Часть вторая Чай со страхом

Как я был греком…

Много раз я делал попытки написать автобиографию. Но всегда чего-то не хватало, чтобы поставить точку. Бывало, пишешь-пишешь, а на следующий день всё устаревает. Появляется что-то новое — надо опять его отражать… Какая-то жуткая канитель.

В конце концов я решил, что жизнь нескончаема. Моя во всяком случае. И потому, что бы я ни написал, это будут отрывки из обрывков.

Например, какое-то время своей советской жизни я был греком. По паспорту. А паспорт — серьезный документ, которому нельзя не верить. Известен, к примеру, случай, когда паспортистка в милиции ошиблась и в графе «национальность» написала слово «еврей» через два «р». То есть получилось, что все евреи как евреи, а этот несчастный всю оставшуюся жизнь был «евррррей». Потому что эти его два «р» слышались как четыре минимум. Представляете, какое счастье он испытывал, особенно в сталинские времена.

В те же годы, рассказывают, другая паспортистка в той же графе опрометчиво написала «иудей», поскольку еврейский человек, к которому она обратилась с вопросом «что писать», с юморком, достойным лучшего применения, сказал в милицейскую форточку:

— Я иудей.

Она так и записала. По слуху. Тогда этот еврейский человек, поняв в ужасе, какую злостную ошибку он совершил, стал требовать немедленного исправления.

Паспортистка испугалась не меньше и что-то подтерла во второй букве, что-то приписала, и получилось в результате слово «индей».

К ее удивлению, еврейский человек стал прыгать от счастья и, схватив свой отныне редкий паспорт, бросился бежать из советской милиции с криком (про себя): «Прощай, проклятое прошлое!.. Здравствуй, новая жизнь!»

И вот теперь мой, не менее жуткий, случай.

Дело в том, что моя мама — гречанка. Наполовину. Она родилась в г. Анапе, где есть красивые «Греческие ворота», через которые каждый, кто проходит, становится немножечко греком.

Вот и я в своей жизни что-то подобное испытал — стал, можно сказать, временным греком.

Я не виноват, так само получилось.

Ну, грек так грек. Хоть и временный, а все же лучше, чем еврей, даже с одним «р».

А причина в чем?.. В том, что родился я в 1937 году. 3 апреля.

Прибавьте 16. Получается — что?.. 1953!..

Итак, 4 апреля 1953 года я должен был идти в советскую милицию, чтобы получить то, что потом мог доставать из широких штанин, ибо узкие брюки были запрещены («какой ты русский в брючках узких?» — помнится, спрашивал впоследствии поэт поэта).

Я, между прочим, тогда учился в школе, в девятом классе. Месяц назад умер товарищ Сталин, на столе которого, по слухам, уже лежал план депортации всех московских евреев на свою внеисторическую родину Биробиджан… И главная доносчица по делу врачей Лидия Тимашук еще ходила с продырявленным лацканом для ордена Ленина — оставалось еще несколько недель до того момента, как эту награду родины за антисемитизм какая-то уже другая родина у нее отберет.

Но самое главное, при всем при этом мой отец в это время сидел. Собственно, он сидел уже давно, с декабря 1937 года, и в тот момент никто в мире не мог предположить, что скоро расстреляют Берию, поскольку до сих пор больше расстреливал он.

К тому же жил я с мамой и бабушкой в коммунальной квартире, в полуподвале, где по полной программе происходила полужизнь.

Это было время, когда единственным человеком, который говорил с народом без бумажки, был Вадим Синявский.

И вот в этой обстановке маме моей никак нельзя было растеряться. На ее руках, на ее ответственности был шестнадцатилетний юноша, жизнь которого надо было обезопасить на веки вечные или хотя бы на недельку-другую вперед.

И мама сделала это, потому что была самой лучшей в мире мамой — моей.

Она, как сейчас помню, посадила меня в день рождения за стол под низким абажуром и, глотая комок в горле, выдохнула:

— Что хочешь, сын, но евреем ты не будешь.

Я не спросил, почему, ибо знал единственно правильный ответ: потому.

Однажды, по прошествии этих лет, я задал маме невинный вопрос:

— Мама, а какой чай вы тогда пили?

Мама ответила.

— Чай со страхом.

И испытующе посмотрела на меня.

Я понял одно, что «чай со страхом» — знак того времени, символ, обобщение — чего?

Несладкой жизни. Кошмара. Сталинщины.

И правда: мама моя всю жизнь была испуганным человеком, храбрости которого можно было подивиться.

Когда отца взяли 3 декабря 37-го года (арест осуществлял энкавэдэшник с щедринской фамилией Дуболазов), его сначала посадили в каком-то сарае на окраине города. Мама подползла к сараю и, дождавшись, когда краснозвездный охранник отвернулся, бросила в открытую форточку еду для голодного мужа (это было на пятый день после ареста), — ближайшая подруга мамы тут же на нее донесла, и маму на следующий день исключили из комсомола с изумительной формулировкой: «За помощь врагу народа».

Так что «чай со страхом» имел первопричины. Его аромат хорошо запоминался.

Тем более что отцу дали «вышку», но не расстреляли единственно потому, что человек из НКВД, подписавший смертную казнь отцу, сам к тому времени подлежал репрессиям и, чтобы избежать их, дунул в Китай (об этом человеке упоминает А. И. Солженицын в своем «Архипелаге ГУЛАГе») — поистине в общем котле варились и жертвы, и палачи, и у этого котла вовсю плясала крышечка.

Надо сказать, мама с папой очень любили друг друга, но еще больше они любили социализм, иначе зачем им, молодым инженерам, выпускникам Московского инженерно-строительного института, понадобилось сразу по его окончании вспорхнуть и полететь в такую даль, на край земли, в страну гейзеров и вулканов — на Камчатку.

Там, под Петропавловском, находился судоремонтный завод, и они строили его с вылезавшим из ушей энтузиазмом.

Они были плоть от плоти страны, звавшей свое население на подвиги, от которых рябило в глазах.

Построить судоремонтный завод значило гораздо больше, чем испортить судоремонтный завод. Ведь это был удар по Антанте, которой уже не было, и смелый бросок в индустриализацию, которая уже была.

Надо было поучаствовать в чем-то огромном, заодно и меня родить.

И то и другое получилось.

Правда, по ходу дела возникли кое-какие помехи.

Где-то в начале августа была арестована первая группа ИТР, строивших этот самый венец социализма — судоремонтный завод. Папа, к счастью, не попал в их число, а то бы…

Мама тоже избежала их участи, поскольку состояла в этот момент в положении кормящей матери. Впрочем, дальнейшие события показали, что эти и подобные причины не являлись серьезным основанием для отмены террора в одной, отдельно взятой за одно место стране.

Гром грянул со стороны океана.

И менно оттуда послышалась песня, которую на рассвете нестройным хором пели молодые инженеры — москвичи и ленинградцы. Они стояли на барже и в общем революционном порыве тянули «Интернационал».

Затем раздались выстрелы, тела энтузиастов сбросили в воду — и это была еще одна победа в деле строительства социализма на его пути к коммунизму.

Как тут было не напугаться?..

«Чай со страхом» испили миллионы людей, мама моя держалась стойко всю жизнь, но картина расстреливаемых в открытом океане на барже людей, как сказал бы Чехов, достойна кисти Айвазовского и потрясает не на шутку.

Так что, сидя тогда под абажуром на семейном совете, мама была абсолютно права, ибо знала зверя в лицо, не понаслышке.

Я же был совсем юный идиот, который не нашел ничего лучшего, чтобы возразить:

— Я согласен, но с одним условием. Фамилию «Розовский» давай оставим. Не могу же я быть Марк Котопуло.

Мама поморщилась, но кивнула.

Главное для нее (да и для меня) было в том, чтобы в графе «национальность» значилась любая национальность, лишь бы не «еврей». Это не гарантировало мне жизнь, но во всяком случае давало щелочку, в которую можно было бы хотя бы попытаться пролезть.

«Еврею» можно было и не пытаться.

Сейчас эта история, я понимаю, выглядит довольно дикой, но, поверьте, в апреле 1953 года у меня и мамы не имелось других вариантов, чтобы выжить (о том, чтобы жить, мы и не помышляли).

