Глава двадцать пятая

Осень в Германии похожа на рисунок из детской книги. Русского человека, однако, завораживает по преимуществу не столько фахверковая архитектура, сколько то обстоятельство, что природа в Европе до странного непохожа на нашу. Кажется — тот же дуб, но приглядеться — листья и мельче, и вырезаны совершенно по-иному. И клены выглядят иначе — ярче, причудливей. Одни только березы повсюду белоствольны и девственно-печальны. Зато, например, такое чудное дерево, как платан, в наших краях и вовсе не растет, а в Европе — пожалуйста; и обратно — до странного мало там елок. В общем, есть, над чем призадуматься. Иные мыслители из этого различия делают закономерный вывод об особенных путях развития России и, надо полагать, не слишком ошибаются.

Баден с его игрушечными домами и церквями такими аккуратными, словно их собрали из картона, лежал в хорошенькой долине между старыми, прирученными горами. Над широкими каналами были переброшены мостики, с которых свисали в горшках живые цветы. Два раза в день по каналам проезжала лодка, в которой находились садовники. Под каждым мостом лодка останавливалась, и садовники срезали увядшие растения.

Ближе к горам террасами высились многоэтажные отели, а сами «воды» — источающие тухлый запах тепловатые фонтанчики — находились в длинной галерее, выстроенной в классическом стиле. Если не знать о водах, то галерея эта выглядела верхом бессмыслицы: протянутая посреди парка дорическая змея с треугольными фронтончиками там, где у русской змеи был бы кокошник. Парк своей ухоженностью напоминал пуделя; «змея» с раздутой средней частью, где помещалась большая зала для выдачи стаканчиков, наводила уныние.

Иными словами, Казимир Мышецкий был здесь решительно всем недоволен. Он пил вонючую воду, бранил заграницу и особенно немцев; бранил он и Петербург, когда вспоминал о нем, ссорился с гостиничной прислугой и слыл «желчным малым».

Из всей публики Мышецкий сошелся только с поручиком Вельяминовым, который находился в Бадене после ранения. В своем роде Вельяминов представлял полную противоположность Мышецкому. Бивуачная жизнь приучила его переносить любые неудобства и мириться с любым соседством. Поэтому Вельяминов был единственным, кто выдерживал общество Мышецкого и даже составлял ему пару при игре в карты.

Их часто можно было видеть молчаливо прогуливающимися в парке или сидящими в галерее, каждый со своей газетой.

Каждое утро Мышецкий подробно докладывал ухаживающей медсестре о том, как прошла ночь — покойно или беспокойно, кашлял для нее в пробирку и следил за тем, как она заносит данные в особую расчерченную тетрадь.

Вельяминов также представлял похожие рапорты, однако касательно своего ранения в область легкого. Сестра прилежно делала записи в тетрадочке, а Вельяминов заглядывал ей через локоть и отпускал заранее заготовленные остроты. Сестра скупо улыбалась, скучным тоном произносила: «Herr Weljaminov ist der grosse Schalk», т. е. «Герр Вельяминов — большой шалун» — и уходила.

Однажды Вельяминов ущипнул ее за зад и гордился этим целый день. На следующее утро к нему прислали новую медсестру. Впрочем, Вельяминов не увидел между новой и прежней большой разницы, «так что если они предполагали наказать меня этой переменой, то основательно промахнулись», сообщил он тем же днем своему приятелю Мышецкому.

В таких невинных забавах проходили дни, и продолжалось это до тех самых пор, пока однажды Мышецкий не заметил в аллеях парка женщину, показавшуюся ему знакомой.

Он прервал обстоятельное повествование Вельяминова об одном «лихом деле» и указал на женщину:

— Смотрите, Вельяминов!

Тот прищурился.

— О, пикантная штучка! — Вельяминов нисколько не был обескуражен тем, что его перебили: появление незнакомки стоило того. — Я здесь ее прежде не видел.

— Я тоже, — сквозь зубы произнес Мышецкий.

— Вы, кажется, ее знаете?

— К несчастью.

Вельяминов засиял своей простодушной широкой улыбкой.

— Казимир, немедленно рассказывайте мне все!

— Эта дама — злостная интриганка, — произнес сквозь зубы Мышецкий. — Я веду с ней долгую судебную тяжбу, которую уже не надеюсь выиграть, хотя вся правда — на моей стороне.

Вельяминов поглядел на Мышецкого с любопытством.

— Так вы сутяга! — воскликнул он так радостно, словно обнаружил какой-то новый вид лучевого пистолета, пленительного по своим дальнобойным качествам. — Я должен был догадаться — по цвету вашего лица и кислой складке губ, а я, осел такой, и не подозревал! Ну, впредь буду знать!

И он крепко пожал Мышецкому руку.

Тот с досадой вырвался.

— Вы все паясничаете, Вельяминов, а между тем эта Думенская — хитрая тварь, и от нее могут последовать большие неприятности. Что она здесь делает, хотел бы я знать?

— Думенская? — переспросил Вельяминов, слегка озадаченный. Он даже нахмурил брови, отчего его широкий лоб неумело смялся складками.

— Вам знакомо это имя? — в свою очередь удивился Мышецкий.

— Да… если ее зовут Софья.

— Софья Дмитриевна, — уточнил Мышецкий.

