотя ты так неотступно стремишься включить их себе в заслугу.

Потому я и хочу именно тебе сказать то, чего не говорил пока даже и близким людям: чувство гордости за бесповоротный отказ (беспрецедентный в среде аппаратчиков), на принципиальной основе, от выполнения, в сущности, преступного идеологического приказа — вот это чувство помогало мне во все последующие тяжкие годы изощренных, а нередко и грубых преследований.

Они развернулись немедленно, система ведь обиделась! Ямщик отказался готовить экипаж самому хозяину...

Ты не мог не знать об этом, ибо был одним из исполнителей воли как раз того же, так сказать, совокупного хозяина. Только отсутствие аристократического (или хотя бы интеллигентного) воспитания помешало тебе прямо сказать: «Прости, друг, но я убью тебя».

Убийство совершено было, именно духовное — лишение свободного доступа к людям. Разворачивалось за кулисами.

Из-за своей патриархальной доверчивости я слишком уж долго полагал, будто ты был моим защитником... Впрочем, ты-то мне не раз говаривал, что я наивный человек. Поскольку же мне об этом говорили и говорят всю мою жизнь, даже и самые близкие мои, я воспринимал это, пожалуй, более за комплимент, чем за обиду.

Между тем события по задвижению меня разворачивались, пожалуй, стремительно. После отказа моего, уже дня через три, мне позвонил М.В. Зимянин. Мы встретились, и главный редактор «Правды» стал объяснять, почему мне будет лучше перейти из аппарата ЦК к нему, в «Правду», в качестве члена редколлегии и редактора газеты по отделу литературы и искусства. Я, конечно, знал, что меня из ЦК уберут, но сначала все же отказался идти в «Правду». Намерен был сразу порвать всякие связи с номенклатурой, перейти именно на научно-педагогическую работу. Она была моей тайной мечтой — на случай поражения. Этого тогда сделать не удалось, ибо иезуитская система заботилась, оказывается, и о том, чтобы никто не подумал, что меня выдворяют, а, видите ли, только переводят, так сказать, по горизонтали. Иначе сказать, я выломился своим отказом как-то слишком неожиданно — меня просто не успели перед общественностью скомпрометировать, как это бывает, чтобы было всем ясно, что в кадрах партии этого человека оставлять нельзя. При второй встрече Зимянин, исчерпав свои аргументы, подошел ко мне, сидящему, сзади и с высоты своего крохотного роста сказал мне на ухо: «Переходи сюда, отсидись...» Вот это меня действительно сразу убедило: значит, опасность отказа действительно требует определенной психологической амортизации. Я вспомнил, что и сам Зимянин ранее «отсиживался» во Вьетнаме, потом в Чехословакии.

Кстати, и ты ведь позже тоже «отсиживался», в Канаде-то. Каждый из вас благополучно дождался своего часа («своего Тулона»).

Но ведь вы-то с Зимяниным ловкие ребята. Вы оба и до «отсидки» были осторожные. Да и не выражали своего прямого несогласия с политикой верха. В случае же со мной, в сущности, выявилась именно внутрипартийная альтернатива. Причем по отношению именно к политической линии ЦК КПСС — пусть пока это проявилось в применении только к киноискусству.

Разумеется, справедливость требует отметить и то, что сама по себе подобная альтернатива стихийно проявилась сначала вовсе не в моих действиях, а внутри самого киноискусства. Также проявилась она и в литературе, театре, живописи и других видах творчества. Но ранее она неизменно воспринималась враждебно со стороны всех управленческих структур. Были лишь разрозненные и во многом лишь импульсивные, отдельные аппаратные попытки поддержки реального процесса по утверждению свободно-го творчества. Попытки тайные. Пока есть еще ныне люди, которые помнят, что, в отличие от этого, аз, грешный, положил самое свою судьбу на алтарь защиты именно творческой свободы в период, когда она сама стала медленно, но осознавать себя. В ходе ее робкого самоутверждения.

Итак, находясь в положении функционера, который в аппарате ЦК не только не отставал от тебя в делании карьеры, но порой, напротив, раздражал своими опасными превышениями скорости движения по служебным лестницам, я оказался в середине ноября 1966 года в безнадежной опале, но одновременно и, так сказать, в пределах твоей епархии. Мне долгое время, замедленно прозревшему, казалось, что тебя мой срыв в карьере огорчил... Послушав же тебя и прочитав твои отступнические книги, я наконец понял: не только сейчас, но и в те давние годы моя открытая и потому в то время беззащитная и твоя тогда глубоко спрятанная, менее уязвимая позиция были в их сути изначально не совместимы. О том и будет мой разговор потом.

Вернусь пока к событиям по удушению любой альтернативы. «Отсиживаться» в «Правде», конечно, у меня не получилось. Все в жизни стало меняться роковым образом. События возникали нежданно, казалось, на ровном месте. А главное — и сама альтернатива стала все чаще пробиваться. Будто трава через асфальт. И по иронии судьбы тебе пришлось фактически легализоваться в этих-то условиях в качестве, как это ни печально, все-таки «фельдфебеля в Вольтерах». Приговор выносил, конечно, не ты, но именно ты приводил его в исполнение, что и стало ныне приговором для самого тебя.

Симптоматичным особенно оказался такой эпизод. В 1967 году, осенью, в «Комсомольской правде» появилась статья Ф.Бурлацкого и Л.Карпинского в поддержку художественной и идейной альтернативы — на этот раз в искусстве театра. Это было уже печатное выступление в СССР в первую очередь против некомпетентности партийного руководства сферой искусства, но также и против его реакционного характера, определяющегося буквально зоологической отчужденностью партийного аппарата от творческой интеллигенции. Статью авторы сначала предложили в «Правду» (Зимянину и мне). Я счел, что после необходимой доработки ее можно в «Правде» напечатать, а Зимянин (думаю, после консультаций на Старой площади) отверг ее. Ясно, в то время ее опубликовать можно было только в «Правде». Ибо тогда только «Правда» имела право критиковать те или иные звенья партийного аппарата. К тому же Л.Карпинский и Ф.Бурлацкий были оба штатные сотрудники «Правды»: один редактор «Правды» по отделу культуры и член редколлегии, другой политический обозреватель. Они, однако, рвались в драку и отнесли ее в «Комсомолку». Там, не долго думая (за правдинских авторов не с «Комсомолки» спрос!), статью немедленно напечатали. Получилась не просто критика партийного руководства (пусть и справедливая), а критика его — со стороны ЦК ВЛКСМ... Пуганая ворона куста боится: ВЛКСМ — это же совсем недавно... Шелепин. Это и Л.Карпинский вчера еще секретарь ЦК ВЛКСМ по идеологии... И многое другое сюда примешивалось.

К тому же зашумели и «за бугром»: не начало ли принципиальных перемен в СССР?

Вроде бы само по себе это событие меня лично не касалось, ибо я был в те дни в творческом (неоплаченном) отпуске. Готовился к защите докторской диссертации. Но это только казалось так. Моя диссертация даже и называлась, в сущности, вызывающе: «Пути и формы воздействия политики на развитие литературы». В ней как раз и разрабатывалась именно альтернатива той, в сущности, губительной политике диктата в сфере художественной культуры, какую проводило брежневско-сусловское руководство. Альтернатива формулировалась мною так: партийное и государственное руководство развитием культуры является соответствующим специфике искусства только и только тогда, когда оно именно создает условия для свободы творчества, вытекающей из самой этой специфики. Только здесь, только в этом направлении я искал соответствие идее свободного творчества.

Понятно, что все дальнейшее никакая для меня лично не случайность.

Приезжает ко мне Л.Карпинский. В полной растерянности. Оба с Бурлацким они не предполагали, что так круто все обернется. Все мы тогда были во многом наивняками. Еще не осмыслили трагизма крушения Н.С. Хрущева, надеялись на лучшее. Л.Карпинский говорит мне: на ближайшей редколлегии его и Бурлацкого будут изгонять из «Правды». Сам Зимянин ему об этом сообщил. Если меня не будет на редколлегии, то вряд ли кто что и скажет в их защиту. Я сразу понял: судьба их предрешена. Зимянин наверняка получил указание изъять их из «Правды». Мне нет нужды просто лишь красоваться, вспоминая о своем поведении, да ты все это и знаешь. Но тем не менее хочу подчеркнуть: я ощутил, что нечто подобное будет, конечно, и со мной. Я же ведь не мог не пойти на злосчастную эту для всех нас редколлегию. Не мог не просто из-за дружеского долга, хотя и этого было бы достаточно, чтобы не прятаться в кусты, но еще более из-за того, что в моей близкой тогда к завершению докторской и в моей готовой рукописи книги «Политика и литература» (к тому времени уже набранной в издательстве «Советский писатель») эпизодам, подобным тем, что описаны Ф.Бурлацким и Л.Карпинским, посвящены целые разделы научно выверенного мною текста. Я сказал Карпинскому: на редколлегию приеду.

Естественно, сам Зимянин меня на эту редколлегию, поскольку я был в отпуске, не думал и приглашать. Он не скрывал удивления, когда увидел меня за столом на обычном моем месте. Конечно, догадался: если я из отпуска прошел в зал редколлегии, не зайдя к главному редактору, значит, будет сражение. Зимянин в то время ко мне заметно благоволил. И думаю, не хотел меня терять.

Все это я тебе, в ту пору главному нашему цензору — наблюдателю за «Правдой», пишу не для информации о фактах, которые тобой, впрочем, возможно, и забыты (поскольку на сей день ты уже прошел и через Олимп, и через то, что свидетельствует о покатости Земли). Напоминаю же, чтобы ты убедился в знании мною тогдашних механизмов идеологического слежения. В том числе и твоих, агитпроповских.

Конечно, я предполагал, что стенограмма заседания редколлегии завтра же будет на столе у Брежнева, Суслова, Демичева. И конечно, у тебя. Я даже видел, как нас стенографировали. Более того, Зимянин всячески хотел принять решение об увольнении без какого-либо обсуждения дерзкого поступка Л.Карпинского и Ф.Бурлацкого: для главного редактора «Правды» требование ЦК — беспрекословный закон. Дано было нам, членам редколлегии, понять: не лезьте на рожон...

Скажу со всей откровенностью: случившаяся ситуация застала меня в процессе необратимого социального просветления относительно того, что вообще верхний слой КПСС никакого отношения к провозглашаемым им высоким идеям не имеет. Это — «группа захвата». Впрямую об этом говорить тогда было бы безумием, но если ты помнишь стенограмму моих выступлений на той редколлегии, то там определенно говорилось, что возведение всего лишь просчета авторов статьи, опубликовавших свою критику партийного аппарата в молодежной газете, в политическое сопротивление самому существующему тогда строю — это возврат к методу необоснованных репрессий против своих же кадров. Это — самоедство, которое в свое время вылилось в террор 1937 года... Именно нечто подобное может произойти и вновь. И я призывал редколлегию воспротивиться этому, не увольняя Л.Карпинского и Ф.Бурлацкого. Ограничиться внутриредакционным взысканием за непрофессиональное принятие решения о публикации их статьи не на страницах «Правды».

Разумеется, пришлось всячески обходить тот аспект, что по объективному смыслу самой статьи Ф.Бурлацкого и Л.Карпинского она несла в себе все-таки отрицание самой лукавой политики брежневизма в области культуры. Другое дело, что само это отрицание имело конкретно историческую форму утверждения «подлинного» марксизма. Так оно было.

М.В. Зимянин между тем в ходе редколлегии сделал еще одну попытку ограничить инцидент лишь Ф.Бурлацким и Л.Карпинским. Поскольку никто, кроме меня, в защиту авторов крамольной статьи не выступил, он сформулировал итог примерно так: «Принимается решение: члена редколлегии и редактора “Правды” Л.В. Карпинского и политического обозревателя Ф.М. Бурлацкого от занимаемых ими должностей освободить. За политически вредное выступление в “Комсомольской правде”. Об их дальнейшей работе вопрос будет решен в ЦК КПСС».

Опять никто не возразил. У меня мелькнула мысль: вот сейчас выйдут члены редколлегии отсюда, и кое-кто начнет высказываться и против, а промолчали — все. И я потребовал поименного голосования. Тут все окончательно обозначилось: кроме меня, проголосовавшего против, и воздержавшегося ответсекретаря, бывшего ранее главным редактором «Комсомольской правды» Ю.Н. Воронова, все остальные подчинились диктату об увольнении Бурлацкого и Карпинского. Зато ясность была полная.

Любопытно, что сама по себе расправа была тем не менее четко дифференцированная. Поступило распоряжение — не то Суслова, не то самого Брежнева — убрать сразу нескольких конкретно названных человек «с идеологического фронта». Помимо Бурлацкого и Карпинского, это — Ю.Воронов и аз, грешный. А также главный редактор проштрафившейся «Комсомолки» Б.Панкин и редактор по отделу литературы и искусства К.Щербаков. Если говорить о тех, кто состоял в номенклатуре ЦК, то самому суровому наказанию был подвергнут как раз тот, кто не писал нашумевшую статью и не печатал ее, — автор этих строк. Меня отправили в Институт истории искусств завсектором эстетики и общей теории искусств. Поскольку я был провален на защите докторской, то оказался материально ущемлен катастрофически (четверо детей). Ф.Бурлацкий был послан замдиректора НИИ социологических исследований. Л.Карпинский — специальным корреспондентом «Известий». Ю.Воронов — заведующим корпунктом «Правды» в Берлине. А Б.Панкин вообще остался на прежнем месте — и тогда, и еще долго потом. Загадка?