И вот на следующий день я твердым шагом иду в милицию за паспортом и громким голосом называю Элладу страной своего национального происхождения.

Дальше в моей жизни из-за этого поступка было много смешного.

Уже само сочетание «Розовский Марк Григорьевич, национальность — грек» вызывало улыбку. Все нормальные люди понимали, что здесь что-то не так.

Знаменитый анекдот о том, как Абрама били «не по паспорту, а по морде», — это как раз про меня.

Правда, меня не били. Потому что знали — я и ответить могу.

Это у меня от отца — он и в лагере сохранил достоинство. А когда его, прошедшего через всё — карцеры и пытки, — уже полностью реабилитированного, работавшего под Тулой в строительном тресте уже без былого энтузиазма, оскорбил какой-то выродок словами:

— Мало вас, жидов, Сталин сажал’ — отец тотчас шмякнул ему кулаком по харе, да так, что выродка увезли в больницу.

Этот антисемитик не понимал, что перед ним стоит закоренелый зэк, отсидевший в ГУЛАГе 18 лет, — с такими нельзя по-плохому, можно только по-хорошему.

Конечно, был скандал, отца могли снова взять за «рукоприкладство на рабочем месте», но обошлось — ограничились «товарищеским судом», на котором вынесли порицание тому и другому — и виновнику, и потерпевшему.

Однако запомнилось: зэкам палец в рот не клади — есть шанс остаться без руки, не то что без пальца.

Конечно, сохранять свою гордость всем нелегко. Но быть евреем в советские времена никому не пожелаю. Недаром в те годы популярен был анекдот: на арену цирка выходит шпрехшталмейстер и объявляет:

— А сейчас — смертельный номер!.. Человек-еврей!..

Ужасно смешно. В том смысле, что не так смешно, как ужасно.

В Университет я — худо-бедно — поступил: там, слава Богу, я не попал в «процент» лиц нежелательной национальности. Значит, мамин проект сработал.

Но уже по окончании Университета — началось.

Во-первых, меня стал «кадрить» КГБ.

Он, конечно, многих «кадрил», поскольку интересовался каждым. На факультете журналистики выращивались будущие «подручные партии», и надо было вести отсев: кто годился для работы «под рукой», а кто не годился… Кого можно было «захомутать» в ряды, а кого нельзя.

Важно было попасть в «поле зрения». А поскольку вне этого поля не было никого, каждый имел свой чудовищный шанс.

Вот и меня позвали поначалу в газету «Советская Россия».

Там со мной побеседовали и с ходу предложили:

— Полгода учите язык. Еще полгода — пишете для нас фельетоны и заметки на международные темы. Дальше — заграница. Спецкором в стране пребывания. Ну, и…

— И что?

— И выполнение спецзаданий в строго конспиративном режиме.

Я ахнул от такого предложения. С одной стороны, мне предлагалась крайне выгодная в советское время карьера. С другой — прямым текстом — шел набор в организацию из трех букв, от которых меня просто тошнило.

Я что-то такое промямлил про театр, которым уже в то время руководил.

— Какой еще театр? — удивился представитель редакции.

— Да вот… не могу бросить… Эстрадная студия МГУ «Наш дом» называется.

Представитель редакции помрачнел:

— Я думал, Вы — серьезный человек, — сказал он.

— Я подумаю, — сказал я, чтобы не слишком его огорчать.

— Тут думать нечего, — отрезал товарищ из «Советской России». — Мы Вам предложили то, что другим не предлагается. Поэтому закончим разговор, как будто его не было.

Это меня устраивало. На меня смотрели как на несмышленыша, не ведающего, что он творит. А я тоже испытывал счастье быть полнейшим дураком в глазах чересчур умного человека.

И всё было бы хорошо в этом тайном разговоре, если бы не последняя фраза, которую не удержался бросить мой несостоявшийся работодатель:

— С вами, евреями, не сговоришься!

Видимо, я сверкнул глазами в этот момент, потому что он резко захохотал и явно дружески захлопал меня по плечу, выпроваживая из кабинета.

Действительно, со мной им было сговориться трудно. Но не потому, что я еврей, а по совсем другой причине — Контора Глубокого Бурения (так в простонародье звали эту организацию) никак не соответствовала ни моим мечтам, ни памяти о моем отце.

Больше меня ТУДА никогда не приглашали.

Но меня волновал все же вопрос: а почему они позвали именно меня?.. Ведь вроде никакого повода я им не давал?!

Один всезнающий коллега дал объяснение, которому, пожалуй, можно поверить:

— У тебя же был творческий диплом!

В самом деле, темой моего диплома было: «Юмористические репортажи и фельетоны». Отметкой стала «пятерка».

— Им нужно было твое перо. Профессиональных, ядовитых, с чувством юмора публицистов у них дефицит. Вот они тебя и захотели видеть у себя.

— Но они предлагали еще кое-что, — попробовал возразить я.

— Это была приманка. Успокойся. Еврея они на эти дела никогда бы не взяли.

Ха!.. «Успокойся!..» Да я и так спокоен.

Уж сколько лет прошло с того разговора, а я смеюсь над собой: а что было бы, если бы я принял тогда ТО предложение?! У меня была бы совсем другая судьба, абсолютно не похожая на то, что со мной в этой жизни произошло, биография.

Да, история не терпит сослагательного наклонения. За это мы и не терпим историю.

Нам живется — как получается. Поэтому живется не нам.

Впрочем, я всегда был убежден, что сотворить свою судьбу должен я сам. Для этого я приказал себе раз и навсегда: делай только то, что ты хочешь. А что не хочешь, тоже можешь делать, но нехотя. А лучше не делать вовсе. В этом случае ты, конечно, чаще будешь безработным. Зато будешь испытывать счастье свободы от подневольного труда.

Честное слово, мне это удавалось всегда. И особенно приятно было вообще ничего не делать — в этом случае свобода вырастала до таких космических размеров, что освоить этот космос не стоило никаких усилий.

И все-таки важно было устроиться на работу, при всем нежелании работать в каком-нибудь штате.

Я пошел работать на радио.

О-о-о, я и знать не знал, что это такое.

Кажется, Ильф написал в записной книжке о том, что человечество пять тысяч лет мечтало об изобретении радио — и вот радио есть, а счастья всё нет.

Во время учебы в Университете я грешил некоторыми халтурами в редакции сатиры и юмора Всесоюзного радио — и вот, пожалуйста, иди со своим дипломом, работай редактором.

Легко сказать, иди. Еще надо, чтоб тебя взяли. Оказывается, редакция сатиры и юмора принадлежала Главной редакции пропаганды — только у нас, в советской державе, могло быть такое сочетание.

Надо сказать, мне это сразу не понравилось. Хотелось бы, чтобы сатира и пропаганда были вещи несовместные. Но мало ли чего хотелось?!

И вот я вхожу в огромный кабинет председателя Госте — лерадио товарища Кафтанова.

Он сейчас будет со мной знакомиться, и, если я ему понравлюсь, меня возьмут в святая святых — туда, откуда громогласил Левитан и раздавались куранты с последующим гимном на всю страну. Пропаганда — это вам не хрен собачий. Это высший уровень лояльности, секретности, партийности и работоспособности.

По всем четырем пунктам я не прохожу.

Остается пятый пункт.

И из-за него сейчас будет весь сыр-бор.

Кабинет длинный, как дорога в никуда.

Но мы с Валентином Ивановичем Козловым — главным редактором сатиры и юмора Главной редакции пропаганды Всесоюзного радио — эту длину преодолели.

Садимся в кресла, очень-преочень низкие, так что наши носы едва достигают кромки стола.

А за столом — гигант, туша, равная весу трех человек, сидит в кресле, широченном до неприличия — будто два стула вместе сбиты, и эта живая гора — главный начальник всех звуков, которые слышатся круглые сутки на всей территории Советского Союза и за его пределами.

Э, да эта гора вовсе не живая. Эта гора… спит.

Ну да, точно спит, глаза закрыты, нос сопит. А мы где-то под ним, внизу, оттуда на него смотрим.