— Точно, она. — Вельяминов покачал головой. — Как выросла! Я встречал ее несколько лет назад, на одном бале… Тогда она носила траур и выглядела совершенной девочкой. Ну конечно! — Он хлопнул себя по ляжке. — Мышецкий! А я-то гадаю, отчего фамилия ваша сразу мне глянулась. Я ведь знавал когда-то старенькую княжну Мышецкую. Почтенная старушка, много бантов на одежде и по бриллианту на каждом пальце. Играла в карты и благосклонно гневалась на молодежь.

— В таком случае, вы будете сильно удивлены, когда я скажу вам, что Софья Думенская унаследовала все ее состояние, — сказал Мышецкий.

— Фью! — отреагировал поручик Вельяминов. — Вот это штучка!

И он снова посмотрел на Софью в белом платье, которая мелькнула среди деревьев.

— Собственно, я как раз и оспариваю в суде ее право…

— А старуха оставила завещание? — перебил Вельяминов бесцеремонно.

— Именно, — ответил Мышецкий.

— Гиблое ваше дело, дружище, — сказал Вельяминов. — Вы и сами это, наверное, понимаете. Против завещания очень мало можно сделать, а если старуха писала его, не выжив из ума, — то и вовсе ничего… А кто это с Софьей?

— Понятия не имею.

Они попытались рассмотреть спутника Софьи Думенской, но ни Вельяминову, ни Мышецкому это не удалось. Они видели только, что она опирается на руку какого-то мужчины или, скорее, юноши, и что юноша этот ниже ее ростом.

Вскоре Вельяминов распрощался с Мышецким и, заявив, что идет на процедуры, двинулся через парк на поиски Софьи Думенской. Он не сомневался, что встретит ее где-нибудь возле «Беседки Свободы» — хорошенькой беленькой ротонды, построенной на искусственном холме, так, чтобы оттуда можно было со всеми удобствами любоваться горами.

Несколько раз он видел в аллее белое платье, но это оказывалась не Софья. Вельяминов, однако, не отчаивался, поскольку был гусаром, и вскорости действительно обнаружил искомую даму, однако не в «Беседке Свободы», а неподалеку от герм Гете и Шиллера. Представленные в виде древнегреческих божеств, без рук и ног, как бы надетые на кол, знаменитые германские друзья-поэты замыкали собою густую дубовую аллею. Софья задумчиво смотрела то на одного, то на другого. Она уже открыла рот, чтобы высказать какое-то соображение на счет увиденного своему спутнику, как перед нею вырос гусар Вельяминов и весело поклонился.

— Счастлив снова видеть вас, — произнес он.

Софья слегка насупилась и отступила на шажок.

— Мы разве с вами знакомы?

Он посмотрел на нее с улыбкой.

— Разве вы не помните меня, госпожа Думенская? Я — Вельяминов.

— Михаил, — сказала Софья, сразу же перестав дичиться.

— Софья, — и Вельяминов поцеловал протянутую ему руку.

Он ощутил крохотные рубцы на ее коже, как будто она несколько раз порезалась маленькой бритвочкой, и решил, что это произошло при заточке карандашей. Наверное, она рисует, как многие девицы, склонные к задумчивости и уединенному образу жизни, подумал Вельяминов не без умиления.

— Позвольте вам представить, — Софья обернулась к своему спутнику, — это Харитин. Мой… друг. — Она чуть запнулась перед словом «друг», словно хотела выделить его особо.

Вельяминов без малейшего удовольствия пожал сухую ладошку Харитина. Почему-то он чувствовал брезгливость по отношению к этому болезненному, изломанному красавчику.

— Харитин — это имя или фамилия? — спросил Вельяминов.

Софья восхитилась его способностью говорить бестактности, не ощущая ни малейшего смущения.

— Это имя, — мягко ответил Харитин.

— Ну, мало ли что может быть, — просто сказал Вельяминов. — Всегда лучше уточнить заранее.

Харитин посмотрел на Софью вопросительно, как будто не знал, что ответить. Софья улыбнулась Вельяминову.

— Вы правы, Михаил, — сказала она. — Вы что здесь делаете?

— Как — что? — удивился Вельяминов. — Что вообще русский человек делает в Бадене? Поправляет здоровье путем распития воды, воняющей тухлыми яйцами, ругает все немецкое и решительно не едет домой, потому что дома еще хуже.

— Ой, — Софья засмеялась. — Да вы ипохондрик!

— Здесь так принято, — ответил Вельяминов, очень довольный собой. — К тому же у меня была обширная практика. Учился у здешнего приятеля моего, Казимира Мышецкого.

Лицо Софьи потемнело.

— Мышецкий? Он здесь?

— А вы разве не знали?

— Нет.

— Мышецкий уверен, что вы его преследуете.

— Ну, если он так уверен… — Софья обменялась быстрым взглядом с Харитином. — Возможно, я постараюсь не разочаровать его…

Вельяминов пожал плечами.

— Черт с ним, с Мышецким. Скучный тип. Просто другие русские еще невыносимей. Вы любите говорить о болезнях, Софья Дмитриевна?

— Ненавижу, — сквозь зубы процедила Софья.

— Вот и я… недолюбливаю. А местное общество все помешано на болезнях. Точнее, они считают, будто помешаны на здоровье, но здоровье для них заключается в перечислении разных недугов и способов их исцеления.

— А вы чем недугуете? — спросила Софья.

— Вам правда интересно?

— Правда.

