Хотелось бы поделиться воспоминаниями об одном небольшом, но весьма примечательном эпизоде из последних лет жизни Блока, об эпизоде, не совсем случайным свидетелем которого мне пришлось быть. В вечер 15 февраля 1919 года по ордеру Петроградской Чрезвычайной Комиссии А. А. Блок был арестован у себя на квартире и немедленно препровожден в помещение Комиссии на углу Гороховой и. Адмиралтейского проспекта, где он и оставался до утра 17 февраля, когда ему снова возвращена была свобода. С утра воскресенья, 16 февраля, до самого освобождения А. А., т. е. ровно сутки, я провел с А. А. почти неразлучно в хорошо известных многим петербуржцам сводчатых комнатах № 94, 95 на верхнем этаже дома прежнего Градоначальства. Эти сутки нам пришлось провести почти неразлучно в буквальном смысле этого слова, так как из-за непомерно большого количества арестованных, недобровольные жильцы этих слишком густо населенных комнат делили служившие и для сидения, и для спанья койки, и появившийся в 95-й комнате утром в воскресенье Блок, ночь спустя после моего водворения в одном из ее углов, рад был поделиться ложем с единственным еще с воли знакомым ему человеком.
Следует заметить, что и А. А., и я попали сюда по одному и тому же делу или, правильнее сказать, по одному и тому же поводу, так как дела, как это очень скоро и выяснилось, в сущности, никакого и не было. Не лишним будет поэтому, может быть, предпослать самим воспоминаниям об арестованном Блоке несколько слов о тех обстоятельствах, которые привели к этой неожиданной для меня встрече с А. А. в столь необычной обстановке и которые сделали эту встречу не совсем случайной.
За три или четыре дня до ареста Блока в Москве Всероссийской Чрезвычайной Комиссией вторично, после кратковременной легализации, арестован был центральный комитет партии левых социалистов-революционеров, и началась ликвидация партийных организаций по всей России. Об этом я узнал в пятницу утром, в день моего ареста и накануне ареста Блока, от него самого, когда, явившись по обыкновению на заседание Научно-Теоретической Секции Театрального Отдела, застал там, кроме постоянных ее участников, еще и А. А., тоже работавшего в то время в Театральном Отделе и являвшегося председателем его Репертуарной Секции. Поздоровавшись, А. А. сказал мне:
— А Вы знаете, Р. В. арестован…
Он был заметно взволнован, и его слова прозвучали отрывисто.
— Как?
— Вы еще не читали сегодняшней газеты? Тут я развернул утренний выпуск «Северной Коммуны» и прочел подробное сообщение о московских арестах в связи с раскрытием «заговора левых социалистов-революционеров»; среди арестованных было несколько хорошо мне известных имен, но об аресте в Петербурге Р. В., члена нашей Теоретической, а также Репертуарной Секции, ничего не упоминалось. Тем не менее, связь обоих происшествий не вызывала сомнений.
— Надо немедленно что-либо предпринять… — снова отрывисто и решительно произнес Блок. — Я переговорю с Всеволодом Эмильевичем.
В. Э. Мейерхольд занимал должность заместителя заведующего Театральным Отделом Народного Комиссариата по Просвещению и был наиболее близок к представителям правительственной партии. Блок тут же рассказал все подробности ареста Р. В., которые он знал от жены арестованного, и изложил свой план действий.
Волновало его больше всего то, что арестованный, как он слишком хорошо знал, был только писатель, и вся его практическая деятельность сводилась исключительно к тому, что он последовательно отстаивал свои убеждения и верования в литературе. А между тем он был арестован больной и с сильно повышенной температурой. Последнее обстоятельство особенно встревожило А. А., и он очень опасался, как бы арест и предполагавшееся отправление арестованного в Москву не отразились на нем роковым образом. Несомненная вздорность обвинения — участие Р. В. в заговоре — превращала весь этот случай в сплошную нелепость, и в то же время дело шло, как казалось А. А., не больше и не меньше, как о жизни близкого человека.
План действий Блока был прост. Близкие и литературе, и правящей партии люди, и первым делом Мейерхольд, должны взять арестованного на поруки, покуда следствие, в чем никто из нас не сомневался, не выяснит совершенную непричастность Р. В. к делу, если таковое вообще существует. Вместе с тем Блок предложил устроить соединенное заседание обоих секций, в которых работал Р. В., для принятия формального постановления о незаменимости арестованного как работника, чтобы личное ходатайство поручителей поддержать также и ходатайством официальным. В случае неуспешности этого пути, Блок предполагал обратиться еще с особой просьбой к Горькому.
Блок спустился вниз к Мейерхольду и вскоре вернулся, с сообщением, что мы сейчас можем начать заседание, в котором примет участие и В. Э. Через несколько минут все были в сборе, предложение А. А. было, конечно, принято единогласно и осталось только написать самый текст постановления. Покуда секретарь составлял текст, Блок, по-прежнему проявлявший, несмотря на свою не покидавшую его и теперь внешнюю сдержанность, все признаки сильного волнения, выкуривал одну трубку махорки за другой и, наконец, в явном нетерпении, взял лист бумаги и сам начал что-то писать, думая над каждым словом, зачеркивая, исправляя и снова восстановляя первоначально написанное. Между тем, секретарь наш уже кончил и огласил проект постановления.
