Заблудился свет во мраке
Занавешенных зеркал,
Неразборчивые знаки
Свет во мраке, — начертал.
День как день только ты не в ударе, заплутал, словно свет в зеркалах.
Пополняется твой комментарий: [1] нах, [3] нах, [5] нах!
Ни опомниться, ни оглянуться, не склонив к монитору лица,
Если пишут тебе: ИБАНУЦЦО! Напиши им в ответ: ЗАЕБЦА!
День десантника, порванный тельник, аксельбант, как рыбацкая сеть…
Среди сотен стихов пиздадельных, напиши хоть один — ОХУЕТЬ!
Не про то, как ты кровь проливал там, жопу рвал, не сдавался врагу;
За салютом, за праздничным гвалтом, поделись, как — я ржунимагу! —
Перемучился дизентерией, как курил по ущельям в кулак;
И награды свои боевые — заслужил ничявосибетаг.
Не тревожьте его, не замайте в зеркалах заплутавшую тень,
На любимом падоночном сайте размещая одну поебень, —
Не имеет значения, кстати ль, иль не кстати, ты чист пред людьми, —
Ты такой же, как фсе здесь — втыкатель, и такой же, как все — хуйпойми;
Из вселенских просторов гигантских, словно свет одинокой звезды,
Среди сотен стихов графоманских напиши хоть один Б/П.
Расскажи. Расскажи мне о многом: как ногой выбивается дно,
И плодят [нрзбрч] ёбань, и снимают плохое кино;
Как под гнет режиссерского груза, за софитами стелется мгла…
Если в порно снялась твоя Муза — занавесь поплотней зеркала.
Был я в стране фараонов прошедшей весною,
Жил без подруги в стандартном трехзвездном отеле,
Ездил в пустыню осматривать быт бедуинов,
Там же скакал на верблюде и пил каркаде;
Плавал по Нилу, стоял на корме под луною,
С дурой одной познакомился родом из Гжели,
С той, что мои приставанья под утро отринув,
В тесной каюте моей заблевала биде.
Лазил и я по разрушенным храмам Луксора,
Ездил в Каир под охраной двойного конвоя
Не ощущая по глупости тайного страха,
Месяца зА три до террористических бед;
Видел, как немки с арабами сходятся споро,
(Немка одна, а арабов, как правило, — двое…),
В эти дела не вторгается Воля Аллаха,
Здесь закрывает глаза сам Пророк Магомед.
Но, не смотря на волшебное Красное море,
Хомо — советикус, переродившийся в хомо —
Капитализмус, порой вспоминает сердечно
Крым благодатный давно уже посланный на…
Сколько же раз пожалел я — о горе мне, горе! —
Что «самовар» свой оставил — несчастный я! — дома,
Якобы в Тулу поехав, какою, конечно,
Быть не была и не будет, — чужая страна.
Перемещаясь один, словно перст по планете,
Тысячи миль впопыхах, как попало, покрыв;
Встретив рассвет, черт-те с кем, в расставании скором
Растиражировав свой тут и там поцелуй:
Будем как Солнце; как Боги; как малые дети;
Подрастерявши себя в череде директив
Литература давно уже стала — декором,
Вера, Надежда, Любовь — превратились в фен-шуй.
Был я три года назад в первомайском Берлине,
Унтер ден Линден прошел пешкодралом, как наши
В славнопобедном и памятном нам сорок пятом,
Не посетив ни одной, для туристов, пивной:
Местных девиц перепутать легко с «голубыми»;
(Геи и те одеваются лучше и краше),
Впрочем, во мнении этом довольно предвзятом,
Не одинок я, тому сами немцы виной.
Что я о немцах-то все: немцы, немки… — голландцы!
Вот у кого демократии задран подол…
Был и у них я, — курил ганджубас в кафе-шопе
В красноквартальном и велосипедном раю;
Здесь все имеют практически равные шансы
Лапать друг друга за зад, не взирая на пол,
Так, что мужчина идущий по улице в топе —
Это нормально… и рифмы не будет, мой друг.
Начал с Египта — заканчивать надо Парижем,
У Букинистов, как мессу, весь день отстояв…
За светофором, где Эйфеля реет громада,
Неописуем реки светлокаменный вид.
Здесь не отмажешься просто «заботой о ближнем»:
Нищий, пустой демонстрируя людям рукав, —
Смотрит мне в след из ворот Люксембургского сада,
Словно на мальчика в шортах — седой содомит.
Вера, Надежда, Любовь… только порваны связи
Между отчизной твоей и тоскою моей;
Мне ли, принявшему жизнь, как смертельную скуку,
Без ощущения правды искомой внутри,
Двигаться дальше, из грязи в безродные князи,
Выйти пытаясь, как из лабиринта Тесей?
— Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
И — раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три.
Обойти себя невозможно лесом,
Как сплошную боль не поставить в угол.
Побывав хоть раз под имперским прессом,
Не пойдешь Толстым за крестьянским плугом.