— Я недугую дротиком, пробившим мне левое легкое, — сказал Вельяминов. — Этот дротик очень больно из меня вытаскивали. Наш костоправ опасался, что лезвие было отравлено, поэтому он поскорее вышиб его из моего туловища. Чтобы лезвие не превратило мои внутренности в кашу, он протолкнул его насквозь, а потом налил в отверстие водки.

— Вы это всерьез рассказываете? — спросила Софья.

— А вам нравится?

— Очень… Для меня нет ничего слаще, чем послушать, как мучают красивого мужчину в военной форме, — отозвалась Софья. Она продела одну руку под локоть Харитина, другую — под локоть Вельяминова и медленно двинулась по дорожке парка. — Ну, продолжайте же, Вельяминов! — потребовала Софья. — Вы же видите, как я наслаждаюсь.

— Я пропущу все те слова, которые произносились нашим костоправом, пока он вынимал из меня дротик, — послушно заговорил опять Вельяминов. — Во всяком случае перед тем, как потерять сознание, я усвоил, что доктор желает мне только добра, а ведь это главное. Когда же я очнулся, то обнаружил себя в полевом госпитале. На мне было много твердых бинтов, а сверху нависала плоская медсестра с лошадиным лицом. В ее руке блестел шприц.

— Это прекрасно, — вздохнула Софья. — Жаль, что я не могла этого видеть.

— «Перевернитесь на живот, господин поручик!» — грубым голосом произнесла медсестра, — повествовал Вельяминов, краем глаза поглядывая на Софью.

— Божечка ты мой! — ахнула Софья. — Я сейчас упаду в обморок!

— Да-с, Софья Дмитриевна, вот так я и узнал о произведении меня в следующий чин, — добавил Вельяминов.

— Скажите, Вельяминов, вы танцуете? — неожиданно спросила Софья. — Или дикарский дротик вышиб из вас эти таланты?

— Отнюдь, — сказал Вельяминов с большим достоинством. — Гусарский поручик танцует при любых обстоятельствах.

— Я все хочу посетить какой-нибудь здешний общественный бал, — призналась Софья. — В отеле «Минерва», где я остановилась, устраивают хорошие вечера, да только до сих пор мне не с кем было пойти.

Вельяминов невольно перевел взгляд на Харитина. Тот смотрел угрюмо. Вельяминову показалось, что спутник Софьи вообще не слушает разговор, а блуждает мыслями где-то очень далеко.

— Я с радостью, — заверил Вельяминов, пожимая руку Софьи. — Давно уже следовало пойти, да я как-то обленился. Да еще этот Мышецкий действует расслабляюще… Желчный тип.

— Мышецкий — это который? — прищурилась Софья. — Казимир?

— Угадали. Он считает вас своим врагом, Софья Дмитриевна.

— У него есть для этого основания, — ответила Софья. — Поскольку он судится со мной из-за завещания княжны. Наверное, он вам уже рассказывал.

— В самых общих чертах.

— Это дело неинтересное, ни в общих чертах, ни в мелких, — сказала Софья. — Поместье — мое, такова священная последняя воля моей благодетельницы. Оспаривать ее — нарушать завет старушки, ничем не погрешившей ни перед Боженькой, ни перед людьми… Ничего, добрый Боженька все видит со своего пухового облачка в небесах, он все управит в мою пользу. Я ведь сиротка, Вельяминов, полная сиротка, а Божечка никого так не любит, как сироток.

Вельяминов покачал головой.

— Менее всего вы похожи на «сиротку», Софья Дмитриевна.

— Да? — Она прищурилась.

— Вас жалеть не хочется…

— Какой вы нерусский человек, Миша. Русскому человеку всегда хочется кого-нибудь жалеть.

Вельяминов кашлянул и спросил:

— Вы, стало быть, все еще в Лембасово обитаете?

— Стало быть.

— Ну, и как там развиваются события?

— В Лембасово?

— Да.

— Если вам о ком-то определенном хочется узнать, Вельяминов, то скажите прямо. Незачем ходить вокруг да около в надежде, что я угадаю.

— А вы разве не угадываете, Софья Дмитриевна?

— Если и так, — не стала отпираться Софья, — то что же препятствует мне мучить вас? Я ведь только что рассказывала, как обожаю смотреть на страдания красивых мужчин в военной форме.

— Будет вам, — сдался Вельяминов. — Не дразните меня. Расскажите, как поживает Тамара Вязигина.

Софья погрозила ему пальцем.

— Вот вы какой бесчувственный! Расспрашиваете про одну женщину у другой! Ладно, так и быть: Тамара Вязигина вышла замуж за Потифарова.

Вельяминов тряхнул головой.

— Вот убейте меня, Софья Дмитриевна, не могу сейчас вспомнить, кто это такой.

— Потифаров незабвенен, — засмеялась Софья. — Просто вы с ним не вступали в общение, оттого и не помните.

— Ну и как, счастлива она?

— Наверное… Человек редко бывает счастлив, Миша.

— А вы?

— Я? — Софья выглядела по-настоящему удивленной.

— Да, вы, — настаивал Вельяминов. — Вы счастливы?

— Почему вы спрашиваете об этом?

— Вы очень сильно изменились.

— Я была подростком, Миша. Растерянным, озлобленным подростком. Девочки в этом возрасте вообще нехороши, недовольны и жизнью, и собственной наружностью. Даже те, у которых имеются добрые родители. Так что говорить обо мне!.. Я была доставлена в дом княжны от гроба моего самоубийцы-отца. Как вы полагает, сколько было в поступке княжны милосердия, сколько — любопытства и сколько — желания властвовать над еще одним человеческим существом? Да если бы меня продали на каком-нибудь рынке рабов — я и то, кажется, чувствовала бы себя свободнее.