Стол — пуст. Абсолютно. Ни одной бумажки. Только письменный прибор перед моим носом, и в его бронзовом стакане — букет необычайно остро заточенных карандашей…

Если вдруг безумец схватит один из них и ткнет кому-нибудь в горло, смерть жертвы будет неизбежна.

Но кому, зачем и для чего тыкать?!

Этими карандашами спящий сейчас Кафтанов, наверное, вершит судьбы передач — кому в эфир, кому на полку, в архив…

Валентин Иванович начинает беседу.

Представляет меня. Дескать, знает с хорошей стороны. Способный, мол, молодой журналист с ярко выраженной наклонностью к юмору, имеет с десяток радийных публикаций, диплом — «пятерка», причем диплом «творческий», а это значит, что я — человек пишущий, к тому же политически грамотен, морально устойчив…

В общем, вся эта мура.

К моему удивлению, Кафтанов на протяжении всей речи Козлова продолжает спать, даже глаза не приоткрыл.

Пауза. Козлов закончил. Кафтанов молчит.

Наконец, этот монстр зашевелился и — раз! — сунул руки куда-то себе под стол и вынул оттуда папочку с тесемочками. Развязал. Уткнулся в анкету мою секунд на тридцать и вдруг, открыв долгожданный прищур, спрашивает:

— А почему Вы грек?

— У меня мама — гречанка, — говорю я, желая, как уже объяснял, одного — понравиться.

Возникает еще одна пауза, еще секунд на двадцать.

Козлов успевает что-то такое сказать про передачу «Веселый спутник», что ей не хватает редактора, ведь передача-то теперь еженедельная…

— А папа у вас кто? — неожиданно спрашивает Кафтанов.

— А папа — инженер, — говорю я и тотчас понимаю, что сморозил что-то страшное.

Ибо вижу, как Валентин Иванович Козлов вдавился в кресло с еле сдерживаемым хохотом.

И тут происходит нечто потрясающее.

Кафтанов просыпается — вмиг! — поднимается во весь свой преогромный рост, — я вижу, как лоб его покрылся испариной, а лицо сделалось красным то ли от стыда, то ли кровь ни с того ни с сего ему в голову ударила, — но он мне протягивает через весь стол свою лапу и говорит фразу, ради которой мы, собственно, и пришли:

— У меня нет возражений!

Все это происходило в 1960 году.

Что было потом?

Были шестидесятые, вот что было.

Между прочим, на радио я проработал целый год, подтверждая правоту Ильфа, — без счастья, и все же не жалею об этом опыте, столь же важном, сколь ненужном.

В журнале «Юность», куда я перешел на должность редактора отдела «Пылесос», моей анкетой не интересовались. Благо, брал меня на работу сам Валентин Катаев. Ему хотелось оживить отдел сатиры и юмора после Леонида Ленча, считавшегося назначенным в этом жанре на место свергнутого Михаила Зощенко. Назначение провалилось — Ленча никто не читал, никто не уважал. Все смеялись над тем, что в его рассказах никогда не было ничего смешного. Благодаря этому его считали классиком советской сатиры и юмора.

Однако подлинными классиками этого жанра стали Горин, Арканов, Жванецкий, Иванов, Шендерович…

Я горжусь тем, что первых двух я напечатал в «Юности» впервые — и впервые на этих страницах Офштейн стал Гориным, а Штейнбок Аркановым.

Это к вопросу, «почему я грек».

Кстати, историю с Кафтановым описал Владимир Войнович в одном своем романе. Благодаря этому свидетельству, Жириновский со своим «папой-юристом» становится плагиатором, ибо украденная им у меня шутка несомненно украдена у меня.

К тому же еще мой одноклассник Рафа Готов однажды удачно пошутил, сказав в компании, что «Розовский совершил путь из евреев в греки».

А я добавил:

— Волоком.

В дальнейшем мои злоключения из-за паспортной записи продолжались.

Взять хотя бы мою историю поступления на Высшие сценарные курсы Госкино СССР — в 1963 году.

Поступить туда было не просто. Мне — особенно. Именно из-за пятого пункта.

Дело в том, что набор на эти курсы был конкурсный, однако имелась и строгая разнарядка: от каждой советской республики по одному студенту. Исключение для Украины — двое, и для Грузии — столько же. К ним приравнивались Москва и Ленинград, одновременно представлявшие РСФСР.

Это делало мои шансы нулевыми. Ну как я со своим грекоеврейством мог рассчитывать, что меня возьмут «от Российской Федерации»?

Взяли.

Моему ликованию не было предела. Я сам не верил, что такое может быть!..

Наверное, сработала рекомендация, полученная мною и моим другом Юрием Клепиковым от Михаила Калатозова и Сергея Урусевского. Эти великие люди бывали на спектаклях «Нашего дома» и даже приглашали нас к сотрудничеству, делая фильм «А, Б, В, Г, Д…» по сценарию Виктора Розова. Фильм, по-моему, так и не вышел, но хорошие, теплые отношения остались. Была еще и поддержка со стороны Юрия Нагибина, написавшего маленькое предисловие к нашему с Юрой сценарию, опубликованному в журнале «Искусство кино».

Я тогда не понимал, что в слове «кинотеатр» мне больше по душе будет вторая его часть. Мне хотелось писать сценарии, а чтобы их ставили, надо было попасть в этот закрытый со всех сторон мир — мир советского кинематографа.

И вот — такая удача!

Когда я увидел себя в списке принятых, мое сердце подпрыгнуло, а голова закружилась от нахлынувшего счастья. Как раз в этот момент ко мне подошла женщина из приемной комиссии и спросила:

— Вы Марк Розовский?

— Да, а что?

— Вам надо поговорить с Михаил Борисычем. Что-то екнуло у меня внутри, но я не подал вида. Вообще-то каждому еврею в момент удачи нельзя расслабляться — никогда не следует верить до конца, что уже «всё в порядке» и ты — король. Всегда надо оставлять для себя некоторую возможность полнейшего поражения, ибо мы должны быть приучены к тому, что удар судьбы может быть получен в любой, самый неподходящий миг, и мы обязаны быть в вечной боеготовности принять то, что нам суждено, и попытаться в следующую секунду как-то извернуться, спастись, выжить, а еще лучше — сделать свалившиеся на тебя неприятности основанием для борьбы с ними и победы над ними. Такова уж наша природа: «Будь готов к худшему!» — «Всегда готов!»

И только в этом случае тебя ждет что-то хорошее. В конце концов. Ну, пусть не сейчас, а в будущем. Вот на чем зиждется наш искрометный еврейский оптимизм — на готовности в любой момент испытать что-то неожиданное, что-то даже очень гадкое, мерзкое, иногда даже опасное для жизни… А мы все равно неубиваемы. А мы все равно сохраним достоинство. Что бы ни случилось, что бы ни произошло.

Вот почему я вошел в кабинет Михаила Борисовича Маклярского — директора Высших сценарных курсов — с понурой головой, дрожащим от волнения сердцем, но чрезвычайно бодрым видом.

Поздоровался. Молчу.

Михаил Борисович уставился на меня. Понимаю, что изучает.

— Поздравляю Вас, — говорит.

— Спасибо.

— Будете учиться в мастерской Коварского и Исаева.

— Большое спасибо.

Но чувствую, не ради поздравлений он меня вызвал, не ради моих благодарностей.

Сейчас, вот сейчас что-то скажет…

И точно, говорит:

— А Вы вообще знаете, кто я?

Вообще-то я, конечно, знал, кто такой Маклярский, и потому на всякий случай удивленно поднял брови: мол, не понимаю, о чем это он. Но Михаил Борисович опытный волк, его на мякине не проведешь.

— Вы вообще-то что-нибудь слышали про меня?

Да слышал я, слышал…

Что?

А то, что Михаил Борисыч не только автор сценария «Подвиг разведчика», но и сам разведчик, правда, бывший. Это значит, другим словом, кагэбэшник. И, естественно, не бывший, а настоящий. Потому что бывших кагэбэшников не бывает.