Дык послухай, друг (что не стал мне братом),
Дописав свою без помарок повесть —
Не носи тоски на лице помятом,
А неси печаль — что попроще, то есть.
Что вошло легко, то выходит туго,
По утрам седа в зеркалах Геката,
Если даже встал в середину круга,
Все равно стоишь поперек квадрата.
Так, свернув рога, заплативши вено,
Воздвигая храм на словесной жиже,
Испросив руки, преклонив колена,
Получаешь в глаз… но об этом ниже.
Спой, Боян, о том, как кладут за ворот
А потом дерут всей дружиной целку,
Я там был вчера, да не помню город,
Хоть забил с князьком на прощанье стрелку.
Но для встречи час не из лучших, княже,
Не бегут на зов по коврам холопи,
На лице печаль — не белее сажи,
И на небе темь, какунегравжопе.
Вот и вся любовь, о которой ниже,
У виска вертеть отучившись пальцем,
Говорю о том, что родней и ближе,
Получив серпом по мозгам и яйцам.
Это тело обтянуто платьем, как тело у жрицы Кибелы обтянуто сетью, оттого-то заколка в твоих волосах мне и напоминает кинжал. Если верить Флоберу, то в русских жестокость и гнев вызываются плетью. Мы являемся третьей империей, что бы он там ни сказал. В этой третьей империи ты мне никто и ничто, и не можешь быть кем-то и чем-то, потому что и сам я в империи этой никто и ничто. Остается слагать эти вирши тебе и, взирая с тоской импотента, обретаться в столице твоей, что по цвету подходит к пальто. Если будет то названо жизнью, то что будет названо смертью, когда я перекинусь, забудусь, отъеду, загнусь, опочу. Это тело имеет предел и кончается там, где кончается все круговертью, на которую, как ни крути, я напрасно уже не ропщу. В этой падшей, как дева, стране, но по-прежнему верящей в целость, где республик свободных пятнадцать сплотила великая Русь, я — как древние римляне, спьяну на овощи целясь, — зацепился за сало, да так за него и держусь. В этой падшей стране среди сленга, арго и отборного мата до сих пор, как ни странно, в ходу чисто русская речь, и, куда ни взгляни, — выходя из себя, возвращаются тут же обратно, и, как жили, живут и по-прежнему мыслят, — сиречь, если будет то названо жизнью, то названо будет как надо, — с расстановкой и чувством, с апломбом, в святой простоте, это тело обтянуто платьем, и ты в нем — Менада. Ты почти что без сил. Ты танцуешь одна в темноте.
Светлоликим совершенством мне не стать в ряду икон,
Я всегда был отщепенцем, похуистом, говнюком.
Не расскажешь, даже вкратце, как мне съездили под дых,
Там, на фоне демонстраций, в девяностых, непростых.
Был момент — народовластьем, словно кровью по броне…
Но остался непричастен я ковсейэтойхуйне.
Потому что был далёко — среди выспренних писак
Исходил словесным соком, как и все они, — мудак.
В начинаньях пиздодельных жизнь пройдет, как то да сё.
Я пишу в еженедельник: ЗАЕБАЛО ЭТО ВСЕ!
Снова сумрачно и плохо, но на этом на веку,
Мне та похую эпоха, отщепенцу, говнюку.
Дела нет. Все заебало. И не только простыня,
Но жена, как одеяло, убежала от меня;
И подушка, как лягушка, прыг-да-скок на грязный пол.
Всем поэтам — жизнь игрушка! Побухал — и отошел…
Отошел, не в смысле — помер, просто стал пред Богом чист.
Журналисты пишут в номер: КТО СЕЙЧАС НЕ ПОХУИСТ?
Я за свечку, свечка — в печку! Плохо помню этот год…
Я порвал тогда «уздечку». (Кто в разводе, тот поймет!)
Бэтеэры шли рядами после танковых колонн.
Демократы с утюгами, диссиденты с пирогами,
Трансвеститы с бандюками — непонятно — кто на ком…
Но зато, как говорится, мы разрушили тюрьму:
Россиянам за границей иностранцы ни к чему!
Все давно покрыто мраком, мать затихла перемать;
Я женат четвертым браком, — бросил пить, курить, гулять;
Над заплаканным танкистом транспарант торчит бочком:
Я ОСТАЛСЯ ПОХУИСТОМ, ОТЩЕПЕНЦЕМ, ГОВНЮКОМ.
Как говорил поэт:
над I должна быть точка, —
Купив роскошный flat,
где поселил семью.
Там мальчик-прибамбас
и девочка-примочка
Делили по ночам
под окнами скамью.
Он руки целовал,
как полагалось, даме,
Но никогда не лез
с последней прямотой,
Был май или июнь,
и поливал хуями
Сосед Иван Кузьмич,
не пущенный домой.
Округлая луна
светила над скамейкой,
Чего тебе еще?
не тронут, не убьют.
Он русским был,
она была полуеврейкой,
Она прочла Завет,
он прочитал Талмуд.
Неровная трава
сквозь глинозем газонов
Торчала там и сям,
напоминая ворс.
