Вначале Нафтали вообще не желал видеть людей. Сторонкой прогуливался по тропинкам сада. Огибал деревья с теневой стороны. Играл в пятнашки с невидимыми существами. С приходом сумерек он уходил к себе в комнату, распрямлял складки зеленой простыни и, сбросив одежды, со вздохом облегчения бросался на кровать. Тут же он поворачивался спиной к двери, накрывался с головой одеялом, поджимал ноги и замирал в ожидании. Затаив дыхание, обхватив руками колени. Слышались мягкие шаги шедшей по коридору медсестры, затем — сухой кашель сторожа-араба, скрежет закрывавшихся железных ворот, лязг цепи, щелчок замка и безмолвие. Лишь тихо гудели неоновые лампы в коридоре, как постоянный глухой сигнал тревоги, и горел свет у порога.
Благодаря членам кибуца «Шорашим», которые не поскупились на расходы, Нафтали получил отдельную комнату. Нафтали, друг их юности, смотревший в глаза смерти все последние дни в гетто, и был привезен ими в Израиль. И теперь они вынуждены были снова поместить его в больницу, в эту комнату, высокие потолки которой, с лепными гипсовыми украшениями, и голубовато-зеленые стены напоминали о хозяевах, бежавших вместе с отступавшей армией в Трансиорданию в дни великой победы. Зеленые простыни приносит ему госпожа Альдоби, его жена, стыдливо улыбающаяся, когда он смущенно поглядывает на ее большой живот. Медленно, как будто босиком по щебенке, выходит госпожа Альдоби, и губы ее дрожат, а Нафтали подстерегает ее у двери, готовый защитить от доктора Розенталя, от друзей, которые заперли его здесь, потому что он предупреждал их о нападении врага. Быть может, и жена его с ними заодно, несмотря на то, что вместе с ним проделала путь из Иерусалима до кибуца «Шорашим» в Негеве, чтобы предупредить их.
Но Нафтали простил ее. Женщину в ее положении следует защищать, ведь это их сына она носит в животе. Потому с ее приходом он как будто выпрямляется, пальцы сжимаются в кулаки, глаза блуждают, чтобы упредить врагов и скрыться. Вокруг него их каменные дома, ограды из кактусов, фруктовые сады и пустыня, ослепляющая своей сушью. Он тянет жену к воротам— бежать, но тут являются доктор Розенталь с медсестрой, заставляют его проглотить две красные таблетки, поят водой, охлаждающей его пыл, и госпожа Альдоби кладет прохладную успокаивающую руку ему на лоб, пока он не погружается в мягкую перину, прижавшись щекой к животу жены, укачиваемый ею, как в детстве.
Сон всегда благоприятно на него влияет. Если бы не сестры милосердия, он мог бы спать дни и ночи напролет. Утром он быстро одевается и бреется электробритвой. Острую бритву упрятали на хранение в сейф вместе с его ручными часами и поясом от брюк. Бреется Нафтали без зеркала, сопровождая подушечками пальцев электробритву, проверяя, не остались ли островки щетины, ведь он как-никак — будущий отец ребенка. Доктор Розенталь даже обещал им, что они смогут втроем жить в этой комнате, если Нафтали захочет. И Нафтали уверен: в этой гостинице он вне опасности. В коридоре он останавливается перед большим зеркалом. Лицо его посвежело, побритые скулы пополнели и покрылись румянцем. Только черные глаза сверкают и блестят белки, покрытые сетью красных прожилок, да и пиджак на нем как бы с чужого плеча, и лицо в зеркале незнакомое. Каждый день он вглядывается в зеркало, каждый день он отшатывается от него в испуге. Но зеркало твердо стоит на месте, прислоненное к высокой стене, забранное в резную позолоченную раму — память о днях, когда здесь проживали высокопоставленные постояльцы, направлявшиеся из Бейрута и Дамаска к священному камню Кааба или к камню в основании мира, с которого их Магомет поднялся на небо. Доктор Розенталь говорит, что человеку нельзя убегать от самого себя. И медсестра Дебора стоит сзади Нафтали против зеркала, поправляет свой белый чепец и, приветствуя Нафтали, говорит:
— С добрым утром.
— Доброе утро, — отвечает Нафтали и втягивает шею в плечи.
Может, сестра следит за ним по указанию врача, а затем поставит отрицательные баллы в истории его болезни. «Доброе утро, сестра Дебора, — повторяет он, напрягает шею и громко добавляет: — Светлое утро», хотя еще и не видел света нарождающегося дня. Комната его окружена глухими стенами, а форточка в верхней части двери выходит в коридор. Человек в своей комнате— как рыцарь в своем замке.
Доктор одобряет частые посещения госпожи Альдоби. Посещения эти способствуют выздоровлению ее мужа, следует из его объяснений. Вздувшийся ее живот вернет его к реальности, заново свяжет порванные нити.