Тут в самом деле есть свои нюансы. В частности, думается, как раз в эти дни ты должен был почувствовать себя особенно неспокойно. Ведь А.Шелепин тогда уже готовился реально опереться, с приходом к власти, на свои бывшие комсомольские кадры, а «Комсомольская правда» вдруг привлекла всеобщее внимание тем, что поместила на своих страницах столь докучливую критику брежневско-сусловского партаппарата. Я лично убежден, что люди, причастные к публикации статьи Л.Карпинского и Ф.Бурлацкого в «Комсомольской правде», не только не имели ни малейших организационных связей с Шелепиным и его функционерами, но и просто были противниками его взглядов и устремлений. Именно потому они и опубликовали эту статью, что в них так или иначе зрела оппозиция по отношению к обеим упомянутым выше цековским мафиям.

Но все же фактом является на сей раз и то, что в это же самое время от бывших комсомольских боевиков, проникших высоко, у наблюдательных людей начало рябить в глазах. Казалось, эти люди уже таинственно улыбаются... Они мельтешили и тревожили.

Не ясно ли, что конфликт, проявившийся в 1967 году в «Правде» и «Комсомолке», действительно мог быть воспринят брежневским верхом как симптом усиления активности сторонников Шелепина?.. Похоже, он так и был воспринят. Но Шелепин-то знал, конечно, что мы, оказавшиеся в центре указанного конфликта, не его люди. Он на этот раз никого из провинившихся не защищал. Вряд ли его даже и самого насторожила брежневско-сусловская акция по изъятию из идеологической сферы нескольких публицистов, пусть и с излишне активными политическими темпераментами. Тем более — антисталинистов. Значит, ему-то чужих.

Разумеется, ныне это выглядит как курьез, что всех нас (столь разных) идентифицировали тогда с шелепинским шлейфом молодежных перестарков. Но вместе с тем это никак не сбило с толку общественное мнение. Резонанс был необычайно широк. Собственно, это был один из тех немногих тогда эпизодов, которые непривычно формировали общественное мнение именно как реальные факты, а не как легенды и мифы. Можно было взять газету и прочесть то, что напугало власти.

Но объективно вышло все-таки так, что событию был предпослан и еще один знак отсчета: главная цековская мафия (брежневская) стремилась каким-то непонятным образом ущемить оппозиционную. Этот знак маячил только для немногих.

Для меня лично все это вообще мало что меняло. Я стал к этому времени для обеих групп явно чужим (и даже враждебным). Любопытная тем не менее деталь: мне с поста в «Правде» пришлось уйти все же несколько позже Карпинского и Бурлацкого. Помнишь ли ты, при каких это обстоятельствах? Ведь мое выдворение из «Правды», естественно, контролировал опять-таки ты, Александр Николаевич. А была уже назначена защита моей докторской. И, как ранее сказано, я уже был в творческом отпуске по этому поводу. И я попросил: дайте защититься, а то ведь отменят и защиту, напугавшись, что я — отверженный. Помню, мы с тобой тогда немного обсуждали то, в какой необычной форме был решен этот мой вопрос. Когда Высшему Лицу доложили, что Бурлацкий, Карпинский и Воронов уже определены на другую работу, а Куницын в творческом отпуске, стоит ли дожидаться возвращения его, он удивился: «Как, вы ему еще и отпуск дали за счет редакции?» Между прочим, Зимянин действительно предлагал мне оплату этого отпуска. Я отказался. Помнишь?

Кто же был это из высших — Брежнев или Суслов, — ни ты, ни Зимянин тогда мне прямо не сказали. Пребывали в страхе. Но оба вы с каким-то все-таки удивлением отозвались на следующее: Высший Чин, услышав, что я в отпуске за свой счет и что сам отказался от предложенной оплаты, — этот Чин, как ни странно, смилостивился и разрешил оставить меня пока на прежнем месте. До защиты диссертации. Такой тут обозначили рубеж в моей судьбе.


Письмо третье

Далее, несомненно, идет одна из самых значимых страниц моей жизни. Это — провал моей защиты. Сокрушающий удар. О нем придется тем не менее лишь кратко. Только в том аспекте, что и тут не было ничего случайного. Более того, как раз тут, на этом участке, и был дан особый бой тогдашней альтернативе. К тому же и упоминавшаяся ранее книга «Политика и литература», уже набранная, могла и должна была выйти до защиты. У меня, кстати, тоже были свои доброжелатели, понимавшие, что пока бережет меня мое официальное положение. Ничто другое. Надо успеть! Светлой памяти Елена Николаевна Конюхова — заведующая редакцией критики «Советского писателя» — делала, пожалуй, все возможное.

И тут начал тайком действовать новый сотрудник твоего отдела — В.Севрук. Мало того, что названная книга, за которую мне, надеюсь, никогда не будет стыдно, не вышла зимой 1968 года. Она потом находилась в металле еще пять лет... Вышла в 1973 году. Как мне признался директор издательства Н.В. Лесючевский, В.Севрук от него требовал бесконечно откладывать ее выпуск. Я не обращался к тебе за помощью, но в личных-то разговорах обо всем этом напоминалось не раз. И все же книга вышла лишь после твоего ухода...

Из нее постоянно и безвозвратно исчезали главы. Шла возня. Первый экземпляр диссертации тоже исчез... Творилось нечто.

Объективно выходило: я тогда меньше, чем мои противники, понимал само значение того, что мною было положено на стол перед Ученым советом... Впрямь так: для меня моя позиция казалась всего лишь естественной. Я излишне был уверен в возможности убедить в ней чуть ли не каждого, ведь на практике я нередко этого и добивался, в реальном общении с самой творческой интеллигенцией — через посредство именно этих, вложенных в книгу и диссертацию, идей.

Сама по себе защита как факт самим своим ходом превратилась, казалось, в триумф: актовый зал ИМЛ имени А.М. Горького АН СССР был полон. И полон не только молодой, но и прославленной публикой. И люди эти из сферы не только литературы, но и кинематографии, театра и журналистики. В этом зале собралось не менее двухсот реальных выразителей именно художественной альтернативы: и В.Тендряков, и А.Тарковский, и Л.Шепитько, и М.Хуциев...

Впрочем, тебе об этом было от кого услышать немедленно: немало работников аппарата ЦК тоже приехали в тот зал. Никто не помнил, чтобы какая-то защита ранее привлекала столько всем известных людей. В зале хорошо ощущалась атмосфера доброжелательства. Подвоха пока никто не чувствовал. Честные люди обычно доверчивы. Наверное, и устроители скандала мало верили в свой такой злой успех.

Выступления весьма достойных оппонентов были все положительными. Я видел в зале сияющие волнением лица моих четырех сыновей... Были и мои друзья.

Только вот счетная комиссия долго почему-то не появлялась... Сначала дирекция обзвонила инстанции... Шуточное ли дело, редактора «Правды» провалили. А он, окруженный улыбками, продолжает и сам улыбаться... Святая простота.

Событие это, конечно, нашумело. Даже и тем, что я не отменил банкет; сам же и был — попеременно с моим другом Александром Михайловым — на нем тамадой. Молва, не ища другого слова, назвала это странное празднество «банкетом единомышленников». Близкие эти люди мне помогли пережить огромную беду. Впрочем, всякие были. Любопытно, но один из работников твоего отдела, с которым мы дружили, опоздал и приехал прямо на банкет, не зная результатов голосования... Как только он узнал их — тут же смылся...

Потери из ряда друзей оказались, однако, незначительные. Важно и не это, а то, что моими недоброжелателями борьба велась на удушение «идейного противника». Только закрыв глаза, можно было этого не видеть. И я открыто вступил в неравный бой, невзирая на то что активных соратников ожидать было тогда просто неоткуда. Их число в годы реакции могло только уменьшаться. Я провел свое аналитическое расследование. Установил, что провал защиты готовился долгое время. Закулисный покровитель моих преследователей — В.Ф. Шауро. Беспощадные оперативники из аппарата ЦК — его заместитель Ю.С. Мелентьев и консультант Ю.Я. Барабаш. Дополнительный (кроме идейного) стимул травли меня был у них тот, что в свое время я решительно высказался против их утверждения на работе в аппарате ЦК. Меня, разумеется, не послушали, и именно эти люди долгие годы на практике доводили саму идею партийного руководства до полного абсурда, вокруг тебя они танцевали румяным тандемом. Один из совестливых людей, увидев их на Старой площади, мне сказал: «А что делают у вас здесь эти мальчики с глазами убийц?» Они потом и ответили, что именно они делают... Самое главное — опираясь на определенную группу внутри Ученого совета ИМЛ, они дали понять, что занимаемый мною пост в «Правде» не только не означает официальной мне поддержки, а, напротив, именно провалом на защите будет лишь подкреплено желание высшего начальства избавиться от моего присутствия в цековской номенклатуре.

Напомню название несчастной моей докторской: «Пути и формы воздействия политики на развитие художественной литературы». Речь шла, стало быть, не только и не столько о том, какими способами партийное руководство осуществляют в сфере культуры люди типа Шауро, Мелентьева или Барабаша, а более всего говорилось о том, могут ли существовать виды именно положительного воздействия на общий процесс развития искусства. Другими словами, по сути, мною дискредитировалось любое некомпетентное вмешательство в жизнь искусства. В этом и состоит сам смысл альтернативы, которую я тогда обосновывал. И надеюсь, все же обосновал ее в меру своих индивидуальных возможностей. Так не любопытно ли обратить внимание сегодня, десятилетия спустя, на характер партийного вмешательства в сам процесс прохождения диссертации о партийном руководстве, осуществленного людьми из числа тех, кто сознательно убивал всякую альтернативу? Такое грубое давление осуществлялось тогда всюду. Тотально.

Во-первых (после того как был сорван выпуск моей книги «Политика и литература» объединенными усилиями В.Севрука, Ю.Мелентьева и Ю.Барабаша), каждый в отдельности, соответственно обработаны были те члены Ученого совета, кто заведомо не мог противиться этому. Таких оказалось семь человек. Во-вторых, группе из пяти членов совета, далеких от всякой политики, так называемых академистов, чуждых самой идее взаимосвязи политики и искусства, а тем более политики и философии — и не читавших ничего из работ соискателя, — этой группе была цинично, под видом сообщения, как детям, подброшена «утка», будто я друг и единомышленник ненавистного им А.Н. Овчаренко, главного активиста группы из семи, которая так или иначе разделяла тогдашнюю позицию цековских аппаратчиков. Организованных двенадцати голосов «против» вполне достало для того, чтобы не набралось двух третей «за» (голосовало двадцать четыре члена совета). Половина «за» — это поражение...

Именно бесстыдство, отличавшее всю эту операцию по провалу защиты, четко проявилось в том, что в актовом зале, где проходила защита, из членов совета присутствовали лишь единицы. Этого вовремя нельзя было заметить — именно из-за большого количества пришедших на защиту моих сторонников. Когда принесли ящик для голосования, в него опустили бюллетени (за этим я проследил чисто интуитивно) только пять голосовавших... При вскрытии урны в ней оказалось... двадцать четыре бюллетеня. Каково? Большинство членов совета, стало быть, проголосовало, не заходя в зал и даже — до начала защиты...

Так-то, Александр Николаевич! Это не то что, к примеру, тебе можно было бы и вообще не явиться на свою защиту: диплом доктора наук принесли бы тебе на блюдечке с золотой каемочкой.

Не так ли примерно и было в процессе избрания тебя в 1990 году в действительные члены АН СССР — за труды, «научную» ценность которых я надеюсь для тебя обозначить в последующих моих письмах?

Пока я скажу тебе только о том, что ты оказался куда более ловок, чем я думал ранее. В самом деле ты рассчитал, что надо успеть пройти в академики, пока в АН СССР существуют порядки отбора членкоров и действительных членов самой высшей властью. Значит — по политическим соображениям. По указке сверху. По крайней мере, так тогда было в сфере гуманитарных наук. Так и были «избраны» в АН СССР М.Б. Митин и П.Ф. Юдин — философские посудомойки Сталина. Затем — П.Н. Федосеев и Ф.В. Константинов. А потом — Д.Т. Шепилов. И затем — Л.Ф. Ильичев и Б.Н. Понамарев... Несколько ранее Ю.П. Францев — правда, он был действительно образованным (в сущности, поэтому — циником).

Ну а дальше идет горе-академик А.Г. Егоров, а потом горе-академик Г.Л. Смирнов. И наконец — «в белом венчике из роз» — А.Н. Яковлев... Ты — последний из тех, кто замыкает собой черед высокопоставленных идеологических «совков». Далее я покажу, что в этих моих словах нет несправедливости.

Все это оказалось варварским распятием сферы гуманитарных наук в России. Академия наук СССР стала в конце концов как бы еще одной «кремлевкой» — особенно почетной в среде карьеристов и приятной оттого, что для избрания в нее, в сущности, не надо было быть ученым... Требовалось иное — не только избрание в академию названных мною и многих не названных, но и (и это — главное) внедрение их в состав руководства академии, в качестве ее вице-президентов. Это делало академию напрямую зависимой от политики и политиканов.

Другая форма рабской зависимости науки была еще более тягостной: академиками государственной («императорской») академии избирались партийные боссы — секретари ЦК КПСС. Даже заведующие его отделами, а бывало и заместители.

Интересно посмотреть на это, однако, с позиций простой человеческой нравственности. И увидим, что это ведь действительно диктатура карьеристов. По своим приемам совершенно дикая. Помнишь, как мы оба с тобой заливисто возмущались в 1965 году, когда заведующим отделом науки ЦК КПСС был назначен С.П. Трапезников — один из вопиюще необразованных прислужников Брежнева, а в сущности, это был его лакей (из его молдавского шлейфа)? Вскоре он выступил на собрании АН СССР, как водится, с тронной речью. Это же было всеобщее потрясение. Имея крайне сомнительную степень доктора исторических наук, он принялся обосновывать настоятельную необходимость повышения «роли Академии наук в жизни советского общества» и чуть ли не в первой своей фразе произнес слово «престиж» (науки) с ударением на первом слоге — «престиж»... Зал, заполненный самыми образованными людьми, так и ахнул, посланный в интеллектуальный нокдаун. А потом пошли и такие шалости, как «молодежь», с ударением тоже на первом слоге и без звука «ё»... И судьба его была во многом предрешена. Аудитория — ни много ни мало — почувствовала себя не только оскорбленной, но и оскверненной. А поскольку Трапезников появился перед академиками как претендент на одинаковое с ними звание, то на выборах они его весело прокатили.

