Озорные рассказы

Предисловие к изданию 1855 года

[6]

Издатель не рискнул бы опубликовать эту книгу, не будь она произведением искусства в полном смысле этого слова – слова, которое в наши дни стало слишком расхожим. Однако он счел, что добросовестные критики и искушенные читатели, взяв в руки «Сто озорных рассказов»[7], вспомнят широко известные прецеденты, оправдывающие сие смелое предприятие, коего дерзость и чреватость опасностями автор его полностью сознавал.

Тот, кому еще дорога литература, не отречется от королевы Наваррской[8], Боккаччо[9], Рабле[10], Ариосто[11], Вервиля[12] и Лафонтена[13] – редких для нового времени гениев, каждый из которых, за вычетом сцены, стоил Мольера. Вместо того чтобы живописать чувства, большинство из них воссоздавало эпоху: и потому, чем ближе тот час, когда литература умрет, тем больше мы ценим эти старые книги, позволяющие вдохнуть свежий аромат простодушия, пронизанные смехом, коего лишен современный театр, называющие вещи своими именами, написанные языком живым и терпким, прибегнуть к которому сейчас уже никто не осмеливается даже в мыслях.

Понимание – вот чего ждет рассказчик, который не то чтобы считает себя наследником основоположников, но всего лишь идет по пути, уже пройденному и, казалось бы, закрытому прекрасными гениями, пути, успех на котором стал как будто невозможен в тот день, когда наш язык утратил свою первозданную наивность. Мог ли Лафонтен написать «Влюбленную куртизанку» в стиле Ж.-Ж. Руссо? Издатель позаимствовал эту ремарку у автора, дабы оправдать вышедшие из употребления обороты, используемые в этих рассказах: ко всем препятствиям, мешавшим осуществлению своего замысла, писатель добавил еще и непопулярный стиль.

Во Франции многие сейчас страдают от англицизмов и жаргона, на который часто сетовал лорд Байрон. Эти люди, краснеющие от милых откровенностей, которые в прошлом заставляли смеяться принцесс и королей, облачили в траур нашу древнюю физиономию и убедили самый веселый и остроумный народ в мире, что смеяться подобает лишь благопристойно, прячась за веером, они забыли о том, что смех как дитя малое, которое бесстрашно играет с тиарами, мечами и коронами.

При подобных нравах только талант может спасти от наказания автора «Озорных рассказов», однако, не желая все же рисковать, он осмелился представить на суд публики лишь первые десять рассказов. Мы же, преисполненные глубокой веры в читателя и автора, надеемся в скором времени выпустить еще десять, ибо не боимся ни книги, ни упреков.

И почему мы поносим в литературе то, что заслужило признание на художественных выставках, – поиски Делакруа, Девериа, Шенавара и многих великих художников Средних веков? Если мы признаём живопись, витражи, мебель и скульптуру эпохи Возрождения, то почему надо объявлять вне закона веселые новеллы, смешные стихи и сказки?

Дебют этой музы, ничуть не озабоченной своей наготой, нуждается в горячих защитниках и доброжелательной поддержке, и, может статься, таковые найдутся среди людей, чей вкус и порядочность не вызывают сомнений.

Издатель почел своим долгом дать это предуведомление всему свету. Что касается оправданий авторских, то они являются неотъемлемой частью его книги.

Март, 1832


Мы посчитали необходимым воспроизвести здесь предисловие, которым автор, назвавшись издателем, предварил первое издание первого десятка озорных рассказов. В нем он четко сформулировал собственный взгляд на нравственное значение своего сочинения. При всей известной высокодуховности, присущей его идеям и произведениям, автор «Человеческой комедии» подозревал, что на книгу, которую он считал своим шедевром, обрушится фарисейская критика, и, как видим, ответил на нее заранее, и этот глубокий по смыслу и ясный по форме ответ проливает свет и исключает всяческие споры.

Книга Бальзака на самом деле не просто произведение искусства в духе Дон Жуана, Пантагрюэля, поэм Пульчи[14] и тому подобных книг, украшающих библиотеки самых строгих ценителей литературы, она, и не надо об этом забывать, есть продукт литературной археологии. В эпоху, ставшую эпохой обновления и которую историки литературы еще будут порицать, молодой горячий Бальзак, достигший того возраста, когда одаренные буйной фантазией люди пьянеют от самих себя и, словно вакханки, наслаждаются собственными дарованиями, Бальзаку захотелось воскресить язык и дух прошлого. Он подражает Рабле, как иные подражали Ронсару[15], и пишет «Озорные рассказы» на чудесном языке шестнадцатого столетия – языке роскошном, насыщенном, свежем и лучезарном, освещающем мрак, подобно Авроре Корреджо, поднимающейся над чащей священного леса!

Таков был замысел Бальзака, и таково его произведение. Это добросовестные литературные раскопки, лишенные любых макиавеллиевских уловок, к которым прибегают литературные мистификаторы типа макферсонов, чаттертонов и многие другие. Бальзак в один прекрасный день решил, что было бы хорошо либо для услаждения собственного его ума, либо в более широких и возвышенных интересах пойти по пути подражания образцам, от которых в последнее время отвернулись, возможно слишком резко; и оказалось, что этот великий словесник, любивший французский язык, как родную мать, создал такое чудесное подражание, что оно стоит дороже иного оригинального произведения. Этого художника влекла лишь красота, он, подобно античному бегуну, гнался за нею с факелом в руках и наполнил опустевшие матрицы Рабле, Монтеня[16] и Ренье[17] своей молодой, бурлящей гением кровью и напоил их своими жизненными соками. Все, кто любит его гений как таковой, все, кто любит наслаждение, которое он нам дарит, и, наконец, все, кто ценит его за услуги, оказанные языку и литературной форме, не в силах предать забвению «Озорные рассказы», и именно поэтому мы предлагаем читателю их новое издание.

Первое издание показалось нам неполным и недостойным гения их автора, который, повторяем, ценил свои «Озорные рассказы» и любил их как шедевр, который стоил ему наибольших трудов. Оно показалось нам недостойным как огромного числа почитателей этого произведения, так и его славы. Сочинение, стоящее в стороне от «Человеческой комедии», сочинение исключительное, требовало особого подхода, и нам захотелось, чтобы ларчик был достоин жемчужины, и ради этого мы были готовы на все. Молодой художник, такой же в своем деле изобретатель, каким был изобретатель «Озорных рассказов», господин Гюстав Доре, вдохновленный Бальзаком так же, как Бальзак вдохновился примером Рабле и Боккаччо, придал в свою очередь новую форму «Озорным рассказам», форму пластическую, которая облекает в зримые образы картины, созданные словом. Иллюстрации, это украшение книг, сообщат новому изданию всю свою роскошь и будут содействовать ее новому успеху.

Август, 1855

Первый десяток

Пролог

Сие есть книга высокого варения, полная утех тонких и приправ пряных, приуготовленная для тех досточтимых венериков и достославных пьяниц, к коим обращался наш высокоуважаемый единоземец и вечная слава Турени – Франсуа Рабле. Не сказать, чтобы автору в самомнении его мало быть добрым туренцем и смешить отъявленных сластолюбцев сего милого тучного края, богатого на рогоносцев, проказников и шутников, как никакая другая земля, – края, одарившего Францию знаменитостями вроде покойного острослова Курье[18], Вервиля, сочинившего «Способ выйти в люди», и многих иных не менее известных личностей, из списка коих мы вычеркнули Декарта[19] ввиду насупистости оного и за то, что он восславлял пустопорожние мечтания, а не вино и лакомства. Любомудра сего все пирожники и мясники Тура чураются, как огня, знать его не хотят и слышать о нем не желают, а коли все же услышат его имя, вопрошают: «А он из каких краев?» Так вот, книга сия есть продукт веселого досуга добрых старых монахов, которые еще обретаются кое-где по соседству с Туром, скажем, в Гренадьере-ле-Сен-Сир, Саше, Азе-лё-Риделе, Мармустье, Верете и Рошкорбоне. Дряхлые каноники и дерзкие жены, знававшие еще то славное времечко, когда можно было хохотать без оглядки и не боясь лопнуть, – это чистый кладезь прелестных историй. Нынче же дамы смеются украдкой, что подходит нашей жизнерадостной Франции, как корове седло, а королеве маслобойка. А поскольку смех – это привилегия, дарованная свыше только человеку, коему хватает поводов для слез из-за разных политических свобод, чтобы вдобавок еще и над книжками плакать, я решил, что будет чертовски патриотичным выпустить в свет толику веселостей тогда, когда скука льется на нас мелким ситничком и не только пронизывает нас до мозга костей, но и растворяет наши древние обычаи, согласно коим смех является увеселением народным. Увы, мало осталось тех старых пантагрюэлистов, кои предоставляли Богу и королю делать свое дело и, довольствуясь смехом, не слишком-то докучали своей пастве, теперь их не сыщешь днем с огнем, так что я вельми опасаюсь, что сии почтенные фрагменты старых настольных книг будут освистаны, ошиканы, охаяны, опорочены и осуждены, что меня отнюдь не позабавит, ибо я питаю и всячески выказываю огромное почтение к нашим добрым галльским насмешникам.



Знайте же, злобные критиканы, белибердоносцы и гарпии, вы, втаптывающие в грязь находки и выдумки всех и каждого, мы смеемся только в детстве, и чем мы старше, тем реже звучит наш смех: он затухает и хиреет, словно огонек в лампаде. Сие означает, что, дабы смеяться, надобно быть невинным и чистым душою, в противном случае вы кривите рот, кусаете губы и хмурите брови, как всякий, кто пытается скрыть свои пороки и нечистые помыслы. Посему смотрите на это сочинение как на статую или группу статуй, некоторые особенности коих художник никак не может скрыть, и был бы он дурак дураком, коли заменил бы их фиговыми листочками, ибо подобные изваяния, как и эта книга, для монастырей не предназначены. Однако же я хоть и с отвращением великим, но позаботился о том, чтобы выполоть из рукописей старые и уже мало кому понятные слова, которые могли бы поранить уши, ослепить глаза, вогнать в краску щеки и порвать уста девственниц с гульфиками и целомудренных при трех любовниках особ, ибо подобает всячески подстраиваться под пороки своего времени, а иносказание гораздо галантнее слова! Надобно признать, мы стары и посему находим, что длиннющие околесины лучше коротких безумств нашей юности, хотя они услаждали нас дольше и больше. Следовательно, избавьте меня от вашего злословья и, дабы книга моя дала жару, читайте ее не днем, а на ночь, и, главное, не давайте ее девственницам, ежели паче чаяния таковые еще где-то обретаются. Оставляю вас с ней наедине, вовсе за нее не опасаясь, ибо она родом из благодатного края – все, что вышло из него, имело большой успех. Это доказывают королевские ордена Золотого Руна, Духа Святого, Подвязки, Бани и многие другие примечательные штуковины, коими наградили тех, в чьей тени я скромно прячусь.

Итак, милые мои, развлекайтесь и – телу во здравие, чреслам на пользу – веселитесь, читая мою книгу, и чума вас возьми, коли, все прочитав, вы не помянете меня добрым словом. Слова эти принадлежат нашему доброму учителю Рабле, царю здравомыслия и комедии, перед которым мы все должны снять шляпу в знак почтения и признательности.


Красавица Империа

Время действия: конец 1415 года.