И пел через подъезд
водопроводчик Дронов
Про степь да степь кругом,
покуда не замерз.
Печаль всегда светла,
иное приукрасим,
И слезы на цветах,
и в дымке млечный путь,
В садах цвела сирень,
и воздух был прекрасен,
Как говорил поэт:
ни пернуть, ни вздохнуть.
Лилась простая речь
без грубых постулатов,
Интимный говорок
в прозрачной темноте:
Ему по кайфу Джойс,
ей нравится Довлатов,
Он любит Faithnomore,
ей ближе ДДТ.
Ночная тишина.
Ахматовская строчка.
В округе не сыскать
ни принца, ни жлоба.
Он — педик из МГИМО,
она — поэта дочка,
Им жить бы поживать,
да, видно, не судьба.
Двух станов не боец,
но несомненно ратник
(Из тех кого узнать
легко по бороде),
Мне говорил в сердцах
один шестидесятник:
«Все хамы и козлы —
спасение в стыде».
И усложнялась речь,
и дело шло к запою,
Он говорил еще,
собой по горло сыт:
«На свете есть борцы!
Пришел конец застою!
Спасение в стыде,
но он давно забыт!»
Я думал о другом.
О чем — сейчас не помню.
Ах, кажется, о том,
как сборник назову.
В политику спустясь,
как раб в каменоломню,
Он много говорил.
Вот абрис рандеву:
«К чему писать стихи?
Не ведаю.
Не знаю.
Зачем листы марать
распада посреди?
Везде одни скоты,
и предан стыд,
как знамя,
Бесстыден этот мир,
как суку ни стыди».
Усиливался крик
и углублялись вздохи,
Я представлял, как он
стоит,
вплетен в строку,
Продукт своей страны,
продукт своей эпохи,
Завернут в целлофан,
с ценою на боку.
Ой, ты гой еси, русофилочка, за столом сидишь, как побитая;
В огурец вошла криво вилочка, брага пенная — блядовитая
Сарафан цветной весь изгваздала; подсластив рассол Пепси-колою,
Женихам своим ты отказ дала, к сватам вышедши с жопой голою.
Затянув кушак, закатав рукав, как баран боднув сдуру ярочку,
Три «дорожки» в раз с кулака убрав, с покемонами скушав «марочку», —
То ли молишься, то ли злобствуешь, среди гомона полупьяного, —
Ой, ты гой еси, юдофобствуешь под Бердяева и Розанова.
А сестра твоя (нынче бывшая!) в НАТО грозное слезно просится.
Ты в раскладе сём — вечно-лишняя, миротворица, богоносица.
Вся на улицы злоба выльется, в центре города разукрашенном —
Гости зарятся, стройка ширится, и таджик сидит в кране башенном.
В лентах блоггеры пишут набело о Святой Руси речи куцые;
Ты б пожгла еще, ты б пограбила, — жалко кончилась РЕВОЛЮЦИЯ.
Извини, мин херц, danke schon, камрад, не собраться нам больше с силами,
Где цветы цвели — ковыли торчат, поебень-трава над могилами.
Прикури косяк, накати стакан, изойди тоской приворотною,
Нам с тобою жить поперек дехкан, словно Вечный Жид с черной сотнею;
Отворив сезам, обойдя посты, заметая след по фарватеру:
— Баяртай, кампан! Вот и все понты, — как сказал Чучхе Сухе-Батору.
Так забей на все, не гони волну, не гуляй селом в неприкаянных…
Обними коня, накорми жену, перекрой трубу на окраинах,
Чтобы знали все, чтоб и стар, и млад, перебрались в рай, как по досточке;
Чтобы реял стяг и звенел булат, и каблук давил вражьи косточки.
Когда в сознании пологом
Светильник разума погас, —
Еврей, единожды став Богом,
Записан в паспорте, как Спас.
И во Владимирском соборе,
До Рождества, среди зимы,
За спины встав в церковном хоре,
Пою и я Ему псалмы.
Все равно — что Кресты, что Лубянка, что Тауэр,
Все равно, как марается мысль на устах моралиста.
Это, малоизвестный в России,
выходит на венскую сцену Брандауэр,
Никакого уже не играя Мефисто.
Повстречать человека труднее, чем бога, но вымолвить
Имя Бога бывает порою намного сложней,
Когда видишь вокруг то, что видишь, —
твердишь о богах, что они, мол, ведь
Не имеют имен и не сходят в Элизиум наших теней.
Только сцена, огни и подобие Гамлета,
Не того, что в трагедии вывел когда-то Шекспир,
А того, о котором судить не приходится нам,
да и нам ли то
Обсуждать, как Брандауэр образ его воплотил.
Говорят — ничего. Но на фоне тюремного задника
И у нас неплохие играются роли поднесь.
И хоть мы родились и умрем
под копытом у Медного Всадника,
Но и в каждом из нас, может статься, от Гамлета
что-нибудь есть.
Забористей вина бывает только — речь,
И тайный голосок сквозь волны перегара:
Она — все та ж: Линор безумного Эдгара…
И ясные глаза. И волосы до плеч.