Но, конечно, он все равно остался управляющим наукой и образованием в стране. И он еще не один раз претендовал на звание академика, с предварительной обработкой своих высокочтимых в СССР избирателей. Но они его так и не пустили на академический Олимп. Дело, конечно, было не только в дремучести Трапезникова, но и в его профессиональной убогости. Он выпустил несколько своих книг, над которыми громко хохотали те, у кого было время их читать. Мне пришлось истязать себя этим занятием, ибо я исследовал в течение многих лет трагические судьбы русского крестьянства, а трапезников запросто выпустил два своих тома об аграрных проблемах в России. В них анекдотическая необразованность этого человека усилена фантастическим извращением истины о российском крестьянстве.

У нас с тобой, помнится, была аналогичная реакция на феномен Трапезникова. Но дело-то в том, что сама практика избрания в академики в зависимости от их должности — уже это безнравственно. Свободного избрания тут нет, ведь на то или иное вакантное место в академии негласно рекомендуется тот или иной претендент все теми же партаппаратчиками, а они имеют потаенные намерения в удобный момент протолкнуть и себя в список для избрания. Так что дело-то даже и не в анекдотической фигуре С.П. Трапезникова, а в самой концепции подобных выборов. Если еще точнее — то именно в крепостничестве сознания самих тех россиян, которые выбирают и которых выбирают... Разве на твоих выборах было что-нибудь принципиально иначе, дорогой бывший мой коллега? Тем более что в тот момент, когда эти ваши выборы готовились, ты еще был секретарем и членом Политбюро ЦК КПСС. Нe скажи теперь кому-нибудь, что тебе не докладывали о ходе этой подготовки... Не любопытно ли и то, что при наступлении твоей «демократии» ухо в ухо с тобой к финишным выборам в АН пришло еще несколько высокопоставленных лиц?

Не стоит ли, хотя бы с опозданием, поразмыслить над тем, что же такое сращивание политики с наукой? В сущности, это насильственное подчинение ученых политикам и политиканам какой бы то ни было партии и, конечно, государству. Политиком мог стать, и становился, вообще далекий от науки (и даже от образованности) любой человек амбициозного склада характера, и именно из таких людей складываются руководящие звенья политических партий. Тот же Трапезников вовсе не считал себя ниже какого-либо академика. Напротив, он истолковал свои провалы на выборах в АН СССР как доказательство того, что наши ученые внутренне враждебны именно самой идее социализма и коммунизма. Как всякий партийный невежда, он считал свою убежденность в неизбежности бесклассового общества более важным качеством, чем честное служение тех или иных аполитичных ученых научной истине, без чего и сама наука была бы невозможна.

Конечно, к тебе лично это никак не относится. Я предполагаю, что при чтении этих строк ты будешь недоумевать. Но давай не будем спешить делать окончательные выводы. Да я и не претендую на то, чтобы ты со мной согласился в выводах лично о тебе. Для меня важно, чтобы мой ход мысли о тебе был неопровержим ни в логике, ни в фактах. Да и пишу я все это ради того, чтобы люди узнали правду о тебе и обо мне.

Когда же проявилась сама тенденция к подчинению философии политике? Она существует от века. Правда, с перестановкой понятий. Сначала Сократ, но особенно обстоятельно Платон выдвинул «установку», что при соединении политики и философии главенство должно принадлежать философии. Платон создал целое учение об «идеальном государстве», в котором на тысячелетия вперед обосновывалась идея, согласно которой человечество до тех пор будет жить абсурдами, пока обществом не станут управлять философы. Только они смогут соединить в государстве философскую истину с политической практикой. Причем на уровне великого триединства Истины, Добра и Красоты. И — без демократии... Уже Сократ выдвинул понятие духовной аристократии.

Это огромная проблема. Величайшие умы Древней Греции — Сократ, Платон и Аристотель — не были демократами. А если более точно, то и все античные мыслители не были демократами, ибо они большую часть населения, рабов, исключали из понятия «человек». Только у Эпикура выдвигается идея «общественного договора», что много ближе к концепции Руссо, выдвинутой значительно позже.

Н.Макиавелли самым решительным образом обосновал примат политики над другими гуманитарными ценностями. С аналогичных позиций эту трактовку в дальнейшем развивал Ф.Бэкон, Гоббс, Локк, а более всего деятели французского Просвещения, особенно Монтескье, а потом историки французской Реставрации — О.Тьерри, Минье, Гизо. Они, между прочим, первыми открыли ту истину, что реальная политика есть борьба интересов классов и наций (а вовсе не Маркс). Кстати, Маркс и указал на эту их научную заслугу. А поскольку реальный, исторический процесс становился все более и более конфликтным, то роль политики в нем становилась все более решающей. Правда, весьма и весьма крупным особняком от этого стоит классическая немецкая философия XVIII–XIX веков, в которой (Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель и даже их противник Фейербах) вновь воссияла концепция доминирующей роли философии по отношению к политике и всему общественному сознанию. К тому же великие немецкие философы-классики вышли на самые высокие для своего времени уровни разработки философского понимания Высшего Разума Вселенной. Они же в качестве идеала выдвинули безнасильственное развитие человечества.

Небось ты недоумеваешь по поводу этого моего экскурса в историю? Сам-то ты обходишься без обозрения конкретных событий и идей прошлого. А это-то и сближает тебя с проклинаемым тобой большевизмом (да, да, именно с ним!). Тебя сближает с ним твой стиль изложения. Безапелляционный, рассчитанный на людей, принимающих твои утверждения на веру. Все мы, люди военного поколения, в той или иной степени заражены этим.

Провал защиты моей диссертации состоялся 16 мая 1968 года. Далее все случилось неотвратимо. Ведь цель Шауро, Мелентьева, Барабаша и их coyчастника В.Севрука заключалась вовсе не просто в том, чтобы убрать неугодного с поста, но и в том, чтобы следующая его ступенька была как можно ниже и еще ниже... Поскольку в успехе защиты моей диссертации многие и многие все-таки не сомневались, то со мной тогда вели предварительные разговоры о переходе на должность директора Института истории искусств Министерства культуры СССР. С министром Е.А. Фурцевой (когда я временно исполнял обязанности заведующего отделом культуры ЦП КПСС) у нас сложились самые добрые отношения. Эта «кухарка» была куда более интересным и чутким человеком, чем унизившие ее «пастухи» и «конюхи», которые десятилетиями «руководили» одним из величайших государств мира. И привели его к краху.

Среди чиновников тогда уже ходил слух, что тогдашнего директора института В.С. Кружкова (в свое время заведующего Агитпропом, «погоревшего» при Хрущеве вместе с министром культуры Р.В. Александровым и, после отбывания ссылки в Свердловске, посаженного на этот институт) предложено проверочной комиссией от этой должности все-таки тоже освободить.

Однако названные мною выше боевики и оперативники решили, что даже и эта моя вторая «Канада» все же для них слишком опасна: мол, выйдет человек (при своих в то время молодых годах) в академики, а там — кто знает, как далее все повернется. Люди типа Барабаша далеко смотрят в делах карьеры. Далеко. Особенно если это задевает их личную судьбу. Через какое-то время, когда Ю.Барабаша все-таки тоже почему-то не пустили подняться выше, он-то и был назначен на Институт истории искусств. Так-то. Участие Барабаша в процессе превентивного «обезвреживания» меня как несомненного представителя альтернативного мышления в свете всего этого предстает просто-таки вполне концептуальным...

Придется тут забежать и несколько вперед. Явившись директором в Институт истории искусств уже где-то через несколько лет после моей ссылки туда (уже не директором, из-за провала, а заведующим сектором эстетики), Барабаш сразу же повел дело к тому, чтобы в дальнейшем вытолкнуть меня буквально на улицу. Сделать просто безработным доктора наук, и без того дважды (по его же, Барабаша, милости) защищавшего свою докторскую. И он этого добился! Начал с того, что настоял на невключении меня в состав партбюро КИК, куда меня перед этим избирали каждый раз — как представителя хотя и призрачной, но именно альтернативы.

Более того, он добился, через Шауро, того, чтобы приостановить действие постановления ЦК о назначении меня в НИИ завсектором. Это постановление не давало возможности поставить меня на конкурсную переаттестацию.

Как видим, люди эти шли на то, чтобы фактически дезавуировать неугодное им решение высшей власти. Ради, как объясняли они, развития «демократии» в научной среде! С той, однако, целью, чтобы я наконец и в самом деле оказался перед этими волками в положении лося на весеннем проваливающемся насте... А далее все и было до удивления просто. Барабаш вдруг ненадолго ушел на промежуточную ступень, чтобы прыгнуть опять вверх: он стал директором Института мировой литературы имени А.М. Горького АН СССР. Тут же быстренько инициировал выдвижение своей кандидатуры в АН СССР. Но интересно, что и он был провален: невидимые люди альтернативного мышления уже были, и они все-таки чего-то и где-то добивались даже в слякотные времена.

Барабаш быстро переориентировался: в академики его в следующий раз могут выдвинуть не скоро. А такие, как он, просто ждать очередного продвижения себе не позволяют. И он словно бы невзначай получает предложение от пришедшего в 1973 году на пост министра культуры П.Н. Демичева стать первым его заместителем.

Ну как мне тут вновь не вспомнить об иронии моей личной судьбы: я же отказался в 1965 году от этой должности. Это, конечно, не говорит ни o какой сколько-нибудь естественной связи наших судеб с Барабашем, и все же — выходит, по одному кругу передвигались мы и с ним... Один и тот же дьявол крутил это вобравшее нас всех колесо.

Став первым заместителем у П.Демичева, Барабаш, стало быть, вновь возвысился непосредственно над приютившим меня Институтом истории искусств. Когда он от нас уходил в ИМЛ, то выдвинул на директорское место в НИИ некую М.П. Котовскую. В прошлом — никакая актриса, неизвестно, как и почему оказавшаяся в Институте истории искусств. Без каких бы то ни было печатных работ, по анкете востоковед.

Удивительно умелая в варьировании форм общения, начисто лишенная энергии возражения, она оказалась редкостно способной на то, чтобы плести интриги. К тому же я заявил ей, в присутствии других, что она поступает безнравственно, занимая должность директора при полной своей неспособности решать действительно научные проблемы.

Кстати, с Барабашем у нас случались разговоры даже и еще более острые. Напомню хотя бы о том, что я пытался опротестовать (когда сам был наверху) перед секретарем ЦК по идеологии в 1965 году (это был тот же Демичев) само назначение Ю.Барабаша в отдел культуры ЦК заведующим сектором литературы. Далее, пользуясь тем, что, некоторое время замещая заведующего отделом культуры ЦК, при введении в этом отделе должностей консультантов, отвечая на слова Барабаша, сказанные им на совещании отдела, о том, что он готов стать консультантом (в сущности, поймав его на слове), я тут же и предложил ему перейти с должности завсектором литературы на должность консультанта по литературе. Ему просто ничего не оставалось, как доказать, что высказался он серьезно... Стало быть, я его все-таки отвел от возможности еще более бесцеремонно вмешиваться в дела литературы.

Наконец, такой эпизод. В 1970 году Барабаш выступил в журнале «Москва» (№ 8) со статьей «Часть общепартийного дела», в которой он печатным словом старался закрепить меня в ряду тех, кто заядлые «ревизионисты». Он выстроил враждебную КПСС тенденцию из таких вот крамольных имен: К.Каутский, Ж.Дестре, Э.Фишер, Р.Гароди, Ю.Лотман, Г.Куницын...

Статья Барабаша была, несомненно, приурочена к моменту, предшествовавшему моей второй защите докторской (8 октября 1970 года). Хотя по своему содержанию она посвящена историческим судьбам ленинской статьи «Партийная организация и партийная литература» (в связи с 65-летием ее опубликования, 26 ноября 1905 года). И все же писалась она с целью дискредитации и моей диссертации, и моих публикаций. Тема-то у нас с Барабашем, в сущности, оказалась одна.

Директор НИИ (а им был пока еще В.С. Кружков) сообщил мне, что Ю.Барабаш тогда тайком приезжал в институт знакомиться с моей вторично представленной диссертацией. В статье своей он отстаивал самый реакционный вариант трактовки ленинских положений об искусстве. Для того времени это и был идеологический терроризм — под видом обоснования казарменного руководства развитием советской художественной культуры.

Чтобы не терять основной моей нити, напомню, что спустя пару лет, 15 ноября 1972 года, твоя статья «Против антиисторизма» в «Литературной газете» по ее главной сути ровно ничем не отличалась от статьи Ю.Барабаша «Часть общепартийного дела». Если, конечно, не добавить и того, что ты занялся тогда явно не своим делом. Будем до конца откровенны: продемонстрировал слишком очевидную фактологическую и методологическую скудость в анализе художественных произведений. Сказывался непрофессионализм в вопросах искусства.

Так вот, в своей статье «Часть общепартийного дела» Ю.Барабаш постарался выстроить свой материал так, чтобы сомкнуть меня с той цепочкой имен, которая проходила тогда под устрашающим ярлыком ревизионизма. Поэтому весь стиль изложения у него имеет доносительский и одновременно жандармский характер. Могу сегодня гордиться тем, что именно цитирует как выражение моей действительной чуждости тогдашней политике КПСС Ю.Барабаш. Он обо мне докладывает: «По мнению некоторых авторов, искусство, которое мы привычно рассматриваем как упадническое, декадентское, на самом деле таковым не является... “Наш враг в искусстве, — пишет Г.Куницын в работе “Классовость в литературе”, — это, конечно, не Кафка и не кто-либо другой, близкий ему по тенденции, отстаиваемой в творчестве, а преж-

де всего (разрядка моя. — Ю.Б.) различные формы псевдореализма, натурализма, пытающиеся, в отличие от Кафки, сохранить правдоподобие в деталях и утвердить ложь в основном» (Москва. 1970. № 8. с. 198).

