Я чувствую потребность немедленно описать эти поразительные происшествия, покуда их подробности ещё свежи в моей памяти и не стёрты потоком времени.
Когда я несколько лет тому назад описывал на столбцах «Дейли-газетт» сенсационное путешествие, которое занесло меня в сказочную местность Южной Америки, в обществе профессора Челленджера, профессора Саммерли и лорда Джона Рокстона, то мне, конечно, и не снилось, что я буду когда-нибудь в состоянии рассказать гораздо более изумительное приключение, затмевающее собою всё, что доныне происходило в человеческой истории. Происшествие это само по себе необычайно; но то, что мы четверо ко времени этого эпизода оказались вместе и могли пережить его в качестве наблюдателей, произошло весьма просто и логично. Я прежде всего постараюсь изложить, по возможности ясно и сжато, все предшествующие обстоятельства, хотя прекрасно знаю, что читателю было бы приятнее всего услышать от меня самый подробный отчёт. Интерес общества к этому событию, как известно, всё ещё не остыл.
Итак, в пятницу двадцать седьмого августа, — этот день останется навеки памятным во всемирной истории, — я отправился в редакцию моей газеты, чтобы отпроситься в трехдневный отпуск у мистера Мак-Ардла, заведующего отделом «Новости». Бравый старик-шотландец покачал головою, почесал задумчиво пушистые остатки рыжеватых волос и облёк в такие слова своё отрицательное отношение к моему ходатайству:
— А мы, знаете ли, мистер Мелоун, имели для вас в виду как раз в ближайшие дни нечто совершенно исключительное, такую вещь, — скажу вам прямо, — которую только вы можете исполнить надлежащим образом.
— Это очень досадно, — ответил я и постарался скрыть, как мог, своё естественное разочарование. — Разумеется, если я вам нужен, то не о чём говорить. Впрочем, мне надо отлучиться по очень срочному делу, а поэтому, если всё же есть какая-нибудь возможность обойтись без меня…
— Это совершенно невозможно!
Мне ничего не оставалось, как примириться с этой неприятностью. В конце концов я ведь должен был знать, что журналист никогда не может сам располагать собою и своим временем.
— В таком случае я это выброшу из головы, — сказал я со всей беспечностью, на какую способен был в таком настроении. — Какую же задачу собираетесь вы на меня возложить?
— Мне хотелось бы, чтобы вы взяли интервью у этого дьявола из Ротерфилда.
— Как? Надеюсь, вы говорите не о профессоре Челленджере? — воскликнул я.
— Именно о нём. Разумеется. На прошлой неделе он ухватил за воротник и подтяжки молодого Алека Симпсона из «Курьера» и волочил его за собою целую милю по шоссейной дороге. Вы ведь читали об этом, должно быть, в полицейской хронике? Наши молодые сотрудники предпочли бы, пожалуй, интервьюировать сбежавшего из зверинца аллигатора. Вы — единственный человек, способный на это; вы — давнишний друг этого крокодила.
— Ах, — сказал я с облегчением, — это чрезвычайно упрощает дело! Для того ведь я и просил у вас отпуска, чтобы навестить профессора Челленджера. Близится годовщина того необычайного приключения, которое мы пережили вчетвером, и он пригласил нас всех к себе отпраздновать этот день.
— Великолепно! — воскликнул Мак-Ардл, потирая руки и поблёскивая сквозь стёкла очков радостно сиявшими глазами. — Вы, стало быть, сможете выведать у него много интересных вещей. Не будь это Челленджер, я бы смотрел на всё как на пустую болтовню, но этот человек уже однажды оказался прав в аналогичном случае, и как знать, чем кончится дело на этот раз?
— Что же может он мне сообщить? — спросил я. — Что случилось?
— Да разве вы не читали его письма о «научных возможностях» в сегодняшнем «Таймсе»?
— Нет, не читал.
Мак-Ардл нырнул под стол и поднял с пола газету.
— Прочтите это вслух, пожалуйста, — сказал он, указывая мне на одно место, — потому что я не знаю, всё ли я правильно понял, и с удовольствием прослушаю это вторично.
Я прочитал следующее:
НАУЧНЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ.
Сэр!