Отправляясь на Констанцский собор[20], архиепископ города Бордо принял в свиту свою турского священника – прелестного обхождением и речами юношу, который считался сыном куртизанки и некоего губернатора. Епископ Турский с охотою уступил юношу своему другу, когда тот через город Тур следовал, ибо архипастыри привыкли оказывать друг дружке подобные услуги, ведая, как досадить может богословский зуд. Итак, молодой священнослужитель прибыл в Констанц и поселился в доме у своего прелата, мужа преученого и строгих правил.



Наш священник, прозывавшийся Филиппом де Мала, положил вести себя добронравно и со всем тщанием служить своему попечителю, но вскоре увидел он, что многие, прибывшие на славный собор, самую рассеянную жизнь вели, за что не только индульгенций не лишались, а даже более их имели, нежели иные разумные добропорядочные люди, а сверх того удостаивались еще и золотых монет и прочих доходов. И вот как-то в ночь, роковую для добродетели нашего монаха, дьявол тихохонько шепнул ему на ухо, чтобы он от благ земных не отвращался, ибо каждый да черпает в неоскудеваемом лоне святой нашей матери церкви, и таковое неоскудение есть чудо, доказывающее наивернейшим образом бытие Божие. Наш священник внял советам дьявола. И тут же порешил обойти все констанцские кабачки, всех немецких удовольствий испробовать даром, если представится случай, ибо у него за душой не было ни гроша. А так как до той поры Филипп был поведения скромного, во всем следуя престарелому своему пастырю, который – не по доброй воле, а по немощи своей – плотского греха чурался и даже через это прослыл святым, наш юноша часто терзался жгучим вожделением и впадал в великое уныние. Причиной тому было множество прелестных полнотелых красоток, весьма, впрочем, к бедному люду суровых и обитавших в Констанце ради просветления умов святых отцов, участников Собора. И тем сильнее распалялся Филипп, что не знал, как подступиться к сим роскошным павам, кои помыкали кардиналами, аббатами, аудиторами, римскими легатами, епископами, герцогами и маркграфами разными, словно самой последней церковной братией. Прочитав вечернюю молитву, юноша твердил мысленно разные нежные слова, предназначенные для прелестниц, упражняясь в пресладостном молитвословии любви. Тем самым подготовлялся он ко всем возможным случаям. А на следующий день, если он, направляясь ко всенощной, встречал какую-либо из этих принцесс, прекрасную собою, надменно возлежащую на подушках в своих носилках, в сопровождении горделивых пажей при оружии, он останавливался, разиня рот, словно пес, нацелившийся на муху. И от созерцания холодного лица красавицы его еще пуще бросало в жар.



Секретарь епископа, дворянин из Перигора, как-то раз поведал ему, что все эти святые отцы, прокуроры и аудиторы римские, желая попасть в дом к такой красотке, весьма щедро одаряют ее, и отнюдь не святыми реликвиями и индульгенциями, а напротив того – драгоценными камнями и золотом, ибо тех кошечек соборные вельможи лелеют и оказывают им высокое покровительство. Тогда наш бедный туренец, как ни был он прост и робок, стал припрятывать под матрац жалкие свои гроши, получаемые от епископа за то, что перебелял его бумаги, в надежде, что со временем соберется у него довольно денег, дабы хоть издали взглянуть на кардинальскую наложницу, а далее он уповал на милость Божию. И, будучи сущим младенцем по разуму, он столько же сходствовал с мужчиною, сколько коза в ночном мраке похожа на девицу. Однако, влекомый желанием своим, бродил он вечерами по улицам Констанца, нимало об опасностях не помышляя, ни даже о мечах грозной стражи, и дерзко выслеживал святых отцов, когда они к любовницам своим пробирались. И тут он видел, как зажигались в доме огни, как освещались окна и двери. Потом внимал он веселью блаженных аббатов и других прочих, когда те, отведав роскошных вин и яств, затягивали тайную аллилуйю, рассеянным ухом внимая музыке, которой их угощали. Повара на кухне совершали поистине чудеса, как бы творя обедни наваристых супов, утрени окорочков, вечерни лакомых паштетов и вознося славословие сластей; а уж после возлияний пресвятые отцы умолкали. Младые их пажи играли в кости у порога, ретивые мулы брыкались на улице. Все шло отменно. И вера и страх Божий всему сопутствовали. А вот беднягу Гуса предали огню. За какую вину? За то, что полез рукою без спроса в блюдо. Зачем было соваться в гугеноты до времени, раньше других?



Премиленький наш монашек частенько получал затрещины или хватал тумаки, но дьявол поддерживал и укреплял в нем надежду, что рано или поздно настанет и его черед и выйдет он сам в кардиналы у какой-нибудь кардинальской наложницы. Возгоревшись желанием, стал он смел, словно олень по осени, и даже настолько, что как-то вечером пробрался в красивейший из домов Констанца, на лестнице коего он часто видел офицеров, сенешалей, слуг и пажей, с факелами в руках ожидающих своих господ – герцогов, королей, кардиналов и епископов.



«Ага! – сказал про себя наш монах. – Здешняя прелестница, должно быть, самая прекрасная и есть!»

Вооруженный страж пропустил Филиппа, думая, что юноша состоит в свите баварского электора[21] и, верно, послан с каким-нибудь поручением от оного герцога, только что покинувшего дом красавицы. Быстрее гончего пса в любовном раже взбежал наш монашек по ступеням, влекомый сладостным запахом духов, до самой той комнаты, где раздевалась хозяйка, болтая со своими служанками. И встал он как вкопанный, трепеща, словно вор, застигнутый стражником. Красавица скинула уже платье. Служанки хлопотали над ее разуванием и раздеванием и столь проворно и откровенно обнажили ее прекрасный стан, что зачарованный попик успел только громкое «ах!» воскликнуть, и в этом возгласе была сама любовь.



– Что вам нужно, мой мальчик? – спросила дама.

– Душу мою вам предать, – ответствовал тот, пожирая ее взором.

– Можете прийти завтра, – промолвила она, желая потешиться над юношей.

На что Филипп, весь зардевшись, отвечал:

– Долгом своим почту!



Хозяйка громко засмеялась. А Филипп, в блаженном смятении, не трогаясь с места, взором ласкал ее прелести, зовущие любовь, как то: волосы, ниспадающие вдоль спины, слоновой кости глаже, а сквозь кудри, рассыпавшиеся по плечам, атласом отливала кожа белее снега. На чистом челе красавицы горел рубиновый подвесок, но огненными своими переливами он уступал блеску ее черных очей, увлажненных слезами, кои вызваны были неудержимым смехом. Играючи, она даже подкинула востроносую туфельку, всю раззолоченную, словно дароносица, и, от хохота изогнувшись, показала свою босую ножку, величиной с лебяжий клювик. К счастью для юного попика, красавица была в тот вечер весела, а то вылететь бы ему прямо из окна, ибо и знатнейшего епископа могла при случае постичь та же участь.

– У него красивые глаза, – промолвила одна из служанок.

– Откуда он взялся? – вопросила другая.

– Бедное дитя! – воскликнула Империа[22]. – Его, наверное, мать ищет. Надобно нам наставить его на путь истинный!



Расторопный наш туренец, нимало не теряясь, с упоением воззрился на ложе, покрытое золотой парчой, где собиралась отдыхать прекрасная блудница. Влажный его взгляд, умудренный силою любви, разбудил воображение госпожи Империи, и, покоренная красавчиком, она не то шутя, не то всерьез повторила: «Завтра…» – и отослала его, властно махнув рукою, мановению которой покорился бы сам папа Иоанн[23], тем более сейчас, когда был он подобен улитке, лишенной раковины, ибо Констанцский собор только что его обезватиканил.

– Ах, госпожа, вот и еще один обет целомудрия полинял от любовного жара, – промолвила прислужница.

Смех возобновился, шутки посыпались градом, Филипп ушел, стукнувшись головой о косяк, и долго не мог опомниться, как встрепанная ворона, – столь пленительна, подобно сирене, выходящей из вод, была госпожа Империа. И, запомнив зверей, искусно вырезанных на дверных наличниках, Филипп вернулся к своему добродушному пастырю с дьявольским вожделением в сердце и ошеломленный виденным до самой глубины своего естества. Поднявшись в отведенную ему каморку, он всю ночь напролет считал и пересчитывал свои гроши, но больше четырех монет, называемых «ангелами», ничего не обнаружил, и, так как не было у бедняги иного состояния, понадеялся он ублаготворить красавицу, отдав ей все, чем владел в этом мире.



– Что с тобою, сын мой? – спросил его добрый архиепископ, обеспокоившись возней и вздохами монашка.

– Ах, монсеньор! – ответствовал бедный. – Я дивлюсь, как сие возможно, чтобы столь легковесная и красивая дама таким непереносимым грузом лежала на сердце.

– Какая же? – спросил архиепископ, отложивший требник, который читал он для виду.

– Господи Иисусе, вы станете укорять меня, отец мой и покровитель, за то, что я посмел улицезреть возлюбленную кардинала, а может, и того знатнее. И я возрыдал, увидя, как мало имею я этих треклятых монет, дабы с благословения вашего наставить грешницу на путь добра.

Архиепископ собрал на челе своем, над самым носом, морщины наподобие треугольника и не изрек ничего. А смиренный Филипп дрожал всем телом оттого, что отважился исповедоваться пред своим высоким наставником. Святой отец только вопросил его:

– Стало быть, она весьма дорогая?

– Ах, – воскликнул монашек, – она обчистила немало митр и облупила не один жезл.

– Итак, Филипп, ежели отречешься от нее, я выдам тебе тридцать «ангелов» из казны для бедных.

– Ах, святой отец, это будет для меня весьма убыточно, – ответствовал юноша, пылая при мысли о наслаждениях, каковые обещал себе изведать.

– О Филипп, – промолвил добрый пастырь, – неужели ты решился предать себя в лапы дьявола и прогневать Господа, уподобившись всем нашим кардиналам?

И учитель, сокрушенный скорбью, стал молить святого Гатьена, покровителя девственников, дабы тот оградил смиренного слугу своего. А молодому грешнику приказал коленопреклоненно молить заступника своего Филиппа; но окаянный монах просил у небесного своего предстателя совсем иного: помочь ему не оплошать, когда отдаст он себя на милость и волю прелестницы. Добрый архиепископ, видя прилежное моление юноши, воскликнул:

– Крепись, сын мой! Небо тебя услышит.



Наутро, пока старец, покровитель Филиппа, изобличал на Соборе распутство христианских апостолов, юноша истратил свои тяжким трудом добытые денежки на благовония, притирания, паровую баню и на иные суеты и стал до того хорош, что можно было его принять за любовника какой-нибудь куртизанки. Через весь город Констанц направился он отыскивать дом королевы своего сердца, и, когда спросил у прохожих, кому принадлежит названное жилище, те засмеялись ему в лицо, говоря:

– Откуда такой сопляк взялся, что никогда не слыхал о красавице Империи?

Услышав имя Империи, он понял, в сколь ужасную западню лезет сам себе на погибель, и испугался, что прикопленные им «ангелы» он дьяволу под хвост выбросил.

Из всех куртизанок Империа почиталась самой роскошной и слыла к тому же взбалмошной, и вдобавок была она прекрасна, словно богиня; и не было ее ловчее в искусстве водить за нос кардиналов, укрощать свирепейших вояк и притеснителей народа. При особе ее состояли лихие капитаны, лучники, дворяне, готовые служить ей во всяком деле. Единое ее гневное слово любому не угодившему ей могло стоить головы. И такую же погибель несла любезная ее улыбка, ибо не единожды мессир Бодрикур, военачальник, на службе короля французского состоявший, вопрошал, нет ли такого, кого сей же час ради нее надлежит убить, чтобы посмеяться над святыми отцами.