— Вот уж никогда не подозревал, что участь приживалки так тяжела и терниста, — сказал бестактный Вельяминов.

— Это смотря какая приживалка, — ответила Софья. — Иные, напротив, находят в утеснениях наивысшее удовольствие.

— Скажите, Соня, — Вельяминов посмотрел на нее сбоку и мимолетно поразился неровности, обрывочности линии, обрисовывающей ее профиль, — скажите, только правду — или не говорите уж вовсе, — как вы сумели получить от княжны все наследство?

— Вас Мышецкий подослал?

— Конечно, нет… Впрочем, вы вольны подозревать.

— Вольна, но не буду, — прервала его Софья. — К тому же, если вы и передадите Мышецкому мой ответ, ему это никак не поможет. Я и Харитин, если можно так выразиться, кормили княжну нашей молодостью. А ей очень нравилось чувствовать себя свежей и бодрой. К ней возвратилась ясность чувств, она испытывала настоящую радость, какой не знала уже очень много лет.

— Как это — «кормили»? — удивился Вельяминов.

— Вы слышали, наверное, что иные старики льнут к детям… Смотрят на маленьких слезящимися глазками и вспоминают собственное детство. А иные старцы заедают чужую юность. Нарочно измываются над собственными детьми или внуками. Но княжна была не из таких. И когда я говорю, что мы ее «кормили», я имею в виду — кормили в прямом смысле слова. — Она показала маленькие шрамы на своей руке. — Видите?

Харитин, доселе безмолвно глядевший в сторону, вдруг усмехнулся и коснулся губами Софьиного уха. Софья отстранилась. Харитин склонил голову набок, как будто происходившее почему-то забавляло его.

— Харитин забирал у меня жизненные силы и передавал их княжне, — сказала Софья. — Так почему бы ей и не оставить мне имение? Дорогие родственнички и пальцем ради нее не пошевелили, а я делилась с ней самым сокровенным и дорогим.

Она помолчала и вдруг со смехом спросила:

— Так вы по-прежнему хотите танцевать со мной в «Минерве»?

— Да, — ответил Вельяминов. — Разве я дал вам хотя бы малейший повод усомниться во мне?

Они дошли до конца аллеи и расстались: Софья отправилась в город, а Вельяминов — обратно к источнику. Ему пора было на укрепляющие процедуры.

* * *

После танцев Вельяминов почувствовал себя плохо, но говорить об этом Софье не стал. Он препоручил ее Харитину, все время просидевшему в креслах при выходе в холл отеля, и возвратился к себе в больничную палату на электромобиле, который по его просьбе вызвал гостиничный портье.

Медсестра наутро заподозрила ухудшение в состоянии больного: повышенная температура и прочие признаки о том свидетельствовали. Поэтому Вельяминов был заперт в комнате и переведен на постельный режим.

Он приготовился скучать, как вдруг, около двух часов дня, в окне его палаты показалось лицо.

Палата располагалась на четвертом этаже, поэтому удивление Вельяминова было вполне естественным. Он приподнялся на постели и произнес:

— Какого черта!..

Ногти заскребли по оконной раме, потом постучали в стекло.

Вельяминов окончательно стряхнул с себя действие успокоительных препаратов и выбрался из постели. Он подковылял к окну, подергал шпингалет. Наконец половинка рамы поползла вверх, и тотчас же в комнату к Вельяминову проник гибкий юноша в одежде для занятий спортивными упражнениями.

— Что, Вельяминов, не ожидали увидеть меня здесь? — проговорил юноша голосом Софьи.

— Тьфу ты, — молвил Вельяминов, отступая и падая обратно на постель. — Софья Дмитриевна, нельзя же так конфузить людей.

— Где вы видите здесь людей? — засмеялась Софья, сдергивая с волос спортивную шапочку. — Вы не себя ведь имели в виду?

— Может быть, и себя, — проворчал Вельяминов. Он сильно был смущен при мысли о том, что Софья лицезрела его в полосатой пижаме и босиком. — Вам-то почем знать?

— Медсестричке вы, однако, предстаете в натуральном виде, — сказала Софья, — а передо мной стыдитесь.

— Медсестричка есть не столько человек, сколько орудие пытки, — ответил Вельяминов. — А вы, Софья Дмитриевна… Соня…

— Вы, Миша, романтик, — сказала Софья.

— Как вы здесь очутились? — спросил Вельяминов. — Насколько я помню, четвертый этаж находится довольно высоко над землей.

— Я забралась по приставной лестнице, — сообщила Софья. — На уровне бельэтажа начинается водосточная труба. Она замечательно крепится к стене такими удобными скобками… Оттуда я перебралась на карниз и по карнизу…

— Хотите сказать, что лезли в комнату к мужчине по водосточной трубе?

— А вы хотите услышать, что я влетела к вам наподобие ангела?

Вельяминов сказал, натягивая одеяло себе под подбородок:

— Ну, и для чего вы сюда явились?

— Мне стало скучно, вот и явилась.

— Со мной, по-вашему, вам будет весело?

— Вы, Миша, странно рассуждаете. «Весело» — вовсе не антоним к «скучно». «Весело» — антоним к «грустно»… Мне с вами может быть и весело, и грустно, но никогда не скучно.

