ОТКРЫВАТЕЛИ ДОРОГ

1

На пойме дикой уральской реки четыре человека надолго прощались с привычным, обжитым миром.

Проводник потоптался на месте, сказал извиняющимся голосом:

— Пошел бы и я, конечно, когда бы не на зиму глядя…

И от этих простодушных слов, прозвучавших как признание чужого подвига, несоразмерного слабой душе проводника, всем стало словно бы холодно и тревожно.

Начальник экспедиции Колыванов, широкоплечий, крупный человек с худым, до предела утомленным лицом, отозвался первым:

— А мы вас и не зовем!

Сказать он хотел равнодушно, но помимо его воли слова прозвучали враждебно.

Чеботарев, молодой еще и по молодости лет чересчур прямодушный, буркнул:

— Чего слезу льешь? Не на поминки позвали!

Старый охотник Лундин — третий член экспедиции — торопливо раскрыл кисет, протянул книжечку папиросной бумаги:

— Закури на дорожку…

— Какая моя дорога, до дому да на печку, — нехотя ответил провожатый, но бумагу взял, стал медленно скручивать папиросу, будто хотел оттянуть время прощания. Чеботарев досадливо ждал, когда кончатся эти длинные церемонии. Ему как будто не терпелось ринуться вперед, в неизведанное, хотя это неизведанное грозило опасностями, а может, и прямой бедой. Не стал бы иначе провожатый делать этакое скорбное лицо и вроде бы извинять себя за то, что не идет с ними. Но Чеботарев только что хорошо отдохнул во время дневки на последнем лесном кордоне, вымылся в бане, вчера даже выпил немного и теперь был готов к любым приключениям. Тем более что он не знал точно, какие такие приключения могут случиться в парме, как уральцы называют свои нехоженые и немереные леса. К тому же молодость самонадеянна, ей все кажется простым. И слова «на зиму глядя», сказанные провожатым, не произвели на Чеботарева никакого впечатления.

Четвертый член экспедиции, женщина, Екатерина Андреевна Баженова, геодезист и гидролог, инженер из главного управления, молчала, тоскливо глядя назад, где над поймой, на крутом взлобке над рекой стояли такие теплые даже и на вид домики лесного кордона. За время путешествия по парме, продолжавшегося уже десять дней и прерванного однодневным отдыхом, она, кажется, отчаялась в своих силах, и одна лишь воля толкала ее снова в путь. Но и воля иной раз дает трещинку — вот в эту трещинку и просочилась сейчас печаль об утраченном так быстро уюте. Дальше, на те почти двести верст путей, обходов, болот, рек и гор, которые этим людям предстояло преодолевать «на зиму глядя», такого отдыха больше не будет, придется идти до конца, до прииска Алмазного, где экспедицию ждут с нетерпением, принесет ли она победу или поражение, — все равно! Так надо ли так мучиться, утомляться, страдать, если тем все равно? Вот о чем думала сейчас инженер Баженова, глядя назад, где оставались теплый приют, речной путь, а если река станет, так санный, к большому городу, к уютной одинокой квартире, к сослуживцам, к привычному письменному столу. Стоило ли ей, тихой женщине, вступать в странный спор, разгоревшийся между маленьким инженером Колывановым и заместителем начальника строительства новой железной дороги Барышевым, для решения которого и пошла эта малолюдная, необеспеченная экспедиция? Правда, где-то далеко позади идет еще один отряд, более подготовленный, сильный, но он так безнадежно отстал, а времени осталось так мало, что только на рысях можно было бы преодолеть оставшиеся километры тайги, болот, гор, чтобы что-то успеть доказать. И вот Колыванов идет «на рысях»!

Колыванов тихо сказал:

— Пошли!

И ровным шагом тронулся вперед, как будто на плечах у него не было никакого груза, никаких забот. А ведь известно, что порою заботы бывают тяжелее любого груза.

Екатерина Андреевна пошла следом.

Провожатый задержал охотника, сказал, понижая голос:

— Приглядывайся к следам, Семен! Две недели назад в согру двуногий волк забежал. Сухарей нес мешок, ружьишко, но шел не по тропе. Хоронился от всех. Я его нечаянно увидел, но окликать не стал, поопасился. Бог его знает, чем его ружьишко заряжено, то ли бекасинником, то ли жаканом…

Чеботарев невольно прислушался к этому странному разговору. Столько-то он уже знал об уральских лесах, чтобы понимать: в согре, лесном болоте, тянущемся порой на сотни километров, волку, да еще двуногому, делать нечего. Лундин поспешно спросил:

— Признал его? Кто?

Досадуя на свой страх, но все же только шепча, провожатый ответил:

— Да все этот золотнишник длинношеий! Чтоб ему земля стала пухом!

Не к месту сказанное присловье рассмешило Чеботарева, да и Лундин, видать, успокоился, сказал сухо:

— Ну, он от роду пугливый. Матка пустым мешком по башке стукнула.

Но провожатый все шептал, делая страшные глаза:

— Не говори! На что-то решился, если шел тайно!

В это время Колыванов, уже издалека, позвал Чеботарева, и конца разговора он не слышал.

Провожатый отстал наконец, теперь они были наедине с лесом.

Сама по себе рекогносцировочная эта разведка была нетрудной. Колыванов нивелировал и зарисовывал кроки только в особо сложных местах, где для будущей железной дороги пришлось бы искать длинные, кривые подходы, рыть шурфы, чтобы определить плотность пород. Но главную работу должны делать рабочие отставшей группы, — они и задержались-то из-за сложности этого дела. Группа Колыванова обязана была начерно проложить трассу по кратчайшему направлению. Хотя давно известно правило, что кратчайшее направление есть прямая между двумя точками, в железнодорожном строительстве это не всегда оправдывается. В действие вступают время и деньги. Барышев, например, предложил такую трассу, что она удлиняла будущую дорогу почти на сто километров и удорожала строительство на сорок миллионов, однако выбрал он самый легкий, по его мнению, для строителей вариант. А Колыванов утверждал, что его удешевленный вариант ничуть не труднее. Вот и придется теперь им четверым прошагать этот путь своими ногами, поскольку никаких дорог тут пока для них не построили…

Лундин споро шагал вперед и скоро обогнал Чеботарева. Но Чеботарев видел, что охотник куда пристальнее приглядывается к редким следам человека в парме. А человек и в этой богом забытой местности все-таки бывал. О том говорили следы, вроде затеса на лиственнице или срубленного дерева, и следы, приметные одному Лундину. Впрочем, Лундин свои открытия не таил. Только на прямой вопрос Чеботарева, выждавшего, когда старик кончит затесывать мету, и поинтересовавшегося: «Что это за волчище, о котором вы с провожатым говорили?» — нехотя ответил:

— Мало ли в лесу волков ходит!

Однако малость погодя сам же Лундин попросил, если кто завидит приметный признак, оставленный прохожим в лесу, немедля на этот признак указывать…

После этого оказалось, что не один Лундин видит в лесу самые разнообразные следы человека. Проходил час, другой, и вдруг то Колыванов, то Чеботарев, то даже и замученная трудной дорогой Баженова восклицали:

— Затес на лиственнице!

— Надломленная ветка!

— Чумпель у родника!

Чумпель — так называл Лундин встречавшиеся у родников искусно свитые из бересты рога для питья. Пить из них было вкусно. В них набирали ягоды. При нужде в них можно было даже чай кипятить, только не на огне, а раскаленными камешками. Правда, такой нужды не было, но Чеботареву, да и Екатерине Андреевне нравились эти нехитрые посудины.

Лундин неторопливо подходил, объяснял: ветку надломил охотник, шел с грузом, видно, в свою избушку. Затес на лиственнице оставил геолог, еще в прошлом году; сколотое место на дереве затекло смолой, лиственница долго не темнеет, затес виден издалека. А вот эту замету вроде тамги, две зарубки под углом, похожие на рога молодого оленя, оставили остяки, значат они, что неподалеку есть ягельник. Но при виде иной заметы Лундин хмурился и отмалчивался от вопросов.

Екатерина Андреевна шла как-то обреченно. Она делала все, что полагалось по распорядку, но не было в ней того упорства, какое замечал Чеботарев раньше. Казалось, что она оставила что-то на кордоне и до сих пор тоскует по этому утраченному.

Порой Чеботарев замечал, что она странно смотрит на Колыванова. Да и Колыванов, по-видимому, замечал эти взгляды. Он вдруг начинал хмуриться, а то вставал и уходил от костра. В пути они шли цепочкой, у каждого было много забот, только на привалах можно было о чем-то подумать, что-то заприметить.

Впрочем, Чеботарев относил эти взгляды к тому, что Баженова чужой у них человек. Наверно, думал он, не согласна с Борисом Петровичем, вот и топорщится! И снова сердился на Баженову…

Однако Екатерина Андреевна ничем не показывала своего недовольства.

Попытался было Чеботарев поговорить об этом с начальником, но Колыванов коротко обрезал его:

— Не твое это дело, Василий! Спор наш, мы его и рассудим!

Сначала казалось, что короткий отдых на кордоне не только вернул силы, но и утроил, а то и учетверил их. В первый после отдыха день они прошли восемнадцать километров. Но уже назавтра стало труднее, а третий день будто вконец вымотал их. И они скоро вернулись к тому состоянию утомления, когда только воля и долг помогают человеку жить и работать.

Но Колыванов ежевечерне, после того как был разбит лагерь и заготовлены дрова на ночь, вынимал из нагрудного кармана дневник и принимался записывать наблюдения, сделанные за день. Его, казалось, не брала усталость.

Остальные быстро засыпали, надеясь на то, что начальник проследит за костром, убережет их от ожогов, а закончив свои дела, не забудет еще подкинуть в огонь сушняку, чтобы можно было поспать спокойно хотя бы два-три часа. И верно, Колыванов кочегарил почти всю ночь, оберегая покой спутников. До сих пор все обходилось благополучно, одежда и обувь оставались целыми, — сжечь их было бы самым опасным.

Колыванов старался писать кратко, чтобы успеть отдохнуть, но слишком много было всего, что следовало заметить для себя, и половина ночи уходила. Большая Медведица, или Олень на приколе, как называли ее остяки, медленно поворачивалась вокруг Полярной звезды. Распрямляя натруженные плечи для того, чтобы подбросить дрова в костер, повернуть на другой бок подкатившегося к самому огню Чеботарева, укрыть потеплее Баженову, Колыванов вдруг замечал, что опять осталось мало времени для отдыха. Он торопился дописать свои заметки, досадливо потирая покрасневшие от едкого дыма глаза, слипавшиеся помимо воли.


«22 октября, суббота.

Ночевка на реке Большой Кодыр, левый берег. Брод через Кодыр выбрали удачно, сначала перебрели протоку, потом основное русло. Дорога тяжелая, густая парма с завалами, которые пришлось прорубать. Прошли двенадцать километров.

На всем протяжении левобережного хода хорошая надпойменная терраса, удобная для проведения трассы. Встретились три небольших скальных мыска, пройти их трассой не представляет большого труда. Терраса сухая, сложенная из тощих суглинков или суглинков с галечником. Не заметил, где перешли в зону изверженных пород. Взял возле Завалихи образец № 3 — два камня. Оставил на затесе лиственницы у мыска записку Иванцову, чтобы проверил границу этих пород.


23 октября, воскресенье.

Часть пути, совпадающую с течением Колчима, решили пройти на плоту. Плотничную работу взял на себя. Лундин и Чеботарев пилили бревна и таскали к воде. Баженова делала проверочные ходы с барометром, чтобы определить подъемы в случае обхода скального мыса на пикете 2254. Пришла только к отплытию, напугав нас, так как погода испортилась. Среди дня подул сильный ветер, в парме послышался треск падающих деревьев. Но все обошлось благополучно.

Днем шел дождь, а сейчас (22 часа) сыплется какая-то изморось. Снег над костром тает и падает мелкими капельками на тетрадь.

За день проплыли пятнадцать километров. Не обошлось без приключений. Ниже Запевалихи через всю реку — залом и лишь с левого берега — мелкий перекат. Река на повороте с шумом уходит под залом. Едва успели подвалить к перекату. Перегоняли плот по колено в воде. Баженова спрыгнула в воду, хотя я приказал ей остаться. Плот провели благополучно. Долина пока все еще проходит в пределах изверженных пород. На устьях мелких речек наблюдал граниты, диориты и гранодиориты в виде крупных обломков, плохо окатанных. Все притоки Колчима довольно сильно подвешены, так что вода их падает с шумом, напоминающим рокот водопадов…


24 октября, понедельник.

Неудачный день. Плот бросили с утра. В полдень вышли к реке Ним. Пошли с Чеботаревым искать переход. Оказалось, что река замерзла метров на двести. Ниже по течению она покрыта шугой, и перейти ее можно только по пояс в воде с переката на перекат. Нужно было делать мост, но поблизости не оказалось ни одного дерева, которое можно было бы свалить так, чтобы оно достало до противоположного берега.

Чеботарев предложил перейти по льду с шестами. Это чуть не стоило ему жизни. На середине реки он провалился и ушел под лед. К счастью, тонкие льдины разошлись, так что с нашей помощью он выкарабкался на берег. Пришлось разводить костер и сушить его, что задержало нас на два часа. Вечером на привале разговор о счастье…»

В дневнике Колыванова разговор о счастье остался только заметкой, благодаря которой он мог бы вспомнить затем о нем. Он вспомнил бы, может быть, и те условия, в которых этот разговор происходил, — человеческая память имеет странные свойства. Иной раз она очень тщательно хранит мелкие подробности, которые, казалось бы, не представляют ценности, забывая в то же время основное, что происходило на фоне этих подробностей.

В этот день, перейдя Ним, они долго пробирались по увалам, заросшим густым лесом, и устали невероятно. С вершин увалов и в редких полосах бурелома, когда открывался горизонт, они все время видели горы.

Уже совсем стемнело, когда Лундин воткнул топор в сушину, зазвеневшую от заморозка, огляделся и окликнул Колыванова:

— Борис Петрович, лучше места для ночлега не найти. Сушняку много, вода рядом.

Все остановились, сбрасывая мешки, натрудившие плечи. Но до отдыха было еще далеко. Сначала полагалось приготовить дрова, чтобы хватило на всю ночь, — у них уже был горький опыт, когда приходилось подниматься в темноте, чтобы не окоченеть, и собирать в черном враждебном лесу валежник, рубить сырые деревья, лишь бы как-нибудь дотянуть до утра. Потом следовало приготовить ужин, постели, уложить взятые за день образцы, сделать тьму разных дел, и как можно быстрее, потому что от быстроты зависела продолжительность их отдыха.

Но вот дела были переделаны, все поужинали и сидели вокруг костра с кружками в руках, утоляя горькую жажду, мучившую их теперь постоянно, — так велика была усталость.

Чеботарев, задумчиво оглядев товарищей при трепетном свете костра, вдруг оживился и сказал с прежней непосредственностью, о которой в последние дни все стали забывать:

— На кого же мы похожи! Чисто братья-разбойники!

Колыванов, Лундин и Баженова, как по сигналу, оглядели себя и друг друга. Баженова быстро подобрала ноги в ободранных сапогах и запахнула куртку на груди, прикрывая обожженную полу. Лундин вытянулся во весь рост, раскинул могучие руки и поднял к темному небу широкое лицо. Колыванов выпрямился, опустив на колени тетрадь, в которой записывал наблюдения за день.

— Так немного осталось! — сказала Екатерина Андреевна.

Лундин внимательно поглядел на нее и заметил:

— Немного, да самое трудное…

Чеботарев, как бы сам испугавшись того, что вызвало в душах спутников его легкомысленное восклицание, поторопился успокоить Баженову:

— Через неделю будем на прииске Алмазном, а там на самолет и домой! — Это прозвучало у него так хорошо и вкусно, словно дома их ждало бог весть какое счастье.

Колыванов молчал. В эту минуту он впервые с сомнением подумал о том, как мало у них сил, чтобы благополучно закончить работу. То ли отвык он от Урала, то ли просто в этом году зима подступила раньше? Пока нет снега, они еще могут идти, а если начнется снегопад, мороз? И он невольно опустил лицо, чтобы никто не заметил его тревоги.

Взгляд Чеботарева остановился на поникшей, безмерно утомленной Баженовой. Василий с трудом отвел от нее глаза и тихо сказал:

— Вот, думали, что после войны всем станет легче… А что вышло на поверку? То надо восстановить, это переделать, и опять не стало ни сна, ни покою. Наконец все восстановили, еще краше поустроили, тут бы и отдохнуть, ан нет, новые времена, новые задания! То дорога в Китай, то на целину, то вот на Урал… И все спешно, все быстро, будто всяк торопится к своему концу и остановиться не может. А теперь, когда о семилетнем плане заговорили, разве можно на передышку надеяться? Неужели вот так мы и будем бежать бегом всю нашу жизнь да еще и детям в наследство эту торопливость оставим?

Он обвел грустным взглядом лес, неяркий круг от огня, в свете которого кустарники и деревья казались живыми соглядатаями, молчаливо ожидавшими, что станется с пришельцами, вторгшимися в их страну. Никто не ответил ему, и он требовательно спросил, обращаясь уже прямо к Колыванову:

— Что же вы молчите, Борис Петрович?

— А кто говорил, что строить новый мир легко? — вопросом на вопрос ответил Колыванов. — А ведь мы — первое поколение строителей!

Лундин вытянул шею, взглядывая то на одного, то на другого. Добродушное лицо его приобрело не только заинтересованное выражение, но стало даже довольным, словно он давно ждал такого разговора, не решаясь начать его сам.

— Насчет идей я и сам не так слаб, — с недовольным видом сказал Василий, — а вот надо ли все делать в одно время, да еще с таким напряжением? Вот, к примеру, идем мы, разведчики, по парме, на зиму глядя… Поход наш, — я ваши цифры видел, Борис Петрович, — даст государству сорок миллионов экономии. Так почему бы его, поход этот, не провести будущей весной? А вдруг мы не дойдем? Тогда что же, весны ждать будут, чтобы других послать, или поведут трассу вкривь и вкось — и те сорок миллионов псу под хвост? Как же будет-то, Борис Петрович?

— Ничего, Василий, мы дойдем, — нехотя пробормотал Колыванов.

Было в этом разговоре нечто такое тревожное, что приводило на память разные россказни о самовольном прекращении работ, о распрях среди разведчиков, попадавших в подобное положение. Истории эти добром не кончались. Люди переставали верить в себя, в товарища, бросали друг дружку и, случалось, погибали. Но видно было, что разговор этот, пусть и не подготовленный заранее, возник не случайно. Вот и Лундин, взглянув на Екатерину Андреевну, вмешался:

— Дойти мы, конечно, дойдем, Борис Петрович. Только хотелось бы знать, как же это начальники ваши плантуют, если получается наш поход на пригибе да пережиме? Вот вы, Екатерина Андреевна, к начальству ближе, скажите нам, о чем оно, начальство, думало, когда не дало нам ни сроку, ни отдыху? Или там, наверху, считают: у мужика сил на века? Ведь вам тоже небось хочется отдохнуть?

— А что ты называешь отдыхом, Семен? — спросил Колыванов.

— Конечно, не безделье! — сердито сказал охотник. — Но хочется мне, чтобы каждое наше дело, которых теперь у нас, может, будет побольше прежнего, велось бы не ярмаркой, где мужик из похвальбы подымал воз хлеба за тележный ходок, а потом умирал от грыжи, а делалось бы исподволь, с умом, с подготовочкой. Тогда бы, к примеру, не надо было идти в лес на осень глядя да бежать по нему сломя голову, чтобы не опоздать, и идти все время, между прочим, по край смерти. Тогда бы все было заранее усмотрено и устроено. Шла бы вся наша экспедиция вместе, женщина бы в лес не ходила — ей и дома дел много, — дурной начальник сроков бы для смеху не назначал, тем более что нам-то не до смеху, а как бы от беды отбиться с такими сроками. Вот о чем у меня разговор…

— Я пошла в экспедицию по собственному желанию, — устало сказала Екатерина Андреевна.

— Это я понимаю, — ответил Лундин, — да ведь даже и за своим счастьем по тореной дороге гнаться легче…

В его голосе и наступившем затем принужденном молчании Чеботарев уловил что-то такое, чего не мог уразуметь, и живо приподнялся на локтях, оглядывая остальных. Он уже жалел о том, что начал этот разговор, в котором ему все время слышалось нечто иносказательное, неуловимое. Колыванов сидел, глядя в огонь, Баженова спрятала по привычке лицо от всех, а Лундин все так же требовательно ждал от них двоих какого-то ответа, о смысле которого Чеботарев и догадаться не мог. И теперь лежал в позе напряженного ожидания, полагая, что если уж молчаливый охотник заговорил, так на полуслове не остановится.

— По тореной дороге за счастьем не ходят, — жестко сказал Колыванов. — А так как никому не известно, где оно обитает, значит, и на нетореной тропе найти его трудно. Лучше оставим этот разговор, завтра рано вставать, спите…

— Кому спится легко, тот выспится, — рассудительно заговорил Лундин. — А вот сдается мне, что после войны люди стали жесточе. Вот возьмем, к примеру, кому нужно было, чтобы мой сын стал калекой? А он одно отвечает: «Я выполнял приказ главного инженера товарища Барышева…» А что, этот товарищ не знал, как может его приказ обернуться? Если знал — его судить мало! А не знал, тоже надо судить, — почему не за свое дело взялся? А сын мой, — коммунист! — выразительно подчеркнул он, — которому бы надо самому за народ стоять, отвечает одно: объективные обстоятельства…

Это упоминание о трагедии с сыном старика Григорием Лундиным упало в тишину как камень. Все знали, что Григорий Лундин, один из самых известных подрывников на строительстве, где перед этим работали все вместе — Колыванов, Баженова и Чеботарев — в Казахстане, перебравшись на Алтай, был тяжело контужен, выполняя приказ Барышева. Он так и не смог больше вернуться к работе. Год провалявшись по клиникам и больницам, Григорий остался глухонемым инвалидом.

И имя Барышева, человека решительного, резкого, не щадившего для своих целей никого и ничего, словно бы нависло над головами людей. Екатерина Андреевна вздрогнула и села, испуганно глядя на Лундина. Колыванов отвернулся от света, засовывая свою записную книжку в карман с таким усердием, словно это было главное для него дело. Чеботарев поднялся на колени, переводя взгляд с одного на другого.

— Да у вас и у самого, Борис Петрович, всю душу тем холодом выморозило, — с упреком продолжал старик, видно не желая больше молчать. — Я ведь вас мальчишкой помню. Были вы тихий и к человеку добрый. А вот вернулись домой не только что мужчиной, пришли в родной дом как сквозной ветер, все тепло выдули. И не только из дома, а и из души. Поглядел я на вашу матушку. Молчит, ничего не говорит, а и без слов видно, что даже ей с вами тяжело. А отчего? От холода! Душа у вас застыла, вот что! И оттого в делах ваших спешка, неустройство. То, что надо лаской решать, добрым словом, вы сплеча рубите, как саблей. Вот и думаю я: а не Барышев ли и вашу душу застудил?

Баженова, снова укладываясь, не поворачиваясь к Лундину, сказала:

— Неверно вы рассуждаете, Семен Тимофеевич… У Бориса Петровича большое дело, ему о деле и надо думать. Одной мягкостью да душевностью тут не обойдешься. Крепкому и сильному воевать легче…

— А мягкому человеку другие душу свободнее открывают, — сердито сказал старик. — А придет время, с того же Бориса Петровича за товарища Барышева спросят: что же, скажут, вы не видели, кому покорялись? Или у нас и вправду страшнее кошки зверя нет?

И снова имя Барышева прогремело как набат.

Колыванов поднял тяжелые, набухшие от усталости веки и сухо оборвал разговор:

— Предлагаю спать.

И принялся укладываться, словно и не о нем шла речь.

Но Чеботарев, больше знавший характер Бориса Петровича, видел, как набрякла и окаменела его шея, как выступили желваки на скулах. Он осторожно подвинулся к Лундину, притворяясь сморенным усталостью и сном. Когда Колыванов прилег, он тихонько спросил у Лундина:

— Чего ради ты на Бориса Петровича напустился?

— Жены ради, — ворчливо ответил охотник.

— Какой жены? — изумленно спросил Чеботарев.

— А Екатерины Андреевны… Не видишь, что ли, как она сохнет? Ведь не дойдет до прииска, если ей сердце не согреть…

— Баженова — его жена? — широко открыв глаза, спросил Василий.

— Была, да Барышев увел, — сухо сказал охотник. — Теперь она и рада бы вернуться, а он простить не может! Впрочем, ты лучше спи, мал еще в большие дела вязаться… — и отвернулся, сразу захрапев, чтобы пресечь всякие попытки со стороны Чеботарева к продолжению этого тяжелого разговора.

Чеботарев лежал вверх лицом. Падала изморось, оседая холодными каплями на лбу и на щеках. Он ничего не замечал. Он вспоминал все, что видел странного в поведении Екатерины Андреевны и Колыванова и только теперь понимал всю глубину горя, которое несли в себе эти люди, понимал и удивлялся тому, как много силы было у них, чтобы все это скрывать не только от посторонних, но и друг от друга.

Утром Чеботарев встал очень задумчивым, тихим, словно за одну ночь произошли в нем еще и непонятные ему, но очень глубокие изменения. Свертывая лагерь, готовя походные мешки, он все время наблюдал за Баженовой и Колывановым. Екатерина Андреевна была утомлена, словно и не спала. А Борис Петрович держался очень спокойно, деловито, по нему нельзя было понять, оставила ли какой-нибудь след в его душе ночная беседа. Лундин был хмур, сердит, вопреки обыкновению, словно стыдился вчерашней болтливости.

И весь день, начатый без доброй дружбы и чистоты, которая до сих пор объединяла членов экспедиции, пошел неудачно. При очередной переправе через приток Нима они утопили мешок с сухарями — весь свой запас. Берега Нима в верховьях оказались непроходимыми, так как нагорное плато было завалено буреломом, а по кромке берега сползали скалы, преграждавшие путь. Увидав открытую воду, где не было ни шуги, ни льда, они пять часов потратили на изготовление плота. А проплыть на этом плоту удалось только три километра. Дальше Ним окончательно стал. Плот бросили на пикете 2268. Это был уже четвертый за несколько дней.

На вечернем привале они подсчитали все наличные запасы продуктов. Оказалось, что табаку хватит на три-четыре дня, мяса дней на шесть, соли было достаточно. Но не было главного — хлеба. Лундин предложил вернуться к отряду Иванцова, чтобы продолжать дальнейший путь совместно.

Чеботарев молчал по свойственной ему дисциплинированности. Баженова напряженно ждала, что скажет Колыванов. Таким образом, спор этот шел только между Колывановым и охотником, хотя решалась судьба всего отряда.

— Осталось пройти всего восемьдесят километров, — сказал Колыванов. — Если все будет благополучно, мы сможем сделать этот путь за шесть-семь дней. Возвращение к Иванцову займет не меньше четырех. Поэтому я считаю, что надо идти вперед…

— Теперь о благополучии говорить уже поздно, — хмуро сказал Семен.

Чеботарев с недоумением заметил про себя, что характер охотника стал портиться. Впрочем, характеры портились у всех, кроме, может быть, Екатерины Андреевны, которая все сносила молчаливо и покорно. Чеботарев даже сердился на эту ее покорность. Лундин помолчал и, видя, что Колыванов не отвечает, добавил:

— Если снегопад застанет, мы не выберемся. Не к нам будь сказано, в прошлом году двое геологов из золотоуправления в этих местах умерли с голоду. Зверь теперь к югу уходит, в берлоги ложится, его не достанешь, а белкой не прокормишься, да и времени нет на охоту.

— Я не возражаю, — нетерпеливо сказал Колыванов, — чтобы вы с Баженовой вернулись. А мы с Чеботаревым пойдем дальше.

Екатерина Андреевна вскинула голову, внимательно поглядела на Колыванова и сказала:

— Вы, Борис Петрович, неправильно поняли Лундина. Он никого в трусости не обвиняет, так что разъединяться нам ни к чему. Мне кажется, что это просто продолжение вчерашнего разговора…

— Какого разговора? — хмуро спросил Колыванов.

— А о счастье…

— Ну и что же?

— Мне тоже хочется сказать несколько слов…

— Вот-вот, скажите, Екатерина Андреевна, — мягко поддакнул старик.

— Видите ли, Семен, когда вы говорили о счастье, вам казалось, что счастье человеческое — это тихая, спокойная жизнь, где никто друг друга локтем не задевает, никто никуда не спешит, все дружелюбны и ласковы… Я не спорю, это очень хорошая жизнь… Но в том-то и дело, что человеку нужно значительно больше. Если такое время и настанет, все равно будут люди, которые найдут для себя работу потруднее и жизнь потяжелее. И делать это будут за нас с вами, за тех, кто хочет отдыха. Ведь вот не остановили же вы сына… А ведь вы, должно быть, держали его и в тепле и в покое? — Она заметила, как отвердело лицо старика, и торопливо продолжала: — Я это потому говорю, что мы с вами оказались рядом с такими людьми, которых никакой покой не устраивает и душу не утешает. С такими людьми идти рядом тяжело. Но если это выпало на долю, надо постараться, чтобы наша доля не была меньшей, чтобы наша помощь была не в тягость… Вот почему я думаю, что мы все пойдем с Борисом Петровичем до конца, а какой будет конец, нам знать не дано… Будем надеяться, что все кончится хорошо.

Она говорила это так, словно Колыванова не было рядом, словно он не слышал ее. Лундин ответил:

— Я с вами пойду, Екатерина Андреевна, а куда — это вы укажете…

Колыванов встал, бледный, напряженный. Глаза его сузились и превратились в щелки, из которых исходило злое сияние.

— Я вас попрошу, Екатерина Андреевна, меня в святцы не записывать, акафистов и молебнов не служить. Мы находимся на работе, а не в церковной общине, и я вам не Серафим Саровский, а начальник этой экспедиции. И я приказываю вам возвращаться обратно вместе с Лундиным. Я вас на эту прогулку не приглашал, я знал заранее, что тут не Воробьевы горы, да и вы это знали. Извольте немедленно собираться и завтра на рассвете выходите. Кстати, доставите карту и схемы, которые мы с вами сделали, тем более что нам, как вы говорите, не дано знать, какой конец будет…

Последние слова он произнес, передразнивая Баженову, но вдруг запнулся и смолк. И Чеботарев, беспристрастный, но заинтересованный слушатель, один заметил, что голос Колыванова дрогнул, словно начальник вдруг представил, каким этот конец может стать…

Утром Баженова и Лундин повернули обратно.

Прощание было недолгим и сухим. Чеботарев, пожав руку Екатерине Андреевне, торопливо отошел с Лундиным, чтобы не мешать Колыванову при прощании. Он еще надеялся, что милая эта женщина, так тронувшая его сердце за дни трудной дороги, сможет снова покорить Колыванова. Но Екатерина Андреевна, едва пожав руку бывшего мужа, окликнула Семена и догнала его. И если Чеботарев еще надеялся в эти минуты, то теперь понял: ничто не сблизит больше этих людей, они стали чужими до конца своих дней.

Но так было грустно это прощание среди мертвого леса, что каждый из этих людей невольно вернулся мыслями к тому, когда и как началось все это нелепое, трудное, что встало между ними и еще долго будет провожать их, вися тенью над головой, где бы они ни оказались, хоть на мирном отдыхе, хоть на краю гибели. И больше всего хотелось понять прошлое Чеботареву, который меньше всех знал о тайных причинах и пружинах, толкнувших их всех в это тяжкое, полное трагических ожиданий путешествие.

2

А начиналось все это так хорошо!

Кончилась длинная дорога на тряском грузовике, Чеботарев прибыл на место. Ухватившись за кузов, он легко перекинул длинное ловкое тело вниз на землю, пока другие пассажиры, навалившись на борт, болтали ногами, ища колесо. Стоя на твердой, прозвеневшей, как железо, земле, он, насмешливо оглядывая попутчиков, сказал:

— Вот и видно, граждане, что вы на целине не бывали! Там за такую посадку-высадку вас каждый бригадир забраковал бы…

Видно, его рассказы о целине порядочно надоели пассажирам, трясшимся рядом с ним целые сутки. Длинношеий, сутулый, с маленьким, словно запеченным личиком гражданин, всю дорогу недовольно косившийся на Чеботарева, зло пробормотал:

— А здесь тебе не целина? Двести верст ни дома, ни дыма не видели!

— Но и хлеб на такой целине не сеют, не жнут, на чужом живут! — поддразнил Чеботарев не полюбившегося ему человека. Тот промолчал, а его сосед, пожилой, с широким, добродушным лицом, на котором постоянно теплилась улыбка, будто ей трудно было сбежать с такого большого лица, остановил Чеботарева:

— Ладно, ладно, герой, не храбрись! Есть и у нас места, где на каждого молодца свой страх живет. Скажи лучше, по какому делу пожаловал? А то всю дорогу только прошлым гордился, а о новом не загадывал. Кто же ты есть, человек божий, обшитый кожей, на наших не похожий?

И тут пассажиры, неторопливо разбиравшие свои пожитки, как-то все сразу и очень настойчиво обернулись к Чеботареву. А длинношеий весь скособочился, голову повернул по-ужовьи, ожидая ответа. Чеботарев, заметив этот неладный интерес, торопливо одернул широкое пальто из добротного драпа, поправил кепку с большим козырьком и вдруг обратил внимание на то, что дорожные его спутники одеты иначе. И мужчины и женщины были в коротких, до колен, куртках, в ватных штанах, заправленных в сапоги. Теперь и долгая их дорожная несловоохотливость представилась Чеботареву полной особого значения.

— А я в гости к бывшему моему начальнику, — объяснил он, будто и впрямь признал за ними право задавать такие вопросы. — Не скажете ли, где тут улица Десятидворка, дом двести десять?

С этими словами он живо обернулся, чтобы оглядеть место, куда его завезла машина, — сам он сказал бы: закинула судьба.

Вокруг был странный город, построенный из одинаковых деревянных домов в два этажа, с двумя подъездами. Дома были так похожи один на другой, что Чеботарев невольно моргнул, будто надеялся, что после этого каждый из них приобретет свои особенности. Но дома остались такими же схожими, и Чеботарев, становясь опять самим собой, насмешливо присвистнул:

— Мать честная, — он поглядел на старика, — как же тут граждане свою квартиру находят, если клюнут у приятеля пол-литра? Тут и трезвый-то к чужой жене забредешь, ошибившись дверью…

На задорном лице его изобразился испуг, лукавые глаза так забегали во все стороны и округлились, что добродушный попутчик не выдержал было и засмеялся, но тут же подавил смешок и строго сказал:

— Ну-ну, парень, ты наш город не задевай. Он хоть и молод, да знаменит, а ты хоть и постарше его лет на двадцать, но такой славы не достигнул, чтобы над целым городом насмешки строить…

Остальные пассажиры тоже глядели со строгостью, и Чеботарев сразу сделался серьезным. Теперь он оглядывал город, тая усмешку про себя, только покряхтывал изумленно, когда замечал все новые и новые подробности.

Грузовик, доставивший Чеботарева и других пассажиров с последней станции железной дороги, остановился на небольшой площади в самом центре города. Отсюда город был виден, как на миниатюрном полигоне или на макете, по которому, бывало, Чеботарев решал задачи о подводке железнодорожного хозяйства к населенному пункту.

Все улицы сходились на площади звездообразно, и тут же недалеко видны были их околицы, граничившие с черным лесом. Да и на улицах еще остались огромные костлявые деревья, напоминавшие о том недалеком времени, когда все пространство здесь было покрыто тайгой.

Два-три каменных здания резко выделялись среди деревянных домов. Это были школа, почта, пожарное депо. Недалеко от реки возвышалась огромная кирпичная труба. Чеботарев невольно указал на нее рукой и спросил добродушного старика:

— А там что за индустрия?

Старик как будто оскорбился бесцеремонным вопросом и коротко ответил:

— Городская баня…

— Вот тебе и на! — воскликнул Чеботарев и тут же осекся. Старик глядел на новичка с такой презрительной улыбкой, что Чеботарев опять растерялся.

— Наша индустрия, парень, без труб, однако государству приносит большой доход. Так-то, молодой человек. Не по росту человека судят, а по уму. То же и в производстве соблюдается.

— Да что же здесь за индустрия? — недоуменно, но уже почтительно спросил Чеботарев.

— Секретная, — строго ответил старик, хотя улыбчатые морщинки снова ожили на его широком лице. — Будешь здесь жить — сам узнаешь, уедешь, — значит, тебе и знать не надобно.

— А где тут дом двести десять? — уже совсем смущенно и даже жалобно спросил Чеботарев, теряя весь свой задор. — Ведь и всех-то домов не больше ста наберется…

Старик торжественно указал на группу домов, которые стояли особняком, тоже все одинаковые, но несколько непохожие на остальные дома города. Судя по тюлевым занавескам на окнах, по обилию кабелей, подведенных к домам, можно было полагать, что тут живет начальство. Столько-то опыта он должен был иметь! И Чеботарев пожалел, что вступил в разговор со стариком, таким ехидным, несмотря на кажущееся добродушие.