В душе повальный срач, и в помыслах — бардак
И бесконечный спор гаруспика с авгуром.
Для тех, кто побывал под мухой и амуром, —
Любая простыня наутро как наждак.
Ты помнишь, как он пел ее и Улялюм,
И прочую бурду, размазанную в прозе?
Для вынесших зело, порознь и в симбиозе,
Любые словеса — потусторонний шум.
Но кто-то говорит, и, значит, надо сечь,
И выслушать, приняв, как плач или молитву,
Несказанные им, несхожие по ритму,
Другие имена, Линор, твоих предтеч.
Да были ли они? Но, видимо, отсель
Нам их не различить, довременных и ранних,
Когда тоска, как нож, запутавшийся в тканях,
Вращается, ища межреберную щель.
Карающий давно изрублен в битвах меч,
В таких там битвах — нет! — при вскрытии бутылок.
Пространство смотрит нам безрадостно в затылок.
Мы входим в сотый раз в одну и ту же — течь.
Напечатай меня еще раз в этом странном журнале,
Напиши обо мне, что отыщет дорогу талант.
Проходя сквозь меня по неведомой диагонали,
Эти строки замрут на свету электрических ламп.
Ничего-то в ней нет, в зарыдавшей от скорби Психее,
И какая там скорбь, если нет для печали угла
В той обширной душе, что когда-то была посвежее,
Помоложе, бодрей и, должно быть, богаче была.
Напиши пару фраз о моём неудавшемся жесте,
О моей неудавшейся паре ритмических па,
О свободе писать… Но свобода танцует на месте,
И, порою, лишь там, где танцует на месте толпа.
Уходящая вглубь, оживает под кожным покровом
Вся венозная сеть, и сетчатка не чувствует свет.
Все, что было во мне, все, что будет, останется…
Словом,
Напечатай меня
Так, как будто меня уже нет.
Это ближе к весне. Это плюнул под ноги февраль
Пережеванным насом,
Это ветер под кожный покров зашивает зиме эспираль,
Чтобы вырвать ее самому же потом вместе с мясом.
Это кем-то забитая воздуху в зубы свирель
Издает непохожие звуки на звуки.
Ничего не бывает на свете, наверно, серей,
Чем надетые на небеса милицейские брюки.
Затянись и почувствуешь, как растекается дым
По твоим молодым и еще не отравленным легким.
Это ближе к весне. Это день показался простым,
Незаконченным и относительно легким.
Женщина, я Вас люблю.
Скучную и непонятную,
Странную, чуждую.
Песню затягивая
Однозвучную,
Не обладая
Ни слухом, ни голосом.
Строки причудливо
Лягут гекзаметром,
Не обижаясь
И даже не сетуя,
Жить — это значит
По разным параметрам
Строить фигуру,
Размытую Летою.
Жить — это значит
Над водами рейнскими
Слушать напевы
Придуманной женщины
И повторять,
Не любя и не чувствуя:
Женщина, я Вас люблю.
Обычный день.
Попытка разговора
С самим собой начистоту
Претерпевает неудачу,
Словно вчерашняя попытка
В себя попробовать залить
Чуть больше, чем ты можешь,
Все же
Чуть меньше, чем хотелось бы.
Обычный день
Попытка выжить
С попыткой сплюнуть в унитаз
Остатки выпитого зелья,
Спросить себя: «Как поживаешь?» —
И не ответить ничего.
Мой друг Горацио, в пылу,
Не оставляющем в живых
Ни мать, ни дядю, ни Лаэрта
С его сестрою и отцом,
Есть смысл,
И это — неудача
Попытки с о с у щ е с т в о в а т ь.
Обычный день.
На простыне
Осталась вмятина от тела,
Напоминающая чем-то
Не то чтоб формулу тепла,
Но рядом спящего подвида,
Имеющего
Женский пол.
Из сотни тонущих Офелий
Спасать не стоит ни одну —
Во избежании безумья,
Уже совместного потом.
Мой друг Горацио,
Мой день
Начнется, как всегда, с попытки
Подняться и пойти в пивную,
Где я попробую, как прежде,
Чуть больше, чем смогу,
Но всё же
Чуть меньше, чем хотелось бы.
Я переживу свою старость без мутной волны у причала,
Девицы в купальном костюме, сигары в дрожащей руке
И шезлонга, —
Вот павший диктатор, иль нет! — получивший отставку министр.
Гораздо приятней склониться над книгой на полузаброшенной даче
И грустно и звонко
читать про себя, как слагает стихи лицеист.
Жизнь ушла на покой, под известным углом.
Затянув ли, ослабив ли пояс,
Возвращаясь в себя, кое-как, черт-те в чем,
Ни в былом, ни в грядущем не роюсь.
Жизнь ушла на покой, как слеза по скуле,
Был мороз, был февраль, было дело.
И весь месяц мело, видит бог, в феврале,
Но свеча на столе не горела.