Но Нафтали в часы ее посещений молчит. Опускает глаза, поглядывает на ее живот и снова чувствует тот же страх, ту же беспомощность и желание сбежать.
Быть может, все это под влиянием красных таблеток. Но глаза его вспыхивают, когда госпожа Альдоби упоминает швейную машину, которую он купил ей в годовщину их свадьбы. Она рассказывает ему, что научилась сужать ему брюки, чинить подкладку его пиджака, хотя рукава почему-то все еще распороты. Объясняет, какие колесики в машине смазала маслом, как он ее учил. Он ведь, несомненно, помнит, что она сразу же согласилась, когда он предложил купить ей швейную машину, только просила электрическую. Нафтали же заупрямился: только ножную, — и настоял на своем. После рабочего дня в бухгалтерской конторе, придя домой, он садился на скамеечку и педантично смазывал маслом детали машины. Правой рукой вдевал нить в ушко иголки, левой крутил колесо, приводя иголку на уровень ладони. Затем извлекал свой дорожный ранец, устанавливал обеими ладонями на столик машины, нажимал подошвой на педаль, поднимая и опуская ее, пока не слышал старую мелодию, знакомую ему еще из отцовского дома. Однажды он попросил жену привезти ему швейную машину. Когда они втроем будут жить в этой комнате, когда сын их родится, не будет необходимости искать новое укрытие. Но тут же понял, что ошибся. В тот день он накрылся с головой одеялом, и тело его тряслось, как в первые дни госпитализации. На следующий день он попросил вставить специальный замок в дверь. Несмотря на то, что доктор Розенталь поддержал его инициативу, Нафтали понял: это ничего не даст. Ведь ворота открыты, ограда пробита в разных местах, в расселинах скал затаились враги. «Вы тоже один из них, — обвинил он доктора, — они заплатили вам и обещали вас не трогать, — и он рвался к воротам: — Надо их немедленно запереть, вы слышите, запереть!» Он набросился на доктора, схватив его за горло. Тут он почувствовал укол в мышцу руки — и воцарилось безмолвие, мягкая, хрупкая белизна.
На следующий день доктор Розенталь прочел ему письмо, которое хотел послать товарищам из кибуца «Шорашим». Им следует чаще посещать Нафтали, чтобы доказать ему, что он не одинок. «Мы используем современные методы лечения, господин Онгейм, — добавлял врач. — Больной у нас должен быть уверен в своей безопасности». Но Нафтали порвал письмо на мелкие клочки и сложил их в пепельницу, улыбаясь редкой для него улыбкой прорицателя. Затем сказал, медленно цедя каждое слово:
— Господин доктор, что я — сумасшедший оставаться хотя бы на один день в доме, где не могу быть уверен в своей безопасности?
Врач снял очки, изумленно посмотрел на него своими прозрачно-зелеными глазами и, не сказав ни слова, опять водрузил их на нос. Затем сказал:
— Вы, господин Онгейм, человек смышленый и к тому же хитрый.
Итак, Нафтали обдумал ситуацию и понял: здесь он находится как бы в их владениях, и нет больше необходимости бежать. На востоке голые меловые горы, на юге лысые холмы, на севере ограда из кактусов, а ворота распахнуты. Ибо таково условие работников, приходящих из шатров пустыни: ворота должны оставаться раскрытыми. И доктор Розенталь сдался. Ведь он не может допустить, чтобы грязь и гниль накапливались в комнатах, конторе, столовой и кухне. И работяги эти вместе с собой приносят запах козлиного помета из пустыни, гонят больных с места на место, ибо должны завершить уборку до наступления темноты. Иногда Нафтали приводит доктора Розенталя в изумление: «Мы, господин доктор, проживаем на скале, и дом наш, как скала, и настанет день, когда мы запрем ворота, откажемся от всех, от товарищей из „Шорашим“, от госпожи Альдоби, и скажем им: „Предупреждали мы вас или нет?“»
Когда к нему приходили товарищи с юга, он вел себя с ними уважительно, но сдержанно, и они хвалили его за мужество и непоколебимую силу духа. Проверяли новый замок, заглядывали в форточку двери, выходили во двор, постукивая каблуками сандалий по скалистой почве, и тем подтверждали его слова: «скала крепка». Пока однажды Нафтали не сказал: «Они уже форсировали канал, приближаются к „Шорашим“, а сторожа спят, дрыхнут посреди дня, потому что непривычны к полуденному солнцу Эрец-Исраэль. Прикладами „калашниковых“ они стучат в двери: Раус!» — выкрикнул он по-немецки.
Товарищи поблагодарили его за предостережение. Делегацию составляли два ветерана, члены секретариата кибуца Калман Ямит и Авраам Залкинд, и трое молодых, будущих членов кибуца. Улыбаясь и подмигивая друг другу, они благодарили его и украдкой поглядывали на врача, стоявшего в углу двора и попыхивавшего трубкой. «Положись на нас, Нафтали, — сказал Калман, — мы в полдень не спим». Врач похлопал Нафтали по плечу:
— Положись на них, Нафтали.