С тихой радостью, к которой, однако, примешивались некоторые менее лестные чувства, прочитал я чрезвычайно самодовольное и чрезвычайно нелепое письмо Джемса Уилсона Мак-Фэйла, напечатанное в вашей газете и трактующее о расплывающихся фраунгоферовых линиях в спектрах планет и неподвижных звёзд. Сей джентльмен считает это явление совершенно несущественным, хотя всякий несколько более острый ум придал бы ему особое значение, так как оно в конечном счёте может отразиться на благоденствии всех живых существ. Я не могу, конечно, рассчитывать, что научные термины будут понятны тем тупицам, которые привыкли черпать свои знания в ежедневных газетах, а поэтому постараюсь приспособиться к их низкому умственному уровню и объяснить положение вещей наглядным примером, который, надеюсь, окажется доступным пониманию ваших читателей.
— Невозможный человек! — воскликнул Мак-Ардл. — Новорождённый голубь и тот бы, кажется, нахохлился от его грубости, и самое мирное собрание квакеров могло бы против неё возмутиться. Теперь я понимаю также, почему Лондон стал ему непереносим. А это досадно, мистер Мелоун, потому что голова у него действительно светлая. Ну-с, послушаем-ка теперь это сравнение.
Я продолжал:
Допустим, что горсточка связанных друг с другом пробок медленно несётся по волнам Атлантического океана. День за днём пробки медленно плывут вперёд при неизменяющихся обстоятельствах. Если бы пробки эти обладали разумом, какой им соответствует, они, вероятно, были бы уверены, что это положение вещей вечно и неизменно. Мы же, наделённые значительно большей сообразительностью, знаем, что, пожалуй, может произойти нечто такое, чего пробки не ожидают. Так, например, они могут наскочить на корабль или на спящего кита или запутаться в водорослях. В конце концов им предстоит, быть может, оказаться выброшенными на скалистый берег Лабрадора. Но этого всего они не предвидят, потому что изо дня в день мягко и равномерно покачиваются на волнах беспредельного, по их мнению, и вечно неизменного океана.
Наши читатели, быть может, уже догадались, что при этом сравнении я под океаном разумею бесконечный эфир, через который мы несёмся, и что связанные друг с другом пробки представляют собой маленькую, незначительную планетную систему, к которой мы принадлежим. Светило третьей степени с кучкою ничтожных спутников — несёмся мы, при неизменных с виду обстоятельствах, навстречу неведомому концу, какой-то ужасной катастрофе, подстерегающей нас на последней грани пространства, где мы низвергнемся в какую-нибудь эфирную Ниагару или разобьёмся о некий незримый Лабрадор. Я ничуть не разделяю поверхностного и невежественного оптимизма вашего сотрудника Джемса Уилсона Мак-Фэйла и полагаю, напротив, что надлежало бы точнейшим образом исследовать изменение нашей космической среды. В конце концов оно означает собою, быть может, нашу всеобщую гибель.
— А ведь из него вышел бы замечательный проповедник! — заметил Мак-Ардл. — Слова его гремят, как звуки органа. Посмотрим, однако, что вызывает в нём такое беспокойство.
То, что в спектре расплываются и исчезают фраунгоферовы линии, указывает, по-моему, на изменение в космосе — и притом на весьма своеобразное изменение. Свет планет является, как известно, отражением солнечного света. Свет неподвижных звёзд, напротив, излучается ими непосредственно. Между тем в настоящее время одно и то же изменение наблюдается как в спектре планет, так и в спектре неподвижных звёзд. Можно ли, в самом деле, искать причину этого явления в самих планетах и неподвижных звёздах? Это я считаю недопустимым. Какому общему изменению могли бы они вдруг подвергнуться? Но не кроется ли причина этого изменения в земной атмосфере? Это, пожалуй, возможно, но неправдоподобно, ибо на это у нас нет явных указаний, а соответственные химические исследования не дали никаких результатов. Какая же существует третья возможность? — Изменение таится в том бесконечно тонком эфире, живом медиуме, который соединяет звезду со звездою и наполняет вселенную. Глубокое подводное течение медленно несёт нас в этом океане. Так разве трудно допустить, что это течение влечёт нас в такие эфирные зоны, которые новы для нас и обладают свойствами, совершенно нам неизвестными? Очевидно, в эфире произошло какое-то изменение этого именно рода; космическое изменение спектра говорит в пользу такого предположения. Это обстоятельство может быть благоприятным для нас, может таить в себе опасности для нас и может, в-третьих, не быть связанным с какими-либо для нас последствиями. Пока мы об этом ничего не знаем. Пусть скудоумные наблюдатели отмахиваются от этого всего, как от вещи, не имеющей значения; всякий, кто, подобно мне, наделён всё же несколько более острым умом, должен понять, что возможности, скрытые во вселенной, не ограничены ничем и что умнее всех тот, кто всегда готов к непредвиденному. Вот наглядный пример: кто может доказать, что таинственная эпидемия, вспыхнувшая среди туземных племён Суматры, — о ней сообщил тот же номер вашей газеты, — не стоит в какой-либо связи с предполагаемым мною космическим изменением, на которое, быть может, именно эти народы реагируют легче, чем европейцы? На этот вопрос нельзя пока ответить ни „да“, ни „нет“. Тем не менее тот, кто не мог бы понять, что это в научном смысле возможно, был бы, поистине неисправимым дураком.