— Да, так лучше, — сказал А. А., — я сам хотел написать, но у меня ничего не выходит.
Постановление переписывалось на машинке. Блок интересовался, как и когда оно будет доставлено по назначению, считал недостаточным послать его по почте и успокоился на этот счет лишь тогда, когда Мейерхольд предложил немедленно отправить бумагу на Гороховую с курьером.
Бумага была приготовлена. Блок предложил лично всем на ней расписаться, заседание кончилось, но всем как-то не хотелось расходиться.
План А. А. был выполнен только отчасти. В беседе выяснилось, что никак невозможно взять арестованного на поруки без его ведома и согласия. Снестись же с ним не представлялось возможным так просто: он был строго изолирован, как, впрочем, и все арестовывавшиеся по распоряжению Чрезвычайной Комиссии.
Все были явно неудовлетворены. Наше бессилие помочь было слишком очевидно. Когда я, уходя, подал А. А. руку, он, чуть-чуть улыбаясь, сказал мне:
— Не встретимся ли мы с Р. В. гораздо скорее, чем предполагаем?
Предчувствие его очень скоро оправдалось, хотя и не вполне.
В тот же вечер ко мне на квартиру явились незваные гости с ордером Чрезвычайной Комиссии на производство обыска и на арест независимо от результатов обыска. Последнее обстоятельство сильно встревожило моих домашних.
— Не расстраивайтесь, — утешал их руководивший арестом агент Комиссии — у нас сегодня список большой, и все — писатели, художники, профессора.
Мне вспомнились сказанные на прощание слова Блока.
Список действительно был большой. По крайней мере, в помещении для арестованных при Василеостровском Совете Депутатов, куда собирали арестованных на одном только Васильевском Острове, я очутился в обществе М. К. Лемке, К. С. Петрова-Водкина и А. М. Ремизова. Как на следующее утро выяснилось, мы ночевали в квартире, которую занимал прежде Ф. К. Сологуб. Из квартиры этой он был лишь недавно выселен, и Ремизов, как и Петров-Водкин, нередко здесь бывавшие, отлично ее знали. Не хватало только самого хозяина квартиры, хотя по имевшимся сведениям в списке Чрезвычайной Комиссии значился и он.
За утренним кипятком мы стали обсуждать, какие такие причины столь неожиданно собрали в столь неожиданном месте. Я рассказал о последнем соединенном заседании двух секций Театрального Отдела, и тут Петрова-Водкина осенило.
— Постойте! Постойте! — воскликнул он. — Теперь все понятно! Это не кто иной, как наш дражайший Р. В., да вот еще — Философская Академия. Но раз так, то непременно должен быть арестован и еще кое-кто, и непременно Блок. Все, миленькие, встретились; все там будем!
Упомянутая Петровым-Водкиным «Философская Академия» был тот кружок, который всего лишь за несколько дней до этого в последний раз собрался на квартире у арестованного Р. В. Это был кружок основателей будущей Вольной Философской Ассоциации, к которому с самого начала принадлежал и Блок. Догадка Петрова-Водкина оказалась правильной: весь упомянутый «длинный список», как в последствии выяснилось, был не чем иным, как копией со списка адресов, записанных в книжке у Р. В.; при допросах же Р. В. в Москве следователем ВЧК Вольная Философская Академия играла далеко не последнюю роль.
Как бы там ни было, перспектива встретиться с автором «Двенадцати» на пресловутой «Гороховой» уже не казалась слишком фантастичной.
Однако, когда нас в субботу днем перевезли в трамвае туда, Блока там еще не было. Мы долго дожидались следователя. Лишь поздно вечером нас допросили, и очень скоро всех, кроме меня, отпустили. Меня же, впредь до выяснения некоторых обстоятельств, отправили наверх.
По порядку, заведенному на Гороховой, каждое утро сообщался список арестованных, препровождавшихся отсюда в места более постоянного заключения, главным образом, на Шпалерную, в так называемую «Предварилку». И в это утро, воскресенье 17-го февраля, список был сообщен, и камеры значительно разгрузились. Многие койки освободились совершенно, и арестованные, разделявшие их с другими или не нашедшие еще себе никакого определенного пристанища, в том числе и я, начали устраиваться на новых местах. Только что я разостлал шубу на сеннике и поставил свой саквояж у изголовья, как мне бросилась в глаза высокая, статная фигура входившего Блока.
Это было до чрезвычайности странно. Весь облик Блока как-то резко выделялся на фоне этой жуткой картины человеческих бед. Одна ночь в этой совершенно особой и ни с чем не сравнимой атмосфере, в которой причудливо сплетались предсмертная тоска и робкая надежда, удалая беспечность и тяжелые сны, ужас перед неизвестностью и светлые воспоминания — одной такой ночи достаточно было, чтобы на все лица легла мрачная тень, чтобы во всех взорах загорелось одно и то же страстное желание: поскорее бы вон отсюда! подальше, подальше отсюда!