Все-таки он не удержался от вопроса, который так и просился на язык:

— Почему же двести десять, если тут и всех-то домов десяток?

— Шифр… — строго и туманно ответил старик. — Иди, парень, в угловой дом, он и будет двести десятый. Кого тебе там надобно?

— Товарища Колыванова! — отрапортовал Чеботарев.

— Борис Петровича? — оживился старик. — Так бы и сказал, а то наводишь тень на плетень разными вопросами. Борис Петрович теперь большой начальник. Железную дорогу строит. Знай наших, передай вашим! Скоро и мы на паровиках поедем, довольно нам с автомобилями да самолетами мучиться…

Словно подтверждая слова старика о тех неприятных средствах передвижения, которыми ему приходится пользоваться из-за отсутствия железной дороги, от реки раздалось ворчание самолета, затем над домами взлетел маленький «Антон» и повернул на запад, откуда только что прибыл Чеботарев. Чеботарев завистливо посмотрел вслед самолету и потер рукою разбитую в дороге поясницу. Одновременно он вспомнил те горы и болота, по которым была проложена шоссейная трасса, Удивленно покачал головой: «Ну и ну! Ай да Борис Петрович! Нашел-таки себе невыполнимое дело, перед которым все другие покажутся простенькими!» Впрочем, он хорошо знал Колыванова и понимал, что инженер нарочно искал дерево по своим силам, прежде чем начать рубить.

Высокий мужчина с длинной шеей неодобрительно повел выпуклыми глазами, крякнул и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Да, понаехали железнодорожнички! Век мы их не видали и тоже не пням молились, а теперь целый год они жируют, и что-то я до сей поры ни одной рельсы не видел…

Опрятно одетая молодайка с красивым и злым лицом пренебрежительно ответила ему:

— Погоди, заставят просеку рубить да карьеры лопатить — не то увидишь. У нас на прииске уже всех переписали в бригады. Взаимная помощь называется. Потруднее придется, чем этому молодцу на целине. Новый начальник повернет…

Длинношеий мужчина усмехнулся и подмигнул молодайке:

— Ну, иной и к жене дорогу проторить не умеет, — чужой подъехал, — а уж в болотах и подавно запурхается…

Остальные попутчики засмеялись над чем-то, понятным только им.

Чеботарев с недоумением слушал этот злой разговор. Он возможен только в таком вот маленьком городке, где любят посплетничать. Да и злость к человеку особенно часто рождается, как замечал Чеботарев, именно в глухих, заброшенных местах, где мало что дает пищу для размышлений, обогащающих душу.

Но старик, до сих пор приглядывавшийся к Чеботареву, вдруг вмешался в разговор спутников:

— Что вы лапти плетете, граждане? Когда было дорогу строить, если тут одни пустоша́ считались? Тебе, Леонов, это больше понимать следует, все-таки золотишко нюхал…

— А ты меня не задевай! — резко откликнулся длинношеий. — Я тоже для государства стараюсь.

Взвалив на плечо окованный узорчатым резным железом ящик, Леонов быстро пошел по улице, не простившись со спутниками. Добродушный старик теперь уже не казался таким добрым. Глаза его сузились, он пожевал губами, глядя вслед ушедшему, потом обернулся к Чеботареву.

— Приискатель, — осуждающе сказал он и добавил, как бы поясняя свою мысль: — Золотнишник, а они всю жизнь одиночками жили, им бы только от глаз укрыться да в землю зарыться. Дальше горстки блесны они не видят.

Чеботарев молчал. Старик снова улыбнулся своему собеседнику, но, не слыша ответа, решительно подтолкнул его:

— Что же ты стоишь, парень? Беги скорее к Борису Петровичу, он, поди-ко, ждет тебя! Передай ему привет от Лундина… Это моя фамилия, — строго добавил он, словно заранее требуя уважения к ней, — Семен Лундин, охотник, запомни…

— Лундин? — обрадованно сказал Чеботарев, снова опуская на землю чемодан. — В Казахстане у нас на участке взрывник Лундин работал. Из этих мест. Точно: Григорий Семенович Лундин. Сын? — Он требовательно глядел на охотника, ожидая ответа.

— Сын… — коротко ответил старик, и лицо его сразу окаменело, вся словоохотливость пропала, он начал возиться с мешком, опустив глаза.

— Потом он на Алтай подался, а после уж не писал. Где он?

— Здесь, — глухо ответил старик. — Да если останешься, так увидишься, — нехотя добавил он. — Тут до нас верст тридцать, не боле… Урочище Ветлан называется, там мы и живем.

— Обязательно заеду! — оживленно сказал Чеботарев.

— Не надо, парень, — строго остановил его старик. — Болен Григорий. Трудно ему на здоровых глядеть! — И, не обращая больше внимания на Чеботарева, пошел по улице.

Чеботарев подхватил чемодан, глядя вслед старику, рассеянно кивнул задержавшимся еще возле машины попутчикам и зашагал к указанному дому. Да и было от чего стать рассеянным.

Гриша Лундин болен и оттого обижен на людей. Колыванов, должно быть, наоборот, обиделся на себя, если взялся за такое трудное дело, вдруг прояснившееся для Чеботарева. Едучи на грузовой машине от железнодорожной станции, которая и называлась-то Последняя, будто на ней кончался обжитой мир, Чеботарев замечал в нескольких местах пересекавшую шоссе пикетажную просеку, давно уже затянутую болотом или мелким кустарником. В одном месте была даже некогда насыпь красного песка, но и та виднелась лишь полоской, остальное засосала трясина. И в этих-то гиблых местах Борис Петрович собирается построить железную дорогу! Да, это не Казахстан и даже не алтайские кручи и стремнины!

Квартиру Колыванова он мог бы отыскать и не спрашивая. Подъезд был до того зашаркан и затоптан желтым песком, будто весь город Красногорск перебывал тут. Так всегда случалось, где бы ни жил Колыванов. Окружающие Колыванова люди почему-то считали своим долгом перекладывать на плечи инженера всякую свою беду и неурядицу. Правда, с добрыми вестями его тоже не обходили. Но известно, что добрые вести дома переживать приятнее…

Чеботарев неодобрительно оглядел эти следы нашествия. Раньше он старался оберегать инженера от лишних посетителей, — начальнику, как говорится, за всех думать надо! А когда ж он будет думать, коли люди толкутся, как мошка? Но однажды Колыванов, не строго, но довольно насмешливо, отчитал своего помощника за такое сбережение. «С людьми-то и думать легче!» — вот что сказал он. С той поры Чеботарев свою опеку проводил тайно. А два года назад и совсем оставил своего учителя и начальника…

Эта откуда-то со стороны пришедшая мысль была самой неприятной. Он с некоторым страхом нажал кнопку звонка, но тут же усмехнулся про себя: «А чего бояться?» Колыванов, увидев его, усмехнется, ну побранит немного, а потом разговор перейдет на привычные рельсы. Колыванов спросит: «Обедал?» — «Вчера…» — ответит Чеботарев. «Ну, садись за стол, дружба, — скажет он. — Водки, правда нет, но браги ребята достали…» Во всяком случае, так протекала их беседа в самый трудный момент расставания…

Дверь широко распахнулась. Чеботарев стоял на пороге, разглядывая того, кто открыл ее, и не узнавая. Похоже было, что это отец Колыванова или старший брат, — есть знакомые черты в лице, в очертании фигуры, но что-то не то… Бывает так иногда: ты знаком с человеком по фотографии, а потом увидишь его и не можешь поверить, что это он и есть, — такой принаряженный и красивый на картоне, а в жизни взлохмаченный, в морщинах, со страдальческими складками у губ…

— Борис Петрович? — тихо сказал Чеботарев и шагнул в комнату.

— Вася! — так же тихо и задушевно ответил Колыванов, и вдруг лицо его осветилось и стало словно прозрачным Румянец окрасил серые щеки, точно Колыванов попал под красный свет праздничной ракеты.

Они вошли в комнату, миновав коридор. Чеботарев все еще держал в руках чемодан и кепку. Колыванов отступил от него, оглядел с ног до головы, улыбнулся и сказал:

— Ну, раздевайся, дружба… Как я рад тебе, если бы ты знал!

Это было так сказано, что Чеботарев понял — слова выражают не только приветствие. Видно, он был действительно нужен инженеру. И, торопливо раздеваясь, вешая в коридоре пальто, убирая чемодан в угол за печку, Чеботарев все время поглядывал на Колыванова, ища в нем прежние черты, такие памятные и дорогие, и в то же время отмечая то, что появилось в нем за два года разлуки.

Крупное лицо Колыванова, на котором были отчетливо вырисованы все кости, начиная от надбровных дуг и кончая широкими челюстями, похудело. Оно стало таким же острым, каким было в самые тяжелые дни их совместной работы, когда Колыванов и Чеботарев чуть не угодили под суд за невыполнение приказа. Приказ был дурацкий, он удорожал строительство вторых путей на готовом участке, однако судить-то собирались не того, кто этот приказ отдал, а их, отказавшихся выполнить! И сейчас Чеботарев удивленно оглядывал своего бывшего начальника. Широкие лобные кости выступали мослами, худоба лица еще больше подчеркивала тяжесть и величину костей. Глаза запали так глубоко, что трудно было в них вглядеться, а вглядываясь, Чеботарев видел в них неясное, но горькое страдание. Колыванов был в штатском пиджаке и в рубашке с открытым воротом, но даже подваченные плечи пиджака не могли спрятать его худобы. Большой, с длинными руками и ногами, широкоплечий и высокогрудый, был Колыванов похож на тяжелобольного, хотя в то же время во всем его облике проглядывала прежняя мощь. Казалось, болезнь и здоровье вели борьбу между собою за это сильное, большое тело, и трудно было решить, что победит.

Но лицо Колыванова, неправильное по форме и даже грубоватое, было освещено такой доброй улыбкой, что у Чеботарева отлегло от сердца, и он подумал: «Что бы там ни случилось, а помочь инженеру надо! А потом вернется и здоровье, как вернулось оно после того, как разгромили мы тот дурацкий приказ».

Колыванов тоже рассматривал бывшего сослуживца, все радостнее улыбаясь, словно радость эта медленно, но упорно разгоралась в нем и обдавала теплом. Усадив Чеботарева на диван, что стоял в простенке, он присел на стул напротив, хлопнул гостя по колену и весело спросил:

— Обедал?

— Вчера, — усмехнулся Чеботарев.

И, приняв эту игру, Колыванов усмехнулся ответно:

— Ну, браги, дружба, нет. Ее только к праздникам варят, а водка найдется!

— Как же вы живете, Борис Петрович? — осторожно спросил Чеботарев.

— А я, дружба, еще не живу, все воюю, — устало сказал Колыванов и как будто рассердился на себя за эти слова.

Чеботарев исподтишка оглядел комнату. Инженер не преувеличил, когда сказал, что он еще и не живет. Это видно было и по убранству. Комната была почти пуста: только два стола, заваленные горами чертежей, два стула, на которых валялись книги, черный, сделанный под кожу диван, на котором Колыванов, по-видимому, и спал, — такое углубление образовалось в нем. Пол был тщательно выметен, но голая эта чистота еще больше подчеркивала бесприютность. На стенах ни украшений, ни фотографий, столь обычных для семейного жилья. Даже гардеробный шкаф, дверцы которого были приоткрыты, зиял пустотой, словно у Колыванова только и было одежды, что на нем, да инженерский китель и шинель, висевшие у дверей на гвоздях, вбитых в стену.

— Что ж, Вася, начнем с обеда, а разговоры отложим на вечер, — сказал Колыванов и, чуть повысив голос, позвал: — Мама!

В комнату вошла еще не старая женщина, такая же крупная, как и Колыванов, одетая в широкое темное платье. Близорукие, чуть косо посаженные глаза были с любопытством и приязнью обращены к гостю, и Чеботарев торопливо встал навстречу.

— Анастасия Егоровна! — воскликнул он. — Так вот вы какая!

— Какая уж есть, сынок! Позволь тебя так и называть, как в письмах навеличивала. А вот ты никак не похож на мальчонку, каким мне все представлялся! Вишь, в какого детину вымахал! А мнилось мне, что ты все еще маленькой да худенькой. Приголубить бы, так далеко, не дотянешься!

— А вы мне и были матерью, Настасья Егоровна! — взволнованно ответил Чеботарев.

Со странным волнением вспомнил он те времена, когда пятнадцатилетним юнцом попал в руки майору Колыванову, безродный, одинокий мальчишка на трудных дорогах войны, волочивший на худых плечах и бремя сиротства, и горечь оккупации… Майор Колыванов не только обогрел и накормил, но и записал в свой батальон, может, тем самым сделав из него настоящего человека. Правда, Чеботареву не пришлось ходить в разведку, стрелять, совершать подвиги, — батальон у майора был особый — железнодорожный, но уж поучиться мастерству довелось, да еще как! Майор и тогда не любил бездельников и неумех. Если уж молодой солдат хотел доставить радость своему воспитателю, так должен был стараться! А тут еще письма с далекого Урала, материнские советы Анастасии Егоровны, — ох как нужны были в те годы Ваське Чеботареву ласковые слова!

А вот увидеться пришлось только теперь. После войны пошли школа, техникум, работа, — Борис Петрович не любил тихой жизни! Да и здесь у него, кажись, она не тихая…

Когда сели за стол, уставленный тарелками с домашними соленьями, Чеботарев спросил:

— А где же ваша супруга, Борис Петрович?

Колыванов поднял глаза на него, в них промелькнуло удивление. Снова склонился к тарелке и ответил:

— Она в отъезде. Я ведь писал тебе, кажется, что она последнее время в управлении работает…

— Вот жаль, — сказал Чеботарев, вспоминая, как когда-то Колыванов все обещал ему доброе знакомство с женой и со всем домом. — Когда же она вернется?

— Боюсь, не скоро, — ответил Колыванов, поднимая рюмку водки. И, словно поясняя, что́ имеет в виду под этим, добавил: — Мы ведь с тобой теперь вместе начнем воевать, если, конечно, ты согласен, а война наша будет в горах и в болотах, довольно далеко отсюда. Так что ей, пожалуй, к нам и не добраться.

Анастасия Егоровна перебила, подвигая блюдо с жареным мясом:

— Кушайте, Васенька, Боря глухаря промыслил вчера. Будто знал, что гость будет…

— А как же не знал? — подтвердил Колыванов. — Конечно, знал… Не знал, в какой день, но знал, что приедет…

Он посмотрел на Чеботарева, и снова ясная улыбка украсила его лицо. Оно стало мирным и спокойным, как будто сама встреча утешила Колыванова.

Василий подумал: «Нет, все будет в порядке! Если инженера и расстроили какие-нибудь неувязки в его деле, то вдвоем их разобьем безусловно, а дальше все будет хорошо…»

И Чеботарев с удовольствием поднял рюмку, весело воскликнул:

— За победу, Борис Петрович!

— Что ж, выпьем за победу! — ответил Колыванов. — За это можно выпить и повторить!

Глухарь был жирен и вкусен необычайно. Водка холодна и крепка, грешно было не чокнуться.

3

Устроив гостя отдохнуть после долгой и утомительной дороги, Колыванов вернулся в свою комнату, собираясь поработать. Но прошло полчаса, час, а он все сидел, странно неподвижный, за письменным столом, устремив усталые глаза в раскрытую схему будущей железной дороги. Мать, удивленная полной тишиной в комнате сына, дважды заглядывала к нему: он слышал скрип двери, робкие шаги, но не поворачивал головы. Казалось, лавина воспоминаний, связанных с приездом гостя, обрушилась на широкие плечи Колыванова, и потому лишь он неподвижен, что должен выдержать их тяжесть. Шевельнись, и они раздавят!

Может быть, он и не видел этой схемы, начертанной разноцветными карандашами на карте района, хотя пристальный взгляд все время фиксировал жирную линию, полукружием легшую по берегу Нима, соединяя крайнюю станцию железной дороги с Красногорском. От Красногорска начиналась вторая дугообразная линия, повернутая выпуклостью на север, вдоль Вышьюры до прииска Алмазного. На севере, где ничтожным по величине значком был отмечен район, ныне становившийся новым центром уральской металлургии, была робко прочерчена узкоколейная подъездная ветка к новой трассе. Внизу, на кайме схемы, отчетливо выписаны жирной чертежной тушью цифры: длина линии — 317,5 километра, длина мостовых сооружений — 8,9 километра, длина гатей — 28,3 километра. Затем шли цифры пятизначные, обозначавшие количество земляных работ, кубатуру зданий, станционных построек и бараков, а в самом низу, словно подчеркивая огромный объем этого труда, находилась обведенная дважды цветными карандашами почти двухсотмиллионная цифра стоимости будущих работ.

Все это находилось перед глазами Колыванова, но нельзя было понять, видит ли он эти плоды долгого труда многих людей. А ведь по этим линиям можно было отчетливо прочитать длинную историю проектирования Красногорской трассы, представить многомесячные блуждания изыскательских партий по отрогам Урала, увидеть пересеченные исследователями горы, болота и непроходимые леса. И трудно было понять, что видит на карте и о чем думает начальник строительного участка, застывший в своей неподвижности, с тяжело сдвинутыми бровями, с бессильно упавшими на стол руками.

Вдруг Колыванов услышал за дверью короткое взлаивание собаки, топот в коридоре, какое-то непонятное бормотание и стук в дверь. Судя по недовольному голосу матери, задерживавшей посетителя, пришел посторонний.

Колыванов выпрямился, взял из стаканчика на столе красный карандаш и решительным жестом провел новую линию на схеме, не заботясь о том, что она начисто перечеркивает труды многих людей и их расчеты, плоды многодневной и упорной работы. Новая линия легла напрямик от Красногорска к прииску Алмазному. Затем Колыванов размашисто перечеркнул цифры, обозначавшие длину линии, и написал рядом: «222 километра». Цифру стоимости он зачеркнул тоже и написал рядом другую, меньше на сорок миллионов рублей. Сделав это, он отодвинул схему и повернулся навстречу входящему.

Вся усталость, сковывавшая большое тело Колыванова, вдруг куда-то пропала. Он отодвинул стул и пошел навстречу гостю. Гость стоял у порога, освобождаясь от ружья, патронташа и вещевого мешка, пригибавших его. Выпрямившись, он попал в объятия Колыванова и даже на мгновение зажмурился в железных тисках.

— Григорий, старина, ну и подарил меня встречей! Мама, ты же его знаешь, это Григорий Лундин!

Лундин повернулся к матери Колыванова, покивал головой, укоряя ее за плохой прием, и прошел к столу.

Гость был молод, невысок, очень крепок фигурой и ловок в движениях. Серые глаза его были строги и как будто все время о чем-то спрашивали окружающих. Он переводил их с Колыванова на его мать, опустив руки и выпрямив уставшие плечи. Мать взглянула на гостя со странным сожалением, на которое гость ответил улыбкой, тут же исчезнувшей. Затем Колыванов закрыл дверь за матерью и повернулся к гостю.

Лундин спокойно ждал. Колыванов смотрел на него с жадным вниманием. Лундин опять грустно улыбнулся одними глазами, достал из кармана слуховой рожок с резонатором, небольшую черную аспидную доску с привязанным к ней белым грифелем и написал: «Контузия не прошла».

Колыванов смотрел на Григория, не двигаясь, не в силах перебороть какого-то гнетущего чувства. Это было не сожаление, хотя он мог бы жалеть Лундина, помня его вечную неугомонность, говорливость, умение поспеть на помощь каждому, кто в ней нуждался; не боязнь за приятеля, потому что Лундин, несмотря на постигшее его несчастье, оставался бодрым, спокойным и, как видно, уверенным в себе и своих силах; не страх, какой охватывает человека, увидевшего, что с близким ему случилось несчастье… Скорее всего, в гнетущем ощущении слились и эти и еще многие другие чувства, которые нельзя было выразить словами. Может быть, таилось даже чувство неловкости оттого, что вот он, Колыванов, добрый приятель этого молодого человека, жив и здоров, а между тем гневит судьбу сожалениями и сетованиями на несчастия, неизмеримо меньшие, чем настигшее друга.

Лундин все стоял со смущенно-виноватым видом, словно сожалел, что вынужден открыть свою беду. Колыванов молча стиснул его руку, хотя слова бились в горле, сдавливая дыхание. Тогда Лундин написал еще одно слово: «Говори!» — и указал на свой слуховой рожок.

— Ты получил мое письмо? — спросил Колыванов, приблизив лицо к слуховому аппарату.

Лундин кивнул. Он, по-видимому, уже привык пользоваться несовершенными средствами связи между собой и другими людьми: слуховым рожком, мимикой, жестами. Но Колыванов не мог так скоро освоиться с этим односторонним разговором, тем более что Лундин старался писать как можно меньше.

Однако заметив затруднение Колыванова, Григорий присел к столу, притянул Колыванова за руку и заставил сесть рядом, быстро записывая и затем стирая вынутой из кармана тряпочкой крупные косые фразы.

«Ты не беспокойся, — писал он, — я уже совсем здоров. В чем у тебя дело?»

— Ты северные болота знаешь? — спросил Колыванов, пригибаясь к рожку.

«Довольно хорошо!» — написал Лундин.

Колыванов расстелил на столе карту района. Северные болота были изображены на ней во всей своей неприступности. Зеленая, со штриховкой, краска заливала весь север района.

— Покажи, где бывал? — спросил Колыванов.

Лундин присмотрелся к карте, улыбнулся, найдя на ней такие отметки, которые были известны только охотникам, например: Изба Марка, Лосиный провал, Соболий лаз. Потом отчеркнул ровным ногтем кружок возле Избы Марка и показал на треугольник, образованный Собольим лазом, Лосиным провалом и излучиной Колчима.

— Летом был или зимой? — продолжал спрашивать Колыванов.

«Осенью», — написал Лундин.

— Не приходилось тебе примечать, нет ли там где-нибудь сброса в горные речки, чтобы осушить эти болота? — спросил Колыванов.

Лундин удивленно посмотрел на него, потом перевел глаза на стены, увешанные диаграммами, на свертки планов, лежавшие на столе, улыбнулся.

«Не примечал, но могу узнать…» — написал он.

— С ума ты сошел, да кто тебя туда теперь пустит! — воскликнул Колыванов. Но, увидев, как омрачилось лицо Григория, пожалел о своей несдержанности.

Колыванов знал о том, что с Лундиным случилась беда, но никак не ожидал увидеть такие тяжкие ее следы. Лундин работал с ним до самого окончания Казахстанской дороги. Когда железная дорога благополучно пересекла целинные районы Казахстана, старые друзья и помощники Колыванова вдруг проявили непонятную строптивость. Чеботарев неожиданно женился и осел вместе с женой-агрономом в целинном совхозе. Лундин, закончив взрывные работы на постройке вторых путей, уехал на строительство нового железнодорожного подхода. К тому времени Григорий Лундин считался уже признанным мастером направленных взрывов: взрывов на выброс, взрывов на рыхление, то есть самых совершенных способов работы, когда большую часть труда за человека производят тол или аммонал, динамит или тротил.

При переходе через один из западных отрогов Алтая с Григорием случилось несчастье. Переход вели с обеих сторон хребта — так настоял главный инженер Барышев: этот Барышев вечно торопился. Во время большого взрыва на той стороне хребта сдетонировал только что заложенный Лундиным заряд. Детонация, по-видимому, передалась через одну из жил пегматита, пронизавшую толщу выработки. Лундин был контужен.

Колыванов, очень интересовавшийся судьбой своих друзей, перестал получать письма от Лундина. Он запросил участок Барышева. Оттуда ответили, что Лундин покинул работу вследствие контузии. На второй запрос: куда уехал Лундин, какова контузия — участок не ответил.

Да, Барышев всегда торопился. В тот год он получил орден и новое назначение. А Лундин скрылся в уральском лесу, и неизвестно, чем он может теперь заполнить жизнь…

— Что ты собираешься делать? — спросил Колыванов, с сожалением глядя на приятеля.

«Охотиться!» — медленно написал Лундин.

Колыванов промолчал.

Он знал, что отец и сын Лундины одни из самых знаменитых охотников района. Только война и долгий труд сапера могли отвлечь Григория от лесов. После войны он так и не вернулся домой, пристрастившись к опасному ремеслу подрывника. Но видеть глухонемого Григория и представлять его охотником было так трудно, что недоумение против воли выразилось на лице Колыванова. Григорий сразу же стал резким и черствым, как только заметил это недоверие.

«Не сидеть же мне на пенсии, — написал он. — А идти в шорники или в сапожники характер не позволяет. Не беспокойся, не пропаду. Вот принесу тебе парочку глухарей, ешь на здоровье, чтобы больше не спорить…»

Он привык к скорописи, часть слов не дописывал, многие обычные понятия отмечал одной-двумя буквами, как стенограф. Но по усилиям руки, по судорожно согнутому мизинцу, который вроде бы затвердел прижатым к ладони, Колыванов понял, каких трудов стоило ему ежедневное общение с людьми, которые к тому же, наверно, надоедали своим чрезмерным любопытством.

— А не лучше ли сначала полечиться? — довольно сердито спросил Колыванов.

Григорий побледнел, губы сжались. Низко пригнувшись к столу, написал:

«Год — в клиниках и институтах! Но врачи говорят, что это пройдет! Я верю! Слова все время взрываются во мне! Может, в лесу мне будет легче и это случится скорее!»

Скрипел грифель. Буквы падали косо, но сильно, даже в движениях руки чувствовалась страсть, которой Григорий жил все это время. Но когда он выпрямился, глаза его были так измучены, будто он только что перенес тягчайший приступ боли, которую нечем выразить: ни криком, ни жестом. И Колыванов твердо уяснил: Григорий прав, его нельзя останавливать…

Он снова развернул карту, на которой его предшественники нанесли схему будущей железной дороги, только что перечеркнутую им. Лундин с живым участием смотрел на карту. Когда он увидел красную линию, нанесенную Колывановым, в глазах его появился смех. Он провел грифелем по двум дугам, составлявшим первоначальный проект линии, и начертил одно только слово:

«Барышев?»

Колыванов утвердительно кивнул. Губы Григория искривила презрительная гримаса. Нет, не мстительность обиженного человека была в ней, а нечто большее: недоверие! Колыванов с удивлением подумал, как его мысли совпали с мыслями Григория. Барышев всегда торопился. Он торопился к славе, к известности, к деньгам, к удовольствиям… И всегда стремился утвердиться на первом месте, пренебрегая опытом, трудами, усилиями других. Он искал самых легких решений, а во что это обойдется его сотрудникам, помощникам, обществу, государству — его не занимало. Именно это знание характера Барышева и было выражено в презрительной улыбке Григория.

Затем Григорий медленно провел грифелем по красной линии, читая ее на карте, как читал бы свой будущий путь, уходя в разведку. Доведя грифель до синего пятна, обозначавшего северные болота, он удивленно взглянул на Колыванова и затем начертил:

«Ты?»

Колыванов опять подтвердил. Григорий ткнул грифелем в две цифры сметы, и снова ироническая гримаса искривила его безмолвные губы. Он написал:

«Барышев не позволит! Для него такое решение опасно! Все увидят, что он дутая величина!»

— Посмотрим! — сказал Колыванов. — Мы тоже не дети, чтобы вечно на побегушках бегать. Он просто струсил, вот и пошел по легкой дорожке!

«Узнаю Колыванова!» — написал Григорий.

Но в глазах его промелькнула печаль, словно он увидел нечто такое, чего еще не знал Колыванов. Впрочем, Григорий тут же тряхнул головой, прогоняя какие-то докучные воспоминания, и спросил:

«Что надо сделать?»

Колыванов снова указал на район болот.

— Тебе не приходилось охотиться в этих болотах? Они глубокие?

Лундин написал:

«Глубина — 10—20 см. «Окон» и провалов не замечал. На болотах попадаются гранитные останцы и крупные валуны».

Он очертил грифелем те места, где ему приходилось вступать на болото. Колыванов, задумавшись, глядел на карту, забыв о присутствии приятеля.

— Если бы найти сброс, чтобы осушить болото! — сказал он. — Подошва должна быть каменной, это не торфяники, это район мерзлот, оттаявших в течение последних веков. Структура тут такая же, что и на Ниме…

Он говорил сам с собой, да и впрямь забыл, что Григорий не слышит его. Тем более велико было его удивление, когда Григорий протянул записку.

«Ты прав, — написал он, — на болоте валуны, а края — камень и мох на камне, крупный песок и гравий. Батя там пытался искать золото».

Колыванов ударил рукой по столу, крикнул:

— Ну, если это так, мы еще повоюем!

Григорий добродушно кивал, глаза его были полны внимания. Потом он снова написал несколько слов. Колыванов прочел:

«А я с просьбой. Отдай Орлика, он одного помета с моей Дамкой, а мне надо двух собак…»

Он смотрел так просительно, что Колыванов согласился бы отдать ему не только собаку, но и свою душу, лишь бы старый приятель снова обрел спокойствие. Он открыл дверь и позвал Орлика.

Орлик вошел в комнату, принюхался к Григорию и вдруг замахал хвостом, подползая к нему на животе. Григорий изумленно и обрадованно закивал Колыванову. «Помнит, помнит!» — говорил его взгляд.

Григорий положил руку на голову пса, и пес радостно запрыгал, коротко взлаивая и колотя хвостом по полу. Григорий поднялся, вынул из кармана длинный поводок и закрепил его на ремне, стягивавшем его охотничий лузан.

— Как же ты будешь охотиться? — спросил Колыванов.

Глаза Григория помрачнели, но ненадолго. Кончив привязывать собаку, он написал:

«На крупного зверя рассчитывать не приходится, а белковать сумею. Да ты проводи меня, увидишь. Я Дамку уже натаскал, а Орлик поможет…»

— Куда ты направишься? — спросил Колыванов.

«Подготовлюсь к сезону, а потом хоть в Избу Марка. Она теперь пустует. Петрован Марков умер».

Он кивнул на дверь, намереваясь уходить. Колыванов запротестовал:

— Не торопись, Григорий! Сегодня у нас гостевой день! Чеботарев приехал!

На лице Лундина выразилось удивление, но радости по поводу приезда старого приятеля Борис Петрович не увидел. А ведь когда-то два эти строителя были настоящими друзьями!

Угрюмо усмехнувшись, Лундин приладился возле косяка, написал что-то на своей досочке, протянул Колыванову.

«Горшок котлу не товарищ!» — прочитал Борис Петрович горькие и обидные для самого Лундина слова. Но Григорий, видно, и сам понял, как тяжело Колыванову читать это, дописал еще:

«А тебя поздравляю! Василий дела не боится!»

Он нетерпеливо открыл дверь, и Борис Петрович понял — опасается, что Чеботарев появится не ко времени, придется и с ним объясняться при помощи несовершенных этих средств, выслушивать слова жалости. А всякая жалость обидна…

Колыванов, накинув шинель, вышел следом.

Собака Лундина, смирно лежавшая под заборчиком у крыльца, взвизгнула, бросилась к хозяину, принялась обнюхивать Орлика. Лундин потрепал ее по голове, жестом приказал идти вперед. Колыванов удивленно следил, как обыкла собака повиноваться жестам безмолвного хозяина.

Сразу же за городом начинался лес, будто горожане нарочно оставили его в неприкосновенности, чтобы приезжие могли оценить, как трудно строился этот город в парме.

Собственная жизнь леса, управляемая законами, не подвластными человеку, текла тут на глазах у наблюдателя. Омела обвивала стволы деревьев и выпивала из них соки. Столетние великаны превращались в трухлявые трупы, грозившие падением от первого порыва ветра. На вырубках вырастала молодая лиственная поросль, постепенно заглушаемая вновь поднимавшимися под ее защитой елями и пихтами. Березняк, осинник, ольшаник жались поближе к человеческому жилью, словно знали, что здесь они уцелеют и смогут жить, тогда как из глубины лесов на них наступали хвойные породы. С горки, которой кончался город и начинался лес, словно она была порогом перед входом в иной мир, виднелись уже оголившиеся стволы лиственниц, широкие кроны кедров. Пахло прелью, гниющей листвой, и запахи эти сулили в будущем весеннее плодородие.

Колыванов и Лундин, крупно шагая, углублялись в лес по шоссейной трассе, соединявшей город с прииском Алмазным. Трасса эта, как и все новые дороги, шла по прямой, так что с горки от города виднелись далеко, у самого горизонта, километрах в двадцати, увалы, перерезанные просекой.

Там просека становилась тонкой, как нитка, связывавшая небо и землю. Небо было тучное, тяжелое, набрякшее сыростью, которая поднималась к нему от осенней земли, от многочисленных озер, болот, луговин, где вода просвечивала сквозь выбившуюся отаву, такую нежно-зеленую, что странно было представить ее замерзшей, занесенной снегом, а ведь снегопады могли начаться со дня на день.

Лундин искоса взглянул на Колыванова, улыбнулся ему с хитринкой, сразу напомнившей те времена, когда старик и сын Лундины обучали его охоте. Григорий цокнул языком, — теперь этот звук заменял ему свист и слово, с каким он обратился бы к собаке раньше, и Дамка, поведя умными глазами на него и Колыванова, свернула в лес. Колыванов видел, как она пошла по кругу, мелькая белой с черными отметинами мастью среди деревьев, все время чувствуя человека в центре этого подвижного круга, превращающегося по мере движения в крутую спираль, как бы навиваемую на идущего охотника. Орлик, привязанный к ремню Лундина, заскулил и подергал поводок, но Лундин спокойно шагал вперед, и Орлик подчинился новому хозяину.

Зверь по-прежнему владел этими лесами. В городке было не в диковину увидеть мечущихся по крышам и уличным деревьям белок, а утром, идя на работу, распознать лисьи и волчьи следы вдоль и поперек дороги. Звери и люди жили хотя и во враждебном, но нейтральном соседстве. Охотники уходили иной раз на денек, чтобы побелковать, и приносили связку шкурок из пригородных лесов, не заботясь дальним промыслом, не выезжая в охотничьи избушки. Колыванов знал это, знал и то, что Дамка скоро найдет белку, он пока не понимал главного — как сам Лундин, не слыша лая, разыщет собаку.

В это время Дамка подала голос. Судя по визгливому взлаиванию, она выследила белку, но белка оказалась пуганой и шла «грядою», то есть пыталась спастись от собаки стремительным побегом по вершинам деревьев. Орлик вдруг тоже залился тонким лаем, дрожа от нетерпения. Дамка, уже отбежавшая далеко в погоне за белкой, взвизгнула, вызывая хозяина. Потом затявкала с долгими перерывами, докладывая, что она выгнала белку из гущины на отдельное дерево, где зверек и остановился.

Лундин, внимательно следивший за Орликом, снова усмехнулся, отпустил поводок чуть подлиннее, кивнул Колыванову и пошел за нетерпеливо рвущимся вперед Орликом торопливым, но спокойным шагом, как ходят уверенные в себе и своей добычливости охотники. Колыванов понял всю хитрую смекалку Лундина. Он еле поспевал за охотником, перепрыгивая залитые водой мочажины, увертываясь от колючих кустов шиповника, росшего по краю дорожной вырубки.

Когда он выбрался из урмана на голос Дамки, Лундин уже стоял под деревом, сняв ружье и выискивая глазами белку. Раздался сухой выстрел, какой получается, когда белковщик заряжает патрон ослабленным зарядом пороха и двумя-тремя дробинками, чтобы не портить шкурки зверя. Тяжелое тельце белки повалилось, сбивая хвою. Дамка кинулась к белке, придавливая ее лапами. Но Лундин цыкнул, Дамка виновато отпрянула.

Сунув белку в ягдташ, Лундин снова послал Дамку вперед и взглянул на Колыванова по-детски радостными глазами. Колыванов вдруг увидел, что взгляд его стал прозрачным и чистым, словно самый воздух леса, влага, курящаяся вокруг от всех деревьев и трав, вымыли эти глаза, изгнали из них беспокойство, томившее Лундина до первого выстрела. И, стоя сейчас перед Колывановым, который был свидетелем этого выстрела, Лундин от всей души радовался своей удаче. Колыванов невольно обнял его, точно благословляя на длинный и трудный путь. Конечно, путь этот будет труден, конечно, долга дорога глухого и немого человека в жизни, но Лундин нашел в ней свою цель и пойдет к этой цели, какова бы ни была дорога. И Лундин погладил Колыванова по плечу, достал свой инструмент и начеркал:

«Проживу, не беспокойся. А отца я тебе пошлю, пусть поможет, он должен был сегодня вернуться из района…»

Пожав еще раз руку Колыванову, Григорий взглянул на рвущуюся вперед собаку, дал ей немного побольше поводка и двинулся за ней. Далеко в лесу звонко пела Дамка, вызывая хозяина и Орлика, оповещая их, что она опять увидела серого зверька, что зверек сидит спокойно, удивляясь ее появлению, что взять его можно без хлопот. Все это слышал Колыванов, следя за уходящим охотником, все это слышал Орлик, а по его поведению узнавал и охотник…

4

Конечно, Чеботарев крепко обиделся, узнав, что в доме побывал Гриша Лундин и ушел…

Настасья Егоровна, помолчав и поохав, не выдержала и выложила все, что приметила в госте и о чем наслышалась раньше. По ее словам выходило, что Григорий и оглох, и онемел, и чуть ли не ищет себе поводыря, зачем ему иначе сводить со двора собаку Колыванова?

