Местные мальчуганы, ребятишки рыбаков, таскали маленьких дельфинят, ненужно выловленных сетями вместе с матерями. Они таскали их почему-то только сзади, на спине, захватив под локти их головы и хвосты — должно быть, так было всего сподручнее. Продавали их по два рубля за штуку, и многие из приезжих рассматривали их, этих черноватых дельфинчиков, уже навеки уснувших, с большим любопытством, но что-то никто не покупал, в столовую же ребятам нести их не хотелось, так как там давали за них гораздо меньше. Таня же по опыту знала, что за мясо у этих разбойников моря: она старалась не дышать, проходя мимо столовой в то время, когда готовили там обед из дельфина, а в последние месяцы это бывало часто.
Укрытый какою-то необыкновенной дерюгой, покроя древних хитонов, стоял на своем посту всегда поспевающий к отправке легковых автомобилей Яша-Ласточка. Он появился здесь недавно, и прошлое его было загадочно и темно, как история мидян. Седобородый, краснолицый, с маленькими серыми глазами, хитровато блестевшими из большой и таинственной глубины глазных впадин, с весьма прихотливой серой чуприной, он поджидал в сторонке, когда усядутся все до одного пассажира, потом подходил и пел шепотом: «По-ой, ласточка, пой!» — только это, больше ничего, — и протягивал к каждому уезжавшему картуз без козырька… И с каким бы недоумением кто бы на него ни глядел, он глядел на каждого сладостно-умиленно и подмаргивал и подкивывал, если долго ему не давали, и почему-то редко находились такие устойчивые, у которых хватало выдержки ему отказать.
Шмыгал туда и сюда по набережной с кожаной сумкой газетчика очень юркий, худенький, в синих очках, старичок Вайсбейн, когда-то имевший здесь лесную пристань, построивший здесь гостиницу, а рядом с ней синагогу. Теперь в его гостинице помещались многие учреждения, а в бывшей синагоге — клуб союза строителей, сам же он бегал с газетами и выручал рубля полтора-два в день.
Согнутый, но жилистый, прошел с фуганком под мышкой и с другими плотницкими инструментами в черном мешочке бывший здесь бакалейщиком Матвей Гаврилыч. Теперь, когда у него не было уж лавки, оказался он преполезнейшим человеком. Он был и шорником, и поваром, и кровельщиком, и специалистом по засолу и копчению рыбы, и часовых дел мастером, и монтером, и парикмахером, и, кажется, не было такого ремесла, какого бы не знал, и такого таланта, каким бы не обладал этот сутуловатый худощекий человек с черными ровными бровями. Теперь очень нужны были здесь столяры и плотники, и он тесал бревна для построек и делал письменные столы, шкафы, этажерки для домов отдыха.
Взобравшееся так, что уж выше некуда, солнце доставало Таню и под стриженой белой акацией. Старинная генуэзская башня на самой верхушке холма струилась, как дымный столб. Дальше, за городом, совсем тонули в синем зное и теряли всю свою каменность верхушки Яйлы.
Всем лошадям, даже явным клячам-водовозкам, с плачевно выпирающими ребрами и сухими кривыми ногами, напялили шляпы. Собаки бродили, часто дыша, высунув языки и держась тени.
Даутова не было. Даутов не нуждался ни в ваннах, ни в магазинах набережной, ни в столовой, ни в автомобильных конторах, ни в тире… Он снял, сколько ему хотелось снять, сливок с моря и исчез.
Когда со стороны моря, — это было уже в первом часу, — донесся гулкий на воде, красивый по тембру гудок катера, три раза в день приходившего сюда из Ялты и увозившего отсюда множество пассажиров, Таня поспешно сорвалась со скамейки и почти побежала на пристань.
Раньше туда незачем было идти: только перед самым приходом катера там скоплялся народ, и у Тани были острые, никого не пропускающие глаза, когда она туда подходила. Она перелистывала людскую книгу, спеша и волнуясь, но за листами следила зорко.
Пристань из толстых брусьев, покрытых толстыми досками, как стоножка, вползла в море на прочных двутавровых балках. Даже бешеные прибои, особенно когда дул норд-ост, не могли ее раскачать: она только поскрипывала, кряхтела слегка, покрывалась солеными брызгами, но стояла. Таня иногда любила забежать сюда именно во время такого оглушительного прибоя, чтобы представить, будто она на не управляемом уже бриге в разъярившемся океане «терпит бедствие», — вот-вот опрокинется бриг кверху килем, и все будет кончено. Натерпевшись бедствия, сколько могла, мокрая от брызг, она стремительно бросалась на берег.