С совершённым почтением
— А ведь письмо в самом деле чрезвычайно волнующее! — заметил, призадумавшись, Мак-Ардл и вставил сигарету в длинную стеклянную трубку, служившую ему мундштуком. — Какого вы мнения на этот счёт, мистер Мелоун?
К стыду своему, я должен был признаться, что решительно ничего не знал об этом спорном вопросе. Что такое, прежде всего, фраунгоферовы линии? Мак-Ардл был в это посвящён редактором нашего научного отдела и достал из письменного стола две многоцветные спектральные ленты, весьма похожие на те, которыми украшают свои кепи молодые честолюбивые члены крикет-клубов. Мак-Ардл показал мне чёрные линии, пересекавшие параллельно ряды цветов — красного, оранжевого, жёлтого, зелёного, голубого, синего, фиолетового.
— Вот эти тёмные полосы и называются фраунгоферовыми линиями, — сказал он. — Все цвета в совокупности — это и есть свет. Всякий свет, дробясь сквозь призму, даёт эти цвета — и притом всегда одни и те же. Дело, стало быть, не в цветах. Определяющее значение имеют линии, потому что они изменяются смотря по тому, какое тело излучает свет. Эти-то линии, обычно совершенно отчётливые, за последнюю неделю расплылись, и астрономы не могут столковаться насчёт причины этого явления. Вот вам фотография этих расплывшихся линий. Завтра она появится в нашей газете. До сих пор публика ведь этим не интересовалась, но теперь, по-моему, она сильно переполошится под влиянием письма Челленджера в «Таймсе».
— А при чём тут Суматра?
— Да, расстояние, в самом деле, велико от расплывающихся в спектре линий до больных туземцев на Суматре. Но Челленджер уже доказал нам однажды, что его утверждения имеют почву под собою. К этому присоединяется ещё то, что, согласно только что полученной из Сингапура телеграмме, внезапно погасли маяки в Зондском проливе. Вследствие этого там, разумеется, сразу же сели на мель два корабля. Все это вместе взятое послужит вам, во всяком случае, достаточным материалом для интервью с Челленджером. И если вы у него действительно что-нибудь разузнаете, пришлите нам столбец для утреннего выпуска.
Я простился с Мак-Ардлом. На лестнице я услышал, как в приёмной называли моё имя. Это был посыльный, принёсший мне телеграмму, которая прибыла на мой адрес в Стритем.
Телеграмма была мне послана именно тем человеком, о котором только что мы говорили, и гласила:
МЕЛОУНУ, 17, ХИЛЛ-СТРИТ, СТРИТЕМ.
ПРИВЕЗИТЕ КИСЛОРОД.
«Привезите кислород!» Я вспомнил, что профессор отличается юмором слона, подстрекающим его иногда к самым неуклюжим и неловким остротам. Не была ли это одна из тех шуток, от которых он потом всегда разражался таким, похожим на рёв, неистовым хохотом, что глаза у него совершенно исчезали — по той простой причине, что тогда и лица его не было видно, а только страшно разинутая пасть и трясущаяся косматая борода? При этом его ничуть не охлаждали серьёзные и неподвижные лица окружающих.
Я несколько раз перечитал телеграмму, но не нашёл никаких признаков, которые бы указывали на её шуточный характер. Очевидно, это было всё же серьёзное поручение, правда, весьма странного свойства. Во всяком случае, я и не подумал о том, чтобы уклониться от исполнения его желания, несомненно вызванного вескими соображениями. Быть может, он собирался произвести какой-нибудь важный химический опыт, быть может… Ну, да ведь не моё было дело размышлять о том, для чего ему понадобился кислород. Моя задача была — раздобыть его.