Свой политический донос Ю.Барабаш склеил из двух слоев: один из них — главный — это стремление полностью отбросить мою альтернативную по ее сути концепцию компетентного воздействия на развитие искусства (всецело лишь в целях обеспечения действительной творческой свободы), другой слой его статьи — попытка представить меня в качестве именно защитника и пропагандиста декаданса. При этом он не остановился перед искажением и самого смысла моих суждений.

Я написал ему отповедь и вставил ее в тогда задерживаемую мою книгу «Политика и литература». Об этом доложили Барабашу, ведь цековец! Он стал непосредственно заинтересованным в ее невыходе. Тогда я предпринял следующее. Всякий карьерист — трус. Всякий. Я пришел к Барабашу на Старую площадь (летом 1972 года) и сказал: он выступил против меня в печати, но почему при этом мешает появлению моего ответа в печати же? Если Ю.Барабаш не позвонит в «Советский писатель» и не выскажется за непременную публикацию моего ответа, то я сам буду просить разрешения на такой мой ответ в ЦК КПСС. «Поскольку вы подписали свою статью без указания вашей должности в аппарате ЦК, — с подвохом сказал я, — вас вряд ли станут оберегать от моих возражений в печати». И Барабаш для себя счел за наименьшее зло дать согласие издательству на публикацию моего полемического ответа. Жаль, если ты не читал ни его текста, ни моего.

Вернемся, впрочем, к апогею барабашиады — к тому, как этому человеку удалось сделать меня безработным. И к тому, почему я обо всем этом рассказываю именно тебе, Александр Николаевич. Тут есть свои взаимосвязи и взаимообусловленности.

Способы нанесения ударов у аппаратных мафиози оказались и на этот раз банальные. Но я и тут вовремя ничего не заметил! Упомянутый ранее мною весенний наст для меня меж тем очень тщательно готовился. Усыпленный тем, что мне на собраниях аплодировал весь коллектив, я даже и отвергал робкие предостережения доброжелателей. А в это время членов Ученого совета опять и опять обрабатывали по одиночке. Кого-то и просто покупали — поездками за рубеж.

Как и прежде, теперь, во время переаттестации, открыто тоже никто против меня не выступил. Но опять сработали карандашами... Какая все-таки гадость — вероломство.

Повторяю, необыкновенного ничего не произошло. Ученый совет прежнего состава вряд ли совершил сколько-нибудь глубокий поворот по отношению лично ко мне (хотя с кем-то, наверное, произошло и это). Дело, видимо, было, наряду с прочим, в том, что Барабаш в значительной мере заменил персональный состав Ученого совета — за счет введения людей, близких ему. А может, оно все же и еще в том, что с 1968 года, когда я в ИИИ пришел, неизбежно произошло достаточно сильное поправление самого сознания этих людей. Ведь именно в общем и целом в стране тогда «маразм крепчал». Если в 1968 году, когда начался период моего затворничества в ИИИ, все буквально кипело в наших душах оттого, что шли попиравшие человеческое достоинство процессы над диссидентами, велась чудовищная травля А.Солженицына и Д.Сахарова, а потом наше общество настиг несмываемый позор оккупации Чехословакии, происходило так или иначе расставание всех нас с несбывшимися надеждами «60-х годов», то в 1977 году, когда я, отвергнутый, оказался на улице — вне всякого места работы, шло уже добивание наших старательно накопленных ранее иллюзий. И добивание в общественном мнении самого статуса человека, начавшего складываться после 1956 года. Для Барабаша и для той системы, которую именно ты тогда ярко представлял, нужно было сделать нас (тех, кто за альтернативу), в сущности, идеологическими бомжами.

Ценой неизбежных нравственных потерь, удерживавших свое тогдашнее официальное высокое положение, вас, аппаратчиков, хорошо поняли приспособленцы от науки. Ю.Барабаш тогда был одним из тех, кого вполне можно было принять за твоего наиболее умелого репрезентанта в литературной критике и теории культуры. Не надо морщиться, это — так.

«Ученые» люмпены (ибо истинные ученые не подличают), да, именно они действовали в соответствии со следующим твоим напоминанием, провозглашенным в статье «Против антиисторизма»: «Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем» (Литературная газета. 1972. 15 ноября). Каково?

Это заостренное тобою положение Ленина в публицистике Ю.Барабаша имело вполне и вполне конкретный адрес (напомню, я тогда еще заведовал сектором эстетики в ИИИ). Твой культурологический собрат из соседнего отдела буквально ведь подводил меня под суд тогдашней инквизиции во главе с тобой. «...Реальные условия идеологической борьбы, развитие современного искусства, — писал Барабаш в мой адрес, — опровергают любые попытки сближения, слияния марксизма и чуждых ему идейных течений, интеграции марксистско-ленинской эстетики с эстетикой декаданса (выделено мной. — Г.К.). Такого рода попытки в корне противоречат ленинизму, ленинским принципам руководства духовной жизнью общества» (Москва. 1970. № 8. с. 200).

Вот такова была инструкция Ученому совету ИИИ!

Будучи директором ИИИ, а потом первым замом у П.Демичева, Ю.Барабаш методично и неотступно вел борьбу против публикации моих исследований. Вот уж кто действительно видел в них совсем не ту направленность, какую и ты, и он, и весь идеологический и оперативный аппарат ЦК КПСС реально отстаивали под названием «марксизм-ленинизм»! В течение двенадцати лет этот загонщик охотился за мной. Иногда и невидимый за чащобой аппаратных джунглей. При этом и его, и ему подобных нельзя было не почувствовать как бы спиной, так, как чувствовал тяжелый взгляд невидимого зверя себе в затылок в зарослях уссурийской тайги Дерсу Узала.

Ю.Барабаш действовал к тому же со свойственным сталинистам коварством. Его главная (потаенная) цель была не просто убрать меня с должности руководителя сектора эстетики ИИИ, а — самое главное — выбить из моих рук подготовку издания пятитомной «Истории марксистско-ленинской эстетики», главным редактором и проектантом ее был я с самого начала этого научного предприятия. К моменту переаттестации на Ученом совете ИИИ, на которой меня сокрушительно (за десятилетие второй раз) провалили, были уже составлены и обсуждены первые два тома. Полным ходом шла подготовка третьего. Издание готовилось совместно с учеными из других стран и из союзных республик. Общая концепция была принята, предложенная мной. Почти половина первого тома и более половины второго, а также часть третьего тома были и написаны мной. В числе авторов и членов редколлегии состояли крупнейшие имена: А.Лосев, В.Асмус, М.Лифшиц, А.Гулыга, М.Каган, Г.Недошивин, Л.Столович, Г.Кох, А.Саболчи, М.Овсянников, В.Шестаков, Г.Фридлендер, В.Ванслов, В.Тасалов и другие. Более ста ученых работали над этим изданием.

И пришел я в ИИИ с намерениями посвятить оставшуюся часть своей жизни прежде всего созданию, насколько станет возможным, именно научного, а не приспособленческого объяснения того сложнейшего процесса, который давно получил устоявшееся название «история марксистско-ленинской эстетической мысли». Задача понималась так: ненавязчиво и доказательно вписать в общую картину движения мирового сознания эстетику революционной эпохи. И особенно эстетику, рожденную этой эпохой. Достойно вычленить и противоречивость ее, и то, что она дополняет собой, подвигает далее — в том числе и через трагедию — эстетическое освоение человеком действительности.

Недреманное око людей из состава Великой Инквизиции, конечно, усекло все это. Ученый совет, обсуждавший непосредственно перед моей переаттестацией именно сам ход работы над пятитомником, был сориентирован Ю.Барабашем на то, чтобы торопить сектор и редколлегию с подготовкой этого издания... Один-единственный упрек в наш адрес и заключался поэтому в том, что мы должны были сдать три тома, а сдали лишь два к моменту обсуждения... Где, когда и кому удавалось точно по графику издавать многотомники, да еще по гуманитарным наукам?

И вот после этакого, казалось, более, чем мы сами, заинтересованного обсуждения Ученый совет, тайно голосуя, забрасывает меня черными шарами...

Пришлось пережить и это. Когда счетная комиссия объявила результаты голосования, зал заседания будто мгновенно вымело ветром. Члены Ученого совета буквально разбежались. Так бегут с места убийства... Совершавшие его это чувствовали. Остались на месте Г.Недошивин, который в изумлении не мог говорить, и Котовская, которой, как председателю, бежать было нельзя.

Поскольку я ненароком углубился в барабашиаду, то надо закончить о ней, не оставляя вне внимания следующий момент. Ученый совет — одно, а коллегия ИИИ — другое. Коллектив буквально восстал против Ученого совета. Произошло это на институтском собрании в середине мая 1977 года. Случай редкостный. Выступило несколько именно наиболее уважаемых ученых: М.Бархин, Г.Недошивин, Н.Шахназарова, М.Строева, И.Виноградов и др. Собрание решительно поддержало выступивших, предъявивших Ученому совету прежде всего нравственный счет: результат голосования оказался (как и за девять лет перед этим на защите диссертации в ИМЛ АН СССР) прямо противоположным характеру открытого обсуждения теми же людьми.

Собрание коллектива ИИИ, не имея права отменить итоги голосования Ученого совета, однако, потребовало сохранить меня на работе в ИИИ. Такое решение было принято единогласно. И опять никто из членов Ученого совета не легализовал себя в качестве возражающего...

Разумеется, я не мог испытывать одни лишь положительные эмоции от казалось бы полной своей реабилитации. Не стал и выступать, но взял слово для справки. И как после первого провала, в 1968 году, когда интуитивно была найдена поистине катарсическая развязка — в том, что в момент беды я пригласил всех на банкет («Банкет не отменяется!»), — так и теперь, в 1977 году, решение было принято мною интуитивное, неожиданное и для самого себя. Я обратился к членам Ученого совета, сидевшим в зале, со словами: «Для меня, к сожалению, очень поздно стало ясно, что вы меня отрицаете, не любите и почему-то боитесь. Но имеете ли вы основание не уважать меня?» Собрание взбурлило аплодисментами. Интуиция меня не подвела. Закончил я словами, которые не заменил бы и сейчас: «А я вас, члены Ученого совета, глубоко не уважаю. И ноги моей здесь более не будет». И не было меня там более. Жуткая и одновременно сладостная ситуация — идти через весь полный знакомых лиц зал действительно в последний раз... Меня вновь предали. Сама жизнь разрубается вновь на части. Насколько знаю, твой безупречно срабатывающий инстинкт самосохранения, конечно, не ставил тебя в подобное положение. Но для меня-то и это оказалось не последнее испытание на прочность сердечно-сосудистой системы. Зато ты никогда и не увидишь этаких лиц людей, на которых внезапно отражается твоя именно человеческая значимость. Это называется — по гамбургскому счету...


Письмо четвертое

Я — безработный... Страшная вещь: вдруг ощущать, что ты не только нигде среди действующих людей более не значишься, но и, имея мать, жену и четверых еще не вставших на ноги детей, нигде не получаешь зарплату. Тебя и до этого несколько лет никто не публикует...

МГК КПСС в специальном письме внес мою фамилию в список тех, кого запрещается приглашать читать любые, в том числе и тогда нищенски оплачиваемые лекции. Кислород был полностью перекрыт!

Задержан и выход книг. Дозвониться никуда нельзя. Дело доходило до чудовищных проявлений бесчеловечности. К примеру, Ф.Т. Ермаш, водруженный по протекции Кириленко на пост председателя Госкино в 1972 году (некогда подобострастно функционировавший в моем подчинении в подотделе кинематографии ЦК КПСС), за все годы не принял меня ни по какому вопросу. «Его нет», — неизменно отвечала секретарша. Было дано понять: ни к одному виду деятельности в кино меня не допускать... Хотя речь шла лишь о рецензировании сценариев. За это все-таки что-то платили. Даже в Союзе кинематографистов СССР, который тоже формировался при самом непосредственном моем участии (проекты основных документов ЦК о создании СК были написаны той же рукой, что и эти вот строки) и в который я был приглашен вступить сразу же, как только был выдворен со Старой площади, — даже и в этой (общественной) организации были наложены запреты на все мои выступления и участия. Особенно бдил А.В. Караганов, некогда при моем же добром согласии перемещенный туда из издательства «Искусство» в качестве ведущего секретаря СК. Он, впрочем, заслуживает своей отдельной главы. Но — не здесь. Это особый тип людей. К нему принадлежат те, кто считает самоцелью свое личное самосохранение. Любой ценой. Любой.

Поскольку я коснулся этого позорнейшего обычая сталинско-брежневских властей — расправляться с инакомыслящими именно по всем линиям, то скажу и о том, что это отразилось и на членах моей семьи. Как только я был изъят из номенклатуры, немедленно вернули документы моей жене, которой было перед тем предложено подать их в МГИМО; речь шла всего лишь о преподавании русского языка иностранцам. Из-за меня предложили, из-за меня же и вернули документы...

Придя на пост председателя Госкино, Ф.Ермаш снял с должности завотделом «Совинфильма» моего старшего сына, профессионального экономиста-вгиковца, без всяких объяснений. Были и другие действия подобного типа. Давить так давить!

Если же вернуться конкретно к моменту моего провала в ИИИ, то и здесь было предусмотрено душить до конца. У меня только было наметился договор с ректором Литературного института В.Пименовым о переходе моем туда профессором эстетики. Ее я ранее уже там преподавал, на почасовой оплате. Как только случился мой провал в ИИИ, из аппарата ЦК последовало указание: в Литинститут меня тоже не принимать. Ноги лося всюду проваливались через протаявший наст...