Около пристани расселись одноэтажные длинные пакгаузы, тут же и моторные и весельные лодки рыбаков и касса, около которой был порядочный хвост. И, увидав этот хвост у кассы, а на пристани на взгляд не меньше сорока человек, Таня твердо и спокойно решила: здесь Даутов.
Его как будто нужно было только загнать куда-то, как загоняют диких слонов при ловле, — в какую-то узкую щель, откуда уж трудно выбраться, — именно такою щелью и была пристань. Таня была уверена, что он даже и не около кассы, а уж на пристани, — она только бегло провела глазами по людскому хвосту, — и вот уже идет тот, кто нужен, по доскам пристани: синее справа, синее слева, а впереди Даутов!.. И еще издали вобрали глаза: пять бритых голов, три полосатых рубахи, две — забранных в брюки, одна — стянутая узеньким черным кавказским ремешком с серебряшками. И по мере того как она подвигалась по пристани, сердце начинало стучать сильнее: нужно было удержать Даутова, который вот сейчас уезжает, а как удержать? Что нужно сказать ему сначала? Первое слово, — от него, может быть, будет зависеть все с Даутовым, — какое должно быть это первое ее слово? Как угадать?..
Катер подходил справа. На заштилевшем море он двигался как по рельсам. Все пять бритых голов были обращены к нему. Тане пришлось подойти к самому парапету, чтобы заглянуть в лица одному и другому в полосатых рубахах. Никакого сходства с Даутовым не было. Третий же, с кавказским пояском, оказался просто какой-то курносый мальчишка лет семнадцати, а две остальные бритые головы были спереди почтенно плешивы.
Таня все-таки дождалась прихода катера, и все, кто сходил с него, и все, кто на него садился, могли бы, если бы не спешили, отметить на себе хотя уже не ищущий, но чрезвычайно сосредоточенный и недовольный взгляд невысокой черноглазой девушки, только что вышедшей из возраста девочек, овальноликой и смуглой, с хорошо развитым лбом и нервными губами.
С пристани она ушла последней. Ей все-таки не хотелось так просто расстаться с ощущением близости Даутова, которое так ярко почувствовала она именно здесь, на этой сороконожке, вползшей в море.
И когда она шла отсюда прямо домой, то смотрела во все лица встречных только по привычке, создавшейся за эти несколько часов; найти Даутова на улице она уже не думала.
Усталая и недовольная, сидела она дома и глядела в окно, чтобы не глядеть на мать. Трудно было глядеть на мать и больно. Что именно нужно было сказать Даутову — первое слово, и второе, и двадцатое, и сотое, — Таня видела, что тут без нее без конца их придумывала мать, всячески прихорашивая и себя и комнату, надевая то одну блузку, то другую, выставляя стол на середину комнаты или стремительно придвигая его к окну.
Таня сказала наконец:
— Вот что, мама… Этот Даутов, я думаю, сам пойдет в адресный стол справляться, не живешь ли ты тут, как жила тогда…
— О-он?.. Он пойдет справляться? Почему? — чрезвычайно удивилась мать. — Ведь он же знал тогда, что я здесь тоже была только на даче… что я приехала из Кирсанова!..
— Ну-у, мама!.. Будто он так и помнит какие-то там Кирсановы!.. Конечно, он, может быть, и нас забыл, но вдруг поднимется туда, на горку, где мы жили тогда, и вот там именно нас и вспомнит!
— Фамилию мою вспомнит? — робко усомнилась было мать, но тут же обрадованно согласилась. — Конечно, у него блестящая память, конечно, он может именно так и сделать… Наконец, он там может спросить обо мне у рыбачихи, она ему расскажет, как меня найти… Да, он именно так и может сделать.
— Ну, хорошо, мама, допустим, что вот он уже справился, рыбачиха ему рассказала, — и вот он входит… Что ты ему скажешь тогда? — полюбопытствовала Таня.
— Я-я?.. Что ему скажу?