— Это еще почему? — подозрительно спросил Вельяминов. — Учтите, Софья Дмитриевна, я большой знаток женщин и претерпел от вашей сестры столько урона, что всякая ваша хитрость мне понятна, как на ладони.

Софья покачала головой.

— Нет никакой хитрости. Лучше подвиньтесь. Ишь, разлеглись один на целой кровати. Я тоже хочу лечь.

— В каком смысле? — пробормотал Вельяминов, но подвинулся.

Софья тотчас улеглась рядом с ним и обняла его одной рукой.

— Да ни в каком, — ответила она. — В самом прямом. Хочу лежать. Сидеть — спина устает. Давайте, рассказывайте мне что-нибудь. Какую-нибудь мужскую глупую историю про то, как все провалились под лед и как вас вытаскивали по одному, и вы потеряли казенные сапоги… Или про то, как какой-нибудь подпоручик отличился на смотру… Или про лошадь.

— Про лошадь?

— Да. Мне сегодня снилась лошадь. Будто я по книге учусь на нее забираться. В книге все без картинок, одни описания — непонятно. «Вставьте носок сапога в стремя и, держась рукою за холку, причем необходимо прихватывать кусок гривы…» Я во сне все время вставляла в стремя не ту ногу и усаживалась лицом к хвосту. Как вы считаете, Вельяминов, к чему такой сон? К большому конфузу, вероятно?

— Вы верите снам?

— Я не верю ни снам, ни людям… Но вы мне верьте, Вельяминов, потому что я люблю вас и никогда не сделаю вам зла.

Она устроилась головой на его плече.

Он осторожно коснулся подбородком ее волос.

Софья засмеялась:

— Проверяете, настоящая ли я?

— Может быть.

— Настоящая… — Она вздохнула. — Вы тогда так бессердечно танцевали с этой Вязигиной…

— Позвольте, Софья Дмитриевна, вы сами отказались. Еще пристыдили меня — что я как будто не замечаю и не уважаю вашего траура и лезу с приглашениями на танец.

— Все равно, вы были бессердечны.

— Тамара сама бессердечна… А кто этот Потифаров?

— Милый человек, — ответила Софья. — Только нелепый. Она будет его мучить.

— А вас это, конечно, забавляет?

— Нет, — покачала головой Софья. — Потифаров недостаточно красив, чтобы меня восхищали его страдания. К тому же он не военный. Страдания таких, как Потифаров, эстетически бессмысленны.

— Вам говорили, Софья Дмитриевна, что вы — монстр? — осведомился Вельяминов.

— Нет еще, но это лучший комплимент из возможных.

Вельяминов приподнялся и поцеловал ее.

— Значит, я буду первым.

— Это точно, — прошептала Софья.

* * *

Несколько дней Вельяминов провел, по настоянию врача, в постели, но затем ему сделалось лучше, и он вернулся к прогулкам и посещению увеселительных заведений. За эти дни каким-то образом нарушились его дружеские отношения с Мышецким. Если бы Вельяминов вел дневник, то непременно записал бы туда: «Мы с Казимиром более не приятели». Причина этого раздора, однако, оставалась неясной: их просто больше не тянуло проводить время совместно. Мышецкий увлекался преимущественно картами и рулеткой, Вельяминов же неизменно влеком был туда, где находилась Софья.

«Женщина разлучает друзей, — записал бы в своем дневнике Мышецкий, если бы, разумеется, у него имелся таковой. — Очевидно, таковы непререкаемые законы природы».

В Баден приехала известная в Европе певица Монтеграсс. О ней говорили, будто она родилась в Венгрии, но по крови не мадьярка, а цыганка, по меньшей мере, наполовину. Другие считали местом ее рождения отдаленный замок в Австрии. Третьи называли, как ни странно, Лодзь и уверяли, что ее отец — обычный рабочий с судоверфи, а все эти истории о замках и цыганах — выдумка досужих репортеров.

Монтеграсс была бледна, с покатыми молочно-белыми плечами, которые она обнажала почти до неприличия. Ее тяжелые веки всегда были полуопущены, потому что в ином положении становился очевиден главный недостаток ее наружности — чересчур выпуклые темные глаза с желтоватым белком. Они катались под веками, как бильярдные шары. Губы у Монтеграсс были большие, широкие, красиво очерченные, нос — с чувственными ноздрями. Вообще она была женщина крупная. Ее контральто, как писали те же репортеры, обладало целительным воздействием, как на душу, так и на тело.

Никто не знал, насколько она богата. Как правило, она запрашивала за свои концерты у устроителей довольно большие деньги, однако порой выступала и бесплатно. Говорили также, что она летала в отдаленные колонии, чтобы петь для раненых солдат. Эти рассказы, впрочем, никак не подтверждались. Сама Монтеграсс никогда не встречалась с репортерами и жила на удивление замкнуто.

Пропустить концерт Монтеграсс в Бадене было бы преступлением, и Вельяминов ради этого поднялся с постели и даже отменил процедуры. Как ни странно, лечащий врач не стал ему препятствовать. Думая, что Вельяминов его не слышит, он сказал медсестре: «Полагаю, бедняге недолго осталось. Даже если этот концерт сократит его жизнь на пару дней — что значит пара дней в сравнении с удовольствием, которое он напоследок получит!..»

Будучи гусаром и фаталистом, Вельяминов не сильно огорчился, подслушав такой разговор.