— Но не ослеп же он вдобавок? — пошутил было Чеботарев, не очень поверивший рассказу Настасьи Егоровны. — Зачем ему собака-поводырь?

— Не знаю, не знаю, а собаку-то свел!

Но тут вернулся сам Борис Петрович. От его рассказа у Чеботарева сразу заныло сердце.

«Эх, Гриша, Гриша! Ты навечно останешься в памяти певуном, рассказчиком, весельчаком! Вот судьба, бьет по самому красивому в человеке!»

Невольно вспомнился старик Лундин, попутчик в долгой дороге. Как посуровел он, когда заговорил о беде сына…

Чеботарев пожалел: почему так неладно устроена наша жизнь? Ведь дружески же расположен к человеку, вместе не один пуд соли съели, бродя по разным кочевьям, куда приводит строителей их дело, а вот хоть изредка письмо написать, справиться о житье-бытье — на это никогда времени не хватает; расстались, будем надеяться, что еще встретимся… А сейчас и встретиться вроде неловко…

Впрочем, Василий, по свойственной ему деятельности натуры, убивался недолго. Не может быть, чтобы врачи не помогли Грише! Вон, говорят, новые сердца научились делать, собакам в каком-то институте новые головы пришивают, найдут средство и для Лундина! Сам Борис Петрович сказал, что Гриша надеется…

А сейчас у Василия и у самого хлопот полон рот. Надо и о себе рассказать, — ведь почти два года не видались! — и о делах Бориса Петровича узнать поподробнее, — не стал бы он вызов Чеботареву посылать, если бы нужды не было…

Впрочем, о себе Чеботарев рассказал в двух словах: то ли не научился своим счастьем хвалиться, то ли хвалиться было нечем. Выяснилось, что оседлая жизнь Чеботарева получилась не такой уж вольготной, как он надеялся, когда просил Колыванова отпустить «по семейным обстоятельствам». Жена попалась славная, правда, умница, но, как и полагается совхозному агроному, да еще на целине, где совхоз ни на коне обскакать, ни на машине объехать, по целым неделям дома не бывала. Самому Чеботареву должность выпала хлопотливая и беспомощная: назначили его помощником директора совхоза по хозяйству. Но директор оказался человеком самовластным, все любил решать сам, а от Чеботарева требовалось только поддакивать да исполнять. И Чеботарев заскучал по изысканиям, по строительной лихорадке, по смелому делу. Так что письмо Бориса Петровича пришло в самое время…

Деловой разговор, как и всегда получалось у Бориса Петровича, шел на рысях. Во вновь строящемся шестнадцатиквартирном доме для Чеботаревых забронирована комната. Пусть Василий завтра же телеграфирует жене — все в порядке, можно выезжать. Время для переезда самое подходящее: уборка хлебов в совхозе закончена, а здесь найдется дело хоть для агронома, хоть для астронома…

Немного позже Колыванов представил Чеботарева своему немногочисленному штату. Участок еще только создавался: штатное расписание наполовину пустовало. Новому сослуживцу все обрадовались: какую-то часть работы можно взвалить на его плечи…

Потом Колыванов провел планерку. Обычно на таком ежедневном совещании руководителей подводились итоги дня и строились планы на ближайшее будущее. Но на этой планерке никаких производственных вопросов не решалось, их еще не было, и главное слово имели снабженцы да отдел кадров.

Впрочем, и тут вспоминали Барышева… Начальник снабжения прочитал телеграмму: водным путем в Красногорск шел целый караван судов с техникой. Колыванову предписывалось приготовить квартиры и общежития для механизаторов. С первого ноября план порубочных, земляных и укладочных работ вступал в действие.

Тут только Чеботареву стало ясно, зачем это он так срочно понадобился Борису Петровичу…

У Василия дыхание перехватило, когда он увидел схему будущего строительства, перечеркнутую властной рукой Колыванова. А еще хуже он почувствовал себя, разглядев в углу схемы начальственную подпись Евгения Александровича Барышева под его любимым словечком: «Утверждаю!» Евгений Александрович всегда любил утверждать! Утверждать свое право, личность, силу… И с этим-то утвердителем опять предстояло бороться!

А Барышев торопился! Знал он или не знал, какие смелые планы замыслил его постоянный противник Колыванов, но он торопился. Это понимал и Чеботарев, настолько-то он понаторел в изысканиях и строительстве! До начала работ осталось тридцать пять дней. Предложение Колыванова еще не обосновано разведкой, предлагаемая им трасса не изучена… А они через эти тридцать пять дней увязнут в барышевской трассе, начнут валить лес, отсыпать земляное полотно, и все старания Бориса Петровича дать сокращенный вариант, который рассматривал Василий, полетят к черту.

Точно так же получилось и в прошлый раз, когда Чеботарев вместе с Колывановым едва не угодили под суд. Тогда Барышев вбил и себе и начальству в голову, что вторые пути на подходе к реке Безымянной лучше проложить по новой трассе. Обоснования у него были очень почтенные: дорога загружена перевозками; проложена она по узкому ущелью, карниз которого недостаточен для вторых путей; увеличить карниз взрывами опасно, так как перевозки сорвутся… Их оказалось много, этих убедительных доказательств кажущейся правоты главного инженера строительства товарища Барышева. А самым главным был срок…

Естественно, что Колыванова, рядового инженера на одном из участков, никто не желал слушать. Барышев умел «продать» идею.

Вот тогда-то Чеботарев и ввяз в это дело. Партийное собрание участка одобрило предложение Колыванова. Протокол доставили в управление. Парторг строительства обещал разобраться в предложении, но сроки, предложенные Барышевым, так подпирали, что Колыванов нарушил дисциплину и самовольно подготовил взрыв перевала на Безымянной. Лундин тогда показал чудеса. Перевал взрывали направленными на выброс зарядами в короткие промежутки между проходом поездов. В три дня полотно для вторых путей было готово.

Но прокладывали пути уже без Колыванова и без Чеботарева. Того и другого отозвали в управление, и там они целыми днями то беседовали со следователями из прокуратуры, то писали объяснительные записки. Непонятно, на что, собственно, надеялся Барышев, затеявший это кляузное дело? Может, он думал, что Чеботарев испугается и предаст Колыванова? Так или иначе, но нервы «самочинцам» потрепали достаточно. И вовсе уж странно, что Колыванов опять ввязывается в драку с таким опасным противником…

Однако Чеботарев еще никогда и никого не подводил, если понимал, что человек прав. А правоту Колыванова он увидел ясно. Она запечатлена красной линией на барышевской схеме новой железнодорожной трассы. Ветка будет короче, прямее, все новые промышленные центры, возникшие и готовые возникнуть в тайге, соединятся с промышленными районами страны, — значит, так тому и быть!

И когда Колыванов, отпустив своих помощников, прямо спросил Василия, что тот думает обо всем этом деле, Василий так же прямо и ответил:

— Я с вами!

Колыванов усмехнулся, но печальной была эта усмешка! И Чеботарев опять — в который уже раз! — подумал, как странно устроена человеческая судьба! К чему бы, казалось, Колыванову ссориться с Барышевым? Так нет, все время они встречаются на узенькой дорожке! Будто для них двоих на всей земле места нет!

Однако об этом он не сказал ни слова. Просто еще раз повторил, что бежать от драки не собирается, не по характеру ему это, а дело Борис Петрович предлагает правильное, разведку надо провести!

Борис Петрович тут же позвонил в областное управление и попросил прислать на завтра самолет. Сначала они облетят район, по которому пройдет трасса. А уж потом, сказал Колыванов, он снова задаст тот же вопрос: «А хватит ли у тебя, товарищ Чеботарев, настойчивости и смелости, чтобы воевать до конца?»

Колыванов стал опять весел, говорлив. Они еще посидели дома, вспоминая разные смешные происшествия из прошлой совместной работы, но Чеботарев видел: грызет все-таки инженера забота…

А утром пришел самолет.

Чеботарев стоял на крыльце, поеживаясь от утреннего заморозка и наблюдая новую для него жизнь лесного городка, когда услышал гудение. Самолет выл монотонно и надсадно, будто ему трудно было лететь в разреженном холодном воздухе, прозрачном до того, что рябило в глазах.

Заметив, что самолет пошел на круг над приречным лугом, Чеботарев побежал доложить Борису Петровичу. Для него все вернулось на старые места, точно он никогда и не покидал свою должность помощника Колыванова.

Но как только «Антон», в который они с Колывановым уселись, оторвался от желто-зеленого луга и, сделав разворот, пошел на север, у Чеботарева неожиданно заныла душа.

Самолет перевалил через Красные горы, окружавшие город.

Подхваченный токами воздуха, он переваливался с крыла на крыло, то падая так, что сердце, казалось, подпирало куда-то к горлу, то снова выравниваясь и вздымаясь вверх.

Чеботарев смотрел через борт, пытаясь представить себе будущую железную дорогу. Кругозор у него был отличный, он сидел на последнем месте и мог видеть по обе стороны все, что открывалось между крылом и хвостовым оперением.

Чеботарев смотрел через борт, пытаясь представить себе, что будет день, когда по этой забытой богом и людьми пустыне, по серо-зеленым болотам, на которых, как гигантский костяк, возвышались гранитные и базальтовые скалы, по этим лесам, вдруг сменяющимся черными полосами буреломов, по этим горам, выветренным и размытым за миллионы лет их одинокого стояния между западом и востоком, — по всей этой безрадостной и холодной земле пройдут паровозы. Да и какие тут могут быть станции, депо, поселки, заводы, колхозы среди костлявых гор, между двух стен черного леса, по-над болотами, от которых даже сюда, к самолету, доносится резкое дуновение холодного и плесневелого воздуха. Неужели он — строитель — поедет тут когда-нибудь в вагоне, а на станциях будут встречать первый поезд или вообще поезд толпы шумных ребятишек; молодки в кичках, с двумя рогами впереди, вынесут парное молоко, морошку, голубицу, чернику, пироги с черемухой…

И хотя Чеботарев уже проехал однажды по такой трассе, между такими же болотами, он все никак не мог представить, что сюда продвинется железная дорога и что именно ему и его товарищам придется строить ее…

Молодой строитель сидел безмолвно, с испугом глядя на расстилавшуюся внизу пустыню, не в силах осмыслить и представить ее заселенной, покоренной, да еще при его непосредственном участии.

Колыванов дважды окликнул его, прежде чем Чеботарев понял, что вопрос относится к нему. Он прислушался. Лица начальника он не видел, но голос, — вот странно! — голос был веселый, словно Колыванов не замечал того, что находилось внизу, с чем им придется бороться. А может, Колыванов просто не понимает еще всех трудностей? Однако, подумав это, Чеботарев немедленно устыдился — уж ему ли не знать дотошную натуру инженера!

— Ты слышишь, Василий? — добивался Колыванов. — Уснул ты, что ли?

«Да, тут уснешь!» — хотел было сказать Чеботарев, но ответил только одним словом:

— Слушаю!

— Смотри направо, — сказал Колыванов своим веселым, не допускающим никаких сомнений голосом, — тут будет самая большая станция. Это рудники. Весной начнут строить первую домну для переработки хромитовых руд. Французы в тысяча девятьсот четвертом году тут разрабатывали руды, но дорогу провести не смогли, их заела конкуренция, и они взорвали свои домнушки. Видишь?

Чеботарев увидел широкую реку, луга по берегам, отодвинувшийся от реки угрюмый лес, словно он нехотя дал когда-то приют пришельцам, размышляя про себя, что они пришли ненадолго. И действительно, пришельцы ушли, это подтвердил сам Колыванов. А лес снова начал придвигаться к реке. Кое-где еще видны были бурые пятна — наверно, склады руды, так и не обработанной и уже разложившейся от времени.

Самолет снизился, Колыванов приказал летчику показать место будущего строительства во всей красоте. Стали видны белые пятна оставшихся складов огнеупорной глины; разрушенные взрывами доменные печи, места которых можно было определить по оставшимся после взрыва «козлам» — застывшему чугуну; весь поселок, принявший типично крестьянский вид: по отвалам бродили стада коров. Коровы паслись на обширных лугах. Жители этих северных мест не занимались полеводством, так как ранние морозы убивали злаки, не давая им вызреть.

Немногочисленные люди выбегали из домов, вглядываясь в самолет — еще очень редкое зрелище в этих местах. По реке молевым сплавом плыли бревна, загораживая в иных местах все русло.

На берегах шла быстрая и суетливая работа. Всплески воды показывали те плотбища, откуда сбрасывали этот последний в году сплавной лес. Далеко по реке, и внизу и вверху, виднелись небольшие суда — баржи и шитики, их вели на буксирах маленькие катера.

Самолет сделал новый разворот, и вот поселок и темно-синяя шапка горы, по имени которой он назывался, исчезли из виду, и опять потянулись леса…

Это были те леса, где человек чувствует себя бессильным, где сами собой возникают пожары, где топор не в силах прорубить дорогу. Но и по этим лесам все-таки прошла дорога. Самолет летел вдоль дороги, и Чеботарев видел редкие машины, словно доказывавшие ограниченность людских возможностей в заселении безлюдного края. И как на реке Чеботарев отмечал трудное движение судов, ведомых моторными катерами, так и здесь он видел только огромный труд, с каким доставляется каждый килограмм груза в эти леса.

Прииск Алмазный вынырнул так неожиданно, что Чеботарев попросил еще раз пролететь над ним. Прииск расположился в долине между голубыми меловыми горами. Два десятка домов, несколько бараков, белые столбы взрывов в горах, речка, замутненная до того, что казалась красной, — вот все, что увидел Чеботарев. Он сухо спросил:

— А стоит ли прокладывать сюда трассу? Тут работы на год — на два… Потом прииск обеднеет, и придется его бросить…

— А ты посмотри повнимательней, — остановил его Колыванов. — Видишь, дорога ушла влево от прииска? Там новый рудник, добывают медную руду. Тут, дружба, вся тайга на медистых песчаниках стоит. А еще левее, где речка исчезает в горах, — шеелит обнаружен. Так что здесь скоро будет новый промышленный район…

Чеботарев промолчал. Колыванов сказал что-то летчику, потом снова вызвал Чеботарева:

— Вперед мы летели по той трассе, что запроектирована, а теперь полетим вдоль трассы по моему варианту. Смотри как следует…

Самолет сделал круг и устремился прямо над горами.

Чеботарев со страхом рассматривал эти горы, прорезанные ущельями, и невольно оборачивался на речной простор, вдоль которого, казалось ему, в сто раз легче пройти с трассой.

Но Колыванов упорно глядел вниз, будто пытался взглядом проникнуть через вершины гор и найти те именно ущелья, которые сократят будущую железную дорогу. Иногда он говорил что-то летчику, и летчик послушно закладывал вираж над горами, почти касаясь их лесистых вершин, а затем снова вел самолет по прямой.

Миновав горы, они вылетели на простор, где вместо леса торчали только какие-то серенькие столбики. Чеботареву показалось вначале, что они летят над вырубками, но, приглядевшись, он ахнул. Самолет шел над огромным безлесным болотом, если не считать торчавших на этом болоте сушин и мелких, похожих на кустарники деревцев. Колыванов спросил странно довольным голосом:

— Ну как тебе кажется? Трасса сократится почти на сто километров. Вон, видишь, уже рудники.

Действительно, они снова были над рудниками. А потом самолет опять отошел от реки и закачался над такой тесниной лесов, что Чеботареву стало жутко при одной мысли о том, что может испортиться мотор. Тут не найдешь места для посадки, рухнешь прямо на столетние деревья, среди которых особенно величаво выделялись почти черные шапки кедровника, в иных местах занимавшего сотни гектаров.

— Здесь построят деревообделочные комбинаты. Самые ценные породы леса находятся в этом районе. Вон кордон Дикий, видишь?

Чеботарев увидел одинокий домик на берегу небольшой реки, стекавшей к Вышьюре. Возле домика толпились люди, приветственно размахивая шапками и руками. Колыванов сбросил вымпел. Цветная лента вымпела закрутилась и вдруг вытянулась, падая к реке. К вымпелу бежали наперегонки люди.

— Это лесотехническая экспедиция, определяют план вырубки. В будущем году начинают строительство первого комбината…

Через полчаса пути от кордона самолет пошел над населенными местами. Чеботарев вздохнул несколько полегче. Деревни и смутные четырехугольники полей, раздвинувшие леса, радовали его глаз, хотя поля здесь и были малы, хотя леса и сжимали человеческое жилье, загромождая мир, не давая отдохнуть взгляду на просторе, к какому привык Чеботарев на целине.

Самолет пошел на посадку. Даже этот город, который местные жители гордо именовали столицей края, был стиснут лесами. И Чеботарев опять с унынием подумал о том, что Колыванов всегда берет на себя самую трудную задачу, словно и нет для него дел полегче, или боится он отдыха за легким делом…

Он выпрыгнул вслед за Колывановым из самолета и стоял на лугу, с удовольствием ощущая под ногами землю. Острая трава железно звенела под подошвами сапог, но все-таки это была трава. Свинцовая река катила свои тяжелые волны, но это была река — дорога к жизни. Леса и болота, над которыми они столько летели, отошли куда-то далеко, и Чеботарев, еще не сознаваясь себе в этом, отдыхал душой, уйдя из пределов пустыни, стоя на твердой честной земле, обработанной человеком…

— Ну как? — оживленно спросил Колыванов.

— Да что говорить, Борис Петрович, — неохотно отозвался Чеботарев, — здесь будет потруднее, чем в Казахстане…

— Вот именно, вот именно, — с какой-то радостью подхватил Колыванов, — именно потруднее! Но ведь эта дорога опять открывает новый мир! Понимаешь ты это?

— Да что тут не понять, — неловко ответил Чеботарев. — Именно, открывает! Но можно было бы открыть новые миры и в более удобном месте, — он нехотя улыбнулся, чтобы Колыванов не принял слишком всерьез его слова.

Колыванов удивленно посмотрел на него, и Чеботарев постарался успокоить его:

— Я это к тому, что вот, слышно, ведут вторые пути между Кировом и Воркутою, там тоже пустынно, но все-таки хоть через двадцать верст, да встречаются села… А откуда мы здесь людей наберем?

— Люди придут, — устало ответил Колыванов.

Он замолчал, и так, в молчании, они дошли до дома.

После обеда Колыванов отдал несколько распоряжений Чеботареву и снова отправился на аэродром. На этот раз он летел один, в область, где должно было состояться совещание по проекту. Он взял с собой только легонький чемоданчик, да и чемоданчик-то был заполнен одними бумагами. Прощаясь с Чеботаревым, сказал:

— Разыщи Семена Лундина, подбери несколько пикетажистов, рабочих, десятника-вешильщика, всего человек десять — пятнадцать. Когда я вернусь, пойдем на восстановление трассы.

— Скоро? — спросил Чеботарев.

— Я думаю, дня через два… Поторопись с людьми…

Через несколько минут самолет пошел на запад. Чеботарев стоял на крыльце и думал о том, какую трудную жизнь он выбрал себе.

5

Войдя в кабинет начальника строительства новой дороги, Колыванов понял, что заседание началось уже давно. Это легко было определить по тяжелым клубам табачного дыма, по утомленным лицам присутствующих. Колыванов прислушался. Речь шла о Первом строительном участке, который связывал участок Колыванова, носивший наименование Второго, с подъездными путями Камской дороги.

Колыванов на мгновение задержался на пороге, отыскивая свободное место и тем самым невольно привлекая общее внимание. Замкнутый, хмурый, он держался особенно прямо. По правде говоря, ему было тяжело входить сюда, где знакомые люди смотрели на него с тем особым выражением жалости, с каким всегда встречают неудачливого, но душевного и хорошего человека. Они думают своими сожалениями поддержать его, а на самом деле эта жалость чаще всего вызывает внутреннее противодействие, делает человека каменным, «гордым», — как скажут затем о нем те же самые жалельцы.

Увидав у стенки свободный стул, Колыванов прошел к нему, сел и только тогда обрел некоторый покой, позволивший ему внимательно оглядеться и вслушаться в слова начальника Первого участка.

Впрочем, он тут же забыл об этой речи, забыл даже, зачем он приехал сюда, так как сразу увидел свою бывшую жену. Екатерина сидела возле Барышева, будто хотела подчеркнуть свою близость с ним. Она уловила нервный, острый взгляд Колыванова, потому что сидела вполоборота, приподняв лицо к оратору. Белки ее глаз синевато поблескивали под ярким светом настольной лампы. Заметив взгляд Колыванова, она чуть-чуть отвернулась и начала что-то писать на листе бумаги, лежавшей перед ней на столе.

Колыванов побледнел и тяжело вздохнул, чувствуя, как отливает кровь от щек. Ему так хотелось быть спокойным, а вот до сих пор не удавалось сохранить это спокойствие. Не тем ли объясняются все эти сожалеющие взгляды старых сослуживцев, друзей по совместной работе, что он никак не приучится владеть собой, когда видит Екатерину? А может, все-таки лучше было бы не приезжать в эти края, оставить в покое и ее и себя? Мог бы он найти работу по себе и не только здесь. Что привязывает его к Уралу? И тут же ответил, как ответил и в тот самый первый день, когда узнал о начале стройки: его привязывает родина. Он не хочет оставить эту работу, потому что сам начинал ее много лет назад, годами добивался утверждения проектов. Он хотел, чтобы по пустынным дебрям Нима, Колчима и Вышьюры прошли железнодорожные пути, чтобы мир его детства стал новым миром, чтобы мечтания, владевшие его ребячьей душой, воплотились в жизнь, такую же явственную и обыденную, как трель кондукторского сигнала, как лязг стальных колес по колее, как возглас пассажира: «А вот и Красногорск, не выйти ли в буфет, товарищи?» Так он представлял это свершение, и он не мог уйти от него!

Он был как бы адвокатом этого края, опекуном его богатств и не хотел, чтобы они продолжали прозябать втуне. Он обязался когда-то перед собой, что, став хозяином своей судьбы, вернется на родину и сделает все для ее приобщения к тому великому и справедливому миру, к той богатой событиями и явлениями жизни, которая текла по стране. Только его родные места оставались в стороне от этих событий, так как находились далеко от центров, где события начинались, распространяясь с силой вращательного движения.

Виноват ли он в том, что задуманное так давно свершается только теперь, когда и сам он уже не столь ревностен и молод, да и жизнь его пошатнулась… Но пока он еще может сделать что-то, он должен это сделать!

Он сознавал, конечно, что не может быть равнодушно уверенным и спокойным. Но если он нашел в себе силы, чтобы приехать сюда, то, несомненно, совладает и со своей слабостью, как называл он теперь то чувство, которое испытывал, думая о Екатерине. Одного он не мог предположить, что проклятая эта слабость окажется такой обжигающей, что от нее будет замирать сердце, темнеть в глазах, как от физической боли. И, невольно стискивая зубы, словно боясь, что они застучат как в лихорадке, Колыванов впервые подумал о том, что, может быть, преувеличил свою способность терпеть.

Эта мысль была подобна узде, которую разум наложил на чувства. Колыванов даже вздернул голову, сел прямее, переложил крупные руки на коленях, сосредоточив на мгновение взгляд на узловатых сплетениях вен, и лишь затем поднял глаза на соседей. И взгляд его опять приковался к Екатерине.

Екатерина была бледна, но трудно решить, оттого ли, что неожиданно увидела Колыванова, или просто от усталости, вызванной долгим пребыванием в этой прокуренной комнате. Правильное лицо ее с несколько мелкими чертами, на котором выделялись только яркие, немного припухлые губы да глаза, ясные, голубые, отчетливо различимые, несмотря на то, что она постоянно прятала их, склоняя голову, было по-прежнему красиво, как будто для нее и не существовало тех горьких и болезненных перемен, которые так отразились на Колыванове. И он с неожиданной для себя ненавистью подумал о том, как легко прошло для нее все, что случилось. Даже эта встреча мало трогает ее, хотя появление здесь Колыванова было для нее такой же неожиданностью, как и для всех остальных, кроме начальника строительства.

Барышев, должно быть считавший, что окончательно избавился не только от соперника, но и от яростного противника своего плана, повернул к нему на мгновение гордое, красивое лицо и опять отвернулся. Колыванов не мог не признать, что они очень подходящая пара — его бывшая жена и главный инженер строительства. Но от этого признания ему не стало легче. Появились даже какие-то мстительные мысли о том, как он высечет сегодня этого хлыща, как ударит по самому больному месту, по авторитету инженера. И хотя Колыванов тут же начал думать о полной правоте и справедливости своего нападения, все равно он не мог усмирить злорадного чувства, которое испытывал, думая о своей будущей речи.

Пока до его выступления еще далеко, обсуждение трассы Второго участка начнется не раньше чем через час. Можно еще раз пересмотреть свои аргументы, переместить доказательства с тем, чтобы они стали убийственнее для Барышева; можно подумать и о том, как будет отвечать Барышев, что скажет его заместитель — главный инженер Баженова, Екатерина Андреевна Баженова, бывшая жена тихого инженера Колыванова. А она, конечно, немедленно ринется в бой, хотя это будет смешно для всех, кто знает историю их отношений…

И Колыванов стал вспоминать тех, кто эти отношения знал, разглядывая присутствующих на совещании, думая о том, в какое смешное положение поставит себя Екатерина, защищая своего нового мужа…

Да, Барышев всегда торопился. Он принадлежал к острозубым молодым людям с хорошим аппетитом и отличным желудком. Никто не заслонял им пути к высоким постам, старшее поколение частью погибло в великой войне, другие занимались восстановлением разрушенного, третьи заканчивали начатые войной дела. Когда Колыванов вернулся к мирному труду, Барышев, двадцатипятилетний отпрыск старой инженерской семьи, был уже главным инженером на стройке, где Колыванову еле-еле поручили участок.

Молодой человек не стеснялся в удовлетворении своих аппетитов. Если требовалось, он прибегал к протекции отца, занимавшего высокий пост в министерстве, ему радели все тети и дяди разветвленной семьи. Но он и сам был смел и умен.

Война таким, как Барышев, тоже принесла кое-какой опыт. Они поняли, что бывает такое напряжение, когда любой человек способен на подвиг. Не беда, что сами они не были способны на подвиги, — они могли приказывать, и тогда другие эти подвиги совершали.

Была и еще одна философская доктрина, которую Барышев унаследовал от войны, хотя войны и не нюхал. Это была доктрина лени и глупости, выражавшаяся в словах: «Война все спишет!» Барышев «списывал» все протори и убытки за счет «важности», «ударных темпов», «величия» того строительства, на котором в данный момент работал.

Так возникла легенда о «несгибаемой воле» молодого инженера, о его «оперативности». И верно, стройки под руководством Барышева шли быстро, без запинок. А чего это стоило коллективу, никто не спрашивал: «Стройка все спишет!»

Только опытный инженер мог заметить порой, что удачи Барышева часто не соответствуют заложенным затратам. Но громкие рапорты смиряли бунтующих, тягости забывались, а Барышев снова возникал уже на другой стройке, и опять ему сопутствовала слава самого смелого, удачливого, решительного инженера.

Пять лет назад Колыванов, женившись на Екатерине Баженовой, расстался наконец с удачливым своим начальником, и, казалось, навсегда. Он был близок к исполнению своей мечты — изысканию Северо-Уральской железной дороги. На севере вовсю началась настоящая разведка ископаемых, открытых еще во время войны, готовились новые площадки для деревообделочных и бумажных комбинатов. Здесь наконец-то появились исследователи и проектировщики: возникала новая металлургия. Колыванов поехал с женой на исследование новой трассы.

Строительство планировалось на конец пятилетки. Можно было исподволь провести все изыскания, найти наивыгоднейшее направление трассы, согласовать места будущих станций со множеством организаций, опиравшихся в своих очередных поисках на Северный Урал.

Через год изыскательский отряд Колыванова был снят и брошен в Казахстан, в подчинение Барышеву. Колыванов долго не мог понять, чему он обязан таким приказом, пока сам Барышев не проговорился, что протестовал против замораживания средств на разведки по Северному Уралу.

Момент для протеста был выбран правильный. Страна овладевала целинными землями. Но у колывановского отряда была такая ничтожная смета, что пользы от консервации не предвиделось, а Северный Урал все равно оставался очередным объектом.

Настоящую причину своего переселения поближе к Барышеву Колыванов выяснил куда позже!

Началось с того, что Катю оставили в главном управлении и даже повысили в звании. Сам Колыванов получил назначение на строительство конечного участка. По бездорожью не очень-то разъездишься, и он появлялся в главном управлении раз в месяц.

Сначала он только недоумевал, когда узнавал, что его заявки на рабочую силу или механизмы урезаны. Потом в приказах зачастила его фамилия как самого отсталого командира. Все чужие грехи — плохое снабжение, отсутствие техники, даже неверная планировка строящейся линии — почему-то приписывались ему. Привыкший многое прощать, — так велось на войне, Колыванов не очень расстраивался из-за этих приказов. Но когда жена назвала его как-то неудачником, он насторожился.

Обычно никогда не известно, как, почему и от кого приходит подобное обвинение. Сначала человека называют неудачником в шутку, потом с соболезнованием, а после, глядишь, уже никто не верит в него. Колыванов невольно задумался: кому нужно порочить его репутацию?

Они уже закончили прокладку первой линии путей. Правительство не поскупилось на награды. Только Колыванов оказался почему-то не представленным к ордену. Впрочем, Колыванов не очень огорчился. Важно было, что все лучшие работники его участка награды получили, — очевидно, те, кто к ним представлял строителей, считали недостойным его одного…

В это самое время и возникло нелепое подсудное дело о невыполнении приказа. Колыванов, проложивший вторые пути по собственному проекту, был отозван в управление.

Единственный человек, который мог понять его, была Катя. Ведь она же инженер! Но Катя встала на сторону Барышева…

Когда Колыванов сдал свой участок другому начальнику и распростился со старыми друзьями, он думал только об одном: вернуться на Урал. На Урале, думалось ему, не будет того тлетворного влияния, которое оказывал на Катю Барышев, — теперь в этом Колыванов не сомневался. Он заберет с собой самых лучших своих работников: Лундина, Чеботарева, увезет жену, а дома-то и стены спасают! Доказать министру необходимость продолжения разведок нетрудно, а все остальное приложится… И пусть товарищ Барышев идет своим путем, Колыванов пойдет своим.

Первый удар ему нанес Чеботарев. Василий женился и решил зажить оседлой жизнью. Колыванов с горечью вычеркнул его из списка.

Лундин поступил еще проще. Он показал направление на Алтай. Он ценил Барышева как раз за то, что Колыванову казалось опасным: за риск в работе. Объяснять Лундину, что риск бывает разный, Колыванов не стал. Григорий всю жизнь искал подвига. И уж чего-чего, а подвигов на строительстве под руководством Барышева будет сколько угодно. Другое дело, что вполне можно обойтись и без них, но где же знать это Лундину? Григорий был рад новой работе, как ребенок игрушке. Его привлекал скальный профиль нового пути, — значит, взрывных работ будет сколько душе угодно. Занимала быстрота строительства: Барышев опять превзошел себя, назначил такой срок, что опытные инженеры пожимали плечами. И Колыванов грустно распростился с Лундиным.

Когда он заговорил с Катей об отъезде в Москву и затем на Урал, Катя как-то странно посмотрела на него. Нет, она не отказывалась, она просто просила повременить или съездить сначала самому. Еще вопрос, как скоро разрешит министр его проект, а пока она поработает с Барышевым. Ей, молодому инженеру, даже полезна такая практика. Евгений Александрович собирается назначить ее заместителем по изысканиям. Изыскания продлятся не больше шести месяцев, — ты знаешь, как Евгений Александрович сократил сроки строительства. Закончив свою работу, она немедля приедет…

Он не мог скрыть обиду, но это было все, что тогда угнетало его душу. Он спокойно уехал.

Катя была права. В министерстве не очень торопились с утверждением его проекта. Пришлось временно направиться на строительство ветки на юге. Колыванов написал Кате, что ждет ее.

Ответ был уклончивым. Катя не протестовала против его планов, но пока была еще занята. Письмо показалось Колыванову холодным, как будто слова его вырублены на могильной плите. Он затосковал.

Однако Катя продолжала писать, и он постепенно успокоился. А когда письма внезапно перестали приходить, он решил, что с женой произошло какое-то несчастье.

На официальный запрос в управление пришел такой же официальный ответ:

«Екатерина Андреевна Баженова отправилась в составе отряда инженера Барышева на строительство Северо-Уральской железной дороги…»

Так замкнулся круг. Жена вернула себе девичью фамилию, чтобы ничто не мешало ей стать женой Барышева. Впереди еще развод, условные показания перед судом, но она уже счастлива. И хуже всего, что это счастье она испытывает именно там, куда он так стремился…

Что же толкнуло Барышева на Урал? Ведь он был одним из самых решительных противников строительства этой дороги, считая его несвоевременным? Значит, он что-то услышал?

Колыванов поехал в Москву.

Да, он оказался прав в своих предположениях. В связи с началом комплексной разработки уральских богатств Совет Министров поставил вопрос о немедленной прокладке новой трассы. Барышев не желал отставать от века…

6

В Москве Колыванов прежде всего отыскал вновь назначенного начальника строительства. Михаил Матвеевич Тулумбасов, старый строитель, принимал стройку, что называется, на ходу. Управление уже работало, главный инженер строительства Барышев, по своему обычаю, уже отправил все разведывательные отряды и даже приступил к отсыпке полотна на тех участках, где новая трасса совпадала с водными и шоссейными путями. Барышев всегда начинал одинаково: снимал пенки.

Всегда приятно подписать рапорт о первых тысячах кубометров гравия, уложенных в полотно дороги, о первых километрах подготовленных просек, о первых тысячах метров рельсов, плотно припавших к шпалам. В это время строители обычно еще только «раскачиваются», а вот посмотрите, у Барышева уже выполняют план… А там, где выполняется и даже перевыполняется план, сыплются премии, похвальные слова, и никто уже не забудет, что сделал это именно Барышев. Допустим, что через полгода строители удалятся от населенных пунктов и дорог, пойдут медленнее, но и тогда, если даже Барышев уйдет куда-нибудь на другую стройку, еще долго во всех присутственных местах будут с сожалением вспоминать о нем: «Вот при Барышеве было не то…»

И слава первоклассного строителя будет сопутствовать Барышеву всю его жизнь. Если, конечно, не случится что-нибудь такое, что остановит его. Остановил же как-то Колыванов его победное шествие при прокладке вторых путей в Казахстане…

Колыванов невольно призадумался, когда познакомился с положением дел на стройке. Пути его и Барышева опять совпадали. К чему это приведет в конце концов?

Но теперь Барышев шагал своею легкой походкой по Уралу, по родным местам Колыванова. А если Колыванов не поостерегся встать поперек ему в Казахстане, так на Урале, где ему все знакомо, где каждый километр будущей дороги обдуман им еще двадцать лет назад, сами горы велят вернуться и посмотреть: а правильно ли делается этот прямой путь в будущее? Вот какие мысли владели Колывановым, когда он ожидал приема у нового начальника строительства дороги.

Встречаться с Тулумбасовым ему не приходилось. Еще и неизвестно, как его примет начальник. Очень может быть, что даст тут же поворот от ворот, и все. Известно, что каждый начальник любит начинать строительство со своим штабом: привычнее. И люди знакомы, и известно, кто сколько стоит и кто как строит. И Колыванов вошел к начальнику с некоторым волнением. Тулумбасов, наголо бритый, сутулый, широкоплечий, будто навечно согнувшийся над столом, где разложены карты, схемы, сводки, встретил Колыванова холодно, фамилию он вроде бы и не расслышал, глаза сразу отвел, уставившись в поданные документы. Перелистал их, для чего-то перечитал автобиографию, вдруг поднял глаза снова. Они оказались серыми, острыми. При таких глазах как-то сразу перестал видеться нос картофелиной, покрытый сизыми жилками. Вдруг встал, и оказалось, что он очень высок. Плечи распрямились, на губах появилась улыбка.

Загудел басом:

— Позвольте, позвольте, какой Колыванов? Тот?

Борис Петрович изумленно глядел на начальника, не понимая, что это за определение: «тот»? «Тот», которого гнать надо? «Тот», который на ноги наступает?

А Тулумбасов все глядел неотрывно, теперь лицо его было серьезное, хмурое, тут уж совсем не поймешь, чем его прогневил Колыванов.

— Отвечайте же, тот или не тот? — уже строго спросил начальник.

— Смотря по тому, какой «тот», — не выдержав, усмехнулся Колыванов.

— Ну, уральский? Который трассу разрабатывал? Поперед начальства в пекло лез?

— Тогда тот, — не пряча усмешки, ответил Борис Петрович.

— Но как же так? Я же только сегодня отдал приказание разыскать вас! Или вы тут, в министерстве, и сидите?

— Никак нет. Приехал с южного направления. Вызова не получал.

— Я так и думал. По вас судя, никак вам нельзя в министерстве сидеть. Ну, очень рад! — Тут начальник протянул руку, сжал пальцы Колыванова так, что они склеились, молвил уже другим тоном: — Садитесь, будем разговаривать! Я ваши докладные все до одной прочитал. Теперь рассказывайте!