Ни свечой на пиру, ни свечой в полутьме,
Никакой ни свечой, ни лучиной
Не осветишь себя целиком по зиме,
Ни поверх, ни до сути глубинной.
Возвращаясь в себя, забирай же правей.
Забирая левее на деле…
Не мело в феврале — ни в единый из дней.
Нет, мело! Но мело — еле-еле.
Жизни не было. Так самый трезвый поэт
Написал на полях — видно, дрожжи
Со вчера в нем еще не осели, — иль нет! —
Это я написал, только позже.
Только раньше еще, но в который из дней —
В феврале ли, в апреле, в июле?
Жизнь ушла на покой — так-то будет верней.
Жизнь ушла — и ее не вернули.
Хочется плюнуть в море.
В то, что меня ласкало.
Не потому, что горе
Скулы свело, как скалы.
А потому, что рифма —
Кум королю и принцу.
Если грести активно,
Можно подплыть к эсминцу
Или к подводной лодке,
Если они на рейде.
Можно сказать красотке:
«Поговорим о Фрейде?» —
Если она на пляже
Ляжет к тебе поближе.
Море без шторма гаже
Лужи навозной жижи.
Шторм — это шелест пены,
Пробки, щепа, окурки,
В волнах плывут сирены,
Лезут в прибой придурки.
Мысли в мозгу нечётки,
Солнце стоит в зените,
Даже бутылку водки
В море не охладите.
Кожа в кавернах линьки.
На телеграфной феньке
По телеграммной синьке:
«М амочка,
В ышли
Д еньги».
Между пивной направо
И шашлыком налево
Можно засечь сопрано
Глупого перепева
Или эстрадной дивы,
Или же местной бляди,
Словно и впереди вы
Слышите то, что сзади.
Роясь в душевном соре,
Словно в давнишних сплетнях,
Даже когда не в ссоре
С той, что не из последних,
Сам за себя в ответе
Перед людьми и богом,
Думаешь о билете,
Поезде, и о многом,
Связанном в мыслях с домом, —
Как о постельном чистом.
В горле не горе комом —
Волны встают со свистом.
Море. Простор прибоя.
В небе сиротство тучки.
Нас здесь с тобою двое.
Мне здесь с тобой не лучше.
Наш роман с тобой до полуночи,
Сука здешняя, коридорная.
Чьи-то лица припомнятся,
Кто-то ближе подвинется, —
Это просто бессонница
И чужая гостиница.
Как жила? Припеваючи?
Не в особом экстазе ведь,
Расскажи мне о Галиче,
Если сможешь рассказывать.
Может, все перемелется,
Может, снова навалится, —
Не вдова, не изменница.
Не дала… Что печалиться?
Не княжна, не снегурочка.
Светит тусклая лампочка.
Ты ждала его, дурочка?
Не воротится, лапочка.
Полаять, что ли, на луну?
Да не поймут, пожалуй, люди.
Они так любят тишину,
Преподнесенную на блюде.
Белый день заштрихован до неразличимости черт.
Я свернул у моста, а теперь мне, должно быть, налево…
Словно Кай, что порвал за свой век больше тысячи Герд,
Я заделал себя так, как вряд ли смогла б Королева.
Нынче ветрено, Постум, но что они значат — ветра,
С совокупностью их, с направлением, с силою, с розой?
Не пришедших домой тут и там заберут мусора;
Что рождалось стихом, умирает, как правило, прозой.
Ничего никогда никому не хочу говорить,
Повторяя себе вопреки непреложное: «Скажешь!»
До того перепутана первопричинная нить,
Что ее и петлей на кадык просто так не повяжешь.
Нынче ветрено, милый. Как следствие — вот тебе на:
На мосту ни зевак, ни гетер, ни блуждающей чуди,
И, как в детских стихах, фигурируют те же: луна,
Тишина и т. п. И ее преподносят на блюде.
С чешуей покрывает по самое некуда вал
Никакого житья — все равно, будь ты поц или гений.
Я живу у моста. Я на нем никогда не бывал,
И считаю, что это одно из моих достижений.
На стыке двух культур — культуры никакой,
Все вывезено лучшее отсюда.
И вот твоя строка, не ставшая строкой
В реестре прочих строк, ни Торы, ни Талмуда,
Бросается в астрал, кончается тоской,
Расцвеченной по грудь огнями Голливуда.
В остаточной связи, на разных полюсах,
По эту и по ту регалию стакана,
Когда звучит рояль Бетховеном в кустах
И капает вода из сорванного крана,
Отчетливо паря на девственных листах,
Рождаются слова Великого романа.
Великого? Уволь. Пройдя по косяку
Бессмертия, на борт пустыми вынув сети —
Не потому, что, мол, плохому рыбаку,
Как трепетной мадам, не любящей при свете…
Скорее, — как тебе напишут на веку,
Оно так и пойдет — рядком по киноленте.
Выходит, так и есть: Вселенная — бордель,
Космический притон для спермовыжималок,
Лесбийская стезя… Но все же — неужель
У прилетевших к нам (для пересчета палок),
Мелькнувшим в облаках, раскрашенных под Гжель, —
Божественный инстинкт, как наш, угрюм и жалок?
