Эдвард Карлсон, семнадцатилетний рабочий-слесарь, был в 1905 году административно выслан из Кронштадта в Олонецкую губернию за хранение нелегальной литературы. Кронштадтская полиция, ограничившись арестом одного Эдварда, который взял на себя всё найденное в квартире, не увидела за деревьями леса. Отец Эдварда Ян Карлович был активным революционером. Да и вся их квартира была своего рода революционным штабом.
Жили Карлсоны в домике, находившемся на окраине Кронштадта. Задним своим двором с закрытыми воротами домик выходил на пустынный переулок.
По этому переулку и доставляли наши товарищи Карлсонам нелегальную литературу, которая затем распространялась по военным судам и заводам.
Люди, приносившие литературу, входили в домик Карлсонов через задние ворота, разгружались, а затем “чистенькими” удалялись через парадный ход.
Квартира Карлсонов служила не только транспортной базой, но и явкой солдат и матросов, связанных с большевиками, а иногда и местом собраний.
Пользовался этой квартирой, в частности, и Д. 3. Мануильский, бывали здесь и другие товарищи, работавшие в нашей военной партийной организации.
Выслав Эдварда, полиция успокоилась, но домик Карлсонов продолжал нести свою службу.
Покочевав по разным тюрьмам, Эдвард попал наконец на место своей ссылки. Это была деревня Порось-Озеро Олонецкой губернии, находившаяся в двадцати верстах от финляндской границы. В деревне этой Эдвард, однако, долго не засиделся. Несколько ссыльных, в их числе и Эдвард, сговорившись, бежали через леса и болота и со всякими приключениями добрались до Гельсингфорса. Остановились они в маленькой гостинице на Вуори-кату. Разговорившись с хозяевами гостиницы, узнали, что в Гельсингфорсе организован комитет помощи русским политическим беженцам. Товарищи связались с этим комитетом, и им было оказано содействие.
Эдвард попал к Вальтеру Шебергу, который предоставил ему приют в своей квартире. Кроме того, Шеберг достал ему паспорт на чужое имя и устроил в механическую мастерскую слесарем. В квартире Шеберга я и познакомился с Эдвардом.
Трудолюбивый, как муравей, Эдвард всегда был занят какой-нибудь работой. Он был не только слесарем, но и прекрасным столяром, токарем, не отказывался ни от какого дела: с одинаковой любовью делал он простой стул, табурет и тонкую художественную шкатулочку с вырезанным на ней рисунком - произведение настоящего мастера-художника. Когда у Шеберга бывали гости, Эдвард недолго оставался с ними, незаметно исчезал в свой уголок, где что-нибудь мастерил, или в ванную комнату, где проявлял фотографии.
Казалось, что такая разносторонняя художественно-ремесленная работа и есть его призвание, что ничем другим он не интересуется. Но познакомившись с ним ближе, я увидел, какой это был человек, какие мысли его тревожили, чем он внутренне жил. Эдвард очень много читал, серьезно занимался самообразованием и вел революционную работу, сознательно придя к мысли, что только один путь может раскрепостить человека - путь революционной борьбы. Он очень томился своим вынужденным бездействием, старался помогать нам в работе и рвался обратно в Россию, чтобы вновь отдаться революционной деятельности.
Однако сразу ему это не удалось. Тогда Эдвард при помощи того же Шеберга поступил кочегаром на финский пароход “Сага”, совершавший рейсы между Финляндией и Африкой. Служба эта, продолжавшаяся полтора года, была крайне тяжелой. В тропиках нередко выносили кочегаров на палубу и окатывали водой, чтобы привести их в чувство.
Чрезвычайно характерным для Эдварда было его отношение к работе. Уж на что тяжелы были обязанности кочегара, и всё же потом, прощаясь с пароходом, он мне писал:
“Чертовски скверно было, только о том и мечтал, как бы вырваться, но, когда пришлось уходить, жалко было расстаться. Перед тем как уйти, я спустился вниз в машинное отделение, чтобы еще разок посмотреть и всё запомнить. Ведь каждый винтик, каждая часть машины были так знакомы, так долго пришлось около них побыть, что они превращались как бы в одушевленные предметы. Даже лопата была не просто лопатой, а чем-то иным”.