Блок вошел, как он входил обыкновенно куда-нибудь, где много случайных и незнакомых людей. Таким я видел его входящим в переполненный вагон трамвая: чуть-чуть откинутая назад голова, плотно сжатые губы, взгляд, спокойно ищущий на чем бы остановиться. Он вошел, как будто собираясь пройти насквозь или чтобы, сказав кому-нибудь два слова, повернуться и уйти обратно тем же легким упругим шагом, каким он вошел. И было странно видеть, как вот этот свободный в заключении человек сейчас натолкнется на глухую стену и должен будет остановиться или даже отпрянуть. Мне было как-то неловко пойти к нему навстречу, хотя после тяжелой ночи это был первый блеснувший луч.
Но взгляд его уже встретился с моим, и мы невольно улыбнулись друг другу и крепко пожали друг другу руку. Теперь я уже не просто смотрел на Блока, а удивлялся, почему с ним поступили иначе, чем с другими моими спутниками. Мы обменялись новостями.
Вот что я узнал от него: в приемную к следователю внизу он попал уже около полуночи, очевидно, очень скоро после того, как меня оттуда препроводили наверх. При личном обыске, производившемся при первой регистрации до водворения в приемную, у него из вещей, бывших при нем, забрали только записную книжку. В приемной у следователя он провел целую ночь, так как до поздней ночи следователь был занят, а затем прервал свою работу до утра. Приемная была полна народу, не перестававшего прибывать всю ночь.
Всю ночь он провел поэтому почти без сна, и только какой-нибудь час поспал, растянувшись не то на скамье, не то на полу. Лишь сейчас утром его допросили, и в результате — вот он здесь.
— Да, но в чем же дело? О чем Вас спрашивали? Что Вы отвечали?
Его спрашивали, как и всех нас раньше, о нашей связи с партией левых социалистов-революционеров. На вопрос этот Блок ответил, что связь сводится к сотрудничеству в разных изданиях партии — и только, так что он даже не знаком ни с кем из ее политических деятелей. Но в чем же выразилось его сотрудничество? — В печатании стихов, например, поэмы «Двенадцать», и статей. — Что мог бы он еще прибавить к своим показаниям? — Ничего больше. Через некоторое время ему сообщено было, что освободить его не могут, и его отправили сюда наверх.
— Придется посидеть, — с виноватой как бы улыбкой сказал А. А.
Между тем, освободившиеся после утренней разгрузки койки уже все давно были разобраны, а народ все прибывал. Приходили одиночки, как и Блок, направляемые сюда снизу разными следователями; появлялись и небольшие новые партии, переведенные из разных других мест заключения для дальнейших допросов; среди тех и других были и такие, которые отсюда могли быть отправлены прямо на казнь.
Камера гудела, как улей. Тут все были и знакомы, и незнакомы друг с другом. Во всяком случае, одно каждый верно знал о каждом, что нет тут ни одного, кто согласился бы остаться здесь добровольно хотя бы одну лишнюю минуту. Это всех как-то уравнивало и стирало все различия умственного уровня, привычек прошлого, все различия возможного будущего. Все приведены были к какому-то одному общему знаменателю. Были же тут люди самые различные. Среди знакомств, которые быстро завязались здесь у Блока, были представлены все классы общества — от генерала и до пьяного извозчика, служившего в Чека, от профессорского сына, высокопросвещенного ценителя новейших муз до неграмотного ямбургского крестьянина, превосходившего всех лишь в одном искусстве — непрерывно сквернословить. Были тут и спекулянты, и взяточники, и убийцы, и честные революционеры, и просто ни в чем неповинные люди. Но все эти знакомства начали завязываться у Блока несколько попозже. Покуда что мы стояли безмолвно у стола подле моей койки, присматриваясь и прислушиваясь и с лихорадочной поспешностью выкуривая папиросу за папиросой.
— А видите, — вдруг обратился ко мне А. А., — третьего дня я верно подумал, что история с Р. В. коснется и нас. — И сейчас же, как бы почувствовав некоторую естественную между нами в этой обстановке близость, он прибавил:
— Можно мне на время остаться здесь?
Так мы стали соседями по тюремной койке.
За время, прошедшее с раннего кипятка до появления Блока, у меня уже составился обширный круг знакомств в этом хаотическом и непрерывно текущем миру. Некоторые знакомства завязались еще внизу, в приемной у следователя. Покуда Блок, растянувшийся на нашей койке, дремал после бессонной ночи, я присел к столу, за которым сидело несколько политических. Это были все левые эсеры, рабочие и матросы, которых в эти дни арестовывали десятками. Они уже знали, что и я арестован в связи с измышленным заговором левых социалистов-революционеров, и естественно заинтересовались также и моим знакомым, только что поселившимся в моем углу. Я назвал Блока.
Трудно передать их изумление, когда они услышали это имя.