Как раз по этой причине — поскольку понимаю, с кем разговариваю! — отвечаю Михаилу Борисовичу с безмерным простодушием и наивностью:

— Нет… Вроде ничего не слышал…

— Ах, не слышали?.. Точно не слышали?

Нарывается. Хочет, чтобы я ему правду сказал… Ну, пожалуйста, мне ничего не стоит.

— Ну… Говорят, Вы вроде этот… генерал госбезопасности! — выпаливаю я.

Михаил Борисыч прямо зарделся, засветился весь, засверкал:

— Правильно говорят!.. И я знаю, что говорят… Секрет Полишинеля!..

К чему он все это?.. Куда клонит?.. Сейчас будет ясно. Сейчас — пойму.

— Ну, так вот, — говорит Михаил Борисович Маклярский. — Если Вы, Марк, об этом слышали… об этом знаете… почему Вы меня держите за такого дурака?

Вопрос, надо сказать, поставил меня в тупик. Но директор не собирался слушать мой ответ. Он продолжил:

— Ишь, хохмач!.. Журнал «Юность»!.. Пылесос какой!.. Я ведь тоже о Вас кое-что знаю.

— Я что-то не понимаю, о чем вы, Михаил Борисович? — попробовал я врезаться в этот его монолог. Но директор вовсю разошелся, смеясь и то и дело как бы подмигивая мне:

— Да я о том, что… ишь, сатирик-юморист, нашел, с кем хохмить… Вы, наверно, думаете, что я анкеты не читаю?.. Нет, читаю… Вы, наверно, забыли, с кем имеете дело. Я по должности обязан… Я ведь не только сценарист, драматург… Вы когда документы только подали, я сел и все анкеты прочитал… Иначе я был бы не я — Вы соображаете, что Вы натворили?!

— А что я натворил?! — мне было тяжело его слушать, потому что я действительно не знал, что я натворил.

— А то, что Вы написали в анкете своей… Что за хохмы такие?..

— Какие хохмы?

— А такие… Вы написали, что Вы — грек. Только тут я понял, из-за чего весь сыр-бор.

Тотчас залез в карман, вынул паспорт и положил молча на стол генералу KГБ в отставке Михаилу Борисовичу Маклярскому.

Наступила тягостная минута его замешательства.

Никогда в жизни я не видел у человека такого удивления, если не сказать, потрясения, как в тот момент у нашего уважаемого автора детективов в кино. Что он, бедный, тогда испытал, этот классик жанра, опытный боец невидимого фронта, разлюбезный директор по прозвищу Макляра, я, конечно, догадался, но надо отдать ему должное — он не просто улыбнулся и даже не засмеялся — он расхохотался так, что его стол задрожал и стены затряслись. Из глаз посыпались слезы смеха. Редкие по своей ценности, изумительные по своей искренности.

— Марк Розовский — грек!.. Нет, вы подумайте… он — грек!.. Грек!.. О-хо-хо-хо-хо!.. Значит, это не хохма!.. Не розыгрыш!.. А я думал, Вы решили всех нас разыграть!.. Меня разыграть!.. О-ха-ха-ха-ха-ха!.. Меня!.. Ой, кто бы мог подумать?! Грек!.. Марк Розовский — грек!

Он еще несколько раз повторял это заклинание, а я все ждал, когда же, наконец, он спросит наподобие Кафтанова;

— А почему вы грек?

Но надо отдать ему должное. Он не спросил.

Ведь он был кагэбэшник и мог сам узнать в любую минуту всё, что его интересовало. Он был, повторяю, настоящий.

А бывших кагэбэшников не бывает.

Смех Маклярского запомнился на всю оставшуюся жизнь. Он резанул меня не меньше, чем если бы кто-то назвал меня «жидом». Но я понял уже тогда, что его оглушающая сила больше характеризует не меня, а, если хотите, ту систему, от имени которой надо мной смеялся директор.

Эта система звалась «социалистической» и имела твердокаменное основание — советскую власть.

Мы тоже рождались «во чреве мачехи» — советской власти, которую кто-то по-домашнему, по-кухонному прозвал «Софьей Власьевной» — это была, несомненно, шифровка дурью, образом, звавшим к иронической уважительности (все-таки зло имело имя и отчество!), и притом каким-то отталкивающим, каким-то мерзким. В воображении нашем «Софья Власьевна» рисовалась как несомненная ведьма (нынче) и пламенная революционерка (в прошлом).

Разговоры с «Софьей Власьевной» велись долгие и тягомотные, поскольку выяснять, «кто прав, кто виноват», под водочку с закусочкой можно было до бесконечности, и на обсуждение вопроса «что делать?» времени уже не хватало. «Софья Власьевна», как всякая молодящаяся старуха с партийным стажем, упирала на свою связь с честными большевиками типа легендарного Цурюпы, падавшего от голода во время голода, — «вот какие наркомы нам сегодня нужны!» — но тут же скатывалась в пропасть негодяйства, ибо всегда среди нас находился какой-нибудь знаток истории, напоминавший о какой-нибудь записке Ленина с коротким, как пулеметная очередь, словом «расстрелять».

«Софья Власьевна» была дама явно непригожая, но другой советской власти над нами не было. Приходилось с ней считаться. Ибо время рассчитываться еще не наступило. Или наступило, но не для всех. Героями-диссидентами были единицы.

Рожденные «во чреве мачехи», мы были все как один выкидышами этой Системы, не желавшей нас приголубить-приласкать, а лишь жарившей всех подряд на сковородке своей идеологической «сучности», делая из нас яичницу.

Не хотелось как-то этому поддаваться.

В 57-м году мне было двадцать лет. В условиях социалистической системы возраст — микроскопический. Недоразвитость проявлялась во всем — в безмозглом романтизме и прекраснодушном стиляжничестве, увлечении ранним Маяковским и беспорядочном сексе с теми, кто движется в легкой расклешенной юбке…

Именно в этот момент вдруг сделалось тошно от бессмысленного времяпрепровождения, и я услышал зов трубы — той самой, что и по сей день последовательно оглушает меня. Мне безумно захотелось всерьез заняться театром.

О «Софье Власьевне» я не думал тогда, хотя сразу понял, что в театральный вуз мне, с моей еврейской внешностью, не поступить. Хоть и был я дурак дураком, а все же соображал, что ни в какой ГИТИС меня не примут, хоть ты тресни.

Часами я разглядывал себя в зеркало и приходил к неутешительному выводу: на Рыбникова не похож, играть «рабочего паренька» мне вовек не дадут, и пусть я не имею ярко выраженного шнобеля, но МХАТА и Малого не видать мне как своих ушей.

Оставалась эстрада. Для таких, как я, лишь этот рискованный жанр мог приоткрыть щеколду и, может быть, если повезет, — о счастье! — впустить в себя.

На эстраде работал бог. Мой всевышний, которому я давно поклонялся.

Его звали Аркадий Райкин.

Мое преклонение перед ним было безгранично. Я знал наизусть все его миниатюры и разыгрывал их дома в ожидании, что кто-то из домашних меня заметит и назовет гением.

Мое тщеславие оказалось попранным, поскольку меня таковым никто не называл. Но я не отчаивался — подражая Райкину, я подражал высшему, нет, самому высшему, потому что выше Райкина если и был кто-то, то этот кто-то звался Чарли Чаплин.

Я сходил с ума от желания переплюнуть Райкина. Однако этот младоидиотизм не имел никаких возможностей для самоутверждения.

Пылать мало. Надо было что-то уметь.

И притом — срочно, ибо юность не терпит, когда что-то важное откладывается на завтра.

Мне хотелось побед на сцене, и — немедленно.

«Но ты же еврей!» — тотчас приходила в голову отрезвляющая и какая-то до боли правдивая мысль.

«Ну и что?.. На эстраде много евреев! — думалось в ответ. — Я буду не хуже».

«Ты не будешь. Тебе никто не даст. Тебя никто не знает. И ты пока ничего не умеешь».

«Что за комплексы?.. Не умеешь — учись. Попробуй что-то свое. Сделай попытку. Надо попытаться сделать что-то самостоятельное».

После этих слов труба пела еще громче и изворотливей. Я жил во власти этой мелодии.