Встретившись с Эдвардом в Гельсингфорсе, я увидел его альбомы с рисунками. Они говорили о несомненной талантливости этого человека. Я убедил его поехать в Россию и попытаться там устроиться.
Пользуясь тем, что сам учился в Академии художеств и имел большие связи в петербургском художественном мире, я наделся ввести Эдварда в Петербурге в круг художников, устроить учеником в школу поощрения художеств и таким образом легализовать его.
Конечно, с моей стороны всё это было несколько легкомысленно, но я рассчитывал, что дело Эдварда несерьезно, может быть, уже и забыто и вряд ли его имя фигурирует в каких-нибудь политических делах. Притом выслан он был из Кронштадта, а не из Петербурга. Рассчитывал я и на то,что в случае, если полиция его вспомнит, за него заступятся влиятельные художники, которые, несомненно, оценят его талант, и дело так или иначе устроится.
Эдвард с радостью принял этот немного дерзкий план. Ведь по существу мы рассчитывали только на разгильдяйство местных кронштадтских властей и храбро решили испытать судьбу.
Дело было в декабре 1908 года.
Благополучно проехав границу в Белоострове на одном из дачных поездов, на которых паспортов не спрашивали, мы приехали в квартиру на Рузовской, где я жил с матерью. Эдвард очень понравился моим родным, и на домашнем совете мы решили поступить следующим образом.
Моя сестра жила на Можайской улице, на которую выходил двор нашего дома. Чтобы не огибать квартала, члены нашей семьи пользовались калиткой, ключи от которой были только у нас и у дворника, так что никто посторонний не мог ею пользоваться. Эдварда мы поселили у сестры, а его паспорт прописали у нас на квартире.
Я отправился в Общество поощрения художеств, показал рисунки Эдварда;их по достоинству оценили, и я договорился, чтобы его приняли в качестве ученика. Всё шло гладко. В течение нескольких дней не было никаких тревожных признаков. Эдвард осмелел и решил съездить в Кронштадт, чтобы повидаться с родными. Для этого нужен был паспорт, и мы после прописки получили паспорт Эдварда. Однако он еще не уехал, да мы и сомневались, стоит ли искушать судьбу поездкой в Кронштадт.
Однажды вечером я пригласил Эдварда, жившего в квартире сестры, переночевать у нас. Ему постелили у меня в комнате на диване. Не помню, что задержало Эдварда, почему он не пришел. Часа в два ночи в кухне раздался настойчивый звонок. На вопрос кухарки: “Кто звонит?” - последовало: “Телеграмма”. Затем послышался голос дворника, просившего впустить его в квартиру. Я не успел удержать нашу кухарку Феню. Она открыла дверь, и в кухню ворвалось несколько городовых с зажженными фонариками и короткими ломами в руках.
Когда Феня опустила руку в карман за носовым платком, один из городовых крикнул:
- Не шевеляйся!
- Да мне высморкаться надо.
- Пущай текуть!
Этот эпизод очень меня развеселил, но мысль о лишней постели в моей комнате вызвала тревогу. Кроме того, в квартире в нескольких местах была спрятана нелегальная литература. Я направился было в свою комнату, но за мной сразу поспешили городовые. Пришлось остановиться.
Из кухни вся ватага устремилась в спальню моей матери. Не дав ей одеться, городовые в шинелях, в барашковых шапках, во всей амуниции полезли под кровать. Накинув халат и немного придя в себя; мать сама перешла в наступление:
- Да что вы в самом деле думаете? Что я под постелью любовника прячу?-воскликнула она, обращаясь к городовым.
Но городовые, не обращая на нее внимания, открыли старинный шкаф с бельем, с выдвижными полками, между которыми расстояние было не больше трех-четырех вершков, и тщательно его исследовали.
- Что же вы тут-то копаетесь, что вы ищете?
- Человека, - был ответ.
А из кухни раздался смех Фени. Она, что называется, надрывалась от хохота. Городовые вытащили из-под кровати корзину с бельем, аршина полтора длины, и тоже искали… человека.
- Да что он, человек-то, складной, что ли, у вас? - вопила Феня.
У меня в комнате дело было посерьезней. Покосившись на приготовленную вторую кровать, помощник пристава сел за письменный стол и заявил:
- Ну-с, дайте ваши показания.