У меня ещё было в распоряжении около часа до отхода поезда. Я нанял поэтому такси, предварительно узнав из телефонного справочника адрес одного кислородного завода на Оксфорд-стрит, и велел отвезти себя туда. Когда я подъехал к заводу, навстречу мне из ворот вышли два молодых человека, с трудом тащившие железный цилиндр и поднявшие его в автомобиль, который ждал их на улице. За их работою наблюдал один старик и при этом поругивал их визгливо и насмешливо. Неожиданно он повернулся ко мне. Эти резкие черты и козлиная бородка не допускали ошибки. Сомнения не было: передо мною стоял мой старый сварливый спутник профессор Саммерли.
— Как! — воскликнул он. — Не вздумаете же вы убеждать меня, что вы тоже получили бессмысленную телеграмму насчёт кислорода?
Я достал и протянул ему телеграмму.
Он взглянул на меня и сказал:
— Ну, и я её получил и послушался его, весьма, впрочем, неохотно. Наш милый приятель так же невыносим, как всегда. Не мог же ему, в самом деле, так срочно понадобиться кислород, что он пренебрёг обычными способами его доставки и отнимает время у людей, занятых больше чем он, и более важными делами? Отчего не выписал он его с завода?
Я мог только ответить, что на это были у него, вероятно, серьёзные причины.
— А может быть, он их только счёл серьёзными? Это, во всяком случае, не одно и то же. Теперь вам, конечно, не нужно покупать кислорода, потому что я и так уж везу с собой изрядный запас.
— Однако он, по-видимому, желает, по какому-то особому соображению, чтобы я тоже привёз кислород, а мне не хотелось бы поступить против его воли.
Не обращая внимания на ворчливые возражения профессора, я купил такое же количество кислорода, как он, и вскоре рядом с его баллоном в автомобиль поставлен был второй. Саммерли предложил взять меня с собой на вокзал Виктории.
Я подошёл поэтому к шофёру моего такси, чтобы расплатиться с ним. Он заломил цену, значительно превосходившую таксу, и повёл себя чрезвычайно вызывающе. Когда я подошёл опять к Саммерли, у него происходила яростная перебранка с обоими молодцами, поставившими кислород в автомобиль, и при этом его седая козлиная бородка подёргивалась от волнения вверх и вниз. Один из рабочих обозвал его, помнится, глупым, полинявшим, старым попугаем, и это так обозлило шофёра машины Саммерли, что он соскочил со своего сиденья и собирался выступить с кулаками на защиту профессора. Только с трудом удалось мне предупредить драку.
Все эти мелкие инциденты, как и последующие, могут показаться не имеющими значения и тогда, действительно, не остановили на себе моего внимания. Однако, когда я теперь смотрю назад, то вижу их связь с тем событием, о котором собираюсь сообщить.
Шофёр, как мне казалось, был новичком, или, быть может, волнение, вызванное инцидентом с рабочими, лишило его контроля над собой; во всяком случае, он вёл машину с бешеной скоростью. По дороге на вокзал у нас два раза чуть было не произошло столкновение с мчавшимися так же бешено и беспорядочно другими автомобилями, и я ещё помню, как жаловался своему спутнику, что ловкость лондонских шофёров значительно понизилась. Один раз мы чуть было не врезались в толпу людей, глазевших на драку на углу Мэлл-парка. Все эти люди, находившиеся и без того в состоянии сильного возбуждения, чрезвычайно ожесточились против нашего неловкого шофёра, и один парень, вскочив на подножку, занёс палку над нашими головами. Я столкнул его, и мы были рады, когда оставили позади себя эту толпу и невредимыми выбрались из парка.
Все эти эпизоды привели мои нервы в раздражение, да и терпение моих спутников было, казалось, на исходе вследствие этого ряда инцидентов.
Впрочем, хорошее настроение вернулось к нам, когда мы на вокзале увидели лорда Джона Рокстона, ходившего взад и вперёд по перрону. Его длинная, тощая фигура была одета в светлый охотничий костюм. Выразительное его лицо, с прекрасными, такими проницательными и такими при этом весёлыми глазами, просияло радостью, когда он увидел нас. Рыжеватые волосы его кое-где серебрились, и морщины на лице стали глубже, но он всё ещё оставался прежним, славным товарищем былых времён.