Он отлично помнил то утро — в тот день еще дул хамсин, — когда госпожа Альдоби рассказала ему: в ее чреве ребенок. Тотчас он понял, что они придут. И нельзя поддаваться сладостной усталости, приходящей с хамсином, подобной той сладости, которая внезапно разлилась по всем его членам, когда он там в одиночку прорвал железную сетку над выходным отверстием канализации. Колени его дрожали, и он попросил у жены разрешения присесть. Это была та самая дрожь, что охватила его в их первую брачную ночь, когда госпожа Альдоби была еще в постели, а он стоял у окна, выглядывал наружу и знал: его обманули, нельзя ему было это делать и кончится все плохо. Когда она сказала ему, он вглядывался в лицо ее, на котором читалось ожидание упрека, в живот ее, дышавший как самостоятельное существо, в тот самый горячий живот, который ночами вбирает его и требует еще и еще, и он наслаждается похотью, следствием своего прежнего воздержания, он возбужден и знает: наказание грядет, но продолжает горячо обнимать ее, страстно припадая к выпуклостям и впадинам ее тела. И она щедра и отзывчива, словно хранила для него это цветение плоти все сорок лет своей жизни. А ведь он и жаждал такого покоя в конце дней своих.
Новый приступ случился с ним в тот же вечер, когда они праздновали месяц со дня свадьбы. Госпожа Альдоби предложила отпраздновать завершение медового месяца, чтобы и многие другие месяцы были подобны этому. Она заказала столик в ресторане у моря. Они сидели за столиком, покрытым красной скатертью, тяжелые красные портьеры прикрывали заоконный пейзаж. Затем возникли официант с черной бабочкой, охлажденное белое вино и язычок пламени в лампе под стеклянным колпаком. Пламя свечей колыхалось, и они казались поминальными. И вдруг он начал пальцами гасить эти язычки пламени, в страхе вглядываясь в красную лампу над аварийным выходом. Потом вдруг выпрямился и издал крик. И сказал извиняющимся тоном:
— Они предупредили тебя. Господин Левит, который крутит пальцем у виска. А ты не прислушалась к их словам, госпожа Альдоби. Быть может, потому что господин Коэн говорит, Нафтали Онгейм работает у нас много лет и, слава Богу, нет у нас к нему никаких претензий. Я еще слышал, как госпожа Левит шептала вам: «Женщине в вашем возрасте, госпожа Альдоби, я бы посоветовала быть не столь привередливой».
Однажды утром он понял: они идут. Поэтому он торопливо вошел в спальню, где его жена еще лежала на их широкой кровати, доставшейся по наследству от ее родителей, господина и госпожи Альдоби. И он увидел все округлости ее тела поверх белой простыни. Длинные черные волосы, разбросанные на подушке вокруг лица, имели древний, стойкий аромат, подобный запаху палисандрового дерева, из которого была сделана их кровать. Рот женщины был слегка приоткрыт, губы подрагивали от легкого похрапывания.
— Вставайте, госпожа Альдоби, — сказал он, как бы пытаясь сохранить дистанцию между ними. — Надо уходить.
Она приподнялась, капризно тряхнула копной волос и открыла глаза.
— Куда ты торопишься, Нафтали?
— Куда, куда? — передразнил он ее и, теряя терпение, сорвал с нее простыню. — Одевайся быстро! И тоном приказа добавил: — Они идут!
Она вглядывалась в него минуту в молчаливом изумлении, затем вроде бы поняла и попросила подождать ее за дверями. Она все еще стыдится одеваться в его присутствии при свете дня. В темноте ее тело наслаждалось прикосновением его жаждущих пальцев — податливое, требовательное. Когда он понял ее хитрый замысел сделать его отцом, было уже поздно. Теперь пришло время нести ответственность за содеянное.
— Бежим! — крикнул он из-за двери.
— Бежим, дорогой мой, бежим.
— И не открывай жалюзи!
Она вышла к нему в купальном халате поверх белой ночной сорочки, подвернутой снизу.
— Уходим отсюда, — сжал он ее пальцы, но, увидев, как скептически она смотрит на него, в отчаянии отдернул руку. Она ему не верит, ему суждено потерять ее, как и других.
Вдруг голова ее оказалась у него на плече:
— О, Нафтали, почему это должно было случиться именно со мной?!
— Нет времени! — буквально отодвинул он ее от себя. — Надо уйти до того, как они захватят пожарную лестницу!
