ПОСТАНОВКА ВОПРОСА: ОТ КОГО ИСХОДИЛА ИНИЦИАТИВА?

Заключенный ранним утром 24 августа 1939 г. пакт Гитлера — Ста­лина, называемый также по имени подписавших его лиц пактом Молотова — Риббентропа, окончательный текст которого был согласован 23 августа 1939 г. и датирован этим днем, стал вехой на пути германско­го вторжения в Польшу, а следовательно, и развязывания второй миро­вой войны.

Этот пакт не давал покоя ни ученым, ни публицистам с того самого момента, когда стали известны шаги, предшествовавшие его заклю­чению[1]. Учитывая огромное политическое влияние документа, пора­жает тот факт, что при рассмотрении истории его возникновения мировой науке до сих пор не удалось преодолеть противоречивые взгляды и подняться до более рационального единого мнения. Исто­рики Востока и Запада, как еще в середине 60-х годов с пессимизмом исследователя и иронией просвещенного наблюдателя заметил Валь­тер Лагер[2], по-прежнему спорят о том, кто «являлся инициатором за­ключения пакта о ненападении: Гитлер или Сталин». Подобный спор ведется с давних пор не только между «Востоком и Западом», но и среди историков затронутых этим пактом государств. В последнее вре­мя в процесс прояснения его подоплеки и значения включились пуб­лицисты и широкая общественность стран Восточной Европы, до сих пор испытывающих на себе последствия сделки; массовые манифеста­ции требуют публикации текстов пакта и протоколов. Для историков это и неожиданная и приятная новость. Когда это было, чтобы чет­верть миллиона заинтересованных граждан вышли на улицу и потре­бовали опубликования текста дополнительного протокола к договору пятидесятилетней давности, заключенному между двумя другими го­сударствами, как это впервые произошло в литовской столице 23 ав­густа 1988 г.![3]

Академической историографии бывших стран-участниц (СССР и Федеративной Республики Германии — правопреемника «третьего рейха») с трудом дается осмысление этого специфического отрезка их общей истории. В то время как в страстных дискуссиях советских исто­риков последних лет между резко противоположными позициями при­верженцев традиционной точки зрения и перестройщиков постепенно выкристаллизовывается сглаживание противоречий, немецкие исто­рики все еще уверены в полной безопасности своих исследований 50-х и 60-х годов, касающихся этих проблем, и упускают из виду большое ко­личество опубликованных между тем в СССР материалов, отражаю­щих различные мнения. Они рискуют отстать от нового массированно­го прорыва в познании.

Главный вопрос международных дискуссий вокруг пакта Гитле­ра — Сталина сводится к выявлению инициатора этого беспрецедент­ного нарушения норм международного права. Стараются определить — как это тщетно пытался сделать ведущий первых германо-советских телевизионных дебатов[4], — от кого исходила инициатива заключения пакта. И вовсе не случайно взгляды по данному вопросу по-прежнему далеко расходятся.

I тезис: инициатива исходила от Сталина

Большинство немецких авторов как прежде, так и теперь при опи­сании обстоятельств возникновения пакта высказывают мнение, что Сталин, с относительным постоянством искавший договоренности с на­ционал-социалистами, с осени 1938 г., оправившись от потрясения, вы­званного Мюнхенским соглашением, настолько интенсифицировал свои попытки к сближению с Германией, что Гитлеру, готовившему ле­том 1939 г. вторжение в Польшу, оставалось лишь откликнуться на не­однократные предложения, чтобы заключить столь желанный для советской стороны договор. Эта точка зрения является продолжением прежних утверждений национал-социалистов. Манера ее изложения нередко создает впечатление, будто кому-то хотелось бы приумень­шить тяжесть вины Германии за развязывание войны и переложить эту вину на жертву германского военного планирования.

При более детальном рассмотрении становится ясно, что данный тезис покоится на недопустимом смешении различных историко-политических временных уровней, с одной стороны, а также на недоста­точном различии между договором о ненападении как таковым и этим особым, целенаправленным, разбойничьим союзом — с другой. Кроме того, подтверждающие тезис доказательства будут до тех пор считаться недостаточными, пока все еще закрытые для исследования источники не представят новых сведений относительно замыслов и решений Ста­лина, подкрепляющих подобное заявление. Однако по целому ряду причин сомнительно даже само существование этих источников.

Прямые письменные свидетельства такого рода вряд ли име­ются, поскольку Сталин, как известно, не позволял делать записи или составлять протоколы, да и другие его поручения выполнялись в ус­тной форме. Неподчинение установленному порядку было практиче­ски невозможным, если учесть применявшиеся им в ходе «больших чисток» методы идеологизации служебного аппарата. Косвенные же доказательства, если они когда-либо и были, едва ли могли пережить психологический катаклизм Сталина и внутренние пертурбации Кремля, которые имели место после нарушения Германией договора и ее вторжения в СССР. Мало надежды и на дополнительные кос­венные доказательства, например на рассказы очевидцев. Подобно отдельным воспоминаниям В.М.Молотова, А.И.Микояна, изложен­ным в письменном виде, или устным высказываниям переводчика Павлова, они в силу ряда причин (сохранившаяся лояльность, особен­ности языка и запреты) едва ли обогатят нас принципиально новыми сведениями.

Таким образом, серьезный исследователь вынужден оставить в стороне, как не имеющий ответа, главный вопрос, касающийся до­казательств соответствующих решений Кремля. Но это не дает ему права, пользуясь отсутствием нужной документации, пускаться в безудержные спекуляции относительно целей и намерений Стали­на, как это охотно делали исследователи в послевоенные годы. Се­годня ученый обязан учитывать и другие, весьма существенные точки зрения, которые ставят под серьезное сомнение упоминае­мый выше тезис.

Согласно одной из них, нет абсолютно никаких доказательств по­стоянных «предложений» Сталина правительству Гитлера, нацелен­ных на установление особых политических отношений. Документально подтверждаемые предложения, касающиеся договор­ного закрепления двусторонних отношений, Сталин сделал гитлеров­скому правительству только в тот период, когда консолидация последнего еще казалась незавершенной, а внешняя политика — окон­чательно не определившейся.

Смысл и цели этих первоначальных предложений Сталина ис­следователям в достаточной мере ясны[5]. Двусторонние отношения между СССР и Веймарской Германией, урегулированные Рапалльским (1922) и Берлинским (1926) договорами, еще при правительстве Брюнинга и Папена подверглись тяжелым испытаниям, что привело к растущему отчуждению в отношениях связанных договорами сторон. Приход Гитлера к власти вовсе не способствовал повороту этого про­цесса вспять. Советское правительство вполне осознавало всю серьез­ность происходящего и именно поэтому заняло сугубо осторожную и выжидательную позицию. В сфере политики безопасности правитель­ство СССР уже летом 1933 г. сделало первые кардинальные выводы. Оно (а не германское правительство, как считают многие) отказалось от сотрудничества между Красной Армией и рейхсвером[6]. Все более пессимистически оценивая планируемую Гитлером восточную поли­тику, Советское правительство в первый же год всеми силами стреми­лось уяснить для себя ее перспективные цели. Как показывает речь Сталина на XVII съезде партии, произнесенная 26 января 1934 г., пра­вительство СССР, с одной стороны, считало возможным на идеологиче­ской основе более тесное слияние целей Гитлера и других заинтересованных групп (например, рейхсвера) — предположение, которое самое позднее после путча Рема лишилось всякого основания. С другой стороны, советское руководство, приободренное позицией германской дипломатии[7] и министерства иностранных дел, возмож­но, надеялось, что под влиянием жестких условий реальной политиче­ской власти Гитлер умерит свой пыл и перейдет от политики провокационных высказываний к политике сдержанных поступков. Но с выходом Германии 14 октября 1933 г. из Лиги Наций эта надежда ста­ла сомнительной, а после отклонения советских предложений исчезла окончательно.