Важнейшим особам духовного звания госпожа Империа вовремя умела ласково улыбнуться и вертела всеми как хотела, будучи бойка на язык и искусна в любви, так что и самые добродетельные, самые холодные сердцем попадались, как птицы в тенета. И потому она жила, любима и уважаема, не хуже родовитых дам и принцесс, и, обращаясь к ней, называли ее «госпожа Империа». Одной знатной и строгого поведения даме, которая сетовала на то, сам император Сигизмунд[24] ответствовал, что они-де, благородные дамы, суть блюстительницы мудрых правил святейшей добродетели, а госпожа Империа хранит сладостные заблуждения богини Венеры. Слова, доброго христианина достойные, и несправедливо ими возмущались благородные дамы.

Итак, Филипп, вспоминая прелести, кои он с восторгом лицезрел накануне, опасался, что этим дело и кончится, и тяжко огорчался. Он бродил по улицам, не пил, не ел, ожидая своего часа, хотя был достаточно привлекателен собою, весьма обходителен и мог найти себе красавиц, менее жестокосердых и более доступных, нежели госпожа Империа.

С наступлением ночи молодой наш туренец, подстрекаемый самолюбием и обуреваемый страстью, задыхаясь от волнения, проскользнул, как уж, в жилище истинной королевы собора, ибо пред нею склоняли главы свои все столпы церкви, мужи закона и науки христианнейшей.

Дворецкий не признал Филиппа и хотел было вытолкать его вон, когда служанка крикнула сверху лестницы:

– Эй, мессир Имбер, это дружок нашей госпожи.

И бедняга Филипп, вспыхнув, как факел в брачную ночь, поднялся по лестнице, спотыкаясь от счастья и предвкушая близкое уже блаженство. Служанка взяла его за руку и повела в залу, где в нетерпении ждала госпожа Империа, одетая, как подобает жене многоопытной и чающей удовольствий. Империа, сияя красотой, сидела за столом, покрытым бархатною скатертью, расшитой золотом и уставленной отменными напитками. Вина во флягах и кубках, одним своим видом возбуждающие жажду, бутыли с гипокрасом[25], кувшины с добрым кипрским, коробочки с пряностями, зажаренные павлины, приправы из зелени, посоленные окорочка – все это восхитило бы взор влюбленного монашка, если бы не так сильно любил он красавицу Империю. А она сразу же приметила, что юноша очей от нее не может оторвать. Хоть и не в диковинку были ей поклонения бесстыжих попов, терявших голову от ее красоты, все же она возрадовалась, ибо за ночь совсем влюбилась в злосчастного юнца, и весь день он не давал покоя ее сердцу. Все ставни были закрыты. Хозяйка дома была в наилучшем расположении духа и в таком наряде, словно готовилась принять имперского принца. И наш хитрый монашек, восхищенный райскою красою Империи, понял, что ни императору, ни бургграфу, ни даже кардиналу, накануне избрания в папы, не одолеть его в тот вечер – его, бедного служку, у коего за душой нет ничего, кроме дьявола и любви. Он поспешил поклониться с изяществом, которому мог позавидовать любой кавалер. И за то дама сказала, одарив его жгучим взором:

– Садитесь рядом со мною, я хочу видеть, переменились ли вы со вчерашнего дня.

– О да, – ответствовал Филипп.

– А чем же?

– Вчера, – продолжал наш хитрец, – я любил вас, а нынче вечером мы любим друг друга, и из бедного страдальца я стал богаче короля.

– Ах ты, малыш, малыш! – воскликнула она весело. – Ты, я вижу, и впрямь переменился: из молодого священника стал старым дьяволом.



И они сели рядышком возле жаркого огня, от которого по всему их телу еще сильнее разливалось любовное опьянение. Они так и не начинали ужинать, не касались яств, глаз не отрывали друг от друга. И когда наконец расположились привольно и с удобством, раздался неприятный для слуха госпожи Империи шум, будто невесть сколько людей вопили и дрались у входа в дом.

– Госпожа, – доложила вбежавшая служанка, – а вот еще другой!

– Кто? – вскричала Империа высокомерно, как разгневанный тиран, встретивший препону своим желаниям.

– Куарский епископ хочет поговорить с вами.

– Чтоб его черти побрали! – ответствовала Империа, взглянув умильно на Филиппа.

– Госпожа, он заметил сквозь ставни свет и расшумелся.

– Скажи ему, что я в лихорадке, и ты не солжешь, ибо я больна этим милым монашком, так он мне вскружил голову.

Но не успела она произнести эти слова, пожимая с чувством Филиппу руку, пылавшую от любовного жара, как тучный епископ Куарский[26] ввалился в залу, пыхтя от гнева. Слуги его, следовавшие за ним, внесли на золотом блюде приготовленную по монастырскому уставу форель, только что выловленную из Рейна, затем пряности в великолепных коробочках и тысячу лакомств, как то: ликеры и компоты, сваренные святыми монахинями из аббатства Куарского.



– Ага! – громогласно возопил епископ. – Почто вы, душенька, торопите меня на вертел к дьяволу, я и сам сумею к нему отправиться во благовремение.

– Из вашего брюха когда-нибудь сделают изрядные ножны для шпаги, – ответствовала Империа, нахмуря брови, и всякого, кто узрел бы грозное ее чело, еще недавно ясное и приветливое, пробрала бы дрожь.

– А этот служка ныне уже участвует в обедне? – свирепо вопросил епископ, поворачивая к прекрасному Филиппу свое широкое и багровое лицо.

– Монсеньор, я здесь, дабы исповедовать госпожу Империю.

– Как, разве ты канона не ведаешь? Исповедовать дам в сей ночной час положено лишь епископам. Чтобы духу твоего здесь не было! Иди пасись с монахами своего чина и не смей носа сюда показывать, иначе отлучу тебя от церкви.

– Ни с места! – воскликнула, разъярясь, госпожа Империа, еще прекраснее в гневе, нежели в любви, а в то мгновение в ней сочетались и любовь и гнев. – Оставайтесь, друг мой, вы здесь у себя.

Тогда Филипп уразумел, что он воистину ее возлюбленный.

– Разве не поучает нас Писание и премудрость евангельская, что вы оба равны будете перед ликом Господним в долине Иосафатской? – спросила госпожа Империа у епископа.

– Сие есть измышление дьявола, каковой своих адских выдумок к Библии подмешал, но так и впрямь написано, – ответствовал тупоумный толстяк, епископ Куарский, поспешая к столу.

– Ну так будьте же равны передо мною, истинной вашей богиней на земле, – промолвила Империа, – а то я прикажу вас превежливо задушить чрез несколько дней, сдавив хорошенько то место, где голова к плечам приделана. Клянусь в том всемогуществом моей тонзуры, которая ничуть не хуже папской! – И, желая присовокупить к трапезе форель, принесенную епископом, равно как и пряности и сласти, она сказала: – Садитесь и пейте.

Но хитрой девке не впервой было проказничать, и она подмигнула милому своему: пренебреги этим тевтоном, чем больше он отведает разных вин, тем скорее придет наш час.



Прислужница усадила епископа за стол и захлопотала вокруг него; тем временем Филипп онемел от ярости, ибо видел уже, что счастье его рассеивается как дым, и в мыслях посылал епископа ко всем чертям, коих сулил ему больше, чем существует монахов на земле. Трапеза близилась к концу, но наш Филипп к яствам не прикоснулся, он алкал одной лишь Империи и, прижавшись к ней, сидел, не говоря ни слова, кроме как на том прекрасном наречии, которое ведомо всем дамам и не требует ни точек, ни запятых, ни знаков восклицания, ни заглавных букв, заставок, толкований и картинок. Тучный епископ Куарский, весьма сластолюбивый и превыше всего радеющий о своей бренной шкуре, в каковую его заправила покойная мать, пил гипокрас, щедро наливаемый ему нежною рукою хозяйки, и уже начал икать, когда раздался громкий шум приближавшейся по улице кавалькады. Топот множества лошадей, покрики пажей – го! го! – возвещали, что прибывает некий вельможа, одержимый любовью. И точно. Вскоре в залу вошел кардинал Рагузский, которому слуги Империи не посмели не открыть дверей. Злосчастная куртизанка и ее любовник стояли в смущении и расстройстве, словно пораженные проказой, ибо лучше было бы искусить самого дьявола, нежели отринуть кардинала, тем паче в тот час, когда никто не ведал, кому быть папой, ибо три притязателя на папский престол уже отказались от тиары к вящему благу христианского мира.



Кардинал, хитроумный и весьма бородатый итальянец, слывший ловким спорщиком в богословских вопросах и первым запевалой на всем соборе, разгадал, долго не раздумывая, альфу и омегу этой истории. Поразмыслив с минуту, он уже придумал, как действовать, чтобы ублажить себя без лишних хлопот. Он примчался, гонимый монашеским сластолюбием, и, чтобы заполучить свою добычу, не дрогнув заколол бы двух монахов и продал бы свою частицу честного Креста Господня, что, конечно, достойно всяческого осуждения.

– Эй, дружок, – обратился он к Филиппу, подзывая его к себе.

Бедный туренец, ни жив ни мертв от страха, решив, что сам дьявол вмешался в его дела, встал и ответствовал грозному кардиналу:

– К вашим услугам!

Последний взял его под руку, увел на ступени лестницы и, поглядев ему прямо в глаза, начал не мешкая:

– Черт возьми, ты славный малый, так не вынуждай же меня извещать твоего пастыря, сколько весят твои потроха. Могу же я потешить себя на старости лет, а за содеянное расквитаться благочестивыми делами. Посему выбирай: или сочетаться тебе крепкими узами до окончания дней своих с неким аббатством, или с госпожой Империей на единый вечер и за то принять наутро смерть.

Бедный туренец в отчаянии промолвил:

– А когда, монсеньор, пыл ваш уляжется, дозволено будет мне сюда вернуться?

Кардинал хоть и не рассердился, однако ж ответил сурово:

– Выбирай – виселица или митра!

Монашек лукаво улыбнулся:

– Дайте аббатство покрупнее да посытнее…

Услышав это, кардинал вернулся в залу, взял перо и нацарапал на обрывке пергамента грамоту французскому представителю.



– Монсеньор, – сказал наш туренец кардиналу, пока тот выводил наименование аббатства. – Куарский епископ не уйдет отсюда так быстро, как я, ибо у него самого аббатств не менее, нежели в граде Констанце найдется солдатских кабачков, вдобавок он уже вкусил от лозы виноградной. Посему, думается мне, дабы возблагодарить вас за столь славное аббатство, должен я дать вам благой совет. Вам, конечно, известно, как зловреден и прилипчив проклятый коклюш, от которого град Париж жестоко претерпел, – итак, скажите епископу, что вы сейчас напутствовали умирающего старца, вашего друга – бордоского архиепископа. И вашего соперника выметет отсюда, как пучок соломы ветром.

– Ты достоин большей награды, нежели аббатство, – воскликнул кардинал. – Черт возьми, мой милый, вот тебе сто экю на дорогу в аббатство Тюрпеней, я их вчера выиграл в карты, прими от меня их в дар.

