Развалины храма, горечь утраты, от запаха гари и пролитой крови кругом идёт голова. Из всех оказался он самым упрямым, а может быть хитрым; никто уж не скажет. Так или иначе, старуха-Смерть пастора стороной обошла. В подпалинах волосы, в клочья сутана, огненный след от креста на груди. Казалось, на него вылились все страдания Ада. Не бойся, Падре, последний рубеж ещё впереди.
Поверни время назад, в ясное утро, капли света из окон стекают на дощатый пол кельи. В открытые окна сбегают остатки ночи, шёпот, дыхание, дым и запах сгоревших свечей. Солнце бьёт, словно плеть, по воспоминаниям. Тонкие плечи, шорох платья, сердце, что словно пламя, горело в твоих руках. Всё стало уродливо в истинном свете, как первобытный страх. И проповедь утром сбивчива, нервно ты убираешь с глаз мыслей дурман. Ты мертвенно бледен, а взгляд горит – будто наш проповедник пьян. Ты упился грехом, и кажется, будто каждая собравшаяся в кирхе душа знает об этом. Вина душит священника тугой петлёй. И ненависть разгорается пламенем тысячи свеч, прижигая открытые раны в душе. Что было прекрасно под покровом ночи, стало ужасным при свете дня. И всех страшнее была его собственная истерзанная демоном желания душа. Измученная, не в силах более противостоять пытке, длившейся не день и не один год.
Падре, как загнанный зверь, бежит дальше от чужих глаз. В священных стенах не скрыться от себя. А ужас при воспоминании о деле рук своих хлещет обнаженные нервы. Слуга перестал быть достойным своего господина, и кажется, будто весь мир сгорел за одну ночь. Скажи, Падре, ты об этом жалеешь? Или о том, что раскаяние твоё неискренно? Ты не мог отказаться от произошедшего, как от честно награбленного сокровища, которое каждый, если найдёт, сумеет отнять.
В тени ветвей ив, словно в келье, при свидетелях – лилиях на чистой воде, она пришла к тебе, как на исповедь:
"Падре, прости мне наш грех!"
В глазах горькая улыбка, горящая, как в лихорадке, рука тянется к её бледной щеке.
"Дочь моя, иди с миром. Твои грехи я забираю себе"
Искусанные до крови губы судорожно шепчут "уходи". Она хватает его за сутану, молча умоляя не гнать её прочь, постаревшее за ночь лицо священника исказилось, словно к нему приложили раскалённый металл. До крови впивается в ладонь крест.
"Я прошу тебя, уходи. Того меня больше нет"
Падре остался у берега, среди гибких ветвей ив. Жгучее солнце пробивалось сквозь листья и огненными каплями падало ему на лицо. Ветер шумел, как хор, то ли обвиняя, то ли успокаивая уставшее сердце, и даже шаг за край перестал казаться чем-то пугающим. Почему бы и нет? Он считал, что уже потерял всё.
Вдруг выстрелы, крики, рёв пламени. Дикие волки напали на след. Ты знал, милый Падре, что, встретив стаю, надежды уйти живым уже нет. Проповедник сорвался со своего места и бросился обратно к деревне, полыхавшей, как врата в Ад. Дикие волки, лязгая бронёй, хватали каждого, кто попадался им на пути и, сорвав все, что было ценного, тащили в обложенный костром храм. Заложили двери и продолжили свой кровавый пир.
"Где ты? Где ты?"- звал проповедник, перекрикивая прихожан из последних сил.
Он открыл глаза на закате. Алые лучи солнца как последний отблеск пожравшего их огня. Как ты выжил, отщепенец церкви? Молился ли ты на пороге смерти? Никто не слышал. Что ж, видимо, высшая воля сильна.
Он обошёл всю деревню, ища хоть одной души. "Где ты? Где ты?" Шёпот листьев в тиши. Падре по пепелищу подошёл к реке, смыть следы от огня. Он увидел её у берега, в алой от заката воде. К рокоту бегущего потока прибавился его обращённый в пустоту голос: отчаянный, обожжённый, живой. Проповедник опускается в воду, хватая призрак, словно осколок сна.
Меж пальцами тина, под веками грёзы, а в лёгких вода. Подвенечным убором лилии в волосах, слезой на щеке блестит вечерняя роса. Среди лепестков туман витает шёпот:
"Иди ко мне, Падре, и больше не бойся. Пусть мысли твои уносит вода. Это не страшно. И даже не больно. Ни тебя, ни меня. Лишь река..."