Грекам турки на Босфоре нужны как средство предохранительное от развития того панславистического государства, которого они так опасаются.
Пока турок на Босфоре, говорит себе теперь крайний грек, панславизм невозможен; и нам бороться против него легче при существовании Турецкой империи в ее нынешнем составе. Действовать против панславизма всеми путями в Константинополе даже несравненно легче, чем в Элладе. Наши конституционные формы имеют свои стеснительные стороны; в Турции, в последнее время, стало удобнее для широкого ведения подобных дел. С одной стороны, возможность народных движений, подобных тем, которыми мы терроризовали патриархию, заставив ее объявить схизму; с другой – самодержавная власть, при которой, однажды расположив к себе людей силы, можно скорей и верней обеспечить успех всех возможных усилий.
Так говорят греки. Болгары – подданные султана, и греки тоже: Элладе принадлежит всего полтора миллиона греков, большинство принадлежит Турции. У греков больше средств политических, посредством влияния эллинской дипломатии, которая теперь в большом согласии с турками; больше средств умственных, посредством открытия стольких литературных обществ, больше средств коммерческих и т. п.
Болгар в Турции зато гораздо больше; они, правда, не имеют вне Турции своего политического центра, как греки в Элладе; но это не всегда невыгода. Болгары не имеют своих государственных людей, своей дипломатии, которая бы извне помогла им; но зато они цельнее: они все вместе под властью султана, и потому интересы их не раздроблены; они не имеют двух сильных центров, подобных Фанару и Афинам, которые сегодня согласны, но завтра могут прийти в столкновение по каким-либо отдельным интересам.
Итак, при существовании Турции борьба довольно равна, и греки, справедливо столь гордые своим дарованием и своею энергией, могут еще надеяться если не на торжество (то есть на ниспровержение новых болгарских порядков), то, по крайней мере, на долгий и серьезный отпор развивающемуся во всех отношениях болгарству.
Турция, одна Турция, думают греки, может не допустить сербов слиться с болгарами, может покровительствовать несправедливым притязаниям болгар на сербское племя в старой Сербии и таким образом держать эти два соседние славянские племени в долгом антагонизме. Турция, под эллинским руководством, может препятствовать России слишком влиять на болгар и т. д.
– Союз с Турцией, с Германией, с Англией, с кем угодно, чтобы только охранить себя от всесокрушающего потока панславизма!
Вот чтò восклицают самые крайние греки.
Они и правы отчасти, если стать на их недоверчивую к славянам точку зрения и если предположить, с другой стороны, что Турции грозит какая-нибудь решительная опасность от славян.
Но дело в том, что именно самые пылкие и крайние болгары тоже желают сохранения Турции.
Я начал второе письмо мое словами греческого епископа; приведу здесь с натуры слова одного болгарского архимандрита, человека, жившего долго в России, умного, ученого и в высшей степени энергического.
– Нам одно желательно, – сказал он мне, – чтобы султан стал со временем и царь болгарский. Это выгоднее всего для нашей незрелой народности; это лучше всего может предохранить ее не только от греков, но и от поглощения сербами и... от других, – прибавил он, смеясь и взяв меня за руку.
В одном печальном и грязном хану, в глухом болгарском городке, посетил меня один скромный, но порядочный учитель.
– Нам, славянам, прежде всего надо опасаться Австрии, – сказал он. – Греки теперь нам уже не страшны. Но немец, своей высшей цивилизацией, цивилизацией христианскою, во всяком случае, – может гораздо глубже вредить нам духом, чем турок. От турок религия отделяет нас глубоко: турки могут вредить нам вещественно; но чтò делать! Надо терпеть некоторые неудобства для высшей цели.
Дальше ничего он мне не сказал, мы с ним виделись первый раз; но я понял и дальше.
Итак, если греки в последнее время стали смотреть на Турцию как на лучший оплот панславизму, то болгары смотрят на нее как на охранительный покров, под которым вернее может окрепнуть их зеленая и еще слабая народность, не страдая от духовного и сглаживающего влияния народностей соседних и родственных им, но более их зрелых, просвещенных и крепких.
– Без турок, в настоящее время и надолго, мы слабее всех на свете; вместе с турками мы сильнее и греков и сербов, ибо нас больше, ибо мы все вместе райя, и не разбиты ни как греки на две половины, турецкую и свободную, ни как сербы на четыре части: турецкую, австрийскую, черногорскую и белградскую. Мы никогда не бунтовали, как греки и сербы, мы сознательно не хотели помочь им во время их движений. Поэтому мы имеем право на доверие правительства. У нас нет независимых центров, вроде Цетинья, Афин и Белграда, из которых, при случае, может грозить туркам война; у нас нет династий своих, нам нечего присоединять к независимому центру; у нас нет ни Крита, ни Боснии, ни Эпира, ни Фессалии, ни Герцеговины. Мы все вместе райя. Да здравствует же Абд-Ул-Азиз-хан, султан наш и царь болгарский!