Услыхав эти слова и видя, что Филипп де Мала удаляется, не ответив даже, как она уповала, на нежный взгляд ее глаз, из коих струилась сама любовь, красавица Империа запыхтела подобно дельфину, ибо догадалась, почему отрекся от нее пугливый монашек. Она еще не была столь ревностной католичкой, чтоб простить любовнику, раз он изменил ей, не желая умереть ради ее прихоти. И в змеином взоре, коим Империа смерила беглеца, желая его унизить, была начертана его смерть, что весьма позабавило кардинала: распутный итальянец почуял, что аббатство, подаренное им, вскоре обратно к нему вернется. А наш туренец, нимало не обращая внимания на гнев Империи, выскользнул из дома, как побитый пес, которого отогнали от господского стола. Из груди госпожи Империи вырвался стон: в тот час она бы жестоко расправилась со всем родом человеческим, будь это в ее власти, ибо пламя, вспыхнувшее в ее крови, бросилось ей в голову и огненные искры закружились в воздухе вкруг нее. И немудрено – впервые случилось, что ее обманул какой-то жалкий монах. А кардинал улыбался, видя, что теперь дело пойдет на лад. Ну и хитер был кардинал Рагузский, недаром заслужил он красную шляпу[27].

– Ах, дражайший мой собрат, – обратился он к епископу Куарскому, – я не нарадуюсь, что нахожусь в столь прекрасной компании, и паче рад, что прогнал отсюда семинариста, недостойного быть в обществе госпожи Империи, – особенно потому, что, коснувшись его, моя красавица, бесценная моя овечка, вы могли бы умереть самым недостойным образом по вине простого монаха.

– Но как это возможно?

– Он писец у архиепископа Бордоского, а наш старичок нынче утром заразился…

Епископ Куарский разинул рот, словно собираясь проглотить круглый сыр целиком.

– Откуда вы это знаете? – спросил он.

– Мне ли то не знать, – ответил кардинал, взяв за руку простодушного немца, – я только что исповедал его и напутствовал. И в сей час наш безгрешный старец готовится прямым путем лететь в рай.

Тут епископ Куарский доказал, сколь люди тучные легки на подъем. Доподлинно известно, что праведникам, особливо пузатым, Господь по милости Своей и в возмещение их тягот дарует кишки весьма растяжимые, как рыбьи пузыри. И вышеназванный епископ, подпрыгнув, отпрянул назад, обливаясь потом и до времени кашляя, будто бык, которому в корм подмешали перья. Потом, вдруг побледневши, бросился он вниз по лестнице, не сказав даже «прости» госпоже Империи. Когда двери захлопнулись за епископом и он уже припустился бегом по улице, кардинал Рагузский[28] рассмеялся и сказал, желая позабавиться:

– Ах, милочка моя, ужель недостоин я стать папою и – того лучше – быть хоть на сегодня твоим возлюбленным?

Увидев, что Империа нахмурилась, он приблизился к ней, желая заключить ее в объятия, приголубить, прижать к груди по-кардинальски, ибо у кардиналов руки лучше подвешены, чем у прочих людей, лучше даже, чем у вояк, по той причине, что святые отцы в праздности живут и силы свои зря не расточают.

– Ах, – воскликнула Империа, отшатнувшись, – ты ищешь моей смерти, митроносец безумный! Для вас превыше всего ваше распутство, бессердечный грубиян! Что я тебе? Игрушка, служанка твоей похоти. Ежели страсть твоя меня убьет, вы причислите меня к лику святых, только и всего. Ты заразился коклюшем[29] и смеешь еще домогаться меня! Ступай прочь, поворачивай отсюда, безмозглый монах, а меня и перстом коснуться не смей, – кричала она, видя, что он к ней приближается, – не то попотчую тебя этим кинжалом.

И лукавая девка выхватила из кошелька свой тонкий стилет, коим она при надобности умела владеть.

– Но, птичка райская, душечка моя, – молил кардинал, – ужели ты не поняла шутки? Надобно же было мне выпроводить прочь престарелого куарского быка.

– Да, да, сейчас я увижу, любите вы меня или нет. Уйдите немедля. Если вас уже взял недуг, погибель моя вас нимало не тревожит. Мне достаточно знаком ваш нрав, знаю я, какую цену вы готовы заплатить ради единого мига услады; в тот час, когда вам придет пора помирать, вы всю землю без жалости затопите. Недаром во хмелю вы сами тем похвалялись. А я люблю только себя, свои драгоценности и свое здоровье. Ступайте! Придите завтра, если только до утра не протухнете. Сегодня я тебя ненавижу, добрый мой кардинал, – добавила она, улыбаясь.

– Империа! – возопил кардинал, падая на колени. – Святая Империа, не играй моими чувствами.

– Да что вы! – отвечала куртизанка. – Никогда я не играю предметами священными.

– Ах ты, тварь! Завтра же отлучу тебя от церкви!

– Боже правый! Да ваши кардинальские мозги совсем свихнулись!

– Империа, отродье дьявольское! Нет! Нет! Красавица моя, душенька!

– Уважайте хоть сан свой! Не стойте на коленях. Глядеть противно!

– Ну хочешь, я дам тебе отпущение грехов in articulo mortis[30]. Хочешь, подарю тебе все свое состояние или, того лучше, частицу Животворящего Креста Господня? Хочешь?

– Нынче вечером мое сердце не купить никакими богатствами, ни земными, ни небесными, – смеясь, отвечала Империа. – Я была бы последней из грешниц, недостойной приобщаться Святых Тайн, не будь у меня своих прихотей.

– Я сожгу твой дом! Ведьма! Ты приворожила меня и за то сгоришь на костре… Выслушай меня, любовь моя, моя душенька, обещаю тебе лучшее место на небесах. Ну скажи! Не хочешь? Так смерть тебе, смерть, колдунья!

– Вот как? Я убью вас, монсеньор!

Кардинал даже задохнулся от ярости.

– Да вы безумны, – сказала Империа. – Ступайте прочь, вы последних сил лишитесь.

– Погоди, вот буду папою, ты за все заплатишь.

– Все равно и тогда из моей воли не выйдешь!

– Скажи, чем могу я угодить тебе сегодня?

– Уйди.



Она вскочила, проворная, словно трясогузка, порхнула в свою спальню и заперлась на замок, предоставив кардиналу бушевать одному, так что пришлось ему в конце концов удалиться. Когда же красавица Империа осталась в одиночестве перед очагом у стола, убранного к трапезе, покинутая своим юным монашком, она разорвала на себе в гневе все свои золотые цепочки.

– Клянусь всеми чертями, рогатыми и безрогими, раз этот негодный мальчишка побудил меня задать кардиналу подобную трепку, за что меня завтра могут отравить, а сам мне никакого удовольствия не доставил, клянусь, я не умру прежде, чем не узрю своими глазами, как с него живого шкуру будут сдирать. Ах, сколь я несчастна! – горько плакалась она, на сей раз непритворными слезами. – Лишь краткие часы радости урываю я то здесь, то там и должна оплачивать их тем, что подлым ремеслом занимаюсь, да еще душу свою гублю!

Так Империа горестные пени свои изливала, словно телок, ревущий под ножом мясника, и вдруг увидела она в венецианском зеркале румяное лицо монашка, который ловко проскользнул в комнату и тихонько встал за ее спиной. И тогда воскликнула она:

– Ты самый распрекрасный из монахов, самый миленький монашек на свете, который когда-либо монашничал, монашился, монашулил в сем священном любвеобильном городе Констанце. Поди ко мне, мой любезный друг, любимый мой сынок, яблочко мое, услада моя райская. Хочу выпить влагу очей твоих, съесть тебя хочу, убить любовью. О мой цветущий, благоуханный мой, лучезарный бог! Тебя, простого монаха, я сделаю королем, императором, папой римским, и будешь ты счастливее их всех! Твори тогда твою волю, рази мечом, пали огнем! Я твоя и докажу тебе это, ибо станешь ты вскорости кардиналом, хоть бы пришлось мне отдать всю кровь сердца, чтобы в алый цвет окрасить твою черную шапочку!..

Дрожащими руками наполнила она греческим вином золотую чашу, принесенную толстяком епископом Куарским, и поднесла, счастливая, своему дружку, желая услужить ему, опустилась она перед ним на колени – она, чью туфельку принцы находили куда слаще для уст своих, чем папскую туфлю.

Но туренец молча смотрел на красавицу взором, столь алчущим любви, что она сказала ему, трепеща от блаженства:

– Ни слова, милый. Приступим к ужину!

Невольный грех

Время действия: середина XIII века.

Глава первая Как старый Брюин выбрал себе жену



Мессир Брюин, тот самый, что достроил замок Рош-Корбон ле Вувре на Луаре, был в молодости отчаянным повесой. Еще юнцом он портил девчонок, пустил по ветру родительское достояние и дошел в своем негодяйстве до того, что родного отца, барона де ла Рош-Корбон, засадил под запор; став сам себе господином, он денно и нощно бражничал и блудил за троих. Порастряс он свою мошну, погряз в распутстве с продажными девицами, провонял вином, предал запустению свои поместья и был отринут честными людьми, – остались ему друзьями лишь ростовщики, коим отдавал он в заклад последнее добро. Но лихоимцы весьма скоро стали скупеньки, и ничего из них нельзя было выжать, как из сухой ореховой скорлупы, когда увидели они, что ему нечем больше отвечать, кроме как фамильным замком де ла Рош-Корбон, ибо этот «Рюпес-Корбонис» находился под опекой самого короля. Тогда Брюин взбесился, бил правого и виноватого, сворачивая людям скулы, норовил по пустякам затеять драку. Видя это, аббат Мармустьерского монастыря, его сосед, весьма острый на язык, сказал ему, что такие поступки – верные признаки вельможных качеств и мессир стоит на правильном пути, но куда разумнее будет к вящей славе Господней бить мусульман, поганящих Святую землю; без сомнения, он вернется в Турень, нагруженный сокровищами и индульгенциями, или же проследует прямо в рай, откуда и ведут свое происхождение все бароны.





Названный барон, восхищаясь великим умом аббата, отбыл, снаряженный в дорогу попечением монахов, благословляемый аббатом и при громком ликовании своих соседей и друзей. Тогда пустился он грабить многие города Азии и Африки, избивать нехристей, без зазрения совести резать сарацин, греков, англичан и прочих, не заботясь о том, друзья они или нет и откуда они берутся, ибо, к чести своей, мессир Брюин не страдал излишним любопытством и спрашивал, с кем бился, лишь после того, как уже сразил противника. В этих трудах, весьма приятных Господу, королю и ему самому, Брюин заслужил славу доброго христианина, верного рыцаря и немало развлекся в заморских странах, поскольку охотнее он давал экю девкам, нежели медный грош беднякам, хотя чаще встречал честных бедняков, чем заманчивых девиц. Но, как истый туренец, не брезгал он никакой похлебкой. Наконец, пресытившись турками, священными реликвиями и прочей добычей, захваченной в Святой земле, Брюин, к великому изумлению жителей Вуврильона, воротился из Крестового похода, нагруженный золотом и драгоценными камнями, не в пример тем, которые уезжают с набитым кошелем, а возвращаются отягченные проказой и с пустой мошной. На обратном пути из Туниса король наш Филипп[31] наградил его графским титулом и назначил сенешалем в нашей округе и в Пуату. С тех пор его весьма полюбили, и стал он уважаем всеми по той причине, что, кроме всех прочих своих заслуг, основал собор Карм-Дешо в Эгриньольском приходе, чувствуя себя должником перед небесами за все грехи своей молодости, чем в полной мере снискал расположение самого Господа и святой церкви. Оплешивев, наш гуляка и злодей образумился и зажил честно, а если и блудил, то лишь втихомолку. Редко он гневался, разве только когда роптали при нем на Бога, чего не терпел, ибо сам в безумные годы своей младости был завзятым богохульником. И уж конечно, ни с кем больше он теперь не ссорился, да и не с кем было – кто не уступит сенешалю по первому его слову? А раз все желания твои исполняются, тут и сам черт ангелом сделается.