Потому и сделал вполне логичный шаг — в сторону клуба МГУ, где меня встретили два потрясающих человека: руководитель эстрадного коллектива Георгий Яковлевич Вардзиели и директор Савелий Михайлович Дворин.

Им суждено было сыграть существенную роль в моей жизни — они первыми открыли мне дверь в искусство, погладив по головке и предоставив возможность творить. При этом оба давали мне советы по теме «как жить» на основании своего житейского опыта, диалектично перетекавшего во вселенский. Оба были моими «рэбе», пришедшими в пространство моей души, росшей в безотцовщине и потому, наверное, чутко нуждавшейся в получении каких-то внутренних опор со стороны мужского дружелюбного воздействия.

Я как-то очень быстро приник к этим очень разным людям, признав за ними старшинство по части мудрости и выстраданного опыта. Редкий случай, когда хотелось их «слушать» — наверное, это и есть то, что мы так часто зовем «уважением».

Недаром Дворина мы звали «папой Савой», а Гоги Вардзиели — большой рыжий грузин с чисто еврейской внешностью — производил впечатление человека-солнца Глаза его сверкали всегда, он лучился так, что я и сегодня, по памяти, физически ощущаю распространяемую им вокруг этакую тотальную радость.

Красивое слово «инфаркт миокарда».

В нем слышится громкий рык леопарда! —

эти шутливые строки Георгия были вдохновенно читаемы автором всем нам как раз в канун его неожиданной смерти от этого самого инфаркта.

Может быть, столь мощное жизнелюбие шло от профессии — Георгий Яковлевич был режиссером театра оперетты, но когда я нескромно позволил в его присутствии маленькую иронию по поводу этого жанра, сказав, что «в оперетте мы дурью мучаемся», Вардзиели вдруг нахмурился (какая редкость для него!) и хрипловато произнес:

— В театре надо любить дурь.

На меня эта фраза, помнится, произвела большое впечатление, поскольку на дворе стояла совсем другая погода — лучшие люди искусства в то самое время отстаивали как бы прямо противоположное — интеллектуальный театр, интеллектуальное кино, интеллектуальную литературу… Чтобы замкнуть этот круг, не хватало только интеллектуальной эстрады.

Вот почему создание эстрадной студии МГУ «Наш дом», говоря громко, — закономерный итог поисков самого себя в океане разнонаправленных волн. К тому же, мне казалось чрезвычайно привлекательным соединить «дурь» с «интеллектом» — то, что мы называли «закидонами» в области формы, следовало научиться насыщать самым острым смыслом, самым актуальным содержанием.

Достоинство папы Савы заключалось в том, что он понял с полуслова мое предложение и согласился на замену старого, одряхлевшего эстрадного коллектива МГУ на совершенно новую студию с совершенно другими задачами. Но когда он узнал, что у меня есть идея — пригласить к руководству новой студией (кроме меня самого) Альберта Аксельрода из капустника 1-го медицинского института и Илью Рутберга из «Первого шага» ЦДРИ, папа Сава неожиданно блеснул очками:

— А что?.. Три еврея на одной зарплате — такого в Москве еще не было!..

Он, конечно, осознавал свой собственный риск в этом деле — ведь прикрывать нас в инстанциях — прежде всего в парткоме МГУ — предстояло директору, однако С.М. Дворин не испугался этой миссии, за что ему вековечное спасибо. Ведь мог бы и испугаться — и тогда что?.. Не было бы ничего и никого, что зовется, к примеру, Геннадием Хазановым, Александром Филиппенко, Михаилом Филипповым, Семеном Фарадой, Максимом Дунаевским… И КВНа, может быть, в нашей стране не было бы. Ибо КВН как идея, как движение родился из недр нашей студии.

А ведь все висело на волоске. Савелий Дворин, взявший «на себя» три еврейских фамилии в 1958 году, поверьте, был героем в тот момент — это я вполне серьезно так считаю, и никто не сможет меня переубедить в обратном.

Почему он это сделал?..

Я думаю, потому лишь, что, будучи сам евреем, то есть человеком, пережившим множество смертельно опасных эксцессов («дело врачей» и «борьба с космополитами» для него были недавней историей), папа Сава имел азарт победы в безнадежном деле, ему хотелось сделать клуб МГУ истинным культурным центром Москвы, «чтоб все сюда ходили», чтоб «здесь была Жизнь».

Он пошел на ЭТО еще и потому, что принадлежал к блистательной плеяде директоров-романтиков, еще со времен НЭПа и тридцатых годов, знавших досконально театральное дело и, главное, любивших не только само это дело, но прежде всего людей, его делавших, — он любил ТАЛАНТ, служил ТАЛАНТУ, и этим все сказано.

Преклоняясь перед Вардзиели и Двориным, я отдаю должное допотопному театральному Служению, которое нынче редкость. Вся штука в том, что оба «всё понимали», но думали и поступали в те темные времена, исходя из своих собственных представлений о ценностях жизни.

Папа Сава, к примеру, сразу сказал:

— Когда меня из-за вас уволят, вас уже ничто и никто не спасет, запомните.

Как в воду глядел. Папа Сава был нашим щитом. Правда, его не уволили. Он сам ушел из жизни — аккурат в начале «пражской весны» 68-го года, а в декабре 69-го нас «ликвидировали».

На месте Дворина оказался юный приспособленец Ваня Несвит, которого я не мог физически переносить сидящим в директорском кабинете в кресле папы Савы. Ваня был типичный Молчалин с приветливой улыбкой на комсомольском лице — его подпись на последнем приказе стоит и сейчас у меня перед глазами.

— Пойми, — шептал мне Ваня на ухо, — я не антисемит, но… что я могу?.. Я же ничего не могу.

И действительно, что он мог?.. Он же ничего не мог.

В книгах гений Соловьевых,

Гейне, Гете и Золя.

А вокруг от Ивановых

Разрывается земля! —

это мы пели со сцены в спектакле «Вечер русской сатиры» — знаменитые стихи Саши Черного были положены мною на собственную музыку.

— Сними! — говорили мне со всех сторон. — Это сегодня не в жилу.

Я не снимал, понимая, что «это» будет «не в жилу» всегда.

А в спектакле «Сказание про царя Макса-Емельяна» впервые прозвучала песенка «Кихелэх и земелэх» — на стихи Моисея Тейфа, поэта-фронтовика и поэта-лагерника. Мелодию этой песни я сочинил потому, что был буквально потрясен переводом Юнны Мориц, сделавшей идиш великолепно звучащим по-русски.

И снова:

— Сними!.. Спектакль не пойдет, если в нем будет эта песня.

Конечно, я спрашивал в парткомах-профкомах:

Но почему?.. Это же антифашистская, антигитлеровская песня!

Знаете, какой был ответ?

— Да, антифашистская… Но не надо эту тему акцентировать.

Я удивлялся:

— Как не надо?.. Почему не надо?

— Потому, что это еврейская тема. Антифашистская, но — еврейская.

— А что?.. Еврейская антифашистская тема у нас запрещена?

— Кто сказал «запрещена»?.. Мы сказали «не надо акцентировать», а это совсем другое.

— То же самое.

— Нет, товарищ Розовский, мы ничего не запрещаем. Мы советуем. Рекомендуем. Но если вы не слышите наших советов, если не идете нам навстречу, вы идете против. Значит, вы не понимаете политики партии, не разделяете наших взглядов.

Антисемитских взглядов, сами понимаете, я не разделял.

Но эти разговоры вел до бесконечности. Я их брал измором.

Они не давали играть спектакль, я не убирал из спектакля песню «Кихелэх и земелэх».

— Да убери ты ее. И без нее спектакль хорош.

— Не уберу.

— Ну и дурак. Спектакль дороже, чем одна какая-то песня.

— Не какая-то.

— Что ты такой упертый?..

— Я не упертый.

— А кто же ты?

— Я — еврей, — сказал я. — А вы — фашисты тут все.

Что началось!.. Поднялся страшный ор.

Я ушел, хлопнув дверью.

Наступило лето, каникулы. Потом сентябрь, октябрь… «Переговоры» были приостановлены…

Я писал письма в «инстанции».

Наконец меня приняли в горкоме партии.