— Что рассказывать? — спросил Колыванов, все никак не попадая в тон и темп разговора.

— Все, что вы думаете о новой дороге.

Так начался один из самых пристрастных допросов Колыванова, начисто изменивший его судьбу.

В кабинет заглядывали какие-то сотрудники, но Тулумбасов свирепо косил глаза, взмахивал рукой, и люди немедля исчезали. Разговор этот окончился только вечером. Тут Тулумбасов вспомнил, что они и не обедали, но собеседника своего не отпустил, увез с собой в гостиницу.

На следующий день Тулумбасов отправил Бориса Петровича на Урал. Должность была определена сразу: начальником Второго участка, там, где потруднее. Оформление было произведено в Москве.

Главный инженер строительства узнал о Колыванове уже после того, как тот приземлился в Красногорске. И вот сегодня они встретились…

Охваченный смутным течением воспоминаний, будто утонув в их вязкой, плотной среде, Колыванов не заметил, как Тулумбасов остановил начальника Первого участка. Сосед тронул его плечо. Тулумбасов объявил:

— Слово для внеочередного заявления имеет товарищ Колыванов…

Колыванов сразу почувствовал какое-то недовольство среди слушателей. Может быть, уже устали, может, Барышев успел предупредить подчиненных, какой вздорный и беспокойный человек вошел в коллектив. Только ровное внимание Тулумбасова успокаивало. Бритая его голова, казалось, посверкивала в лучах лампы, лицо оставалось напряженно-серьезным, точно он заранее знал, что Колыванов сообщит нечто важное. Недаром же он так быстро согласился на вылет Колыванова сюда, на совещание.

7

Колыванов вдруг почувствовал огромное облегчение: его вражда к Барышеву, к Екатерине куда-то исчезла, медленно отодвинулась вдаль, так как больше была не нужна.

Произошло это в тот самый миг, как он встал, чтобы начать свою речь.

В сущности, это было правильно. Ведь он должен говорить о таких делах, которые значили куда больше, чем тоска, любовь, ревность.

Такие внезапные прозрения Колыванов испытывал и раньше. Все личное, горькое, неприятное вдруг как-то забывалось, становилось далеким, он не мог думать ни о чем другом, кроме того, что могло помочь делу.

Это не означало, что позже он не испытывал сожаления, почему не бил противника его же оружием, если противник бывал подл или груб. Но, даже и сожалея, он все равно понимал, что отравленное оружие применять не будет. Это только в злых мыслях хорошо — видеть поверженного и растоптанного врага и наполнить в честь победы чашу, сделанную из его черепа. На самом же деле, подойдя к источнику, лучше взять воду в пригоршни.

— Я должен высказать несколько соображений о предложенном варианте трассы Второго участка, — начал он ровным, немного глуховатым голосом, который, однако же, был слышен отчетливо. — Изыскатели, проводившие эту работу в очень сжатые сроки, проложили трассу вдоль берега реки. В результате она удлинилась больше чем на сто километров. Выбрав свой вариант заранее, изыскатели, так сказать, подпали под его власть и не произвели никаких разведок по прямой. Проведенная ими аэрофотосъемка не может служить доказательством, так как речь идет о таких местах Урала, которые вообще исследованы мало. А между тем показания аэрофотосъемки о том, что на прямой лежат Колчимские болота и горный хребет Нима, послужили главной опорой при выборе надречного варианта трассы…

Он сознательно строил свою речь так, чтобы не задевать Барышева и Екатерину, которые, собственно говоря, одни ответственны за предложенный вариант. Это они поленились обследовать прямую, они испугались леса, болота и гор, они нагромоздили в своем варианте дамбы по берегу реки, тоннели в тех местах, где река разрезала горы, обводы там, где начинались карстовые земли Ветлана. Они считали, что нашли самый простой вариант, ведь по реке можно доставить строительные материалы! А может быть, в глубине души Барышев до сих пор не верит, что Красногорская трасса на самом деле будет проложена, — написал же он когда-то статью, доказывая нерентабельность новой дороги… Колыванов давал им, Барышеву и Екатерине, возможность исправить прошлую ошибку, — пусть будет мир, все ради дела!

— К сожалению, на прямой действительно горы и болота, — равнодушно сказал Барышев.

— Но горы на прямой перерезаны ущельями, — возразил Колыванов. — Болота, которые так испугали изыскателей, имеют характерную уральскую особенность — это согра, то есть заболоченное плато, воды которого можно сбросить при помощи самых примитивных осушительных работ, а подошва таких болот, как показывает практика геологических изысканий, чаще всего состоит из твердых скальных пород…

Колыванов все еще говорил спокойно, хотя равнодушное презрение Барышева было достаточно обидно. Тулумбасов внимательно посмотрел на главного инженера.

Екатерина быстро передала Барышеву записку. Барышев прочел ее и снова поднял глаза на Колыванова. Борис Петрович вдруг почувствовал себя таким усталым, словно долго-долго убеждал всех в своей правоте и не получил взамен ничего, кроме оскорбительного недоверия. Он кашлянул, чтобы замять неловкую паузу, и глухо сказал:

— Я просил бы разрешить мне произвести разведку прямой. Предложения представлены мной в письменном виде…

Он сел, пряча глаза, чтобы не видеть улыбок, какими, как ему казалось, обмениваются сейчас Екатерина и Барышев, а может быть, и все остальные. Эти остальные, наверно, думают о нем: «Ай да синица, хотела море зажечь, ан и спичкой чиркнуть не умеет!» Он ждал, когда кто-нибудь выскажется, чтобы уловить, как принято его предложение. Ведь здесь есть опытные железнодорожники, которым Барышев и его мнение не указ. Однако все молчали, и молчание это затягивалось непозволительно долго. Наконец Тулумбасов сказал:

— Ну что же, товарищи? Колыванов ждет вашего решения…

Барышев язвительно произнес:

— У товарища Колыванова странная привычка размахивать кулаками после драки! Я бы сказал, что в каждом его слове чувствуется неуважение к коллективу. Красногорский участок разведан тщательно, проверены все варианты, в том числе и тот, о котором говорит Колыванов. Его проверяла Баженова, а всем нам известно, что она отличный инженер и аналитик. Так и кажется, что Колыванов просто в обиде на кого-то и ему ничего не стоит сорвать зло на любом из нас и опорочить каждое наше начинание.

«Молчи! Молчи!» — думал Колыванов, слушая эти мягко обточенные фразы; каждая из них падала, как капля. «Можешь говорить о чем угодно, но не вспоминай того, что следует забыть!» — повторял он, ощущая, как от лица отливает кровь, как озноб трогает щеки, забирается под китель.

Однако Барышев не хотел понять ни взгляда Колыванова, ни беспомощно-отрицательного жеста Екатерины, ни даже твердого слова Тулумбасова, который вдруг сказал:

— Евгений Александрович, к делу!

Все тем же немного ленивым голосом, как говорят избалованные всеобщим почтением люди, Барышев продолжал:

— Я предложил бы Колыванову ограничиться тем, то ему положено по уставу как начальнику участка, — восстановлением трассы, то есть проверкой ее по заданному направлению. Мы знаем, к чему ведет иной раз излишняя самоуверенность исполнителей… И здесь строительство дороги будет задержано, расходы увеличатся, а отвечать в общей сложности придется вам, — он легко склонил голову в сторону Тулумбасова, — и мне, как главному инженеру…

Колыванов поднялся с места, тяжелый, непреклонный, словно и не он только что говорил тихим, почти приглушенным голосом. Он был так взволнован, что не мог больше сдерживаться.

— А вы не помните, товарищ Барышев, что произошло на Казахстанской трассе? — гневно спросил он. — Такие же исполнители, как я, ваш покорный слуга, нашли, что трасса проведена с отклонениями от реально возможного направления, и сократили и сроки строительства, и стоимость работ! И еще я хотел бы спросить вас, всегда ли вы расцениваете деловые предложения как попытку оскорбить вас лично или это относится только к данному случаю? Если это только данный случай, то я попрошу вас немедленно извиниться перед Екатериной Андреевной Баженовой, потому что мужчина…

— Борис! — тихим шепотом сказала Баженова, приподнимаясь с места.

Колыванов медленно сел. Тулумбасов, словно не заметив ничего, спокойно обратился к Екатерине:

— Вы хотели что-то сказать, товарищ Баженова?

Екатерина стояла перед столом, медленно отводя взгляд от Колыванова. Тулумбасов постучал карандашом по стакану. Она взглянула на него, провела рукой по лбу, тихо сказала:

— Да, да… Я хотела уточнить… Барышев напрасно ссылался на мою работу по прямой. Я этих разведок не вела, положившись на заключение аэрофотосъемки о том, что прямая не может служить основанием для трассы…

Она замолчала, нерешительно оглядывая Колыванова, Барышева, всех других, потому что все взгляды были устремлены на нее, и она стояла словно под дождем. Показалось, что ей даже холодно под этим дождем, так как она вдруг зябко повела плечами.

— Это все, что вы хотели сказать? — спросил Тулумбасов.

— Да… Все… — Она помолчала, но не садилась. И вдруг резко сказала: — Я думаю, что надо разрешить Колыванову дополнительную разведку.

Эти ее слова прорвали долго сдерживаемое волнение.

Все заговорили, перебивая друг друга. Барышев снисходительно и высокомерно поглядывал на говорящих, всеобщее возбуждение казалось ему смешным. Баженова резко встала и вышла, простучав каблуками туфель по паркету, не обращая внимания на неодобрительные взгляды. Лицо ее было бледно, но спокойно.

Колыванов невольно пожалел ее. Трудно ей будет сегодня разговаривать с новым мужем. И неужели она никогда не думала о том, что, в сущности, Барышев если не злой, то совершенно равнодушный человек, себялюбивый, ничтожный, которого только удача подняла на высокий пост? Или она решила, что эти мысли Колыванова, с которыми она когда-то соглашалась, и есть следствие завистливой его неудачливости? Как она могла согласиться стать женою Барышева?

Он не обвинял ее. Ну что же, она разочаровалась в Колыванове. Согласилась с общим мнением, что он человек неудачливый и, наверно, недалекий… Но как она ошиблась в новом выборе!

Больше он не слушал прений. Барышев, несомненно, будет мешать ему, но все равно разрешение на дополнительные изыскания дадут. И когда Тулумбасов сказал об этом, он не был даже рад. Он все еще думал о том, что надо бы поговорить с Екатериной. Надо предостеречь ее.

Выходя из кабинета, он увидел помощницу начальника, которая шепнула ему:

— Екатерина Андреевна просила вас зайти к ней… Она только что пошла домой…

— Я не знаю, где они живут, — хмуро сказал он.

— Как не знаете? Она живет на своей старой квартире, — удивленно ответила помощница.

— На старой? — Он стоял перед помощницей, оттопырив нижнюю губу, что делало его похожим на ребенка. — Как на старой?

— Так, на старой… — ответила помощница, не успев убрать насмешливой улыбки, с которой смотрела на его мгновенно изменившееся лицо.

Он внезапно посуровел, словно вспомнив что-то, тихо ответил:

— Передайте Екатерине Андреевне, что я вылетел в Красногорск. Завтра мне нужно идти с изыскательской партией. Извинитесь за меня. — Поклонился и пошел, не увидев, как помощница растерянно смотрела вслед ему, часто-часто моргая длинными подведенными ресницами, словно еще хотела что-то крикнуть, но не успела. Из кабинета выходили усталые люди и окружили ее, требуя каких-то справок, о чем-то спрашивая.

— Ах, да подождите немного! — вскричала она и выбежала из комнаты, но Колыванова уже не было…

8

Колыванов медленно шел по улице между деревянными домами городка, соразмеряя свои движения с той острой внутренней болью, что осталась, и, наверно, надолго, после встречи с Екатериной.

Казалось, что каждое движение усиливает эту боль, было ли то резкое и стремительное ощущение полета, когда он возвращался на самолете после совещания, или неловкое движение руки, протянутой за стаканом кофе, как случилось во время завтрака, когда он вдруг понял, что никогда больше не увидит за своим столом Екатерину. Мать станет готовить ему завтрак, обед и ужин, боясь за свое неумение и в то же время гордясь тем, что свою грубую пищу она готовит пятьдесят лет и все, слава богу, сыты и здоровы, да и сам он, пока не женился, считал, что лучше материных шанег и пирогов ничего нет на свете…

С размеренной осторожностью передвигался он по улице, где когда-то любили они бродить вдвоем с Екатериной, рассуждая о том, как изменится жизнь этого лесного города, когда они, именно они, проведут сюда железную дорогу.

Это размеренное движение было странно похоже на те, какими пользовались в госпитале, когда приходилось беречь незарубцевавшиеся раны, осторожно ходить, медленно поворачиваться, тихо садиться и вставать. И он с горечью подумал: не так уж ошибаются люди, утверждая, что сердце одинаково ноет от неразделенной или отвергнутой любви и от тяжкой физической боли. Подумав об этом, Колыванов резко убыстрил движения, не замечая, как стало суше лицо, как сами собой сжались челюсти. Да, каждое движение и на самом деле было болезненным для сердца.

Внезапно глаза его потеплели, улыбка тронула губы, он устремился вперед, мгновенно перестав чувствовать надоедливую и тяжкую боль, которая только что владела им. Он увидел привычное здание конторы строительного участка, обычный стандартный двухэтажный дом, но взволновало Колыванова движение вокруг конторы, шумные разговоры, веселые оклики, внезапно сменившие давно устоявшуюся тишину, которая так противна строителю. Колыванов пошел быстрее, отвечая на приветствия и внимательно разглядывая оживленную толпу. Сам вид ее был целителен для него.

На переднем плане, держа за поводки низкорослых рогатых оленей, стояли остяки, внешне равнодушные ко всему, что происходило перед ними. Но Колыванов видел, какого труда стоит им сдерживать свое изумление и волнение при виде разнообразных инструментов, оружия и странных ящиков с грузами, что громоздились кучками прямо перед домом на деревянном тротуаре. Кое-где в толпе виднелись охотники с заплечными мешками, в лузанах, надетых поверх ватников и коротких полушубков, с ружьями, с собаками, жавшимися к ногам. Тут же толпились школьники, застрявшие на полпути в класс, увлеченные этими сборами. Несколько домохозяек, вышедших за хлебом или за молоком, также теснились в толпе, переговариваясь со знакомыми, выспрашивая у них подробности об этом неожиданном сборе. И среди этой разнообразной оживленной толпы носился Чеботарев, являясь подвижным центром ее, так как толпа все время передвигалась, окружая его, куда бы он ни пошел.

Да, Колыванов поступил правильно, вызвав старого сослуживца. Он имел время проверить способность Чеботарева обрастать людьми, становиться центром в любой толпе, вовремя собрать рабочих и передать им свою живость и упорство в выполнении предначертанных приказов. Он, конечно, еще слишком молод, чтобы самому уметь управлять толпою, направлять ее усилия туда, где они наиболее необходимы, но он еще успеет вырасти и стать не только центром толпы, но и ее главным двигателем. В конце концов, совсем еще недавно и сам Колыванов также служил лишь покорным исполнителем чужой воли, он даже гордился, когда такой опытный и умелый инженер, как Барышев, удостаивал его своим вниманием. И очень может быть, что недалеко то время, когда и Чеботарев будет не только отстаивать свою волю, но и упрекнет Колыванова в том, что тот отстал.

Колыванов улыбнулся совсем весело, невольно подумав, что никогда не дойдет до того, чтобы Василий мог упрекнуть его. Колыванов не станет ни трусом, ни равнодушным, ни ленивым человеком. Этого не будет!

Чеботарев увидел прежде всего эту веселую улыбку Колыванова. Значит, у начальника все хорошо, напрасно он вчера так угрюмился. И быстро пошел к нему, раздвигая окружающих.

— Разрешите доложить, товарищ начальник, — закричал он своим привычно звонким голосом, каким всегда докладывал результаты особо трудного дела, словно эта трудность являлась мерилом для большей или меньшей лихости рапорта. — Разрешите доложить, — повторил он, — лесорубов я собрал, в райкоме договорился о вызове оленных людей, — он щегольнул местным выражением, показывая, что теперь-то чувствует себя совсем привычно в этих странных условиях, — вот они прибыли, а кроме того, вас ждет Григорий Лундин… — на этом имени он невольно споткнулся, посмотрел на Колыванова светлыми глазами, в которых вдруг мелькнула тень, и добавил совсем тихо: — Вот беда с ним, Борис Петрович, совсем его контузия придавила. Я было попытался его утешить, а он и рожок свой в карман спрятал…

То, что Чеботарев обратился по имени-отчеству, обозначало, что он перешел на посторонние темы, когда они из подчиненного и начальника снова превращались в друзей. Колыванов потрепал Василия по плечу, тихо ответил:

— А ты на глазах у других не шибко жалей… Сам помнишь, каково тебе было, когда в госпитале какие-нибудь шефы начнут вздыхать о твоих страданиях. Поди, не раз к черту посылал?

— А и верно, посылал, — изумленно, по уже несколько веселее сказал Чеботарев.

— Ну вот, тут то же самое. Григорий еще, может, и поправится, а если даже и не поправится, так сожаления эти только душу растравляют. Ты уж, пожалуйста, не жалей, а говори с ним, как с добрым бойцом, который еще может чудес натворить.

— Так он же и натворил! — с восторгом воскликнул Чеботарев. — Это же он охотников привел! Я его спрашиваю: «Зачем?» А он только усмехается. Написал, что будет вас ждать…

Последние слова опять были сказаны в том звонком тоне рапорта, что все обстоит очень хорошо, хотя мне и неизвестно, для чего вам, товарищ инженер, эти охотники, которые и по возрасту староваты, да и заняты своими делами больше, чем нашими. Видите, мол, сами, что они и сюда-то явились с тулками да ижевками, с собаками да сухарями, словно на минуту зашли взглянуть на вас…

Колыванов не ответил на эти несказанные, а лишь интонацией выраженные сомнения Василия и прошел в контору. Помощница его, сидевшая за машинкой, немедленно встала, начальник снабжения быстро собрал бумаги, которые просматривал перед докладом. Видно было, что Колыванов утвердил высокую дисциплину, которая помогала не только в таких малых делах, что делались здесь, но и в самых огромных.

Чеботарев остался в приемной, ожидая, когда выйдет от Колыванова Григорий Лундин, с утра сидевший в кабинете, несмотря на протесты помощницы. Лундин будто боялся, что, выйдя, потеряет инженера и больше не встретит его.

Колыванов вошел в кабинет, взглянул на Лундина. Лундин сидел за столом и писал. Он поднялся, протягивая руку, и снова присел, озабоченно дописывая строчку.

Инженер снял шинель и фуражку, погрел руки у жарко вытопленной печи и пошел к столу. Григорий протянул ему длинное письмо, написанное на трех страницах крупным косым почерком. Колыванов прочитал:

«В северо-восточной части согры, где она примыкает к реке Колчим, находится Черный лог. Теперь он пересох, но, должно быть, раньше там был сток из болота. Мой старик говорит, что можно сделать сброс, потому что согра отделена от лога небольшой каменной гривкой. Не можешь ли ты дать мне подрывника и килограммов сорок взрывчатки? Со мной пойдут наши охотники, они помогут, если придется делать какие-нибудь земляные работы…»

Тут же была нарисована примитивная карта согры, Черного лога и реки Колчим, как они представлялись Лундину по рассказам охотников. Колыванов снова подумал, что изыскатели были так увлечены поисками наиболее спокойного варианта трассы, что и топографической съемки местности не сделали; теперь ему приходится верить Григорию на слово или откладывать эту попытку до тех далеких дней, когда он сам пройдет по согре.

Лундин выжидательно глядел на Колыванова, читавшего записку. Колыванов вздохнул и сказал:

— Нет у меня подрывников, Григорий. Взрывчатка получена давно, а подрывников отозвали на Первый участок.

Пока Лундин писал ответ, он подумал о том, как неумело или, вернее, как беззаботно подходили строители к будущим работам на трассе. И опять все мысли сошлись на Барышеве. Барышев привык работать с налету, рывком, он привык к тому, что технические вопросы будут решать другие, ему важно только как можно эффектнее решить проектировку, легко и ловко обойти препятствия, и никогда он не стал бы бороться против них. Это о таких, как Барышев, говорится в остяцкой поговорке: «Хвастался дым, что из чума уйдет, только забыл сказать, что он выползет!»

Григорий протянул новую записку:

«Сам попробую. Старая специальность…»

— Опасно! — сказал Колыванов.

Он побоялся намекнуть, что подрывнику, кроме глаз, нужны еще и уши, но Лундин понял его. Он приписал:

«Увижу, а где не смогу, там старики помогут…»

Чеботарев все сидел за дверью, ревнуя приятеля к своему начальнику. В самом деле, кажется, Лундину даже его контузия не мешает быть полезным Колыванову. А он, Чеботарев, бывший когда-то ближе всех к Борису Петровичу, теперь ничем не может отличиться! И когда Лундин вышел из кабинета, Василий сразу понял, что он договорился о чем-то важном. Глаза Лундина были ясны и полны острым сиянием. В руках он нес какую-то бумагу, держа ее особенно бережно. Увидав начальника снабжения, Григорий подал ему бумагу, одновременно приставляя свой слуховой рожок.

Начальник снабжения покачал головой, взглянул на сосредоточенное лицо Григория, на закрытые двери кабинета, еще раз на Лундина, вздохнул и пошел к выходу. Василий увидел в окно, как оживились охотники, с утра ожидавшие Лундина, заторопились за ним и начальником снабжения, подзывая собак, поудобнее укладывая свои мешки на плечах. Василий торопливо пригладил волосы и вошел в кабинет.

— Борис Петрович, я собрал визирную партию, — быстро сказал он, словно старался обогнать отсутствующего Лундина и показать, что, каковы бы ни были секреты между Колывановым и Лундиным, он тоже делает свое дело. — Может быть, разрешите мне выходить с ними?

Колыванов отложил телеграмму, которую читал, когда вошел Чеботарев. И снова Василий увидел в его глазах тот свинцовый блеск, который так не понравился ему при первом свидании. Колыванов побарабанил пальцами по столу, отодвинул телеграмму подальше, спросил:

— Слушай, Василий, сколько времени нужно, чтобы пройти двести семьдесят километров по лесам и горам с визирной партией, да еще подсчитывая все кривые… При этом тебе надо провешить и закрепить ось, установить пикеты и плюсы…

— Как прикажете отвечать, Борис Петрович, в соответствии с техническими нормами министерства?

— Да…

— Местность здесь среднегористая и болотистая. В этом случае потребуется месяца три…

— Так вот, я только что получил телеграмму из управления о том, что нам предлагают за тридцать дней закончить трассировку… Ты представляешь, что это значит?

Чеботарев недоуменно смотрел на Колыванова, полагая, что за этими словами скрывается шутка или просто учебная задача, какие любил инженер задавать, чтобы люди не забывали свою профессию. Но Колыванов был хмур, бледен. Чеботарев осторожно ответил:

— Если по предложенной трассе идти, то за это время можно основные участки обследовать…

— Вот именно, по предложенной, — зло сказал Колыванов.

Он не добавил только одного, чего и не следовало знать Чеботареву, что телеграмма подписана Барышевым и означает она, что главный инженер настоял перед Тулумбасовым на своем, убедил начальника. Этим и определены крайние сроки…

Чеботарев мгновенно вспомнил перечеркнутую Колывановым схему трассы, жирную красную линию, которая легла на карте по прямой через горы и болота. Василию было ясно: Барышев старался помешать Колыванову в его работе, он оставался врагом, может не таким опасным, каким показал себя в Казахстане, но столь же хитроумным. Нужно было помочь Колыванову по мере сил и разумения, подсказать ему нечто, что вернет снова улыбку на его лицо. И Чеботарев выпрямился, вскинул голову:

— Разрешите сказать, Борис Петрович?

— Ну, ну, — ответил Колыванов, не поднимая глаз от схемы, которую развернул на столе.

— А если действовать не по нормам министерства, а, так сказать, по-военному? Можно ведь и в месяц уложиться? — Голос его звучал полувопросительно, полуутвердительно.

Колыванов поднял глаза, и Василий удовлетворенно заметил, что в них снова заиграла усмешка.

— Да, если по-военному, — задумчиво протянул он. — Дело в том, что мы давно перешли на мирное положение, Василий. Начни мы по-военному действовать, начальство как раз и придерется…

— А мы ответим, что применили наш старый опыт, — лукаво сказал Чеботарев, понимая, что Колыванову понравилась эта мысль. — Мы легкую партию отправим вперед, а остальные пойдут следом. В конце концов, какое кому дело, сколько дней рабочие станут пикеты ставить да углы вымерять, если мы налегке всю трассу пройдем и скажем: она будет здесь! Что вы на это ответите, Борис Петрович?

Напряжение все еще не сошло с лица Колыванова. Василий торопливо добавил:

— А если они нам такой жесткий срок дают, то надо сегодня же выходить, я так думаю, товарищ начальник.

Он опять обращался официально, так как неслужебный разговор о кознях против Колыванова и о том, как их отвести, был закончен. Колыванов встал из-за стола и хлопнул его по плечу:

— Так пройдем за тридцать дней трассу?

— О чем разговор, Борис Петрович! В Карпатах мы, помню, за две недели обследовали больше полутораста километров, а там условия были потруднее… Вы разрешите мне идти с передовым отрядом. Возьму человека три, а остальные пусть по мере возможности поспешают за нами…

— Делай. Только с головным отрядом пойдем оба.

— Да что вы, Борис Петрович!

— Ничего, Василий, придется идти обоим. Подготовь людей, завтра выступим. На первых участках, где трассы совпадают, задерживаться не станем, надо торопиться туда, где придется всю работу по разбивке делать заново. Предупреди людей, что работа будет срочная, без отдыха, без дневок. Ну, торопись да пошли ко мне помощницу. Надо еще людей с линии вызвать для разговора.

Чеботарев покинул кабинет, оставив Колыванова в том деловито-задумчивом состоянии, какое, он знал, предвещало крутые дела и короткие разговоры. И действительно, помощница немедленно выбежала из кабинета и начала звонить по линии, вызывая молодого инженера Иванцова, затем начальника снабжения, потом главного инженера участка, потом заместителя Колыванова. Все эти люди находились в разных местах, и сейчас к одним бежали посыльные, иные сами сидели у телефона, третьи узнают об уходе начальника на трассу только из его письменного приказа. Колыванов действовал по-военному, и Чеботарев все время слышал через окно, пока распределял рабочих, его резкий, ставший очень звонким голос.

У Чеботарева, впрочем, было достаточно и своих дел: определить количество рабочих, указать их обязанности, тем более что рабочие не удовлетворялись его короткими военными приказами, а все хотели еще что-то уточнить, словно в многословии была для них особая приятность. Его выручил Иванцов, молодой инженер, прискакавший с глиняного карьера, который он обследовал для кирпичного завода. Иванцов, переговорив с Колывановым, сам занялся рабочими.

А еще через полчаса пришел старик Лундин и принялся помогать Чеботареву. К вечеру все было подготовлено, осталось только выспаться по-домашнему в последний раз, и можно выступать в долгий поход, где вся жизнь станет иной, чем в этом маленьком деревянном городе…

9

Последняя планерка, которую проводил Колыванов, Чеботареву не понравилась. Чувствовалось в ней что-то неприятно-грустное, будто люди собрались на поминки.

Чеботарев попытался прогнать это тоскливое представление насмешкой: «Никто ведь не умер! Они с Колывановым еще многих других переживут!» Но сотрудники не отозвались на его усмешку.

Одним словом, все происходило так, как когда-то в Казахстане. Да и человек, устроивший им это невеселое прощание, оказался тем же Барышевым.

Но звучала тут и новая нотка. В той казахстанской истории все стояли на стороне Колыванова, негодовали, удивлялись приказу главного инженера. Здесь же, казалось, никто, кроме, пожалуй, молодого инженера Иванцова да, конечно, Чеботарева, не верил, что затея Колыванова удастся.

Чеботарев понял: слухи о распре Колыванова с главным инженером проникли по каким-то каналам в управление участка. И тут не верили, что начальник участка удержится на своем месте. Поэтому его распоряжения выслушивали со скорбным видом, усиленно соглашались со всем, что он говорил, но было видно, что присутствующие ожидали крупных перемен, и некоторые, возможно, уже примеряли к себе новые назначения. Во всяком случае, заместитель Колыванова прямо бухнул:

— А если до восстановления трассы придет приказ начинать работы, как тогда, Борис Петрович?

— Мы и без особого приказа должны начинать, как только поступит техника, — недовольно сказал Колыванов. — Но у нас есть первые двадцать километров, где обе трассы совпадают. С них и начнете. Только не распыляйте машины, не соглашайтесь работать с двух направлений. Все равно людей пока нет, а через месяц мы обязаны вернуться…

Заместитель только крякнул словно утица, глядя на приколотую к стене схему участка. Чеботарев понял: он не верил, что группа Колыванова выберется из болот за месяц. Спасибо хоть за то, что не стал возражать.

Но пришли на планерку и такие, кто был на стороне Колыванова. В середине заседания, словно бы случайно, заехал секретарь райкома Саламатов и привез с собой председателя исполкома, и планерка сразу пошла тише. Возможные спорщики и убежденные сторонники Барышева знали, что Саламатов горой за Колыванова. Колывановский проект обещал связать все предприятия, запланированные в тайге. Даже будущие станции назывались по тем месторождениям, которые открыли в глухой тайге геологи. Чего же лучше? Барышев оставил в стороне рудники. Ясно, что местные власти с ним не согласны. В прежние времена, бывало, разведчиков нарочно подкупали, чтобы они провели железнодорожную линию подальше от богоспасаемого имения какого-нибудь графа или князя, а ныне не то! Всякий председатель сельсовета хочет вмешаться в проектировку, — ему, мол, молоко в город накладно по шоссейке доставлять…

Своих мыслей Чеботарев не высказал. Он видел, что начальнику и без того несладко. Что же начинать бесполезные споры! Пока еще Колыванова выслушивают с видимым сочувствием и этакой доброжелательной грустью, не исполнить его приказ никто не посмеет: тут Саламатов сам присмотрит, — он так и сказал в своем слове! Пока что они ждут, когда Колыванова съедят, вот тогда, мол, поступим, как нашей душеньке пожелается! Но это еще вопрос, съедят ли, бывало и похуже положение, а Колыванов всегда оказывался прав, да и у Чеботарева есть голос! На крайний случай он тоже может крикнуть, а то и кулаком перед носом у Барышева постучать, надо только пройтись по тайге, оглядеть ее собственными глазами, чтобы никто не мог попрекнуть, — мол, ты человек тут новый.

Чеботарев был в самом свирепом настроении. Его поражало и огорчало непонятное благодушие Колыванова. Неужели начальник не видит, что на него все смотрят как на жертву вечернюю? После окончания планерки он от огорчения не стал и ожидать Бориса Петровича, ушел один, услышав, как Колыванов о чем-то переговаривался с Саламатовым и еще посмеивался. Нашел время шутки шутить!

А Колыванов, видно, заговорился с секретарем райкома. То ли к нему домой заходил, то ли в райкоме засиделся, только вернулся около полуночи. Пришел веселый, что-то пытался напевать, хоть ни слуха, ни голоса у него не было. Чеботарев сердито захрапел в своей комнате, чтобы показать неодобрение, — запевка сразу оборвалась. Но уж после этого притворяться проснувшимся и идти спрашивать, что такое веселое посулил Борису Петровичу Саламатов, было неудобно, так и пришлось заснуть ни с чем.

Утром же стало не до разговоров. Едва позавтракав, Чеботарев отправился снаряжать отряд. Колыванов зашел на минутку в контору и опять застрял там, будто муха на липкой бумаге, — столько оказалось дел в последнюю минуту. Выход все задерживался, как ни стремился Чеботарев организовать это дело по-военному.

Получилось, что отряд покидал город отдельными группами. Сначала ушел олений обоз, нагруженный инструментами, продуктами, оборудованием. Следом за ним двинулись Колыванов и старик Лундин, чтобы обогнать погонщиков оленей на повороте, где начиналась прямая. А Чеботарев все еще улаживал какие-то недоразумения с лесорубами, с кладовщиками, с начальником снабжения. На пожарной каланче уже пробило двенадцать, а Чеботарев, взволнованный, потный, злой, продолжал подписывать какие-то расписки и накладные.

Он первым увидел самолет, делавший круг над посадочной площадкой. Прервав спор с начальником снабжения, он смотрел в небо, пытаясь сообразить, что может принести им самолет, склоняясь к тому, что здесь, где и Борису Петровичу трудновато, ничего, кроме новых неприятностей, самолет не доставит. И, резко прервав разговор, вышел из конторы на улицу.

Улица была пуста. Далеко в конце ее бежали школьники к самолету. Чеботарев решительно повернул в парму и зашагал упругой злой походкой, когда сами ноги идут, словно на шарнирах, когда не хочется, да и не надо смотреть вниз, — все равно, злому, как и пьяному, земля расстилается ковром. Начальник снабжения выбежал из ворот и еще кричал что-то вслед, но Чеботарев только повернулся вполоборота:

— Делай, как я сказал! — И снова зашагал той же легкой, стремительной походкой. Пусть, если на самолете прибыла какая-нибудь неприятность для Колыванова, она сама и догоняет начальника. Не хочет Чеботарев служить для нее передатчиком…

На выходе из города он обогнал лесорубов, шедших медленной, развалистой походкой, какой ходят люди, привыкшие беречь свои силы для тяжкого труда.

Лесорубы беззлобно посмеялись над ним, что шибко бежит, будто в лесу ждет теща с пирогами, но Чеботарев не ответил на шутку. Лесорубы замолчали, сразу отстав за пролышенными деревьями, обозначавшими трассу.

Через час Чеботарев обогнал оленных людей, расположившихся отдохнуть на ягельнике возле горы. Как лесорубы берегли свои силы для труда, так остяки прежде всего берегли силу своих олешков. Их движение зависело от того, где будет следующее пастбище, а ягельники в этих лесистых местах были разбросаны редко, приходилось помнить их все и заранее обдумывать переходы. Чеботарев мельком оглядел нестройный табор, мгновенно возникший на стоянке, костры, которые горели бездымно, — комары и гнус уже спрятались под кору деревьев и не тревожили людей, наступила настоящая пора для долгих переходов и кочевок, — и торопливо прошел мимо. Впереди были только два человека — Колыванов и Лундин. Иванцов, уже получивший последние наказы Колыванова, стоял вместе с вешильщиком на том месте, где Колыванов свернул с трассы, оставив первый сигнальный знак.

Дальше их движение заранее обусловлено. Впереди, начерно нивелируя трассу, пойдут Колыванов, Лундин и Чеботарев. Труднее всех придется, конечно, Чеботареву, потому что ему надо тащить на своих плечах, кроме мешка с пайком, еще и теодолит. Но Чеботарев не очень огорчен этим, кто-нибудь должен это делать, почему же не он? Хуже всего то, что Колыванову, здоровье которого стало за последнее время хуже, придется идти походным порядком вместе с ними, ночевать в сыром лесу, не дай бог и на болотах, питаться сухарями да тем, что подстрелит Лундин.

Остановившись возле Иванцова, чтобы забрать у него теодолит и закурить на прощание, Чеботарев не вытерпел и увеличил свой и без того порядочный груз еще и плащ-палаткой, которую без стеснения забрал у инженера. Да и то сказать, Иванцов может еще суток двое возвращаться на ночлег в город, а они уже оторвались от жилья, и впереди долгий и небезопасный путь…

Переложив вещи поудобнее, чтобы теодолит не мешал, подвязав палатку сверху, Чеботарев кивнул молодому инженеру, взглянул на низко стоящее солнце и зашагал прямо по лесу, руководствуясь свежими пролысинами, оставленными на деревьях Лундиным. Теперь он находился в настоящем лесу, — все люди далеко от него — одни впереди, другие позади, — можно подумать обо всем, как всегда думается в одиночестве. И Чеботарев невольно замедлил свои шаги, вживаясь в эту новую для него жизнь, ощущая неожиданное и непривычное величие леса, тишину и пустынность.

Он никогда не видал такого леса. Нельзя было поверить, что всего лишь в трех-четырех часах ходьбы отсюда шла деятельная человеческая жизнь, работали какие-то фабрики, люди считали себя хозяевами большого мира. Казалось, что все их заботы и дела отодвинулись в бесконечность, стали мелкими, незначительными рядом с этой мерной, тихой жизнью леса, который стоял здесь тысячелетиями, не меняясь в обличье, тогда как самая деятельная человеческая жизнь измеряется каким-нибудь полувеком.

Чеботарев смотрел на огромные деревья, похожие на колонны, подпирающие небеса, смотрел на голую землю под ними, где не уживалось никакое растение, — так глубоко была погребена плодородная земля под толстым слоем опавшей и умершей хвои. Только в тех редких местах, где прошел топор дровосека, виднелась листва, теперь уже пожелтевшая, но все-таки напоминавшая Чеботареву родные леса, состоявшие из лиственных деревьев. Здесь же вместо березы, граба, осины, бука и еще ста разных сортов лиственных возвышались странные оголенные колонны, на самой кроне которых только сохранились ветви, да и на тех не было уже игл.