Он заказал билет для себя и для Софьи. Они встретились, по договоренности, возле концертного зала.

Баденский концерт размещался в старинном четырехэтажном отеле: серый камень, тесно жмущиеся друг к другу лепные украшения, полуколонны на фасаде, широкая лестница с медными канделябрами на мраморных стенах. Окна отеля затеняли старые липы.

Вельяминов был неприятно разочарован, когда обнаружил, что Софья пришла с Харитином. Спутник Софьи смотрел на Вельяминова очень спокойно, и Вельяминов вдруг понял: Харитин не видит в нем соперника, потому что знает — Вельяминов умирает. Знает с той же определенностью, что и лечащий врач.

При виде Харитина Вельяминов не счел нужным скрывать свое разочарование. Он поднес руку Софьи к губам, выпрямляясь, посмотрел ей в глаза и тихо спросил:

— Мы, стало быть, не будем сегодня с вами наедине?

Софья бледно улыбнулась:

— Помилуйте, Миша, концертном зале яблоку негде упасть. Как же можно надеяться быть здесь наедине?

— Вы понимаете, что я имею в виду, — возразил Вельяминов. — Не притворяйтесь.

— Я разве дурнею, когда притворяюсь? — осведомилась Софья.

На это Вельяминов не нашелся, что сказать. Харитин пошел сбоку, время от времени бросая на Вельяминова испытующие взгляды. В зале Софья повернулась к Харитину:

— Твое кресло — вон там.

И, не поворачиваясь больше в его сторону, вместе с Вельяминовым направилась в ложу. Харитин чуть помешкал, прежде чем занять свое место — отдельно от Софьи.

— Спасибо, Соня, — прошептал Вельяминов, сжимая ее руку.

Софья ответила на его пожатие.

— Сегодня я хочу только музыки. Слышите, Миша? Одной лишь музыки…

— Вы так любите музыку?

— Я люблю вас… А музыку — ненавижу.

Монтеграсс запаздывала. В публике, однако, не особенно переживали по этому поводу: знаменитая певица слыла эксцентричной и часто задерживалась с началом концерта. Кроме того, по настроению, она могла изменить, сократить или удлинить программу. При продаже билетов всех предупреждали не аплодировать до окончания концерта: Монтеграсс этого не выносит, ей кажется, что ее перебивают.

В ложе напротив Вельяминов заметил Казимира Мышецкого и поклонился ему. Мышецкий отвернулся и раскрыл журнал с большой статьей о Монтеграсс. Эти журналы бойко продавали в фойе.

— Мышецкий на меня определенно злится, — сказал Вельяминов.

— Что? — Софья как будто очнулась от своей задумчивости. — Вы о ком?

— О Мышецком. — Вельяминов показал на ложу, в которой с какой-то незнакомой дамой сидел прямой, как палка, Казимир.

Софья несколько мгновений сверлила Казимира глазами, а затем взяла руку Вельяминова и положила себе на грудь.

— Слышите? — шепотом проговорила она. — Тук. Тук. Тук. Вот и все, что вам следует знать.

Он замер, не в силах отнять ладонь. Прямо в середину сплетения жизненных линий билось крепкое, своевольное сердце Софьи, словно пыталось вырваться наружу.

И тут Вельяминов ощутил на себе чей-то взгляд. Взгляд был очень близкий — как будто некто находился совсем рядом, в одной ложе с ним. Вельяминов беспокойно огляделся. Из кресел бельэтажа на него смотрел Харитин. Иллюзия близости рассыпалась, но она была такой сильной и ощутимой, что у Вельяминова на мгновенье перехватило дыхание.

Харитин сидел, все такой же спокойный, и листал программу концерта. Потом он поднял голову и опять встретился с Вельяминовым глазами. В эти секунды Вельяминов разом ощутил все свои недуги, все раны, все царапины, полученные им за жизнь. Их оказалось очень много. Слишком много. Непонятно, как человек, столь израненный, может до сих пор оставаться в живых. Харитин чуть заметно улыбнулся. Он как будто знал, о чем сейчас думает Вельяминов, что он чувствует.

— Тук. Тук, — одними губами выговорил Вельяминов. — Тук.

Харитин сразу же перестал улыбаться и опустил ресницы.

По залу пробежал шум: явилась наконец Монтеграсс. Она возникла словно бы ниоткуда — выросла на пустой сцене. Постояла, обвыкаясь с залом и позволяя залу привыкнуть к своему присутствию. Потом повелительно кивнула в сторону кулисы. Вышел аккомпаниатор — коренастый человек с красными короткопалыми руками, торчащими из рукавов концертного фрака. Он был похож на каменотеса, пришедшего на урок в воскресную школу и очень смущенного.

Ему жидко хлопнули несколько раз из зала. Снова все затихло. Аккомпаниатор уселся за рояль, обменялся с Монтеграсс взглядами. Досужие газетчики приписывали ему любовную связь с певицей, но это было маловероятно. Монтеграсс чуть кивнула ему подбородком. Он коснулся руками клавиш и вдруг начал месить их, как стряпуха месит тесто, и музыка росла и поднималась, точно пирог, воздушный, сладкий, тающий во рту.

Никто не заметил мгновенья, когда Монтеграсс начала петь. Пение было естественным продолжением ее дыхания. Голос, сперва еле слышный, мгновенно вырос и заполнил весь зал. Он промчался между колоннами, мазнул по ложам, рассыпался по партеру и, собравшись в единый пучок незримого света, победно взмыл к потолку. Омывая плафон с нарисованными облаками и обтянутые шелком стены, он нисходил, как поток, и взлетал, как ворох лент в руках гимнастки.