Разговор получился более чем странный.

Мне на полном серьезе предъявили обвинения, от которых волосы стали дыбом.

— Зачем это название?.. Макс… Это что, намек на Маркса?!

Я опешил.

— И потом желтизна… у вас там этот царь выходит с папкой… С желтой папкой!..

— И что?.. Почему нельзя с желтой?

Ответ меня потряс. Это было лучшее, что я слышал в 1968 году.

— А вы что, не знаете, что желтый цвет — это национальный цвет еврейского народа!..

Здесь следовало расхохотаться. Или хотя бы начать объяснять высокому начальнику по порядку: во-первых, царь Макс-Емельян выходил у меня на сцену с несколькими папками — синей, красной, зеленой… среди этого разноцветья, может быть, была и желтая… Но я как режиссер если и придавал значение разноцветью, но никак не мог представить, что какая-то случайно затесавшаяся под мышку царя «желтизна» будет восприниматься столь неожиданным образом… Во-вторых, что за чушь считать желтый цвет — «национальным цветом еврейского народа»?.. Партийный чиновник хоть и бонза безграмотная, но мог бы знать, что цвета Израиля — бело-голубые, а вовсе не желтые… Это ты, видимо, с черно-желтой звездой Давида спутал, антисемитская твоя рожа!..

Вместо смеха и ненужных объяснений я изо всех сил стукнул кулаком по его столу — да так, что письменный прибор подпрыгнул, затем схватил стол за его край и начал трясти, крича на весь горком:

— Провокация!.. Провокация!.. Провокация!

Тотчас в кабинет влетела секретарша.

— Тихо!.. Тихо!.. Что случилось?.. Мы сейчас милицию вызовем!..

Высокий начальник заерзал в кресле.

— Ты чего, Марк?.. Успокойся!.. Я специально это тебе сказал, чтобы посмотреть, как ты будешь реагировать… Успокойся!

Ах, вот оно что… Проверить меня хотел… Ну, проверил?..

Говоря театральным языком, он играл со мной «этюд». Да ведь и я с ним играл. Я был в образе этакого «неуправляемого художника» — сия маска ругала любого советского аппаратчика, партийца, больше чем что бы то ни было, ибо взрывала застой в их кабинетах, мешала тихому размеренному существованию во власти с запахом морга.

Это действовало.

Во всяком случае мне не раз помогало мое актерское вхождение в образ яростного, разбушевавшегося фантомаса именно при соприкосновении с противником, каким бы грозным, каким бы всесильным он ни казался. И сейчас (конечно, гораздо реже!) я применяю этот метод — к примеру, в передаче «К барьеру!» на НТВ, где пришлось именно в такой рискованной форме дискутировать с депутатом Госдумы Митрофановым по поводу установки на Поклонной горе памятника Сталину.

Это был бы памятник не столько вождю лично, сколько сталинщине. Но доказывать эту истину пришлось, напустив на себя — я сделал это совершенно сознательно — опять-таки рьяную энергетику с десятикратным эмоциональным выбросом. Жанр телевизионного шоу требовал от меня только такого поведения — иначе победить было невозможно. Передо мной (незадолго) у того же барьера честный порядочный человек, истинно русский интеллигент космонавт Леонов, как и подобает, интеллигентно спорил с зоологическим антисемитом Макашовым и, как известно, проиграл. Мне не хотелось печального повтора.

Но вернемся в горком конца 60-х годов.

Именно в тот день, когда меня там столь мелко провоцировали, присутствовавший при разговоре инструктор горкома ВЛКСМ — по выходе из кабинета — начал меня задушевно поддерживать:

— Нуты даешь, Марк!.. Так здесь себя не ведут… И потом, ты сам должен понимать… Должен!..

— Что я должен понимать?

— Ну, эти три фамилии… Аксельрод, Розовский, Рутберг… ну, это же вообще… ну, такого просто не может быть!..

— Чего не может быть?

— Ну, чтоб эти три фамилии — вместе!.. Чтоб вы руководили театром… Ну, этого же нигде в стране больше нет… Три таких…

— Каких?

— Ну, ты сам пойми… Ты не понимаешь?.. Аксельрод… Рутберг… Розовский!..

Он и еще раз произнес, с инверсией:

— Рутберг!.. Розовский!.. И еще — Аксельрод!..

Я выдержал паузу. Между прочим, разговор происходил на беломраморной горкомовской лестнице, на стене висел огромный портрет Ленина. Я кивнул на него:

— А знаешь, что об этом обо всем Ленин сказал?..

— Что?

— Он сказал: не каждый подлец — антисемит, но каждый антисемит — подлец!

Миша — так звали инструктора — изменился в лице. Его, мне показалось, как-то даже чуток перекосило. А может, говорю, мне показалось.

Он встал на ступеньку, перегородив мне дорогу:

— Это правда, что Ленин так сказал?

— Это правда, — сказал я, до сих пор не веря, что эти слова сказал именно Ленин. Но тогда, видно, под воздействием портрета и всего того, что только что происходило в кабинете бонзы, мне самому хотелось верить.

Реакция Миши была ошеломительной. Он тотчас достал записную книжку, вынул авторучку и чрезвычайно серьезно ляпнул:

— Дай слова переписать!..

Давно уж это происходило, но помнится хорошо: меня от смеха закачало, я чуть не полетел вниз по партийной лестнице.

Между прочим, через несколько дней Ваня Несвет вызвал меня к себе и начал с подмигиванья:

— Тут звонили кое-откуда кое-кому…

— И что?

— «Сказание» можно играть.

Я то ли икнул, то ли крякнул.

— А «Кихелэх» — можно петь?

— Не сказали. А раз не сказали — значит, можно.

— Ваня, ты уверен?

— Уверен. Если б что-то было нельзя, то они обязательно бы сказали. А раз ничего не сказали, — значит, все можно.

Вот так спектакль «Сказание про царя Максимилиана» был пробит. И пробит в том виде, в котором поставлен.

Конечно, его запрещали не только из-за так называемой «еврейской темы».

Эта гема, действительно, была не главной в нем, — виртуозный, ослепительный стих Семена Исааковича Кирсанова дал повод для искрометных актерских импровизаций, множества мощных музыкальных номеров (основной композитор — юный Максим Дунаевский), но главный сумасшедший успех этого представления был обеспечен злой сатирой на все советское: 400 тысяч царей — сыновей главного героя, страдавшего до рождения первенца от импотенции, — сказочно сели на загривок своему народу — начались вселенский голод, пожары, войны и разрушения… Партия узнала себя в этом сюжете и вполне реалистично отреагировала на выдумку в балаганном стиле. «Еврейская тема» входила в общий интернациональный смысл «Сказания» — в нем участвовали шуты разных стран и народов, но объединяющим качеством являлся чисто русский метафоризм первоисточника.

Кстати, меня допрашивали в парткоме:

— Это русская сказка?

— Да.

— А почему тогда у Кирсанова отчество «Исаакович»?

Я, помнится, смущал их своим шутливым ответом:

— Так уж случилось. Но ведь у Сталина тоже было еврейское имя.

Они на секунду задумывались, сверяя имя «Иосиф» с русскими святцами, и улыбались. Один дяденька даже погрозил мне при этом пальчиком.

Удивительное время… Я к чему про все это рассказываю?.. А к тому, что когда нынче частенько слышу о том, что, мол, «шестидесятники» — сплошь продавшиеся советской власти карьеристы, меня, мягко говоря, трясет от этой злобной клеветы и подлости. Пусть бы они походили в парткомы-горкомы вместо меня!.. Пусть бы они делали себе карьеру в то время, как я!..

Еще был интересный момент, когда нас закрывали на заседании Правления клуба МГУ, — неожиданно встал один студент экономического факультета и внятно произнес:

— А я не согласен.

Профсоюзные деятели заволновались: как так?.. И что за герой — народный заступник — нашелся, чуть ли не генеральной линии перечит… Между тем студент объяснил свою позицию подробно.

— «Наш дом» — театр патриотический, нужный молодежи. Закрывать его — ошибка.

Можно было ахнуть от такой смелости.

Я и ахнул.