В ходе переговоров Советское правительство пыталось заставить Гитлера раскрыть его подлинные намерения в Восточной Европе. При этом СССР интересовали прежде всего два вопроса: планы Германии в отношении Прибалтики и Украины (как видно, тогда Советское прави­тельство еще не поняло, что Гитлер метил на все Советское государст­во) . Что касается Украины, то дверь перед любыми дальнейшими попытками наладить диалог по данному вопросу захлопнул подписан­ный 26 января 1934 г.[8] германо-польский пакт о ненападении, содер­жавший, как подозревало правительство СССР, и договоренности по Украине. В связи же с проблемой Прибалтики Советское правительство 28 марта 1934 г., или через два месяца после заключения германо-польского пакта, вновь со всей ясностью поставило этот принципиаль­ный вопрос[9], предложив германскому правительству, несмотря на предупреждения Надольного о бесполезности демарша, выступить с со­вместным германо-советским заявлением о незыблемости суверените­та Прибалтийских государств.

Из безальтернативного категорического отклонения германским правительством предложения о предоставлении гарантий Прибалтий­ским странам — последней попытки СССР достичь двусторонней ста­билизации внешнеполитических отношений — Советское правительство сделало, по словам Литвинова, «необходимые выво­ды». Предпринятые в июне 1934 г. Литвиновым совместно с француз­ским министром иностранных дел Барту шаги, имевшие целью вовлечь Германию в многостороннюю систему Восточного пакта (в со­ответствии с идеей «Восточного Локарно»[10]), что, по мнению СССР, сделало бы войну невозможной и таким обходным путем решило бы проблему безопасности России в Прибалтике, означали окончатель­ный отказ советской стороны от всяких усилий по налаживанию дву­сторонних отношений. Как и следовало ожидать, эта попытка также не имела успеха.

В конце лета 1934 г. Советское правительство, действуя в условиях царивших в Москве гнетущих предвоенных настроений, приняло пер­вые ощутимые меры по обеспечению внутренней безопасности и пре­дупреждению casus belli: оно ввело регистрацию и «паспортизацию» всех проживающих в СССР немцев и постановило с 1 января 1935 г. вы­селить советских немцев из западных приграничных областей, за­благовременно «нейтрализуя» тем самым потенциальную «пятую колонну»[11].

Эти и другие внутриполитические мероприятия, явившиеся на­чалом «большой чистки», сопровождались коренной внешнеполити­ческой переориентацией. Теперь Сталин использовал сами по себе хотя и слабые, однако при известных условиях перспективные для создания системы «коллективной безопасности» возможности Лиги Наций, вступив в нее 18 сентября 1934 г., и вошел — не в послед­нюю очередь под впечатлением введенной в Германии 16 марта 1935 г. всеобщей воинской повинности — в более трудный и менее удовлетворяющий в политическом плане союз с Францией (2 мая 1935 г.) и Чехословакией (16 мая 1935 г.)[12]. По мнению министер­ства иностранных дел Германии[13] и особенно ее дипломатии в Рос­сии, именно тогда «закончилась политика свободы выбора, политика неприсоединения, которая до тех пор представлялась Со­ветскому Союзу желаемой целью»[14].

Тот факт, что Советское правительство, несмотря на злобные выпа­ды нового германского правительства против большевизма и на откры­тую пропаганду ревизионистских восточных планов Гугенберга и Розенберга, так долго занимало выжидательную позицию, объясняется отчасти подспудной активностью министерства иностранных дел и гер­манской дипломатии в России. И хотя пока нет достоверных доказа­тельств того влияния, которое они через Нейрата оказывали на нового канцлера Германии в первые три года его правления с целью по мень­шей мере формального сохранения добрососедских отношений[15], со­здается впечатление, что поначалу Гитлер позволял склонять себя к сдержанности. Вместе с тем бросается в глаза некоторая переоценка собственных возможностей сотрудниками министерства иностранных дел — бывшим статс-секретарем Бернхардом Вильгельмом фон Бюловом и последовательно сменявшими друг друга руководителями вос­точного отдела министерства Рихардом Майером[16], Андором Хенке (1935— 1936) и Рёдигером, а также послом в Москве (1933-1934) Ру­дольфом Надольным[17]. Постепенно им пришлось признать, «что сдер­жанность в русской политике Гитлер проявлял с большой неохотой и что она не являлась результатом политического благоразумия... Нача­лась невидимая внешнему миру борьба, которую министерство ино­странных дел вело против национал-социалистской концепции восточной политики вплоть до безвременной кончины статс-секретаря фон Бюлова в начале лета 1936 г. ...Противоречие между Гитлером и министерством иностранных дел являлось, по сути, противоречием между понимающим свою ответственность аппаратом и политическим демагогом, который, пренебрегая политическим и историческим опы­том, считал возможным формирование внешней, и прежде всего вос­точной, политики в соответствии с собственными мировоззренческими концепциями. К сожалению, со смертью Бюлова и приходом на Вильгельмштрассе Риббентропа эта борьба преждевременно закончилась. Вместе с Бюловом в Троицын день 1936 г. умерло старое министерство иностранных дел».

Упомянутым выше влиянием, по свидетельству Майера, объясня­ется умеренное программное заявление о России, сделанное Гитлером в его первом выступлении в рейхстаге 23 марта 1933 г. «После долгих споров Гитлер согласился сделать сформулированное министерством иностранных дел заявление», в котором правительство Германии выра­жало свою «готовность поддерживать с Советским Союзом дружествен­ные, полезные для обеих сторон отношения». Это лицемерное, для самого Гитлера ничего не значившее заявление временно вселило в Со­ветское правительство надежду и дало министерству иностранных дел «формальное право... под свою ответственность строить отношения с


Советским Союзом, отвергать притязания партии, приуменьшая зна­чение неистовых речей ее руководителей».

Вторым успехом министерства иностранных дел явилась ратифи­кация протокола о продлении Берлинского договора, последовавшая б мая 1933 г. «после некоторых споров... без особых трудностей... Для Гитлера то был всего лишь формальный акт, который помог избежать ожидавшихся резких осложнений»[18].

Как бы ни оценивалась степень воздействия на внутреннюю и внешнюю политику попыток министерства иностранных дел повлиять на Гитлера, после полного крушения взятой на себя послом Надольным и одобренной министром иностранных дел Нейратом миссии возмож­ности такого воздействия практически были исчерпаны. Советское правительство немедленно сделало соответствующие выводы. С от­ставкой Надольного закончился период выжидания и надежды на вос­становление особых отношений на двусторонней основе.

На следующем этапе германо-советских отношений, который продолжался до подписания 25 ноября 1936 г. антикоминтерновского пакта, никаких советских «предложений», касавшихся специально урегулирования отношений с Германией, больше не было. Напротив, советская внешняя политика уже полностью причислила Германию к государствам с противоположным социальным строем, принципы «мирного сосуществования»[19] с которыми Сталин сформулировал еще в 1925 г. И если теперь официальные и неофициальные представители Советского правительства в стереотипных выражениях заявляли о же­лании СССР поддерживать «хорошие отношения со всеми государства­ми, в том числе (!) и с Германией»[20], то при этом они исходили из общих принципов своей политики безопасности, проводимой в отношении ка­питалистических государств, которая во главу угла ставила «безопас­ность для обеспечения внутренних преобразований[21], то есть форсированного процесса индустриализации, а затем и вынужденного вооружения.

