II

Опасная была эта горная крутая тропинка, уверяю вас! Не будь полупьян, я не отважился бы, пожалуй, продолжать путь. Местами приходилось ползти по узкому неровному карнизу, висящему над пропастью, и я в таких случаях слезал с Маши, пуская ее вперед. С большими трудностями, донельзя усталый и трезвый подобрался я, наконец, к отвесной скале, загородившей дорогу. Ни справа, ни слева пути не было. Тем времена вечерняя прохлада и наползающая темнота нагнали на меня страх, так как ночевать в этом месте, рискуя свалиться в пропасть, я не хотел. Трактирщик ничего не сказал мне об этой скале; он, видимо, не бывал здесь; он сказал только, что, следуя по тропинке, я попаду к хижине Снопа.

— Эй, есть ли жив человек?! — закричал я, задрав голову.

Ужасное горное эхо оглушило меня. Вдруг над скалой показалась косматая рыжая голова, рявкнув густым басом:

— Кто тут бродит, говори!

— Не вы ли господин Сноп? — сказал я, невольно сочувствуя трактирщику при виде мохнатых бровей и огненных глаз кирпично-багровой головы.

— Сноп — это я.

— Как же я попаду к вам?

— Зачем?

— Зачем?!.. Гм… Душа болит, господин Сноп.

— А именно?

— Растерянность… Уныние… страх жизни…

— О господи! — вздохнул Сноп.

— Потом: «Куда мы идем?»

— О господи! — вздохнул Сноп.

— Есть ли что за гробом и какое оно?

— О господи! — вздохнул Сноп.

— Зачем жить, если рок?

— О господи! — вздохнул Сноп.

— Зачем жить, если смерть?

— Довольно! — сказал Сноп. — Бедный умалишенный! Полезай сюда, я брошу тебе веревочную лестницу.

Голова скрылась, показалась снова, и к ногам моим упал конец лестницы.

— Осла я втяну потом, — сказал Сноп. — Иди сюда, уродливый сын природы, я тебя насквозь вижу!

Поднявшись, я очутился на лесистом плоскогорье, лицом к лицу со Снопом. Это был мужчина внушительно-высокого роста, босой, массивный, в голубой шерстяной блузе и таких же штанах. Я поклонился.

— Любишь ли ты пироги с мясом? — спросил он.

— О да.

— А кофе?

— Весьма.

— А холодненькое барабонское?

— Отчасти.

— Врешь! Очень любишь. Получишь ты и то, и другое, и третье, но сперва сядь, выслушай меня, затем поступай, как знаешь.

Мы сели.

— Во-первых, ты заметил, конечно, что у меня веселый характер. Это оттого, что я рассуждаю с точки зрения гордости. Гордость не позволяет мне ломиться в раз навсегда запертые для меня двери, ломиться только потому, что они заперты. Ты скажешь, что думать так значит расписаться в бессилии гордого человеческого ума. Друг мой! Мне тридцать пять лет; тебе тоже не меньше; поняли мы что-нибудь до сих пор в тайнах мироздания? Ничего. Будем ли мы настолько наглы, уверены, что именно за оставшиеся нам пятнадцать — двадцать лет уясним все? Ты, не краснея, скажешь, что попасть на луну не можешь, если в таких пустяках ты не чувствуешь себя униженным, то можешь, также не краснея, сказать, что всякие бесконечности тебе не по силам. «Когда-нибудь» — «Когда-нибудь»… — это другое дело; будем говорить о себе: ведь живем мы?!

Ты умрешь. Это неизбежно. Есть ли смысл бояться неизбежного?

Наоборот, — в виду неизбежности естественного для всех конца, следует жить густо и смело, как свойственно человеческой природе. Время — жизнь. Ешь много и вкусно, спи крепко, люби горячо и нежно, в дружбе и любви иди до конца; на удар отвечай ударом, на привет — приветом, и все, что не оскорбляет и не обижает других, разрешай себе полной рукой.

Поверь мне, — только в том и есть смысл жизни, что окружает тебя. Бесчисленное множество комбинаций представлено тебе: явлений, красок, предметов, людей, работ; найди свою комбинацию.

Пустота ли за гробом, жизнь ли — ты и в том и в другом случае ничего не теряешь. В первом потому, что терять некому, во втором — ясно, почему. Но представь, что ты бессмертен, — не ломал бы ты себе голову над этой загадкой.

Так или иначе — ты живешь. Так или иначе — умрешь Так или иначе — ты не знаешь и не узнаешь, что ждет тебя за последним вздохом. Гордо повернись спиной к этой штуке. Зачем унижаться, — бессмысленно, бесплодно; будь горд; смело живи и бестрепетно умирай.

Он встал, скрылся и, пока я переваривал новую для меня точку зрения гордости, вернулся с дымящимся пирогом и — о, боже! — с дюжиной холодненького барабонского. Затем он развел костер, мы сидели под кедром, на краю пропасти, ели, пили и говорили о медвежьих охотах. Взошла луна. Голубые призраки снеговых вершин дымились мутным сиянием. Мне было весело. Осел, втащенный Снопом на плоскогорье, дремал стоя, и уши его смешно дергались, когда громкое восклицание касалось их сонного мира.

Сноп принес из хижины еще дюжину барабонского и гитару.

Низким грудным голосом запел он старую итальянскую песенку:

Море чуть зыблется. Здесь на просторе,

Как рыбаки, — вы все сбросите горе;

И да покинут вас скорби земные!

Санта Лючия! Санта Лючия!!!

Загрузка...