И Чеботарев понял, что идет по лиственничному лесу, в котором сам воздух, казалось, был пропитан запахом смолы и эфира, был звончее, чем в городе, не поглощал звуков, а, наоборот, усиливал каждый из них до той степени, когда трудно понять, что это звучит — ветер ли в дупле дерева, шаги ли большого зверя, голоса ли каких-то странных птиц или животных…

И вот уже показалось Чеботареву, что за соседним деревом и впрямь прошел медведь, а потом остановился и смотрит на смельчака, рискнувшего шагнуть в его владения, какой-то страшный лесной человек выглядывает из-за дерева… Словом, все детские страхи, связанные с лесом с самых ранних дней человечества, вдруг овладели Чеботаревым.

И было особенно дивно, что эти страхи овладели им в мирном лесу, тогда как в дни войны он ни разу не испытывал этих навязчивых, непонятных ощущений, а ведь приходилось ему бродить по лесам и тогда. Видно, в те дни иной страх, даже не страх, а настороженность, ожидание встречи с врагом заполняли душу, и не оставалось в ней места для этих почти суеверных чувствований…

Он с трудом усмехнулся, вспомнив, как молодая жена по хитрому совету заставила бесстрашного своего мужа узнать, что такое страх, вылив на сонного ведро воды с мелкой рыбой… Так и здесь, бесстрашному солдату, прошедшему через тысячи преград, вдруг стало боязно от одного вида безобидного старого леса…

Подумав это, Чеботарев увидел, что лес действительно безобиден и стар. Вот показались елки, с которых свисают древние зеленые волосища чуть не до земли, и елки эти похожи на крестьян-бородачей. Ветер развевает длинные бороды. Одна прядь коснулась лица Чеботарева, она и на ощупь как волосяная.

А вот завиднелись черные гордые головы кедров. Эти деревья Чеботарев узнал без труда, он насмотрелся на кедры в городе, там они были оставлены от вырубленной пармы для красоты и ради орехов.

Еще дальше, возле затесанной лесины, вдруг выглянула красная рябина, неизвестно откуда занесенная в этот черный лес.

И когда Чеботарев разглядел все это, ему вдруг стало уютнее, старые знакомцы пожелали ему доброго пути, и он сразу забыл все свои тревоги.

Между тем давно уже слышал он чей-то голос, но никак не мог разобрать, кто кричит, мужчина или женщина. Лес изменял звуки, и временами казалось, что это вовсе и не человеческий голос, а просто какая-то лесная птица-пересмешник дразнит одинокого путника. Но вот уже совсем недалеко кто-то явственно позвал:

— …таре-ев!

Сомнений не было, окликали его, и окликала женщина. Чеботарев остановился, прислушиваясь. Снова и еще ближе звонкий женский голос крикнул:

— Товарищ Чеботарев!

Он откликнулся и сразу увидел женщину. Она шла по его следам, с той же настороженностью вглядываясь в метины на деревьях, в лесные сумерки, в зеленые бороды, падающие на землю. И по тому, как быстро она шла, почти бежала, по тому, как стремительно озиралась кругом, Чеботарев понял: эта женщина тоже не знает леса и боится его. И сразу почувствовал себя мужчиной, чье призвание в том и состоит, чтобы успокаивать и оберегать более слабых.

— Я здесь, — сказал он почтительно, разглядев, что женщина, хотя и одетая в ватный мужской костюм, скорее всего инженер. А так как в городке женщин-инженеров не было, то он понял: именно она и прилетела на самолете. — Вам кого надо, собственно? — спросил он, словно имел возможность немедленно представить ей любого человека.

— Я прилетела на изыскания трассы, — взволнованно, все еще задыхаясь от быстрого бега, сказала женщина. — Я инженер Баженова, Екатерина Андреевна, — она протянула ему руку. — А вы и есть товарищ Чеботарев? — Она взглянула с любопытством, словно была уже наслышана.

— Так точно. — Он вглядывался в продолговатое, порозовевшее от быстрого бега лицо, на котором все черты были выражены так нерешительно, словно природа боялась грубым прикосновением испортить эту хрупкую красоту. Одно несомненно: женщина была красива, несмотря на некоторую нерешительность и мелкость черт лица. Выделялись только довольно крупные губы да глаза, такие яркие, что они освещали и украшали все лицо.

— Где же начальник? — спросила Екатерина Андреевна.

— Он прошел вперед, — охотно объяснил Чеботарев. — Слишком мало времени дали нам на разведку, — с сожалением сказал он, надеясь, что женщина-инженер привезла какие-нибудь новые указания. — Пришлось разбиться на две группы. Начальник пошел вперед, а Иванцов будет уточнять пикеты. Вы его обогнали?

— Да, — ответила она.

— Может быть, есть какие-нибудь изменения? — осторожно спросил он.

— Нет, — кратко ответила она. — Мы сегодня догоним начальника?

— Конечно…

Несколько минут они шли молча, прислушиваясь, как хрустит под ногами осенняя, уже промерзшая трава. Теперь они вышли из бора и пересекали огромную полосу бурелома, на которой вырастал молодой ельник, уже глушивший лиственные деревья. Тут было много травы, она стояла почти в рост человека, такая же твердая, как и кустарники, затрудняя движение. Длинноостый пырей, трубки дудочника, кусты багульника, вереска и еще каких-то колючих растений, названий которых Чеботарев не знал, хлестали по лицу, осыпая их своими семенами. Далеко впереди стал слышен стук топора, — Лундин затесывал очередную мету.

Екатерина Андреевна с каким-то испугом прислушивалась к стуку топора и несколько отстала от Чеботарева. Василий оглянулся, весело кивая головой по направлению стука:

— Слышите?

— Да… Догоните их, Василий, — вас ведь зовут Василий, правда? Скажите, что я прилетела из управления. Я так устала, пока бежала за вами, что идти трудно. Я пойду потише…

Он увидел, что она и в самом деле побледнела. Краска сошла с лица, глаза стали глубже и темнее. Должно быть, ей было трудно в этом тяжелом костюме, в сапогах догонять их. Странная женщина, могла бы, собственно, остаться у Иванцова, а догнать утром, на лошади, когда повезут им продукты, как он условился с молодым инженером. Но согласно кивнул и торопливо пошел вперед. День подходил к вечеру, можно готовить привал…

Скоро он увидел начальника. Колыванов выходил из зарослей можжевельника, оберегая буссоль, барометр и часы от ударов сучьев. Впереди полого опускался большой лог, для обхода которого Колыванов искал дополнительную кривую. Василий окликнул его, но Борис Петрович не услышал. Он стоял с топором в руках, в ватном костюме, поверх которого надел охотничий лузан. Был он больше похож на лесоруба, нежели на начальника строительства, и лицо его казалось более грубым, чем обычно. Он напряженно глядел в ту сторону, где Чеботарев оставил женщину. Женщина теперь казалась более спокойной, она двигалась неторопливо, смотрела на начальника с некоторой небрежностью, словно приехала для того, чтобы обревизовать его, и заранее знала, что он окажется виноватым.

— Вы зачем здесь? — тем глухим голосом, который, по наблюдениям Чеботарева, соответствовал самому сильному гневу, спросил Колыванов.

— На разведку трассы, — небрежно ответила женщина, избегая как-либо назвать его.

Чеботареву невольно подумалось, что он — хотел он этого или не хотел — виноват в том, что женщина оказалась здесь и расстраивает Колыванова. И он убыстрил шаги, стараясь скрыться от внимательного и злого взгляда начальника.

Он не слышал дальнейшего разговора между инженером Баженовой и Колывановым. В логу, на подветренной стороне, в защищенном месте, он увидел костерок и старика Лундина. Лундин сноровисто и быстро рубил запас хвороста на ночь. Над костерком закипал чайник, а на поваленном буреломом дереве, чуть тронутом прелой гнилостью, похожей на запах перебродившего теста, почти хмельном, лежали куропатки, уже начавшие белеть от обильного подпушка. Птицы были жирные, крупные, — видно, подготовились к зиме. Лундин повернул свое бородатое, с узенькими глазками и доброй усмешкой лицо к Чеботареву и сказал:

— Ну-ну, не туманься, сынок, ужин пора готовить. Очисти птицу. Я думаю, на троих хватит?

— Считай на четверых, — угрюмо сказал Чеботарев. Он никак не мог простить себе, что способствовал появлению женщины, разозлившей Бориса Петровича. Наверно, это одна из тех, кто в управлении протестовали против его работы. Значит, и здесь она будет мешать так хорошо продуманной операции. И Чеботареву почему-то все больше казалось, что именно он и виноват в том, что женщина явилась. Он еще более хмуро пояснил охотнику: — Прилетела тут пигалица из управления, инженер Баженова! — Он растянул фамилию, передразнивая, как ему казалось, даже по интонации этого инженера Баженову.

— Екатерина Андреевна? Где она? — спросил охотник, выпрямляясь.

— С Борисом Петровичем разговаривает, — неохотно ответил Чеботарев. — Но я думаю, он ее быстро направит в ту сторону, откуда она прилетела, — оживленно добавил он, вспомнив, что у Колыванова был довольно решительный тон.

— Ну, это дело не наше, — спокойно заметил Лундин, разрубая поданных Чеботаревым птиц на части, как бы подчеркивая, что он готов накормить каждого гостя.

Чеботарев вздохнул, ему теперь было жалко для гостьи даже огня, не только птицы, вкус которой он уже как будто ощущал на языке. Лундин заметил этот вздох и добродушно сказал:

— А ты не жадничай на птицу. Птица — пища легкая. У меня в сумке есть кусок сальца, хватит не на одну заправку.

Он бросил дичину в котел, поднялся с колен, аккуратно отряхивая песок и хвою, налипшие на штаны, снял шапку и с достоинством сказал:

— Мир доро́гой, Екатерина Андреевна! Пожалуйте к огню, у огня и думы светлее…

Чеботарев протер глаза от едкого дыма и оглянулся, заранее враждебный к гостье. Но гостья спокойно улыбалась ему, как и охотнику. Колыванов стоял за нею, тихий и мирный, и даже Чеботареву было трудно различить, что спокойствие это отличается от того доброго покоя, который так нравился Чеботареву.

— Ну как, Семен, ужин готов? — спросил Колыванов. — Теперь придется готовить на четверых, — он словно нарочно повторил слова Чеботарева. — Екатерина Андреевна будет вести с нами нивелировку трассы. С Чеботаревым вы, кажется, знакомы, Екатерина Андреевна? Ну и отлично, — одобрил он ее утвердительный ответ.

— Что ж, в лесу чем люднее, тем от волков безопасней, — засмеялся веселым хрипловатым смешком Лундин. — Дорога только трудная. Зато в большой дороге и мысли большие! — с каким-то странным ударением сказал он. — Садитесь поближе, товарищ Баженова, тепло, говорят, костей не ломит…

Колыванов сам подвинул охапку пихтовых ветвей к огню. Лундин пошевелил костерок, чтобы он грел сильнее. Теперь и Чеботарев не мог больше сохранять своего неприступного недоброжелательства и немедленно подал Баженовой чашку и ложку, положил нарезанный хлеб поближе к ней и налил жирного супу ей первой. Пар, поднимавшийся из чашки, что стояла на коленях женщины, застлал ее лицо, но Чеботарев заметил все-таки на нем недобрую усмешку.

10

Екатерина Андреевна и сама не представляла, как она поступит, когда увидит Колыванова.

То ей хотелось пройти с самолета прямо в его дом, выплакаться на груди его матери, — она добрая, все поймет! — и там дождаться, когда Борис вернется… Ведь дома-то и стены помогают! — он так часто повторял это уральское присловье.

Но такая встреча была бы похожа на просьбу о прощении, а ее гордая душа даже и в самом трудном случае не вынесла бы унижения.

Потом она начинала думать, что лучше пройти в контору, спокойно предъявить Колыванову свое командировочное удостоверение и посмотреть, как сложатся их дальнейшие отношения. Если он пригласит ее домой, что ж, тогда мир! А заключение мира всегда приводит к обоюдному прощению. Если же он будет холоден, как на совещании у Тулумбасова, тогда она станет работать рядом с ним, и, может быть, он со временем поймет, как страстно ждет она прощения.

Но при воспоминании о том, как неестественно гордо держался Колыванов на заседании, как не пожелал ответить на ее зов, кровь бросалась в лицо, ей становилось жарко и тревожно, и она вдруг начинала думать о том, что поступила неправильно: не надо было ехать к нему…

А самолет гудел и гудел, уши заложило, потом это ощущение вязкости прошло, но началась качка, и ей становилось все хуже. Тут летчик повернулся к ней, сказал: «Красногорск!» — и ткнул пальцем вниз. За плексигласовым окном кабины и в самом деле лежал город, но Екатерина Андреевна заметила еще нечто, чего не увидел летчик. По таежной дороге на восток из города шли люди. Они шли отдельными группами, и между этими отрядиками было большое расстояние, — значит, вышли в разное время. И она поняла: Колыванов уже получил ту телеграмму, против которой она так протестовала, что рискнула броситься сюда, когда ее не послушали.

Она знала характер Колыванова. Конечно, он не стал спорить, хотя надо было спорить во что бы то ни стало! Он просто отправил разведывательный отряд, и сейчас этот отряд удалялся от города. Он просил три месяца на разведку, ему дали месяц. Ну что же, он сделает из каждого дня — три, хотя и понимает, как несправедливо взваливают на его плечи эту ненужную тяжесть.

Не представляла она только одного: что Колыванов сам идет в головной группе.

Когда заместитель Колыванова с плохо скрытым торжеством сказал, что уже принял на себя управление участком, Екатерина Андреевна не поверила. Однако со двора уходили последние подводы, кладовщик запирал окованные железом двери сарая, в конторе постепенно устанавливалась тишина, и Екатерина Андреевна невольно заторопилась, будто Колыванов мог вот так, сразу, исчезнуть, затеряться в лесах. Она даже не подумала о том, что первые дни отряд будет близко от города, может, даже ночевать станут возвращаться, и хотела одного: догнать Колыванова как можно скорее. Выпросив у кладовщика рюкзак, она торопливо переложила в него вещи из чемодана, бросила рюкзак на последнюю подводу и пошла. И как правильно она все сделала! Уже лесорубы, которых она догнала на первых километрах, сказали, что начальник с Лундиным и Чеботаревым двинулись налегке передовым отрядом и сегодня намереваются добраться до Соснового бора. А Екатерина Андреевна знала: Сосновый бор в пятнадцати километрах.

Ее тут же успокоили, сказали, что Чеботарев только что прошел, что впереди еще пикетажисты Иванцова, — словом, не заблудится! И она опять зашагала вперед, торопясь на это странное свидание.

Иванцов хотел было уступить ей коня. Она заколебалась: давно не делала больших пеших переходов. Но тут же пришла мысль: если явится на лошади, получится, что стоит от остальных изыскателей наособицу. А такой «особости» Колыванов не простит.

Она со вздохом отказалась от лошади и пошла дальше.

Чеботарев был где-то недалеко. Иванцов сказал, что они только что попрощались. Ноги постепенно привыкали к сапогам, к ровному шагу, идти было довольно легко и просто: трассировочные метины виднелись одна за другой, как белые заплатки на серой шкуре леса. Срубленный мимоходом куст, небольшая сосенка или березка, которые еще встречались тут, недалеко от жилья, белея среди елей, как девушки среди старцев, — все делало тропу нестрашной. И дышать стало легче, куда свободнее, чем в кабинете Барышева, где произошла их последняя встреча, или у Тулумбасова, когда она заявила о своем желании пойти на прокладку трассы. Там она задыхалась, кровь била толчками в сердце, и все вокруг казались врагами, даже Тулумбасов, который на самом-то деле хорошо понял ее! Впрочем, это выяснилось уже в последнюю минуту…

Она шла и вспоминала все, что случилось с нею с того мгновения, как перед нею появился Колыванов. Впрочем, нет, воспоминания убегали значительно дальше, едва ли не к тому времени, когда она впервые увидела его, а может быть, и к еще более дальнему периоду, может, к тем временам, когда она только мечтала о человеке, которого полюбит.

Как это странно: мечтала, полюбила и… ушла…

А может, это случается чаще, чем люди думают? Ведь не о всяком уходе женщина говорит, иногда она и уходит и возвращается тайно…

Колыванов привлек ее своей мечтательностью. Было как-то странно видеть немолодого уже инженера, который умел разговаривать о будущем так, словно только недавно вернулся оттуда, — в командировке, что ли, побывал. Правда, это будущее было ограничено. Все, что Колыванов рассказывал, происходило на Урале, и даже не на всем Урале, а только на Северном. Позже Екатерина поняла, что мечтания эти не так уж далеки от детских придумок, и вообще стала различать эти детские черты в характере мужа. Но сначала…

Сначала была та полная слитность с любимым, то единство дум, чувствований, ощущений и мыслей, которые, вероятно, и называются счастьем. Зачем бы иначе ей тосковать по Колыванову теперь, когда они уже чужие друг другу? Воспоминания — вот что тяготит ее душу. Как это написал поэт?

Но не может злое расставанье

Удержать меня на расстоянье!

Я к тебе не вхож, и письма тоже,

Но зато воспоминанья вхожи!

Ты нечаянно припомнишь руки,

Сжатые в невыразимой муке,

Губы, искривленные, как болью,

Горькой неудавшейся любовью.

И, случайно голос мой услыша,

Ты заговоришь как можно тише

И, в толпе похожего завидев,

Встрепенешься, спутника обидев…[1]

А потом все чаще и чаще стало казаться, что правы те, кто говорит о Колыванове: «Ну, этот пороха не выдумает!» И становилось все обиднее, что отдала себя человеку незначительному, неудачливому. То, что казалось достоинством, например мечтательность, умение проникать взглядом в будущее, постепенно превращалось в недостатки: ведь мало мечтать, надо еще уметь претворять свои мечты в действительность! Барышев, скажем, никогда не распространялся о своих мечтах, но брался и делал!

А эти вечные разлуки, разъезды, пустая комната, одинокие вечера. Неужели мужчины не понимают, как тоскливо одной, как хочется хоть немного уюта, внимания, да и настоящего обожествления, наконец, — ведь она отдала себя! Разве этого мало?

Колыванов утешал: мужчина создан для того, чтобы воевать. С древних времен это его дело. Он — охотник, исследователь, покоритель мира. Женщина — хранительница домашнего очага.

Как бы не так! Велик ли очаг возведешь на тысячу рублей в месяц? Да и воевать приходится не только мужчине, но и женщине. Ведь не отказывается он от ее помощи, и ее тысяча рублей идет на строительство того же очага. А ей еще приходится постоянно защищать свое счастье и его счастье. Одни сослуживцы упрекают Колыванова в тугодумстве, другие — в неудачливости, третьи — чуть ли не в безделье. И на каждое обвинение она должна найти защиту…

А эти взгляды посторонних мужчин! Кто она — ни мать, ни невеста. Просто хранительница очага. Но хранительницей можно поставить любую старушонку, пусть обтирает пыль с вещей — благо их так мало у кочевников-строителей, — да готовит пищу — благо ее и есть-то некому, раз хозяин очага в постоянных командировках. А ее зовут то на вечеринку, то в кино, то на танцы, и каждый мужчина, который бросит на нее взгляд, не может не сказать: «И что вы нашли в Колыванове!» А это то же самое, что сказать: «Бросьте вы его, возьмите меня!»

Может быть, она бы все это выдержала, — ведь молодость проходит довольно быстро, — если бы не Барышев…

Барышев ухаживал за нею еще в институте. Блестящий доцент, из хорошей, как все чаще стали говорить ее подруги, семьи, он обратил внимание на студентку, вероятно, только из желания «закрутить» маленький роман. Тогда Катя устояла против соблазна. Очень может быть, что именно ее «устойчивость» и привела к тому, что доцент не забыл ее.

Впрочем, он довольно скоро разочаровался в научной и педагогической деятельности. Становилось модным совмещать науку и практику. Барышев не любил отставать от моды, была ли то мода на гавайские рубашки, сшитые в Столешниковом переулке, или мода на практическую деятельность. Настолько-то Барышева понимала даже малоопытная студентка, какой была тогда Екатерина.

Но Барышев умел быть импозантным. Встретившись с Екатериной через два года, когда она уже была женой Колыванова, Евгений Александрович воскликнул:

— Колоссально! Мы снова рядом! А знаете ли вы, что я из-за вас бросил Москву и научную карьеру? Нет, нет, я не жалуюсь, не думайте обо мне так плохо!

Что делать, даже и более опытной женщине, нежели Екатерина, такое признание понравилось бы. Одно дело сомнения ума, — неправда! — другое дело этакая подленькая гордость: «Вот я какая, из-за меня мужчины совершают безумства!» А Барышев умел быть последовательным.

Теперь-то она понимает, что Барышеву было тоскливо на далекой стройке. Он жил один, вокруг семейные люди, но в том возрасте, когда они еще не воспитали барышень-невест, которые ловили бы этого разборчивого женишка. Несколько девушек, работавших в управлении строительства, глядели на Барышева снизу вверх, но они не подходили к его исключительной натуре: что ему машинистки да секретарши! Ему хотелось раскрыть все богатство своей души, найти «ровню»! Вот он и прилепился к бывшей знакомой студентке — ныне инженеру строительства, вечно одинокой жене неудачливого инженера Колыванова.

Да не он ли и пустил эту версию о неудачливости Колыванова? Во всяком случае, он не забыл упрекнуть Екатерину Андреевну в том, что она не выбрала лучшего мужа…

Нет, ничего такого между ними не было. Просто с ним было не скучно, он умел заботиться о женщине, которая ему нравилась.

Правда, с той поры, как Колывановы попали под его начальство, Борису пришлось безвылазно сидеть на самых дальних участках. Но тогда Барышев умел объяснить эту отдаленность мужа «государственными» обстоятельствами, особым «доверием» со стороны руководства и прочими высокими словами. А Катя не додумывалась спросить: как же это так, неудачливому инженеру поручают самые трудные участки? Тогда она была еще наивна.

А потом это нелепое «дело»!

Кажется, она слишком резко поговорила с мужем. Но зачем ему было лезть в драку? С Барышевым никто и никогда не дрался. Ему вообще все сходило с рук. А ведь Колыванову должна была помниться поговорка о том, что победителей не судят! Это победители судят!

Даже и из этой истории можно было сделать тот же самый вывод. Хотя мужа оправдали по всем правилам, на строительстве его не оставили! А ее повысили по должности! И оказалось, что им придется расстаться еще на год, на два… Не могла же она уйти с такой «перспективной» работы! Это ей подсказал тот же Барышев…

Все случилось уже позже, когда Колыванов, так и не добившись реализации своих предложений по Северному Уралу, уехал на юг. Возможно, добейся он тогда хоть продолжения разведок, Катя вернулась бы к нему. Может быть, даже и с радостью. Но его загнали на незначительную линию, а Барышев шел вперед, отмечаемый премиями, наградами, общим уважением, и она как-то незаметно стала рядом с ним, уже не удивляясь, что отблеск этого уважения падал и на нее, что часть материальных благ выпадала и на ее долю, — ведь она была заместителем Барышева по изысканиям.

Вдруг Барышев, вернувшись как-то из Москвы, заторопил ее: надо ехать на Урал! Алтайское строительство больше не занимало его. Это был пройденный этап, хотя до окончания строительства оставались еще годы. Екатерина поняла: возникла особая необходимость в строительстве Северо-Уральской трассы. К этому времени она уже знала способность Барышева не то чтобы предугадывать, нет, нет, разузнавать, где будут синяки и шишки, а где пироги и пышки…

Она попыталась протестовать. Ясно же, что Колыванов ринется на Урал! Ей не очень-то хотелось встретиться с мужем. Ведь Барышев до сих пор не удосужился оформить их брак. Как же она будет себя чувствовать, неразведенная жена, при встрече с Колывановым? Барышев пошутил:

— Этого неудачника и на пушечный выстрел не допустят к Уралу! Где он проходит, и рельсы, как змеи, скручиваются.

Она не в первый раз остановила его. Ей не нравилось, когда о ее бывшем муже говорили плохо. Пусть даже и Барышев. Барышев обиделся:

— Можно подумать, что ты все еще любишь его!

Вот когда ей нужно было ответить: «Да!»

И все стало бы на свое место. Барышев не поехал бы на Урал. Колыванов, тот мог ехать, это было делом его жизни. А Барышеву на Урале нечего искать, он свое получил.

Впрочем, может быть, Барышев только презрительно взглянул бы на нее и поступил по-своему. Он не очень-то щадил людей и их самолюбие. Но она даже попытки не сделала…

Так она оказалась на Урале. А потом как-то тот же Барышев сказал ей:

— Угадай, кто назначен начальником Второго участка?

Ей вообще ни к чему было угадывать, чьи фамилии украсят номенклатурный список и штатное расписание управления. Кадры — не ее дело. Но по одному только тону она поняла все.

Барышев сердито сказал:

— Представь себе, этому дураку Тулумбасову твой муж пришелся чем-то по сердцу! Должно быть, тем же, чем отличается и сам Тулумбасов, — глупостью!

— Перестань! — резко остановила она его. — Ты трижды в одной фразе солгал: Колыванов давно мне не муж; он не так глуп, каким тебе хочется его представить; а Тулумбасов — один из лучших строителей!

Они довольно часто ссорились в последнее время. Но это были ссоры ради примирения. Как приятно потом смягчить ожесточенное сердце ласковыми словами! На этот раз ссора вышла резкой, нелепой. Евгений принялся представлять Отелло, будто собирался идти актером в Малый театр. Сначала Екатерина ничего не понимала, только потом, когда, казалось, уже можно было постепенно переходить к примирению, вдруг спохватилась и безжалостно крикнула:

— Ты просто боишься Колыванова!

Эта фраза пришлась как нож в сердце. Барышев чуть не ударил ее. Но когда она встала перед ним с решительным, белым от злости лицом, он выскочил из комнаты. И больше не приходил.

Они по уговору поселились в одном доме, но в разных квартирах. Двери квартир выходили на одну лестничную площадку. За стеной всегда можно было почувствовать жизнь другого. Стоило стукнуть костяшками пальцев в стенку, и тот, кого вызывали, являлся немедленно. По словам Барышева, так было даже удобнее, нежели совместное жительство. Мало ли что бывает, ты, например, болен или скучаешь, тебе не хочется никого видеть, а рядом торчит человек… То ли дело так, как выдумал он! Не хочешь видеть никого — сиди один. Зовут — можешь не идти, у каждого бывает еще и личная жизнь…

Теперь она иногда слышала эту «личную» жизнь. За стеной шумели, порой даже пели, танцевали, звенели бокалами, но в ее стенку не стучали. И она сама тоже не стучала, хотя и не пила, и не пела, и не танцевала. Она лежала. Лежала с книгой и без книги. Ходила на кухню, готовила холостяцкий ужин или завтрак. Обедала в управлении. Виделась с Барышевым десять раз на дню, — заместитель обязан являться по первому зову. Но дома была одна…

А потом произошла эта нелепая встреча на совещании. Тулумбасову, наверно, сказали, в каких странных отношениях находятся они трое. И он даже не предупредил, что новый начальник Второго участка явится на это совещание.

И этот нелепый испуг Барышева… Только Екатерина могла различить под обычным апломбом Барышева испуг. Да, Барышев испугался.

И эта ненужная ложь: «Инженер Баженова обследовала прямую». Зачем эта ложь? Ради того только, чтобы где-то в архивных документах осталась запись о том, что дорога проведена по предложенному Барышевым проекту? Или Барышев начинает понимать, что и времена и люди меняются, что наступает время и ему измениться?

Как она в тот вечер ждала Колыванова! Конечно, она знала, что Борис может и не прийти, но ждала! Утром секретарша попыталась рассказать ей, как все произошло, но она не стала слушать. Он не пришел!

А на следующий день Барышев с утра насел на Тулумбасова. Екатерина ожидала в приемной, когда освободится начальник, и слышала крик Барышева:

«Всякая задержка — преступление! Техника будет простаивать, а начальник путешествовать по горам и долам! Я протестую! Если вы сами не примете мер против Колыванова, я телеграфирую в Москву! Он срывает план строительства!»

Это были еще не самые страшные обвинения. Но Екатерина вдруг остановилась на «горах и долах»… Ей вспомнились болота Колчима, горы Нима, леса реки Дикой, задержавшие в прошлом году триумфальное шествие Барышева. Так вот чего Барышев боялся! Он боялся Урала!

Да, но Колыванов-то пойдет туда! И пойдет без подготовки, без людей, — она слышала, как Барышев кричал за дверью: «Дайте ему месяц срока, если уж вы хотите проверить и этот невозможный вариант!» — и понимала, что это значит. Двести километров маршрута по тайге, по болотам, по горам, с поисками лучших кривых, подходов, с установкой пикетажных знаков, — да на такую работу тот же Барышев потребовал бы полгода!

Она слишком поздно ворвалась к Тулумбасову. Барышев встретил ее победительной улыбкой. И ей ничего не оставалось, как заявить: она тоже пойдет с Колывановым! Вот когда увяла его улыбка! Еще бы, он же не успел отдать приказ о ее отстранении с поста заместителя по изысканиям! Теперь-то она понимала, что после разрыва с ним ей на этом посту не удержаться…

Тулумбасов к ее просьбе отнесся снисходительно. Он только напомнил то, что напел ему Барышев: сроки! Но сам Барышев был так обескуражен, будто ждал, что Колыванову никогда не вернуться из этой рекогносцировки, и не хотел, чтобы Екатерина разделила его судьбу. А может быть, он боялся, что Екатерина станет на сторону Колыванова и тогда придется отвечать за неправильно проложенную трассу? Очень может быть…

В тот вечер она нечаянно удостоилась визита Барышева. Все произошло так, как бывало много раз раньше. В стенку постучали. Ей было любопытно, что надо от нее Барышеву. Она ответила.

Евгений Александрович пришел с большим пакетом. В пакете были бутылка коньяку, вино, пирожные, яблоки. Стандартное угощение, заказанное по телефону в «гастрономе». А может быть, закупленное секретаршей Барышева. И очень может быть, не предназначавшееся ей. Тут она спохватилась, — ведь и раньше пакеты, с которыми приходил Барышев, были такие же. Но об этом не хотелось думать. Тогда она была слепой, ей казалось, что каждым словом и жестом этого человека управляет любовь к ней! Задумайся сейчас об этом, и станет страшно. Так, стандартная, как этот пакет, интрижка…

Он притворялся грустным, усталым. Он хотел отговорить ее от ненужного путешествия.

— А что будет со мной? — патетически воскликнул он.

— Просто снимут с работы, — сухо ответила она.

Он обиделся или притворился обиженным. Беседы не получалось. Когда он повернулся к двери, чтобы уйти, она остановила его:

— А угощение? Оно же денег стоит?

Он вернулся. Но теперь на лице его была ироническая усмешка. Собрал пакет — она заметила все-таки, что руки у него дрожат, — спросил:

— А почему бы тебе не взять это с собой? Угостила бы мужа!

Она готова была ударить его. Он искоса взглянул на ее побледневшее лицо, на пылающие глаза — это пылание глаз и бледность щек она чувствовала, — согнулся и торопливо ушел. А она упала на кровать, прикусила подушку, чтобы рыдания не были слышны за стеной, и как будто потеряла сознание…

А что же ждет ее теперь, когда ледяная стена отделяет ее от Колыванова? Когда даже ближайшие его помощники смотрят на нее как на соглядатая в своем стане?

Она осторожно поворачивается на своей постели из пихтовых веток, стараясь, чтобы не скрипнула хвоя, и вглядывается в лицо человека, сидящего у костра. Лицо это чужое, холодное. Колыванов записывает в дневнике отряда пройденный путь. Вот он задумался о чем-то, выпрямил плечи, поднял лицо к звездам, покусывая карандаш. Но даже и в минуту полной задумчивости он не повернулся туда, где лежит она и смотрит, смотрит, ждет хоть движения, хоть взгляда. Для него она не существует. Просто сбоку от него лежат три члена отряда, среди них женщина. Только и всего. Очень просто.

Она лежит, не закрывая глаз и не замечая, как слезы текут и текут по лицу. А может быть, это дождь? Хотя откуда же дождь, когда небо вызвездило так, что видны все звезды Волопаса. А это очень маленькое северное созвездие. Если оно становится видно на небе, надо ждать морозов.

Да, слезы на глазах и холод на сердце.

11

Первые две недели все благоприятствовало изыскателям: погода была сухой, путь лежал по сосновым борам, так что даже рубить тропу приходилось редко.

У них выработался ровный распорядок, облегчавший труд и сохранявший силы. По сигналу Лундина еще затемно вставали. Старый охотник умел так определять время, что Колыванов, вынимая часы из кармана и глядя на светящиеся стрелки, только пожимал плечами: подъем начинался ровно в шесть.

Пока завтракали и укладывали груз, начинало светать. И едва становились видны циферблаты инструментов, с которыми они работали, все были готовы двигаться вперед.

На ночлег обычно останавливались там, где застигала темнота.

И эти дни Иванцов часто догонял их на лошади, — в сухом лесу, кое-где прореженном топорами Лундина и Чеботарева визирная линия принимала все очертания безопасной тропы. Он привозил Колыванову известия о работе главной партии.

Главная партия визировала проложенную Колывановым начерно трассу, ставила пикетажные знаки, била шурфы, чтобы определить, какие породы лежат в основании будущего полотна. У них было много работы, и постепенно разрыв, или, как говорил Чеботарев, просвет между двумя партиями все увеличивался.

Скоро Иванцов перестал приезжать сам и отправлял ведомость с обозником, раз в три дня догонявшим Колыванова с вьюками свежего хлеба. Но вот-вот придет день, когда они оторвутся от базы и перейдут на сухари. Впереди Нимские горы, болота Колчима, туда на лошади не поскачешь…

В течение всего дня вели разведку, делали промеры, расчеты, все время, однако, торопясь вперед, на восток, измеряя успехи дня пройденными километрами. Закусывали на ходу, охотились тоже на ходу, с тем чтобы вечером, когда стемнеет, устроить настоящее пиршество. Пока что недостатка в пище не было. Лундин, ловко орудуя шестом, добывал множество кедровых шишек, которые запекали по вечерам на костре. Он считал, что кедровые орехи не лакомство, а лекарство.

Екатерина Андреевна шла наравне с мужчинами и выполняла свою долю работы вполне добросовестно. Но Колыванов довольно хмуро поглядывал на нее. Чеботареву иной раз казалось, что хмурость эта происходит оттого, что Колыванов жалеет Баженову, а иной раз думалось, что он просто недоволен ее присутствием.

В такие дни Чеботарев снова начинал считать Баженову соглядатаем в их группе и относился к ней подчеркнуто сухо. Впрочем, Екатерина Андреевна на все эти перемены отвечала только нечаянным взглядом, в котором светился невысказанный вопрос: «Зачем вы меня обижаете?» — и Чеботарев снова сменял гнев на милость. Он видел, что Баженовой трудно дается это изнурительное путешествие. Она переставала улыбаться к концу дня и долго отдыхала, раньше чем приняться за еду.

Однако они с удовольствием наблюдали не только те явления, что были связаны с их трудом, но и посторонние, так сказать, внешние изменения в природе и разные мелкие подробности на земле, в воздухе, во всем окружающем мире, о которых приятно было поболтать после работы.

Особенно почтительно все выслушивали мнения Лундина. Он в их глазах был главным отгадчиком и объяснителем всего, что встречалось им на пути. Чеботарев и Баженова искренне признавались в том, что лес для них полон тайн, Колыванов много лет не совершал таких путешествий, а Лундин жил в этом лесу с тем же спокойствием и приязнью, как если бы находился дома и пригласил их к себе в гости.

Так, увидев белых куропаток, неожиданно вылетевших у них из-под ног на полянке, покрытой кустистыми порослями красносмородинника, от которого шел нежный, но сильный запах увядания, они узнали, что зима будет ранней, скоро падет первый снег. Все это объяснил им Лундин, связав воедино раннюю перемену оперения у полярных куропаток и их внезапное появление так далеко к югу от привычных гнездовий. А ночью он разбудил их и показал первый сполох на севере, появившийся в этом году необычайно рано.

И они поняли, почему старик все время досадует на медленность их движения, — впереди была Колчимская согра, а по снегу ее не перейдешь! Но в лесу было так хорошо, что они не очень-то задумывались над прорицаниями старика.

Иной раз они по нескольку дней шли через ягодники, на которых никогда не бывал человек, и дивились обилию клюквы, перезревшей голубицы и черники. Лундин сделал для всех особого рода совки с прорезанными по краю зубцами вроде гребешка и объяснил, как надо «брусначить», то есть брать ягоды при помощи такового совка. Действительно, тут ягоды можно было брать лопатой.