— Не может быть! Не может быть! — все повторял моряк Ш., годами сидевший в тюрьмах дореволюционных и уже успевший познакомиться и с тюрьмами революционными. — Впрочем, все может быть, — прервал он самого себя: — только знаете, это фактик не только биографический, но и исторический!
Матрос Ш. сам был немного литератор, он подробно изучал историю революционного движения среди моряков и даже кое-какие результаты своих исследований успел напечатать. Другие товарищи его не так быстро справились с подвернувшейся им трудной задачей.
— Но позвольте, однако, товарищ, — обратился ко мне один из рабочих: — ведь товарищ Блок сочинил «Двенадцать» — так?
— Ну, конечно.
— А это вещь какая: революционная или контрреволюционная?
— Думаю, что революционная.
— Как же революционная власть может товарища Блока сажать на Гороховую?
Я предпочел ответить вопросом:
— А вы-то сами, товарищ, революционер или контрреволюционер?
Он улыбнулся, радуясь наперед моей легкой победе над ним:
— Ну, уж вы меня не обижайте: и без того обидно.
— То-то! — сказал я.
— То-то! — повторил он, и все весело засмеялись кругом.
Между тем, весть о том, что здесь известный писатель Блок, уже успела облететь обе камеры и вокруг нашего стола собралась целая куча народу. Многие спрашивали, где он, и на цыпочках подходили к койке, на которой он дремал, чтобы взглянуть на него, и снова отходили в раздумьи, односложно делясь своими впечатлениями. Не все они знали о нем раньше, хотя бы понаслышке, многие только слышали о нем и уже совсем немногие читали его. Эти последние были почти исключительно политические. Но всем было как-то отрадно знать, что вот здесь, на этой «Гороховой два», вместе со всеми «известный писатель» и, взглянув на него, все уже потом с участием, которое сохранилось к нему весь этот день до самого его освобождения, подходили к нему, чтобы как-нибудь выразить свое доброе чувство.
Очевидно, сам внешний облик Блока внушал всем, что именно таким должен быть собою «известный писатель», и что это человек, во многом отличный от других.
Покуда А. А. дремал, я оставался героем всей камеры. Но вот он очнулся и подошел к нам. Немедленно завязался диспут. Затеял его бывший кавалерийский офицер С., и вот по какому поводу.
С. прославился на войне необыкновенно лихим набегом в глубокий тыл германского расположения. Об этом подвиге в свое время писали во всех газетах, а фотография героя обошла все иллюстрированные приложения. С. считал себя поэтому большой знаменитостью и, знакомясь с кем-нибудь из арестованных, он произносил свою фамилию с гордостью, ожидая как будто немедленного изъявления преклонения и восторга. Но, конечно, мало кто знал так точно хронику войны, и в большинстве случаев лихому кавалеристу приходилось самому как-нибудь заводить разговор о войне и о ее героях. Внимание, которое привлекал к себе Блок? пришлось ему не совсем по вкусу. Когда Блок подошел к нашему столу, С. немедленно представился:
— Какова ирония судьбы! — сказал он. — Моя фамилия С. — повторил он. Блок промолчал.
— Вы, может быть, слышали о деле… — и он назвал какое-то число 15-го года, и тут же еще раз рассказал про блестящий подвиг, им совершенный.
— Так вот я говорю: как будто бы нам с Вами место не здесь, а на самом деле — как раз наоборот, и я всем это объясняю, хотя и никто не хочет согласиться. Ведь социализм — это что? Равенство, так? — Равенство! Ну, так значит, ни у кого никаких знаков отличия быть не должно. Вот у меня забрали полученного мною, не скажу, чтоб не по заслугам, Георгия и совершенно справедливо! Вот Вы пишите стихи и пользуетесь заслуженной известностью — это тоже своего рода Георгий, значит, забрать Вас!
Блок спросил его:
— А Вас разве за то арестовали, что Вы отличились на войне?
— За то или не за то — моя фамилия С., и в этом все дело.
— Ну, батенька, — сказал один из моряков социалистов-революционеров. — И мнение же у Вас про социализм… — и он энергично начал характеризовать прежнее офицерство, войну и ее прославленные подвиги. Блок заступился за кавалериста, на которого начали уже наседать со всех сторон:
— Вы к нему несправедливы, — сказал он, — существует и такое представление о социализме. Еще большой вопрос, какое представление о нем победит в жизни. Он повторяет не только белогвардейские слова, но и слова некоторых из социалистов.
— Такой социализм наш худший враг, — сказал моряк Ш.
— Однако, — возразил А. А., — вот же Вы говорите это не на свободе, а в тюрьме.
— Верно, Александр Александрович, Вы правы. Товарищ С. не так уж глупо рассуждает!
— Однако, — обратился ко мне А. А.: — Шигалевщина действует: и прямо, и навыворот.
Приближался час обеда; все разбрелись к своим койкам составлять «пятерки». Дело в том, что обед заключенные получали не каждый в отдельности, а сразу пять человек в одной большой деревянной миске. Заключенным самим предоставлялось разбиваться для этого на партии по пяти человек. Приходилось отказываться от «буржуазных» привычек. В Блоке, только что узнавшем про обеденные порядки, боролись привычная брезгливость с сильным аппетитом.