Вполне возможно, что Сталин в глубине души надеялся на переме­ны в государственном устройстве, на изменения в расстановке сил в Германии, а также на то, что Гитлер «одумается» и что поэтому до реа­лизации радикальных восточных планов национал-социалистов дело не дойдет[22]. Но в своей практической внутренней и внешней политике Сталин совершенно недвусмысленно приспосабливался к новым реаль­ностям.

И только исключительно заинтересованные в улучшении германо-советских отношений (в смысле восстановления особого статуса) германские представители могли в отдельных общих положениях со­ветской «политики мира» уловить конкретные «предложения» герман­ской стороне. Приверженцы ориентированной на Россию политики в министерстве иностранных дел и в некоторых других ведомствах, как, например, министр финансов Шахт, напуганные растущим авантю­ризмом Гитлера, обладали такой способностью. Так называемые пред­ложения Сталина о восстановлении «сотрудничества между Германией и Россией в полном объеме»[23], переданные, согласно немецким источникам, за период с 1935 до начала 1937 г. Рёдигеру и Андору Хенке че­рез поверенного в делах Советского Союза Бессонова, а также импер­скому министру финансов Шахту[24] через руководителя советского торгпредства в Берлине Канделаки, при более внимательном рассмот­рении и сопоставлении с советскими записями соответствующих бесед представляются не чем иным, как преднамеренной, слишком вольной интерпретацией фактов теми представителями политических кругов Германии, которых все больше тревожил реваншизм Гитлера и кото­рые полагали, что активная германская политика в отношении СССР стала бы главным стабилизирующим фактором. Не случайно предста­вители Германии на переговорах по экономическим вопросам, зани­мавших важное место в советской «политике мира», осторожно вели зондаж в данном направлении.

Тот», кто, несмотря на чрезвычайно противоречивый характер имеющихся документов и других источников, все же склонен пола­гать, что инициатива первоначальных дипломатических демаршей и последующего неофициального зондажа исходила от советской стороны, должен по крайней мере признать, что антикоминтерновский пакт представлял собой на этом пути серьезное препятст­вие[25]. Правда, очевидцы из числа аккредитованных тогда в Москве германских и других дипломатов, основываясь на собственных на­блюдениях, высказывали предположение, что и после обнародова­ния содержания антикоминтерновского пакта Советское правительство было готово к укреплению своего международного положения и улучшению германо-советских отношений путем за­ключения двусторонних соглашений с Германией. В дальнейшем к такой точке зрения склонялся в своих воспоминаниях, изданных в период «холодной войны», Густав Хильгер[26]. Подобное предполо­жение высказывали и другие западные дипломаты, например быв­ший американский посол Джозеф Дэвис[27], ссылавшийся на «мнение некоторых из находившихся здесь долгое время диплома­тов», и французский посол Робер Кулонд[28], опиравшийся на лич­ные наблюдения. Вслед за ними вопрос о наличии готовности Советского правительства к оживлению торговых связей с целью возобновления политических переговоров с Германией даже в пе­риод между заключением антикоминтерновского пакта и Мюнхен­ским соглашением, не имея доказательств, но по меньшей мере в качестве гипотезы, обсуждали и ученые историки[29].

Еще сложнее обстоят дела с доказательствами, относящимися к пе­риоду после подписания 1 октября 1938 г. Мюнхенского соглашения. И хотя поборники указанного выше тезиса № 1 — а это прежде всего жур­налист Анджело Росси, которого не следует путать с итальянским по­слом в Москве Аугусто Росси[30], и особо ревностный шведский историк Свен Аллард[31] — утверждали, что Сталин «сразу же после Мюнхен­ского соглашения и еще интенсивнее с декабря 1938 г. (Росси), а также «в конце 1938 и начале 1939 г.» (Аллард) вновь предпринял «серьезные попытки» добиться соглашения с Германией, но никаких фактов в под­тверждение своих слов они не привели.

Не в лучшем положении с точки зрения доказательств находятся также историки, воспринимающие отчетный доклад Сталина XVIII съезду ВКП(б), сделанный им 10 марта 1939 г., как прелюдию к новой советской инициативе, направленной на сближение с Германией. Их число велико[32]. Однако на размышление наводит то обстоятельство, что дипломатические и политические наблюдатели, с огромным вни­манием следившие в Москве за этим выступлением, не усмотрели в нем каких-либо изменений сталинского курса в направлении возмож­ных предложений германскому правительству. При более вниматель­ном изучении создается впечатление, что эта речь, названная западными кремленологами «каштановой», в которой Сталин — в за­падном толковании и переводе — отказался «таскать из огня кашта­ны» для западной демократии (в русском тексте речи это выражение отсутствует), лишь ретроспективно и только в свете последующих со­бытий приобрела то особое значение, которое ей первоначально едва ли было присуще.

Однако с начала 50-х годов главными аргументами сторонникам рассматриваемого тезиса, согласно которому инициатива к заключе­нию пакта о ненападении исходила от Сталина, служат события пер­вой половины 1939 г., и прежде всего переговоры чиновников министерства иностранных дел, аппарата Риббентропа и лично мини­стра иностранных дел Иоахима фон Риббентропа с советскими офи­циальными лицами в Берлине, а также сотрудников германского посольства в Москве с представителями Советского правительства, за­вершившиеся в конце концов на третьей неделе августа 1939 г. пред­ставлением советского проекта пакта о ненападении, а затем, после урегулирования территориальных вопросов для дополнительного протокола, и подписанием договора. Утверждение о том, что Совет­ский Союз являлся на переговорах активной стороной, родилось по­зже, во времена «холодной войны». Его выдвигали главным образом лица, не имевшие непосредственного отношения к германо-советским переговорам. Уильям Стрэнг[33], главный английский представитель на прошедших перед тем без всяких результатов англо-франко-совет­ских политических переговорах, один из первых, не имея никаких до­казательств, заявил, что «зондаж возможности улучшения советско-германских отношений начала советская сторона весной 1939 г. после выступления (sic) Сталина 10 марта 1939 г.». Несерьез­ными и тенденциозными следует считать и утверждения д-ра Петера Клейста[34], столь же неудачливого в своих действиях сотрудника ап­парата Риббентропа, который в Германии присвоил себе функцию главного свидетеля. Ради сотворения собственного мифа Клейст ока­зал науке медвежью услугу, последствия которой многие исследова­тели ощущают и по сей день. По словам Клейста, после выступления 10 марта 1939 г. Сталин уже в апреле начал «зондировать» в Герма­нии, а с мая стал еще более «откровенным».

Значительная часть немецкой и немецкоязычной историографии использовала те же самые доводы, нередко с удивительным упорством. Помимо упоминавшейся работы Свена Алларда[35], сюда можно отне­сти исследования прежде всего Филиппа Фабри[36], Вальтера Хофера[37], Ф.А.Круммахера и Гельмута Ланге[38], И.В.Брюгеля[39]. Неоднократно и страстно об этом говорил Андреас Хильгрубер[40], который в послед­ний раз вместе с Клаусом Хильдебрандом «совершенно определенно» отстаивал мысль о том, что главным для Сталина было «стремление не предотвратить войну, а косвенным путем подтолкнуть к ней, ис­пользуя Гитлера в качестве исполнителя, обеспечивающего ее развя­зывание»[41]. Подобная интерпретация базируется, как правило[42], не только на использовании без достаточной критической оценки немец­ких документов и свидетельств, касавшихся тех событий, но и на про­изнесенной в 1925 г. речи Сталина. В ней он якобы говорил о будущем военном превосходстве Советского государства, которое в роли смею­щегося третьего будет наблюдать за уничтожающими друг друга в смертельной схватке капиталистическими державами. В связи с дан­ной речью необходимо по меньшей мере указать на то, что она была произнесена в совершенно иных внутриполитических и международ­ных условиях[43].