Несколько раз они пересекали мелкие речонки, не отмеченные ни на одной карте. На берегах этих речонок, поросших таволожником и смородиной, малинником и плакучей березой, что роняла оголенные ветви в самую воду, начинал колдовать Колыванов. Как бы он ни торопился, все равно давняя страсть золотнишника, профессия, с которой он начинал детство, заставляла его остановиться над безымянным ручьем. Дно реки почти всегда было черно от топляков — упавшего и окаменевшего в речке леса. Колыванов выбирал местечко, брал простую эмалированную миску, черпал в нее песок с берега или прямо со дна речки и начинал осторожно промывать его вращательными движениями. Казалось, что он проделывает фокус. И хотя фокус был всегда один и тот же, все равно товарищи становились за его спиной, разглядывая, как постепенно смывается мутная глина, мелкий песок, как пустеет чашка, вот уже показалось дно ее, вот уже вода стала прозрачной, еще одно сильное вращение, всплеск вылитой воды, и на дне, в коронке черных шлихов из свинцовой руды, из шеелитовых зерен видна блесна.

И каждый раз слышался общий вскрик, как кричали бы при каждой удаче фокусника восторженные зрители:

— Золото!

Один раз показалось, что фокус не удался. Золота не было. На дне чашки остался сероватый, мелкий, похожий на пыль осадок. Чеботарев проворчал что-то насчет факира, который был пьян, но Колыванов словно не слышал его. До сих пор он, досыта полюбовавшись блесной, выплескивал ее обратно в реку, а теперь высыпал эти серые остатки в тряпку, тщательно нанес на карге место и только тогда объяснил нетерпеливым зрителям:

— Платина!

Это слово упало торжественно и тяжело, как тяжел и сам металл, о котором сказал Колыванов. Чеботарев не утерпел, попросил снова развернуть тряпочку и долго глядел на шлих, даже понюхал его, словно надеялся почувствовать особый вкус и запах драгоценного металла. И, вернув образец Колыванову, с уважением сказал:

— Да, это Урал!

Незаметно он подпал под власть нового представления об Урале. Теперь ему казалось, что на каждой речке, через которую они перебродили, должен обязательно стоять прииск; на каждой горе, что приближалась к ним, словно это не изыскатели двигались вперед, а сами горы шли навстречу, должен быть рудник; в каждом лесу, — а все лесные участки были совсем не похожи один на другой, недаром же Лундин называл их, разделенные только какой-нибудь речкой, а то и просто воображаемой линией, новыми именами, — в каждом этом, новом лесу — свой лесозавод. И это желание становилось все насущней, непреодолимей, и казалось, что стоит им закончить свою работу, как немедленно, вот так, из небытия, возникнут здесь и прииски, и рудники, и шахты, и заводы.

Раза два они натыкались на выходы нефти, В одном месте нашли вещество, похожее на асфальт, скопившееся, очевидно, в течение веков на краю маленького болотца, и заметили пузыри, возникавшие в болотце и лопавшиеся с протяжным свистом. Чеботарев немедленно залез в болотце, вымазался в черной грязи, которую потом не мог смыть два дня, и набрал во флягу летучего газа из этих пузырей. Охота была нелегкой, пузыри возникали и лопались мгновенно и все в разных местах, а Чеботарев с терпением заядлого охотника накрывал их узким горлышком фляги. Голова кружилась от тяжелого запаха, ледяная вода словно высасывала теплоту сердца, но, когда Чеботарев вылез со своей фляжкой, Колыванов немедленно обмазал пробку смолой, чтобы собранный газ не улетучился.

Чеботарев воспылал таким самомнением первооткрывателя, что над ним смеялись потом несколько дней.

Может быть, именно потому, что работа и жизнь их были очень трудными, они с особым удовольствием смеялись над всем тем, что если не сразу, то по прошествии некоторого времени начинало казаться смешным. Обычно веселый этот смех возникал в те вечерние часы, когда ужин кончался, а спать еще не хотелось.

Они сидели босиком возле костра, вытянув ноги; мокрые портянки сушились в сторонке, пар шел от сапог, подвешенных на кольях.

Колыванов, более сдержанный по натуре, не принимал большого участия в этих вечерних собеседованиях. Обычно он лежал вверх лицом, закинув руки под голову, подолгу глядя в темное небо, на котором явственно выделялись Большая Медведица и высоко взобравшаяся Полярная звезда. Казалось, он даже и не слышал смешных рассказов, но, когда начинали смеяться все, его тихий, словно потушенный смешок явственно звучал вместе со смехом Баженовой, голос которой в эти часы снова становился звонким и ясным.

Начинал обычно Лундин. Старик словно знал, как нужно усталым людям хотя бы на мгновение отрешиться от мысли о завтрашнем трудном дне и отдохнуть, не думая ни о чем. Поводом для таких разговоров служили события дня. Только происшествия вдруг приобретали неожиданный комический оттенок.

Все видели, например, как в половине дня Чеботарев провалился до пояса в какую-то яму. Все видели, как вдруг побледнело, даже позеленело его лицо, когда из ямы послышался яростный рев медведя, устроившего в ней берлогу. Чеботарев выскочил с такой силой, словно его подбросило в воздух. Лундин, оказавшийся рядом, успел сорвать с плеча ружье, заряженное разрывной пулей, и выстрелил в поднявшегося из берлоги медведя. Как раз этой медвежатиной они только что поужинали, оставив большую часть туши для второй партии. Но теперь, когда опасность была далеко позади, сам Чеботарев с удовольствием хохотал над своим приключением, которое в передаче Лундина выглядело так, словно у Чеботарева с медведем произошел грубый разговор, кончившийся тем, что медведь прогнал непрошеного гостя.

— Здравствуйте вам, грязноват ваш ям, да негде жить нам, — сказал якобы Чеботарев и нечаянно наступил на больную мозоль хозяина.

— Пошел прочь, бродяга, — ответил якобы хозяин и так поддал гостя лапой, что тот подскочил выше лиственницы.

И хотя еще помнилось отчаяние на лице Чеботарева в тот миг, над приключением хохотали все.

Екатерина Андреевна тоже попала под обстрел. Перед самым взгорьем, когда горы Нима были уже отчетливо видны, Баженова увидела на дереве поразительно красивую кошку. Раньше чем подумать, откуда тут может взяться кошка, Екатерина Андреевна ласково позвала ее: «Кис, кис, кис!» Лундин, услышавший непривычные в парме звуки, обернулся к Баженовой и мгновенно взвел курки ружья. Кошка вежливо замурлыкала в ответ, но голос ее оказался слишком громким, а когда она потянулась всем своим черным телом, то оказалась такой громадной, что Екатерина Андреевна отчаянно вскрикнула. Кошка собралась для прыжка, словно стальная пружина, но прыгнуть не успела. Лундин выстрелил.

Екатерина Андреевна не слышала выстрела. Она была в обмороке. Это послужило предлогом для Лундина рассказывать, что чудовищная росомаха умерла от разрыва сердца, узнав, что ее приняли за кошку. И над этим случаем смеялись все, хотя Чеботарев, например, знал, как испугался Колыванов, услыхав выстрел Лундина и увидев упавшую замертво Баженову. Колыванов бросился к месту происшествия с таким криком, что Лундин имел равное право утверждать, будто росомаха умерла от испуга, услышав этот крик. Но никто не вспомнил об испуге, смеялись над происшествием потому, что оно действительно было смешным: как можно в диком лесу принять росомаху за кошку и позвать ее ласковым голосом: «Кисонька, пойди сюда, я дам молочка…»

Но к концу второй недели путешествия смешные рассказы почти прекратились. Изыскатели уставали до такой степени, что предпочитали молча лежать у огня, вытянув ноги, а порой засыпали, не дождавшись ужина. Нужно было становиться на дневку.

12

Утром Колыванов поднял свой отряд раньше обычного. Вышли в темноте.

На недовольное ворчание Чеботарева, — что вышли рано, ночь темная, лошадь черная и не видно, куда сна идет и куда заворачивает, — Колыванов пообещал к вечеру чудо.

Чудо состоялось на берегу реки Дикой.

Екатерина Андреевна, определявшая будущие мостовые подходы к реке, вышла на пойму и вдруг закричала весело, торжественно:

— Свет! Свет!

— Да будет свет! — в тон ей проворчал Чеботарев, пробрался через кусты, как медведь, и вдруг замер. За поймой, на том берегу реки, сияло электрическое зарево.

Да, это был свет! И какой!

Им, привыкшим к дымному мерцанию костра, и не грезилось такое обилие света. Весь берег, казалось, был залит огнями. Первое впечатление было такое, что они видят перед собой город.

Но вот феерическое видение рассеялось, и оказалось, что огней не так уж много, они расположены в одну линию, по-над берегом, потом выяснилось, что освещены только причал над водой да несколько домиков, но все-таки это был свет, и притом электрический.

Колыванов, чуть поотставший, и едва ли не с умыслом, чтобы понаблюдать, как его спутники воспримут это «море света», теперь вышел к ним на пойму и сказал:

— Дикая! Первая крупная станция новой трассы. Стоянка поезда — пятнадцать минут. При вокзале имеется ресторан и гостиница для путешествующих в прекрасное… — Голос у него был веселый, какого Чеботарев давно уже не слышал. Но в этом голосе снова зазвучала горечь, когда Колыванов добавил: — Вот этой станции ваш Барышев и не пожелал заметить!

Он обращался к Екатерине Андреевне, и Чеботареву стало неловко. Ну за что он ее казнит? Ведь она делит с ними все трудности пути, она честно проверяет предложение Колыванова и, конечно, поддержит его, если Колыванов прав. Но по привычке к подчинению промолчал. Зато Лундин ворчливо сказал:

— Ты им сначала покажи, Борис Петрович, нечего огнями приманивать!

Подойдя к берегу, Лундин вскинул ружье и дважды выстрелил.

И, словно их ждали, с того берега тронулась лодка.

Перевозчик ловко загнал лодку на песок острым носом, оперся на шест, насмешливо сказал:

— С опозданьицем вас, Борис Петрович! Охотники-то давно протопали. Помылись в баньке, передневали и пошли три дня назад.

Чеботарев, услышав слово «баня», снова приободрился. С близкого расстояния чудесный город на той стороне реки все уменьшался. От него и всего-то осталось три домика да несколько палаток. Ресторана тут, понятно, нет и долго не будет. Но упоминание о баньке сразу смыло все разочарование. Екатерина Андреевна глубоко вздохнула: неужели возможен отдых? И с каким-то страхом взглянула на Колыванова. Тот заметил этот взгляд, безразлично сказал:

— Здесь будет дневка…

— А как же, — подтвердил словоохотливый перевозчик, — у нас все останавливаются. Вот и нынче человек тридцать ночует. Но Христина Харитоновна ждет, ждет. Целый домик отвела…

— А она разве здесь? — удивился Колыванов.

— Два дня, как приехала проводить экспедицию. Лесозавод, слышь, здесь будет, железнодорожная станция, чудеса да и только! В поход готовится, — как снег выпадет, пойдут парму обмерять. Меня в проводники взяли, — с наивным хвастовством закончил он.

— Уж из тебя проводник! — насмешливо укорил его Лундин. — Если собачьего голоса из деревни не слыхать, тебе сразу знобко становится.

— А кто тут алмазные прииски разведывал, кто? — загорячился перевозчик. — Кто по Ниму тропу проторил? Кто в Колчимские болота твоего сына проводил?

— Значит, Григорий прошел? — встревожился Лундин.

— Я же тебе говорю, три дня назад тронулся. Я их до самой кромки провел. Ног не хотел мочить, а то бы и не отстал. Ноги у меня воды не переносят после алмазных приисков.

Переговариваясь, он стоял, удерживая лодку шестом, а Лундин, Колыванов и Чеботарев укладывали снаряжение. Баженова прошла по воде, перешагнула через борт и уселась на узкую скамейку. Руки упали, спина согнулась. Она была на пределе утомления, когда человек словно бы и не слышит ничего.

И движения она не слышала. Только когда лодка ткнулась в противоположный берег, до нее, как сквозь сон, донесся ровный женский голос:

— Ну, здравствуйте, Борис Петрович! — После паузы: — О, да с вами женщина идет? Как вам не стыдно брать городского человека в такой трудный путь!

Екатерина Андреевна вдруг вскинула голову, как будто услышала сигнал тревоги. На деревянном причале стояла и глядела сверху вниз молодая женщина. Этот взгляд сверху вниз был так неприятен Екатерине Андреевне, что она встала, не замечая протянутой Чеботаревым руки, поднялась на скамейку и сама, без помощи, перешагнула на причал. Тут она оказалась лицом к лицу со встретившей их женщиной, и взгляды их сразу столкнулись, как будто Екатерина Андреевна собиралась помериться с нею силой.

Христина Харитоновна улыбнулась и отвела глаза. Но она, должно быть, умела все примечать, так как сразу послышался ее повелительный голос:

— Зайченко, Пьянков, помогите вынести вещи! Тимох, проводи Колыванова с товарищами в дом… — И так как все делалось незамедлительно, тут же обернулась снова к Екатерине Андреевне и сказала ровным голосом: — А вас прошу ко мне! Представьте себе, меня даже не известили, что в исследовательском отряде идет женщина… Как вас зовут?

— Екатерина Андреевна, — расслабленным голосом ответила Баженова, кляня в то же время себя за то, что не может стоять прямо, говорить твердо, как делает эта неизвестная покровительница. Вон она даже и не назвала себя, будто все ее обязаны знать и уметь навеличивать.

Покровительница взяла Екатерину Андреевну крепкой рукой за руку и повела с собой. Вокруг шли люди, таща рюкзаки и инструменты. Мерно шагал Лундин, будто и не устал; что-то уже рассказывал Чеботарев, Колыванова Екатерина Андреевна не заметила.

Ей вдруг стали противны эти железные люди, которые снова ожили, расходились, хотя лишь полчаса назад были такими же слабыми, как и она. А может быть, их взбодрило присутствие этой женщины?

Она искоса взглянула ка Христину Харитоновну. Глаза от усталости кололо и жгло, словно их засыпало солью. Даже неяркий свет электрических ламп на причале, к которому они так стремились, слепил до боли. Но все-таки Екатерина Андреевна увидела, что проводница ее очень красива. Голова гордой посадки на длинной шее, в косах, из тех голов, которые не клонятся, а разве что падают; сильные широкие плечи при тонкой, девичьей талии; высокая грудь, еще сильнее подчеркнутая ладно пригнанной кожаной курткой, затянутой широким ремнем; узкие брюки, заправленные в щегольские сапожки с маленьким каблуком… Но хотя вся одежда смахивала на мужскую, ничего мужского в обличье — это была настоящая женщина, лишь по прихоти нарядившаяся не в шелка.

И Екатерина Андреевна невольно оглядела себя. Прожженная во многих местах стеганка; тяжелые ватные шаровары, из которых вата лезет во все стороны клочьями; стоптанные бахилы на ногах. Вся она похожа на медвежонка, худого, голодного, только что выбравшегося из берлоги, когда шерсть лезет с него, а ветер качает из стороны в сторону. Ей стало так жаль себя, что из съеденных дымом глаз невольно потекли слезы.

Христина Харитоновна как будто ничего не замечала. Но, вместо того чтобы войти в дом, вдруг остановилась, сказала:

— Мужчины могут немного подождать с баней и ужином. Сначала сходят женщины…

Как-то очень решительно она повернула Екатерину Андреевну на другую дорожку, толкнула низенькую дверь, и они оказались в предбаннике. Усадив совсем ослабевшую гостью на низенький кедровый чурбачок, Христина Харитоновна вышла, даже выбежала, — дробью простучали по деревянному настилу ее шаги, — и тут же вернулась с охапкой одежды, пахнувшей сладким запахом дома, духов, чистоты. Екатерина Андреевна еще только собиралась запротестовать, а ловкие руки хозяйки уже помогли ей раздеться, уже из раскрытой двери баньки хлынул бодрящий запах пара и березовых веников, и Екатерина Андреевна шагнула туда, как в сон.

По-настоящему она пришла в себя, пожалуй, уже в комнате Христины Харитоновны. То есть ей помнились какие-то ощущения и до этого: будто ее мыли и терли, хвалили ее волосы, которые, казалось, не поддадутся никакому гребню, ни частому, ни редкому, столько налипло на них смолы с лиственниц и кедров, хвалили и фигуру, гибкую, до сих пор еще полную, хотя Екатерине Андреевне казалось, что она похудела до того, что кость гремит о кость; помнилось, что она плакала и жаловалась на человека, который не желает понять, что она только его и любит, — зачем бы иначе пустилась она на такие муки… И мягкий женский голос утешал ее, сильные руки помогали ей, добрая речь журчала в ушах, и все это было как сотворение нового мира. Вот в этом новом мире она только и увидела себя.

Она сидела у стола в халате хозяйки, — оказалось, что у них одинаковый рост, одинаковые фигуры, даже волосы на поверку оказались одинаково пышными: темные у Христины Харитоновны и белокурые у Екатерины Андреевны. И зеркало стенного шкафа — как только затащили в эту глушь подобную роскошь! — отражало без лести, что Екатерина Андреевна так же хороша, как и хозяйка. И увидев это, Екатерина Андреевна наконец обрела голос. Первыми ее словами были:

— Может быть, пригласим их к нам пить чай?

Христина Харитоновна улыбнулась, сказала:

— А что же, конечно, пригласим! Выспаться можно и завтра…

Екатерина Андреевна раскраснелась, как девочка, особенно когда Колыванов взглянул на нее безмерно пораженным взглядом, словно не узнавая. Да и Чеботарев, кажется, не узнал свою спутницу по разведке. Только Лундин деловито подсел к столу и принялся с таким вкусом пить чай вприкуску, похрустывая сахаром, что все сразу вспомнили: они же голодны!

А когда Христина Харитоновна поставила на стол пузатый графин водки и бутылку вина, кажется, все единогласно пришли к выводу, что жизнь хороша!

На следующий день они спали до обеда. И тут как будто не обошлось без влияния Христины Харитоновны: никто не стучал под окнами, говорили во дворе только шепотом. Но запахи жареного и пареного были не подвластны приказам. Они пробивались и через закрытые двери, и Екатерина Андреевна проснулась оттого, что можно было опять садиться и есть, а потом можно было снова лечь и спать. И кажется, она была не одинока в этом желании. Во всяком случае, едва она ворохнулась па постели, как за стенкой в соседней комнате послышались голоса.

— Может быть, разбудить ее? — спрашивал Колыванов.

— Подождем еще, — грустно ответил Чеботарев.

И опять у Екатерины Андреевны настроение было какое-то сумасшедшее, девчоночье. Ей захотелось вскочить поскорее, высунуть в дверь еще не проспавшееся лицо со следами сна, аукнуть: «А вот и я!» — и потом уже начать одеваться, торопясь и роняя вещи, зная, что ее ждут.

У постели лежало праздничное платье таких ослепительно голубых тонов, словно его нарочно подбирали под цвет ее глаз. Тут же стояли домашние туфельки, отороченные мехом по голубому бархату. И Екатерина Андреевна не выдержала соблазна.

Умытая, причесанная, наряженная, она распахнула дверь и застыла на пороге в своем ослепительном великолепии. Колыванов расширил глаза и разинул рот, да так и не мог свести челюсти. Чеботарев отпрянул назад и выпалил:

— Как в сказке, ей-богу!

Даже Лундин одобрительно подмигнул маленькими глазками и поспешно отвернулся, тая смех.

Христина Харитоновна, колдовавшая на кухне, уловила это всеобщее замешательство, вошла в комнату, держа запачканные мукой руки впереди. Сейчас она тоже ничем не напоминала ту женщину-амазонку, какой они увидели ее на причале вчера. Уютом и домом веяло от ее передника, от платочка, ушки которого кокетливо торчали над ее веселым лицом. Войдя, она остановилась на полпути и воздела руки вверх:

— Побойтесь бога, Екатерина Андреевна! Вы же их ослепите! А им еще идти да идти!

Пожалуй, напоминание о дальнейшем пути было не к месту, но все засмеялись, заторопились. Чеботарев церемонно подал Екатерине Андреевне руку и повел к столу. Колыванов как-то неловко примостился сбоку стола, Лундин присел на дальний конец.

В течение всего обеда Екатерина Андреевна наслаждалась полным замешательством Колыванова. Он словно бы и голос потерял, все молчал да искоса поглядывал на нее. Христина Харитоновна и так и этак наводила его на разговор, но он упорно отмалчивался.

Только когда Христина Харитоновна спросила, проектируется ли дорога через кордон Дикий, он отважился выпалить:

— Да!

Екатерина Андреевна промолчала. По проекту Барышева кордон Дикий, эта незначительная точка в дальних лесах района, не попадала на трассу. И еще неизвестно, сумеет ли Колыванов победить Барышева. Но Христина Харитоновна сразу оживилась:

— У нас в Министерстве лесного хозяйства ваша докладная вызвала настоящий ажиотаж! Десятки специалистов захотели ехать сюда. Не так уж часто приходится вводить в действие такие большие лесные массивы. Сразу вспомнили и мой проект строительства лесокомбината на Дикой. И кончилось тем, что экспедицию поручили мне…

— Экспедиция? Зимой? — удивилась Екатерина Андреевна…

— А что же? Зимой в лесу еще лучше! Да вы ведь моих орлов и не видели! Я их еще позавчера отправила строить лесные базы, обследовать охотничьи избушки, на которые мы будем опираться. Предстоит к весне закончить полную карту леса, подсчитать количество ценной древесины, решить вопрос о лучшей системе вырубок и засева будущих пустошей… Так что мы тут устраиваемся до весны. А весной, думаю, начнем и строительство комбината… Да мы и не одни тут! В тот день, как мы добрались сюда по воде с нашими грузами, отсюда ушли сразу две экспедиции: одна — на определение места будущего медного рудника, другая — редкоземельцы — в Москву. Они только что закончили свою разведку, повезли доклады…

Екатерина Андреевна удивленно смотрела на Колыванова. Как он ухитрялся внушать другим свою веру? Еще и дорога не намечена, а уже сотни людей что-то делают, в надежде на нее, куда-то едут с экспедициями, планируют заводы, рудники, шахты, прииски…

После обеда Екатерина Андреевна попыталась было заняться хозяйственными делами. Но оказалось, что все ее вещи выстираны, осталось лишь кое-что поштопать. Обожженных кострами штанов и куртки она не нашла: в уголке лежали аккуратно свернутые новые вещи, а под ними — сапожки Христины Харитоновны, которым она так позавидовала вчера.

Переоделись и все остальные члены экспедиции: Христина Харитоновна была щедра…

Лундин набивал рюкзак едой. Чеботарев чистил и проверял инструменты. Колыванов, как только увидел настоящий стол и чернила, линейку и треугольник, так и присох к ним со своими записями. Отсюда этот краткий отчет можно отправить, все будущие записи придется сдать самому по окончании похода.

Екатерина Андреевна заскучала было, но хозяйка и тут пришла на помощь:

— Что, ваши рыцари ни за что не позволяют браться? А вы махните рукой на их рыцарство и помогите. Лундин старый таежник, ему помогать не надо, из вежливости стерпит, а потом все, что вы сделаете, станет переделывать, — зачем человеку двойную работу задавать? А вот Чеботареву помочь не грех, да и Борису Петровичу с его записями за день не справиться…

Это был хороший совет, и едва ли он был подан без умысла. Кончилось тем, что через полчаса Екатерина Андреевна сидела рядом с Колывановым и чертила по его наброскам схемы и кривые, а Чеботарев ходил из дома и снова в дом, откровенно завидуя начальнику.

Поэтому, когда за ужином Колыванов завел разговор, что Екатерине Андреевне лучше бы теперь остаться и подождать Иванцова, даже Чеботарев заступился за нее. А подняв глаза на Христину Харитоновну, она увидела в ее умных глазах хитрую усмешку. «Уж если догонять взялась, не останавливайся!» — вот что она прочла в этой усмешке. И поторопилась возмутиться: как, ее пытаются оставить на самом ответственном переходе?

Но как ей хотелось, чтобы ее оставили. Ведь ничего же она не добилась за эти две недели! Так чего же ожидать? Неужели она сумеет когда-нибудь растопить ледяное сердце Бориса?

В эти минуты она забыла начисто, что сама же превратила это сердце в лед.

Но позже, когда они с Христиной Харитоновной легли спать, когда умолкли голоса мужчин в соседней комнате, хозяйка вдруг сказала:

— Иглой дорогу не меряют, Екатерина Андреевна! Ведь видно, за кем вы гонитесь! А погоня тогда и сильна, когда догоняет, а той погони, что отстает, не боятся… Ведь видно же, что он вас любит! Или сказать боится?

— Да муж он мне, муж! — сказала Екатерина Андреевна и заплакала.

— Так это вы его и ограбили? — вдруг с холодной яростью произнесла хозяйка. — А я-то подумала, кто это все тепло у него в душе выстудил! Говорили мне, что его жена бросила…

— Но ведь это только ошибка! Понимаете, ошибка!

Христина Харитоновна долго молчала. Баженова поняла, что с ней не хотят больше говорить. Опять она лежала с заплаканными глазами, где-то за ушами щипало от соли. Она боялась шевельнуться, чтобы лежащая на соседней кровати хозяйка не посчитала ее за нищую, просящую жалости. Но вот Христина Харитоновна заговорила снова:

— За ошибки тоже судят! Я видела, как это бывает. Сама чужой ошибкой воспользовалась… Мой будущий муж, Нестеров, геолог, с невестой сюда приехал… А она затосковала по столице, по культуре, по ленивой жизни… Забыла, что мужчины — это открыватели. И поверить ему не хотела… А я поверила…

— И что же? — тихо, боясь вспугнуть эту откровенность, спросила Екатерина Андреевна.

— А вот так: та уехала, а мы… ну что же тут скажешь?[2] Мы продолжаем искать жизнь потруднее, дела поважнее. Это ведь в кровь входит, душу завораживает — искательство-то… У меня вон уже двое детей, а в Москве-то мы по-прежнему бываем три месяца в год. А в этом году и того меньше пробыли. Я только сюда прибыла, а муж, — он теперь редкими землями занимается, — шесть месяцев поработал и с отчетом в тот же день уехал. И не знаю, пустят его сюда на зиму или оставят в министерстве. И все из-за вашей дороги! — уже шутливо добавила она. — Просто с ума посходили люди — и геологи, и металлурги, и мы, лесовики! Всем хочется страну новыми подарками обрадовать… Ну, спите, спите, вам завтра в дальний путь, — заторопилась она.

Екатерина Андреевна помолчала и вдруг спросила:

— А может он простить, как вы думаете?

— Я, милая Екатерина Андреевна, не гадалка, — суховато ответила хозяйка. Но, видно поняв, как нуждается гостья в утешении, более мягко добавила: — Но есть у нас, уральцев, на этот случай присловье: «Трудна путина, да душа едина!» Вот если так случится…

— Спасибо вам, Христина Харитоновна! — тихо промолвила гостья и умолкла. Но хозяйка чувствовала, что Екатерина Андреевна все лежит с открытыми глазами и глядит, глядит в плотную темноту, будто силится разглядеть свою будущую судьбу. Только дано ли смятенному духом человеку представить свое будущее?

13

И вот все надежды оборвались…

Екатерина Андреевна, вглядываясь, еще долго видела мелькавшие меж деревьев фигуры мужа и Чеботарева. Лундин ее не торопил.

Отныне пути ее и мужа разминулись навечно. И Екатерине Андреевне представилось, что вот так всю жизнь Колыванов будет пробираться между людей, спорить, торопиться, доказывать свое, не думая о покое, о радостях жизни… Нет, он тоже будет радоваться. Это будут радости побед, радости открытий, радости свершений. Только о личной жизни ему некогда будет подумать…

Может, и лучше, что все это наваждение окончилось?

Она не вздыхала, не плакала, как, возможно, ожидал Лундин, — что-то уж очень усердно старик затесывал лесину, отделяя щепу за щепой тонкими слоями, будто собирался писать не единственный экспедиционный знак, а длинное письмо обо всем, что произошло тут, на последнем совместном привале. Старик не оглядывался на Екатерину Андреевну, ждал, должно быть, когда она передумает все свои горькие женские думы и сама окликнет его. Так вот нет же, не станет она плакать!

Ну что же, миссия ее окончена! Она может возвращаться в уютный, обжитой мир, пусть уж такие упрямцы, как ее бывший муж, продолжают работу открывателей. Надо думать, что обратный путь будет легче, — есть готовая тропа, впереди снова отдых на кордоне Диком, в гостеприимном доме Христины Харитоновны, а там, глядишь, встреча с отрядом Иванцова. Иванцов не откажет, наверно, дать лошадь возвращающейся с разведки заместительнице главного инженера Барышева, и тогда весь этот путь, отнявший у них три долгих недели, Екатерина Андреевна проделает в пять-шесть дней…

Нет, она не бежит от спора, в который ввязалась с женским безоглядным безрассудством! Она придет к начальнику и выложит ему все, что продумала, увидела, поняла. Конечно, проект Барышева следует похоронить, подождать результатов разведки Колыванова… И ее еще, наверно, будут ставить в пример, хвалить на всевозможных совещаниях, говорить: «А, это та, что прошла через парму? Молодец женщина!» И у нее будут поклонники, вздыхатели, — ведь теперь она свободна! Свободна совсем, свободна от опеки Барышева, свободна от уз замужества… Не напрасно же, должно быть, предки назвали брачный союз таким странным словом «узы»! Они-то знали, что такое узы, узилища, узлы… А впрочем, узел-то развязался…

Почему-то подумалось, как странно противоположны могут быть характеры людей. Вот Колыванов и Барышев… Они как будто стоят на разных полюсах, им никогда не понять друг друга. И в то же время сами они являются притягательными центрами для людей. Только и притягиваются к ним разные люди, и одна группа не походит на другую. Возле Колыванова — искатели, борцы за справедливость, за правду, а возле Барышева… И вдруг поняла, что так сопоставлять опасно! Получается, что вокруг Барышева собираются дельцы, ловкачи, ленивцы, — эти качества не так уж противоположны, как многие думают. Делец для себя — частенько ленив для друзей и для дела! Так кто же она-то сама, если возвращается в ту самую орбиту, которая вращается вокруг Барышева?

И странно, эта мысль оказалась так горька, что старик Лундин, если он того ждал, дождался наконец, когда по исхудалым, обветренным щекам Баженовой покатились скупые слезинки. Впрочем, Екатерина Андреевна тут же смахнула их и жестким, «командирским», как определил старик, голосом сказала:

— Пора идти, Семен! Долго ты там будешь возиться?

Как будто и не она совсем стояла слабая, побежденная, изгнанная. Старик усмехнулся про себя, сунул топор за пояс, вскинул поудобнее мешок за плечами и зашагал впереди, чтобы женщина не боялась, — не подглядит! — чтобы могла выплакаться, коли уж слезы набегают на глаза.

А Екатерина Андреевна, еще раз взглянув со взгорка, как нарочно, увидела далеко-далеко выходящие на поляну две маленькие фигурки, беспомощные и такие слабые в этом лесном одиночестве, что у нее сразу заломило в висках от боли и сочувствия.


Чеботарев и Колыванов ничего уже не видели, кроме леса впереди.

Шли они быстрее обычного. Может быть, потому, что раньше их задерживала забота об Екатерине Андреевне, а скорее всего потому, что оба были сердиты. Чеботарев злился на начальника, а на что и на кого злился начальник, ему было все равно.

Они шли молча, на небольшом расстоянии друг от друга, перекликаясь только по деловому поводу — где лучше поставить знак для Иванцова, как правильнее перекинуть кривую, чтобы избежать высокой насыпи, потому что уперлись в лога… Оба словно бы и не вспоминали об ушедших.

Но это только казалось.

Мысли их то и дело соскальзывали с привычного пути и обращались назад, туда, где сейчас шли Екатерина Андреевна и Лундин. Чеботарев вспоминал каждое слово Баженовой и видел теперь, как несправедлив был Борис Петрович к своей жене, клял себя за то, что не вступился за нее, пусть бы хоть насмерть пришлось поссориться с начальником. Иногда он ворчал:

— Подумаешь, есть нечего! А если есть нечего, так вчетвером-то еще легче! Лундин бы что-нибудь придумал…

Но слова эти он произносил про себя, — все равно ими уже не поможешь! Это только его личное мнение, которое он выскажет когда-нибудь потом, когда они выберутся из пармы…

И опять это «когда выберутся» вставало непреодолимой стеной леса, холода, сумерек, которые в бессолнечный день словно бы отстаивались в лесу, чтобы потом, к вечеру, хлынуть на запад и заполнить весь мир.

Около двух часов дня Чеботарев увидел впереди дым. Дым поднимался где-то в вершине лога, вдоль которого они пробирались, исследуя увалистую террасу. Колыванов решил в этом месте вывести трассу на подъем, и оба разведчика находились на самой высокой точке террасы. Дым возник неожиданно, он повис среди невысокого кустарника, которым зарос лог, словно там только что разожгли костер. В бледном безветренном небе этот дымок выглядел как сигнал приветствия.

Чеботарев остановился так, словно споткнулся. Колыванов, нагнавший его, тоже вгляделся в даль.

— Дым… — тихо сказал Чеботарев. — Напрасно мы Екатерину Андреевну назад отправили…

— Почему напрасно? — спросил Колыванов.

— Да ведь люди там! — с ударением сказал Чеботарев.

— Ну и что же?

— Помогут! Как на Дикой… — уверенно ответил Чеботарев.

Колыванов промолчал, измеряя глазом расстояние до дыма.

— Километра три, — сказал наконец он. — Если идти туда, трассу придется оставить. А мы могли бы сегодня сделать еще километров восемь.

Чеботарев вдруг почувствовал глухое раздражение.

— Да ведь там, может, охотничье зимовье! — настойчиво сказал он. — Если у них, скажем, нет печеного хлеба, так можно хоть мукой или сухарями разжиться…

— Охотники сюда не заходят, — сухо пояснил Колыванов. — Скорее всего это хищники по золоту. А у них не очень разживешься!

И тут Чеботарев, душа которого требовала сугрева в разговоре, в шутке, в компанейской ночевке у людного огня, сердито сказал:

— Совсем вы очерствели душой, Борис Петрович! Не мудрено, что ни простить, ни понять никого не можете!

Колыванов вздрогнул, но не ответил. Выдернув топор из-за ремня, он с такой силой ударил по лесине, оставляя метку, что сколол щепу чуть не вполдерева.

Он засек ромб направления на дальний костерок, поправил мешок на плечах, сказал:

— Пошли!

Чеботарев зашагал за ним, но почему-то уже не испытывал никакого удовольствия от того, что будет ночевать у чужого огня.

Путь оказался долгим и утомительным. Они скатывались с увала все ниже в долину, и все гуще рос тут нежилой, неохотничий лес: урманная заросль ольхи, ветлы, мелкого пихтарника. Устав от молчания, Чеботарев спросил:

— А почему вы считаете, Борис Петрович, что золотнишники нам не помогут?

Это был призыв к примирению, извинение, просьба о прощении. Колыванов оглянулся, хмуро улыбнулся, сказал:

— Плохо тебя жизнь трепала, Василий! Отнюдь не все люди — твои друзья!

С этим Чеботарев согласиться не мог. Обрадованный тем, что Колыванов как будто забыл его злые слова, он принялся разубеждать инженера:

— Нет теперь человека, которому наше дело было бы безразлично. Стоит сказать, что будущую трассу разведываем, каждый с охотой поможет. Времена не те, и люди теперь стали другие!

Колыванов опять оглянулся, спросил:

— Откуда же Барышевы берутся?

— Ну, вы скажете… — забормотал сбитый с толку Чеботарев.

Колыванов сухо пояснил:

— Если там золотнишники, им благотворительностью заниматься не с руки. Люди идут в тайгу тайком, все припасы несут на себе. У них одна забота: поработать неделю, другую. А тут придут чужие люди, объедят и уйдут… Да золотнишник скорее умрет, чем допустит постороннего человека к своему тайнику.

— Ну, если так, — сказал Чеботарев, похлопав по прикладу ружья, — мы здесь сами представители закона!

— Ты и в самом деле не вздумай угрожать! — рассердился Колыванов. — Золотнишнику легче тебя выследить и пустить пулю в затылок…

Тут они снова увидели дымок. Он оказался почти рядом, на берегу речки, что петляла по дну лога.

Весь берег речки был покрыт ямами, похожими на медвежьи копанки. От каждой ямы к речке шла тропа, по которой золотнишник носил породу для промывки. Одну за другой миновали путники эти ямы, подвигаясь все ближе к костру. Вдруг Чеботарев тронул Колыванова за руку, шепнув:

— Знакомый…

Они увидели золотнишника, работавшего на речке. Высокий, худой, с длинной шеей, на которой торчала маленькая, похожая на змеиную, головка, человек возился возле вашгерда, сколоченного из расколотых пополам лесин, снимал добычу. Он только что вынул рогожу со дна ящика, на которой скапливалось золото при промывке, и готовился перенести ее к огню, как Чеботарев, обойдя Колыванова, сделал шаг из кустов и негромко сказал:

— Бог на помощь, товарищ Леонов…

Леонов, не распрямляясь, опустил рогожку на землю, вильнул длинным телом в сторону и вдруг выпрямился, подняв ружье, которого Чеботарев до этого у него не видел. Теперь он стоял спокойно, только выпуклые глаза его бегали из стороны в сторону, словно ища, откуда еще может грозить ему опасность. Он вглядывался в нежданных гостей, выставив ружье, быстро-быстро поводя глазами.