— Да… Ведь двенадцать лет прошло…
— Ты… ты не знаешь, что он для меня значил… Ты не знаешь!.. И вообще… тебе тогда лучше будет уйти, когда он войдет, — забеспокоилась мать.
Таня подошла к матери, обняла ее тонкую шею и сказала вполголоса:
— Хорошо, мама, я тогда уйду… Я понимаю, мама.
До шести часов Таня никуда не выходила, — так прочна вдруг стала уверенность в том, что Даутов где-то справляется о них, что он идет сюда, что вот-вот в коридоре раздастся его спрашивающий густой голос, потом гулкие шаги, наконец сдержанно-неторопливый стук в их дверь и вопрос: «Можно?»
Мать и дочь ни о чем не говорили больше; чтобы скоротать время, они читали. И только когда подходил срок нового прихода того же катера из Ялты, Таня сказала, поглядев в окно:
— Я все-таки пройдусь посмотрю, мама, может быть, он как раз уезжает с этим катером?
— Хорошо… Хорошо, поди, — нетвердо сказала мать. — Впрочем, и я могу пойти с тобой…
— Зачем?.. Да нет же, именно тебе-то и нельзя уходить! — испугалась Таня. — Тебе нужно быть дома. Знаешь почему?
— Ну да, конечно… Он может как раз прийти вечером… Кто же приходит среди дня, в такую жару?.. А вечером…
— Вот то-то и есть! Ничего, я и одна дорогу знаю… И вдруг — ты представь, — вдруг я его приведу, а? Вот будет ловко!
Однако Таня вышла опять на ту же набережную, не надеясь уж встретить Даутова. Даже и мимо автомобильных контор она прошла не справляясь, потому что как-то неловко было справляться снова все о человеке в полосатой рубахе и с бритой головой, когда человек этот мог переменить рубаху на белую, а на бритую голову до ушей надвинуть кепку.
Теперь, когда солнце подходило уж к той горной каменной круглой верхушке, за которую оно имело привычку прятаться летом, народу на набережной было куда больше, чем днем, теперь гораздо легче было пропустить Даутова, и Таня шла медленно, глядела очень напряженно.
Опять встретились газетчик Вайсбейн и плотник Матвей Гаврилыч, поспешно буравящий толпу, в фартуке, но уж без фуганка, — должно быть, оставил инструменты на работе. Опять мелькнул длинный седоголовый человек с багровым носом. Отметили глаза и еще кое-кого из тех, кого видели днем, но вся толпа в целом была молодая и суетливая, как только что выпущенные школьники и школьницы; лица, пригретые солнцем, красные, с шелушащимися носами, однако неуловимые.
Опять, как днем, Таня стояла у железного парапета на пристани, бегло ощупывая всех глазами. Когда пристал катер и начали выходить пассажиры, мелькнула ярко надежда именно среди них увидеть Даутова, но не увидела, и потом — сказалась ли в этом дневная усталость, или просто досада на неудачу — стало как-то совсем безразлично вдруг, здесь ли еще Даутов, уехал ли. Вышла на самый крайний конец пристани, когда отчалил уже катер, и ненужно следила, какой пенистый на море круг делает он винтом, как до отказа набит он людьми, занявшими все скамейки под белым тентом и стоящими во всех проходах. Там была — Таня знала это — буфетчица, молодая полная женщина с черненькими усиками и бородкой, которая имела обыкновение, когда отходил пароход, подбочась стоять у борта и вызывающе глядеть на пристань. Таня поискала ее глазами и нашла, — она была в голубом, как всегда, и подперлась, как всегда же, левой голой рукою.
Такое постоянство привычек буфетчицы очень понравилось Тане. Хоть и с бородкой, она нисколько не смущалась этим, не пряталась, как Даутов. Тане захотелось даже поступить к ней в помощницы недели на две, поездить вволю по такому великолепному морю, которое теперь кое-где полосами начинало уж золотеть слегка, а через какие-нибудь полчаса станет все сплошь палевым и только ближе к горизонту голубоватым, а небо за горизонтом станет насыщенно-розовым, точно огромнейший изумленный глаз в красноватом, поднятом высоко веке.
Таня глядела вслед уходившему стройному двухмачтовому катеру забывчиво долго, а когда обернулась наконец, всего шагах в двух от себя увидела того, кого целый день искала: Даутов стоял и глядел в бинокль на стаю чаек, качавшуюся на оставленной катером волне. Он был в той же, как и утром, полосатой рубахе, забранной в белые брюки, бритосинеголовый, в коричневых ботинках, утром начищенных здешним мальчишкой у кооперативной лавки.