Однако потом, через много лет, все встало на свои места. Студент-экономист впоследствии оказался в Израиле. Его зовут Юрий Штерн. Он депутат Кнессета и очень уважаемый в этой стране человек.

Но ведь тогда, в 69-м, этой «карьерой» и не пахло. Надо было, поверьте, проявить гражданское мужество и сказать эти дорогостоящие во все времена инквизиции слова:

— А я не согласен.

Видно, быть евреем — непростая доля.

И мне, простите за откровенность, тоже, как многим из нас, пришлось это почувствовать. Жизнь была такова, что нам ежеминутно и каждодневно давали это почувствовать.

Я спрашивал Аксельрода:

— Алик, вот ты работаешь в клинике Неговского и в Боткинской… А каковы твои перспективы?.. Можешь ли ты стать министром здравоохранения, к примеру?

Алик смеялся и рассказывал в ответ анекдот про слона, которого хотели закормить:

— Съесгь-то он съест, да кто ж ему даст?!

И добавлял:

— Вам, грекам, этого не понять.

Точно!.. Уж кому-кому, а мне везде и всюду нужно было тыкать паспорт, где в графе «национальность» значилось комическое слово.

Был в те времена такой критик по фамилии Любомудров, по имени Марк. Тезка, значит. Молодой человек приятной наружности. На вид не антисемит. Но вид бывает обманчив.

Вот я и обманулся.

Марк Любомудров соорудил две клеветы на меня, на мои лучшие, самые важные, самые серьезные по тем временам спектакли.

Сначала он обрушился в «Огоньке», а затем в «огонь-ковской» книжной серии на «Историю лошади», пытаясь доказать, что «пегость» Холстомера есть еврейство Розовского. И до чего хитер этот Розовский. Самого Товстоногова обкрутил своим агрессивным жидомасонством. О, конечно, Любомудров нашел другие слова для утверждения своих клевет, но смысл, ручаюсь, был только такой. В дальнейшем критик, считающий себя искусствоведом, прославил себя и иными сугубо «патриотическими», почвенническими трудами, где чистота расы и чья-то «пегость» объявлялись несовместимыми. Коричневатый окрас Любомудрова еще не раз покажет себя во всей красе. А тогда…

Вслед за ударом по театральному Холстомеру, которого я, желая потрафить критику, с удовольствием переименовал бы в Холсто-Меира, Любомудров публикует в «Комсомольской правде» пасквиль под названием «Куплеты под шарманку», уничтожающий (после этой публикации спектакль был запрещен и снят с проката) мою работу «Убивец» — по роману Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание».

Здесь я получил по полной за Свидригайлова, произнесшего со сцены слова Достоевского о том, что «русские люди — вообще-то широкие люди, но беда быть широким без особенной гениальности». На этом основании Любомудров приписал МНЕ оскорбление русского народа. Да и шарманке досталось, хотя она частенько звучит на страницах великого романа.

Далее, после «Комсомолки», — заседание в Минкульте СССР, где меня долбят за «извращение русской классики», и знаменитая дискуссия на эти темы, где чудовищно выступали Куняев и Палиевский, а им блестяще отвечал Эфрос…

Сегодня цензуры (в театре) нет. Ставь что хочешь. Пиши что хочешь. Это, конечно, великое достижение, путь к которому устлан множеством погибших — стихотворений, страниц прозы, спектаклей, сцен из спектаклей, отдельных реплик…

В последние десятилетия я сделал на театре множество вещей, жизнь которых в советские времена была бы совершенно невозможной.

— Вас что, так волнует «еврейская тема»? — недавно вопрос журналиста был задан мне в лоб. Я в лоб и ответил:

— Да. Ибо я российский интеллигент.

Это я так сказал не потому вовсе, что хотел неинтеллигентно похвалиться своей «интеллигентностью», а из-за того, что всерьез считаю: без этой темы миру не обойтись. Достоевский назвал свой роман «Униженные и оскорбленные» — эти слова стали знаком генеральной темы всей русской литературы, но в кровавой истории 20-го века они вполне относимы и к евреям.

В июне 2005 года театр «У Никитских ворот» повез в Прагу на Всеевропейский еврейский фестиваль «Девятые ворота» два моих спектакля: «Майн кампф. Фарс» (пьеса Джорджа Табори) и «Фокусник из Люблина» (моя пьеса по прозе лауреата Нобелевской премии Исаака Башевича-Зингера) — успех был колоссальный. Но дело не собственно в успехе, а в том, что удалось предъявить все понимающей аудитории как раз те опусы, о которых в недавнее время нельзя было и мечтать.

Самое отрадное, что пражская публика реагировала с тем же восторгом, что и московская. Смеялась и плакала в тех же местах.

Это доказывает, что «еврейская тема» есть тема общечеловеческая, и совсем не обязательно ее реализовывать только в скрипично-клейзмерском ключе. Табори и Зингер — писатели мирового значения и звучания — и я горжусь этими своими еврейскими работами.

При этом — главное…

Всею жизнью своею я связан с Россией, русской культурой, которой и по сей день истово служу.

Неловко напоминать, но в контексте сегодняшнего рассказа о моем национальном мытарстве, может быть, стоит хотя бы перечислить лишь одни имена русских писателей и поэтов, чьи произведения я ставил на сцене, всякий раз пытаясь дать им вторую, уже театральную, жизнь.

Это (по памяти, не по порядку) Пушкин, Гоголь, А. Толстой, Л. Толстой, Салтыков-Щедрин, Карамзин, Чехов, Достоевский, Куприн, Зощенко, Бабель, Булгаков, Тургенев, Маяковский, Чаадаев, Шолохов, Гончаров, Гумилев, Шергин, Горький, Набоков, Гроссман…

Вот написал «Бабель», «Гроссман», и явственно слышу гадкие возражения националистов: «ну, какие же они русские, они — евреи…».

Ну, что поделаешь… Терпите. Ничего другого вам, подлецам, не посоветуешь.

За каждым именем — поверьте! — труд, и труд огромный. Муки творчества несусветные.

Вспоминаю дни путча. На улицах Москвы танки, по телевизору «Лебединое озеро», а я, грекоеврей, сижу за своим письменным столом (на кухне) и пишу книгу «Чтение дяди Вани». Кайф!.. Уж очень хорошо работалось в тот момент.

Рассказывают, будто Пуришкевич, глава «черной сотни», депутат той еще, то бишь дореволюционной, Думы якобы сказал:

— Почему нужно уничтожать всех евреев?.. Потому, что в каждом из них потенциально живет великий русский писатель!

Мысль спорная, но занятная. В ней радует откровенность, с которой шовинизм объявляет в открытую о своей ненависти к культуре как таковой. Стержнем этой ненависти становится братание антисемитизма и русофобии, их наднациональное слияние в окутанной дьяволиадой душе. Пример, скажем, Розанова показывает, как «мыслитель», выдвигавший свой зоологический антисемитизм в качестве основы своей философской доктрины, в конце концов приходит к юродскому, кликушескому ползанию перед еврейством, замаливанию своего греха перед ним и Христом. Но ведь и свой народ Розанов не ахти как жаловал — и в этом я вижу неслучайное презрение КО ВСЕМУ И ВСЯ, нездоровое, абсолютно патологическое неприятие ДРУГОГО, «не такого, как я». Воз почему не верю я ни розановскому покаянию, ни его же натужно-шовинистическому, по сути, возвышению «народа-богоносца» над остальным человечеством. Растрепанность этого миросо знания очевидна, ибо воинствующая ксенофобия всегда рано или поздно оборачивалась противу самого себя, действовала не только вовне, но и саморазрушающе.

Я потому и убежден, что Советский Союз распался — помимо экономических и политических причин — еще и по той простой причине, что потерял в истории нравственность — провозглашенная и с помпами поддерживаемая «дружба народов» оказалась блефом из-за реального человеконенавистничества на местах — в школе, в институте, на предприятиях, в магазинах, в горах и пустынях, на холмах и равнинах…

— Не надо было евреев трогать! — как сказал один мой приятель.

— Это ты к Сталину с такой претензией? — спросил я.

— И к Николаю Второму тоже.

— Давай уж тогда с Ивана Грозного начинать.