Покуда не зажглась заштопанная ткань
На облаке души, в штанах ли, без штанов ли,
Не свой видеоряд попробуй раздербань,
А таинство любви, лишенной сна и кровли,
Которой все равно необходима дань
Сердечного тепла — в разгар порноторговли.
Где подрались скинхед и хачик
(Из-за чего — пойди спроси),
Там потеряла Таня мячик,
Когда платила за такси.
А ей налили полстакана,
А ночка темная была.
Она запела про ивана,
Но все же с хачиком пошла.
Словно «Буря и натиск», когда не по Гёте, а так,
Недалече от мест, где живет по наитию Пригов,
Я пишу на манжете твоем, как на чистых листах,
Как люблю и привык, авторучкой полжизни продвигав.
Так, по ходу годин, мой оцепленный розами, мозг
Выдает на гора (и пока не увял вместе с ними).
Наводя по утрам, по привычке, сомнительный лоск,
Я мараю стихи, что не выглядят даже моими.
Монологами Федр — не заменится пение Муз,
Но попробывать можно, и я, лишь бы как, попытаюсь.
А тебе все равно, только б был хоть какой-нибудь вкус.
Иногда он сдает. И нередко. Что сделаешь? Каюсь.
Так высокая речь, для того чтобы выйти в тираж,
Переходит на сленг окосевшего в баре бой-френда,
Так идут напролом, критикуя чужой макияж,
Так сжигают мосты. Так рождается микроЛЕГЕНДА.
Заходи же ей в хвост эскадрилией, полной любви,
Где в казарме тишком до полуночи дрочат пилоты.
Многоточий в судьбе — словно лишнего спирта в крови,
У того, кто набрал, бог весть где, перед сном обороты.
Недалече от мест… Недалече от эдаких мест,
Где болит до сих пор позабытая в юности рана,
Я несу, день и ночь, свой писательский маленький крест.
Эскадрилия спит. И ее поднимать еще рано.
Два чувства дивно близки нам…
Пушкин
Понять, в чем дело. Жить зазря,
Водить по выставкам бабищу,
Любить родную пепелищу
И слушать только стебаря.
Косить под Бродского, коря
Себя за то и днем и ночью,
Сводить все фразы к многоточью
И говорить — не говоря.
Иметь презрение к гербам.
Имея склонность к извращеньям;
Понять, в чем дело, но за мщеньем
Не лезть к владыкам и рабам.
Идти, спускаясь по ступеням,
Сходя к отеческим гробам.
Для построивших Мед несущественно — верх или низ, —
При скольжении мини
Его коридорами: если
Перепонки видны, так пускай будет виден сервиз, —
Вот такие дела, — как в гинекологическом кресле.
Если подиум тверд, то как воды, по коим ступать
Не дано без понтов: медицинские зыбкие хляби.
Но у вечности здесь не впервой под ножом воровать
И запутывать след, лебезя и рыдая по бабьи.
Для построивших Мед с поволокою мрамора стен,
Навещавших толпой ежедневно пивную палатку
Ниоткуда — для них — и с любовью, точнее — затем,
Чтобы сверху прижать, как к проколотой кожице ватку,
Свою речь и свою не совсем нецензурную брань;
Даже выбор дорог между жизнью и смертью — не выбор!
Где теперь каждый день препарируют всякую дрянь,
Крыл бригаду прораб — кайфоломщик по жизни и пидор.
Для постороивших Мед — констатирую: Мед, а не Мид, —
Там, где Бакулев-стрит упирается лесом в холмину, —
Я любил тебя так, как другими любимою быть
Можешь тысячу раз и еще тыщу раз вполовину.
Для построивших Мед, увлеченных вселенской игрой,
Не имевших имен, но по имени Н.Пирогова, —
Если жизнь только миг — первый миг, — то за ним и второй
Будет миг или час. А потом — ни того, ни другого.
Светлый путь в направлении храма сегодня закончен почти.
Быть точнее: не путь, а попытка и поиск его.
То ли крест до звезды не по силам детине нести,
То ли повод волхвам на халяву бухнуть в Рождество.
И пока на хребтине чужой чья-то треплется плеть,
И тебе пару раз, как ни ныкайся, перепадет.
Не одна еще, видно, рука по прошествии лет,
Выполняя наказ, под сурдинку гвоздем прорастет.
Только роздан всем страждущим
Чудом размноженный хлеб,
Только рыбой несет от промежностей
Бывших гетер,
Кто единожды сделался зряч, тот уж дважды ослеп,
Обреченный блуждать в темноте лабиринтами вер.
Взять постелю свою и пойти завалиться в шинок,
На литовской границе задумав прикончить царя.
Всякий путь нехорош для неверно поставленных ног,
Что-то в роде таком и поведано было — зазря.
Мирно воды струит в недрах сточной трубы Иордан,
Он везде ведь один, словно Лета и сказочный холм,
Где распяли Его, умудренного не по годам.
И навис горизонт поперек набегающих волн.