— А Вы будете обедать? — спросил он меня.
— Да, я думаю, как все!
— А знаете, было бы хорошо с этими настоящими товарищами, — сказал А. А.: — Они все какие-то чистые.
Это, действительно, было так. Среди пестрой массы арестованных политические отличались не только выражением своего лица, но и поразительной чистоплотностью. Арестованные моряки и рабочие, между тем, уже взяли нас, неопытных «интеллигентов», под свое покровительство. К нам подошел моряк Ш.
— А Вы все еще ни к кому не пристроились? Хотите к нам, А. А.?
— Если можно…
Мы стали в очередь, и Ш. начал подробно объяснять Блоку, почему он рад видеть его здесь:
— Писатели все должны видеть своими глазами. Кто сможет сказать, что он пережил русскую революцию, если он ни разу не побывал в Чрезвычайке. Вот теперь Вы и с этой стороны увидели дело.
— Но с этой стороны я никогда не хотел видеть революцию, — возразил Блок.
— Значит, Вас интересует только парад!
— Нет, не парад, — снова возразил Блок, — а настоящая правда, здесь разве она есть?
Они явно не понимали друг друга и говорили о двух разных правдах. Блок с усмешкой обратился ко мне:
— Вот Вам случай пофилософствовать по-настоящему.
Но философствовать нам в данную минуту уже не пришлось. Уже суп был налит в нашу миску, мы получили каждый по куску хлеба и по деревянной ложке и вернулись к нашему столу. У всех нас были кое-какие собственные запасы, и мы выложили их тут же на стол. Затем мы приступили к исполнению обряда: каждый по очереди опускал ложку в миску, на дне которой плавали кусочки конины, и, проглотив свою ложку супу, дожидался, пока очередь снова дойдет до него. Все мы, очевидно, были одинаково «деликатны», и когда миска опорожнилась, вся конина оказалась в неприкосновенности на дне.
— Эх, деликатные вы! — сказал рабочий П. и тут же взял газетный лист, оторвал от него пять лоскутов бумаги, достал свой перочинный нож и стал накладывать каждому по равному числу кусочков мяса.
Блок раскраснелся от горячей похлебки; вся обеденная церемония, видимо, привела его в хорошее расположение и, с трудом разжевывая жесткую конину, он начал шутить:
— Зачем же Вы, товарищ П., себе тоже положили на бумажку, могли бы свою порцию оставить в миске.
— Нет, это уже оставьте! По-товарищески, так по-товарищески, чтоб всем было одинаково…
Обед кончился. Большинство арестованных растянулось на койках. К Блоку подошел хорошо одетый господин и, поклонившись, торжественно произнес:
— Позвольте представиться! Ваш искреннейший почитатель! — Начала их разговора я не слышал; А. А. убедил меня расположиться посвободнее на койке, и я задремал.
Когда я, приблизительно через час, проснулся, господин с хорошими манерами, прислонившись к столу, все еще беседовал вполголоса с Блоком, сидевшим на краю койки у моих ног, или правильнее, господин все еще продолжал говорить, а Блок молча его слушал.
— Понимаете, Александр Александрович, — говорил искреннейший почитатель Блока, — для меня между внешним видом книги и ее внутренним содержанием дисгармония немыслима: переплет — это как бы аккомпанемент к стихам. Ну вот, например, «Ночные часы» — Вы понимаете, как трудно подобрать тон кожи; иль решить вопрос: одноцветный корешок или же под цвет обреза. Совершенно ясно, например, что «Ночные часы» не допускают золотого обреза. Да, но какой же? Наконец, я остановился на голубовато-синем. Знаете, такого цвета, как плащ у Мадонны Леонардо. Вы согласны со мной, Александр Александрович?
— Да, разумеется.
— Ах, Александр Александрович, если б Вы знали, что для меня значит:
«Не жаль мне дней, ни радостных, ни знойных,
Ни лета зрелого, ни молодой весны»!
И он почти шепотом декламировал одно стихотворение за другим. — Или это, например:
«Она ждала и билась в смертной муке».
— Как Вы много знаете наизусть, — сказал А. А., — пожалуй, больше моего.
А искреннейший почитатель, ободренный похвалой Блока, то вполголоса, то снова совсем шепотом, продолжал читать и читать стихи, перемежая их отрывками из своей собственной биографии. Когда он, наконец, растроганный и утомленный, отошел к одному из своих ближайших товарищей по несчастью (он с двумя спутниками был задержан при попытке переправиться через финляндскую границу), Блок, повернувшись ко мне, сказал:
— А Вы знаете, за такое добродушие невольно прощаешь все! И притом они все теперь в такой беде. Жалко, что ему не удалось перебраться за границу.
Наступили сумерки. В первой камере уже зажгли электричество. Кое-где играли в карты. Распивали чай. Много курили. Некоторые из политических, к которым за это время успели прибавиться еще два правых эсера-интеллигента, вели разговоры на злобу дня. В их углу было наиболее шумно, и внимание Блока невольно обратилось в ту сторону. Среди споривших выделялась высокая видная фигура стройного старика в военной форме. Он молча и внимательно прислушивался к спору, от поры до времени снисходительно и иронически улыбаясь. Его строгое лицо, бритое, с коротко остриженными усами, казалось удивительно знакомым.