Работники конторы тоже советовали ему жениться на госпоже Альдоби. Очевидно, апеллировали к его сердцу, а не к разуму. Он помнил, как она в первый раз пришла в контору. Посадили ее на место старика Фурмана, который вышел на пенсию. Ее стол находился перед его столом. Глаза его скользили по ее тонким высоким плечам; застежки ее лифчика, скрытого под платьем, не давали ему покоя. Зимой плечи ее округлились под зеленым свитером, и скрытые под ним застежки еще более усилили его беспокойство. Глаза его изредка поглядывали за ее рукой, записывавшей длинные столбцы цифр, за профилем ее смуглого лица, за длинной юбкой, касавшейся ног.
А ведь Нафтали не хотел, чтобы его выбили из колеи в бухгалтерской конторе «Коэн и Левит». После того, как он спасся из лап нацистов в гетто, после того, как ночи и дни напролет скрывался в канализационных колодцах и каналах, блуждал в потемках, терял друзей, чуть ли не лишался рассудка, после того, как одиноко жил в лесу в качестве дозорного, только в Израиле Нафтали начал ощущать, как покой возвращается в его душу. В комнате, где толпились тени от сосен, в санатории, в Иерусалиме. Новые друзья по лесу привели его сюда, и он день за днем дышал этим чистейшим воздухом, который ощутил как возвращение жизни в миг, когда ему удалось приподнять крышку канализационного колодца на одной из улиц Варшавы. Но ночь за ночью он вновь и вновь видит перед собой друзей, умирающих от удушья в зловонных канализационных водах, и он встает на кончики пальцев ног, вытягивает вверх шею, силится крикнуть, но голос застревает в горле. И только утром — под шорох белых халатов врачей и мягкие шаги медсестер — он успокаивается. Когда он поправился, товарищи его из «Шорашим» хотели увезти его в их кибуц в качестве символа возрождения нашего народа, но он предпочел остаться в Иерусалиме. И они согласились с тем, что символ может остаться здесь — как некий дополнительный страж священного города.
Госпожа Альдоби уже была в курсе всех секретов его прошлого, когда впервые пригласила его попробовать питу с острой приправой «схуга», которую принесла из дому. Когда поставили свадебный шатер — «хупу», Нафтали замер, услышав глухое гудение неоновых ламп. Канализационные воды внезапно поднялись, угрожая прорвать пол. Он в испуге давил стакан ногой. Раз и еще раз. Тетки госпожи Альдоби от радости издали традиционное завывание. И Авраам Залкинд — тот самый Авраам Залкинд, который приехал из «Шорашим» засвидетельствовать перед раввином, что Нафтали холостяк — присоединил к ним свой голос.
Товарищи из «Шорашим» тоже не хотели отказываться от свадебного торжества. Залкинд пытался объяснить Нафтали, что лучше всего — как показал опыт диаспоры — назначить его на понедельник. Напрасно Нафтали пытался объяснить ему, что ни он, ни его будущая жена не в том возрасте, когда люди обычно женятся. Но товарищи заупрямились: кибуц не допустит, чтобы подобное событие прошло незамеченным. Как обычно по такому случаю, старожилов-основателей кибуца пригласили в комнату Калмана Ямита, вечного холостяка. Извлекли бутылки водки, селедку, соленые огурчики. «Ключник» притащил копченую колбасу из холодильного помещения, все умоляли госпожу Альдоби попробовать всего понемножку. Когда сердце Нафтали потеплело от водки, он внезапно сказал: «Когда мы спустились в канализацию, нас было четверо, поднялся же наверх я один». Кто-то толкнул его ногой и запел: «Не говори, что идешь в последний путь»[1]. Но другие его не поддержали, а присоединили свои пьяные голоса к голосу Калмана, мягкому и медленному, столь похожему на голос странника, заблудившегося в густых лесах. Нафтали сказал: «Поляки кричали: они еще живы, проклятые жиды! Собачья кровь! И вызвали немецкий патруль: мол, здесь они, крысы! — Нафтали на миг замолк, затем продолжил — Это было, когда я в первый раз пытался подняться из канализационного колодца, мы тогда еще были вчетвером».
Госпожа Альдоби попыталась встать, чтобы выйти. Глотнуть свежего воздуха. Сигаретный дым резал ей глаза. Душил. «Я должна», — шептала она, но Нафтали сжал ее руку как будто тисками, и никто этого не видел. Кто-то поднял тост за годы лесной жизни. Залкинд внес поправку: «За лесную жизнь». Но Нафтали стал настаивать: «За жизнь погибших в канализационных колодцах». Залкинд заржал пьяным смехом. Нафтали продолжал рассказывать, пытаясь перекричать шум празднества: «Немцы открыли люки, перекрывающие воды реки, и затопили нас, как мышей». Залкинд порывался спеть польскую похабную песенку в ритме мазурки. Остальные отставили стаканы и начали хлопать все вместе, отбивая такт. Нафтали встал, обхватил бедра жены, прошептал ей на ухо: «Спляшем во имя жизни умерших». Она выскользнула из его рук и уселась на землю. Ритм хлопков ускорялся, ноги стучали, хриплые рты выкрикивали песню. Нафтали неуклюже отбивал такт ногами, стоя перед женой, редкие волосы цвета льна прилипли к потному лбу. «Я не хочу!» — в отчаянии трясла головой госпожа Альдоби. Но он обхватил ее снова за бедра, притянул к себе, и ноги его тяжело топали по полу. «Не хочу я», — умоляла она, но Нафтали крепко держал ее в объятиях. «Мы обязаны танцевать!» — убеждал он. Но она закричала тонким, полным страха голосом: «Я не из ваших, слышишь?! Верни меня домой немедленно!»