— Привет, Herr Professor! Здорово, молодой друг мой! — воскликнул он и пошёл нам навстречу.
Он расхохотался, увидев наши резервуары с кислородом, которые в этот миг выгружал носильщик.
— Стало быть, и вы это купили! — сказал он. — Мой баллон уже стоит в купе. Что взбрело в голову старику?
— Читали вы его письмо в «Таймсе»? — спросил я.
— О чём там речь?
— Невероятная бессмыслица! — резко сказал Саммерли.
— Я думаю, что тут есть какая-то связь с этой кислородной затеей, я почти уверен в этом, — заметил я.
— Совершеннейший вздор! — ещё раз грубо перебил меня Саммерли с горячностью, несомненно излишней.
Мы находились в купе первого класса для курящих, и профессор уже закурил свою старую прокуренную трубку, внушавшую всякий раз опасение, что она ему обожжёт его длинный сварливый нос.
— Наш друг Челленджер — человек умный, — сказал он возбуждённо. — С этим всякий согласится. Только дурак может оспаривать это. Вы только посмотрите на величину его шляпы! Шляпа эта прикрывает мозг весом в шестьдесят унций — мощную машину, богом клянусь, работающую без заминки и дающую отличный продукт. Покажите мне машинное здание, и я вам определю размеры машины. Но при этом он — прирождённый шарлатан! Вы ведь помните, что я однажды уже сказал ему это в лицо. Прирождённый шарлатан, который умеет ловко выдвигаться посредством своего рода драматических трюков. В настоящее время всё спокойно, вот почему наш приятель Челленджер полагает, что сможет опять обратить на себя внимание общества. Не думаете же вы, что он серьёзно верит во всю эту чепуху насчёт изменения в эфире и угрозы, нависшей над человеческим родом? Что может быть глупее всей этой дребедени?
Он сидел, как старый белый ворон, каркал и трясся от насмешливого хохота. Я пришёл в гнев, когда услышал, в каком тоне он говорит о Челленджере. Было совершенно неприлично так говорить о человеке, которому мы обязаны были своею славою. Я хотел уже гневно ответить ему, когда меня опередил лорд Джон.
— У вас уже однажды вышла схватка с Челленджером, — сказал он резко, — и через десять секунд вы лежали на обеих лопатках. Я считаю, профессор Саммерли, что он сильнее вас и что вам было бы лучше всего посторониться перед ним и не задирать его.
— Кроме того, — прибавил я, — он был нам всем верным другом. Каковы бы ни были его недостатки, он откровенный, прямой человек и никогда не стал бы говорить о своих спутниках что-нибудь дурное за их спиной.
— Дельно сказано, мой мальчик! — воскликнул лорд Джон Рокстон. Затем он, приветливо улыбаясь, похлопал по плечу профессора Саммерли. — Вот что, Herr Professor, не будем ссориться, мы ведь слишком много пережили вместе! Но Челленджера не трогайте, потому что этот молодой человек и я неравнодушны к старику.
Саммерли не был, однако, расположен пойти на мировую. Лицо его было холодно, как лёд, и он не переставал дымить своей трубкой.
— Что касается вас, лорд Рокстон, — прокаркал он, — то вашему мнению в научных вопросах я придаю ровно столько же значения, сколько вы придавали бы моему мнению, например, насчёт нового охотничьего ружья. У меня есть своё мнение, сударь мой, и я умею его отстаивать. Неужели же потому, что я однажды ошибся, я должен на веру принимать всё, чем этот человек желает нас угощать, хотя бы это была невозможная чушь, и не имею права на собственное суждение? Уж не нужен ли нам некий научный папа, чьи непогрешимые заключения должны быть принимаемы без возражений бедной, смиренною паствой? Заявляю вам, господа, что у меня самого есть голова на плечах и что я считал бы себя снобом и рабской душонкою, если бы не шевелил собственными мозгами. Раз это доставляет вам такое удовольствие, то сделайте милость, верьте в линии Фраунгофера и в то, что они расплываются в эфире, и во всю остальную дичь, но не требуйте, чтобы люди старше и опытнее вас сумасбродствовали вместе с вами. Разве не ясно как свечка, что если бы эфир изменился, как он предполагает, то это отразилось бы гибельно на здоровье людей и сказалось бы и на нас самих? — Он рассмеялся, шумно торжествуя по поводу собственной аргументации. — Да, господа, в этом случае мы бы не сидели здесь в поезде железной дороги, мирно обсуждая научные вопросы, а замечали бы явные признаки отравления. Но скажите, пожалуйста, в чём усматриваете вы признаки этого «яда», этого «космического разложения»? Отвечайте мне на это, господа! Отвечайте! Нет, я прошу вас не увиливать, я настаиваю на ответе!