На улице алкаш одет не по погоде.
Уже к семи часам становится темно.
Сказать ли о себе? Сказать ли о народе?
Не все ли нам равно.
В наручниках тоски, в машине милицейской,
Непойманный-не вор закурит натощак.
Спаситель говорил… и выговор еврейский
Картавое руно над ранами вращал.
И все-таки шкала задуманного кода,
Как некий люминал, растаяла в крови.
Я позабыл теперь названье эпизода,
Где некогда сыграл подобие любви.
Давно плюет в стакан другое поколенье,
Которое поймут, дай бог, через века,
Да будет славно дум высокое стремленье!
И рифмы к ЖКХ.
И, выставлен на стрем в осеннем камуфляже,
На улице дрожит незавершенный стих.
Что мне твои шаги и топот третьей стражи,
Когда мой третий рим до первой стражи стих.
Живя на первом этаже,
Вот-вот опустишься в подвалы:
Ведь на сортирах есть уже
«М/Ж» — мои инициалы.
В глазах чернильная мазня —
Вином забрызганные строчки.
Пришла весна, и у меня,
Как на ветвях, набухли почки.
… … … … … … …
Я это все пишу тебе
Под утро, медленно трезвея.
Пигмалион и Галатея —
Мы не подходим по резьбе.
И в Ж отосланный тебе я,
Как М, ответствую на Б.
Сандуны,
Где над стойкой завис
Гомосексуалист.
Нет вины, что раздет,
Нет вины, что забыт.
Неустойчивый свет,
Незатейливый быт.
Нет луны
в запотевшем окне.
Ни в уме, ни во сне,
Ни в чужой простыне
Не дойти до стены,
Что напротив тебя,
И шаги неверны,
И уходишь в себя.
По уму —
Мы с тобою, дружок,
Никому
Не нужны,
Так клади пирожок
На свои же штаны.
Да простят нам должок
Все, кому мы должны.
В переулке снежок.
Разливая портвейн,
Не найти нам, дружок,
Злополучный бассейн
И парилку, где срам
Можно спрятать в тени…
Все. Пока. По домам.
Деньги будут — звони.
Как не люблю твою пору —
Пора не та и все не в пору,
И день и ночь не ко двору,
Да и дела мои не в гору.
Мент, покидающий контору,
Глядит на пеструю игру
Объяв, прилепленных к забору
Его конторы, на ветру.
Призвав, как Герцен к топору,
Пожару, голоду и мору,
Воздал отечеству позору
Телеведущий поутру.
И я, прибегнувший к перу,
Скуривший пачку «Беломору»,
Для рифмы пролиставший Тору,
Как Моисей
народу — вру.
Прости… Опять воспоминанье.
Твой потолок, как паланкин,
Плывет туда, где, снова стань я
Собой, — я стал бы не таким.
Вновь оснеженные колонны,
Елагин мост, — но нет меня,
И покрывает простыня
Тебя, как голову Горгоны.
Холодный ветер от лагуны,
И на прощание — в конце —
Морщин серебряные струны
На запрокинутом лице.
Такая бедность не порок,
И в том тебе моя порука:
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Как воровство строки и звука.
…В лучах рассыпавшихся призм
Век завершается капризно…
Прости мне мой постмодернизм,
Как разновидность… реализма.
Я не ломаю стену лбом,
Люблю грозу в начале мая,
Когда она из-за сарая,
Как бы резвяся и играя…
А после в небе голубом.
Читаю Дарвина с трудом
И, опуская долу взоры,
Веду разумны разговоры,
Навстречу северной Авроры
Никем пока что не ведом.
И ничего, что без души
Смотрю на то, гляжу на это.
Моя жена — жена поэта?
Вопрос не требует ответа.
В своем альбоме запиши,
Что размышленье — скуки семя,
Всему свое приходит время,
Пришла война — так ногу в стремя,
А не пришла — так не спеши.
Немного красного вина,
Немного солнечного мая,
Люблю грозу, не понимая,
В чем заключается она.
Давай пороемся в былом:
Там улыбаются мещанки,
Там не хватает на полбанки,
И всё не так, и все не то.
Там дамы, посланные на,
К себе не чувствуют участья,
Там на обломках самовластья
Не те, что надо, имена.
Но, как предмет сечет предмет,
Там все великое — велико.
Ночь. Улица. Фонарь. Калитка.
И в небе ультрафиолет.
Там, с похмела себя не чуя,
На дровнях обновляют путь,
И если бьют кого-нибудь,
То как крестьянин, торжествуя.
Там солнце светит под углом
С утра и к вечеру, и я там
Рассвет не сравнивал с закатом
И что-то, видно, пропустил.
В России всегда можно было
стрельнуть сигарету
Качаясь, как чаша в руках у жены, что сидела на звере багряном,
Ты выйдешь впотьмах на родную Миклухо-Маклая,
Где снег, оседая с балконов в кружении странном,
Опустится наземь, библейскую ночь освещая(зачеркнуто)
освящая.