Если оставить без внимания зачастую слишком явную идеологи­ческую подоплеку и психологическую потребность переложить от­ветственность на другую сторону, то тезис о возникновении пакта Гитлера — Сталина, согласно которому инициатива исходила от Ста­лина, имеет прежде всего три недостатка:

1) смешивание общих принципов советской политики «мирного со­существования» с целенаправленными «предложениями» в адрес Гер­мании;

2) некритическое использование немецких документов в качестве основы;

3) недостаточное различие между законной заинтересованностью советской стороны в достижении (оборонительного) соглашения о не­нападении, с одной стороны, и фактическим вступлением в (наступа­тельный по своим последствиям) союз с целью раздела (военными средствами) сфер политического влияния — с другой.

II тезис: инициатива исходила от Гитлера

Поборники этого прямо противоположного тезиса могут привести более веские доказательства. Подобная точка зрения основывается на большом количестве не вызывающих сомнения сообщений очевидцев, и ее сторонники предпочитают держаться подальше от мнимой очевид­ности недостаточно исследованных источников и документов. Здесь ре­же, чем в первой группе, проявляется идеологическое начало. По крайней мере идеология не выступает в качестве deus ex machina, вос­полняющей существующие пробелы в знаниях.

Свидетельские показания, в которых ответственность за заключе­ние пакта возлагается на Гитлера, частично родились в непосредствен­ном временном контексте германских контактов, а частично вскоре после них. Так, 18 июня 1939 г. статс-секретарь министерства ино­странных дел Эрнст фон Вайцзеккер отметил в своем дневнике, что, по­мимо Японии, германская «игра» прежде всего касалась России. Он пи­сал: «Мы делаем авансы... Русские, однако, все еще очень недоверчивы»[44]. Руководитель бюро Риббентропа д-р Эрих Кордт позднее сообщил: «Как известно, Гитлер... распорядился провести предварительный зондаж», который, однако, долгое время не давал «никаких конкретных результатов»[45]. В конце мая 1939 г. посол Фрид­рих Гауе узнал от Риббентропа, что «с некоторых пор Адольф Гитлер размышляет над тем, чтобы попытаться» наладить новые отношения с СССР. Он приказал «выяснить, пойдет ли СССР на это»[46]. Доктор Карл Юлиус Шнурре, заведующий восточноевропейской референту­рой отдела экономической политики министерства иностранных дел, имея в виду порученный ему зондаж советской стороны, уверенно заяв­ляет, что именно Гитлер в конце июля 1939 г. решил «проявить иници­ативу в отношении Советского Союза»[47].

После подписания пакта об «удачном ходе», о победе Гитлера, до­могавшегося расположения Сталина с начала лета 1939 г., помимо са­мого посла[48], с позиций германского посольства в Москве говорил и военный атташе генерал Кёстринг[49]. Уполномоченный по экономиче­ским вопросам, а впоследствии советник посольства Густав Хильгер, будучи в курсе проходивших в Берлине и Москве переговоров, мог сообщить, что где-то в конце июля 1939 г. Гитлер совершенно определенно решил «взять на себя инициативу в налаживании взаимопонимания с русскими»[50].

Еще в военные годы подобной точки зрения придерживались многие западные исследователи. Так, в 1941 г. Фредерик Л.Шуман писал об «обхаживании нацистов», которое, как он предполагает, началось в марте 1939 г. и стало прямо-таки «пылким» после от­ставки Литвинова 3 мая 1939 г.[51] Джон Уилер-Беннетт утверждал в 1946 г., что с апреля 1939 г. Гитлер предпринял усилия, чтобы ценою значительных уступок Сталину купить советский нейтра­литет, но что Сталин еще некоторое время продолжал проявлять недоверие[52]. Двумя годами позднее Л.Б.Намир согласился с подо­бным мнением и подчеркнул, что Советский Союз, если смотреть объективно, в силу своей позиции, идеологии и тактики не был за­интересован в поспешном принятии германских предложений[53]. И наконец, свидетельства в пользу гипотезы о «заигрывании немцев» со Сталиным проанализировал Уатт. Он засвидетельствовал высо­кую степень правдоподобия этой гипотезы, однако указал на не­хватку необходимых для окончательного подтверждения материалов[54].

Из числа немецких историков такую же точку зрения высказал в 1959 г. в своей речи в Бонне по случаю вступления в должность Макс Браубах[55]. К ней приблизился, исследуя обстоятельства возникнове­ния пакта, и Георг фон Раух, который констатировал: «Побуждающей стороной на германо-советских переговорах был, бесспорно, Гитлер. Нетерпение... относительно дальнейших насильственных приобрете­ний здесь очевидно»[56].

Вплоть до недавнего времени такого же взгляд а полностью при­держивалась и советская историография. В период сталинизма ее объективность страдала от превалирующей заинтересованности в на­циональном самоутверждении. Во время первой либерализации офи­циальных установок для исторических сочинений при Н.С.Хрущеве о «германских авансах», «германской дипломатической оффензиве» и о «речах нацистской сирены»[57] заговорил главный свидетель того време­ни, бывший посол СССР в Лондоне И.М.Майский. Ему вторили другие советские историки. В изданной в 1962 г. и ныне во многом устаревшей «Истории Великой Отечественной войны» говорится о решении «гер­манского правительства» «отсрочить войну против СССР». Поэтому оно «проявило инициативу в достижении договоренности с Советским Союзом» ,то клянясь в «дружественных чувствах», то прибегая к «пря­мым угрозам»[58].

О «германском зондаже», о «неоднократных предложениях» гер­манского правительства вступить в переговоры писали в том же году в журнале «История СССР» И.К.Кобляков[59], а в 1968 г. — в книге «Особая папка "Барбаросса"» Лев Безыменский[60]. Авторы переве­денной в 1969 г. на немецкий язык «Истории внешней политики СССР»[61] особо отметили, что после предшествовавшего зондажа, осу­ществленного через Вайцзеккера, Шуленбурга и Шнурре, Советско­му правительству «в тяжелых условиях» лета 1939 г. было предложено «заключить договор о ненападении». У СССР будто бы не было иного выбора, кроме как согласиться с этим предложением. Так выглядела в сжатой форме классическая советская аргументация. Она лежала в основе соответствующих разделов изданной в 1970 г. «Истории КПСС»[62]. В 1972 г. в журнале «Вопросы истории» эту точку зрения развил И.Ю.Андросов[63], назвавший прямолинейную, по его мнению, манеру немецкого подхода «фронтальным зондажем»; её же в 1979 г. подробно, с привлечением советского документального мате­риала изложил и обосновал латвийский коллега В.Я.Сиполс[64]. И за­вершая этот далеко не полный список, следует упомянуть И.Ф.Максимычева, который в 1981 г. отверг «утверждение, будто СССР проявил инициативу к... переговорам с Германией», и подчер­кнул, что то был германский зондаж советской позиции, и ничто иное»[65]. В подтверждение он, как это сделали до него Майский, Сиполс, Андросов и др., подробно проанализировал главные обстоятель­ства установления германо-советских контактов и содержание предварительных переговоров и довольно убедительно обосновал свою точку зрения. В своей последней новаторской работе «За несколько месяцев до 23 августа 1939 г.»[66], опубликованной в мае 1989 г., В.Я.Сиполс впервые обнародовал большое количество архивных ма­териалов Министерства иностранных дел СССР, цитируя главное из этих документов, что явилось обнадеживающим предвестником 22-го тома «Документов внешней политики СССР», охватывающих 1939 г., который с большим интересом ожидает ученый мир с момента выхода в свет в 1977 г. 21-го тома, содержащего материалы, относящиеся к 1938 г.