Был у графа замок сверху донизу в живописных надстройках, подобно испанскому камзолу. Замок сей был расположен на вершине холма, откуда смотрелся он в воды Луары. Внутри все покои разукрашены были роскошными шпалерами, мебелью разной, драгоценными занавесями, всякими сарацинскими диковинками, на которые не могли налюбоваться турские жители и сам архиепископ с монахами обители Святого Мартина, коим граф подарил стяг с бахромой из чистого золота. Вокруг того замка жались разного рода постройки, мельницы, амбары с зерном и всевозможные службы. Это был военный склад всей провинции, и Брюин мог выставить тысячу копий в распоряжение нашего короля. Если случалось местному бальи[32], склонному к короткой расправе, приводить к старому графу бедного крестьянина, заподозренного в каком-либо проступке, то старик говорил, улыбаясь:

– Отпусти этого, Бредиф, за него уже поплатились те, коих я в свое время по легкомыслию обидел…




Нередко, правда, и сам он приказывал вздернуть кого-нибудь без долгих слов на ближайшем дубовом суку или же на виселице. Но происходило это лишь во славу правосудия, чтоб добрый обычай не забывался в его владениях. Посему народ там был благоразумен и смирен, подобно монашкам, некогда здесь обитавшим, люди жили в спокойствии, зная, что сенешаль[33] защитит их от разбойников, злоумышленников, коим и впрямь он не мирволил, помня, какая язва оные проклятые хищники. А впрочем, сенешаль весьма был привержен Господу и прекрасно управлялся со всем: и с церковной службой, и с хорошим вином, и суд чинил по-турецки, заводя веселую болтовню с тем, кто проигрывал тяжбу, и даже некоторых к трапезе приглашал, им в утешение. Повешенных хоронили по его повелению в освященной земле, наравне с людьми, чистыми перед Богом, ибо он рассуждал так: повешенному и той кары довольно, что жизни своей лишился. Что же касается евреев, то притеснял их лишь по мере надобности, когда слишком уж они жирели, давая деньги в рост и набивая мошну. Потому и дозволял им собирать свою дань, как пчелы собирают свою, говоря, что они лучшие сборщики податей. Обирал же их только на благо и пользу служителей церкви, короля, провинции или себя самого.




Такое добродушие привлекало к нему все сердца от мала до велика. Когда барон, отсидев положенное время на своем судейском кресле, с улыбкой возвращался домой, то аббат мармустьерский, тоже глубокий старец, говорил:

– Что-то вы нынче веселы, мессир, наверное, вздернули кого-нибудь.

А когда барон проезжал верхом по дороге из Рош-Корбона в Тур, через предместье Святого Симфориона, люди промеж себя говорили:

– Вот едет наш добрый барон вершить суд!

И без страха смотрели на него, как он трусил рысцой на статной белой кобыле, которую вывез с Востока. На мосту мальчишки прерывали игру в камушки и кричали:

– День добрый, господин сенешаль!

И он отвечал шутя:

– Играйте себе на здоровье, детки, пока вас не высекли.

– Слушаем, господин сенешаль!



Так по милости его весь наш край был весьма доволен и забыл, какие такие бывают воры, и даже в приснопамятный год наводнения на Луаре в течение всей зимы повесили лишь двадцать два злоумышленника, не считая одного еврея, каковой был сожжен в округе Шато-Нёф за то, что украл хлеб причастия или купил его, как говорили в народе, ибо все знали о несметном его богатстве.



В следующем году, в канун Ивана Купалы, или святого Ивана Косаря, как говорится у нас в Турени, появились в наших краях египтяне или цыгане, а может, и другие воровские шайки, каковые святотатственно обокрали обитель Святого Мартина и как раз у подножия статуи госпожи нашей Богородицы, желая оскорбить и поглумиться над истинной нашей верой, оставили дьявольски красивую девчонку, совершенно голую, такую же фиглярку и черномазую, как они сами. За сие неслыханное преступление, по решению королевских судей, равно как и церковных, юная мавританка должна была расплатиться. Ее приговорили к сожжению живьем на площади Святого Мартина, рядом с колодцем, что на зеленном рынке. Тогда добряк Брюин наперекор прочим искусно доказал, что было бы весьма угодно Господу, разумно и выгодно эту африканскую душу приобщить к истинной религии. Ибо если дьявол уже вошел в оное женское тело и упорно гнездится в нем, то ни на каких кострах его не сожжешь. Архиепископ признал сие соображение весьма мудрым и канонически правильным, полностью согласным с христианским милосердием и Евангелием. Однако ж городские дамы и иные влиятельные особы громко выражали свое неудовольствие, сетуя, что их лишают торжественной церемонии, ибо мавританка, говорили они, так горько оплакивает в тюрьме свою участь, кричит, как связанная коза, и не раздумывая согласится принять христианство, лишь бы остаться в живых, и, дай ей волю, проживет с вороний век. На это сенешаль ответствовал, что если чужеземка пожелала бы, как это и должно, принять христианскую веру, то по установленному обряду состоится куда более торжественная церемония, и он обещал устроить все с королевским великолепием, сказав, что сам будет восприемником на крестинах, кумой же должна быть девственница, чтобы в полной мере угодить Господу, так как он, Брюин, «непосвященный».



В нашем краю, в Турени, так называют молодых людей – холостяков или считающихся таковыми, в отличие от женатых и вдовцов. Но бойкие бабенки превосходно узнают их без всякого прозвища по тем признакам, что оные молодые люди легкомысленнее и веселее, чем иные прочие, закосневшие в брачной жизни.

Мавританка не колебалась в выборе между огнем костра и водой крещения. Она предпочла жить христианкой, нежели сгореть египтянкой. За это нежелание пожариться единый краткий миг обречена была усохнуть сердцем на всю жизнь, ибо для вящей уверенности в ее благочестии новообращенную поместили в монастырь рядом с Шардонере, где она и произнесла монашеский обет. Церемония крещения завершилась в доме архиепископа, где был задан бал. На нем плясали без устали в честь Спасителя рода человеческого дамы и дворяне Турени, которая тем и славится, что там забавляются, едят, блудят, устраивают шумные игры и всякие увеселения чаще, чем где-либо на свете. Добрый сенешаль захотел покумиться с дочкой мессира д’Азе-лё-Ридель, коего в ту пору просто называли Азе Сожженный. Рыцарь этот участвовал в битве под Акрой[34], городом весьма отдаленным, и попал в руки сарацина, потребовавшего за него королевский выкуп по той причине, что названный рыцарь отличался важностью осанки.

Супруга мессира Азе заложила родовое свое поместье ломбардщикам и ростовщикам, чтобы собрать нужные деньги, осталась без единого гроша и в ожидании своего господина ютилась в жалком городском жилище, где даже коврика не имелось, но была горда, как царица Савская, и смела, как борзая, защищающая добро своего хозяина. Узнав о великой ее нужде, сенешаль поспешил весьма деликатно пригласить мадемуазель д’Азе в крестные матери к названной египтянке и тем приобрести право помочь госпоже д’Азе. Он приберег тяжелую золотую цепь, доставшуюся ему при взятии Кипра, которую и собирался надеть на шейку миленькой своей куме; но вместе с цепью отдал он ей все свои поместья, седовласую голову, свою казну и белых кобылиц – одним словом, отдал все, как только увидел Бланш д’Азе танцующей павану среди турских дам. И хотя мавританка, расплясавшаяся напоследок, удивила все общество быстрыми поворотами, круженьем, прыжками, порханьем и разными фокусами, однако ж Бланш превзошла ее, по общему мнению, своей целомудренной грацией в танцах.



И сенешаль Брюин, любуясь этой прелестнейшей девицей, ножки которой едва касались пола и которая резвилась в невинности своих семнадцати лет, подобно стрекозе, настраивающей свою скрипочку, почувствовал вдруг, как дряхлую его плоть сводит судорога старческого неодолимого желания, разливая жар по всем суставам, от пят до самого затылка, пощадив лишь голову, ибо трудно любви растопить снег, коим время осыпало кудри. И Брюин задумался, поняв, что не хватает жены у него в доме, и дом показался ему еще более печальным, чем когда-либо. Что хорошего, когда в замке нет хозяйки… Словно колокол без языка. Жена – вот его последнее желание, которое оставалось неисполненным. А последнее желание надо исполнить не мешкая: ведь если госпожа д’Азе станет откладывать да тянуть, ему не миновать стать перебраться из здешнего мира в иной. И пока шумели гости на крестинах, он забыл, что изувечен в битвах и что уже перешагнул восьмой десяток, отчего реже стали его седые кудри. Мессир Брюин думал, что все еще достаточно зорки его глаза, коли он видит ясно свою куму, которая, следуя приказу матери, привечала его улыбкой и ласковым взглядом, полагая, что такой старый кум – соседство неопасное. Вследствие чего Бланш, невинная простушка, в отличие от всех туреньских девушек, шаловливых, как майское утро, позволила старцу поцеловать сначала ручку, а потом и шейку ниже дозволенного, по свидетельству архиепископа, обвенчавшего их неделю спустя. И до чего же прекрасную сыграли свадьбу, но прекраснее всего была сама невеста.

Названная Бланш была тонка и свежа несравненно, и лучше того – девственна, как сама девственность! До того девственна, что не имела понятия, что такое любовь и зачем и как она творится. До того была она невинна, что удивлялась, зачем это супруги нежатся в постели, и думала, что младенца находят в кочне капусты. Мать ее воспитала в полном неведении и если что объясняла, то разве только как ложку до рта донести. И так выросла Бланш цветущей и нетронутой, веселой, простодушной, словом, чистым ангелом, коему не хватало лишь крыльев, чтоб улететь в рай. И когда она, выехав из бедного жилища, где оставила плачущую мать, направилась на торжество бракосочетания в собор Святого Гатьена и Святого Маврикия, окрестные жители собрались поглазеть на невесту и на ковры, разостланные вдоль улицы Селери, и говорили они, что впервые столь крошечные ножки ступают по туреньской земле и впервые глядят в туреньское небо такие глазки. А такого праздника с цветами и коврами не припоминают даже старожилы. Городские девки, те, что из квартала Святого Мартина и из пригорода Шато-Нёф, завидовали густым золотистым косам невесты, коими Бланш, по их разумению, и подцепила себе графство; но еще больше хотелось им иметь платье, затканное золотом, и заморские драгоценности, и бриллианты, и цепи, коими Бланш поигрывала и кои навсегда приковали ее к названному сенешалю. Старый вояка подбодрился, стоя рядом с невестой, весь сиял, счастье так и сквозило сквозь все его морщины, так и светилось во взгляде его и в каждом движении. Хотя мессир Брюин и походил фигурой на кривой тесак, он все же старался вытянуться во фронт перед Бланш, не хуже ландскнехта, отдающего честь на параде; и все прикладывал к груди руку, будто от счастья у него спирало дыхание. Внимая перезвону колоколов, любуясь процессией и пышным свадебным поездом, о котором начали говорить уже на следующий день после праздника в архиепископском доме, вышеназванные девки размечтались: подавай им охапками мавританские души да уйму старых сенешалей, и чтобы градом сыпались крестины египтянок; но тот случай так и остался единственным в Турени, ибо наш край далеко от Египта и от Богемии. Госпоже д’Азе после церемонии была вручена немалая сумма денег, с которой она и отправилась незамедлительно навстречу своему супругу по направлению к городу Акре, сопровождаемая начальником стражи и алебардщиками, которых граф де ла Рош-Корбон снарядил на свой счет. Благородная дама тронулась в путь сразу же после свадьбы, передав свою дочь с рук на руки сенешалю, слезно прося при том поберечь ее. Вскоре она вернулась со своим супругом, рыцарем д’Азе, каковой оказался зараженным проказой, и она излечила мужа, усердно ухаживая за ним и не боясь, что проказа пристанет к ней. Сей поступок вызвал всеобщее одобрение.