– Что делать, мы свыклись с турками, – сказал мне, смеясь, однажды еще третий болгарин. – Как-нибудь проживем. Этнография же говорит, что мы отчасти одной породы с ними. И славянские ученые этого не могут вполне отрицать.
Относительно чувств болгар к России вот что можно сказать: большинство болгар образованных России не враждебны; напротив того, они ей желают всякого добра, даже гордятся ее успехами, не прочь при случае от ее помощи (впрочем, очень осторожной; смелая помощь не нравится им и вредит в глазах турок, по их мнению). Но и политически и, так сказать, культурно они желают быть как можно более болгарами, как можно менее греками, сербами или русскими.
– Если Россия желает нам бескорыстно того добра, которого мы сами себе желаем, то она поймет, что сближение с турками было бы для нас выгоднее всего.
– Россия, то есть благоразумная часть России, – ответил бы я этакому болгарину, – желает вам блага и не желает, конечно, туркам зла; у нее есть соперники опаснее турок, и ей впору лишь думать о своих западных границах и своих внутренних делах.
Действительно, кто же у нас этого не знает, опасности у России есть серьезные.
Государственные люди и сами нации, если они не ослеплены заносчивой небрежностью, берут меры заблаговременно и тогда еще, когда обстоятельства, по-видимому, весьма благоприятны.
Расчет будущего ведется не на счастливые условия, а на худые.
Дело германского объединения еще не кончено. Голландия, быть может, целая Дания, наши балтийские и завислинские провинции, немецкая часть Австрии – вот еще сколько разных добыч могут иметь в виду германские патриоты. Мы их за это и не осуждаем: политика международная не есть сентиментальная идиллия, которой бы желали иные сердобольные фразеры и столь многие дельцы, воображающие, что весь мир и в самом деле создан только для спокойного процветания их торговли и для развития их благоденствия, их капиталов.
Международная политика есть неизбежная в истории игра сил, так сказать, механических сил народной жизни. Вопрос ее – вопрос о взаимной пондерации[8] этих народных сил. Смотря по эпохе, по внешним обстоятельствам, по внутренней организации своей, всякая нация бывает завоевательной, насильственной или мирной, оборонительной, выжидающей. Но иные нации, иные государства чаще судорожны и буйны; другие очень редко и лишь в крайности. Германия ныне вступила в тот же период, в котором была Франция при Наполеоне I. Разница в том, что у Франции было тогда что сказать свету; свет европейский, видно, нуждался тогда в уроках демократической силы. У Германии нашего времени нет своего слова всемирного. Все, что у нее есть, известно и без нее. Нельзя же величавые (я не хочу сказать великие) принципы 89-го года, как бы они ни были ошибочны и для самой Франции смертоносны, сравнивать с такими сухими утилитарными мелочами, как всеобщая принудительная грамотность и тому подобные немецкие вещи.
Поэтому-то Франция, увлекаемая своею мировою идеей, и переступала так далеко и бесплодно для себя, но не без временной пользы для других, естественные границы своего племени; Германии же нет ни нужды, ни призвания переходить за пределы того, что она основательно или нет может считать германством.
Но эта самая бедность современной германской идеи и составляет ее силу; идея проще и яснее и имеет даже более подходящую к правде и к праву физиономию.
Чтобы понять Восточный вопрос в его новой фазе, надо стать на место немцев и спросить себя: «Что для них выгоднее всего в смысле преобладания?»
Ясно, что лучшая комбинация для них была бы вот какая:
1. Ослабить Россию в Балтийском море и на Дунае.
2. Завладеть частью западных окраин России и германскою Цислейтанией.
3. Создать себе на юге союзника достаточно сильного, чтобы он годился ей против России, и достаточно слабого, чтобы он повиновался германскому руководству.
Допустим счастливые условия для осуществления такого плана: Россия побеждена; положение самого Петербурга становится нестерпимым так близко к границе враждебного государства. Нынешняя Австрия, союзник Германии в этой борьбе, по условию отдает ей свои немецкие провинции и Богемию. Династия Габсбургов переносит свою столицу из Вены в Пешт и вознаграждается на первый раз Молдо-Валахией с Добруджей. Молдо-валахов можно привлечь всегда в подобную сделку, присоединив к ним всех австрийских румынов и турецкую Добруджу, в которой румынских сел очень много. Босния с Герцеговиной также могут быть отданы Австрии: у нее у самой много людей сербского племени, которые могут радоваться перенесению центра сербской тяжести из Белграда в Загреб, Дубровник или какую-нибудь иную сербско-католическую местность.
Образование этой югославянской конституционной федерации, с примесью мадьяр и румынов, на развалинах Турции, обеспечило бы за Германией на долгие времена страшный перевес над всем не только европейским, но и ближайшим азиатским миром.
Конфедерация эта была бы именно настолько сильна, чтобы сокрушить с помощью Германии влияние России на дела Юго-Востока, и достаточно слаба, вследствие сепаратистских наклонностей племен, ее составивших, чтобы повиноваться Германии. Дунай стал бы тогда действительно рекой германскою. Болгария принуждена была бы волей-неволей разделить судьбы других югославян, «и» царь болгарский ушел бы далеко за Босфор; полутатарская Московия была бы отброшена к Сибири и Кавказу.