Изумленная своей удачей, она сказала шепотом:
— Даутов!
Он тут же опустил бинокль и поглядел на нее, моргая.
— Почему вы меня знаете? — спросил он, почему-то тоже вполголоса.
— Знаю! — ответила она очень таинственно и прикачнула головой.
Лицо ее было теперь до того радостно, что он слегка улыбнулся и протянул ей тугую руку со словами:
— Знаете так знаете… И очень хорошо, что знаете…
Руке Тани сразу стало спокойно и удобно в его руке.
— А я вас искала, искала, искала!.. Я целый день вас везде искала — где вы были? — радостно и все же не желая повышать голоса, почти по-детски лепетала Таня. — Вы, должно быть, купались?
— Купался… Конечно, купался… Потом так лежал на пляже…
— Ну вот… Поэтому я вас и не могла найти… Я проходила там, только разглядеть не могла… Должно быть, вы плавали как раз в это время… Вы плавали?
— Конечно, плавал.
— Далеко?
— Порядочно… Я вообще неплохой пловец.
— Ну вот… Значит, это вы и плыли дальше всех!
Он видел на ее лице ту редкостную преображающую радость, которую он вызвал, и разглядывал это новое для него лицо с некоторым опасением, что вот вдруг потухнет эта радость. Однако он спросил, улыбаясь:
— Это ведь вы мне сказали, что у меня на лице татуировка?
— А вы мне зачем сказали, что я глаза пялю? — густо покраснела она.
— Ну хорошо, мир! — развеселился он и пожал ей руку. — Хотите поглядеть в бинокль на чаек? — вдруг предложил он.
— Зачем? — удивилась она. — Чайки?.. Я их и без бинокля отлично вижу…
— Вы в каком доме отдыха? — спросил он.
— Ни в каком… Я не приезжая… И я всегда вижу чаек в море… и бакланов.
— Вот как!.. Счастливица!.. Ну, хорошо, а откуда же вы меня знаете? Скажите, где мы с вами встречались?
— Вспомните сами, — таинственно и лукаво сказала Таня. — Вы должны это вспомнить сами, я не скажу.
— Гм… Какая чудачка!..
Но Таня видела, что ему приятно стоять здесь, на пристани, с такою, как она, чудачкой и держать, не выпуская, в своей широкой руке ее маленькую руку.
— Пойдемте отсюда, а дорогой вы будете вспоминать, — сказала она уже повелительно немного, — и вы, наконец, вспомните.
Ей немного досадно было, что сам он еще не припомнил ее; пусть она была и слишком маленькой девочкой двенадцать лет назад, но он мог бы как-нибудь мгновенно догадаться, что это именно она, Таня.
— Вы знаете, как меня зовут? — спросила она вдруг, идя с пристани с ним рядом.
— Нет, конечно, — добродушно усмехнулся он.
— Угадайте!.. Я сама не скажу.
— Ну, где же мне угадать? Женских имен много.
— Хорошо, я скажу… Таня! — И она посмотрела на него со всем вниманием, на какое была способна.
— Хорошее имя, — качнул он головой, — красивое имя.
— И все-таки не помните?
— Нет… что-то не вспомню… Вы меня по Москве знаете?
— А вы в Москве живете?
— Да, я теперь в Москве.
— А раньше где вы жили?
— Ну, мало ли!.. Я во многих городах жил.
— В Александровске жили? — спросила она лукаво.
— Александровск?.. Теперь называется Запорожье… Да, случалось.
— Ага!.. Вот видите, я помню! — ликовала Таня.
Так как в это время они сошли уже с пристани на набережную, то Таня должна бы была повести так счастливо найденного Даутова направо, к тому густо населенному дому, где так нетерпеливо ждала ее мать, но явилась внезапная мысль провести его не туда, а к маленькой дачке, где они жили вместе двенадцать лет назад.
— Вот сейчас мы минуем мост и милицию и выйдем к одному о-очень знакомому вам местечку, — сказала она шаловливо, подняв кверху палец и качнув головой.
— Гм… Что же это за местечко такое?
