Интерлюдия. Спящая

Спящая видит сон, и сновидение уносит ее вместе со всем, что ей принадлежит, в немыслимое прошлое. Как в сказку, рассказанную бабушкой бабушки о своей прабабушке, она тихо и бесконечно падает в черный океан, охватывающий все на свете. Двух других с ней нет и снова есть, в ней тихонько звучит память о песнях, которых она никогда не забывала. Она расширяется – как птица расправляет крылья, чтобы согреться в солнечных лучах, хотя солнца нет и света нет – еще нет, – а холодная темнота просторна и уютна, как постель.

И она знает.

Когда-то – оно ушло так далеко, что некому о нем подумать, – было так: внизу лежала твердь жара, а вверху твердь холода, а между их неумолимыми пределами находился мир. Спящая видит во сне токи течений и сил, и кровь ее – кровь океана. Соль в ней – морская соль. Ладонью шире материка и мягче ее кожи она ласкает пылающий внизу жар и нежную прохладу наверху. Эоны прошли без жизни, а теперь жизнь есть. Может быть, есть многое, но ее сон – сон середины, и она видит середину, потому что путь ее плавания берет начало из середины, но медленно-медленно-медле…

Спящая парит, и с ней парят другие – их стало больше? – пузырьки прошлости вокруг нее и в ней плывут в том же потоке, что есть она и что она есть. Два, соприкоснувшись, становятся одним; один, истончаясь, раздваивается, и каждый еще, и еще, и еще раздваивается. Она следит за ленивыми бессветными содроганиями блаженного холода, а бабушка нашептывает ей, что там рождается желание. Вот она, простая щенячья шалость созидания ради созидания, и создавать не из чего, кроме как из самой себя.

Спящая забывает, и забвение есть медлительность. Она тянется сквозь безвременье и безвидность, жаждет чего-то сытней воды. Пиршественные чаши поднимаются к ней снизу, насыщая на десятилетия, и она видит во сне, что спит, укрывшись от всего в вечном течении. Рука ее протягивается к пятке, кончики пальцев удлиняются, почесывая пальцы ноги. Она – младенец, созданный из пузырьков соленой воды, и кто-то из других подсказывает: «Как из клеток?» – но словам здесь нет места, она сейчас сладострастно вне всех языков.

Света нет – еще нет, – но далеко-далеко внизу есть жар. Он содрогается, бурлит, бушует. Он поднимает наверх странный вкус камней, что притягивает ее, и уносит прочь, и становится ею. Наверху холод, где ничто не течет, – бесконечная стена, огибающая вселенную. А рябь, всеприсущая теперь рябь потока внутри потока – единственное, что рождает ощущения. Опора среди вод, нечто, созданное из ничего, в котором она извивается в пляске. И впервые за все времена устает.

«Смотри-смотри-смотри, – нашептывают прабабушки. – Ощути ту, что падает, соскальзывает слишком низко в жар и буйство: запомни этот бездумный гений. Это важно», – говорят они, и спящая тоже тянется вниз, и другие – все, сколько их с ней есть, – погружаются.

Пузырь всплывает, полный дрожи, горячки, болезни, а остыв, он маслом налипает ей на язык, и миллиарды насекомых восторженно поют в летней ночи. Тысячи новеньких игрушек в перевязанной ленточками прозрачной обертке. Там кофе, и конфета, и первый неумелый поцелуй, и почти-почти-почти робкое прикосновение к коже. И она знает, что придет снова, что она – дитя пузырьков – вновь отошлет себя вовне, чтобы обжигаться и лелеять свои ожоги. Она жаждет отчуждения, рожденного жаром и болью.

«Так оно бывало, когда мы были девочками», – говорят бабушки, и спящей снится, что она понимает.

«Давайте, леди и джентльмены, – говорит кто-то. – По порядку и по инструкции».

Загрузка...