— Вы не знаете, кто это такой? — спросил меня Блок: — Я как будто где-то видел его. Это как будто кто-то из видных жандармских генералов.
В это время свет подали и в нашу камеру, и при ярком освещении фигура казавшегося столь знакомым незнакомца еще резче выделилась среди болезненного вида рабочих и изможденных лиц интеллигентов.
— Он как будто исполняет работу последнего из своих подчиненных, — заметил Блок. И в самом деле, этот несомненно бывший сановник как будто подслушивал с очень прозрачной целью горячие речи споривших между собою правых и левых эсеров. Они же не обращали никакого внимания на него, и постепенно лицо его так и застыло с язвительной улыбкой на губах. Блок не сводил с него глаз:
— Это первое определенно неприятное лицо, которое я вижу здесь, — сказал он. Сановник, как будто почувствовав пристально устремленный на него взгляд, повернул голову в нашу сторону, и глаза его встретились со взглядом Блока. Он быстро отвел их, лицо его изобразило какую-то полупрезрительную гримасу, и он, наклонившись к ближайшему своему соседу, стал его о чем-то расспрашивать.
— Он Вами также заинтересовался, — сказал А. А.
— Какое старорежимное лицо, — задумчиво произнес Блок.
Тут к нам с приглашением на «чашку чаю» подошел левый эсер матрос Д., и Блок пересел к другому столу. Я же принял вызов сразиться в шахматы и часа на два потерял А. А. из виду.
Когда я после боя вернулся в наш угол, Блок сидел за столом с юным матросом, который рассказывал ему о разных своих похождениях. Арестован он был за то, что заступился на рынке за какую-то обиженную милицией бабу: ему пригрозили, он выхватил револьвер, милиционеры набросились на него, побили, а при обыске у него в кармане нашли левоэсеровскую прокламацию. Так и он приобщен был к «заговору левых эсеров».
— Эх, — сказал он, поднимаясь с табуретки, — самое верное средство — это проспать до лучших времен. Отправляюсь в дальнее плавание, — и он протянул руку, как если бы он действительно собирался в далекое путешествие.
— Он милый, — сказал А. А. — Какие они все милые!
— А Вы не скучали?
— Нет, знаете, тут много очень интересного.
К нам подошел правый эсер О.
— Блок, не правда ли? И Вы среди заговорщиков?
Блок улыбнулся.
— Я старый заговорщик.
— А я не левый, я правый эсер.
Блок ответил, как бы возражая:
— А я совсем не эсер.
— Однако, заговорщик?
— Да, старый заговорщик, — с прежней улыбкой ответил А. А.
К нам присоединился новый собеседник, всего только недавно попавший в нашу обитель, с которым я успел познакомиться за шахматной доской. Это был молодой помещик Ж., из лицеистов, кажется, сын адмирала, уже не только с хорошими, но даже с изысканными манерами.
— А я, — обратился он ко мне, возобновляя прерванный разговор, — все-таки не могу понять, как образованный человек может быть социалистом.
Блок улыбнулся. Ж., уже знавший, кто такой Блок, обратился прямо к нему:
— Вы улыбаетесь? Простите, мы не знакомы, но ведь тут поневоле приходится sans facon.[2] Неужели Вы не согласны?
— Нет, не согласен. Почему Вы так думаете?
— Но помилуйте, — воскликнул Ж., — Ведь социализм нельзя себе и представить без egalite.[3] Но неужели и Вы будете утверждать, что все одинаково умны, одарены, талантливы? Я думаю, что вся наша беда в том, что мы слишком скромны. В России образованное сословие всегда хотело опуститься до уровня массы, а не возвысить ее до себя. Теперь за это расплачивается вся Россия.
— Не думаю, чтоб мы были слишком скромны, — сказал Блок, — да и неизвестно еще, расплачивается ли Россия.
— Да, я слышал, что Вы революционер. Но Вы, кажется, меньшевик?
В глазах Блока блеснул веселый огонек.
— Нет, — сказал он, — я не меньшевик, да и вообще ни к какой партии не принадлежу.
— А я никогда не слышал, чтобы были беспартийные революционеры.
А. А. рассмеялся:
— По-Вашему, бывают только беспартийные контрреволюционеры?
Молодой человек отошел разочарованный. Блок сказал:
— Опять шигалевщина навыворот!
Время проходило довольно быстро. Вскоре после ужина все окончательно разбрелись по своим углам, и мы с А. А. также улеглись на нашу общую койку.
— Как Вы думаете, что с нами будет? — спросил А. А. — Я думаю, — сказал я, — что Вас очень скоро отпустят, а мне еще придется посидеть и, вероятно, переселиться на Шпалерную.