Она заметила, что когда он улыбался, то после как-то странно вбирал внутрь губы, и это ей тоже будто напоминало прежнего, из детства, Даутова и очень нравилось. В такой улыбке было какое-то точно снисхождение к ней, взрослого к маленькой, к совсем маленькой, трехлетней прежней Тане, с которой нельзя же было говорить серьезно, но еще меньше можно было говорить несерьезно.
— Вот вы сейчас увидите, что это за местечко, — а пока посмотрите, как мы обстроились… Этот мост — он бетонный, а был тут какой?
— Деревянный?
— Конечно, деревянный. И он стоял ниже гораздо, тут сделали порядочную насыпь… А эту большую гостиницу очень раскачало землетрясением в двадцать седьмом году, знаете?.. Ну вот. Мебель отсюда всю спускали вниз из окон на веревках, потому что лестницы тоже все были испорчены, не только стены одни… Эту гостиницу ведь хотели ломать, вы знаете? А как посчитали, что такой огромный дом ломать сто тысяч будет стоить, так и начали — была не была — ремонтировать, — и теперь вот домище стоит отлично, как новенький… Во-об-ще-то новых домов у нас тут совсем почти не делали, — все, как было, так и теперь… Даже сломали порядочно домов брошенных, — это когда топить нечем было, — полы пошли на дрова, двери тоже, окна тоже… а стены уж сами развалились…
И она развела руками от себя и вниз, чтобы показать ему, как развалились стены, и добавила:
— Впрочем, какие и не развалились, те разобрали… Вы знаете, ведь камень теперь в большой цене, — пиленый камень от нас увозили на пароходе туда, конечно, где что-нибудь строили.
Представьте себе, у нас тут делают палки, и такие красивые, что их вывозят!.. Да, да, у нас там работает человек пятьдесят, в этой палочной мастерской, и моя подруга одна туда поступила недавно: она художница и хорошо выжигает… Но туда можно и просто полировщицей поступить… Да, наконец, выжигать — что же тут такого? Я тоже могу попробовать выжигать… Пусть я испорчу каких-нибудь десять палок, их все равно тут приезжие купят… Только это я на время, на месяц какой-нибудь могла бы поступить, а то мне надо ехать учиться.
— А куда именно, вы еще не решили? — улыбнулся он.
— Да-а, вообще… ведь это, конечно, трудно решить… Вот к хозяйству, я знаю, у меня совсем никаких способностей нет… Мне раз мама дала денег что-нибудь купить на базаре, я и купила десяток чуларок, только что из моря, и, знаете, еще хвостиками шевелят!.. Ну, конечно, мне стало их жалко, я побежала с ними к морю, вот как раз в том месте, где вы утром стояли, и всех отпустила!
— И они поплыли?
— Все уплыли… Ведь они только что из моря были, и он, рыбак, их в ведре с водою нес… И потом… Чуларка нас с мамой однажды, может быть, от голодной смерти спасла!
— Как спасла? — удивился он.
— Ну, конечно, тем спасла, что мы ее съели.
— Гм… Тут вам, значит, не жаль было есть?.. А куда же мы все-таки идем?
— Идем мы… Вот сейчас пойдем по этой тропинке. Вы ее не помните?
— И тропинку какую-то я тоже должен помнить? — шутливо пожал он плечами и добавил: — А мама ваша кто?
— Мама?
Тут Таня приостановилась на шаг, посмотрела ему прямо в глаза и сказала почему-то вполголоса, но с большим выражением:
— Она учительница.
— А-а! — отозвался он, нисколько не удивясь. — А эта тропинка куда-нибудь нас с вами приведет?
— Да… на горку, — несколько отвернувшись, сказала Таня.
— А на горке что?
— А на горке скамейка… Там мы сядем и будем смотреть на море.
— Чудесно! — отозвался он. — Я сегодня целый день только и делал, что смотрел на море, и еще готов смотреть целый вечер… Чудесно!
Он оглянулся кругом и крепко потер себе грудь.
Море теперь было именно таким палевым, каким недавно представляла его себе Таня, но она глядела только себе под ноги и думала, вспомнит ли Даутов её и мать, когда увидит маленький домик, в котором когда-то жил. И едва показался этот домик, она указала на него левой рукой и сказала значительно:
— Вот! Вот куда я вас привела, видите?
— Вижу, — сказал он с недоумением и посмотрел на нее вопросительно.