— А, железнодорожнички! — вдруг сказал он совершенно спокойным голосом, который так не вязался с этим направленным на Чеботарева и Колыванова ружьем. — Привет и поклон. Проходите, гостями будете, а водки поставите — хозяевами станете… Далеко ли с попутным ветром идете?

— На Алмазный, — сказал Чеботарев, беря инициативу разговора в свои руки. — А ты что, пенки снимаешь?

— Какие пенки, — спокойно ответил Леонов. — Видишь, земля ничейная, кто первый палку взял, тот и капрал, а у кого ружье, тот и вовсе хозяин. Табачку нет ли, железнодорожник?

— Как не быть, — невозмутимо сказал Чеботарев. — А у тебя свежего хлеба не найдется? Сухари до смерти надоели…

— Лепешки вчера пек, да без соли, — с сожалением ответил Леонов.

— Соли у нас ворох, есть и порох, — сказал Чеботарев.

Леонов опустил ружье и шагнул вперед, загораживая рогожку с намытым золотом.

— Что ж, милости прошу к нашему шалашу, — лениво сказал он, показывая дорогу мимо себя туда, где чернело устье шалаша. — Проходите, гости богоданные… Только дай табачку на цигарку, служивый, а то две недели не куривши в парме…

Чеботарев щедро отсыпал ему табаку на клочок газеты и прошел за Колывановым. Шалаш Леонова был сделан из пихтовых веток, кое-как, по всему было видно, что золотнишник думал только о работе. Сбросив мешки у входа, они вошли и присели на пеньках возле дымокура.

Хозяин замешкался.

— Убирает золотишко… — шепнул Чеботарев, но Леонов уже подошел к шалашу. Должно быть, он хранил свои припасы где-нибудь на дереве, потому что в руках у него были две лепешки, испеченные в золе.

— А вы, товарищ начальник, что ж молчите? — спросил он. — Неужели и вправду такое чудо будет, что сюда пройдет чугунка?

— Пройдет, — нехотя ответил Колыванов.

— Значит, совсем нам вольной жизни не станет?

— А кто тебе мешает? — спросил Чеботарев. — Парма велика. Пойдешь в другую сторону.

— Места привычные больно, — с сожалением сказал Леонов.

— Видать, золотые?

— Не так чтобы золотые, а кормят…

Гости неторопливо ели лепешки, стараясь не показать голода. Леонов внимательно оглядывал одежду и оружие незваных гостей, их истощенные лица.

— Так вдвоем и ходите? — спросил Леонов.

— А что?

— Трудная дорога на осень глядя… Да и припасу у вас немного.

— Идти легче, — ответил Колыванов. — Ты и вовсе один ходишь…

— Мое дело такое, чужой глаз блесну гонит…

— Так и прячешь от всех места?

— Зачем прятать? Вот закончу работу, заявку подам. И мне хорошо, и государству не обидно. А вы как, с ночлегом или дальше пойдете?

Чеботарев хотел ответить на вопрос, но Колыванов опередил его:

— Отдохнем, если не помешаем…

— А чем вы помешаете? Я работу почти кончил, пора к жилью подаваться, неравно еще замерзнешь в лесу. Да и веселее с людьми…

— Если к жилью подаешься, не оставишь ли нам из запасов кой-чего? — оживляясь, спросил Чеботарев.

— Какие у меня запасы? Что на плечах нес, то и было, а охота нынче плохая, все приел…

— Да нам много и не надо, муки бы несколько килограммов…

— А она здесь на золото меняется. Сколько муки, столько и золота.

— Ну, золота у нас нету…

— А к чему вам мука тогда? Если бог милует, так выйдете, а нет, все равно останетесь. Я к божьей воле руку прилагать не стану…

Чеботарев удивленно поглядел на его спокойное лицо и невольно потянулся к ружью. Леонов стоял недвижно, только глаза его все бегали, словно им было тесно на маленьком этом личике.

Колыванов положил руку на ружье Чеботарева, словно успокаивая его. Леонов опустился на корточки, дымя цигаркой.

— А что ты нас отпеваешь раньше времени? — спросил Чеботарев.

— Мешки под глазами, служивый, и ноги, поди, распухли. Тайга знает, как себя показывать. Да вы спите, граждане, отдыхайте, вечером чаю попьем, а мне работать надо…

— Ну тебя к черту, еще пристрелишь сонных, — брезгливо сказал Чеботарев. — Мы лучше пойдем. Так не дашь муки?

— И рад бы, да достатков нету, — сказал Леонов. — Ну отдыхайте.

Сказав это, он исчез, словно провалился. Чеботарев взглянул на Колыванова.

— Я бы пригрозил ему ружьем и посмотрел, какие у него запасы, — хмуро сказал он.

— Ни в коем случае! — сказал Колыванов. — Отдохнем немного, потом поговорим с ним.

— Разговор с таким подлецом короткий…

— Ты же не на фронте, Василий!

— Хуже в десять раз. На фронте такой сукин сын сидел бы в окопах напротив нас, там и разговор был бы проще.

— Попытайся уговорить добром…

— Эх, Борис Петрович, когда Лундин о добре говорил, не таких подлецов имел в виду… Что это он затих? Посмотреть, что ли?

Чеботарев вышел из шалаша, оглядывая мутную речку и пустой берег. Вдруг он вскрикнул, лихорадочно сдергивая ружье с плеча. Колыванов, которому из шалаша были видны только плечи и голова Чеботарева, вскочил и выбежал к нему. Чеботарев яростно ругался, поворачиваясь с ружьем в руках. Колыванов увидел свой вещевой мешок, сброшенный у входа в шалаш, увидел примятую траву там, куда бросил мешок Чеботарева, но этого мешка не было.

— Украл, украл, подлец! Сволочь! Уморить нас вздумал в тайге! Слышите, Борис Петрович? А вы хотели говорить с ним миром? Где его теперь искать? Где? — Он кинулся в лес вдоль берега, крича изо всей силы: — Леонов! Леонов! — потом выстрелил из одного ствола, но лес молчал.

Все следы золотнишника кончались возле речки, у вашгерда, с которого он снял последнюю блесну. Внимательно разглядывая деревья возле места промывки, Колыванов увидел помост на лиственнице, где Леонов хранил свое имущество, но помост был пуст. Должно быть, мысль о краже мелькнула у Леонова мгновенно, как только он увидел путников. Велика была, наверно, уверенность Леонова в том, что они никогда уже не выберутся из тайги, если он пошел на такое дело… А может быть, он еще здесь и ищет случая выстрелить из засады, чтобы вернее закончить свое подлое дело? Так он сразу решит два вопроса: золотое место останется для него, а остатки продуктов, которые нес в мешке Чеботарев, спасут его жизнь, если он, затянутый золотишком, пропустил уже все сроки возвращения. Недаром же он выбрал для кражи именно мешок Чеботарева, в котором мог прощупать вяленое мясо и соль.

Колыванов зябко повел плечами, оглядываясь кругом. Но лес молчал. Только где-то вдали бесновался Чеботарев, ища следов, которых не осталось в лесу, как не остается следов на воде…

Выждав паузу, Колыванов окликнул Чеботарева. Василий вернулся не скоро. Лицо его потемнело, мешки под глазами выступили отчетливее.

— Что будем делать, Борис Петрович? — спросил он.

— Пойдем на трассу, — ответил Колыванов.

Они осмотрели шалаш Леонова, нашли в нем забытый золотнишником мешок из-под сухарей, в котором было с килограмм хлебных крошек, ржавый котелок. Кончив осмотр, Чеботарев даже успокоился и сказал:

— Черт с ним, с подлецом! Конечно, если я его увижу на расстоянии выстрела, то в милицию жаловаться не пойду, а сразу пристрелю, но мне вот эти хлебные крошки сейчас дороже моего мешка. Одно жаль: в мешке была восьмушка махорки.

— Ну, как тебе понравилось знакомство с золотнишником? — спросил Колыванов, когда они уже отошли от стоянки Леонова.

— Это же не человек, а волк! — с искренним удивлением сказал Чеботарев. — Как же вы допустили, Борис Петрович, чтобы я стал с ним разговаривать?

— А если бы я остановил тебя, не пустил, было бы лучше?

— Да, тут вы тоже правы… — сквозь зубы сказал Чеботарев. И вдруг обеспокоенно спросил: — А что это он насчет мешков под глазами и опухолей плел? Неужели надеялся, что мы и впрямь из пармы не выйдем?

— Это он к тому говорил, что у тебя были мешки под глазами, а у него наши мешки под ногами, и мы ничего не видели, — невесело пошутил Колыванов.

Но Чеботарев задумался, ничего не ответив на шутку. Уже значительно позднее, когда они снова выбрались на трассу, Колыванов услышал, как он бормочет:

— Врешь, длинношеий черт, я тебе не сдамся! Я все вытерплю, а тебя все-таки поймаю…

В этот день они прошли по заданному направлению всего десять километров.

14

Весь следующий день они шли по умершему лесу.

Миллионы кубометров поврежденного вредителями леса. Стоящий на корню и падающий от ветра, от прикосновения лес. Голый, серый, поднимающий сбои закостеневшие ветви, как когти, царапающий, беззвучный лес.

В этом мертвом мире трудно было думать о жизни. И путники шли молча. Чеботарев рубил тропу, так как упавшие стволы преграждали путь, громоздясь подобно завалам, какие когда-то делались против танков. Колыванов работал с инструментами.

В этот день они впервые начали курить мох. И не столько голод, сколько отсутствие табака делало их путь таким тяжелым, их самих такими раздражительными.

К вечеру они выбрались из мертвого леса. И, увидев зеленые деревья, колючие заросли можжевельника, который на Урале называют вереском, они воспрянули духом, словно вечная зелень холодного, продрогшего от заморозков леса давала им какое-то утешение. Трудно понять, почему человек так склонен утешаться временными переменами, хотя и знает, что они не могут дать ему ничего. Ведь в живом хвойном лесу, переплетенном ползучими растениями, связанном в неразрывный клубок именно этой жизнестойкостью каждого отдельного деревца и кустика, идти становилось значительно труднее, а между тем они были рады тому, что лес жив, словно эта тайная сильная жизнь давала надежду, что выживут и они, усталые, полуголодные люди.

Темнота застала их в такой глухомани, что трудно было найти место для ночлега. Однако пробиваться дальше было нельзя, и они развели костер там, где она их застигла.

Первый раз они ужинали без соли. Сварили, бросив в суп горсточку крошек, двух кедровок, застреленных Колывановым. Но еда не насытила, только согрела. Они лежали возле костра, который горел между ними, и молчали. Теперь молчание стало привычным для них.

Вдруг Колыванов зашевелился и сел. Он протянул руку вверх ладонью, затем встал, втягивая сырой воздух, словно принюхиваясь к нему. Чеботарев смахнул какую-то холодную паутину, внезапно накрывшую лицо, и тоже приподнялся. Шел снег.

Тяжелый, сырой, он падал крупными хлопьями, первый снег зимы. Колыванов отошел от костра, наклонился к земле и ощупал ее. Снег не таял, он покрывал травы и сучья, мох и хвою ровным плотным слоем. Колыванов вернулся к огню, сел на сухую подстилку, охватив колени руками.

— Снег, — сказал он устало.

— Стает, — предположил Чеботарев.

— Ненадолго, — ответил Колыванов.

— Теперь осталось шестьдесят три километра, — утешил его Чеботарев. — Все равно дойдем.

— Видишь ли, Василий, если говорить правду, я боюсь, что мы не выдержим. Что-то такое произошло со мной. Раньше я бы мог вылечиться от такой болезни. Пошел бы к начальнику строительства, попросился бы бригадиром и стал работать, как все, а теперь…

— А что теперь? Здесь вы, Борис Петрович, тоже стали рядовым. Здесь от такой болезни и лечиться легче, — с беспокойством заговорил Чеботарев. — А возвращаться нам все равно далеко, да и стыдно перед лесом отступать…

— Не стыдно, — устало сказал Колыванов, — не стыдно, а нельзя. Если мы отступим, Барышев поведет трассу неправильно…

— Так в чем же дело? — вызывающе сказал Чеботарев. — Если вы это знаете, как же можно говорить об усталости? Это что же, сдаваться, что ли? Эх, Борис Петрович!

В неровном отблеске огня Чеботарев увидел, как на лице Колыванова появилась насильственная улыбка. Потом оно стало спокойнее.

— Значит, сдаваться не станем, Василий?

— А раньше сдавались? — задорно сказал Чеботарев.

— Ну, смотри, Василий, этот разговор был последний. Больше говорить не станем. Будем идти.

— Есть идти, Борис Петрович! — воскликнул Чеботарев, счастливый тем, что тяжелый разговор закончен.

Они ложились спать, когда в лесу послышался треск сучьев. Подстегнутые этой неожиданной опасностью, они приподнялись, хватая ружья. Из леса в освещенный костром круг выходили две согнутые фигуры. Хрустел валежник. Колыванов вскочил на ноги. Чеботарев взвел курки.

— Вот они где, — сказал усталый голос Лундина. — Нашли пропажу!

Он сбросил мешок к огню и стоял, покачиваясь на коротких, широко расставленных ногах. Рядом с ним стояла Екатерина Андреевна.

Чеботарев, испуганно рассматривавший пришельцев, вдруг нагнулся к мешку, потрогал его и закричал, вскочив на ноги:

— Мой мешок! Мой! Где вы его достали?

— Что ж, товарищ начальник, плохо гостей встречаешь? — спросил охотник, не обращая внимания на Чеботарева, уже открывавшего мешок. — Али гостям не рады?

— Почему вы вернулись? — сухо спросил Колыванов.

— Пословицу вспомнили, что одна головня и в печи не горит, а две и в чистом поле курятся… Да и вещички ваши вам, поди-ко, пригодятся, думали…

— Василий, налей им чаю, — сказал Колыванов. — Где Леонов?

— Отпустил, — хмуро ответил охотник. — Не хотел руки марать, да и грех на душу принимать тоже не следует. Отдал ему ружье с дробовыми патронами, чтобы он, черт длинный, не вздумал нас пострелять, а вещи ваши взял.

— Как вы его нашли?

— Он сам на нас наткнулся. Тоже на огонек вышел. После-то пополз было обратно, да я его уже учуял. Пострелял он малость, да все обошлось. Сдался.

— Что ж ты его добром да лаской не приветил? — язвительно сказал Чеботарев, с наслаждением закуривая махорку, которую немедленно достал из мешка. — Ты же проповедовал, что доброй душе другие души открываются? Заглянул бы в его душу… Она, видать, добрая, — гляди, пол-осьмушки табаку нам оставил. Как ты думаешь?

— Черна больно, — сухо ответил охотник. — Садитесь, Екатерина Андреевна, вон и чай готов…

— Садитесь, садитесь, — заторопился Колыванов, подбрасывая дров в огонь. — Здоровы?

— Ничего… — ответила Баженова. Села к огню, вытянув ноги, и тихо добавила: — Это от испуга. Я думала, что Леонов лжет, будто вы ушли дальше… Ваш мешок у него, бегающие глаза его, эта стрельба…

Она низко опустила голову, всхлипывая обиженно и горько, как плачут дети. Колыванов закашлял. Охотник примирительно сказал:

— Сморилась женщина. А в лесу бы и не отличил от мужчины. Идет и не жалуется. Так какие у вас планы, товарищ начальник?

— Идти вперед, и как можно быстрее…

— Вот и мы с Екатериной Андреевной такой же мысли придерживаемся. Однако спать надо, утро вечера мудренее…

Он ни слова не сказал о том, какие страшные минуты пережила Екатерина Андреевна там, в парме, когда они увидели Леонова. И женщина была благодарна ему за молчание…


Леонов вышел на них во время короткого их привала у родника на охотничьей тропе. Он опешил, увидев людей, и отпрянул в сторону. Но зоркие глаза Лундина приметили зеленый вещевой мешок Чеботарева, когда золотнишник повернулся спиной. Лундин сдернул ружье, крикнул:

— Стой! — и выстрелил поверх головы Леонова.

Леонов пригнулся в кустах и разрядил оба ствола, не целясь, по огоньку, который развел Лундин. Екатерина Андреевна слышала, как противно шмякнули надрезанные пули, попав в толстенную сосну. Видно, Леонов был слишком испуган, если так неловко обезоружил себя. Лундин воспользовался тем, что золотнишнику пришлось перезаряжать ружье, одним прыжком нагнал его, и тот поневоле поднял руки.

Пока шел короткий допрос, пока Леонов уверял, что Колыванов и Чеботарев ушли живые и здоровые, Екатерина Андреевна едва дышала. Но Лундин, проверив мешок Чеботарева и не найдя в нем ни одной вещи, которую можно было посчитать за колывановскую или за снятую с Чеботарева, презрительно вернул Леонову его ружьишко, только отнял почти все патроны.

— Хватит с него и по одному на день! Умнее будет! — проворчал старик.

Леонов исчез, скользнув, как змея, тощим телом через кусты. Только тогда Екатерина Андреевна опомнилась:

— Зачем вы его отпустили? Ведь он же покушался на вас! И на них!

— Он и на вас покушался, — усмехнулся старик.

— Так почему же вы отпустили?

— А что я должен был с ним делать? Заарестовать и вести через всю парму под конвоем? Да лешак с ним, пусть сам выбирается, если сумеет!

Только тут Екатерина Андреевна спохватилась, что Колыванов и Чеботарев ограблены…

Она вдруг поспешно вскочила, стала укладывать свою поклажу, шепча как во сне:

— Скорее, скорее!

— Да что с вами, Екатерина Андреевна?

— Мы должны их догнать! Должны им вернуть!

Старик попытался уговорить ее заночевать: днем будет легче догонять, — с тем, что догонять надо, он согласился, — но Екатерина Андреевна была неумолима. Ей все казалось, что Колыванов и Чеботарев отчаются, оставшись почти без еды, что они, может, уже повернули обратно. И хотя старик доказывал, что Борис Петрович от своего не отступится, ей почему-то казалось совершенно необходимым вот сейчас же, немедленно оказаться рядом с Колывановым, убедить его, что ничего не случилось, что он может продолжать свой путь.

А когда они, уже ночью, увидели огонек колывановского костра далеко от того места, где искателей ограбил Леонов, она вдруг опять смутилась, будто совершала что-то недозволенное. Но тут уж Лундин не стал считаться с ее настроениями, пошел прямо к огню.

И вот они снова были вместе, и Лундин приказывал!

— Спать, спать!

Он потянулся и сладко зевнул, словно и не было никаких опасностей впереди, и, странное дело, всем стало спокойнее от этого его тона, от усталого сладкого зевка, от движения его большого тела.

На следующий день они вошли в горы.

С утра снег начал таять. Земля насытилась водою, желтые травы, примятые снегом, выпрямились и хлестали мокрыми охвостьями по лицу, люди шли словно по горло в воде.

К счастью, вечером начало примораживать, а на следующее утро ударил такой мороз, что земля под ногами зазвенела, как металлическая. Но вместе с морозами начались утренние туманы, похожие на молоко, такие густые, что работать приходилось на ощупь.

Больше всего донимал голод. Дичь улетала от морозов к югу, в низины, и жировала на последних незамерзших озерцах и курьях. Лундин целыми днями таскал ружье на весу, но ничего не мог добыть.

При входе в ущелье они снова разделились. Колыванов, один, ушел вперед исследовать это ущелье, а Чеботарев, Баженова и Лундин остались разбивать кривые на подходе. Ущелье далеко не совпадало с трассой, хотя с воздуха казалось, что оно составляет прямую.

Они карабкались по валунам, сорвавшимся с невысоких, но почти отвесных скал, покрытых белой изморозью. Чеботарев отстал от спутников, вычерчивая карту подходов. Лундин и Екатерина Андреевна были далеко от него, когда он услышал крик. Баженова падала с узкой кромки скалы, цепляясь руками за камень. Лундин прыгнул с валуна, на котором стоял перед этим, и бросился к ней. Чеботарев уронил карту и побежал, перескакивая с камня на камень. Екатерина Андреевна сидела у скалы, прислонясь к ней; охотник стоял над нею, потом начал медленно опускаться на землю.

Когда Чеботарев подбежал к ним, они еще молчали. Но по бледным их лицам, по тяжелому дыханию Чеботарев понял, что случилось несчастье.

Лундин, приняв на руки сорвавшуюся Баженову, сломал ногу. Он тихо покряхтывал, ощупывая голень. Мелкий пот катился по его обросшему бородой лицу. Екатерина Андреевна испуганно поглядела на Чеботарева и сказала:

— Я не виновата… Я поскользнулась…

Чеботарев с горечью подумал о том, что она говорит, как провинившаяся девчонка. Маленькая девочка. Девочка говорит маме, что она не виновата. Виновата чашка, которая сама выпала из рук. Так сказала эти слова Екатерина Андреевна.

— Хрустнула, проклятая, — сказал Лундин. — Вот какие дела, товарищ Чеботарев…

Баженова отвернулась, закрыв лицо руками. Но Чеботарев все равно видел, как катились слезы между пальцами, как на потемневших от копоти щеках появились светлые полосы.

Он приподнял Лундина. Баженова подставила свое плечо старику.

— Идти можешь? — спросил Чеботарев.

— От печки до полатей, — ответил Лундин, пытаясь еще шутить.

Они прошли так ко входу в ущелье. Здесь Чеботарев посадил старика возле скалы, ушел куда-то и вернулся с лубками, содранными с березы. Осторожно сняв сапог с ноги Лундина, он сильно дернул эту сломанную ногу, отчего охотник сначала закричал, а потом сконфуженно заговорил:

— Ты бы хоть предупредил, черт здоровый.

— Еще больнее было бы…

Чеботарев быстрыми и ловкими движениями забинтовал сломанную ногу, наложив на нее лубки, достал из кармана кисет с табаком и бережно разделил махорку на две равные кучки.

— Отвернитесь, Екатерина Андреевна…

Она послушно отвернулась.

— Кому? — спросил Чеботарев.

— Что — кому?

— Мне или Семену? Да говорите быстро!

— Ну, вам. — Она повернулась к ним. — Но зачем это? Что это значит?

Охотник и Чеботарев молчали, бережно собирая табак. Потом закурили каждый из своей кучки, не глядя друг на друга.

— Что все это значит? — снова спросила Баженова.

Чеботарев, словно не слыша ее, сказал:

— Иванцов придет сюда дней через восемь…

— А может, и через десять, — сказал охотник, глядя на синеватый дымок.

— Может, и через десять, — согласился Чеботарев. — Придется тебе полежать здесь до его прихода. Дров мы тебе заготовим, еду, какая есть, оставим, ружье у тебя хорошее…

— Так-так, — ответил охотник, и было непонятно, иронически говорит он или соглашается с Василием.

— Его нельзя оставлять! — резко сказала Баженова, глядя широко раскрытыми глазами на Чеботарева. Слезы высохли, оставив только длинные белые полоски на щеках.

— Вам, товарищ Баженова, придется помолчать, — спокойно сказал Чеботарев. — Командир здесь теперь я. Если мы понесем Семена на руках, ему хуже будет.

— Я останусь с ним! — гневно сказала Баженова. — Нельзя больного человека оставлять одного!

— Это ничего, — миролюбиво ответил Чеботарев. — Я однажды у немцев в тылу лежал один восемь дней, пока меня товарищи выручили, я знаю. Тут разве что волки набредут, так Семен отстреляется от них. А если я вас оставлю, и вы заголодаете, и нам с Борисом Петровичем труднее будет трассу пройти… Так что вам придется идти со мной.

— Да вы человек или камень? — яростно вскрикнула Баженова. — Вы понимаете, что говорите? А если Лундин умрет? Мало ли какое несчастье может с ним случиться?

— От перелома ноги не умирают, — хладнокровно ответил Чеботарев. — У меня было легкое пробито, я и то не умер. И огня зажигать мне не полагалось. А тут все есть: вода, пища, огонь, чего же не полежать? Скорее поправится!

Баженова взглянула на Лундина. Охотник смотрел на Чеботарева, с такой легкостью распоряжавшегося его судьбой, широко открытыми глазами. И она вдруг увидела в этом взгляде настоящее восхищение этим командиром. Лундин улыбался своей доброй улыбкой, хотя видно было, что ему тяжело от боли, от долгого этого разговора. Она встала на колени перед охотником, оправляя повязку, словно не могла уйти, не сделав еще что-то для него. Лундин усмехнулся и сказал:

— Придется вам идти, Екатерина Андреевна. Паренек-то все правильно сказал. Ишь какой дельный! Недаром его товарищ Колыванов с край света к себе позвал. Видать, военные люди крепче нас, гражданских…

— Камень, камень, а не человек! — гневно сказала Баженова.

— Ругаться будем потом, — ответил Чеботарев, стаскивая в кучу хворост, сушняк, бревна-топляки, загромождавшие течение маленькой горной речки. — Тут и полежишь, Семен. — Он разжег огонь, приподнял охотника и помог ему перейти к самому берегу, чтобы удобно было брать воду.

— Дрова береги, еды тоже маловато, а взять больше негде. Ну, да ты не маленький, сам понимаешь, когда можно полным ртом жевать, а когда вползуба.

Баженова все не могла понять, как может Лундин так спокойно и даже любовно поглядывать на этого человека, который безжалостно оставлял его в полном одиночестве на волю всяческих опасностей. А Чеботарев между тем развязал мешки и раскладывал продовольствие. Лундин попытался было даже протестовать против того, что Чеботарев оставлял ему почти все запасы, но Чеботарев хмуро сказал:

— А вдруг и не десять дней лежать, а все пятнадцать?

— Оставьте эти разговоры! — воскликнула Баженова.

— Все надо предусмотреть, — ответил Чеботарев. — Здесь не на войне, а дело почти такое же выходит. Был бы Иванцов солдатом, я бы знал: он будет здесь тогда-то; а если он по-вашему действовать станет, того пожалеет, этого испугается, — тогда как?

Она замолчала, стараясь не глядеть на охотника. Она была больше всех виновата в том, что он со сломанной ногой остается один. Чеботарев развернул плащ-палатку, поглядел ее на свет, укрепил на колышках так, чтобы охотник мог заползти под нее. Лундин опять запротестовал, но Чеботарев сказал:

— И не думай. Конечно, плохо, что Екатерине Андреевне придется спать без палатки, да мы пока здоровы…

Это коротенькое «пока» напомнило Баженовой, что впереди еще более трудные дни, чем те, которые они уже прожили. И она не нашла больше никаких слов для утешения Лундина. Они пока еще здоровы, а что будет с ними дальше? Что будет с нею? С Колывановым? С Чеботаревым? И вдруг ей представилось, что только большая мудрость, приобретенная в годы войны, помогла Чеботареву так просто разрешить все, что стояло перед ними после несчастья с Лундиным. Больше она не могла ни возражать, ни огорчаться…

К вечеру они выбрались из ущелья уже на той стороне перевала. Внизу была странная пустыня, на которой ничего не росло, кроме каких-то маленьких деревцев с сухими ветвями. Пустыня эта простиралась за горизонт. На краю пустыни, у подножия скалы, горел огонь. Они устремились к этому огню с такой радостью, словно он обещал им утешение во всем: в том, что они оставили одинокого искалеченного человека, в том, что впереди была только пустыня.

Колыванов поднялся навстречу им, протянул руку к костлявой этой пустыне, в которой деревца, теряющиеся в вечерней мгле, казались торчащими из земли ребрами, и сказал:

— Согра!

Потом оглядел взволнованнее лицо Баженовой, нарочито равнодушное Чеботарева и спросил:

— Что случилось? Где Лундин?

И еще раз Баженова пережила горькое чувство злобы на этих железных людей, слушая, как Чеботарев ровным тоном рапорта рассказывал Колыванову о несчастье, случившемся с Лундиным, как Колыванов деловито выяснил, что и сколько оставили они охотнику, как спокойно ответил после всех этих расспросов одним словом: «Хорошо!» — словно все было ясно, все было сделано отлично, так и надо было: оставить человека в горах и больше не думать о нем…

Ей хотелось все это высказать Колыванову, но он передал ей свою плащ-палатку и приказал ложиться спать. И она не осмелилась ослушаться, может быть, впервые в жизни. Она лежала возле огня, на самом удобном месте, куда не доставал дым, и глядела на Колыванова, еще долго сидевшего перед костром, склонив голову на руки, словно он видел в искрах и игре пламени нечто такое, что было недоступно ей. Чеботарев, как будто успокоенный тем, что переложил ответственность за Лундина на чужие плечи, тихо посапывал носом. Он спал так же спокойно, как спят дети, рассказав о всех горестях старшим и получив прощение и благословение. Екатерина Андреевна приподнялась было, но Колыванов отвернулся, коротко сказав:

— Спите! Завтра будет тяжелый день…

Засыпая и снова просыпаясь от неравномерного жара костра, от тупого ощущения голода, Екатерина Андреевна еще долго видела склоненное над тетрадью лицо Колыванова. Иногда он приподнимался, чтобы подбросить дров в костер, и снова усаживался с тетрадью на коленях, отмахиваясь от едкого дыма.

И она неожиданно успокоилась, отдавшись под защиту этого человека, оценив наконец всю его силу. И голод как будто утих, и страх больше не приходил, и сама смерть, должно быть, отступила.

15

Незадолго до этого часа старик Лундин, задумчиво подгребавший угольки своего одинокого костра, сидя с вытянутой вперед ногой в тени плащ-палатки, вдруг насторожился и мгновенно лег, загораживаясь толстым бревном сухостойной павшей сосны, возле которой разбил Чеботарев его лагерь.

Так, затаившись, защищенный со всех сторон сваленным в кучу топливом, он лежал долго, прислушиваясь к тревожной тишине камня и леса. Ручей, падавший в каменное ложе у его изголовья, звенел беспрестанно и гулко, но охотник не слышал его доброжелательного голоса. Все внимание Лундина было приковано к хрусту валежника, взволновавшему его, но хруст больше не повторялся.

Уже привыкшие к темноте глаза охотника все равно ничего не различали, как ни напрягал он зрение. Но было еще безошибочное чутье, которое говорило ему, что вон там, в купе отдельных деревьев, обросших вереском, стоит человек и тоже настороженно всматривается в огонь костра, чтобы определить по теням, сколько возле костра народу, кто разжег огонь. Даже запах этого человека слышал охотник, запах пота от грязной одежды, запах дыма и табака…

Наконец старик усмехнулся чему-то и негромко проговорил в темноту:

— Ладно уж, иди, Леонов, к огоньку, чего таишься, один я тут!

Хрустнули сучья, и человек отделился от деревьев, приближаясь к прыгающему свету костра. Шел он, вытянув шею, вертя маленькой головкой во все стороны, словно все еще боялся, что его ждет засада. Подошел, приставил ружье к ноге, мгновенно ошарил взглядом весь немудрый лагерь старика, с усмешкой сказал:

— Э, да ты, видать, обезножел? Значит, бросили товарищи-то?

— Никто меня не бросал, я сам остался! — горделиво сказал старик, выпрямляясь. — Садись, пей чай да подлей воды в котелок, — видишь, весь почти выкипел, пока мы с тобой разведку вели…

— А хорош у тебя глаз! — завистливо сказал Леонов. — В такой темнотище углядел.

— Ничего я не углядел, — с досадой ответил старик. — Некому тут больше шастать, вот и вся наука. Мои ушли вперед, отсталые придут еще не завтра…

— Это точно, — согласился Леонов. И вдруг с недоумением спросил: — А чего ж ты тогда меня не испугался? Ведь один, да еще и безногий!

— А чего мне тебя бояться? — презрительно ответил охотник. — Хотя и говорят, что ты волк, да ведь и волки только стаей нападают. А ты волк-одиночка, где уж тебе нападать! Хоть бы самому-то ухорониться!

— Вишь ты, как точно все расписал! — с завистливым восхищением воскликнул Леонов. — Все так, все так! — подтвердил он тем же завистливым тоном. — И верно, спрятаться от вас, открывателей, негде! Вишь, куда забрались, прямо в мои дебри! — В последних его словах таилась настоящая злость, но Лундин не обратил внимания на это, сказал спокойно:

— Ты тут не царь, а разве что псарь, есть и на тебя управа!

Они переговаривались этими враждебными словами, но в то же время закурили из кисета Лундина вместе, потом Леонов подлил воды в котелок, вынул из-за пояса тетерку, подбитую где-то в пути, сунул ее вместе с перьями в угли, только, не смиряя злобу, напомнил:

— Уж и обыскал, даже соли не оставил!

— Чужая была, вот и отобрал! — ответил старик.

Потом они по-братски разделили тетерку пополам, Лундин дал щепотку соли. Выпили пахучего чая, Лундин расколол пополам кусочек сахара, опять закурили из кисета Лундина, поговорили о погоде, об урожае кедровых шишек в лесу, — можно и ими на случай беды прокормиться, — но все эти разговоры были вроде присказки перед самой сказкой. Серьезного разговора, того самого, который был им нужен, ни тот, ни другой не начинали.

— Что ж ни о чем не спросишь? — не выдержал наконец Леонов.

— А о чем спрашивать? — лениво сказал охотник.

— Ну о том, к примеру, почему по твоему следу иду? — все больше сердясь, буркнул Леонов.

— А волк на зиму глядя тоже к людям жмется! — усмехнулся старик.

— Нет, ты спроси, почему я тут всех вас не пострелял? — уже совсем злобно спросил Леонов.

— Охолонь малость! — сухо сказал Лундин. — Потому и не пострелял, что боишься. Вернешься, а тебя спросят: «Куда это, голубчик, экспедиция пропала, когда ты в парме был?» Да и слишком нас много, парень, где уж тебе с нами справиться! Ну выследил бы меня, прирезал сонного, а что ты с другими сделаешь? А позади Иванцов, инженер, с рабочими идет… Это как? Вот и вертишься, как щука на сковородке… Одного только не пойму, — тут старик задумчиво поглядел на Леонова, — почему ты в город не подался, а за нами тащишься? Я ведь тебе туда дорогу не заказывал…

— А, все-таки проняло! — Леонов ехидно хохотнул. — Вот тут-то ты и попался! И ни за что не угадаешь! На то я и волк, чтобы по человечьим следам красться, если уж ты меня волком считаешь! А зачем волк по следу крадется, да еще по самому опасному, в том ты ничего не смыслишь!

— Где уж мне, — миролюбиво ответил Лундин. — Я ведь человек, мне волчьи повадки не все понятны, да и нужды знать их особой нету. Сам понимаешь, волков не очень щадят, постреливают, так что, может, еще и на нашем веку их совсем не будет… Разве где в зоологическом саду оставят на посмотрение. Так ведь сады эти решетками огорожены, все равно что тюрьмы. Сам в области видел. Там волки людям не опасны…

— Вон, значит, как ты рассуждаешь! — разочарованный чем-то, хмуро сказал Леонов.

— Да уж так, как человеку положено! — с тонкой насмешкой ответил охотник.

— А хочешь, я тебе расскажу как на духу? — вдруг выпалил золотнишник. — Глядишь, тебе и помирать легче будет, когда морозцы ударят покрепче и еды не хватит. Я ведь примечаю, что тебе больше пяти ден не продержаться…

— Расскажи, расскажи, — насмешливо ответил охотник, хотя губы у него и дрогнули.

Однако рассерженный Леонов не приметил этого подергивания, которого так ждал, и еще больше разъярился:

— А вот и расскажу! Иду я за вами именно по той причине, чтобы меня не спросили в городе: а где, товарищ Леонов, наша экспедиция? И хотя парма большая, все равно на меня коситься станут, пусть бы я и в глаза вас не видал. А мое дело такое, что подозрение мне не только обидно, а и опасно, потому как у меня на поясе килограммов этак с пяток чистого золота, а в области ждет меня человек, который за это золото отвалит за милую душу по двадцатке за грамм! Вот и считай, выгодно ли мне сейчас в город соваться? Тем более что я не знаю, — может, этот паршивец Колыванов или тот целинник оставили где записку Иванцову, что, мол, ограбил нас гражданин Леонов, считайте его виновным в нашей смерти! Ну, а Иванцов сейчас человека на лошадь и — гони в город! Тут мне и выйдет осечка во всех желаниях! А желаний у меня аккурат на сто тысяч рубликов накопилось!

— Что же, так и поползешь за ними следом до самого Алмазного? — с той же усмешкой спросил Лундин.

— Зачем до Алмазного? Они раньше подохнут! — словно бы остывая и совсем уже равнодушно сказал Леонов. — Вот тогда я и явлюсь в Алмазный. Нашел, мол, тела погибших разведчиков, как прикажете поступить? Вести вас туда, где они умерли, или тут на месте молебен закажем?

— Ну и подлец же ты! — с сердцем сказал Лундин. — Не беспокойся, они выберутся! И тебя же еще засадят!

— А за что? — делая невинное лицо, спросил Леонов.

— За кражу!

— Это за то, что я взял горсть сухарей да восьмушку махорки и вам же все вернул? Побойся ты бога, Семен! Какая же это кража? Ей красная цена полтора рубля, этой краже! Да приди ты в любой народный суд с таким заявлением, там над тобой только посмеются! Там ведь не парма! Там белые булки ежедневно продают по рубль по двадцать, а желаешь, так сдобного хлеба продадут или калача! И махорку там никто не курит, все на папиросы да на сигареты перешли! Вот уж смерть чего не люблю, табак в рот лезет! Махорочка-то лучше… — И снова потянулся к кисету Лундина.