Но Нафтали раскачивался из стороны в сторону и пьяным голосом декламировал: «У нее есть дом, у госпожи Альдоби, у нее есть кровать из палисандрового дерева, досталось от папы ее и от мамы, слышите?! Мы спим на па-ли-санд-ро-вой кровати!»
Он думал, она попросит развода. В глубине души даже надеялся на это. Но она и не упоминала об их посещении кибуца «Шорашим». Затем пришла беременность, и его пути к бегству были перекрыты. «Беременность, одна лишь твоя беременность, как будто не о чем больше говорить», — укорял он ее. И она качала головой в молчаливом согласии. «Ребенок не от меня», — упрямился он. «Нет, не от тебя, — отвечала она и проводила ладонью по его потному лицу, улыбалась — От духа святого». «Госпожа Альдоби уже совсем не молода, а ведет себя как молодая наивная дурочка», — говорил он, как бы отдалившись от нее, со стороны. «Я на четвертом месяце», — прошептала она, опустив глаза. Тогда он понял, почему у нее рвота и частые головные боли. «Ты женщина в летах, — кричал он, — почти старуха, постыдилась бы!» Он был уверен, что эти слова заденут ее за живое. И правда, слезы поблескивали в морщинах ее щек, серьги безмолвно сотрясались. Тогда она и предложила перейти жить в дом ее родителей. Там необходимое им пространство. Здесь же, в его холостяцкой квартире, все пространство заполняет кровать. А у них во дворе растет смоковница, которую посадила еще мать ее бабушки, когда бабушка была ребенком.
Нафтали молчал. Только подбородок его нервно дергался. Но рыдания усилились. Он-то думал, что женщина в возрасте госпожи Альдоби обязана владеть своими чувствами. Что бы с нами было, если бы в судьбоносные часы жизни мы не владели собой! Как бы нам удавалось выжить? К примеру, когда немцы неожиданно приказали покинуть гетто. Все оставить и уйти. Или когда нас разделили на Умшлагплац. Или когда пустили газ в канализационные колодцы. И все же мы спаслись. И мы живы. Разве нет?
Госпожа Альдоби забеременела. Не жалуется, не спорит с Нафтали. И если она наклоняется над столом, занимаясь бухгалтерскими счетами, то старается сидеть прямо. Остерегается повредить ребенку. А Нафтали — за ее спиной. То ли охраняет жену, то ли продолжает складывать бесконечные столбцы цифр, вписанных в клетки. Расчеты эти двойные. Один — для конторы «Коэн и Левит», другой — для самого себя. Расчет привел его к выводу, что мы на пороге последних дней в Эрец-Исраэль. Конец неминуем. Как там. И зря его товарищи откочевали на юг и основали кибуц «Шорашим». Когда он раскрыл тайну товарищам, они подняли его на смех. Когда он поведал им о знаках и знамениях в его расчетах, они ответили: Нафтали, мы здесь, в «Шорашим», запомни эти слова, как в песне: «Мы здесь!» Но он отнесся с насмешкой к их вере в песню партизан.
На работе он о своих расчетах не рассказывал. Хотел жить спокойно и не вызывать ни у кого панику. Это условие в те дни поставили перед ним врачи. Залкинд подписал гарантийное письмо от имени рабочего поселенческого кооператива «Шорашим». И Нафтали сдержал слово. На работу Нафтали приходил раньше господина Коэна и господина Левита. Выходил из дому с зарей, медленно шел по дремлющим улицам города, поднимался по ступеням старого здания конторы и ощущал себя удаленным и отделенным от шума мусороуборочных машин там, внизу, на Сионской площади. Суматоха пробуждающейся площади как бы не доходит до него, даже голоса продавцов газет, выкрикивавших тревожные новости. Пока на место старого Фурмана не пришла госпожа Альдоби. Со своими серьгами, с узкими бретельками на длинных платьях.
Вопреки всему, расчеты его оправдались. Издалека он видел желтые танки, поднимавшиеся по склону из пустыни. Через час-два придут солдаты в огромных своих касках, выпрыгнут из бронетранспортеров, прикладами «калашниковых» с примкнутыми к ним штыками взломают двери: йа-алла!
— Пошли! — крикнул Нафтали.
— Позавтракаем, — сказала госпожа Альдоби. — Нельзя выходить из дома на пустой желудок.