Недалеко от домика рыбака Чупринки паслось несколько белых коз. Таня сказала о козах:
— Это одного нашего учителя, математика… Он сам их пасет, — видите, вон там стоит, низенький, читает газету? Это наш учитель Лебеденко. Он и зимой их пасет. У него двое маленьких детей, а молоко теперь дорогое… А вы помните пятиногую козу Шурку? — вдруг спросила она, повернувшись к нему всем телом.
— Ка-ку-ю? Пяти-ногую? — удивился он.
— То есть она, конечно, не была пятиногой, это только так казалось, когда она бежала… У нее была только одна дойка, зато она висела до земли… Не помните?
— Признаться сказать, не помню.
— Ну, уж если вы козу Шурку не помните!.. — развела руками Таня. — А я вот ее отлично помню… как же так? Козу Шурку?
— Нет, все-таки не помню, — сказал он, улыбнувшись, и вобрал губы.
— И этого дома не помните? — спросила Таня, и голос у нее дрогнул и осекся так, что он посмотрел на нее внимательно и участливо и сказал:
— Я в этих местах жил когда-то, но когда именно…
— Двенадцать лет назад! — живо перебила Таня.
— Может быть… Может быть, и двенадцать… Но где именно жил, представляю смутно.
— В этом вот доме! — горячо сказала Таня. — А по этой тропинке ходили к морю купаться…
— После тифа у меня стала очень плохая память.
— А-а!.. У вас был тиф!
— Да… Был сыпной, был брюшной… и даже возвратный.
— Это во время гражданской войны?
— Да, конечно… И в результате у меня очень ослабла память.
— Ну, тогда… тогда я уже не знаю как, — задумалась Таня. — И этого нельзя вылечить?
— А у моего товарища одного, — не отвечая, продолжал он, — тоже после тифа случилось что-то совсем из ряду вон выходящее: он позабыл все слова! То есть он их так путал, что невозможно было понять… Того лечили, — не помню, кажется, года два или три его лечили…
— И все-таки вылечили?
— Да-а, он потом даже во втуз поступил и окончил… Теперь инженером где-то… Я его упустил из виду.
— Так что вы совсем, совсем не помните, как тут жила одна учительница… из города Кирсанова… и у нее была девочка лет трех?.. — с безнадежностью, почти не глядя на него, запинаясь, спрашивала Таня.
Он посмотрел на нее очень внимательно, потом перевел глаза на небольшой домик, на белых коз и низенького человека с газетой и сказал, наконец, с усилием:
— Может быть… может быть, я и припомню.
— Вы припомните! — вдруг уверенно тряхнула головой Таня. — Нужно, чтобы на вас что-нибудь такое сильное впечатление произвело, правда? И тогда вы сразу примените!
— Сильное впечатление? — и он опять улыбнулся мельком, так что широкий и раздвоенный на конце нос его не успел даже изменить формы.
— Да!.. Пойдемте теперь… совсем в другое место.
— Куда же еще? А кто же хотел сидеть на скамейке? — взял было он ее за руку.
— Туда пойдем, где вас целый день ждут сегодня! — сказала Таня, отнимая руку.
— Это и будет сильное впечатление? — спросил он чуть насмешливо.
— Это и будет сильное впечатление! — повторила она очень серьезно и пошла вперед. А когда они дошли до спускающейся тропинки, она крикнула вдруг звонко:
— Догоняйте!
Конечно, он догнал ее в несколько прыжков, но она, увернувшись от его рук, опять кинулась бежать вниз. Теперь ей хотелось только одного — как можно скорее, пока не стало смеркаться, привести Даутова к матери. Она знала, что сумерки слишком зеленят, слишком искажают, слишком старят лица, и ей не хотелось, чтобы мать показалась Даутову старухой, в которой совсем уж не мог бы он узнать ту, прежнюю Серафиму Петровну. У нее была какая-то неясная ей самой, но очень острая боль за мать, которая почему-то много ожидает от свидания с Даутовым, в то время как он какой-то самый обыкновенный.
Когда они, запыхавшись оба, вышли к большой гостинице, было еще довольно светло. Оставалось только перейти мост через речку, потом недлинную набережную, теперь всю запруженную уже совершенно ненужным Тане народом.
Таня шла быстро, как только могла, но ей хотелось хоть немного подготовить Даутова к неожиданной для него встрече с матерью, которая может показаться ему неузнаваемо постаревшей.