А не помнишь ли ты, Александр Николаевич, такой случай? Я пришел к тебе в 1971 году в связи с тем, что Н.Н. Месяцев запретил мое выступление по центральному телевидению с лекцией о современных проблемах советской литературы (в тогдашнем телеуниверситете). Это при том, что мне предложили выступить сами же телевизионщики. Был мною написан полный текст лекции, поскольку тогда это являлось обязательным цензурным условием. Н.Месяцев, ясное дело, знал, что меня по телевидению показывать нельзя, но те, кто со мной работал над передачей, не знали. Увидев мое имя, он пришел в ярость. Будучи, мягко сказать, в стесненных условиях, я попросил тебя: а нельзя ли, чтобы «месяцевцы» мне все-таки хотя бы какую-то часть гонорара выплатили? И ты позвонил Месяцеву. И я получил эту «какую-то» часть: как говорится, с паршивой овцы хотя бы шерсти клок! Спасибо! Нo сам-то факт запрета моих выступлений ты ведь считал само собой разумеющимся... Ведь ты не сделал так, чтобы я выступил. Помогал мне как нищему, а не как автору.

Чтобы ты верно понял, почему, говоря за что-то тебе «спасибо», я о твоем «доканадском» прошлом тем не менее пишу с большой горечью, хочу — для сопоставления — привести два эпизода — из поры, когда я занимал официальное положение, как ты. Я в 1965 году представил Андрея Тарковского для поездки в Индию. КГБ ему выезд запретил. Я позвонил в КГБ и спросил: если я поручусь за А.Тарковского, могут ли они принять мое личное поручительство? Ответили: поручительство принять все-таки могут. А.Тарковский, ранее ставший «невыездным», поехал. Я горд тем, что великий режиссер называл меня публично ангелом-хранителем.

Или. Пришел ко мне в те же времена Э.Неизвестный и рассказал: Союз художников и министерство культуры СССР не выпускают его в Югославию для участия в международном конкурсе десяти (или более, не помню) известных скульпторов. Хотя он персонально туда приглашен. Один — от СССР. Добавил он: уверен, что выйдет победителем на конкурсе. Я позвонил Е.А. Фурцевой и высказал ей следующее: «Екатерина Алексеевна! Не стоит ли нам исходить из того, что отказ наш разрешить участие Э.Неизвестного в конкурсе в Югославии унизит авторитет страны в мире больше, чем если наш персонально приглашенный скульптор даже и не займет там первое место?» Она согласилась. Э.Неизвестный поехал и сдержал слово — он стал лауреатом на этом престижном конкурсе.

Право же, я вовсе не стремлюсь как-то сравнить себя с А.Тарковским или Э.Неизвестным. Дело в самом принципе. Но не ясно ли, что ты-то находился тогда от меня — сначала как от что-то тоже решающего, а потом как от просящего — в самом ведь принципе на иной позиции?

Никакого отношения к партаппаратным «шестидесятникам» ты, конечно, никогда не имел. Странно сейчас звучат твои заявления о том, что тебе не в чем каяться.

Но я должен вернуться к началу «перекрытия мне кислорода». Главный вентиль этого перекрытия все-таки был в твоих руках, уважаемый (в то время будущий) «архитектор перестройки»! После того, о чем я выше напомнил (и сообщил нечто ранее неизвестное), не становится ли ясным следующее: обозначенная выше мною альтернатива, пробивавшаяся в обществе, как трава через асфальт сталинизма, в 1953–1956 годы и позже, — эта в то время в значительной мере действительно новая для нашей страны концепция жизни, ставшая реальной исходной линией для процесса на первых порах не иллюзорной перестройки в 1985 году, — она не была ни в 60-е, ни в 70-е годы твоей позицией. Наоборот, ты оказался преуспевающим в борьбе против нее. То, что далеко не каждый из нас — тогдашних — замечал в тебе эту главную линию действия в те годы, говорит о твоем незаурядном умении мимикрировать применительно к любой обстановке и самым различным людям.

Когда (в июне 1968 года) наконец начальству можно было уже и вспомнить о том, что мне высочайше разрешено в «Правде» — после провала попытки отвести удар от Л.Карпинского и Ф.Бурлацкого — задержаться лишь на время, то вспомнили об этом первыми Зимянин и ты... Зимянин вдруг обиделся на меня за то, что, находясь (он полагал) под его благодетельством более полугода и будучи (16 мая 1968 года) на защите уже провален, я (такой-сякой) все равно выступил в редакции с критикой своей же «Правды»... Зимянин пришел, как ты мне потом рассказал, к тебе и сам, лично поставил вопрос: пора отпавшего убирать...

Зимянин стал самораскрываться именно во время разгона перечисленной мною ранее группы крамольных публицистов, которая была обречена в связи с публикацией «театральной» статьи Ф.Бурлацкого и Л.Карпинского. В июне 1968-го из этой группы — непонятно почему — оставался все еще в «Правде» только я один. Обо мне, возможно, забыли и думать — тем более в верхах. И вот неблагодарный этот человек (аз, грешный), которого за пазухой скрывает сам главный редактор «Правды», неожиданно выступает с критикой самого своего благодетеля.

И все же это была придирка! Ибо я включал в число критиковавшихся мною тогда прежде всего самого себя, а не сваливал свои ошибки и промахи на Зимянина. Между прочим, Зимянин был — за время, какое я его перед тем знал, — вполне приличным человеком. Выглядел даже демократичным. Казалось, он ко мне был расположен дружески. В редкие свободные минуты мы с ним рубились в шахматы и гоняли шары на бильярде на сталинской даче в Волынском (все в ту же осень 1965 года). Напомню, что он меня и уговорил перейти из аппарата ЦК именно к нему, в «Правду». И он же на целых полтора года создал мне действительно замечательные для той поры условия работы в этой газете. Сейчас я готов был бы выдвинуть подшивку «Правды» с конца ноября 1966 и до начала июня 1968 года на ретроспективный конкурс прогрессивных начал в сфере анализа художественной культуры.

В декабре 1966 года была опубликована написанная мною и при моем участии достаточно бережно отредактированная в то время пока что «прогрессивным» Зимяниным редакционная статья «О журналах “Новый мир” и “Октябрь”». Она готовилась по указанию свыше, но в том-то и дело, что по объективному ее смыслу была воспринята умеющими читать как попытка определенным образом именно отвести основной удар от А.Т. Твардовского. Главный редактор «Октября» В.А. Кочетов понял это с лету и публично, на праздновании юбилея К.А. Федина, заявил мне: «Если бы было старое время, я вызвал бы вас на дуэль». Ответ был: «Если бы было старое время, вы не стали бы вызывать меня на дуэль, ибо я — из семьи потомственных охотников, которым ничего не стоило попасть белке в глаз. — И добавил: У вас, Всеволод Анисимович, и ныне предостаточно возможностей, чтобы сделать мне плохо».

Дуэль, выходит, состоялась...

Вскоре после публикации этой несколько успокоившей страсти статьи ко мне в редакцию приехал Александр Трифонович и привез замечательный (видимо, один из самых последних) цикл своих над всей поэзией тогда возвышавшихся стихотворений. Одно из них, «Июль — макушка лета», самим названием его как бы указывало на то, что именно эти стихи — как бы макушка всего творчества великого поэта. Зимянин был в отпуске, а его первый зам К.И. Зародов, видимо, счел, что в вопросах литературы мне лучше знать, кого и что публиковать, и мы опубликовали значительную часть цикла, сразу же отведя на это почти что газетную полосу. Поэт там говорил: он сам себе судия и не собирается никого слушать, о чем ему писать. «Только над ухом не дышите».

Впервые на страницы «Правды» тогда же приглашен был Г.А. Товстоногов — с программной большой статьей о судьбах театрального искусства. Затем — В.С. Розов. Далее — О.Н. Ефремов. Пошли крупные статьи критиков. Были опубликованы выступления в поддержку театра Ю.Н. Любимова на Таганке, театра «Современник». В сопровождении анализа «Правда» оповестила о появлении в литературе таких крупных феноменов, как В.Астафьев, В.Белов, Е.Носов. Труднее оказалось быть справедливым по отношению к Б.Можаеву, но потом и тут все стало на место. Немалую роль сыграло в редакции «Правды» совещание «новомировских» авторов вместе с «октябристами», а также с авторами «Молодой гвардии», «Знамени», «Нашего современника» и других журналов. Все они были приглашены именно сотрудничать в «Правде». В том числе (и даже более предпочтительно) уговаривались печататься у нас в «Правде» такие битые-перебитые, но крупно талантливые писатели, как В.Дудинцев, А.Яшин, Б.Можаев и другие. Не веришь, спроси у них самих: я предложил (Зимянин тогда на это согласен был) В.Дудинцеву и В.Белову даже стать хоть штатными, хоть внештатными обозревателями «Правды»...

Интересно, почему же они отказались? В.Дудинцев, обративший тогда на себя всеобщее внимание своими весьма глубокими литературно-критическими статьями, задал мне вопрос: «А вы станете публиковать, в “Правде” же, ответную полемику со мной?» Конечно, такое я гарантировать ему не мог: «Правда» была тогда вне критики. Между тем В.Дудинцев поставил всего лишь справедливое и достойное условие. Отказался и В.Белов — слишком были неотложны у него куда более крупные замыслы, чем очерки и публицистика.

Напомню: я не подписал в набор ни одной строки против А.Солженицына и А.Сахарова. Почему я должен ныне скрывать это?

До времени Зимянин это терпел. Когда им, верхним, надо было, у него для них был под руками отдел писем, он и подбрасывал главному «письма трудящихся» соответствующего содержания.

Великое «Письмо V съезду СП СССР» А.Солженицына, экземпляр которого получил и я, оказало на меня сильнейшее впечатление. В дальнейшем надеюсь иметь возможность рассказать чем именно. А сейчас напомню о том, что писал ты даже и через пять лет после этого подвига А.Солженицына. Вот: «Советским литераторам, в том числе и тем, чьи неверные (?) взгляды критикуются в этой статье («Против антиисторизма». — Г.К.), разумеется, чуждо и противно поведение новоявленного веховца» (Литературная газета. 1972. 15 ноября).

Вот как ты шельмовал Александра Исаевича... Якобы не только тебе, но даже и М.Лобанову, и В.Кожинову, и Л.Аннинскому, и другим, кого ты тогда тоже обвешал страшными ярлыками, — будто даже и им, совершенно ни в чем с тобой по позиции не близким, Солженицын «чужд и противен»... И называешь его даже кадетом, между тем известно, что сам Солженицын числит кадетов среди главных виновников революционной катастрофы в России. Впрочем, о подобном произволе властвующего невежества поговорим после отдельно.

Вернемся пока к М.Зимянину. И конечно, отнюдь не только (и не столько) к участию его в решении моей судьбы. Дело же вовсе не в том, что он обиделся на мою критику, как то следует из рассказа его тебе. Дело в том, что он все же раньше, чем ты, прагматически разобрался в том, «в каком идти, в каком сражаться стане». Хотя в прошлом и первый секретарь ЦК комсомола Белоруссии, он, ласковый со всеми, в отличие от тебя, никак не внедрялся в шелепинский кадровый шлейф. Хотя, конечно, не подавал также и вида, что не принадлежит к сторонникам «железного Шурика», он, скорее всего, все-таки извлек именно урок из того, что однажды уже пострадал от своего ошибочного альянса с одной из оппозиционных партийных мафий. Помнишь этот терпеливо пережитый Михаилом Васильевичем урок? Это случилось сразу после смерти Сталина, в 1953 году. Л.Берия и Г.Маленков тогда были теми, кто после кончины тирана попытался захватить высшую власть в государстве и партии. Всякому ясно, конечно, что диктатором стал бы только один из них — Берия. Но действовали они вместе. В тактических целях они решили опереться на существовавшие (уже и в то время) не столько национальные, сколько националистические чувства. Через Маленкова — тогдашнего первого секретаря ЦК КПСС — была провозглашена установка избирать первыми секретарями ЦК республик людей «коренной национальности». На Украине был очень скоро освобожден именно по этой причине русский Мельников и вместо него первым избран второй секретарь Кириленко. В Белоруссии вторым в то время был белорус Зимянин, а первым — русский Патоличев. Был собран пленум ЦК КПБ для того, чтобы освободить Патоличева и избрать на его место Зимянина. Он, конечно, предварительно дал на это свое согласие. Но пленум ЦК КП Белоруссии не счел необходимым заменить одного на другого по принципу национальной принадлежности и оставил на посту первого секретаря русского Патоличева. Все бы ничего, да вскоре был арестован Берия, и у него в записной книжке была обнаружена фамилия Зимянина в качестве кандидатуры вместо Патоличева... И ни в чем не повинный (всего лишь дисциплинированный!) Зимянин безвинно высветился в контексте крупной политической игры как фигура, в каком-то смысле приглянувшаяся злодею. Зимянин загремел послом в воюющий Вьетнам. Это, конечно, не то что в Канаду. Да и потом-то у него была не Аргентина, а Чехословакия.

На этот раз Зимянин, видимо, вовремя понял: новая оппозиционная (шелепинская) мафия еще даже более слаба (по сравнению с властвующей), чем это было сразу после смерти Сталина. К тому же одна оппозиция уже взяла недавно верх (свергнув Хрущева). На другую удачливую оппозицию в короткий срок недемократическая партия и не может быть способна.

Зимянин удачно, взвешенно сделал выбор: поставил не на Шелепина, а на Брежнева. И на состоящего с ним в паре Ришелье–Суслова. Так что ты оказался с Зимяниным по разные стороны невидимой линии внутриаппаратного мафиозного фронта. В отношении истинных твоих расчетов он, скорее всего, и не догадывался. Был лоялен по отношению ко всем аппаратчикам. В том числе и к тебе.