Она развела руками, словно желая подтвердить справедливость своих слов.
— Женщина в моем положении обязана поесть. Вдруг будет двойня или даже тройня, — так говорила моя бабушка.
И она исчезла за дверью кухни.
Ну да, снова ее бабушка. Все знает со времен турецкой и британской администрации. Но мудрость бабушки им не поможет, если внезапно из пустыни возникнут солдаты в ботинках с шипами — «калашниковы» на плечах, а на устах — призывы резать евреев: итбах-ал-йахуд. Нафтали умеет владеть собой. Хладнокровие сослужило ему службу уже тогда, когда он выдержал натиск вод в канализационных колодцах и когда ему удалось освободиться из психиатрической больницы. Так что хладнокровие и сейчас должно ему помочь, не спасет их армия, сражающаяся на дальнем севере или в пустыне на юге, а тут уже идут с востока желтые танки и бронетранспортеры. Он знал, что именно так все произойдет, и потому планировал их бегство весь год, со дня свадьбы, и постарался как можно быстрее завершить дела, когда жена поведала ему, что скоро он станет отцом. Нафтали своими силами установил аварийную лестницу и упаковал рюкзак.
— Скорее! — крикнул он в сторону кухни.
— Сейчас, милый! — услышал ее голос сквозь шум жарящейся еды. Конечно же, она уверена, что они не заметят нас. Великие члены Синедриона, похороненные в скалах недалеко от их дома, защитят нас, или, быть может, защитит нас бабушка, рассказывающая о том, как турки спасались бегством, и о том, что ждет всех врагов Израиля, и про то, как генерал Алленби въехал на коне в узкие улочки иерусалимского Старого города.
Он ворвался в кухню.
— Нурит! — глаза его были полны мольбы, губы шептали: — Нурит, — ее имя, которое он произносил в ночи.
Она вышла из кухни в спальню, Нафтали — за нею. Надела платье, обратила к нему взгляд и спросила:
— Куда бежать? — и повторила: — Куда бежать, господин Онгейм, ведь тут наш дом! И он не знал, что ответить госпоже Альдоби. Ибо тот, кто не знает, что такое приклады винтовок, и крики «раус», и выстрелы на Умшлагплац, — даже если он изучил опыт всех поколений, живших в Иерусалиме, — не знает истинной правды.
Нафтали закинул на спину ранец, надел шляпу, вернулся в комнату и подал госпоже Альдоби ее шляпу. Пальцы ее коснулись широких полей шляпы, как будто стряхивая с них пыль последнего лета. Он специально купил ей эту шляпу на случай бегства. В те времена газеты возвещали, что войны не будет в ближайшие десять лет, и если даже она вспыхнет, результаты ее заранее известны, поскольку битву определит не количество стали, а качество человека. И тогда Нафтали попросил у жены извинения, вошел в магазин и через минуту вышел оттуда с коробкой в руках. «Дорожная шляпа», — торжественно возгласил он, открыл коробку и указал на белую подкладку шляпы: против зноя и дождя. Голос его был серьезен: невозможно без шляпы, госпожа Альдоби, когда газеты пишут о качестве против количества, — надо подготовиться к спасению. Она ответила, что члены семьи Альдоби никогда никуда не бежали. Нафтали процедил насмешливо: так-то оно так. Следящий за очередью на такси объявил: Тель-Авив, Тель-Авив, продавец газет громко выкрикивал о нашей линии Мажино вдоль Суэцкого канала. «У моего отца был пистолет, — шептала госпожа Альдоби, — и мы, дети, насыпали песок в мешки, которыми закладывали окна».
— Повезло вам, — поцеловал он ее в щеку и сунул шляпу ей под мышку.
— Пошли отсюда.
Он потянул жену за руку, они пересекли шумную Сионскую площадь, затем поднялись по улице Штрауса, и сердце его непонятно почему было полно радости, он радовался наивности своей жены, трогательному ее невежеству. Он защитит ее, да и кто другой может уберечь ее от страданий, если не Нафтали Онгейм, лучше всех умеющий убегать и спасаться? Рука его скользнула по ее бедрам и даже чуть ниже, еще до того как они пришли домой и опустились на широкий матрас, набитый мягкими перьями.
— Куда бежать? — опять спросила госпожа Альдоби. Глаза ее не были видны под полями шляпы, она старалась не встречаться с ним взглядом.
Нафтали на миг замер в изумлении, потом вдруг закричал:
— В «Шорашим»! Надо их предупредить!
Госпожа Альдоби спокойно закрыла газовый кран, опустила жалюзи. Ему чудились громкие гортанные крики, топот по лестнице, выстрелы. Он внезапно сжал ее ладонь.
— Ключ! — вскричала она.
— К черту ключ! — ответил он, не отпуская ее руку.