Я сердился неописуемо. В поведении Саммерли было нечто заносчивое и вызывающее.
— Я полагаю, что вы были бы несколько сдержаннее в своих замечаниях, если бы точнее были осведомлены о положении вещей.
Саммерли вынул трубку изо рта и вытаращил на меня глаза.
— Простите, милостивый государь, что угодно вам сказать этим несомненно дерзким замечанием?
Я вкратце сообщил о странной эпидемии среди туземцев Суматры, а также о том, что на Зондских островах внезапно погасли маяки.
— Есть же пределы и для человеческой тупости! — крикнул Саммерли, всё больше приходя в ярость. — Неужели же вы не можете понять, что эфир, если мы даже на мгновение согласимся с идиотской теорией Челленджера, есть вещество равномерной консистенции и что состав его на другом конце земли не может быть другим, чем здесь, у нас? Неужто вы могли хоть на секунду предположить, что существует особый эфир для Англии и особый для Суматры? Уж не думаете ли вы, чего доброго, что эфир Кента во многих отношениях лучше, чем эфир графства Серрей, по которому мы в данный миг проезжаем? Поистине легковерие и невежество профанов беспредельны. Мыслимо ли вообще, чтобы эфир на Суматре обладал губительными свойствами, лишившими сознания население целой страны, тогда как эфир наших зон не оказывает ни малейшего влияния на наше самочувствие? О себе, во всяком случае, я могу только сказать, что телесно и духовно никогда не чувствовал себя лучше, чем теперь.
— Я ведь не говорю, что я учёный, — возразил я, — но мне часто доводилось слышать, что научные достижения одного поколения часто признаются ошибочными уже в следующем поколении. И в конце концов не нужно обладать особенно острым умом, чтобы сообразить, что эфир, о котором мы в сущности очень мало знаем, в различных частях света мог бы на себе испытывать влияние местных условий и что поэтому в отдалённом конце земли обнаруживается действие, которое только позже обнаружится, пожалуй, и у нас.
— «Мог бы» и «пожалуй» — это не доказательства! — закричал в ярости Саммерли. — Так и свиньи «могли бы» летать. Да, сэр, они «могли бы» летать, но не летают. Спорить мне с вами, право же, излишне. Челленджер заразил вас обоих своим сумасшествием, и вы разучились здраво рассуждать. С таким же успехом я мог бы вести разговор с подушкою в этом купе.
— Я должен вам сказать совершенно откровенно, профессор Саммерли, что со времени нашей последней встречи ваши манеры нисколько не улучшились, — сказал резко лорд Джон.
— Вы, титулованные особы, не слишком-то любите правду, — ответил едко Саммерли. — Не правда ли, это не очень приятное чувство, когда тебе указывают, что громкое имя не мешает быть чрезвычайно невежественным человеком?
— Честное слово, — серьёзно и сдержанно сказал лорд Джон, — будь вы моложе, вы бы не осмелились говорить со мною в таком тоне.
Саммерли поднял вверх подбородок с маленькими острыми клочками своей козлиной бороды.
— Благоволите принять к сведению, милостивый государь, что как в старости, так и в молодости я ещё ни разу в жизни не колебался говорить то, что думаю, прямо в лицо невежественным дуракам, — да, сэр, — невежественным дуракам. И этой привычке я не изменю, хотя бы вы носили все титулы, какие только могут изобрести рабы и присвоить себе ослы.
Глаза лорда Джона вспыхнули на мгновение, затем он с видимым усилием сдержал себя и с горькой усмешкою откинулся на спинку сиденья, скрестив руки на груди. Весь этот выпад произвёл на меня чрезвычайно тягостное и неприятное впечатление. Волною пронеслись у меня в голове воспоминания о сердечной дружбе, о временах радостной жажды приключений, обо всём, за что мы страдали, чего добивались и чего достигли. И вот до чего дошло теперь — до выпадов и оскорблений! Я вдруг расплакался; я громко и безудержно всхлипывал и совсем не мог успокоиться. Мои спутники с удивлением смотрели на меня. Я закрыл лицо руками.
