Приступая к писанию, заранее могу себе признаться в том, что не могу изложить нечто положительное и стройное – политическую концепцию или систему нравственной философии.
Ни того, ни другого я не изобрел, да и рано, видимо, изобретать.
Хотим мы все одного – свободы. Но толком еще не знаем, что такое свобода и как ее к себе и другим прилагать. Потребность свободы у нас есть лишь в воображении, всегдашнем русском воспаряющем воображении, а образцов мы не знаем и ищем их либо глядя назад, либо кося вбок. А по спине у нас все тот же российский холодок – не стоит ли там мужичок с топориком, который тоже по-российски жаждет свободы, но вбок не косит.
Мужичка уже, впрочем, нет. Но холодок все тот же. За спиной стоит некто похуже – молодой, без царя и без бога, длинноволосый, с папироской, хмельной и озлобленный, с гитарой, битник-разбитник, настоенный на «Московской особой», всероссийский жесткоротый дружинник, шаманщик, дом-культурник, танцплощадник, матерщинник, руковерт, футбольщик, хоккейщик, киноплюй, стенописец, будкогадец, на-троишник, на-двоишник, на-одногошник. Стоит не мужик – порождение земли и истории, а наш с вами отпрыск, наше собственное порождение.
Он тоже свободы жаждет. Или власти. Ему все равно.
Какой же свободы мы хотим? И какая нам нужна?
Для России американизм не годится. Мафия вместо партии, и вороватость вместо бизнеса. Еще при нашей бедности. Безнаказанно убивать президента – это еще не достижение.
Когда нет ни политической концепции, ни нравственного уклада, есть одна свобода, необходимая России, – свобода выговориться. Выговориться, отматериться, откричаться, отспориться, отречься.
Только после этого образуется нечто. Привыкшие к молчанию недостойны свободы.
Единственная цель моего писания – выговориться. Свободны говорящие. Ведь речь – это практика мысли.
Учить нам рано. Надо учиться речи.
Выговорилась Россия, пожалуй, дважды. Где-то в 1905-м, вокруг манифеста, и еще в 1917-м, с февраля до октября.
Потом ждала, когда же можно будет высказаться. Право это было как бы завоевано кровью: «Сестры и братья, друзья мои!». И идеалист Пастернак, и циник, продувной, продавшийся барин, прожженный, ни во что не верящий Алексей Толстой поверили: можно будет сказать, высказаться, выразиться, выговориться.
Вот что писал Толстой:
«Народ, вернувшийся с войны, ничего не будет бояться… Китайская стена довоенной России рухнет».
Китайская не рухнула. И русская стоит. Может, пока стоит китайская – стоять и русской.
И не прав был продувной барин. Народ на войне не боялся. А потом опять забоялся.
Стена, конечно, все же рухнула, но недорушилась. Проломы в ней образовались в 1953 году.
И хлынула в эти проломы безудержная речь. Чья? Народа?
Нет. На первых порах выговаривались мы устами веселого, осмелевшего Никиты Сергеевича. Не народ, а он первый осуществил безудержную потребность неконтролируемой речи.
Надо ему отдать справедливость – он первый заговорил.
И вправду, это была первая свобода – свобода выговориться.
Он заговорил. А мы продолжили. Он не разумел. А мы уразумели.
И уже не унять нашей речи.
И не замолкнем, пока не скажем.
Уже такое наболтано, наговорено, насказано, наплетено, наоткровенничано, что так запросто не расхлебать.
Так писал я совсем недавно в предисловии к «Памятным запискам». Но иное время быстро настало, и уже иное желание подвигает меня к писанию.
Высказаться и отругаться – уже высказано и отругано. Теперь уже важно, о чем говорится и кто говорит и как.
Уже не объединяемся мы в ругательстве и в отречении, в неприятии предыдущей жизни, а разделяемся в предвидении, в расчислении будущей нашей жизни. Мы не живем уже прошлым, не живем настоящим, а жадно тянемся к будущему, ибо утонуть может Россия в скуке настоящего.
Недавно в том была суть, что мы заговорили. Но заговорил и отговорил незабвенный Никита Сергеевич, мало кровей пустивший диктатор, мир праху его; Пугачев из Центрального Комитета.
Он распрощал нас с пугачевщиной. Пугачевщине уже в России не быть. Не поверим мы уже самозванцам, не поверим власти, пошедшей на власть.
Власти нашей долго еще стоять. И говорению нашему, может быть, придет свой срок. Ну и что же? Раскрылся уже, распустился уже клубочек, спустился уже со стола, и кто захочет его распутать, не запутался бы сам.
Ведь уже не в говорении дело.
Глотку смогут заткнуть нам свинцом, плеткой или голодом. И тогда вновь замолчит Россия.
Одного только не будет. Никто не поверит, что говорящий – враг.
Это и есть самое главное.
У нас всегда – противник власти и несправедливости был враг. У нас всегда жертва власти – был враг.
Врагом нас пугали и в 19-м, и в 20-м, и в 30-м, и в 37-м, и в 48-м, и в 52-м.
Все были – ВРАГ: эсеры, меньшевики, офицеры, дворяне, священники, справные крестьяне, партийцы, коминтерновцы, финны, немцы, татары, балкарцы, космополиты, евреи.
Герои были те, кто боролся с врагом. С любым врагом – с отцом, с братом. Павлик Морозов, отцепродавец, был герой.
Это были герои существующей власти, борцы за нее против власти несуществующей.
Сейчас другое дело. Сейчас не обманешь. Сейчас, глотки заткнув, одного лишь добьются: создадут героев и мучеников.
В молчании этих героев и мучеников больше опасности для власти, чем в любом говорении.
20 миллионов «врагов» не перевернули Россию. Сто тысяч героев и мучеников перевернут.
Их-то и надо бояться власти. Не слова, а молчания из «глубины сибирских руд».
Не хочу сказать, что у нашей власти не было героев. Были.
Были в гражданскую войну, когда эта власть воевала с другой. Были и в эту войну, когда за свою власть воевали с чужой, чуждой и худшей.
Но ведь и они воевали с властью. Нет героев финской войны, польского похода, венгерской резни, чешского преступления. Нет и не будет.
Герои и мученики – против власти, а не за власть. Потому и святы декабристы, что, встав против власти, не умели, да и не хотели взять власть. Так же святы и народовольцы.
Шпионы, тайные агенты и милиционеры-продотрядовцы, каратели и раскулачники никогда не станут героями нации.
Герои мысли и обновления – вот кто нужен России, вот кто и будет ее цветом и гордостью в неблизком, может быть, грядущем.