Вельяминов в музыке разбирался очень поверхностно. У него, как и положено гусару, имелось несколько заготовленных фраз — на тот случай, если красивая женщина спросит: мол, как, понравилось ли музицирование. Но сейчас не требовалось ни фраз, ни даже этого «понравилось»: Монтеграсс пела с той же простотой и силой, какой гроза бьет молниями и изливается дождем, а Софья никогда ни о чем не спросит. Вельяминов поднес руку к губам за мгновенье до того, как кровь хлынула у него из горла.

* * *

Вельяминов заснул в своей постели в больничной палате.

Софьи поблизости не было. Она не ушла с концерта. Когда Вельяминову сделалось дурно, Софья протянула руку в перчатке, дернула сонетку и вызвала служащих концертного зала. Не произнося ни слова и даже не отводя глаз от сцены, она указала на Вельяминова, и его вынесли. В Бадене привыкли к больным и ничему не удивлялись, действовали умело — тихо и быстро. Вельяминов почти сразу лишился чувств и не осознавал происходящего.

Оставшись в ложе одна, Софья смирно сложила руки на коленях. Она ни на долю секунды не отвлекалась от музыки, и потому Монтеграсс не заметила суеты, возникшей в ложе. Монтеграсс замечала лишь прерванное внимание. Ни одно не ею вызванное чувство не проходило мимо нее. Говорили, что стоит двум-трем слушателям во время концерта подумать на короткое время о чем-то своем, как Монтеграсс уже теряла вдохновение и заканчивала концерт ранее положенного.

Когда завершилось первое отделение, Софья не захотела выходить и совершать променад по фойе. Ей невыносимо было видеть сейчас обычные человеческие лица, слышать будничные голоса, кашель, шуршание программок и журналов, смех. Отсюда, из ложи, гудение пустеющего зала и наполняющегося буфета, воспринималось как своего рода сырье для музыки, как кудель, из которой искусник-мастер когда-нибудь вытянет тонкую нить.

Дверь ложи отворилась, и появился Харитин с двумя бокалами в руках.

Ни слова не говоря, он проник внутрь и уселся на кресло, где недавно еще сидел Вельяминов. Протянул Софье бокал. Она взяла, но пить не стала.

— Он умрет, — сказал Харитин.

— Ну и что? — возразила Софья. — Все когда-нибудь умирают.

Харитин жадно смотрел на нее.

— Он — совсем скоро.

Софья молчала.

Харитин заговорил, старательно подбирая слова:

— Как ты хочешь: короткое время с умирающим, чтобы каждое мгновение — как драгоценность, чтобы все время больно… Или пусть он живет — только без тебя?

— О чем ты говоришь, Харитин? — нахмурилась Софья.

Он коснулся пальцем ее бокала.

— Пей.

Софья наклонила голову и стала пить.

Харитин следил за ней. Он держался настороженно — с таким лицом человек идет по скользкому льду.

— Боль приятна, — сказал Харитин. — Тонкая и острая боль. Минуты перед разлукой. Я видел в других глазах наслаждение.

Софья безмолвно покачала головой. Она по-прежнему держала бокал у губ, как будто закрывала им лицо.

— Людям это нравится, — настаивал Харитин. — Это как маленький порез на коже.

И он, и Софья вспомнили выражение блаженства, которое появлялось на лице старой княжны всякий раз, когда Харитин покусывал ее запястья. Софья ощутила вдруг страшную брезгливость, даже гадливость.

— Нет, — вымолвила она. — Так не нужно.

— Как? — быстро спросил Харитин. — Как не нужно?

— Пусть он живет, — ответила Софья. В этот миг не испытывала она никакого наслаждения, никакой маленькой, остренькой, тоненькой боли — была боль тяжелая, во всю ширь. — Пусть Вельяминов живет. Я не хочу смотреть, как он умирает. Мне это не интересно, слышишь, Харитин?

— О да, — проговорил Харитин, облизывая губы кончиком языка, — я слышу…

* * *

Вельяминову снилась Монтеграсс. В этом сне она разговаривала хриплым, каркающим голосом. Чарующий голос появлялся у нее только когда она пела. И еще она была стара и безобразна. Лишь музыка преображала ее.

— Меня обратили в женщину, потому что музыка на земле начала умирать, — хрипела Монтеграсс во сне Вельяминова. — На самом деле я была вороной, старой вороной с рассыпающимися перьями. Если я долго не буду петь, то снова обернусь облезлой птицей и забуду о том, как была женщиной.

Она протянула к Вельяминову сморщенную, темную руку с крючковатыми когтями. Он хотел отшатнуться, но во сне не мог даже пошевелиться и только обреченно смотрел, как приближаются к нему эти желтоватые, загнутые когти. Потом его царапнула боль — и почти сразу же тепло и покой хлынули в его душу. Волшебный голос Монтеграсс, сплетаясь с виолончелью, соткал для Вельяминова разросшийся сад с тяжелыми от дождя листьями, с разбухшей сиренью, с густой печалью воспоминаний. Он заплакал и заснул еще раз — не пробуждаясь от первого сна.

— Пойдем, — сказала Софья Харитину, но не двинулась с места.