По окончании свадебных празднеств, длившихся три дня, к великой радости туренцев, мессир Брюин с почетом повез Бланш в свой замок. Следуя обычаю, он торжественно уложил новобрачную в постель, каковую заблаговременно благословил мармустьерский аббат. После чего и сам Брюин возлег на супружеское ложе, которое возвышалось в огромной фамильной спальне де ла Рош-Корбонов, обтянутой зеленой парчой с золотыми нитями. Когда, весь надушенный, старик Брюин очутился бок о бок со своей хорошенькой женой, он сперва поцеловал ее в лобик, потом в грудку, белую, пухленькую, в то самое место, где недавно с ее разрешения застегнул пряжку тяжелой золотой цепи, и тем дело и кончилось. Старый распутник, слишком много о себе возомнив, надеялся довершить остальное, но, увы, пришлось отпустить амура на все четыре стороны. Напрасно из нижних зал, где все еще продолжались танцы, доносились веселые свадебные песни, эпиталамы и шутки. Брюин пожелал подкрепиться и хлебнул свадебного напитка из золотого кубка, тоже получившего по обычаю соответствующее благословение, однако же оное питье согрело ему лишь желудок, но отнюдь не воскресило того, что почило навеки. Бланш даже и не заметила такого обмана со стороны супруга, ибо она была девственна душою и в супружестве видела лишь то, что зримо глазам молоденькой девушки, как то: наряды, празднества, коней, а также то, что тебя называют дамой, госпожой, что ты графиня, что можешь веселиться и приказывать. Наивное дитя, она перебирала пальчиками золотую бахрому полога и восхищалась пышностью усыпальницы, где предстояло увянуть цвету ее молодости.

Слишком поздно осознав свою вину, но не теряя надежды на будущее, хотя оно день за днем должно было разрушить и то малое, чем мог он еще располагать для утехи жены, сенешаль решил попробовать заменить действие словом. И вот он стал развлекать Бланш разговором, сказал, что к ней перейдут ключи от всех шкафов, чердаков, баулов, полная и неограниченная власть над всеми его домами и поместьями, – словом, сулил ей и синицу в руки, и журавля в небе. И, поняв, что она будет кататься как сыр в масле, Бланш решила, что ее супруг самый любезный кавалер на всем свете.

Усевшись в кровати, она с улыбкой любовалась зеленым парчовым пологом и радовалась, что будет отныне еженощно почивать на столь прекрасном ложе.

Видя, что Бланш разыгралась, хитрый вельможа, который с девушками знался редко, а водился чаще с куртизанками, помнил лишь, что женщины весьма бойки в постели, и убоялся игры прикосновений, случайных поцелуев и других выражений любви, на которые в былые времена достойно умел ответить, а ныне – увы! – они могли взволновать его не более чем заупокойная месса о почившем пане. Итак, он отодвинулся к самому краю постели, опасаясь даров любви, и сказал своей слишком пленительной супруге:

– Ну что ж, моя милочка, вот вы теперь и супруга сенешаля и, в сущности, неплохо осенешалены.

– О нет! – ответила она.

– Как – нет?! – возразил Брюин в испуге. – Разве вы не дама?

– Нет, – повторила она. – Я буду дама, только когда у меня родится ребенок.

– Видели вы поля по дороге сюда? – заговорил старичок.

– Да, – сказала она.

– Ну, так они теперь ваши.

– Вот как! – ответила Бланш со смехом. – Я там буду бабочек ловить, резвиться!

– Вот и умница! – промолвил граф. – А как же лес?

– Ах, я туда одна не пойду, вы меня будете сопровождать. Но, – прибавила она, – дайте мне немножечко того ликера, который варили для нас с таким старанием.

– А к чему он вам, душенька? От него внутренности жжет.

– Пусть жжет, – воскликнула она в раздражении, – ведь я хочу подарить вам как можно скорее ребеночка, а питье тому поможет.

– О моя малютка! – сказал сенешаль, поняв, что Бланш была девственна до кончиков ногтей. – Для сего дела прежде всего необходимо соизволение Господа, и жена должна быть готова к принятию своего сеятеля.

– А когда же это будет? – спросила она, улыбаясь.

– Когда того возжелает природа, – ответил он шутки ради.

– А что для того надо делать?

– О, тут нужны некие действия, каббалистические и алхимические, кои далеко не безопасны.

– А-а! – протянула она с задумчивым видом. – Вот почему матушка плакала, ожидая моего превращения, но Берта де Прейли ужасно важничает оттого, что сделалась женщиной, и она говорила мне, что ничего нет проще на свете.

– Сие зависит от возраста, – ответил старик. – Но скажите, видели вы на конюшне белую кобылицу, о коей так много говорят по всей Турени?

– Да, видела. Очень смирная и статная лошадка.

– Так я вам дарю ее, и вы на ней будете скакать, когда вам захочется и сколько вам угодно.

– О, вы очень добры. Я вижу, что мне не солгали, когда так говорили о вас.

– Здесь, моя милочка, – продолжал он, – у меня есть эконом, капеллан, казначей, начальник конюшни, начальник кухни, бальи и даже кавалер Монсоро, молодой слуга по имени Готье, мой знаменосец, и он сам, и его люди, командиры, солдаты и кони – все вам подвластны и будут исполнять ваши желания беспрекословно, под страхом виселицы.

– Но, – возразила она, – что касается того алхимического действия, разве нельзя его произвести немедля?

– О нет, – сказал сенешаль. – Для сего требуется, чтобы сначала на нас обоих снизошла благодать, иначе у нас родится злосчастный ребенок, отягченный грехами, что воспрещается законами церкви. Потому-то на свете и расплодилось такое множество неисправимых, негодных мальчишек. Неблагоразумные родители, видно, не стали дожидаться, пока очистятся их души, и чадам своим передали дурные наклонности. Прекрасные и добродетельные дети рождаются лишь от безупречных отцов. Вот почему мы и попросили мармустьерского аббата благословить наше ложе. Не нарушали ли вы в чем-либо предписаний святой церкви?

– О нет! – с живостью возразила Бланш. – Перед обедней я получила отпущение всех моих грехов, и с тех пор я не совершила даже самого маленького грешка.

– Вы, значит, вполне добродетельны! – воскликнул хитрый сенешаль. – И я в восторге, что у меня такая жена, но я-то бранился и сквернословил, как язычник.

– О, почему же?

– По той причине, что танцы слишком затянулись и я не мог вас заполучить, привести сюда и поцеловать!

И он припал весьма изысканно к ее ручкам, осыпал их поцелуями и развлекал ее разными пустяками, чем она осталась очень довольна.

Так как Бланш чувствовала себя утомленной от танцев и всех церемоний, она снова прилегла, сказав сенешалю:

– Завтра я сама буду следить за тем, чтоб вы больше не грешили.

И она уснула, предоставив очарованному старцу любоваться ее светлой красотой, ее нежным телом; и все же был он в большом смущении, понимая, что сохранить ее в столь приятном для него неведении окажется не легче, чем объяснить, почему быки непрестанно жуют свою жвачку. И хотя будущее не сулило ему ничего доброго, он так возгорелся, созерцая дивные совершенства Бланш, прелестной в невинном своем сне, что решил сохранить ее для себя одного и зорко оберегать сей чудесный перл любви. И со слезами на глазах стал он целовать ее мягкие золотистые волосы, прекрасные веки, ее алые и свежие уста, действуя с превеликой осторожностью, в страхе, что она проснется… Вот и все, что он познал в первую брачную ночь, – немые услады жгли ему сердце, а Бланш не шелохнулась. И бедняга горько оплакивал зимний хлад своей старости и понял, что Бог подшутил над ним, дав ему орехов в ту пору, когда у него уже не осталось зубов.

Глава вторая Как сенешаль Брюин укрощал свою девственную супругу

В течение первых дней медового месяца сенешаль придумывал разные глупые отговорки, злоупотребляя похвальным неведением своей супруги. Прежде всего сослался он на докуку сенешальских своих обязанностей, которые побуждают его столь часто оставлять ее одну. Потом отвлек ее сельскими забавами, повез на сбор винограда в свои виноградники близ Вувре и все старался убаюкать всякими россказнями. То он утверждал, что людям благородного звания не следует вести себя как всякой мелкоте, что зачатие графских детей происходит лишь при известном расположении небесных светил, каковое определяется учеными астрологами. Или же говорил, что надо воздерживаться от зачатия детей в праздники, ибо сие есть тяжелый труд. Он же соблюдает праздники, желая без помехи попасть в рай. А то заявлял, что если на родителей не снизошла благодать Божья, то ребенок, зачатый в день святой Клары, родится слепым, а если в день святого Генуария, то тогда у него будет водянка, а в день святого Анания – парша, а святого Рока – непременно чума. Потом стал объяснять, что зачатые в феврале – мерзляки, в марте – драчуны, в апреле – никудышные, а хорошие мальчики все майские. Словом, он, сенешаль, хочет, чтоб его ребенок был совершенством, семи пядей во лбу, а для сего требуется благоприятное совпадение всех обстоятельств. Иной раз он говорил Бланш, что мужу дано право дарить ребенка своей жене, когда на то будет его воля, и ежели она добродетельная женщина, то и должна подчиняться желанию своего супруга. Потом, оказывается, надо было дождаться, чтоб мадам д’Азе вернулась, дабы могла присутствовать при родах. Из всего этого Бланш уразумела лишь одно: сенешаль недоволен ее просьбами и, должно быть, прав, ибо он стар и умудрен опытом. Итак, она покорилась, но думала про себя о столь желанном младенце, вернее, только о нем и думала, как всякая женщина, если что-нибудь ей в голову взбредет, и не подозревала, что уподобляется в своей настойчивости куртизанкам и девкам, каковые не стесняясь гонятся за удовольствиями. Однажды вечером Брюин случайно заговорил о детях, хотя обычно избегал таких речей, как кошка воды, но тут, забывшись, стал жаловаться на некоего парня, наказанного им поутру за важный проступок.

– Наверное, – сказал сенешаль, – этот малый произошел от родителей, обремененных смертными грехами.

– Что ж, – возразила Бланш, – если вам угодно подарить мне ребенка, то не бойтесь, не ждите отпущения грехов, я направлю нашего младенца на стезю добродетели, и вы будете довольны.

Тут граф понял, что жена его одержима своим желанием и что настало время вступить в борьбу, дабы одолеть его, вытравить, обуздать, пришибить, усыпить, загасить.