— Оставь кисет! — резко сказал Лундин. И, остывая, с усмешкой: — Чеботарев тебя до суда не допустит! Он тебя не доходя до Алмазного пристрелит. И будет прав! Золотишко-то на тебе? Вот он и скажет — пристрелил волка по лесному закону! Как? Правильно?

— Этого и я боюсь! — признался Леонов, с завистью поглядывая на кисет, который охотник прятал в карман. — Этот может так, с бухты-барахты! Но я на бога уповаю, через согру им не перейти!

— Иди-ка ты, волчина, подобру-поздорову отсюдова к черту! — вдруг сказал Лундин, вынимая из-за спины ружье и передергивая затвор. Щелканье затвора ошеломило Леонова, он вскочил, крикнул:

— С ума ты сошел, сосед?

— Какой я тебе, к дьяволу, сосед! — свирепо ответил Лундин. — А ну, чтоб тебя сейчас же тут не было! Марш! Я кому говорю, сволочь настырная?

Леонов вдруг подался всем телом в сторону, словно бы скользнул в темноту, и исчез. Руки Лундина ходили ходуном. Откуда-то из темноты до него долетел последний выкрик Леонова:

— Понял теперь, что парма только для волка мать родна, а для вас, человеков, могила?

Лундин выстрелил на этот противный голос, но в ответ услышал только хохот. Треснула валежина, и все стихло. Только охотник дышал бурно, тяжело, словно пережил собственную смерть. Он не боялся Леонова, но даже костерок притушил, будто не хотел видеть и то место, на котором только что сидел не человек, а подлинный волк, желавший и ему и его товарищам одного — гибели.

И заснуть он не мог. Этот двуногий волчище мог подкрасться к нему. Не для того, чтобы убить, — волки трусливы! — а для того, чтобы попытаться украсть остатки еды у Лундина, как сделал это при встрече с Чеботаревым. Он знал самое слабое место экспедиции…

Подложив мешок под голову, Лундин лежал с ружьем в руках, слушая тишину, и глядел в вызвездившее небо. Снежные облака ушли, приближался мороз.

Он лежал и думал о товарищах. Нет, они выдержат! Пусть сейчас перед ними согра, огромное болото, но они выдержат все. И Леонов врет, что увидит их трупы.

Но помимо воли перед стариком вставала беспредельная согра, полная воды, мертвых деревьев, холода… Он-то согру знал.

А следом за людьми по согре тащится волчище, сам уже при последнем издыхании, но все еще готовый вредить, а если удастся, то и убить. И старик горько жалел, что не застрелил этого зверя вот только что, когда тот сидел у его костра.

16

Они остались втроем. Впереди по-прежнему шел Колыванов, за ним — Баженова, Чеботарев замыкал шествие.

Чеботарев воспринимал происшедшее с Лундиным несчастье примерно так же, как воспринимались ранения на войне. Он не мог, подобно Баженовой, расценивать свой поступок с морально-этической точки зрения: жестоко это или не жестоко? Он поступил так, как надлежало в силу целесообразности, и потому больше думал о вещественных признаках своей заботы, нежели о нравственности или безнравственности поступка. Он отдал Лундину палатку, отсыпал половину патронов. Нога Лундина перетянута берестяными лубками, запас дров рядом, стрелять он умеет. И Чеботарев больше думал о том, насколько труднее будет им, здоровым, продолжать свой путь.

Две следующие ночи они провели в болоте. С вечера Колыванов и Чеботарев подолгу возились с устройством привала. Надо было нарубить сушняк и выложить из него нечто вроде клеток в полметра высотой и покрыть их мхом, чтобы спать хотя относительно на сухом месте. А так как сушняк был расположен очень редко, то приходилось затрачивать массу усилий, чтобы оборудовать эту примитивную «кровать». Екатерина Андреевна готовила ужин, рвала мох, подсушивала его, укладывала на клетки из сушняка, и все это она делала с какой-то безропотной покорностью, которая была тяжелее для мужчин, чем если бы Баженова протестовала и даже бранилась с ними.

Клетки выкладывали на кочках. Но к утру кочки оседали, и мох пропитывался водой, как гигроскопическая вата. Все просыпались, промокшие, простуженные, злые. Казалось, что никогда больше они не отогреются, от такого холода не помогут ни огонь, ни осеннее солнце.

Больные, невыспавшиеся, они покидали место ночлега, чтобы опять двигаться вперед и вперед.

По утрам вода на болотах была покрыта ледком, и это еще более затрудняло путь. Лед резал обувь, разрывал одежду, когда они проваливались в мочажины; ранил руки, когда они выбирались из его режущих тисков.

Потом всходило багровое огромное солнце, очень близкое, но тоже холодное, будто и оно было покрыто тонкой коркой льда. Солнце почти и не грело, но к полудню ледок все-таки расходился, тончал, и тогда почему-то вода становилась еще холоднее.

На третий день они настолько приблизились к черному гребешку горного леса, что стали различимы отдельные вершины. Это видение обещало заслуженный отдых, так как в лесу станет, несомненно, теплее и суше, да и ночлег там устраивать легче. А за этими горами — много ли, в сущности, до них осталось! — поселок, последняя станция, конец пути, и самолет, который в течение каких-нибудь часа-полутора перенесет их через то пространство, на переход которого потребовался месяц напряженного, выматывающего пути.

От сознания этой близости заслуженного отдыха все приободрялись. Даже Екатерина Андреевна почувствовала себя лучше.

Перед самой ночью согра обрадовала их. Они набрели на каменный островок, поросший живыми еще деревцами. Конечно, и этим деревцам жить осталось недолго, корни их, оплетшие камень, уже опустились к воде и замокли в ней, но тут все-таки было сухо. По краям островка стояли мертвые деревья. Чеботарев нарубил достаточно дров, и они впервые за эти дни подсушились, выпили вдоволь чая с клюквой и брусникой.

И постели были сухими, из зеленых пихтовых лап, из хрустящего пырея. Остался, по всей видимости, последний переход до гор, поэтому отдыхали с особым удовольствием.

Но Чеботарев все был чем-то недоволен. И когда разбили бивак, когда все сидели у огня, потягивая кислый от клюквы чаек, он, отставляя свою кружку, то и дело вставал, отходил на западную оконечность островка и принимался вглядываться в сумеречную мглу, будто там, позади, оставил что-то очень нужное, и раздумывал, не вернуться ли за оставленным…

Борис Петрович не выдержал, окликнул:

— Что ты там ищешь, Василий?

— Вчерашний день, — нехотя пошутил Чеботарев.

Колыванов, оставив Екатерину Андреевну устраиваться на ночь, подошел к нему.

Чеботарев стоял, привалившись плечом к сушине без единого сучка, торчавшей тут как телеграфный столб, и хмуро оглядывал все сужающееся в сумерках пространство. Было похоже, что горизонт медленно наступал со всех сторон, заключая постепенно живых людей в узкий круг, ограниченный трепетным светом костра. Погасни этот свет, и ночь задавит людей…

— Что ты там увидел? — спросил Колыванов.

— Ничего… пока… — со значением сказал Чеботарев.

— Что значит «пока»? — спросил Колыванов, невольно понижая голос.

— А то, что за нами кто-то идет, — вдруг, не выдержав спокойного тона, брякнул Чеботарев.

— Подожди, что ты несешь? Кто идет?

— Откуда я знаю? — рассердился Чеботарев. — Я говорю только, что за нами кто-то идет… Или ползет! Потому что ничего стоячего и ходячего я не видел. А вот есть такое чувство, что все время за нами следят. Да и факты есть…

— Факты?

Колыванов воскликнул это так удивленно, что Василий сердито умолк. Он знал, на что намекал Колыванов этим удивленным возгласом. Еще в первые дни пути Колыванов объяснял Василию, как трудно путешествовать по лесам маленькой группой. Все время кажется, что кто-то за тобой следит. Человек начинает беспокойно оглядываться, останавливаться, по ночам плохо спит, а от этого изматывается раньше времени: Колыванов называл это боязнью пространства. Василий и на самом доле в первые дни чувствовал себя в лесу тревожно. Но потом заботы об Екатерине Андреевне поглотили его, и он забыл о своих тревогах. И вот теперь…

Начальник ждал, и Чеботарев хмуро пояснил:

— Я это чуть ли не с того дня, как мы Лундина оставили, чувствую. Кто-то идет по нашим следам. И не догоняет, и не обходит.

— Факты, факты! — напомнил Колыванов.

— Есть факты! — грубо проговорил Чеботарев, стыдясь, как видно, своей слабости.

— Выкладывай! — настойчиво потребовал Колыванов.

— Во-первых, третьего дня мы все слышали выстрел…

— Или падение подгнившего в воде дерева, — напомнил Колыванов. Они тогда действительно решили, что это упало в воду большое дерево.

— Тут таких больших деревьев нет, чтобы с таким грохотом упало…

— Ладно, ладно, давай еще факты!

— Не смотрите вы на меня, как на больного, который несет разную блажь, — рассердился Чеботарев. — Помните, сегодня я забыл буссоль на привале? Вы приказали вернуться. Так вот, когда я вернулся, весь наш привал был разворошен, будто кто побывал на нем после нас и разозлился, что никого не застал. Буссоль, правда, лежала, как я ее положил, но в том-то и дело, что ее могли не заметить: я ее уложил в развилок сушины…

— Волки? — предположил Колыванов.

— Волки по воде не ходят, разве с отчаянности. Если и был там волк, так тот, двуногий, Леонов…

— А ему-то что тут надо?

— Закончить свое дело. Он же понимает, что мы ему эту кражу не простим…

Колыванов задумался, потом упрямо тряхнул головой:

— Нет. Не может быть. Если бы он захотел это сделать, так давно бы сделал. Он подался в город.

— А если ему Иванцов дорогу перегородил? Испугался он Иванцова?

— Все равно на людей он не кинется. Ему в парме столько же дорог, что и в чистом поле. Он леса знает лучше нашего.

— Ну, вы как хотите, — с досадой сказал Чеботарев, — а я поопасаюсь. Буду дежурить с вечера, а к утру вас разбужу…

— Брось ты эту ерунду! — гневно сказал Колыванов. — Если уж привалило счастье на сухом спать, так надо хоть выспаться!

Он повернулся и пошел к костру. Чеботарев пожал плечами, постоял еще немного на своем посту и направился за ним.

Но заснуть он не мог. Лежал, слушал живое движение ветра, — на этом кусочке суши ветер и впрямь был живым, он шевелил живые ветви, и они шелестели, и оттого казалось, что с согры подходит кто-то, раздвигая кусты. Костер начал угасать. Чеботарев продрог. Он понимал, что надо подбросить дров, но боялся спугнуть эту живую тишину.

Когда он уже собирался разжечь костер, на островке хрустнула ветка. Чеботарев вспомнил весь свой военный опыт. Сливаясь с землей, с кустами, он пристально смотрел на ночное небо чуть повыше круга кустов, в которых все равно ничего бы не увидел. И ему повезло. Силуэт человека обрисовался так близко, что Чеботарев чуть не вскрикнул. Вот человек наклонился и снова пропал из поля зрения. Что-то прошуршало в замороженной траве. Чеботарев не выдержал и выстрелил на звук.

Послышались рев, ругательство, топот, и вскочившие на ноги Колыванов и Екатерина Андреевна увидели мчащуюся скачками фигуру Чеботарева. Захлюпала вода, затрещали ломающиеся под ногами льдинки. Затем все стихло. Должно быть, Чеботарев потерял следы.

Через несколько минут он вернулся, волоча свой зеленый мешок, бросил его у изголовья, разжег костер поярче. Колыванов встревоженно спросил:

— Кто?

— Да все он же, золотнишник! — устало ответил Чеботарев. — И опять за моим злосчастным мешком охотился! Думал, видно, что в нем еда есть… Но теперь, наверно, поостережется. Дробин пять-шесть я в него всадил. Жаль только, не на тот курок нажал…

Он сказал это так, что даже Колыванов зябко повел плечами. А Екатерина Андреевна, сжавшись в комочек, опустилась к вспыхнувшему костру и замерла, как неживая.

Заснули они только к утру и поднялись вялые, измученные. Опять пили чай, но от кислой ягоды тошнило, а заесть эту кислоту было нечем. Колыванов торопливо приказал двигаться.

К полудню снова пошел снег. Первые хлопья его падали медленно и редко, огромные, влажные, чем-то похожие на стаи бабочек, кружащихся над землею летними вечерами. Падая на одежду, на руки, на лицо, снег таял, словно люди шли по дождю. Постепенно стало темнеть, снег становился все гуще, теперь он уже висел в воздухе подобно плотной ткани, словно и не касался земли.

Колыванов остановился и предложил идти напрямик, чтобы попытаться выйти из болота, пока еще относительно светло. Баженова пошла вперед, пряча инструменты в футляры. Чеботарев задержался несколько, поудобнее прилаживая вещевой мешок. Когда он покинул последнюю опорную точку трассы, Колыванов и Баженова были едва различимы в снежной мгле.

Где-то впереди громыхнул гром. Чеботарев изумленно остановился, прислушиваясь, но все стихло. Он окликнул Колыванова, но Борис Петрович и Баженова были далеко.

Внезапно гром повторился. Чеботарев пошел быстрее и снова окликнул Колыванова:

— Борис Петрович, что это такое?

Колыванов остановился, так что Чеботарев едва не столкнулся с ним. Он стоял, прислушиваясь, медленно поворачивая голову и подставляя ухо под ветер. Все было тихо. Баженова, взволнованная этой внезапной задержкой и странным громом, тоже прислушивалась, чуть вытянув голову и наклонившись вперед.

— Может быть, оползень? — предположил Чеботарев.

— Нет. Горы слишком далеко, чтобы слышать падение оползня.

— Ураган? — спросила Баженова.

Чеботарев увидел, что Баженова смотрит на Колыванова с такою надеждой, будто тот властен не только определить причину этого грохота, но и отвести от нее опасность, если таковая существует. Между тем Колыванов достал из планшета карту и внимательно смотрел на нее, смахивая тяжелые снежные хлопья, мгновенно залеплявшие бумагу.

— Нет, Григорий с охотниками должен быть значительно севернее, — сказал Колыванов, разглядывая карту. — Если он пошел на Черный лог, то этот румб мы миновали. Не может быть, чтобы он забрался так далеко.

Они постояли еще несколько минут, но воздух был тих. Он как будто давил на плечи, столько влаги накопилось в нем. Переглянувшись с Чеботаревым, Колыванов двинулся вперед.

Тьма становилась все гуще, она стала как бы осязаемой. Казалось, можно ощупать рукою эту темноту, если бы только не так сильно мерзли пальцы. А они коченели все сильнее, уже и в карманах нельзя было отогреть рук, нельзя было согреть их дыханием. Все так же протяжно и противно хлюпала вода под ногами, скрипела в сапогах, не успевая вылиться: ноги болели, и казалось, что начинается постепенный паралич тела: еще немного, и холод дойдет до сердца, сожмет его, сердце остановится, и тогда, может быть, станет даже легче. Не надо будет двигаться, напрягать глаза, чтобы увидеть стрелку компаса, встречное дерево, спину идущего впереди человека.

Было совсем темно, когда разведчики почувствовали под ногами твердую почву. Первой выбралась из согры Баженова. Чеботарев услышал ее обрадованный возглас и заторопился вслед за нею, с трудом выдергивая ноги из чмокающего мха. Колыванов шагал молча, тяжело дыша и низко наклонившись вперед.

В этот миг они одновременно увидели неясную фигуру человека, бежавшего наперерез им по краю болота, которое здесь возвышалось вроде края чаши, смутно чернея каменными заберегами. Человек бежал, маша руками, но молча, бежал, и падал, и вновь вскакивал на ноги, словно стремился во что бы то ни стало оказаться раньше их на краю каменной чаши. Появление человека было столь необычно, его молчание и стремительный бег так удивительны, что они все трое остановились, вглядываясь в мутную мглу. В это время произошло что-то в природе, от чего все стало видимо до той нестерпимой ясности и неожиданности, какая наступает в краткое мгновение перехода ночи в день, дождя — в солнечную погоду, снежной бури — в ледяной мороз. С удивлением и недоверием разведчики заметили, что пурга кончилась так неожиданно, словно ее не было, словно им просто померещилось это беззвучное и плотное падение снега. Над головой и по всему горизонту блеснули звезды, столь яркие и крупные, какими они бывают только в сильный мороз. И в самом деле, в лицо дул яростный и резкий ветер с севера, мгновенно заморозивший одежду, так что стало слышно, как она потрескивает. В тот же миг человек, теперь ясно видимый на фоне бледно-зеленого вечернего снега и необычайно глубокого синего с чернотой неба, оказался так близко от них, что Колыванов и Чеботарев узнали его. Это был Григорий Лундин, бледно-серый от призрачного вечернего света, задыхающийся, что-то мычащий, бессильно размахивающий руками, почти падающий на бегу.

Догадка осенила Колыванова мгновенно, она была похожа на внезапную боль, пронизавшую тело. Он бросился вперед, настигая Екатерину, которая, ничего не понимая, шла навстречу Лундину. Чеботарев побежал за Колывановым, не сознавая, может быть, своего движения, но делая это так же, как делал когда-то, защищая командира своим телом, едва раздавался отвратительный и резкий вой мины. Он понял все, он понял, что Лундин машет им, чтобы они отступали обратно, но отступать не мог, пока не выручит Колыванова. А Колыванов все еще догонял Баженову, почему-то ничего не крикнув, молча, словно и он поддался тому странному безмолвию, в котором жил Григорий.

Страшное клокотание послышалось в горле Григория, который был теперь в пяти-шести метрах от них. Оно длилось какую-то долю секунды. Потом клокотание это превратилось в стон, вначале неясный, не то гневный, не то жалобный, затем, словно срывая тяжкие преграды и запреты, из раскрытого рта охотника вылетел крик, крик членораздельный, отчетливый, понятный, хотя был он по звучанию своему похож на скрип ржавой железной двери, открывшейся, чтобы выпустить на свободу человеческое слово, столько времени бывшее под запором.

— Стойте! — кричал Лундин и так же тяжело, словно продолжая поворачивать эту дверь, чтобы не могла закрыться вновь, опять закричал: — Ложись! Взрыв!

Последнее слово, такое плотное по количеству согласных, было самым трудным для Лундина, оно как будто окончательно решило меру его сил, потому что в тот же миг он одним прыжком настиг Чеботарева и сшиб его с ног жестоким ударом. Затем перепрыгнул через Чеботарева, стремясь настичь Колыванова, но в это мгновение земля разверзлась, край чаши, теперь видимый так отчетливо, словно он был вычерчен на фоне темно-синего неба, раскололся, огромный зубец его приподнялся в багровой короне огня и праха.

В этот миг Колыванов почувствовал толчок в грудь и, падая навзничь, увидел близко перед собой лицо Екатерины, испуганное и нежное, увидел ее руки, толкнувшие его, и глаза, которые смотрели в его глаза с любовью и боязнью.

Она что-то кричала, он не знал что, но слова были полны любви и страха за него. Он понял это в тот миг, когда падал от ее толчка, когда чувствовал, как она закрывает его от взрывной волны и осколков, которые уже неслись к ним с воем и свистом, словно выброшенные из кратера вулкана.

Затем грохот кончился, наступило затишье, прорезаемое свистом камня. Колыванов попытался перевернуться, чтобы самому защитить Екатерину, но ее тело стало вдруг очень слабым и тяжелым. И Колыванов подумал, что она ранена, если не убита.

Это было так страшно после мгновения найденной вновь ее любви, что он приподнялся на колени, вглядываясь в ее лицо.

Краем глаза он увидел, как на границе болота появился еще человек, поднявший руки к небу, будто умоляя это грозное ревущее небо, увидел, как Григорий Лундин, все крича от радости возвращенной речи, бросился к этому человеку, но вдруг споткнулся и упал, а человек, — теперь Колыванов понял, что это Леонов, — оседал, сгибаясь в три погибели, и только длинные его руки торчали, как сломанные.

Колыванов схватил голову Екатерины, прижимая ее к своей груди, чувствуя боль во всем теле от мелких осколков. Катя была жива, он слышал биение ее сердца. Она не могла умереть, умереть в то мгновение, когда он снова нашел ее душу, так долго скрывавшуюся за окаменелым выражением лица, за словами, которые можно было и не говорить.

Все это продолжалось каких-нибудь десять — пятнадцать секунд, четверть минуты, но это были те мгновения, когда с человеком могут произойти удивительные изменения, когда один может стать трусом, другой храбрецом, третий — найти утраченные чувства, когда можно и умереть и воскреснуть для новой жизни. Уже сыпалась только мелкая щебенка, уже оседала пыль, которую Колыванов видел краешком глаза, как вдруг он ощутил тяжелый тупой удар по голове, попытался приподнять ставшее сразу слабым и безвольным тело и уже окончательно упал вниз лицом, ничего больше не чувствуя и не ощущая.

Он не видел того, как Чеботарев, встав в клубах бурой пыли, темнолицый, похожий на мумию, — так высох он в течение этих секунд, — поднимал на руки Григория… Не видел, как он вливал в стиснутый рот Екатерины Андреевны последние капли водки из своей фляги. Не чувствовал того, как несли его к горам, как укладывали на пихтовые лапы в охотничьей избушке. Для всего этого он был мертв, но жизнь еще теплилась в нем, она была в слабом биении сердца, в дымке на стекле ручных часов, что ежеминутно подносил к его губам Чеботарев. Какие-то люди стерегли эти крохотные признаки жизни, стремились удержать их, они растирали его окоченевшие мускулы, они делали ему перевязку, брили волосы на голове охотничьим ножом, сшивали разорванную на черепе кожу оленьей жилкой.

Так прошла ночь, и наступило утро. Утро было ясное, морозное, полное солнца, словно в природе произошел окончательный поворот от осени к зиме. В охотничьей избушке, где лежал Колыванов, было жарко от камелька, от сгрудившихся около раненого людей, и было тихо, хотя обсуждался большой и важный вопрос. Говорили шепотом, немногословно, стараясь только об одном — чтобы решение их совпало с желанием Колыванова, если бы он мог слышать их речи.

17

Колыванов надолго вернулся к тому странному существованию, каким живет новорожденный. Он как бы провалился в глубины прошлого, где впервые приобретал сложным опытным путем ощущения и сознание, без которых немыслимо живое существо. Все, что Колыванов воспринимал, являлось только физическими ощущениями, ни в коей мере не связанными с его предшествовавшим опытом, с его знаниями, да и знаний этих у него словно никогда и не было.

Круг явлений, которые он был в состоянии не столько понять, сколько заметить, резко очертился. Да и явления эти были крайне незначительны, оторваны одно от другого, он не мог их сопоставлять, чтобы снова овладевать познанием через опыт. Он был похож на новорожденного тем, что так же импульсивно тянулся к свету, улыбался, когда внешние явления были благоприятны, и морщился, если они мучили его, однако сам он не мог ни изменить их, ни даже понять, отчего происходят эти удобства или неудобства. Он не говорил, не смотрел тем осмысленным взором, какой бывает даже у смертельно раненного человека во время проблесков сознания, он существовал, но не жил, ибо понятие жизни для человека обозначает, что он борется, мыслит, страдает.

У него не было даже памяти и воспоминаний. Происходящее не оставляло следа в его сознании. Даже повторяющиеся впечатления, как боль от тряски и постоянного покачивания, которые продолжались очень долго, он воспринимал каждый раз с одинаковым неодобрением, что выражалось в мычании, в нетерпеливом подергивании рта, бровей, в шевелении рук, подобно тому как младенец выражает свое недовольство неудобствами, какие причинила ему мать.

И люди, тащившие его на своих плечах через парму, устраивавшие ему ночлег, оберегавшие его от снега, от дождей, которые вдруг сменяли снег, обогревавшие его теплом костров, поившие бульоном из дичины, были не только глубоко безразличны ему, но даже неприятны, и как раз именно это доставляло наибольшее огорчение им. А они на каждом привале склонялись над ним, окликали его, говорили что-то, странные существа, обросшие бородами, худолицые, с темной кожей, с блестящими тоскливыми глазами. А он старался отвернуться от них, потому что их присутствие тревожило, требовало какой-то работы мозга, воспоминаний. Он не знал, что требовало от него присутствие этих существ, но знал, что надо было что-то делать, раз они есть возле него. И только тогда, когда на его лицо опускались чьи-то теплые руки, когда кто-то умывал его, поил, причесывал, кто-то один, кого он не мог отличить взглядом, ко отличал сердцем, что ли, — только при этом человеке он чувствовал себя действительно хорошо. Но человек этот был рядом очень редко, и тогда Колыванов, или то несмышленое, бессильное существо, в какое он превратился, требовал, капризничал, зовя этого нужного ему человека.

Постепенно ощущения менялись, они уже начинали задерживаться в памяти, вызывая определенные чувства, но все еще скользили как-то слишком легко, словно лишь задевали поверхностный покров сознания, как жуки-плавунцы пробегают по воде, едва зарябив ее. Так он увидел, что бледное небо над головой, ветви, с которых сыпался то дождь, то снег, сменились каким-то упругим кровом, белым, теплым, неподвижным, и однажды вдруг вспомнил слово, которое словно стояло на пороге его сознания и упорно стучалось в дверь. «Дом», — сказал он про себя и улыбнулся, на этот раз не беспомощно, не бессмысленно, а хитро, словно только что перехитрил кого-то, кто все время держал его взаперти, не позволял ни понимать, ни думать.

И как будто слово это было предводителем множества других — сразу вспомнилось: «Мама» — это он сказал вслух, хотя еще не верил, что может сказать.

И люди, стоявшие над ним, которых он видел как бы сквозь воду, должно быть, заметили, что он борется изо всех сил, чтобы вырваться из цепкого плена пустоты и бессмысленности, потому что вдруг наклонились над ним с той и с другой стороны дивана, что-то говоря, шевеля губами, причем он их не слышал, словно его уши заложило, а все тело обволокло той же плотной водой, сквозь которую он видел людей.

И третье слово пришло к нему, он улыбнулся и сказал его, сразу представив все, что было связано с этим словом: тепло рук, мягкий взгляд, чистое дыхание на своем лице, — и повторил его: «Катя…» — и на этот раз слово было услышано, потому что вдруг все, кто был перед ним, выпрямились, вздохнули одинаково радостно, и он понял, что это радость, и понял, что значит радость, и понял, кто он, где он и что с ним.

Он лежал в своей комнате, и вокруг его постели, постланной на старом диване, в котором было такое уютное углубление — он его хорошо ощущал всем телом, требовавшим покоя, — стояли мать, доктор, Григорий Лундин, еще какие-то посторонние люди. Но той, которую он искал взглядом, не было. И он побледнел так, что сам почувствовал эту бледность и немощь, даже не видя еще испуга на лицах навестивших его, потому что сразу вспомнил, как Катя бросилась прикрыть его от каменного дождя и каким бессильным и безвольным стало ее тело в последний миг, который он жил тогда. Он сразу забыл о своей новой способности говорить, он только жалостно поводил глазами и шевелил омертвевшими губами, но мать поняла его, как понимают матери даже неосознанные желания детей; она наклонилась к нему и сказала тем мягким одобрительным тоном, каким успокаивают детей:

— Жива, жива она, в город уехала…

И не столько смысл слов, сколько голос матери утешил его, и он почувствовал, что глаза его смыкаются, он не может открыть их, как не может больше разжать губ, и тогда он отдался на волю этой благотворной слабости, которая была предвестником выздоровления, и, раньше чем люди поняли, что с ним, заснул тем спокойным сном, какой бывает только в детстве и в счастливые часы выздоровления. И он уже не слышал, как мать шикала на посетителей, не видел, как размахивала руками, подобно тому, как клуша машет крыльями, оберегая цыпленка, — он спал и выздоравливал, он возвращался к жизни во сне.

Жена вернулась вечером. Он услышал сквозь сон ворчание самолета, проснулся и улыбнулся тому, что знает нечто, недоступное пониманию сиделки, дремавшей в кресле возле него, и даже матери, которая открыла дверь раньше, чем он дал понять, что она ему нужна. Он знал, что Катя летит на этом самолете, который так ласково ворковал где-то в высоте, а потом вдруг смолк и пошел на посадку. Так обострились все чувства Колыванова, что он как будто слышал свист ветра, сопровождавший идущий на посадку самолет, видел лицо Кати, жадно вглядывавшейся в тихую землю, в поле на берегу реки, в дома городка, угадывая тот дом, где сейчас лежит и ждет ее Колыванов. И он не удивился, даже не вскрикнул, когда открылась дверь и вошла Катя, оживленная, немного бледная, пахнущая снегом и морозом. Он только приподнялся на диване, протягивая руки и одновременно дивясь тому, какие они тонкие и хрупкие.

Она припала к нему без слов, так и не успев сбросить шубку, от которой пахло холодом и тем особенным запахом мороза и чистоты, какую приносят первые дни зимы. Он гладил ее волосы, сбросив шапочку прямо на пол и не заметив этого. Ему казалось, что она так и вошла, без шапочки, с пышными, непокорными волосами, которые так приятно чувствовал под рукой. Неожиданно рука коснулась щек ее, щеки были мокры от слез.

— Ну что ты, что ты, Катенька, — слабо и прерывисто заговорил он, пытаясь вытереть эти слезы рукой, но они становились все обильнее. Вот они уже текли непрерывными струйками, и он достал свой носовой платок, к которому она прижалась лицом. — Что ты, Катенька, зачем же плакать? — Он удивился этому так простодушно, что она засмеялась, но смех ее смешивался с подавленными рыданиями, так что трудно было понять, смеется она или рыдает. — Все ведь кончилось, — пояснил он, пытаясь дать себе отчет в том, что заставило ее плакать. И с неожиданной радостью и силой повторил снова: — Ну да, все кончилось! Ты и представить себе не можешь, как мне было тяжело… — Это он произнес шепотом, словно поверял ей самую глубокую тайну из всех, что накопились у него за годы разлуки. Почувствовав, как дрогнули ее плечи под его рукой, он пожалел, что сказал это, и зашептал быстро-быстро, пытаясь утешить: — Но теперь ведь все наладилось, правда? Мы будем вместе, будем работать, дети будут…

Он улыбнулся затаенно и тихо и увидел, что она глядит на него, приподняв голову:

— Как ты могла… — рассудительно сказал он, покачивая головой на слабой шее и уже не в силах удержать этого покачивания, хотя надобность в нем и миновала. И вдруг заметил, что она побледнела и смотрит на него с испугом. — Нет-нет, — заговорил он тревожно, — я не о том, нет. Как это ты рискнула прикрыть меня, ведь тебя могло убить! Ты и представить себе не можешь, как я испугался, когда ты ослабла… Я думал — это все! А Леонов, Леонов-то, бродяга, все шел за нами, все ждал чего-то, гибели нашей, что ли, и вот пришел… Я ведь видел, как он вдруг сломался, как деревянный… И мне даже жаль его стало.

Он сказал это с болью, но в то же время не мог скрыть того живого удовольствия, которое испытывал все это время, вспоминая, как близка была его собственная смерть, и радуясь тому, что вернулся к жизни…

— Его можешь не жалеть, — брезгливо сказала Екатерина Андреевна. — Семен Лундин сказал, зачем он за нами шел. Думал поминки по нас справить. У него в поясе нашли пять килограммов золота, было бы ему на что поминки справлять…

— А, золото, — как-то безразлично сказал он, — мы это золото сами найдем… — И опять обрадовался какому-то воспоминанию, заговорил горячо, быстро: — А Григорий-то, Григорий, вот молодец! Ведь заговорил, заговорил! Я сам слышал… Да, а где же он, где? — вдруг забеспокоился, зашевелился, словно хотел тут же увидеть Григория. — Я помню, он тут недавно был…

— Здесь он, здесь, пошел в управление, — счастливо улыбаясь, ответила Екатерина Андреевна. Слезы ее уже высохли, измятый платок она уронила на постель, и он лежал, выставив ушки, как зайчик, каких делают для детей, чтобы утешить или развеселить их. Бессвязная речь, когда говорит один, а ему кажется, что второй не только отвечает, но и спорит, возражает и, наконец, соглашается, кончилась. Колыванов приподнял ее лицо и прижался к нему сухими, слабыми губами, которые источали жар.

Испытывая возвращенное счастье близости, они еще боялись тех пауз, которые потом помогают острее чувствовать эту близость. И Колыванов и жена его пока еще старались во что бы то ни стало заполнить паузы хотя бы и незначительными словами, только еще привыкая к возвращенной близости. Потому и Екатерина отвечала так же бессвязно и неловко, пытаясь выразить все, что волновало ее, не словами даже, а интонацией голоса, жестами, взглядами. Но они уже научились понимать эти недосказанные слова и пока не желали большего. Важно было то, что они рядом, вместе, как будто и не было этих тяжелых лет разлуки.

Придет время, когда, быть может, эти годы снова встанут между ними стеной, но стена не будет непреодолимой, потому что они научились разрушать преграды. Может быть, когда-нибудь им захочется попрекнуть друг друга этими годами, но они постараются уберечься от тех слов, которые нельзя простить. Столько в мире разрушенных семей, так печален был их собственный опыт, что они скорее промолчат, чем скажут лишнее слово…

— Помнишь, ты говорил, что разведчикам и строителям нового мира каждый раз будет трудно, — сказала Катя, заглядывая в его блестящие глаза. — Я еще спорила с тобой, мне казалось, что в тебе говорит обида… Теперь-то я понимаю, что ты хотел сказать… Конечно, это трудно, все трудно…

— Что, Катенька?

— Ну все! — она обвела рукой кругом, показывая, как сложно ей выразить словами то, что она понимает под этим «все». — Всегда борьба, всегда поиск, всегда нетерпеливость… А мне думалось, что все это временное, преходящее, что можно переждать, не торопиться… — Она вдруг схватила его руку, до боли сжала пальцы и заговорила быстро-быстро: — А ведь если бы я промедлила еще немного, ты бы ушел! Навсегда ушел! — И такой страх был написан на ее лице, что он молча притянул это лицо к себе и поцеловал глаза, чтобы не видеть ее страха. Но она все не успокаивалась, и он попытался помочь ей:

— Но ведь ты же замечательно сделала, что помогла мне! — И вдруг вспомнил то, что всегда считал главным, а тут неожиданно забыл, упустил из виду: — Да, Катенька, а как же с трассой? Неужели поведут по старому варианту?

Екатерина Андреевна вздрогнула, взглянула на мужа. Да, в его глазах была тревога, уже другая, деловая, из-за которой он готов хоть сейчас встать и ринуться в бой. А ведь тревога за нее, за жену, как и радость от ее присутствия, только расслабляли его.

И она вдруг улыбнулась, впервые в жизни не приревновала его к этой мужской тревоге за несовершенное дело. Так, видно, и будет всю жизнь: дело и она должны уживаться в его душе рядом. Даже лучше будет, если дело у них на всю жизнь останется общим. И, утишая его тревогу, заговорила тоже новым тоном, который был так неприсущ ей, что он все с большим удивлением глядел на нее, вникая в ее слова:

— Что ты, Борис, что ты! Мы им доказали! Я ведь только что прилетела с совещания. Да вот Чеботарев привез тебе письмо от Тулумбасова. Строительство уже начали, ведут по нашему варианту.

И Чеботарев, словно дух, вызванный из небытия одним словом Екатерины Андреевны, а если говорить правду, которую понимал и Колыванов, давно уже ожидавший у дверей, возник на пороге, сияя своей ослепительной улыбкой:

— Здравствуйте, Борис Петрович! — выпалил он и, за четыре шага оказавшись у дивана, продолжал еще громче: — Разрешили, Борис Петрович! Мы им показали, что значит разведчики!

— Кто это — мы? — с хитрой усмешкой спросил Колыванов. — Меня там как будто не было…

— А Екатерина Андреевна? — не смущаясь, ответил Чеботарев. — Как она начала честить главного инженера, тому впору было под стол от стыда лезть! Она ему все припомнила! И казахстанское дельце, и Гришкино увечье, и наше бедование в парме. Так и сказала, что коммунизму такие строители, которые на чужой беде свою карьеру делают, не нужны! А к вечеру уже слух прошел: подал товарищ Барышев заявление об уходе по собственному желанию… Ну, да от нас далеко не уйдет! — с угрозой добавил он, темнея лицом. — Все равно на хвост наступим…

Колыванов все смотрел на жену, почти и не слушая больше Чеботарева. Смотрел и удивлялся тому, как она покорна и тиха, как смущается от неловких слов Чеботарева. Но в то же время он видел в ней новый облик, который еще только проступал сквозь все невзгоды, сквозь горечи, сквозь сомнения и вины, мнимые и настоящие, сквозь все, что прошло. Облик этот еще не был отчетлив, но уже угадывался, как можно угадать горы, леса и селения в раннем утреннем сумраке или в тумане, который вот-вот сорвет порывом ветра.


Урал — Москва — Крым

1957—1959

Загрузка...