Но она не сдалась. Она извлекла из сумки ключ и дважды повернула его в замке. Затем сказала, что не пойдет с ним по пожарной лестнице. Ребенок у нее в животе может получить повреждения. Ей известно, что враг еще далеко, что наши солдаты держатся стойко и в наш район врага не пропустят, как не пустили в дни погромов. Она медленно спустилась по каменным ступеням, но Нафтали опередил ее и, не говоря ни слова, потянул ее к черному ходу. На улице госпожа Альдоби остановила такси. Попросила отвезти их к железнодорожной станции. Нафтали встрепенулся: ни при каких обстоятельствах нельзя ехать на станцию!
Водитель повернул на запад, к автобусной станции. По дороге проехали мимо военного лагеря. Охранник дремал у входа. И Нафтали знал, что ему не верят. Так же, как там.
С победной улыбкой он указал на длинные очереди к автобусам, на плачущих младенцев, на визжащих матерей и на отцов, пытавшихся прорваться вне очереди. Видишь? Он весь выпрямился и перебросил ранец на грудь, чтобы удобнее было работать локтями, пробиваться и прокладывать путь жене. Пробившись в автобус, он посадил ее у окна. Пусть подышит свежим воздухом, ей станет легче. Но на спуске к Шаар-Агай[2] он поменялся с ней местами.
— Видишь деревья? Из-за них будут стрелять, — предупредил он ее.
Вокруг уже была низменность, и Нафтали объяснил: если начнут бомбить с воздуха, надо лечь, прижаться к полу, а когда шофер остановит автобус — отбежать как можно дальше от него. Далекий дым на горизонте напомнил ему пламя, охватившее дом, который они избрали оборонительной позицией. Боеприпасы кончились, и ампулы с цианистым калием должны были гарантировать легкую смерть. Но тут он обнаружил вход в канализационный колодец и повел туда троих соратников.
Госпожа Альдоби неожиданно сказала:
— Я очень люблю эти поля, — и голосом избалованной барышни продолжала: — Такие желтые, просторные, тихие, созревшие, как на девятом месяце. — Она улыбнулась и добавила: — Запах дыма напоминает мне саманную печь во дворе и питы, которые пекла мама.
Нафтали посмотрел на нее дикими глазами. Из всех городов он выбрал местом жительства Иерусалим — из-за гор, потаенных пещер, ущелий. Он захотел жить в «Шорашим». Напрасно пытался Залкинд убедить его в тот день, когда он вышел из санатория, напрасно обещал покой и тишину в кругу друзей, которые подобрали его на улице у отверстия канализационного колодца и не оставили, когда он болел. Они вырыли ему окоп в лесу, на расстоянии, чтобы можно было услышать из лагеря, и приказали наблюдать и кричать в том случае, если приблизятся враги. И он издавал вопли, как тогда, в недрах канализации, предупреждая своих товарищей. Но теперь, в Израиле, его отдали в руки врачей санатория, чтобы те излечили его от этой привычки.
Внезапно Нафтали в испуге огляделся. Жена дремлет рядом. Другие сидят тихо, читают газеты. Глухие, подумал он, слепые, не чувствуют даже присутствие врага. Он обязан их предупредить. Он встал, двумя руками схватился за верхние поручни и издал дикий вопль.
Автобус резко затормозил.
— Да нет, ничего не случилось, — пыталась госпожа Альдоби успокоить водителя и пассажиров. — Просто крик, — повторила она, извиняясь. — Муж мой задремал, и что-то ему приснилось. — Она ласкала взглядом пассажиров, но так как автобус все еще не двинулся с места, извлекла последнее свое оружие. — Это потому, что он оттуда, вдруг ему захотелось издать вопль, так бывает и дома, — пыталась вызвать сочувствие, — среди ночи вдруг завопит.
Тут она обратилась к мужу, который все еще судорожно сжимал поручни:
— Садись, Нафтали, зачем стоять, если есть где сесть.
Автобус тронулся. Кто-то посочувствовал: «Бедный». Другой пассажир сердился: «Пусть заткнется».
Нафтали сидел, опустив голову. Он видел пылающие поля и багровые небеса, ощущал зловонную тьму подземного канала, и автобус мчится туда, в глубь этой тьмы, и он беспомощен перед ладонью жены, массирующей его спину, а жена нашептывает: успокойся, милый, иди ко мне, Нафтали, и голова его покоится у нее на груди, и горячий плод чрева ее словно жжет его мозг.
— Шорашим! — объявил водитель. По голосу явно было: он испытывает облегчение.
Нафтали поднялся и поплелся по проходу вслед за женой. У двери остановился на миг, поднял красные свои глаза, еще раз пытаясь предостеречь беспечных пассажиров, но госпожа Альдоби потянула его за руку, и Нафтали сошел со ступенек.
Калман Ямит встретил их у ворот в хозяйский двор. Как раз шел с плантации на обед, и тут: «Кого я вижу!» Молодые супруги Онгейм! Он протянул им обе руки, приветствуя. Затем обнял обоих и повел в столовую.