— А у меня такое предчувствие, — сказал Блок, — что мы с Вами еще долго будем так вместе. Когда я пришел утром сюда наверх, я справился, нет ли здесь Р. В., но мне сказали, что его уже отсюда перевели. Быть может, мы нагоним его там, на Шпалерной; а затем, вероятно, в Москву? Это длинная история.
Я еще раз попросил его рассказать подробно о разговоре со следователем; выходило так, что его сдержанность и лаконичность, да еще, пожалуй, то, что он в изданиях преследуемой партии помещал не только стихи, но и статьи — что это было единственным основанием для иного отношения к нему, чем к другим задержанным накануне писателям. Самое неблагоприятное впечатление, несомненно, произвела его лаконичность; так лаконично во все времена отвечали следователям и инквизиторам лишь самые заклятые враги всякой святой и светской инквизиции.
— А Горький знает о Вашем аресте?
— Да, знает и наверное сделал все, что в его силах; но, очевидно, что в данном случае и он ничему помочь не может. Уже прошли целые сутки.
Половина ламп была потушена. Все кругом спали или собирались заснуть, кое-где раздавались стоны: это кошмары напоминали забывшимся о страшной действительности. В каком-то углу слышно было стрекотание: перебранка из-за просыпанной нечаянно на пол махорки. Не спал и не пытался заснуть лишь тот старик со «старорежимным лицом», как охарактеризовал его Блок, который с своей стоявшей у противоположной стены койки все время то поглядывал в нашу сторону, то снова поднимал глаза к потолку, о чем-то тревожно думая. Он снова привлек внимание А. А.
— А это ведь несомненно жандармский генерал, и ему грозит большая беда. Но его даже почти как-то не жалко. Мне раньше казалось, что я его где-то видел, но нет, это просто тип бросился в глаза. Ведь я много их видел почти в таком же положении.
И Блок стал мне рассказывать о своей работе в Верховной Следственной Комиссии при Временном Правительстве. К сожалению, я не помню точно характеристик отдельных деятелей старого режима, которые он давал при этом; эти характеристики заключались большей частью в одном-двух эпитетах, сразу намечавших профиль. Иногда он попутно касался и представителей нового правительства. Меня заинтересовало, какое впечатление на Блока производил сам А. Ф. Керенский.
— В нем было нечто демоническое, — сказал Блок, — и в этом тайна его обаятельности.
— Но что же это за демон? — спросил я. — Уж во всяком случае не «глухонемой».
— О нет, — сказал Блок, — такова, например…
— И он назвал имя одной известной писательницы.
— Среди женщин таких много, среди мужчин их почти не встречаешь.
— Ну, а среди старорежимных сановников Вы заметили нечто подобное?
Тут Блок стал подробно объяснять, по каким мотивам он взял на себя работу в Следственной Комиссии: он никак не мог убедить себя, что весь старый уклад один сплошной мираж, и ему хотелось проверить это на непосредственном опыте. Но опыт этот привел его к результату еще более крайнему: что все это было не только миражем, но какою-то тенью от тени, каким-то голым и пустым местом.
— У этих людей ничего не было за душою. Они не только других обманывали, но и самих себя, и главное, продолжали настойчиво себя обманывать и после того, как все уже раскрылось с полной очевидностью. Единственный человек, быть может, у которого душа не совсем была мертва — это была Вырубова. Да и вообще, среди них распутинцы были гораздо человечнее. Но общая картина — страшная.
— Ну, а теперь разве лучше? — сказал я.
Блок задумался, затем, приподнявшись на локте и как бы в чем-то извиняясь, сказал:
— Я думаю все-таки, что лучше.
— Ну, вольнодумство и любомудрие как встарь, так и поныне не признаются гражданскими добродетелями, — сказал я, имея в виду, между прочим, и потерпевший крушение план наш об учреждении свободной Философской Академии.
Разговор перешел на отдельных участников нашего кружка и, в связи с теми или иными лицами, на занимающие их планы, на их чаяния и разочарования. Блок при этом проявлял исключительную субъективность и говорил не столько о людях, сколько о непосредственном чувстве, которое они и их проявления в нем вызывали.
Беседа наша затянулась часов до трех, и мы прерывали ее несколько раз только для того, чтобы побороть то и дело снова надвигавшуюся опасность: клопов. А. А. лежал ближе к стенке и самым педантичным образом уничтожал их, сползавших откуда-то сверху по свежевыбеленной стене.
Наконец, утомление взяло верх, мы пожелали друг другу покойной ночи, и А. А. скоро заснул крепким сном. Как сейчас помню эти ставшие вдруг огромными глазные впадины, слегка раскрытый рот, всю голову, запрокинутую назад с выражением бесконечной усталости и какой-то беспомощности. При отпевании в церкви лицо Блока отдаленно напоминало своим выражением тот образ, который запечатлелся у меня в ночь, когда я, переутомленный впечатлениями дня, еще долго не мог заснуть и, размышляя Бог знает о чем, вглядывался в черты этого ставшего мне на минуту столь близким человека. Все как будто спали; не спал, кроме меня, один только генерал со «старорежимным лицом».
— Товарищ Блок!
Человек во всем кожаном громко назвал имя и ждал отклика, но «товарищ Блок» спал крепко и не откликался. Я указал агенту на А. А., а сам не без труда разбудил его.