Но, думается, сделал он сам этот выбор как раз в процессе участия вместе с нами в подготовке доклада Брежнева XXIII съезду КПСС, в октябре-ноябре 1965 года, когда Брежнев, если помнишь, сам лично проконсультировал писавших ему этот доклад насчет того, что в этом докладе должно быть. Не все его косноязычие поняли так, как он хотел бы (я, например, ничего специфического не уловил), но те, кому было надо, конечно, поняли... До этой консультации от самого Брежнева Зимянин, помнится, очень сильно выступил в предварительном обсуждении прямо против реакционно активничавшего тогда С.П. Трапезникова. Этим он повысил свой рейтинг в наших с тобой глазах, но после-то такого более уже не случалось... Он чутьем уловил, откуда ветер дул. И тем не менее, как я уже отметил, он и позже выглядел все же много более прогрессивным по сравнению с другими.

Все, однако, стало очень быстро меняться, когда от Зимянина потребовали расправы над теми, кто оказался в круговороте конфликта в связи с публикацией статьи Бурлацкого и Карпинского. За самый короткий период Зимянин с большой лихвой заплатил за то, чтобы его наверху считали «своим» — тем, что вслед за Л.Карпинским, Ф.Бурлацким, Ю.Вороновым и мной (это-то было сразу предрешено) он изгнал из числа наиболее результативных правдистов около двадцати самых талантливых и мыслящих. Перед нами — обычный тип личности эгоцентрика.

Зимянин выменял себе свое последующее — для многих неожиданное — выдвижение на пост секретаря ЦК КПСС. Вместо П.Демичева, давно обреченного брежневцами на отодвигание в сторону, крайне осторожного идеологического чревовещателя с чутко корректируемой им самим программой действия. Однако вдруг все-таки склонившегося на сторону «железного Шурика».

Читая все это, ты наверняка сейчас улыбаешься именно саркастически. Но чтобы вызвать твою улыбку добрую, напомню: не получая от Демичева никакой результативной поддержки и одновременно думая о постановке «Матери», Ю.П. Любимов называл этого горе-деятеля, не таясь, не Петр Нилович, а... Ниловна. «Были мы у Ниловны», — говорил он. Сложная, но меткая аналогия.

Так вот, выдвижение М.В. Зимянина в 1973 году расставило многих из вас, чиновников, по непривычным местам. Настала сегодня пора видеть всем: новая эта расстановка сил произошла ценой опять-таки новых же предательств. Особенно по отношению к тем, кто искренне верил во всесилие марксистских идей.

Сначала, однако, придется закончить о том, как Зимянин и ты выдворяли меня из «Правды» — вы, люди, которых я готов был считать своими друзьями. Если бы ты мне тогда не сказал, я бы и не догадался, что Зимянин лично сам выдвинул перед ЦК в июне 1968 года напоминание о моем увольнении. Между тем на всю жизнь запомнились мне его слова, сказанные в 1966 году: «Переходи сюда, отсидись...» Добра хотел мне человек.

Тогда, между прочим, я услышал от тебя (не только твое) пугающее слово обо мне: «неуправляемый». Но ты говорил это не на официальной встрече, поскольку мне было объявлено не тобой решение о том, что я должен покинуть номенклатуру, а уже после: я пришел к тебе хоть как-то отвести душу. Даже и то, что ты не взял на себя лично объявить мне приговор верха, я расценил почему-то в твою пользу.

Объявили мне о переводе моем в широкое поле нашей волчьей жизни Т.К. Куприков (заместитель заведующего Агитпропа по печати) и З.П. Туманова (первый заместитель завотделом культуры). Был и В.И. Власов — заведующий сектором центральных газет. Почему-то все волновались. Как сейчас вижу: у З.Тумановой во время беседы лопнул в глазу кровяной сосуд, и было тяжко видеть, как белое становилось красным...


Письмо пятое

Это конец июня 1968 года. Тут всплывают и еще очень интересные воспоминания, связанные с тобой. Где-то незадолго до провала моей защиты — возможно, это было, впрочем, зимой 1968 года — я напечатал статью Ф.Кузнецова о новом поколении крупных писателей-«деревенщиков», а по существу, — теперь это ясно, — о тех, кто сразу громко заявил о себе как именно о надежде на расцвет в русской литературе: Ф.Абрамов, В.Астафьев, В.Белов, Е.Носов, Б.Можаев, В.Шукшин... Статья со всех точек зрения была справедливая. С сегодняшних позиций — тем более. Как же ты поступил? Ты настолько был весь в тенетах реакционнейшей конъюнктуры, что очень резко аттестовал мне эту публикацию как политический грех... Для меня и до сей поры остается тайной, а почему же ты в собственной-то твоей статье, «Против антиисторизма», в 1972 году, все-таки ни одного из этих имен не затронул (хотя объективно пафос твоей статьи направлен был против именно этих писателей). Не М.Кочнев же или В.Яковченко (они, конечно, тоже ни в чем не повинны), на которых ты тогда напал, не они же войдут в историю самыми масштабными защитниками русской деревни. Ты, я уверен, даже и фамилий их ныне не помнишь... Впечатление, ей-богу: когда ты писал статью «Против антиисторизма», то уже не кто иной, а как раз Ф.Кузнецов, за опубликование статьи которого в «Правде» ты меня укорял в 1968 году, на этот раз, в 1972 году, — не он ли мог вполне быть твоим советчиком? А кто бы еще мог убедить тебя выстроить совсем другой ряд имен прозаиков (а не Ф.Абрамова, В.Астафьева, В.Белова, Е.Носова, Б.Можаева, В.Шукшина, В.Солоухина...)?

Ну а уж имен критиков тебе просто не хватило на то, чтобы и тут оставить в стороне наиболее крупных: к примеру, М.Лобанова, В.Кожинова, Л.Аннинского... Но и здесь имеется «деталь»: почему же у тебя нет в этом ряду Ф.Кузнецова, за публикацию статьи которого в «Правде» о «деревенской» прозе ты пытался завести мне руки за спину?

Не подтверждает ли все это еще и еще раз, что тебя лично тогда увлекала задача все-таки действительно откреститься от каких бы то ни было твоих симпатий именно к «Молодой гвардии», которую ты ранее долго опекал в борьбе против журнала «Новый мир»?

Тут впору выразить настроение по отношению к неотвратимости словами шекспировского героя: «Ты хорошо роешь, старый крот!» Труженик иронии истории, этот крот надул вас всех. Конечно, в течение 1965–1973 годов, когда ты был исполняющим обязанности главы идеологической инквизиции, было бы естественно, чтобы именно ты и стал заведующим Агитпропом, а потом идеологическим секретарем, членом Политбюро ЦК. П.Демичев явно случайная фигура. И не только потому, что он ошибся в выборе мафии, но более потому, что он — химик. Не гуманитарий. Я именно тебя ожидал видеть — рано или поздно — на его месте. Но тогда этого не случилось. Судьба готовила тебя к другому часу.

И все же не интересен ли такой вот поворот? Ведь если бы ты тогда волею обстоятельств оказался в шлейфе не А.Шелепина, а Л.Брежнева и, стало быть, без всякого «канадского» промежутка в твоей жизни вышел бы на социальный верх, то на чьей же стороне оказался бы ты в марте–апреле 1985 года? На этот вопрос правильно ответить самому тебе ныне труднее, чем кому угодно. Ты, скорее всего, скажешь, что в принципе ничего бы иного в твоей позиции и при этом варианте не было бы — по сравнению с тем, что реально оказалось с тобой в 1985 году. На самом же деле (как неизбежно вытекает из всей логики твоего поведения, описанной выше мною) ты бы не только не стал «архитектором перестройки», но и, скорее всего, в марте 1985 года как раз твой голос перевесил бы чашу весов в пользу В.В. Гришина (кандидатура которого на пост Генерального секретаря ЦК КПСС тогда противостояла кандидатуре малоизвестного в то время и к тому же вызывающе молодого М.С. Горбачева).

Слишком уж вольное, скажешь, предположение? Отнюдь. Как раз всякое иное менее всего доказуемо. Ты — политик. И политик именно из того ряда, который состоит из эгоцентриков. А люди подобного типа, составляя безусловное большинство среди всех вообще политиков, держат свои самые главные цели в неприкосновенной тайне. Декларации у них имеют лишь тактическое предназначение. Даже если и отражают истинную их позицию.

Политиков, не являющихся эгоцентриками, почти не бывает. Идеальным же эгоцентриком был Сократ. Для него действительно не было ничего более дорогого, чем его убеждения (и право их открыто отстаивать). Когда пришлось делать выбор между сохранением жизни (ценой отказа от убеждений) и смертью, он выбрал смерть. В подобных случаях этого требует сама по себе неизбежная трагедия судьбы.

В принципе так поступают, однако, и все те, кто именно до конца отстаивает позицию, если считает ее верной. Для таких не существование, не жизнь самая высокая ценность, а именно совесть, честь, чувство человеческого достоинства.

С этим убеждением ушли в мир иной миллионы людей, для кого духовное выше телесного. Тут человек становится рядом с богами.

Ныне все это представляется в наших средствах массовой информации как... убогость человеческая. Самоценность человеческой жизни, согласно этой позиции, предстает как абсолютное самовыживание — причем за счет чего и кого угодно. И напротив, даже если и ныне кто уходит из жизни из-за осознания крушения идеалов, то многие и многие не могут себе представить даже возможность столь реального перевеса именно души над прагматикой бытия.

Но, в самом принципе, именно так поступают ведь и те люди идеи, кому не грозит опасность смерти, но грозит какой-либо позор, глубоко нравственное порицание. Да и просто самоанализ. Это еще мучительнее. Так у людей принципа.

А как с этим у эгоцентриков? Их в жизни и в истории бесконечно больше. Они убеждены, что других вообще нет.

Самый содержательный их прообраз — Н.Макиавелли. Все он понимает изначально правильно. Потому-то неизбежно теряет, с изменением обстоятельств, свой пост государственного секретаря во Флоренции, когда к власти приходит бесконечно коварная династия Медичи.

Н.Макиавелли — поэт, историк, социолог, моралист, но он более всего — политик. Он не мог смириться с потерей своего влияния на государственные дела. Для возвращения к реальной политике, как он полагает, все средства хороши, вплоть до аморальных. Будучи в дружеских отношениях с высшими выразителями человеческого духа своего времени: Леонардо да Винчи, Микеланджело, Фичино и другими, Макиавелли пишет, однако, свою чудовищную по смыслу книгу «Государь», в которой заключено, в сущности, оправдание самых гнусных форм деспотизма и тирании. И это при том, что лично сам он не разделял подобных взглядов... Он просто рвался к власти. Любой ценой, искренне веря в то, что он будет каким-то образом полезен в борьбе за гуманистические идеалы...

Макиавелли не скоро, но все-таки дождался, что его вернули на государственную службу и на высокий пост... Но — какой ценой?

Ну а какой — неизмеримо большей! — ценой ты, Александр Николаевич, удерживался на плаву с 1965 по 1973 год, будучи официально в шлейфе Брежнева, а неофициально — в резерве того, кто не очень умно копал под Брежнева? В пресловутой статье твоей «Против антиисторизма» ты создал тоже своего, яковлевского «Государя»... В твоих отступнических работах «Муки прочтения бытия» и «Обвал» ты утверждаешь, что после 1956 года всегда стоял на позициях «двухпартийной» системы. Я могу подтвердить это, напомнив, что ты и в Шелепине (как о том говорил мне на сталинской даче в 1965 году) надеялся найти, в сущности, всевластного борца за установление в СССР двухпартийности.

Ну а что означает твое заявление, что, прослушав секретный доклад Н.С. Хрущева на XX съезде КПСС о культе личности Сталина, ты стал совсем другим человеком? В каком же это смысле — другим? Только в том, что стал ты на короткое время сознательным сторонником Хрущева и более не был уже столь ревностным сталинистом? Но когда пришел к власти Брежнев, ты же — на практике — вновь становишься все более и более именно сталинистом. Разве тут есть что-либо похожее на отстаивание истинных убеждений?

И наконец, просто ужасный факт. Как понимать признание твое в предисловии к книге «Обвал»: «Начал писать их (заметки, составившие эту книгу. — Г.К.) еще где-то в 1987 году, а кое-что и раньше. Потом долго не мог вернуться к рукописи. Но к лету 1990 года две главы в черновом варианте были готовы» (Яковлев А.Н. Обвал. Новости. М., 1992. с. 13)?

Книга эта — отступническая...

Стало быть, в 1987 году (а в чем-то и раньше) ты уже пришел к отказу от своих прежних убеждений, которые ранее называл марксизмом и научным социализмом? В этом отказе, собственно, вся суть твоей книги «Обвал». И все это тогда были твои пока тайные писания? Но ведь вплоть почти что до августовского путча 1991 года ты совершенно открыто морочил голову и всей КПСС, и народу (и конечно, мне лично) противоположными этому утверждениями...

Вот полюбуйся на этот прием теперь как бы со стороны.

В потаенных текстах, предназначенных тобой для недалекого будущего, ты писал (повторяю, не для себя, а именно для будущих читателей), — писал, начиная, по меньшей мере, с 1987 года — о том, что марксизм — ложное учение, социализм — беспросветная утопия. Писал, заметь, с торжественностью первооткрывателя.

К примеру, так: «Основные уроки социалистического преобразования общественной жизни опровергли основные социальные и политические рецепты марксизма» (Там же. С. 89).

Далее же целый приговор: «Большевизм — родное дитя марксизма.

С точки зрения исторической — это система социального помешательства... это кладбищенский крестосеятель... это античеловеческие заповеди...

С точки зрения философской — это субъективное торможение объективных процессов...