— Мне уже легче, — сказал я. — Но всё это так бесконечно грустно!
— Вы нездоровы, друг мой, — сказал лорд Джон. — Вы мне сразу показались каким-то странным.
— Ваши привычки, сударь мой, за последние три года нисколько не улучшились, — сказал Саммерли. — Мне тоже бросилось в глаза ваше поведение уже при нашей встрече. Не тратьте на него попусту своего участия, лорд Джон: происхождение, этих слёз — чисто алкоголическое. Человек этот чересчур много выпил. Впрочем, лорд Джон, я вас только что назвал невежественным дураком, и это не совсем хорошо с моей стороны. Это мне напомнило, однако, об одном из моих талантов, которым я раньше владел, довольно забавном, несмотря на его заурядность. Вы знаете меня только как серьёзного учёного. Поверите ли вы, что я когда-то пользовался репутацией отличного имитатора звериных голосов? Мне удастся вас, пожалуй, приятно поразвлечь. Не позабавило ли бы вас, например, если бы я запел петухом?
— Нет, сэр, — сказал лорд Джон, всё ещё огорчённый, — это не позабавило бы меня.
— Клохтанье наседки, только что снёсшей яйцо, также вызывало всегда бурный восторг. Вы позволите?
— Нет, сэр, пожалуйста… Я решительно отказываюсь.
Несмотря на такое возражение, сделанное в серьёзном тоне, профессор Саммерли отложил в сторону трубку и во время дальнейшего путешествия занимал нас — или, вернее, хотел занимать — подражанием целому ряду птичьих и звериных голосов, и это было так комично, что моё слезливое настроение вдруг перешло в свою противоположность; короче говоря, я смеялся без конца и не мог перестать, смеялся судорожно, истерически, сидя перед этим обычно столь степенным учёным и слушая, как он передразнивает важного, самонадеянного петуха или собачонку, которой прищемили хвост. Лорд Джон протянул мне газету, на полях которой написал: «Бедняга! Совсем спятил с ума!».
Всё это было, конечно, очень странно; тем не менее это представление показалось мне весьма милым и занимательным. Тем временем лорд Джон наклонился ко мне и принялся рассказывать нескончаемую историю про какого-то буйвола и индийского раджу, в которой я не мог уловить никакого смысла. Профессор Саммерли только что защебетал канарейкой, а лорд Джон достиг, казалось, кульминационной точки в своём повествовании, когда поезд остановился в Джарвис-Бруке, станции Ротерфилда.
Тут поджидал нас Челленджер. Он производил положительно грандиозное впечатление. Все индюки вселенной не могли бы шагать более гордой походкой, чем он, когда он шёл навстречу нам по перрону, и божественна была благосклонная, снисходительная улыбка, с какою он взирал на каждого, кто проходил мимо него. Если он сколько-нибудь изменился со времени нашей последней встречи, то перемена состояла главным образом в том, что его отличительные черты теперь выступали ещё резче, чем когда-то. Мощная голова с выпуклым лбом и падающей на глаза прядью волос, казалось, ещё увеличилась. Чёрная борода величаво ниспадала на грудь, и ещё повелительнее стало выражение светлых серых глаз, в которых мелькала дерзкая сардоническая улыбка.
Он поздоровался со мною шутливым рукопожатием и поощрительной усмешкой преподавателя, повстречавшего своего питомца. Поздоровался и с другими, помог нам вынести багаж и цилиндры с кислородом и погрузил всех и всё в свой большой автомобиль, шофёром которого был наш старинный знакомец, молчаливый Остин, человек, которому, казалось, были недоступны никакие ощущения. Когда я в последний раз приезжал сюда, он исполнял должность дворецкого.
Дорога наша шла вверх по отлогому холму, по красивой, приятной местности. Я сидел впереди, рядом с шофёром; три моих спутника, сидевшие за мною, говорили, как мне казалось, всё одновременно. Лорд Джон, насколько я мог понять, всё ещё увязал в своей истории с буйволом. Перебивая его и друг друга, звучали низкий басистый голос Челленджера и резкие слова Саммерли. Они оба затеяли какой-то научный спор. Остин повернул ко мне вдруг своё смуглое лицо, не отводя глаз от руля.
— Я уволен, — сказал он.
— О боже! — воскликнул я.