С постепенным признанием существования дополнительных секретных протоколов к договору о ненападении в СССР устранено препятствие, сильно стеснявшее советскую историческую науку и ме­шавшее публикации документов[67], хотя некоторые советские истори­ки, не замеченные западной общественностью и критикой, уже давно обошли это табу и косвенным образом указали на существование тай­ных территориальных сделок. Так, в первой послевоенной «Истории Великой Отечественной войны Советского Союза 1941 — 1945гг.» гово­рилось, что в условиях лета 1939 г. Советское правительство видело в договоре единственную возможность спасти от германского вторжения Западную Украину и Западную Белоруссию, а также Прибалтику. По­этому правительство СССР добилось от Германии «обязательства не переступать линии рек Писа, Нарев, Буг, Висла, Сан»[68]. Но воп­рос о характере обязательств оставался открытым и после сделанного В.Я.Сиполсом в конце 70-х годов следующего уточнения: «Поскольку Германия была весьма заинтересована в заключении договора о нена­падении, Риббентроп в ходе переговоров принял определенные допол­нительные (односторонние) обязательства. Сознавая, что для Советского Союза было особенно важно защитить от агрессии примы­кающие к его западным границам области (Прибалтику, Западную Ук­раину, Бессарабию и т.д.), Риббентроп гарантировал, что Германия будет уважать неприкосновенность этих территорий[69].

Таким образом, Сиполс уже пробил брешь в стене отрицания, ко­торую советские историки с наступлением периода гласности быстро заполнили дополнительным содержанием. В начавшихся поисках, ка­савшихся формы и существа достигнутых в тот период договоренно­стей, камнем преткновения сразу же стал вопрос о подлинности пока единственного известного текста секретного дополнительного прото­кола, заснятого Карлом фон Лёшем на пленку в 1944 г. вместе с дру­гими важными документами, подлежавшими уничтожению. Снимки немецкого альтерната этого протокола (на русском и немецком язы­ках) хранятся в политическом архиве министерства иностранных дел в Бонне[70]. Сложности с признанием подлинности сфотографирован­ного документа усугублялись и тем, что подписавший его Молотов — на фоне отказа советской стороны обсуждать этот протокол на Нюрн­бергском процессе — наложил на советскую дипломатию того време­ни обет молчания[71]. По этой причине советским дипломатам труднее, чем историкам, давалось постепенное признание подлинности прото­кола. Статья Валентина Фалина[72], а также его выступления в орга­низованной Агентством печати «Новости» в августе 1988 г. в Москве дискуссии на тему «Европа перед второй мировой войной»[73] отражали агностическую позицию.

Первым из советских историков за безусловное признание подлин­ности этих документов высказался в конце сентября 1988 г. в газете «Советская Эстония» Юрий Афанасьев[74]. К этой точке зрения присо­единились М.Семиряга[75], В.Кулиш, Х.Арумяе. В первые месяцы 1989 г., знаменующего 50-ю годовщину трагической даты 23 августа 1939 г., ряд советских дипломатов и ученых-историков, занимаю­щихся этими вопросами, сошлись во мнении, что в отсутствие подлин­ников документов можно по крайней мере констатировать, что пре­дыстория, дальнейшие события и более поздние советские публикации свидетельствуют об обоюдном точном соблюдении той линии раздела, которая указана в единственной известной копии (предполагаемого) протокола. Эта точка зрения была обоснована начальником Историко-дипломатического управления МИД СССР Ф.Н.Ковалевым[76] в от­кровенной дискуссии на заседании Комиссии ЦК КПСС по вопросам международной политики 28 марта 1989 г. Советско-польская комис­сия историков в своих предварительных выводах в мае 1989 г. также указала на то, что «последующее развитие событий и дипломатиче­ская переписка (дают) основание заключить, что договоренность, ка­сающаяся сфер интересов двух стран (примерно вдоль линии рек Писа, Нарев, Висла, Сан), в определенной форме была достигнута в августе 1939 года»[77].

После многочисленных публикаций в журналах Прибалтики[78] впервые русский текст немецкого альтерната попал в центральную пе­чать (в связи с положительным ответом на вопрос о подлинности) благодаря стараниям московского историка и публициста Льва Безыменского[79]. Лед, таким образом, был окончательно сломлен. Срочно созданная по предложению депутата из Эстонии ЭЛипмаа, вы­двинутому 1 июня 1989 г.[80], Комиссия Съезда народных депутатов СССР по политической и правовой оценке советско-германского дого­вора о ненападении 1939 г.[81] принялась за сложную работу по установ­лению общего характера этого пакта. Страстные речи некоторых преимущественно прибалтийских депутатов, требовавших критиче­ского анализа документов и заявлявших о недействительности секрет­ного дополнительного протокола[82], определял содержание и темп работы комиссии. Председатель комиссии Александр Яковлев в своем интервью газете «Правда» от 18 августа 1989 г.[83] сделал подробный предварительный отчет о результатах работы.

В декабре 1989 г. комиссия Яковлева представила второму Съезду народных Депутатов СССР свой заключительный отчет. К отчету прилагался документ из личного архива Молотова, датированный ап­релем 1946 г., который подтверждает, что советский оригинал секрет­ного дополнительного протокола от 23 августа 1939 г. в момент его подписания имелся. Текст приложенной к документу копии русского оригинала идентичен тексту, хранящемуся в политическом архиве министерства иностранных дел в Бонне. На этом основании 24 декаб­ря 1989 г. Съезд народных депутатов принял постановление, которое на основе графологической, фототехнической и лексической экспер­тизы подтверждает факт существования протокола. Утвержденное Председателем Президиума Верховного Совета СССР М.Горбачевым, оно констатирует, что этот и последующие секретные протоколы яви­лись отходом от ленинских принципов советской внешней политики, и признает их юридически несостоятельными и недействительными с момента подписания. Таким образом Советское правительство осво­бодилось от рокового наследия.

Во всех этих публикациях, за исключением последних работ Вячеслава Дашичева, разделяющего традиционные взгляды немец­ких историков, инициатива Гитлера под сомнение не берется. Вместе с тем предметом все более критической оценки становится вопрос о соучастии Сталина, выразившемся в принятии германских предложений. Так, В.Дашичев вновь подчеркивает, что, хотя Гит­лер и «обвел Сталина вокруг пальца», в то же время пакт несет на себе «особую печать личности Сталина», по-своему способствовав­шего в определенные моменты процессу сближения[84]. Рассуждая подобным образом, представители реформистского направления в дебатах советских историков близко подходят к третьей концепции обстоятельств возникновения договора.

III тезис: Сталин и Гитлер шли навстречу друг другу

За неимением исчерпывающих первоисточников осторожные ис­следователи интересующих нас процессов прежде при освещении гер­мано-советского сближения предпочитали ограничиваться главным образом феноменологическим описанием внешних событий и разбо­ром содержания известных документов. Оставив в стороне неизвест­ные решения Гитлера или Сталина относительно установления того или иного контакта, они сформулировали свой тезис следующим об­разом: Сталин и Гитлер постепенно и осторожно продвигались на­встречу друг другу.