С точки зрения экономической — это минимальный конечный результат при максимальных затратах...» (там же. с. 89–90; выделено тобой. — Г.К.).

В те же самые дни, однако, даешь такое наставление (на коллегии Минвуза СССР 27 ноября 1987 года): «Сейчас яснее, чем раньше, видим мы гуманистический смысл социализма: свободное общество, свободный человек. Если исходить из этого высшего критерия зрелости и эффективности социального строя, то мы находимся еще где-то на подступах к реализации преимуществ, заложенных в природе социализма» (Яковлев А.Н. Реализм — земля перестройки: Избранные выступления и статьи. М., 1990. С. 273).

Ну просто соловей социализма...

Что же ты, интересно, имел в виду, употребив выражение «на подступах» к социализму, который ты же — вечером, для себя, в тайне от всех тогда — назвал «системой социального помешательства»? А вот: «Социализм не может быть не интеллектуален» (там же. с. 363).

А вот для тебя и совершенно исключительно важное выступление. В Праге 15 ноября 1988 года.

Жизнь тебе все-таки мстила за предательство в твоей же практике, твоих же убеждений. Я полагаю, ты действительно — втайне — сочувствовал тому, что делалось в Чехословакии во времена А.Дубчека.

Но в своих поступках ты никак уж не человек идеи, не рыцарь убеждений. И жизнь тебя за это топтала. И ты все это скрываешь. В частности, самым важным событием в твоей судьбе (если оценивать это с последовательно нравственных позиций) была вовсе не ссылка в Канаду в 1973 году, а поездка с чрезвычайной (и строго секретной) миссией в Чехословакию в августе 1968 года...

В сущности, что может быть трагичнее для человека, лелеющего мысль о многопартийности (в идеале — о двухпартийности) в своей стране, когда его вдруг посылают ликвидировать демократию в соседней стране? А тебя в августе 1968 года ввезли в Чехословакию буквально же на советском танке...

Что это была за миссия? Я готов держать пари, что об этом ты не поведаешь своей подушке, и все же кое о чем могу догадываться из рассказов чехов и словаков, когда я бывал в Чехословакии позже.

Очень у меня сильны впечатления от того, с какой гордостью держал себя один из самых активных твоих сподвижников — И.Н. Кириченко. Если помнишь, мы с ним в начале 60-х работали в Агитпропе в одном секторе, а в дни чехословацких событий он был у тебя опорой в выполнении функции идеологической (а возможно, и не только) инквизиции в этой поруганной вами стране.

Что же вы там делали? Расскажи людям честно! Ты был в составе войск? Ты как-нибудь иначе выполнял там роль оккупанта? А кого же?

Но — опять поворот самой истории.

Не в ранге функционера, хотя и на уровне самом высоком, имперском, а уже в качестве самого высшего миротворца, хотя и несколько насмешливо, но называемого «архитектором перестройки» в Третьем Риме, появляешься ты в 1988 году в Злата Праге... Повинная? Да нет! Выступаешь-то ты все еще в Высшей партийной школе ЦК КПЧ... Это означает: в президиуме собрания сидят именно те, кого ты и твои сподвижники или находили в 1968 году прямо на месте, или привезли тоже на танках. В зале сидят тоже те, кого тщательно отбирали сидящие (на твоем выступлении 15 ноября 1988 года) в президиуме же... Гавела еще нет.

Ты, стало быть, удачное время выбрал и на этот раз для Праги. Удачное в том смысле, что ты и здесь, в Чехословакии, все еще можешь морочить людям голову. Завтра-то этих людей уже свергнут (буквально завтра), а сегодня (в ноябре 1988 года) ты им говоришь вот ведь что: «Спора о том, нужен ли социализм, нет. Социалистический выбор сделан не по воле случая. Он осознан и целенаправлен. Оплачен весьма дорого. Социалистические идеалы и ценности стали нравственными устоями», они вошли в быт и психологию. И сегодняшние «перестроечные» споры идут уже о том, каким хотим мы видеть и строить дальше социалистическое общество» (Яковлев А.Н. Реализм — земля перестройки. с. 371).

Ну как возможно не поражаться такому старательному следованию по пути классического макиавеллизма?

Разве не кощунство это по отношению к самой обычной человеческой совести, Александр Николаевич, когда ты предпосылаешь выше процитированным твоим словам и вот еще какие: «Нравственное, гуманистическое это и значит сегодня социалистическое»?

Что же, в самом деле, с тобой произошло? Ты, конечно, не случайно назвал 1987 год рубежом, после которого ты уже не марксист и не социалист. В подтверждение этого вот что пишет и твой стрелоносец А.Ципко в его рекламном предисловии к твоему «Обвалу»: «А.Яковлев при нашей первой встрече тем меня и поразил (тогда, осенью 1988 года, он был фактически вторым человеком в аппарате ЦК КПСС, в руководстве нашего государства), что поставил вопрос ребром. “Настало время сказать, — говорил мне А.Яковлев, — что марксизм был с самого начала утопичен и ошибочен”. Уже тогда у меня сложилось впечатление, что Яковлев думал об этих вопросах давно. Говорил веско, неторопливо, в своей обычной манере. “Никак не могу понять, почему Маркс, несомненно умнейший человек, не видел, что в его теории нет самого главного — свободы выбора. Вопреки пафосу и декларации марксизма, — развивал свои мысли А.Яковлев, — в его социализме нет места для личности, а тем более условий для ее всестороннего и гармонического развития”» (Яковлев. А.Н. Обвал. С. 5).

Тут четко указано: говорил ты это своему А.Ципко «осенью 1988 года», а «думал об этих вопросах давно»... Так сильно хочется и тебе, и А.Ципко «застолбить» именно приоритет в охаивании марксизма и социализма... Но вот что ты же 15 ноября 1988 года, после уже твоей «первой беседы» с А.Ципко, заявляешь в Праге активистам КПЧ: «При определении нового общественного строя классики марксизма чаще всего использовали понятия ”рациональность”, “благосостояние”, “личность”, “счастье”. Они видели социалистичность прежде всего в освобождении общественных отношений от всего противоестественного, вредного для индивида и общества, несовместимого с нормальными человеческими представлениями о добре и зле, нравственности и справедливости» (Яковлев А.Н. Реализм — земля перестройки. с. 376).

Какая прелесть, не правда ли? В сущности, это просто-таки непревзойденный образец истинно эгоцентрического двоедушия.

Я не хочу пока затрагивать вопроса конкретно о том, где ты не прав и где прав. Этому-то и посвящен почти весь мой дальнейший разговор с тобой и с читателем. Я просто теряю дар речи от твоего пренебрежения тем, что тебя ведь тоже читают! К тому же ты писал свои тексты именно сам, если даже и давал тебе какой-то черновой материал А.Ципко. Как же ты можешь столь много перенапрягать невнимательность своих читателей? Привык к безнаказанности в условиях трусливой прессы?

Хочу продолжить презентацию твоего выступления перед чешскими и словацкими коммунистами 15 ноября 1988 года. Кстати, 15 ноября — день для тебя в чем-то фатальный, ведь статья «Против антиисторизма» (не заметил?) появилась в 1972 году тоже 15 ноября...

В книге «Обвал» и также в беседе со своей идеологической тенью (А.Ципко) ты обрушиваешься на марксизм за его невнимание к человеку, к человечности самих условий его жизни. Но явно уже после перехода на противомарксистские позиции ты говоришь — в Праге же — о Ленине такие слова: «В последних трудах он напоминал о человеческой цене прогресса, о том, что главной ценностью является не борьба, не революция, а человеческие жизни».

Дело, конечно, не в том, что эти слова твои во всех пунктах неправда. Многое и верно. Дело, однако, в том, что, перестав быть чьим-либо функционером, сделался ты адекватнейшим воплощением до смерти надоевшего всем двуликого Януса: скорее всего, ведь из одной пачки брались те листы бумаги, на которых ты от своего лица излагал несовместимые концепции — социалистическую и, в те же дни, буржуазную (впрочем, слово «буржуазная» тоже теперь тебе кажется устаревшим).

Если ты вдруг станешь исповедоваться, то мир обретет, возможно, самый душераздирающий «Плач доктора Фауста»...

«Увы», — отреагировал на это мой внутренний голос...

Ну а ты после Злата Праги вскоре поехал в самом деле в страну и «Фауста», и «Доктора Фаустуса». И 6 января 1989 года выступил на IX съезде ГКП во Франкфурте-на-Майне. И как ни в чем не бывало продолжал там разыгрывать грандиозную сцену «продажи души дьяволу». Явно при этом не чувствуя себя ни доктором Фаустусом, ни Леверкюном. Скорее Мефистофелем.

«Октябрь 1917 года открыл эпоху социального освобождения, дал мощный изначальный импульс раскрепощению трудящихся», — летели эти твои коварные слова в зал, где сидели немцы, представители, возможно, самой доверчивой нации в мире. Наряду, конечно, с русскими... И самозвано от имени, разумеется, русских ты продолжал (в январе 1989 года!) так: «Мы гордимся тем, что социализм в нашей стране прочно встал на ноги, накопил внушительный исходный потенциал... Мы гордимся тем, что освободили человека труда от унизительной зависимости по отношению к частному капиталу и его государству» (Яковлев А.Н. Реализм — земля перестройки. с. 408, 410).

Разве это не социалистический реализм в политике?

И такое не моргнув глазом говорилось в ФРГ. Накануне объединения ее с ГДР. А значит — ты, как член тогдашнего высшего руководства КПСС, уже знал об этом. Стало быть, и немцам лапшу на уши вешал умышленно... И вот теперь и ты, и все твои единомышленники по бегству в капиталистический рай все сваливаете на саму идею социализма и коммунизма... В то время как вы же, все вместе, начиная, по меньшей мере, со Сталина и кончая М.Горбачевым и тобой, именно вы загубили вообще все великие идеи — в самую первую очередь именно ложью. А во вторую очередь — своим раскрашенным невежеством. Оно же чаще всего в СССР выступало (и теперь в России выступает), между прочим, в форме своеволия властвующего верха. На троне обычно оказывается или фельдфебель, или размазня.

Но я предъявляю тебе также и свой личный счет. Конечно, он не просто личный. До недавнего времени продолжавшееся слепое мое доверие к тебе делало невозможным правильное понимание твоей роли в моей личной судьбе. А теперь вот как-то все сразу в моем сознании персонифицировалось. Сначала, впрочем, не по отношению именно к тебе, а по отношению к Горбачеву. Я ведь стал именно ему писать буквально с апреля 1985 года... Моего искреннего уважения к нему хватило настолько, что я успел написать ему в жанре писем до марта 1988 года целую книгу. Примерно в 600 машинописных страниц. Вложил туда и свою душу, и свои знания, стремясь раскрыть глубинную специфику истории России и указать «перестроечному» руководству на подводные камни, на которых отечественный корабль ранее не раз терпел крушение. Пока я все это излагал, жизнь шла, конечно, быстрее осуществления моего замысла. И М.Горбачев, и ты (я видел, разумеется, и тебя рядом с главным моим адресатом) не оказались оригинальными и направили корабль носом в берег... Я прекратил писать М.Горбачеву. Прекратил на том именно месте, где кончилась моя вера... На Карабахе. И стало быть, я не высказал ему — пока — того, что он заслуживает как обманувший мои — и многих других — надежды. Ложный кумир. Надеюсь сделать это.

Но, между прочим, так же как я имел в виду тебя рядом с ним, когда писал ему, я имею в виду и его рядом с тобой теперь, когда пишу тебе. Так что не на тебя одного (и даже не столько на тебя), но и на него (чаще всего на него) ложится та вина, которую я здесь, в этих моих письмах, пытаюсь как можно яснее обозначить.

И все же тот конкретный пункт, к которому я сейчас перейду, касается совсем не Горбачева, а именно тебя. Тебя — совершившего свое личное преступление передо мной, перед нашим фронтовым поколением.

Мы с тобой оба — воины Великой Отечественной. Но если, напомню, я не согласился даже и на то, чтобы пойти министром кинематографии с предписанными мне в адрес кинематографистов несправедливыми всего лишь идеологическими обвинениями, и в конце концов оказался на улице, под преследованием (и отнюдь не жалею об этой своей тогдашней «неуправляемости»), то ты пошел по пути выполнения именно преступного приказа. Ты совершил именно позорное дело. Подбадривая наших солдат и офицеров поэнергичнее оккупировать Чехословакию, ты и те, кто тебя послушался тогда, не только свели к нулю историческую миссию нашу по освобождению Чехословакии в 1945 году, но и, что не менее печально, осквернили память погибших в 1944–1945 годах наших воинов в этой стране. Вы лишили ореола славы и ощущения подвига всех тех, кто остался жив. Лишили нас восторженного к нам отношения народа в этой уважающей себя стране.

Говорю «нас», ибо, в отличие от тебя, баловня судьбы, получившего спасительное ранение чуть ли не в первом сражении (после прибытия на фронт) и познавшего наиболее хорошо блаженную госпитальную койку, чем фронт, я — ранен в Сталинградской битве, раненный же в битве на Курской дуге, дважды ранен в Карпатах. Последнее тяжелое ранение получил в боях на Дуклинском перевале в Чехословакии. Локоть в локоть воевал с войсками Людвика Свободы. Вместе с его солдатами и им самим хоронили мы убитых на нашей общей гиблой высоте, которую взяли трудным штурмом. Я был среди тех, кого наградило правительство Чехословакии за участие в ее освобождении. Вы же вытоптали эту благодарность к нам.

Я не раз был и среди тех, кто приезжал в Чехословакию уже после того, как ты побывал там с «социалистической» идеей в образе оккупационного танка... Причем не легендарного танка Т-34, водруженного на памятные пьедесталы во многих городах Европы и Азии в качестве символа нашей славы и доблести, а того танка, который стал именно символом подавления... И именно в те годы вашего «зрелого социализма», когда страна шла «на бровях к коммунизму»... На больших бровях... На ветвистых бровях...