Но Нафтали снял с плеча его руку и зашептал:
— Они идут, выходят из пустыни, уже явились в Иерусалим.
Калман застыл на месте и спросил:
— Кто явился?
Госпожа Альдоби шепнула ему, в чем дело. Калман был из основателей кибуца, из тех, кто привез Нафтали в санаторий, поэтому он сразу все понял, покачал головой и сказал:
— Да-да, они идут.
Войдя в помещение, Нафтали задернул портьеры, прикрывая свет снаружи. Затем сел в мягкое кресло и вытянул ноги, чувствуя, как все тело его расслабляется. Быть может, они все же не придут в «Шорашим». Он помнил, как праздновали двадцатипятилетие основания кибуца. В тот день открыли «Музей прошлого». Выставили куклу в одежде лагерника, посадили Нафтали в почетный президиум между Калманом и Авраамом Залкиндом, чтобы он увидел прекрасное хозяйство, созданное основателями, и чтобы его самого увидели товарищи — все те, кто не верил, что символ их кибуца когда-нибудь появится во плоти. Затем начались речи. Все хвалили сыновей, что родились из праха Эрец-Исраэль и из пепла Катастрофы и выросли здесь среди кактусовых плантаций, между волнами моря и песка, и они-то и есть наши корни, «шорашим шелану», уходящие вглубь. Но Нафтали знал, что когда они придут из пустыни и форсируют канал, сыновья не помогут. Только если среди них будет Нафтали, способный их предупредить, они, может быть, спасутся.
— Из хлопка, что вы выращиваете, — неожиданно прошептал он на ухо Аврааму, — соткут саваны сыновьям вашим.
Авраам ответил ему с улыбкой:
— Пока наш символ пребывает в Иерусалиме на правах нашего официального представителя у Всевышнего, благословенно имя Его, они останутся по ту сторону канала, и бутоны хлопка, подобные головкам младенцев, будут расти на широких, прекрасных наших полях.
Теперь Калман расстелил простыни на двойной тахте и пригласил Нафтали прилечь отдохнуть.
— Эти хамсины… — начал он.
— Не хамсины, а враги! — перебил его Нафтали и подтолкнул Калмана: мол, сейчас же иди, звони в колокол, собери товарищей, раздай оружие, пока не поздно.
Но тут вмешалась госпожа Альдоби:
— Пожалуйста, как можно скорее вызовите медицинскую помощь.
Калман вышел, и Нафтали запер за ним дверь. Затем приказал жене лечь. Женщина в ее положении нуждается в отдыхе. Он снова проверил дверь и жалюзи и затем прилег рядом с женой, старательно прикрыв ее и себя простыней.
К вечеру их отвезли обратно в Иерусалим. Заднее сиденье фольксвагена было убрано, и туда поставили носилки, на которых лежал Нафтали, усыпленный морфием. Жена справа, Злата, медсестра из кибуца, слева. Калман вел машину. Теперь он был спокоен. По совету комиссии по здравоохранению, он уже позвонил доктору Розенталю. Доктор сказал, что будет рад принять больного. Нечастая это болезнь, и он, как молодой врач, считает, что ему привалила удача. Правда, новый лечебный корпус находится в Восточном Иерусалиме, в бывшем здании гостиницы «Аль-Кудс», но несмотря на это медперсонал там высокопрофессиональный, а нянечки из местных тщательно следят за чистотой. Кто бы мог подумать, что расширение наших границ поможет спасти Нафтали!
Нафтали восседал на высоком кресле напротив врача, когда тот известил его о рождении сына. До этого Нафтали болтал ногами над мозаичным полом, но тут начал ломать пальцы, лицо его побелело. Он встал и торопливо поднялся в свою комнату. Потом весь день и всю ночь не выходил. На следующее утро он принял душ, сбрил седую щетину, надел субботний костюм, затем вошел в кабинет врача и попросил адрес родильного дома. Доктор Розенталь похлопал его по плечу:
— Я знал, что шок подействует на вас благотворно.
Жену он узнал издали — по ночной сорочке. Рот ее был приоткрыт во сне, проблескивала седина в волосах. На глаза его навернулись слезы. В страхе сидел он на стуле и ждал. Пальцы мяли края шляпы, пока наконец госпожа Альдоби не открыла глаза и не улыбнулась ему. Он все еще сидел выпрямившись, воплощая собой ожидание. Но когда медсестра принесла младенца, попытался встать и сбежать. Однако ладонь жены остановила его. Он почувствовал, как его пальцы скользят по шелковистым волосам сына. Слезы комом подступили к горлу, он уже встал, чтобы издать свой предупреждающий вопль, но госпожа Альдоби опередила его и прижала мягкий пальчик их сына к его рту.
Нафтали осторожно присел на кончик кровати, и улыбка замерла на его устах.