Такого прагматического подхода придерживалась во многом серь­езная историческая литература Запада начала 50-х годов, возникшая в пылу первых исследований и переработки военных архивов, и особенно германских внешнеполитических документов. Так, Макс Белофф[85] ис­ходил из того, что оба тирана имели одинаковые намерения и потому похожими средствами стремились достичь одинаковых целей. По мне­нию Уильяма Л. Лангера и С. Эверетта Глисона[86], инициатива к перего­ворам по экономическим проблемам исходила в большей степени от германской, а по проблемам политическим — от советской стороны. В не превзойденном до сих пор исследовании «Германия и Советский Со­юз. 1939— 1941»[87] Герхард Л.Вайнберг тонко обрисовал тот путь, по которому обе стороны последовательными осторожными и тщательно скрывавшимися от мировой общественности шагами двигались на­встречу друг другу.

Отчасти этот же самый тезис отстаивал — правда, с меньшей мето­дологической осмотрительностью и часто с эмоционально-некритиче­ским восприятием текста — в своей франкфуртской диссертации (1980) Рейнхольд Вебер[88], указавший, что за «советскими авансами Германии» в мае 1939 г. последовала решающая «германская инициа­тива» в июле того же года.

Данный тезис ограничивается в основном изложением содержа­ния подтвержденных германскими дипломатическими документами встреч и контактов германской и советской сторон, что сближает его с четвертой концепцией. Сторонники следующего тезиса в своих иссле­дованиях опираются только на фактические свидетельства. Они стре­мятся не столько к обширным, сколько к точным выводам. Поэтому их аргументацию трудно опровергнуть. Решения Гитлера и Сталина интересуют этих ученых лишь постольку, поскольку они находят отра­жения в определенных демаршах. Данная группа исследователей рас­сматривает каждый случай установления контакта с учетом точек зрения и интересов тех главным образом дипломатических работни­ков, которые являлись непосредственными участниками событий и сообщали о них. В обстановке взаимного соперничества дипломатиче­ским службам двух враждебных тоталитарных систем приходилось действовать в основном тайно, и поэтому потомкам, изучающим их де­ятельность, досталась довольно трудная задача. Густав Хильгер, непос­редственно наблюдавший данный процесс еще с момента его зарождения, считал эту задачу неразрешимой. В «возобновлении сбли­жения Германии и Советского Союза...» он видел «результат взаимных уступок, при которых нельзя совершенно точно определить ни размеры дипломатических усилий каждой из сторон, ни конкретный момент, когда та или иная сторона окончательно решила прийти к соглаше­нию»[89].

С подобным скепсисом историки, конечно же, не могли примирить­ся. Так, Георг фон Раух в своей «Истории большевистской России»[90] нарисовал — правда, лишь для периода, начинавшегося последними днями мая 1939 г., — схематическую «картину постепенного встречно­го движения германской и советской дипломатии... осторожных по­исков и зондажа поначалу чиновниками низкого ранга, доверительных бесед и намеков, которые в конце концов вылились в официальные пе­реговоры ответственных политиков, закончившиеся принятием в авгу­сте того же года окончательного решения».

Дипломатии в этих рассуждениях приписывается более активная роль, чем та, которая ей обычно присуща в области внешней политики в период расцвета диктаторского тоталитаризма[91]. Подобная точка зре­ния занимает видное место в многочисленных, уже упоминавшихся здесь исследованиях предыстории и процесса возникновения пакта Гитлера — Сталина. Но лишь немногие историки пока по достоинству оценили мнение участников тех событий, которые отстаивают четвер­тый тезис, согласно которому инициатива исходила от германской дип­ломатии.

IV тезис: инициатива исходила от германской дипломатии

Д.К.Уатт в своих систематических анализах счел необходимым провести различие между «теми, кто проявлял инициативу, и теми, кто принимал решения»[92]. Непосредственные свидетели, а также ис­следователи тех событий неоднократно указывали на большую рабо­ту, выполненную германской дипломатией в России при подготовке пакта о ненападении. Из сотрудников германского посольства в Мо­скве прежде всего Густав Хильгер[93] подчеркнул активную роль ориентировавшихся на Россию сил отдела экономической политики ми­нистерства иностранных дел (Виль, Шнурре), а также посла графа фон Шуленбурга. Кроме того, Хильгер и Ганс Херварт фон Биттенфельд[94] описали первые шаги посла и его сотрудников к германо-советскому сближению.

Давний знакомый Шуленбурга министр иностранных дел Румы­нии Григоре Гафенку, занимавший этот пост с ноября 1938 г., а в июне 1940 г. назначенный послом в Москву, в 1944 г. в швейцарской эми­грации, характеризуя германского дипломата, заявил, «что он обла­дал качествами, отличными от тех, которые Вильгельмштрассе требовала от своих послов». В первые четыре года его деятельности, во время которых Шуленбургу пришлось представлять в Москве враж­дебное агрессивное государство, он постоянно проявлял «неисчерпа­емое терпение. Он ждал своего часа...». Договор о ненападении — при подобных обстоятельствах «чудо... которому он способствовал более, чем кто-либо»[95] — ознаменовал собою кульминационный пункт его активной дипломатии мира.

В работе «Внешняя политика Советской России в 1939-1942 го­дах»[96], вышедшей в том же 1944 г., американский историк Дэвид Даллин также подчеркнул, что долгое время «в Германии Гитлер являлся главным препятствием на пути русско-германского сближения», тогда как Сталин скорее был готов к сближению при условии, что предложе­ния германской стороны не представляют собой замаскированную ло­вушку. Даллин отмечает важную роль Шуленбурга как незаменимого посредника и пишет: «Германскому послу Вернеру фон Шуленбургу было предопределено самой судьбою играть видную роль... Этого кра­сивого и умного дипломата старой школы Москва не подозревала в при­верженности антисоветской политике новых правителей Германии. Он не делал секрета из того, что нацистский режим и его политические ме­тоды вызывали у него отвращение».

После получения известия об обстоятельствах насильственной смерти Шуленбурга в ходе подавления движения 20 июля 1944 г. к оценке Даллина присоединился английский эксперт по Германии и России Джон Уилер-Беннетт. В опубликованной в 1946 г. статье «Двадцать лет русско-германских отношений (1919 — 1939)»[97] он указал на ту роль, которую сыграли некоторые советники Гитлера, выступавшие за германо-русское сближение и боровшиеся против «политики откровенного двурушничества и неискренности на пред­стоящих переговорах». Крупнейшим из «советников Гитлера... кото­рые, вероятно, искренне стремились проводить прорусскую политику», автор назвал «германского посла в Москве графа фон Шу­ленбурга, ученика Мальцана и Брокдорф-Ранцау, едва ли не послед­него представителя провосточной ориентации в министерстве иностранных дел Германии. Для Шуленбурга идея подписания с Рос­сией договора о ненападении олицетворяла собой возврат германской внешней политики в лоно здравого смысла гениального Бисмарка, и свою роль в этой драме он несомненно сыграл с подлинным усердием, прямотой и энтузиазмом, не замышляя вероломства».