Признаюсь, теперь вижу, что я был постыдно и долго снисходителен к тебе. Собственно, почему мой ход мысли столь долго делал исключение для тебя, хотя я с самого начала осуждал ввод советских и иных войск в 1968 году в Чехословакию? Видимо, давали о себе знать и тут стереотипы прежнего воспитания. Был ведь тоже долго убежден в том, что любой приказ надо выполнять, поскольку — на службе... Но сам-то я все-таки отказался выполнять именно ту волю, с направленностью которой был принципиально не согласен. Впрочем, я ведь и узнал о твоей жуткой миссии в Чехословакии в 1968 году с большим опозданием: когда в 1971 году я туда был приглашен пражским институтом искусств и там меня попросили наши бывшие чехословацкие однокашники по Академии общественных наук при ЦК КПСС, занимавшие у себя дома высокие посты, выступить по вопросам искусства в городах страны перед творческой интеллигенцией.

Но прямо скажу сейчас, что моя поездка в Брно и Братиславу, — а сначала было выступление перед деятелями художественной культуры в Праге, — принесла мне самое глубокое удовлетворение тем, как меня принимала именно сама чехословацкая интеллигенция. Конечно, я и сейчас вот испытываю немалое неудобство, что приходится писать об этом мне самому. Но что же поделаешь, если, скажем, поэтам или артистам доступнее иметь восторженных поклонников. Однако действительно много было доброжелателей и у меня. Зато все это только обострило мои отношения с московскими властями.

Да, я сейчас здесь противопоставляю тебе мою непроизвольную миссию в Чехословакию, тебе, мой бывший товарищ по преступно обесславившей себя партии. Это был конечно же не столь и крупный по масштабу факт. Но работал он как-никак на возвращение доброго отношения к нам чехов и словаков. Важна и та тут деталь, что обратившиеся ко мне секретарь ЦК КПП Ян Фойтик и заведующий отделом культуры ЦК Ярослав Миллер знали, что я в жесткой опале нахожусь у себя в Москве, отстранен от официальной политической деятельности почти в те же дни, когда и вошли советские танки в Прагу и Братиславу. И конечно, не было причиной встречи меня на столь высоком уровне (сотрудника НИИ) то, что мы, если помнишь, учились с Я.Фойтиком в Академии общественных наук в Москве.

Был и прием в мою честь на уровне заместителя главы чехословацкого правительства страны. Ко мне, опальному и приехавшему почти что приватно, обратились с просьбой выступить и по телевидению и даже организовали пресс-конференцию. Напомню, все это у меня на Родине, с твоим участием, было начисто исключено... Значит, на меня возлагалась именно надежда. Пусть малая. Я это понял.

Да, повторяю. Ибо это весьма важно. Я по просьбе хозяев выступал по теме «Свобода творчества». Уверен, что есть немало и ныне людей, которые помнят это. Я самозабвенно отстаивал ту альтернативную идею, что искусство свободно тогда, и только тогда, когда это именно искусство... Таковое и политическую идею органично несет в себе, когда она вытекает из него как бы сама собой, а не является предписанием. В связи с этим встает объективно и вопрос о неразрывности истинной художественности и идейности, художественности и правды. Поэтому и истинная партийность может и должна выступать совсем не как диктат, а, напротив, как свободный же выбор — свободный выбор и политической и эстетической позиции.

Для подкрепления этой концепции я приводил соответствующие мысли К.Маркса, Ф.Энгельса, В.И. Ленина. Среди них была и такая вот: «Истинная, коренящаяся в самом существе свободы печати, цензура есть критика, — писал Маркс, отвергая всякую другую форму воздействия на художественную литературу. — Она — критика — тот суд, который свобода печати порождает изнутри себя» (Маркс К. Сочинения. Т. 1. С. 59).

Вот именно! Изнутри себя. Никакого навязывания.

Конечно, чешские и словацкие интеллигенты воспринимали это с приятно удивленным вниманием. А далее суждение: «Но разве верна своему характеру, разве действует соответственно благородству своей природы, разве свободна та печать, которая опускается до уровня промысла? — так ставил Маркс вопрос и отвечал: — Писатель, конечно, должен зарабатывать, чтобы иметь возможность существовать и писать, но он ни в коем случае не должен существовать и писать для того, чтобы зарабатывать.

Когда Беранже поет:

Живу для того лишь, чтоб песни

слагать,

Но если, о сударь, лишен буду места,

То песни я буду слагать, чтобы

жить, —

то в этой угрозе кроется ироническое признание, что поэт перестает быть поэтом, когда поэзия становится для него средством» (Там же. Т. 1. С. 76).

Она — самоцель.

Трудно ли понять, что все это внутри, по крайней мере, нашей страны тогда воспринималось как «не марксизм»... Не любопытно ли, что директор издательства «Художественная литература» В.О. Осипов около двух лет держал (уже в конце 70-х годов) в набранном виде мою книгу «Еще раз о партийности художественной литературы», не выпуская ее именно из-за того, что в ней приводились эти цитаты Маркса? И книга вышла только с разрешения Н.Зимянина, понявшего абсурдность запрета идей Маркса (от имени партии, называющей себя марксистской). Марксистской она от этого, конечно, не стала, но для чехословацкой творческой интеллигенции эти мысли, на фоне советских танков, имели характер все же именно надежды, пусть и призрачной.

Советский профессор приводил далеко не всем знакомые слова Канта: если к индивидуальному суждению о прекрасном примешивается хотя бы малейший прагматический интерес, «такое суждение партийно и не может быть эстетическим».

Я по проявлявшемуся настроению видел отношение к себе доброжелательно иное, чем к тем, кого присылали в качестве представителей СССР. Наряду со множеством непровокационных вопросов звучали и взволнованные слова благодарности. В Праге один из старейших кинорежиссеров, когда ему дали говорить из зала, сделал глубокий, признательный мне поклон. В городе Брно ректор университета, крупный ученый, выразил свое отношение к моей миссии, в сущности, противоположной именно тому, что делали там ты и твои идеологические подручные. Это незабываемо: увидев рубцы раны на моей правой руке и узнав, что это получено мною в 1944 году в Чехословакии от разрывной пули, он при всех ритуально поцеловал эти рубцы... Все поняли, чью миссию из России освятил наиболее уважаемый чех.

Как только я вернулся из триумфальной для меня поездки по этой стране, меня уже ждал директор издательства «Свобода» в Праге Е.Полонци с договором на издание на чешском языке моей книги о партийности и свободе печати (вышла там в 1972 году). Я.Фойтик спросил, не буду ли я возражать, если в Братиславе переведут и издадут мою большую книгу «Политика и литература». Я, конечно, согласился. Но книгу задержали в Москве, и она в Братиславе вышла только в 1975 году. Но вышла.

Трогательно, что мне предложили на машине съездить на место моего ранения в 1944 году — Дуклинский перевал... Я нашел эту высоту, окропленную некогда и моей молодой кровью. На этом красивом месте теперь стоит ресторан... За соседним столом — конечно, участники Дуклинской битвы с немецкой стороны... Никакой озлобленности ни у них, ни у меня. Мы уже другие.

Любопытно, как отнеслась к такому необычному приему меня в поверженной Чехословакии московская партократия. Конечно, «классовым» нюхом она учуяла — были и донесения посольства, и отзывы самих чехов и словаков, — уловила нечто настораживающее, а именно — все ту же чуждую ей альтернативу. Было утоплено в молчании приглашение мне читать в Карловом университете лекции сроком на год. Хотя приглашение исходило от самого ЦК КПЧ и передано было в ЦК КПСС...

Разумеется, не принял меня и «свой» Демичев. Это при том, что не только сам я к нему пытался попасть долгое время, но и Я.Фойтик просил его об этом: он, разумеется, хотел увеличить поток положительной информации в Москву от самих москвичей, чтобы создавалось впечатление, что к нам не столь уж и плохо в Чехословакии относятся...

Не принял меня дома никто, кроме С.И. Колесникова, заведующего сектором Чехословакии в отделе соцстран. Чехам и словакам тем самым дали понять: не им выбирать тех, кто к ним будет ездить из СССР... Мне остается вспомнить сегодня, что Я.Фойтик и в следующем, 1972 году, когда я был на лечении в Карловых Варах по линии СП CCCР, нашел нужным и на этот раз посетить меня. Книги мои, изданные в Чехословакии, получили положительную прессу. О них, впрочем, писали и в ФРГ, и в Италии, и в США.

Так вот разошлись наши с тобой позиции относительно Чехословакии. Поступил ты как типичнейший раб своего инстинкта самосохранения, то есть именно как макиавеллист. В твоей позиции не было ни благородства, ни осознания ущербности как представителя того социального типа, который особенно не колеблется, обрекая на несчастье других людей, лишь бы сохранить для себя в своей стране номенклатурный паек. Не на твоих ли глазах кончали самоубийством не один и не два, а многие, в сущности, вполне обыкновенные совестливые наши танкисты и самоходчики в 1968 году, когда подгоняемое тобой их начальство требовало от них ехать через толпы людей?

Может, именно эти-то мученики и поторопили процесс складывания того сознания у наших воинов, которое в 1991 году — в другом августе — сделало невозможным насилие нашей армии над своим собственным народом?

К сожалению, сам по себе этот факт отказа от подавления воли пусть и другого народа — порой ценой собственной жизни — до сих пор глубоко не осмыслен по той причине, что в средствах массовой информации распространилась, в сущности, гнуснейшая волна дискредитации самого понятия подвига... И вообще, незакономерная гибель трех, пусть и действительно замечательных, ребят 19 августа 1991 года для многих затмила собой самоотверженную гибель трех десятков миллионов жизней в Великой Отечественной...

А ежедневная гибель сотен и тысяч людей в межнациональных войнах, вызванных, в сущности, целенаправленным развалом СССР...

Если ныне российские войска в xoдe межнациональных войн являются, несомненно, стабилизирующим фактором, то ведь и это достигается тем, что российский воин постепенно наработал себе чрезвычайно нелегкий авторитет защитника равноправия наций, а никак не завоевателя и поработителя их. Это ли не подвиг?

Но ведь и в 1968 году были именно поступки также и в среде нашей отечественной интеллигенции. В том числе журналистов, писателей и других профессионалов в сфере духа. У тех, стало быть, для кого преступный приказ — это не оправдание какого бы то ни было бесчестного выбора.

Этот вопрос — архипринципиальный. Кого, собственно, может оправдать то, что он выполнял именно приказ, а приказ оказался преступным? Солдата — да. И то ведь лишь если этот приказ не очевидно преступный. А если очевидно преступный? Значит, тогда даже и солдат — соучастник преступления! Нюрнбергский процесс над фашистскими преступниками, в сущности, дал образец именно общечеловеческой справедливости: процесс этот отверг всякий оправдательный аспект того довода, что Кейтель или Йодль выполняли приказ. Мол, тоже солдаты.

Да. Они выполняли приказ. Но они же и отдавали свои приказы! Они ведь избрали для себя добровольное существование в этой именно системе приказов — в отличие от всякого солдата, который мобилизован под страхом потерять все, если станет сопротивляться приказу. У солдата нет выбора...

Еще более строга в подобных вопросах подлинно общечеловеческая нравственность: попробуй, прошу тебя, указать хотя бы на одно святое имя в русской истории, которое сделалось таковым, пренебрегая высшими человеческими доблестями! Если уж что и было в этом смысле, так только факт, что далеко не все заслуживающие уважения народа оказывались вовремя ему известными. И вот эти-то действительно достойные люди — среди них большинство и просто мученики, ибо они же и праведники, — все они, мученики и праведники, обязательно видели свои личные несовершенства. И — каялись. В сущности, по случаю порой даже и того, чего и иметь не могли.

Один из главных смыслов христианства — покаяние. Ибо сама история — грех.

По поводу лично твоей деятельности на высших постах я еще буду говорить. Потом. Сейчас пока о высказывании твоем о покаянии (16 августа 1991 года).

Оно, высказывание, отнесено тобою ко всей твоей жизни. На вопрос «Литературной газеты»: «Делали ли вы в своей жизни ошибки, в которых хотелось бы покаяться?» — ты ответил: «Таких, чтобы надо было покаяться, — нет».

Какая прелесть... Александр I с трона ушел для раскаяния... Нил Сорский каялся... Лев Толстой каялся... А Александру Яковлеву раскаяться не в чем? Никаких не только грехов, но и ошибок он не имеет? Если кого танк, может, и действительно ушиб в Чехословакии в 1968 году, так не надо, значит, лезть «поперед батьки»?..

Если же А.Яковлев косвенно и признает свою вину, то обставляет ее, можно сказать, полнейшим успокоительным комфортом. «Видимо, можно было покаяться вот в чем, но это, наверное, не мне одному, — как бы даже великодушно берешь ты себе в компанию все население старших возрастов СССР, добросердечно добавив: — Все-таки все (?!) мы были трусами! Трусами. Если бы у нас хватило мужества вовремя говорить и действовать...» (Яковлев А.Н. Реализм — земля перестройки. с. 355).

Как же это, разве «все мы были трусами»? Тебе так — веселей? И Рютин тоже был трусом? И Раскольников? И те, кто восставал с оружием в руках в годы коллективизации? И те, кто голосовал на XVII партсъезде против Сталина? И те, кто... И Саблин тоже был трус, подняв советский корабль на Балтике против всей системы псевдосоциализма в СССР? И те, по-твоему, были трусами, кто вышел на Красную площадь, немедленно протестуя против введения войск в Чехословакию? И те, кто бомбардировал Кремль возмущенными письмами и телеграммами? Ты ведь просто не воспринимаешь в качестве граждан тех, кто действовал в сравнении с тобой в полностью другом направлении.

Загрузка...