Она наклонилась над Вельяминовым и поцеловала его в губы. Мужские губы пахнут коньяком, табаком, они всегда горькие и кислые. Но у Вельяминова они оказались сладкими. От него пахло молоком, вареньем, морским купанием.

Вельяминов пошевелился, вздохнул, забросил руку за голову. На его запястье ясно выделялось несколько красных полосок.

Софья вдруг покачнулась. Она упала бы, если бы Харитин не подхватил ее.

— Пора, — прошептал он. — Не нужно, чтобы нас застали.

Она еще раз обернулась к Вельяминову. Харитин с неожиданной силой сдавил ей шею, так что она на миг потеряла сознание, и выволок в коридор.

— Скорее, — сказал Харитин. — Может прийти медсестра. Она часто приходит проверять.

Он тащил ее за собой.

— Что ей потребовалось здесь проверять? — спросила Софья. Спотыкаясь, она бежала за ним, а он не выпускал ее руки. — С чего ты взял, что она придет?

— Люди ходят и проверяют, не умер ли умирающий, — объяснил Харитин. — Когда они видят, что он умер, они зовут на помощь и суетятся. — Он покачал головой. — Люди вечно спешат, когда нужно остановиться.

— Он ведь теперь не умрет? — спросила Софья. У нее кружилась голова, она хваталась на бегу за стены, за перила лестницы.

— Я забрал у тебя много жизни, — ответил Харитин. — Ему хватит.

На последней ступеньке Софья споткнулась и упала. Харитин подхватил ее за талию, заставил подняться и довел до тротуара. Они взяли электромобиль, чтобы вернуться в отель «Минерва».

— Спи, — приказал Харитин.

И Софья мгновенно провалилась в пустоту.

Когда она проснулась, ни слабости, ни головокружения не чувствовала. Ясный день слегка шевелил занавески. Постель была смята, на подушке осталось несколько капелек крови. Харитин укладывал в саквояж вещи. Поймав на себе взгляд Софьи, он раздвинул губы. Харитин так и не научился улыбаться по-настоящему.

— Мы уезжаем через два часа, — сказал он. — Умойся. Твое платье — шерстяное, с воротничком. Хочешь пелерину? Я еще не уложил.

Софья села в постели, подложила под спину подушку.

— Ты заказал мне какао?

— Да. — Харитин кивнул на термочашку с плотно закрытой крышкой. — Горничная уже принесла.

Он снял крышку, перелил горячее какао в фарфоровую чашечку и подал Софье.

— Почему ты выбираешь, в каком платье мне ехать? — осведомилась Софья, отпивая глоток.

— Так быстрее, — объяснил он.

Она поразмыслила немного.

— Платье не имеет значения, — сказала она наконец. — Подай почтовую бумагу и авторучку.

Он повиновался.

Софья искоса следила за Харитином. Он сохранял полную невозмутимость.

— Ты очень услужлив, Харитин.

— Ты сделала то, что я хотел, — сказал он просто. — Ты оставила мужчину. Ты никогда больше, — тут в его глазах мелькнула и сразу погасла угроза, — никогда не будешь любить мужчину-человека. Иначе я убью его. Любого. Ты будешь любить только меня.

— Мне все равно, — отозвалась Софья. Она допила какао и взялась за почтовую бумагу.

— Я живу для тебя, Софья, — сказал Харитин. — Я — воздух в твоих ноздрях, кровь в твоих жилах. Но ты будешь любить только меня.

— Мы ведь уже договорились, — напомнила Софья. — Я согласилась.

— Может быть, ты не все поняла, Софья, — настаивал Харитин. Он осторожно коснулся ее волос, поднес к лицу длинную прядь, взял губами. — Соня, Соня! Я обожаю тебя! Но я не смогу любить тебя всегда. Это пройдет, как болезнь. Никто не в силах продлить болезнь до бесконечности. Она должна закончиться — выздоровлением или смертью. Болезнь — это путь, это переход, это как мост. Когда-нибудь я выйду на другой берег. Я пойду очень медленно, я буду расковыривать мои раны, я постараюсь продлевать путь. Но он все равно закончится. Знай — это вовсе не потому, что я перестану тебя любить. Даже перестав любить тебя — я буду тебя любить.

— Хорошо, — сказала Софья. — А теперь позволь мне написать письмо.

И она вывела торопливо:

«Милый мой Миша.

Когда Вы получите это письмо, я буду уже далеко.

Мы больше не должны видеться. Вы были первым и останетесь единственным человеком, которого любила Софья Думенская. Будьте счастливы — и не вспоминайте больше меня».

Харитин вышел, чтобы расплатиться по счетам и вызвать электромобиль. Софья так и не смогла прибавить ничего к уже написанному. Она запечатала конверт, написала баденский адрес и имя поручика Михаила Вельяминова, присовокупила просьбу передать ему записку и расплакалась. Ей казалось в те минуты, что она плачет обо всех нерожденных детях и обо всех погибших мужчинах, но на самом деле она просто жалела себя.

* * *

Поручик Вельяминов необъяснимым образом пошел на поправку. Правда, он так и не смог забыть Софью Думенскую, однако встреч с нею не искал, дослужился до полковника, вышел в отставку, женился на хорошенькой дочке погибшего однополчанина и, в общем, на закате дней с чистой совестью мог утверждать, что был счастлив.

Казимир Мышецкий, напротив, счастлив не был. Недолгий остаток своих дней он хворал, кашлял и наконец скончался в Бадене в конце лета того же года.

Загрузка...