В годы войны Даллин и Уилер-Беннетт работали в разведыватель­ных органах своих государств, где занимались германо-русскими во­просами и потому были в курсе тайных усилий германской дипломатии в отношении России. A fortiori то же самое относится и к Уильяму Лангеру, руководителю секции исследований и анализа отдела СССР в Уп­равлении стратегических служб США. Он не только в течение многих лет тщательно следил за развитием германо-русских отношений, но и во время войны играл одну из главных ролей в обеспечении предусмот­ренного соглашением сотрудничества американской и советской разве­док. В подготовленном вместе с С.Эвереттом Глисоном в начале 50-х годов исследовании об американской внешней политике в условиях международного кризиса («Вызов изоляции. 1937 — 1940»[98]) Лангер первым сообщил о том, что летом 1939 г. посольство Соединенных Штатов получало от сотрудников германского посольства в Москве «ис­черпывающие и точные сведения о всех германо-советских перегово­рах. По сути, о каждом ведущем к германо-советскому пакту шаге Вашингтон узнавал почти одновременно с Берлином, и президент Руз­вельт был информирован по этим вопросам значительно лучше, чем Париж и Лондон».

Как подчеркивал Лангер, «недоверие Гитлера к профессиональным германским дипломатам было в полной мере оправданно. В стенах гер­манского министерства иностранных дел и в его представительствах за рубежом работали люди старой выучки, не одобрявшие нацистского ре­жима и опасавшиеся, что политика Гитлера быстро приведет их страну к гибели. У некоторых из них настрой был столь сильно выраженным, что они считали себя обязанными противодействовать официальной политике и даже предупреждать противников Гитлера, чтобы они гото­вились к худшему. Среди дипломатов, как и среди военачальников, встречались и такие, которые надеялись на создание иностранными державами условий для поражения нацистов». В качестве выдающейся фигуры Лангер также выделил Шуленбурга. Он, в частности, писал: «В высшей степени интеллигентный и пользовавшийся всеобщим уваже­нием германский посол в Москве граф Фридрих Вернер фон Шулен­бург... твердый сторонник тесной традиционной германо-русской дружбы, в душе противник нацистов, в конце концов поплатился жиз­нью за участие в заговоре против Гитлера в июле 1944 года».

Одновременно предпринимавшиеся немцами попытки к сближе­нию, неоднократно прерывавшиеся неожиданным и несвоевремен­ным вмешательством Гитлера и Риббентропа, проанализировал в Англии Л.Б.Намир. Он указал на то, что в трудные моменты сбли­жение продолжалось лишь благодаря настойчивым и смелым дейст­виям Шуленбурга. «Если бы все зависело только от Гитлера, Риббентропа и их подручного Вайцзеккера, — писал Намир, — то переговоры, вероятно, потерпели бы неудачу. Но в лице графа фон Шуленбурга они имели превосходного посла старой школы, юнкера с бисмарковской верой в германо-российскую дружбу, который к тому же имел мужество прекословить Риббентропу и даже самому Гитлеру»[99].

В начале 50-х годов данные оценки побудили американского исто­рика немецкого происхождения Карла Е.Шорске рассмотреть инициа­тивы посла графа Шуленбурга параллельно с аналогичными усилиями его коллеги в Лондоне Герберта фон Дирксена[100]. Шорске провел серь­езное исследование деятельности обоих дипломатов по предотвраще­нию войны. В работе особо подчеркивается «скептический реализм» Шуленбурга, до Мюнхенского соглашения «слишком хорошо осозна­вавшего реальности Кремля и имперской канцелярии, чтобы занимать­ся пустыми разговорами о русско-германской разрядке». В своем сжатом научном трактате Шорске обрисовал первые шаги широко за­думанной дипломатической инициативы, нацеленной на сближение двух враждовавших государств, с которой сразу же после Мюнхенского соглашения на свой страх и риск выступил Шуленбург, описав с пози­ций германского посольства в Москве проделанный им тернистый путь. Его анализ германских документов за август 1939 г., то есть в наиболее успешней период этого сближения, подвел его к следующему выводу: «Какова бы ни была доля ответственности Шуленбурга за закладку фундамента русско-германского альянса, он не только не принадлежал к лицам, рекомендовавшим этот внезапный визит Риббентропа к Ста­лину, но и не предвидел поразительного успеха этой миссии». К сожа­лению, несмотря на постоянно расширяющуюся документальную базу и некоторые инициативы в данном направлении[101], у Карла Шорске пока не нашлось последователей.

Недавно обнаруженные личные бумаги посла графа фон Шулен­бурга[102], а также последние публикации целого ряда архивных доку­ментов позволяют сегодня увидеть в более ясном свете решающие шаги на пути к пакту Гитлера — Сталина. Они подтверждают также, что инициатива заключения договора о ненападении во многом исходила от германской дипломатии в России.

В частных письмах тех дней посол Шуленбург сам высказался отно­сительно своей роли. При этом следует иметь в виду, что частная кор­респонденция посла, как ему было известно, подвергалась проверке германской службой безопасности, чрезмерная откровенность и пря­молинейность исключались, поскольку посол не хотел подвергать опас­ности себя и тех, с кем переписывался[103]. Так, 21 августа 1939 г. в 18.00 он сообщил в Берлин Алле фон Дуберг, остававшейся на протяжении всей его жизни верным другом: «Я сейчас прямо из Кремля. Когда ты получишь это письмо, тебе уже будет известно из газет, что главный удар удался. Это дипломатическое чудо. Его последствия невозможно предвидеть... нам предстоят еще несколько дней высочайшего напря­жения! Но теперь это не имеет значения, после того как пришло реше­ние, которого мы добивались и желали. Надеюсь, что обстоятельства не испортят того, что сейчас в полном порядке. Во всяком случае, свою за­дачу мы выполнили... Лишь бы из всего этого вышло что-нибудь хоро­шее!»[104]

Через несколько дней после подписания пакта, 27 августа 1939 г., он писал в Берлин, будучи уже в другом настроении: «Итак, нанесен главный удар, который полностью все переменил, в том числе и наши личные дела. Тебе, конечно, известно, что... я пока ни при каких обсто­ятельствах не могу приехать в Берлин и что угроза войны, пожалуй, еще сильнее, чем в прошлом году. Дай-то Бог, чтобы все закончилось благополучно!.. Я не могу и не имею права тебе обо всем написать... но об одном все же хочу рассказать: когда я 21.8 телеграфировал фюреру, что теперь все в порядке и что господин фон Риббентроп может прибыть сюда 23.8, ему передали эту телеграмму в тот момент, когда фюрере многочисленной свитой сидел за столом. Прочитав телеграмму, он вскочил, простер кулаки к небу и воскликнул: «Это стопроцентная по­беда! И хотя я никогда этого не делаю, теперь выпью бутылку шампан­ского!» И он пил алкоголь!! Будто бы второй раз в жизни. Я пишу тебе об этом затем, чтобы по крайней мере ты знала, кто одержал эту стопро­центную победу. Невероятно быстрое подписание договора господином фон Риббентропом оказалось возможным только потому, что все было подготовлено заранее; и успех был обеспечен. Но пожалуйста, все это только между нами!.. Дай-то Бог, чтобы это было во благо!!!»[105]

В связи с подобными высказываниями германского посла в Москве, главного свидетеля событий, которые привели к подписанию пакта, встают два вопроса.

1) Шуленбург был известен не только трезвостью мысли и делови­тостью, но также сдержанностью и скромностью. И если устранение не­доверия советской стороны и получение согласия Сталина на приезд Риббентропа в Москву для подписания пакта о ненападении он назвал «дипломатическим чудом», которому больше всех способствовал он сам, то сделал он это в полном осознании пройденного им к тому време­ни тяжелого, насыщенного препятствиями пути. Посол никак не пред­полагал, что в момент выработки пакта и секретного дополнительного протокола многообещающее «дипломатическое чудо» неожиданно обернется настоящим «ударом», «который полностью изменит все» и сделает войну даже более вероятной, чем в разгар судетского кризиса осенью 1938 г. Чего же добивался он в предшествовавшие недели и ме­сяцы?