— Мама все время тут очень завалена работой, — поспешно говорила, то и дело оборачиваясь к Даутову, Таня. — Такая немыслимая нагрузка, что и сильный человек подается, а мама ведь всегда была очень слабая. Ведь у нас с прошлого года колхоз, а здесь занимались чем? Сады, виноградники, табак — вообще сельское хозяйство… Потому — колхоз… И очень много получалось бумаг в канцелярии, а председатель, человек малограмотный — никак разобраться не может… Кого же ему надо мобилизовать на помощь? Конечно, учителей. Вот так и маму раньше времени будили ночью, а на занятия в школе иди тоже… а вечером опять в колхозе что-нибудь… Конечно, интеллигентных сил тут очень мало… Это ведь только считается у нас — город, город, а на самом деле — деревня… А нас, школьниц, весной посылали табак сажать… Мы две недели на табаке были… Вот мы как тогда загорели, обветрели!.. И ноги очень у всех болели, и спины тоже: ведь сажать все время нужно было согнувшись… А школьники наши ведра с водой подтаскивали, поливали. У них, конечно, руки болели потом здорово, но они, мальчишки, стремились всячески форсить и задаваться… и вообще строить из себя геркулесов…
Как и боялась Таня, Маруся Аврамиди все-таки попалась ей навстречу в толпе. Она сделала большие и непонимающие — какие глупые, бараньи! — глаза, когда увидела Таню рядом с Даутовым. Она сделала даже попытку пристать к ней сбоку, но Таня остановила ее совершенно возмущенным взглядом и, потеряв нить своего лепета, заговорила снова о матери:
— Если бы маму поместили куда-нибудь в санаторий месяца на два, она могла бы отдохнуть и поправиться, а здесь что же?.. Кроме того, летом жара, — это для нее очень вредно… Она и то говорит: «Если бы мне хотя бы в Кирсанов на лето уехать, там все-таки лето прохладное, а здесь отпуск свой проводить летом, так все равно, что его и не получать!..» Конечно, зимою здесь тепло, однако иногда дуют такие ветры, что как на горах холодно, так и у нас!.. Или с Кавказа норд-осты дуют, — тоже удовольствие среднее. Потому что теплой одежи, настоящей, как на севере, у нас ни у кого нет, дров у нас мало, топить нечем… Прошлой зимой хорошо — мы взяли два воза щепок дубовых, от шпал, а вдруг будущей зимой не удастся?.. Тут одно время зимою пришел керосин — то его долго не было, а то вдруг появился, — так вместо дров керосином придумали железные печки топить: намачивали кирпич керосином, клали в печку и поджигали. Очень горело хорошо, и долго, целый час, и комната нагревалась, и чайник можно было вскипятить…
Таня говорила это очень спеша, потому что уже миновали набережную, оставалось только пройти небольшой переулок, между тем ей все казалось, что она недостаточно подготовила Даутова, который почти совсем не изменился за эти долгие двенадцать лет, к неожиданной их встрече с матерью, ставшей гораздо более, чем тогда, изнуренной, совершенно почти невесомой. Таня сравнивала мать со всеми встречающимися ей теперь женщинами и не находила ни одного лица, столь же истощенного. Даутов же шел, внимательно склонив к ней голову (на целую голову был он выше ее), и когда она замечала, что он иногда, мельком улыбнувшись, захватывает и вбирает губы, это уж не нравилось ей, как прежде.
— Вот сюда! — торжественно и несколько боязливо, пропуская его на лестницу дома (они жили на втором этаже), сказала она.
— А-а! — протянул он недоуменно. — И потом дальше куда же?
— А дальше — к нам, вот куда. — И очень легко, ненужно-поспешно, волнуясь, взбежала она по каменной лестнице с выбитыми ступенями, а когда подводила его к своей двери, чувствовала, как вдруг тесно и беспокойно стало сердцу.
Она отворила дверь с размаху и крикнула:
— Мама!.. Вот он!.. Я его нашла!
Она хотела было предупредить мать как-то иначе, во всяком случае, вполголоса или даже шепотом, а вышло крикливо, и тут же за нею входил Даутов, и она почти видела, что под тонкой розовой, узенькими клеточками, кофточкой матери забилось сердце гораздо громче и трепетней, чем у нее.