— Вы товарищ Блок?
— Я.
— К следователю!
Блок поднялся и молча, протирая глаза, пошел вслед за ним.
Было около четырех ночи. Я не сомневался, что этот поздний вызов может означать только скорое освобождение, и мне хотелось дождаться возвращения А. А. за вещами. Я развернул книжку. Все еще не спавший «жандармский генерал» быстро спустил ноги с койки и, чуть-чуть поколебавшись, встал и направился прямо ко мне:
— Разрешите прикурить…
Я видел, что это только предлог и вопросительно смотрел на «генерала».
— Скажите, пожалуйста, — обратился он ко мне, — Ваш приятель — это ведь писатель Блок? А он по серьезному делу?
Я сказал, что по всей вероятности, его сейчас освободят.
— Понимаете ли, — начал мой поздний гость, очевидно, давно собиравшийся поделиться тем, что у него на душе, — я в совершенно таком же точно положении. С минуты на минуту жду решения участи. Ах, какая это мерзкая, низкая личность! Представьте себе только: отправляюсь вчеpa в моторе на Николаевский вокзал, там меня ждет салон-вагон, чтобы отвезти на Восточный фронт (я начальник всей артиллерии одной из действующих армий), и вдруг меня самым неожиданным образом задерживают и препровождают сюда. Такая мерзкая, низкая личность! Это донос! И я понимаю, если бы это еще было из каких-нибудь честных побуждений, а то просто низкая интрига и ничего больше! Не он получил назначение, а я, и вот готов потопить человека самым гнусным способом. Но я не боюсь, меня сам Лев Давидович лично знает (он имел в виду Троцкого), я потребовал, чтобы немедленно отправили телеграмму ему. С минуты на минуту должен быть ответ… (он посмотрел на часы). Уже четыре часа!.. Однако, я думал, что, быть может, ночью уж не вызывают, но вот позвали же приятеля Вашего.
Волнение его возрастало с минуты на минуту. Было ясно, что дело для него идет действительно не больше не меньше, как о всей его участи. Он продолжал:
— Я, понимаете ли, загадал, что если мне суждено на этот раз уйти невредимым от этой гнусной клеветы, то выйду я не позже, чем этот вот Ваш приятель. Вы удивляетесь? Я, видите ли, наслышался здесь о нем, ведь это тоже такая судьба: видный революционер — и вдруг здесь! И не то чтоб там какой-нибудь переворот, или что-нибудь такое…
— Ну, какой же он видный революционер: это писатель, и даже не писатель, а поэт.
— Ну, не говорите, такие люди самые опасные. Я всегда так рассуждал. Не будь у нас всех этих графов Толстых и тому подобных, никогда не произошло бы то, что случилось, это несомненно.
— Скажите, генерал, разве Лев Толстой не стоит какой-нибудь потерянной провинции? Вы не согласны с этим?
— Ну, да, Вы человек не русский, Вам легко так рассуждать. А посмотрите, в конце-то концов, теперь разве не то же, что и раньше было? Я, знаете, это быстро уразумел. Генерал всегда есть генерал; без генералов армии быть не может; и великая держава не может быть без сильного правительства. А раз есть правительство, то должна быть и тюрьма, и расстрелы, и все, что хотите. А такие люди, как Ваш приятель, они всегда элемент нежелательный, и каждый серьезный государственный деятель это отлично знает.
Я принужден был согласиться, и он еще долго пояснял свою мысль примерами из самого недавнего своего опыта. Наконец, Блок вернулся. В глазах у генерала сверкнуло злорадство.
Блоку вернули взятую у него записную книжку, потребовали кое-каких объяснений по поводу некоторых адресов и записей, сказали, что дело его скоро решится, и отправили обратно наверх. Он сам, как и при первом допросе, ни о чем не спрашивал.
Генерал поднялся с нашей койки и сказал:
— А я, пожалуй, еще успею Вас нагнать! Вот сосед Ваш объяснит Вам, — обратился он к Блоку, — а теперь желаю покойной ночи.
Я передал Блоку нашу беседу.
— Мы, очевидно, с первого взгляда узнали друг друга, — улыбнулся он. — Ну, а теперь надо попытаться снова заснуть.
Проснулись мы довольно поздно. В камере жизнь уже шла своим обычным порядком, уже начали готовиться к очередной отправке на Шпалерную, когда снова появился особый агент и, подойдя к Блоку, сказал:
— Вы — товарищ Блок? Собирайте вещи… На освобождение!
Затем он с таким же сообщением направился к «генералу».
Блок быстро оделся, передал оставшийся еще у него кусок хлеба, крепко пожал руку моряку Ш., матросу Д., рабочему П. и попросил передать привет не оказавшемуся поблизости «искреннейшему почитателю». Мы расцеловались на прощание.
— А ведь мы с Вами провели ночь совсем как Шатов с Кирилловым, — сказал он.
Он ушел.
Так кончилось кратковременное заключение того, кто называл себя сам в третьем лице — «торжеством свободы».