2) Если посол национал-социалистской Германии сам приписывал себе дипломатический успех, то возникает вопрос относительно харак­тера и содержания тех германских архивных документов и воспомина­ний, которые должны были создать впечатление, что инициатива к заключению пакта исходила от советской стороны: не составлены ли они с намерением убедить того или тех, кто их читал, в наличии совет­ской инициативы?

Желающему разобраться в этих вопросах приходится коснуться сложных вопросов устного и письменного общения в условиях тотали­тарной системы — совершенно неизученной области, хотя в нашем сто­летии миллионы людей оказались в лагерях и были уничтожены из-за недозволенных высказываний. В этом исследовании будут рассмотре­ны по крайней мере три различных уровня приведения языка в соответствие с политическими реальностями нацистского государства: языковое приспособление, маскировка либо неупоминание подлинных обстоятельств:

— функционеры национал-социалистской Германии независимо от собственных, возможно несовпадающих, но в процессе работы ото­двинутых на задний план, взглядов хотели и в языке подражать своим высшим руководителям и непосредственным начальникам;

— чиновники, сознавая собственную несовпадающую позицию в оценке вещей, использовали на службе, главным образом по причине самосохранения, определенные расхожие формулировки и шаблонные фразы, рекомендованные, например, для министерства иностранных дел в качестве facon de parier («языковой нормы»), чтобы скрыть свои истинные настроения и одновременно оказывать влияние в нужном на­правлении;

— чиновники, прибегая зачастую к туманным намекам, обходили истинные побуждения с помощью нарочито лаконичной, сугубо дело­вой или обыденной речи.

Эти три языковые особенности, и главным образом две последние, возникшие в условиях давления тоталитарной власти и представляю­щие собою характерные формы камуфляжа, прежде в полной мере в расчет не принимались. Их, однако, необходимо учитывать, чтобы не упустить из виду основные планы и особенности их претворения в жизнь. Это относится а fortiori к тем отдельным сферам, в которых по­литическая деятельность перерастала в сопротивление. Учет соот­ветствующей языковой маскировки является здесь непременным требованием. Все же многие исследователи, особенно те из них, кото­рые никогда сами не мыслили, не действовали и не высказывались в ус­ловиях господства однопартийной системы, не всегда достаточно полно осознавали этот факт.

На особую целенаправленность внутренней структуры использо­вавшихся текстов и их ориентации на реакцию, которую они должны были вызвать у читающего, обращали внимание многие современники. Германский военный атташе в Москве Эрнст Кёстринг подчеркивал, что в своих отчетах о встречах представители обеих стран умели каж­дый раз вложить в уста главы государства и министра иностранных дел другой стороны слова, дававшие повод для дальнейшего зондажа и де­лавшие возможным политическое сближение[106].

На подобную целенаправленность формулировок германских до­кументов указал в своих воспоминаниях бывший советский полпред в Англии Иван Майский, испытавший такое же давление на совет­скую дипломатию в период расцвета сталинизма. Он также обратил внимание на аналогичные искажения в английских отчетах, к приме­ру лорда Галифакса о проведенных с ним беседах, и приписал всей «буржуазной дипломатии» стремление к пристрастному информиро­ванию. На этом фоне Майский первым задал вопрос: «Почему мы должны проявлять большее доверие к документам германских дипломатов?»[107]

Анализируя сделанные для Риббентропа (и Гитлера) герман­ским экономическим экспертом Карлом Юлиусом Шнурре записи бесед, проведенных им с советским поверенным в делах в Берлине Георгием Астаховым, Майский высказал подозрение, что Шнурре изложил позицию и слова Астахова не в том свете, в каком они в действительности были представлены, а приписал советской сторо­не большую готовность к сближению с Германией, чем существова­ла на самом деле.

Он подтвердил высказанное еще Намиром при обнародовании гер­манских дипломатических документов предположение, что они специ­ально подобраны и по содержанию «односторонни. Ведь мало кто станет распространяться о собственных ошибках и поражениях, которые при­шлось пережить. В своих воспоминаниях авторы принимают опреде­ленные позы, приукрашивая общую картину»[108].

В последнее время на присутствие активного, даже форсирующего момента в установлении контактов, в беседах, а также в записях, сде­ланных германскими дипломатами, обратила внимание и советская литература. Кобляков, к примеру, отметил «чрезвычайную актив­ность», которую в начале августа 1939 г. проявляла «германская дипло­матия»[109], а Андросов подчеркнул индивидуальный характер «авансов Шнурре» и неоднократных «запросов Шуленбурга»[110]. Эти выводы ос­новывались, вероятно, на сведениях, почерпнутых из отчетов и запи­сок советских дипломатов.

Один из главных свидетелей тех событий и соавтор германо-советского сближения, д-р Шнурре, неоднократно подтверждал высказы­вавшиеся предположения о том, что имевшие важное значение записки и донесения германских дипломатов составлялись с намере­нием добиться желаемого изменения в германо-советских отношени­ях. На прямой вопрос, не основываются ли эти записки на «свободной интерпретации», Шнурре с улыбкой осведомленного человека отве­тил: «Вполне возможно. Подобные свободные интерпретации в те вре­мена не были чем-то необычным»[111]. В самом деле, в глаза бросается тот факт, что авторами всех записок и отчетов, согласно которым со­ветская сторона проявляла заинтересованность в сближении с Герма­нией, а также различных документов, нацеленных на стимулирование этого сближения, являются лица прорусской ориентации, близкие к этой группе или какое-то время находившиеся под ее влиянием. Речь идет о донесениях Шуленбурга, Хильгера, Типпельскирха и Кёстринга из посольства в Москве, а также о записях фон Виля, Петера Клей­ста, Вайцзеккера, Вёрмана и прежде всего Шнурре, сделанных в Берлине.

Вместе с тем встает вопрос, не использовала ли германская дипломатия оставшуюся ей в 1938 — 1939 гг. ограниченную свобо­ду действий для того, чтобы с помощью заблаговременно подготов­ленной, целенаправленной инициативы вовлечь Гитлера и Сталина в договорные отношения, которые определили бы внешнюю поли­тику Германии на длительный период? В пользу этой гипотезы го­ворят веские доводы. Поэтому внешнеполитические и дипломатические события, связавшие Германию и Россию в реша­ющий период между Мюнхенским соглашением и пактом Гитле­ра — Сталина, следует рассматривать — даже при опасности определенной перспективной однобокости — главным образом с по­зиций германского посольства в Москве. Центральное место при­надлежит замыслам и политическим оценкам сотрудников посоль­ства, на глазах которых возник этот пакт, и в первую очередь самого посла, со своего привилегированного поста выполнявшего посреднические функции. Как справедливо заметил А.Тейлор. «ни­кто не мог судить о советской политике лучше Шуленбурга»[112].

Кроме того, не остаются без внимания и известные исторической науке ссылки на важные решения Гитлера и Сталина, изучаются новые данные об их вмешательстве в проявленную дипломатией инициати­ву. Таким образом, складывается сложная картина постепенного сбли­жения, в центре которой — труднейшая дипломатическая работа, когда-либо выполнявшаяся в условиях взаимного недоверия двух тота­литарных государств.

Загрузка...