Я только было приготовился их дать, как вдруг посмотрел на правую сторону стола и под пресс-папье увидел несколько брошюр, которые приготовил с вечера, чтобы спрятать. К счастью, я не растерялся.
- Вам места мало, позвольте, я немного освобожу.
Взяв бювар, я прикрыл им всю зловещую пачку, сверху положив тяжелое пресс-папье.
Вопросы были обычные. Интересовались Эдвардом Карлсоном. Оказывается, кронштадтская полиция его не забыла. Какое я дал объяснение - не помню, но, во всяком случае, сказал, что Карлсон приезжал временно, уехал и паспорт просит выслать в Финляндию, что, мол, адрес свой напишет. Конечно, всё это было шито белыми нитками.
Провозившись часа три-четыре, вся компания удалилась.
Возник вопрос: как предупредить Эдварда?
Я пробовал выйти через парадную лестницу, но убедился, что у подъезда стоит городовой и бродят сыщики. Ворота были еще закрыты, но через небольшую дверку, выходящую на двор с парадной лестницы, я незаметно вышел и, пройдя двором, через калитку попал на Можайскую улицу. У сестры в доме пришлось будить дворника, знавшего меня, и по черной лестнице пробираться в квартиру к сестре. Подняв всех на ноги, стали снаряжать Эдварда. Надели на него юбку, зимнюю ротонду моей сестры, обернули ему голову пуховым платком… Получилась какая-то совершенно нелепая женская фигура.
Утро только начиналось, было темно, так что мы благополучно выбрались из дому, сели на извозчика и поехали к моему другу Николаю Войтенко, служившему в то время в типографии “Слово” и очень талантливо добывавшему там шрифт для наших подпольных типографий.
У Войтенко Эдварда вновь преобразили в мужчину и отправили его, как помнится, на станцию Удельную, вторую после Петербурга по направлению к Гельсингфорсу. Там Войтенко посадил его на дачный поезд. Таким образом Эдвард переехал границу и, сев на гельсингфорсский поезд, удивил Вальтера Шеберга неожиданным приездом.
Так смелый план и не удалось осуществить. К счастью, он не привел ни к каким дурным последствиям. Правда, наша квартира долго после обыска оставалась под наблюдением. Собиравшиеся к нам по воскресеньям гвардейские офицеры, товарищи брата, говорили в шутку матери:
- У вас, Софья Игнатьевна, как у министра,-городовые на часах стоят!
А городовые действительно были сбиты с толку и, увидев какого-нибудь полковника или генерала, бросались открывать входную дверь или подсаживали “его превосходительство” в сани.
Сняты были посты только после угрозы матери пожаловаться градоначальнику. Но для меня вышло хуже: был установлен негласный надзор.
Вскоре Эдварду пришлось оставить и Гельсингфорс. Наши друзья финны известили нас, что в охранке получена фотография Эдварда с описанием его примет и обещано крупное денежное вознаграждение за его поимку. Мы достали ему паспорт на имя Карла Коппеля, и он вновь поступил кочегаром на крупный пароход “Астреа”, курсировавший между Финляндией и Англией.
Мне пришлось временно уехать из Петербурга, оставив на дежурстве у нашего дома городовых, карауливших, когда придет к нам ночевать Эдвард Карлсон. В Финляндии же тем временем сновали сыщики с горячим желанием получить обещанное вознаграждение. Тайком вытаскивая из-за пазухи фотографию, они сравнивали ее с теми, за кем охотились. А кочегар Карл Коппель, приехав в Або или Гельсингфорс, окончив свою работу, помывшись и приняв городской вид, спокойно спускался на берег, проходил в город между таможенными чиновниками и жандармами и даже изредка позволял себе роскошь видеться со своими друзьями.
Приблизительно через год Эдвард отправился в Америку, где порядочно поскитался, пока не устроился в Нью-Йорке на фабрику печатных машин фирмы Гоу. Одновременно он стал посещать курсы рисования в Академии художеств и курсы декоративных искусств при нью-йоркской профессиональной ремесленной школе. И те и другие курсы он блестяще окончил, получив на курсах Академии художеств серебряную медаль, а на курсах декоративных искусств - золотой значок.
Но служению искусству Эдвард не отдался. Он вошел в эстонскую федерацию коммунистической партии в Нью-Йорке, где вел партийную работу вплоть до отъезда в СССР.