Глаза матери, от худобы лица очень большие, сделались сразу еще больше, все лицо — одни глаза, и, остановившись на лице Даутова, так и не сходили они с него долго, очень долго, может быть, с полминуты.
И вдруг мать сказала как-то придушенно, с каким-то пришепетыванием, и волнующим и жалким:
— Как… как ваша фамилия?
Даутов стоял не в тени, — он был еще довольно хорошо освещен последним предсумеречным светом, и Таня любовалась им точно так же, как должна была в эти долгие полминуты любоваться радостно ее мать, и не могла она понять, зачем же мать, вместо того чтобы кинуться к нему, вскрикнув, спрашивает, как его фамилия.
— Фамилия? — переспросил он. — Фамилия моя Патута.
Он сказал это густо, сочно, очень отчетливо.
— Па-ту-та? — повторила Серафима Петровна, как-то подстреленно откачнувшись, и перевела глаза на Таню.
— Даутов! — вскрикнула Таня, подскочив к нему вплотную. — Даутов — ваша фамилия!..
— Нет, Патута! — Он опять слегка улыбнулся и тут же спрятал губы.
Оглянувшись непонимающе на мать, Таня увидела, как лицо матери перекосилось вдруг, и левой рукой она судорожно начала шарить за своей спиной, ища спинку стула, и потом, как-то болезненно-слабо всхлипнув, рухнула на стул.
Патута укоризненно поглядел на Таню, качнул головой и вышел.
Через час, в сумерках, совершенно уже плотных, когда лицо матери было укрыто спасительно и мягко, когда она отошла настолько, что могла уже говорить, Таня спросила ее осторожно:
— Ну, хорошо, мама, пусть это какой-то Патута и я ошиблась… Конечно, если бы он расслышал, что я его назвала «Даутов», а совсем не Патута, ничего бы этого не было… но пусть, пусть такая ошибка с моей стороны, а почему же ты так сразу узнала, что это не Даутов? Ведь он все-таки похож же на того Даутова, который у тебя на карточке?
— Что ты! Как так похож? — живо отозвалась мать. — Во-первых, Даутов был ниже этого ростом!
— Ну, этого я уж, конечно, не могла знать!
— А во-вторых, он, что же, этот твой, — он ведь не старше тридцати лет, а Даутов… ему сейчас верных сорок… Потом он перенес такую массу всяких… всяких… ну, как это?.. всяких лишений, передряг… от них люди преждевременно стареют… У него и тогда были седые волосы на висках, я помню ведь… А этот что же такое!.. Он кто?
— Не знаю, я как-то даже и не спросила… Па-тута!.. Ну может ли быть такая фамилия?
— Когда я была девочкой, в Тамбове был книжный, кажется, магазин Патутина… Был Зотова — и был Патутина… Поэтому мне-то фамилия эта не показалась странной: если был Патутин, мог появиться и Патута… украинец, должно быть… Но чтобы ждать… ждать столько времени… так быть уверенной, что он здесь… и в результате — какой-то… Какой-то Патута! — И она опять поднесла мокрый платок к глазам.
— Мама, а если его убили где-нибудь на фронте? — спросила Таня.
— Да, могли убить, конечно… Он, разумеется, шел в самые опасные места. Могли.
— А если он, мама, жив, то почему же нам его не найти?
— Как же его найти?.. Конечно, я бы хотела, я бы очень хотела.
— Мама, я попробую! Я, может быть, его найду!.. Вот теперь я уж знаю, какого он роста и сколько ему лет, а то ведь я и этого не знала.
— Ну где там ты его найдешь!.. Хотя Даутов — это не иголка в возу сена, разумеется, — он должен занимать теперь какое-нибудь видное место!
— Вот видишь!.. Этот Па-ту-та, он так себе какой-то! Я ведь тебе говорила утром. А Даутова можно найти, можно! Я попробую!
Мать притянула ее к себе, поцеловала влажными тонкими губами в лоб, пригладила волосы и сказала тихо:
— Закрывай окно, пора зажигать лампу… Этот Патута теперь над нами смеется, над глупыми… Пусть смеется.
— Ничего, ничего, мама! — горячо зашептала Таня ей в ухо. — Я тебя уверяю, — я когда-нибудь все-таки найду Даутова!.. А если он убит, то я узнаю — где!
1934 г.