– Как это так, милочка, вы хотите стать матерью, – сказал он, – а еще не знаете дамского ремесла и не привыкли быть хозяйкой замка.

– Ах! – воскликнула она. – Значит, чтоб стать настоящей графиней и носить во чреве маленького графа, я должна сначала уметь изображать даму! Ну что ж, я и этому научусь наилучшим образом.

Итак, Бланш, желая добиться потомства, стала охотиться за оленями и дикими козами, перепрыгивала через рвы, скакала на белой своей кобылице по долинам и холмам, через поля и леса. Она с удовольствием глядела, как кружат ее соколы, сама снимала с них колпачок, ловко держала их на своем маленьком кулачке, охотилась с утра до ночи. Сбылось пожелание сенешаля! Но Бланш меж тем копила силы, нагуливая себе волчий аппетит. Иной раз, читая надписи на дорогах или же разлучая смертоносной стрелой птиц и диких зверей, застигнутых в любовной близости, Бланш подвергалась алхимическому действию самой природы, которая окрашивала румянцем ее лицо и волновала ей кровь. Это не способствовало умиротворению ее воинственной натуры, а лишь сильнее раздражало ее желание, выражавшееся смехом, трепетом и шаловливыми фантазиями. Сенешаль, надеясь обезоружить мятежное девство супруги, отправил ее гарцевать по полям, но обман не привел к добру по той причине, что неизведанная страсть, кипевшая в жилах охотницы, этой скачкой лишь подстегивалась, требуя игр и турниров, как паж, только что посвященный в рыцари. Добрый сенешаль уразумел тогда, что он просчитался и что не бывает прохладного местечка на жаровне. И не знал, какую еще задачу задать могучей амазонке, ибо чем больше старался он утомить ее, тем крепче она становилась. В этом бою один должен пасть от дьявольских козней, так пусть с Божьей помощью избегнет он сего унижения, пусть оно падет на его голову лишь после смерти.



Бедный сенешаль уже и сейчас с превеликим трудом сопровождал супругу свою на охоту. Он потел под своей амуницией и едва был жив от усталости, а ловкая его графиня набиралась сил и веселилась. Случалось, что во время ужина ей вдруг приходила охота танцевать. Старик под тяжестью расшитого камзола изнемогал от упражнений, в коих обязан был принимать участие, – то подавай жене руку, когда она выплясывает не хуже мавританки, то держи перед ней зажженный факел, когда она исполняет танец с подсвечником, и, невзирая на боли в пояснице, чирьи и ревматизмы, улыбайся, произноси любезности и расточай похвалы после всех этих прыжков, гримас и комических пантомим, которыми она развлекалась. Брюин был без ума от своей супруги – попроси она у него хоругвь из храма, он побежал бы за ней во всю прыть.

Однако ж в один прекрасный день почувствовал он, что старые его кости не дают ему бороться с резвой натурой супруги. И, униженно признав свое бессилие перед ее девственностью, махнул он на все рукой, хотя и рассчитывал в душе на стыдливость и христианскую чистоту Бланш. Но все же он лишился сна, ибо подозревал, что Господь Бог сотворил девушек для любви, подобно тому как куропатки созданы для вертела. Однажды в хмурое утро, когда после обильного дождя улитки выползают на дорогу и все навевает меланхолическую истому, Бланш отдыхала в креслах, погруженная в мечты, ибо ничто так не согревает плоть до последнего суставчика, будь то даже зелье самое сладостное, самое жгучее, проникающее, пронизывающее и живительное, нежели ласковое тепло, что меж пуховой подушкой и нежным пушком, покрывающим девичью кожу. Не ведая сама, что с ней творится, графиня тяготилась своей девственностью, которая нашептывала ей всякую ересь и досаждала сверх меры.



Видя, как томится его супруга, старик огорчился и решил, что пора рассеять думы, кои уводят любовь от супружеского ложа.

– Что за причина вашего уныния, милочка? – спросил он.

– Стыд.

– Чего же вы стыдитесь?

– Позор моей добродетели, ежели у меня до сих пор нет ребенка, а у вас потомства! Какая же это дама без детей? Никакая. Взгляните, у всех наших соседок есть дети. Я вышла замуж, желая стать матерью, а вы женились, желая стать отцом. Все дворяне Турени многодетны, их жены родят целыми выводками. Вы один бездетный. Над нами будут смеяться. Что станется с вашим именем, с вашими родовыми землями, кто наследует ваш титул? Ребенок – драгоценное сокровище матери; великая радость для нас завертывать его, пеленать, одевать, раздевать, ласкать, качать, баюкать, будить поутру, укладывать ввечеру, кормить, и чувствую, что, достанься мне хоть плохенький, я бы целые дни его укачивала, ласкала, свивала, развивала на нем пеленки, подбрасывала его и смешила, как и все замужние дамы.

– Но нередко случается, что при родах женщина умирает, а вы, чтоб родить, еще слишком тонки и не развились, не то вы давно уже были бы матерью, – ответил сенешаль, ошеломленный сим словесным фонтаном. – Не хотите ли купить готовенького? Он ничего не будет вам стоить – ни страданий, ни боли…

– Нет, – сказала она, – я хочу страдания и боли, без того он не будет нашим. Я отлично знаю, что он должен выйти из меня, ибо слышала в церкви, что Иисус – плод чрева матери своей, Пресвятой Девы.

– Тогда давайте помолимся, чтоб так и было, – воскликнул сенешаль, – и обратимся к Святой Деве Эгриньоль некой. Многие женщины зачали после девятидневной молитвы, почему бы и нам тоже не попробовать.



В тот же день Бланш отправилась в Эгриньоль, к Божьей Матери. Она выехала из дому, будто королева, на красивой своей кобылице, в зеленом бархатном платье, зашнурованном тонкой золотой тесьмой и открытом до самых персей. У нее были алые манжеты, крошечные сапожки, высокая шапочка, расшитая драгоценными камнями, и золоченый пояс, обхватывавший ее талию, гибкую, как тростинка. Бланш намеревалась подарить свой наряд госпоже Деве Марии и обещала преподнести свой дар Божьей Матери в день очистительной молитвы после родов. Мессир Монсоро гарцевал перед ней, сверкая ястребиным взором, оттеснял народ и наблюдал со своими всадниками за безопасностью пути. Август выдался знойный, и Брюин, разомлев от жары, задремал, неуклюже покачиваясь на своем иноходце. Увидя веселую и хорошенькую жену рядом с таким старым хрычом, крестьянка, присевшая на пень напиться водички из глиняного кувшина, спросила у беззубой ведьмы, которая подбирала рядом колосья, кляня свою бедность:

– Не едет ли это принцесса, чтобы Смерть утопить?

– Ничуть, – ответила старуха, – это наша госпожа Рош-Корбон, супруга сенешаля Пуату и Турени, и едет она вымаливать себе ребенка.

– Ах! – воскликнула молодая девка и, зажужжав, как взбесившаяся муха, указала на статного красавца Монсоро, ехавшего во главе поезда. – Ну если этот молодец за дело примется, то она много денег на свечи и на попов не истратит.

– Ах, моя красавица, – продолжала старая ведьма, – дивлюсь я, что это графине вздумалось к Эгриньольской Божьей Матери ехать, священники там не ахти как хороши. Ей бы лучше остановиться на часок, посидеть у мармустьерской колокольни, сразу бы и понесла, уж очень там святые отцы резвы.

– Черт с ними, с монахами, – вмешалась третья крестьянка. – Взгляните на кавалера Монсоро: и горяч, и пригож, ему ли не открыть сердце оной дамы, тем паче что в нем уже трещинка есть.

И тут наши кумушки залились хохотом. Юный Монсоро хотел было их повесить на первой осине в наказание за непотребные речи, но Бланш воскликнула:

– О мессир, пока не вешайте их, они не всё еще досказали. На обратном пути послушаем, тогда и решим.

И она вся зарумянилась, а Монсоро взглянул на нее в упор, как бы желая вселить в ее сердце тайное понимание любви. Но от речей бойких кумушек уже взбудоражились все мысли графини Брюин, и немудреные слова уже пустили росток в ее сердце. Девственность ее стала подобна труту – от одного слова могла вспыхнуть. Только теперь юная Бланш увидела приметные различия между внешними достоинствами старого ее супруга и совершенствами Готье Монсоро, которого не слишком тяготили его двадцать три года, так что держался он в седле прямо, как кегля, и был бодр, как первый звон к заутрене, меж тем как сенешаль все время подремывал. Готье был ловок и расторопен в том, в чем хозяин его сдавал. Соседство таких горячих молодцов некоторые красотки предпочитают всем своим ночным уборам, полагая, что оно вернее предохраняет от блох. Некоторые их за это поносят, чего делать не следует, ибо каждый вправе спать, как ему заблагорассудится.

Много дум передумала графиня в пути и додумалась до того, что, подъезжая к турскому мосту, уже воспылала к Готье страстью, тайной и безрассудной, как может любить лишь девица, не знающая, что такое любовь. Итак, стала она доброжелательной, ибо пожелала добра ближнего своего, самого лучшего, чем обладает мужчина. Она впала в любовный недуг, опустясь в мгновение ока на самое дно страданий, ибо весь путь, от первого до последнего вздоха вожделения, охвачен огнем. А ведь до того она не знала, что стало ей ведомо теперь: что через взоры может передаваться некий тончайший бальзам, причиняющий жестокие потрясения во всех уголках сердца, бегущий по всем жилкам, по мышцам, вплоть до корней волос, вызывая испарину во всем естестве, проникая в самые мозги, в поры кожи, во все внутренности, гипохондрические сосуды и прочее; и все в ней сразу расширилось, загорелось, взыграло, прониклось сладкой отравой, взбунтовалось и затрепетало, словно ее кололи тысячи иголок. И столь опьянило девственницу вполне понятное волнение, что затуманился ее взор и вместо своего старого супруга видела она Готье, которого природа наградила столь же щедро, как иного аббата, коему она дарует второй подбородок сверх положенного человеку. Когда наш старец въехал в город, его разбудили приветственные клики толпы, и весьма торжественно со всей своей свитой он проследовал в собор Эгриньольской Богоматери, каковую в старые времена называли «Достойнейшая». Бланш направилась к часовне, где у Господа Бога и Девы Марии вымаливают дамы себе потомство, и по обычаю вошла туда одна, а сенешаль, свита его и любопытные остались за решеткой. Когда графиня увидела старика-монаха, в обязанность коего входило служить молебствия об избавлении от бесплодия и выслушивать обеты богомольцев, спросила она названного монаха, много ли есть на свете женщин бесплодных. На что монах ответил, что жаловаться на сие было бы грех, ибо младенцы приносят изрядный доход святой церкви.

– А часто ли вам случается видеть, – продолжала Бланш, – молодых женщин, у которых были бы столь старые супруги, как сенешаль?

– Редко, – ответил монах.

– Но дождались ли сии женщины когда потомства?

– Всенепременно, – ответил монах с улыбкой.

– А те, у которых мужья помоложе?

– А те не всегда.

– О, значит, с таким супругом, как сенешаль, дело обстоит вернее?

– Вне сомнения, – ответил монах.

– А почему?

– Потому, госпожа, – с важностью промолвил монах, – что до сего возраста единый Бог в это дело вмешивается, а после участвуют в нем люди.