Австрия на устьях Дуная, у ворот Царьграда, или, лучше сказать, в самом Царьграде, быть может, и в Варшаве, Австрия угрожающим рассыпным строем опоясывала бы Московию от берегов Балтийских до Черного моря и Дарданелл, а за нею виднелись бы сплошные и твердые германские колонны.
Прекрасное бы тогда было положение эллинов! О, как эти бедные эллины простирали бы тогда руки то в Багдад или Бруссу, к тем умеренным и терпеливым людям, которых так недавно еще звали «варварами», «нечестивыми агарянами», «зверями в образе человеческом», то к далекой Сибири, к Уралу и к Москве.
С одной стороны, великие войны 66-го и 71-го годов, с другой – по-видимому, столь скромный вопрос греко-болгарский, одинаково изменили физиономию европейской политики.
Австрия становится естественным, физиологическим врагом России, Турции и греков. Турция – естественным союзником России по делам австро-германским и греков, вследствие их антиславянской паники.
Быть может, даже и большинство славян турецких, в минуту грозного решения, станут на сторону султана против духовного преобладания немцев, как говорил мне тот почтенный учитель болгарский в уединенном и глухом хану.
В уединенных, грязных и глухих ханах Болгарии и Фракии есть нынче люди, которые понимают эти вопросы.
Австро-германские дела – вот исходная точка того политического переворота, который, несмотря на все частные распри, ранее или позднее, должен хоть по времени объединить в одной высшей, настоятельной потребности все или почти все народности и государства европейского Востока.
Я сказал, чтò выгодно для Германии и Австрии. Сказал, чтò выгодно для греков и болгар. Сказал, наконец, чтò выгодно для России в настоящую минуту.
Повторю все это.
Для Германии и Австрии выгодно было бы (если бы это было возможно) ослабление России и разрушение Турции.
Для России постепенное, осторожное развитие греков и югославян под владычеством султана; сохранение добрых отношений и с турками, и более или менее со всеми восточными христианами, прежде всего на случай какой-нибудь западной грозы.
Всевозможное миролюбие и всевозможное искусство правителей не может наверное ручаться, что сумеет изменить по своей воле в корне течение исторических судеб.
Я выше говорил, что расчет государственный должен вестись не на одни счастливые случаи, но и на несчастные. Это вернее. Россия миролюбивее других великих держав не по какой-то гуманной монополии. Есть люди очень гуманные, но гуманных государств не бывает. Гуманно может быть сердце того или другого правителя; но нация и государство – не человеческий организм. Правда, и они организмы, но другого порядка; они суть идеи, воплощенные в известный общественный строй. У идей нет гуманного сердца. Идеи неумолимы и жестоки, ибо они суть не что иное, как ясно или смутно сознанные законы природы и истории. «L’homme s’agite, mais Dieu le mène!»[9]
Россия миролюбива вследствие широты своей – и вещественной, и духовной. Эта широта есть ее исторический fatum.
Но русские справедливо хвалятся, что все завоеватели: монголы, поляки, Карл XII, Наполеон I и сам Фридрих прусский – разбились об их спокойную грудь.
Вот поэтому-то Россия и не боится Германии; но правителям России предстоит удалить и устранить, со своей стороны, всякую возможность столкновения. Они хотят, чтобы совесть была чиста у России.
России нечего отнимать у Германии. Немцы найдут, что отнять у нас, если захотят. Немцы, и преимущественно немцы духа не чисто прусского, а более либерального, увлекаемые каким-то злым духом своим, не могут видеть балтийских соотчичей своих в руках России.
Рано или поздно этот кровавый призрак встанет пред нами, мы это знаем, хотя и отдаем всю должную честь мудрому миролюбию наших опытных правителей.
Итак, все соединяется в настоящее время к тому, чтобы Турция была не только сохранна, но и по возможности расположена к нам.
Турки, быть может, этого еще не поняли; быть может, и долго не поймут; привычки недоверия вкрались смутно в их души. Немногие у нас в России понимают это. Греки, те уже вовсе, кажется, не понимают и поймут это, я думаю, позднее турок и позднее нашего общества (я говорю общества, а не правительства).
Мне кажется, болгары ближе всех к истине, когда, предчувствуя молодым инстинктом своим естественное, неизбежное течение дел, они говорят «и царь болгарский». Они каким-то наитием, мне кажется, угадывают ту среднюю диагональ сил, по которой уже движется Восточный вопрос, вступивший в совершенно новую фазу после Седанского погрома и... после болгарской литургии 6 января 72-го года.
Литургию эту с точки зрения православия, конечно, хвалить нельзя, точно так же, как и объявление раскола.
И те и другие неправы в том, что слишком бесцеремонно употребляют орудием своих племенных препирательств великую святыню личного, сердечного православия.
Но можно надеяться, что с переменою некоторых лиц и обстоятельств слово «раскол» будет взято назад и этот частный вопрос кончится тем, что усталый от собственного напряжения эллинизм войдет в свои естественные эпиро-фессалийские берега.