О звере багряном пошла было речь, но твой мозг перетянут капроном
Московского с понтом житья и докуки житейской.
И тронулось все, и пошло, вкривь и вкось, Вавилоном,
В котором живем под опекой твоей милицейской.
Выходит, все так и выходит, как вышло. Не надо
Меняться в лице, призывая виновных к ответу.
Для тех, кто приехал с «фирмы», есть пока что отрада —
Стрельнуть на вокзале у заспанных шлюх сигарету.
Когда ты считаешь баранов, к которым недавно вернулся,
Как тот Полифем за Улиссом в родную пещеру,
То движется счет на паденье валютного курса,
На коем теперь не построишь лихую карьеру.
Но все же духовный полет — буду бля! — независим
От цен на себя, когда срезана в штопоре лопасть,
Когда, не стремясь к супергипотетическим высям,
На свет — не без мук — появляется маленький опус.
Чужую веру проповедую: у трех вокзалов на ветру
Стою со шлюхами беседую, за жизнь гнилые терки тру.
Повсюду слякоть безнадёжная, в лучах заката витражи;
Тоска железная, дорожная; менты, носильщики, бомжи.
И воробьи вокзальной мафией, с отвагой праведной в груди
Ларьки штурмуют с порнографией, на VHS и DVD.
Негоциант в кафе с бандосами лэптоп засовывает в кейс;
Не подходите к ним с вопросами — поберегите честь и фэйс.
И нагадав судьбу чудесную, попав и в тему и в струю,
Цыганка крутится одесную. — Спляши, цыганка, жизнь мою!
И долго длится пляс пугающий на фоне меркнущих небес;
Три ярких глаза набегающих, платформа длинная, навес…
Где проводниц духи игривые заволокли туманом зал,
Таджики, люди молчаливые, метут вокзальный Тадж-Махал;
Им по ночам не снятся гурии, как мне сказал один «хайям»:
— Пошли вы на хер все, в натуре, и — пошел бы на хер я бы сам.
Над Ленинградским туча движется и над Казанским в разнобой
По облакам на небе пишется моя история с тобой;
Она такая затрапезная, хотя сияет с высоты;
Тоска дорожная, железная; бомжи, носильщики, менты.
Выплюнь окурок в сугроб,
оглянись и увидишь ты —
Вот она, воооот!
За спиной у нее сутенер.
Эпохуй нам, какой сегодня век…
Поплутав по переходам, под гитарный перезвон,
Выбредаю за народом на заплеванный перрон.
Гармонист лицо бухое прячет в драные меха,
Время наше неплохое… и эпоха неплоха.
Над подтаявшем сугробом, у платформы на краю,
Мама папу кроет ёбом — разрушающим(зачеркнуто)
укрепляющим семью.
Детвора киряет в школах, телевизор учит жить,
Как сказал один психолог: «Нам весь мир принадлежить!»
Не запомнить априори всех российских городов,
Где по доскам на заборе: «Бей чучмеков и жидов!»
Это все не божья прихоть, не Господень Страшный суд;
Если ты здесь ищешь выход, — не ищи его ты тут.
Три струны, заденет палец — песня слышится в дали,
«Девки в озере купались — хуй (зачеркнуто)
хрен резиновый нашли».
Весь народ гудит и пляшет, всюду пенье аонид,
На гербах крылами машет — двухголовый трансвестит.
Наше прошлое — лучисто, наша будущность — светла;
Полюбила тракториста(зачеркнуто)
финанстиста и, как водится, дала…
Сорок лет — ни стар, ни молод. Мой сурок всегда со мной,
Он накурен и уколот, и закинут «кислотой».
Как на Киевском вокзале, трали-вали-ай-лю-ли,
Мне цыганки нагадали… и на пальцах развели.
За подол хватать Фортуну, я пока что погожу:
То ей хрен(зачеркнуто)
хуй в забор просуну, то ей жопу покажу.
Птица-тройка, мало ль, много ль, нам испытывать Судьбу?
Нет ответа. Только Гоголь, перевернутый в гробу.
Мой сурок на «ты» с эпохой; девки плавают в пруду;
Если нам с тобой все похуй — знать, эпоха ни в пизду.
Если вошел ты, о, путник, под своды стеклянные
И приобрел у окошка заветный билет —
Значит, участником стал ты процесса великого
И называть тебя будут теперь — ПАССАЖИР.
Если решил ты за час до отбытия поезда
В местный зайти круглосуточный бар-ресторан —
Официантка, прикид оценив твой скептически,
Скажет бармену со вздохом протяжным: КЛИЕНТ…
Если к тебе подойдет испещренная пирсингом
Девушка лет двадцати и попросит «огня» —
Ты, предложив ей присесть, зажигалкою чиркая,
Купишь вина и процедишь сквозь зубы: GLAMOUR…
Если очнешься ты в полночь у камер хранения
Без документов и денег и клади ручной,
Скажет тебе лейтенант, протокол заполняющий:
ЛОХ ты ПЕДАЛЬНЫЙ и ФРАЕР УШАСТЫЙ притом.