В те времена, как известно, вся ученая премудрость была достоянием духовных лиц. Бланш произнесла обет, и дар ее был одним из самых богатых, ибо одежды ее стоили не менее двух тысяч золотых.

– Вы весьма веселы, – сказал ей граф, когда на обратном пути она поднимала на дыбы, горячила и заставляла плясать свою кобылицу.

– О да, отныне я верю, что рожу ребенка. Но раз нужны для того чьи-либо труды, как сказал мне монах, то решила я обратиться к Готье…



Старик тут же возжелал убить монаха, но одумался, ибо такое преступление слишком дорого ему стоило бы, и он порешил отомстить с помощью архиепископа, самому же остаться в стороне. Еще не доехав до Рош-Корбона, он приказал мессиру де Монсоро отправляться к себе на родину поискать ветра в поле, что молодой Готье не преминул выполнить, помня былые подвиги своего хозяина.

А на место названного Готье Брюин призвал сына дворянина Жаланжа, поместье коего входило в феод Рош-Корбон. То был юноша по имени Ренэ, еще не достигший четырнадцати лет, и граф назначил его пажом, полагая позднее произвести в оруженосцы, а командование над своими людьми препоручил старому рубаке, с коим немало натворил дел в Палестине и в иных странах. Действуя так, граф надеялся оградить себя от ношения налобника с ветвистыми рогами и решил попытаться обуздать, укротить, осадить непокорное девство своей супруги, по причине коего она металась, как кобылица, запутавшаяся в аркане.


Глава третья Что есть грех невольный

В воскресенье, следующее за прибытием юного Ренэ в замок ла Рош-Корбон, отправилась Бланш на охоту, оставив дома старого Брюина, и когда въезжала в лес неподалеку от монастыря Карно, то увидела монаха, который прижал девушку с ретивостью, небезопасной для жизни бедняжки, и потому, пришпорив лошадь, графиня пустилась вскачь, крикнув своим людям:

– Эй, помогите, как бы он ее не убил!

Но, подскакав поближе, круто повернула, ибо зрелище того, что совершил монах, испортило ей всю охоту. В раздумье воротилась она домой, и с той поры мозг ее озарился, словно зажгли в темноте фонарь, и в лучах его предстали изображения на стенах церкви и другие картины, строки фаблио, сказы трубадуров и повадки птиц. И нежданно уразумела она сладостную тайну любви, о которой рассказывает природа на всех сущих языках, даже на языке безгласных рыб. Нет большего безумия, чем скрывать сию науку от девственниц! Бланш легла спать в ранний час и, отходя ко сну, сказала мужу:

– Брюин, вы меня обманули! Вы должны поступить со мной, как тот монах с девушкой.

Старый Брюин догадался, о чем идет речь, и почуял, что настал роковой час. И, кинув на Бланш обжигающий взгляд, в коем страсть все еще не хотела сдаваться, тихо промолвил:

– Увы, милочка, когда брал я вас в жены, любви в моем сердце было много, а силы в теле мало, и понадеялся я на вашу милость и добродетель. Вся беда моя в том, что могу я любить теперь лишь сердцем. И беда эта приблизит мою кончину, так что скоро вы станете свободной. Подождите же, когда я отойду в мир иной. Вот единственная просьба, с которой обращается к вам ваш господин, тот, кто мог бы приказывать вам, но желает быть лишь вашим подданным, слугой вашим. Не позорьте же моих седин. Случалось, что в подобных обстоятельствах мужья убивали своих жен.

– Значит, вы меня убьете? – промолвила она.

– Нет, я слишком люблю тебя, – ответил старец. – Ведь ты цветок моей старости, радость моей души. Ты моя возлюбленная дочь! Твоя краса – отрада моих очей, и от тебя я все приму – и горе и счастье. Я дал тебе полную свободу, докажи, что ты не так уж ненавидишь бедного Брюина, который сделал тебя важной дамой, богатой и всеми чтимой. А какая прекрасная из тебя выйдет вдова! Поверь, счастье твое облегчит мне мою кончину.

И на глаза его, не знавшие слез, набежала горячая слеза и скатилась по щеке его, бурой, как сосновая шишка, и упала на руку жены; тронутая великой любовью старца, готового лечь в могилу ей в угоду, она воскликнула со смехом:

– Полно, полно, не плачьте, я подожду.

Тогда сенешаль стал лобзать ее ручки и улещать жену нежными словечками, произнося с волнением в голосе:

– Если б ты знала, Бланш, голубка моя, как я ласкал, как целовал тебя, пока ты спала, вот сюда и вот тут…

И старый сатир поглаживал ее обеими руками, костлявыми, как руки скелета.

– Но я, – продолжал он, – не смел разбудить зверя, который оскорбил бы мою честь, ибо в любовном моем приближении участвовало только сердце.

– Ах, вы можете меня ласкать, – перебила она супруга, – даже когда я не сплю, мне от этого вреда не будет.

В ответ на эти слова бедный граф взял с ночного столика маленький кинжал и, подавая его Бланш, произнес в неистовой ярости:

– Убей меня или скажи, что ты меня любишь, хоть самую малость!

– Да, да, я постараюсь крепко вас полюбить, – воскликнула она в испуге.



Вот так-то молодая девственница поработила его, забрала власть над стариком и с хитростью, свойственной женскому полу, стала гонять взад и вперед бедного графа, словно мельник своего осла: вот, мол, тебе за то, что оставил невозделанным прекрасное поле Венеры… Брюин… Брюин, милый, подай мне то… Брюин, подай мне се… Скорее, Брюин! И туда Брюин, и сюда Брюин, так что Брюин исстрадался более от милости своей супруги, нежели от ее немилости. То вдруг ей понравится пурпуровый цвет, и надо немедля все в доме менять, то вдруг нахмурит брови, и тогда развязывай мошну. А когда она бывала грустна, граф, сидя в своем судейском кресле, приказывал: «Вешать!» – правого и виноватого. Другой на его месте пропал бы, как муха, в этой бабьей войне, но Брюин оказался железной породы, и добить его было нелегко. Однажды перевернула Бланш весь дом вверх дном, загоняла людей и скотину и своими капризами могла бы довести до отчаяния самого Отца Небесного, у коего терпение неиссякаемо, ибо Он терпит нас, грешных. А ложась спать, сказала она сенешалю:

– Мой добрый Брюин, меня одолели всякие фантазии, они жалят и колют меня, добираются до сердца, до мозга и толкают меня на злые поступки, а по ночам мне все чудится монах из Карно.

– Голубка моя, – ответил сенешаль, – все это – чертовщина и соблазн, против чего умеют защищаться монахи и монахини. Потому, ради спасения вашего, следует вам пойти на исповедь к достойному мармустьерскому аббату, соседу нашему; он даст вам совет и отечески наставит вас на путь истины.

– Я завтра же отправлюсь, – ответила она.

Едва забрезжило утро, как Бланш отправилась в монастырь благочестивых братьев, которые, дивясь посещению такой прелестной дамы, совершили вечером не один грех, но в тот час весьма учтиво проводили ее к достойному аббату.



Бланш застала названного аббата во внутреннем саду, под цветущей аркой, около утеса. Она остановилась в благоговении, пораженная строгой осанкой святого отца, хотя и не привыкла трепетать перед почтенными сединами.

– Храни вас Господь, графиня, – сказал аббат, – что ищете вы, такая молодая, столь близко от смерти?

– Ваших драгоценных советов, – ответила та, приседая перед ним. – И если вы соблаговолите наставить заблудшую овцу, я буду весьма счастлива иметь такого мудрого духовника.

– Дочь моя, – отвечал монах, с которым старый Брюин заранее сговорился, прося его слукавить и сыграть комедию пред молодой графиней. – Если б над моей лысеющей головой не пронеслось сто студеных зим, не стал бы я слушать ваших грехов… Но говорите. И если вы попадете в рай, пусть сие совершится с моей помощью.



Тогда супруга сенешаля выбросила перед ним всю мелкую рыбешку из своего сачка и, очистившись от малых докук, дошла до главной причины, приведшей ее на исповедь.

– Ах, отец мой, я должна вам открыть, что ежедневно я мучима желанием зачать ребенка… Грех ли это?

– Нет, – ответствовал аббат.

– Но по воле природы супругу моему не дано открыть кошель и подать на бедность, как говорят нищие на дорогах, – промолвила графиня.

– В таком случае вы должны жить в чистоте, бежать от помыслов подобного рода, воздерживаться, – отвечал аббат.

– Но я ведь слышала проповедь в церкви Богоматери Жаланжской, что нет в том греха, если не извлекаешь ни прибыли, ни удовольствия.

– И удовольствие вы получите, – сказал аббат, – и ребенка, а его можно счесть прибылью! Посему уразумейте и запомните, что смертный грех пред Богом и преступление пред людьми совершает та женщина, что зачнет от мужчины, с которым ее не соединила церковь; оные жены, нарушающие святые законы брака, понесут великую кару на том свете, отданы будут на произвол страшных чудовищ с острыми когтями, с вилами; с теми вилами вкинут они грешницу в огненную пещь за то, что в земной жизни накаляла она свое сердце свыше того, чем дозволено.

На что Бланш, почесав себе за ушком и немного подумав, вопросила:

– А как поступила Дева Мария?

– О, сие есть чудо, – ответствовал аббат.

– А что такое чудо?

– Нечто необъяснимое и во что следует верить не рассуждая.

– А почему бы мне не совершить чуда?

– Сие чудо случилось лишь однажды, ибо родившийся был Сын Божий, – сказал священник.

– Неужели, отец мой, мне, по воле Божьей, суждено умереть или из разумной и здоровой женщины стать помешанной, а ведь это мне угрожает! Не только вся я томлюсь и сгораю, но мысли мои мутятся, и ничто мне не мило; чтобы приблизиться к мужчине, я готова лезть через стены, бежать через поля, ничуть не стыдясь, и ничего бы не пожалела, лишь бы узнать, чего добивался монах из Карно. И когда накатит на меня такое и начнет терзать мое тело и душу, тогда нет мне ни Бога, ни черта, ни мужа, – вся дрожу, бегу; врываюсь в трапезную, бью посуду, мчусь на птичий или на скотный двор, все крушу, так что и передать нельзя. Но я не стану сознаваться вам во всех своих проступках по той причине, что меня от слов одних в жар бросает, и чувствую я нестерпимый зуд, будь он проклят. Пусть уж лучше я совсем ума лишусь и добродетели вместе с ним. Неужели Бог, вложивший в мою плоть эту великую любовь, проклянет меня?



В ответ на эти слова теперь уж священник почесал у себя за ухом, весьма дивясь, что девство может порождать столь жалобные пени, глубокие мысли и рассуждения.

– Дочь моя, – сказал он, – Бог отличил нас от животных и создал рай, каковой есть наша награда, потому-то и дан нам разум, кормило средь бурь, управляющее нашими суетными желаниями. Есть еще и другие способы обуздать плотское буйство – посредством поста, усиленных трудов и прилежания. И вместо того, чтоб сновать и метаться, как сорвавшийся с цепи сурок, вам следует молиться Деве Марии, спать на голых досках, заботиться о хозяйстве, а не пребывать в праздности.

– Ах, отец мой, когда я в церкви сижу на своей скамье, я никого не вижу, ни священника, ни алтарь, а только младенца Христа, и одолевает меня все то же желание. А что, если вдруг закружится у меня голова, помрачится мой рассудок, ведь могу я попасть в силки любви?

Загрузка...