Мне всё представлялось в этот день таким необыкновенным. Все говорили самые неожиданные вещи. Я словно видел сон.
— В сорок седьмой раз! — сказал задумчиво Остин.
— Когда же вы оставите службу? — спросил я, так как мне больше ничего не пришло на ум.
— Никогда, — ответил он.
На этом разговор, казалось, кончился, но спустя некоторое время Остин вернулся к нему.
— Если я уйду, кто же позаботится о «нём»? — При этом он кивнул головою в сторону своего хозяина. — Кто же станет ему тогда служить?
— Вероятно, кто-нибудь другой, — сказал я глухо.
— Это невозможно. Никто здесь не протянет больше недели. С моим уходом всему дому капут, как часам, в которых лопнет пружина. Говорю вам это потому, что вы его друг и должны это знать. Захоти я поймать его на слове… Но у меня на это духу не стало. Они оба — хозяин и хозяйка — были бы как подкинутые дети. Я в доме всё, а вот не угодно ли, он меня увольняет!
— Почему же никто не может здесь ужиться? — спросил я.
— Потому что не все так рассудительны, как я. Хозяин человек очень умный, такой умный, что подчас даже чересчур. Кажется мне, впрочем, он не совсем в своём уме. Как бы вы думали, что сделал он сегодня утром?
— А что?
— Укусил экономку.
— Укусил?
— Да, сэр, за ногу. Я видел собственными глазами, как она потом, как пуля из пистолета, вылетела за ворота дома.
— О господи!
— Не то бы вы ещё сказали, кабы увидели, что у нас творится. Он не перестаёт ссориться с соседями. Некоторые из них говорят, что никогда он не был в более подходящем обществе, чем когда находился среди допотопных чудовищ, которых вы описали. Так они думают. Я же служу ему уже десять лет и привязан к нему, и к тому же, заметьте, он великий человек, и жить в его доме — честь. Но только подчас он в самом деле дурит. Поглядите-ка, сэр, вот хотя бы на это! Едва ли это можно назвать общепринятым гостеприимством. Не правда ли? Прочтите-ка сами!
Я поднял глаза. Автомобиль как раз сворачивал по крутому подъёму, и я увидел укреплённую на заборе доску со следующей краткой и выразительной надписью:
ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ!
ПОСЕТИТЕЛЯМ, ЖУРНАЛИСТАМ И НИЩИМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН!
— Это с трудом можно признать приветливым обхождением, — сказал Остин, покачивая головой. — На поздравительной карточке такая надпись выглядела бы не особенно мило. Простите меня, сударь, я уже давно так много не говорил, но не могу сдержать себя. Что-то на меня накатило. Пусть бьёт меня смертным боем, я всё-таки не уйду, будьте уверены. Он мой хозяин, а я его слуга, пусть так оно и остаётся до конца нашей жизни. Мы въехали в ворота, выкрашенные в белую краску, и покатили затем по извилистой аллее, обсаженной кустами рододендрона. В конце аллеи мы увидели белое кирпичное здание красивой архитектуры и приятного вида. Миссис Челленджер, маленькая, хрупкая особа, стояла, улыбаясь, в открытых дверях, приветствуя нас.
— Ну, моя милая, — сказал Челленджер, выскакивая из автомобиля, — вот я привёз тебе наших гостей. Для нас это новость — принимать гостей, не так ли? Мы и соседи наши, не очень-то любим друг друга, не правда ли? Если бы они могли от нас отделаться посредством крысиного яда, то сделали бы это, должно быть, уже давно.
— Это ужасно, прямо-таки ужасно, — воскликнула полусмеясь-полуплача его супруга. — Джорджу всегда нужно с кем-нибудь ссориться. У нас тут нет ни одного друга.
— Именно поэтому я могу дарить нераздельным вниманием свою несравненную жену, — сказал Челленджер и обхватил её нежную фигуру своею короткою толстою рукой. Если представить себе гориллу рядом с газелью, то можно составить себе понятие об этой чете.
— Пойдём, завтрак подан, и гости, должно быть, проголодались. Сарра уже вернулась?
Жена профессора удручённо покачала головою, а сам он громко рассмеялся и погладил себя по бороде.
— Остин, — крикнул он, — когда поставите машину в гараж, помогите хозяйке приготовить завтрак. Теперь, джентльмены, пойдёмте ко мне в кабинет, я должен сообщить вам некоторые очень важные вещи.