— Можно и раньше, — горько улыбнулся приятель.

Однако нам интереснее всего то, что происходит сейчас.

Внешне у нас и сегодня всё в порядке — империя, как и прежде, обязана твердить о равенстве и взаимоуважении граждан. Официально «государственного антисемитизма» нет, но у нас ведь его не было и во времена «дела врачей». У нас, правда, есть группа депутатов Государственной Думы, подобных Пуришкевичу, но в данном случае то, что Дума государственная, надо думать, мешает «государственному антисемитизму» таковым не быть. Что-то тут как-то не сходится.

Ну да это чепуха!.. Если у нас доказано неопровержимо, что и сам Христос был русским (как я греком!), то о чем еще говорить!..

Если раньше у нас воняла «черная сотня», то теперешние «государственники» сделались «пятитысячниками», картинно собрав именно столько подписей под своим антисемитским письмом. Фашистские и полуфашистские издания десятками и сотнями гуляют по стране, президент которой, вдыхая воздух Освенцима, публично осуждает Холокост.

Что мешает ему одним запретным ударом прикончить нынешних гитлеровцев?.. Конституция?.. Тогда на кой черт нам такая Конституция, которая через 60 лет после Победы над нацизмом позволяет нарушать элементарные права человека?! Свобода слова?.. Нет, свобода геббельсовской пропаганды.

Известный на весь мир художник прокламирует: «Россия — для русских. Израиль — евреям. А кому еще?»

Звучит хлестко, но подло в отношении многих народов, населяющих Россию. Правильно было бы «Россия для россиян». Что касается Израиля, спасибо за поддержку. Вот только как согласуется эта поддержка со званием Героя Советского Союза, присвоенного Насеру, ракетами «Скад» и красными от поцелуев с Арафатом щечками на физиономиях наших руководителей?

Конечно, в коридорах «Софьи Власьевны» антисемитизм был рассыпан везде и всюду. Шагу нельзя было ступить, чтобы не вляпаться в это дерьмо. Хохот Маклярского — слышала бы его моя мама… Но этот хохот носил, так сказать, дружественный характер. Гораздо хуже дело обстояло (и обстоит!), когда человек, которого все вокруг считали евреем и только евреем (это я!), сталкивался с непреодолимой стеной любого официоза, от которого исходила эта норма, — не брали на работу, не пускали к «секретам» (разве только избранных для пользы «оборонки» ученых гениев и отдельных титанов в области организации производства — таких в еврейской нации пруд пруди’), не давали учиться в институтах и университетах… Не раз мне, студенту факультета журналистики, приходилось слышать:

— Как ты туда попал?

— По конкурсу, — отвечал я, потупив взор.

— Ах, да… ты же у нас грек!..

Нередко в таких случаях хотелось дать в глаз. Но за что?.. Обидчик сам не понимал, что унижает меня. А унижал он меня, если честно считать, дважды — и как «грека», и как «еврея».

В глазах людей я был этаким приспособленцем. Вроде как испугался быть тем, кем я есть на самом деле, и с тех пор выдаю себя не за того парня. Поскольку доля истины в этом безусловно была, жить с моим пятым пунктом становилось все невыносимей — ведь каждого не возьмешь за пуговицу и не станешь каждому рассказывать про маму и папу, про Камчатку и 37-й год…

Жалеть меня надо было, а не смеяться!.. С этим «комплексом» я жил аж до последних перестроечных времен — до момента, когда в паспорте исчезла графа «национальность».

Пятый пункт в анкете и эта графа — близнецы-братья. Они, конечно, многое определяли в жизни миллионов людей, но они не могли одного — влезть в их внутренние миры, подчинить окончательно человека, который, как сейчас бы сказали, сам себя «идентифицирует».

Я себя всю жизнь «идентифицировал» как еврея, и потому особенно кололи меня чьи-то иронические слова типа:

— Когда надо, он грек, а когда надо, еврей.

Это была полная чепуха. Тут и доказывать что-то никогда никому не хотелось.

Тем более что те, кто считал меня евреем, делились на две неравные части: одни поддерживали как «своего», другие называли (громко, тихо или про себя — неважно) «жидом».

«Ох, не шейте вы евреям ливреи» — справедливо сказано поэтом в песне.

То, что я по паспорту «грек», мне в редких случаях безусловно помогало, но отнюдь не спасало — сразу вылезала наружу правда. Та самая, которой я был ВЫНУЖДЕН стыдиться: ах, мама, мамочка моя, зачем ты это сделала?.. Ах, зачем?.. Ах, зачем?..

Конечно, в нашем обществе случались люди, которым было до феньки, кто я — да хоть татарин!., да хоть ненец!.. Как говорится, лишь бы человек был хороший!..

Но этот взгляд при всем его интернационализме и гуманизме принадлежал, как правило, людям простым и честным, от которых в те советские времена ровным счетом ничего не зависело, ибо они никак не могли влиять на твою судьбу. Как приятно было разговаривать с ними НА РАВНЫХ!..

Но и тут иной раз доходило до смешного.

Однажды — это уже происходило недавно — я выступал на радио в «живом эфире». Журналистка, бравшая у меня интервью, видимо, захотела поговорить со мной на больную тему. Она спросила:

— А как Вы относитесь к только что вышедшей книге Солженицына «Двести лет вместе»?..

А я возьми и скажи:

— Очень уважаю Александра Исаевича как бывшего главного диссидента страны и автора книги «Архипелаг ГУЛАГ». Но вот последнее название считаю неудачным. Вернее, неточным…

— Что Вы имеете в виду? — спросила журналистка.

— Солженицын — православный человек, не так ли?.. Так вот, как православный человек, служащий истине, он мог бы один нолик в названии прибавить!..

Что тут началось!.. Из живого эфира на меня посыпались стрелы радиослушателей, а сама журналистка с трудом перевела разговор на другие темы.

— Закрой рот! — сказала мне жена после этой передачи.

Все правильно. Но объясните мне. как закрыть рот в живом эфире?!

1979 год. Я безработный. Спасает только Рижский театр русской драмы, где благодаря доверию Аркадия Каца мне дают ставить так называемую «русскую трилогию» — «Убивец» по «Преступлению и наказанию» Ф. М. Достоевского, потом «Историю лошади» по «Холстомеру» Л. Н. Толстого и, наконец, «Бедную Лизу» по рассказу Н. М. Карамзина.

Все три работы (стихи для них написал мой друг, поэт Юрий Ряшенцев) стали для меня важнейшим этапом и в освоении режиссерской профессии, и опытом труда в «чужом» коллективе, который в процессе сотворчества стал родным.

Блестящие рижские артисты — Саша Боярский, Марк Лебедев, Нина Незнамова, Женя Иванычев и другие, всех не перечислишь, — создали под руководством А. Каца и его замечательного завлита Сегаля совершенно уникальный театр с абсолютно неповторимым репертуаром. Атмосфера, царившая здесь, и по сей день представляется завидной, ибо, оказывается, люди могли в советское время делать общее дело в обстановке доброжелательной и светлой. Выходили один за другим блестящие спектакли, имевшие ошеломительный успех — и у публики, и у критиков…

Итак, Рига меня спасала, как спасал Г. А. Товстоногов после закрытия «Нашего дома». Но счастье кончилось. В Москве — полнейшие тупики. Никакой работы не светит нигде. Изгой.

— Поезжайте в свой Израиль! — слышится на каждом шагу. Кто-то точно определил это время как период великого расцвета полного застоя.

— Что Вы делаете в России? — спросил меня иностранный корреспондент.

— Я здесь ночую, — пошутил я, и в этой шутке была доля шутки.

Остальное — правда. Пьеса «История лошади» шла по всему миру, а меня не выпускали ни на одну премьеру, хотя приглашения сыпались отовсюду.

Обстоятельства выталкивали меня из страны. Жить было не на что.

Бывало, в кармане оставалось 20 копеек. Жена Галя стоически держала семейный бюджет, получая за свою работу в балетной команде Театра Эстрады гроши.

Я писал в стол — пьесы, инсценировки, статьи, сценарии… От того, что ничего не идет — не печатается, не ставится, не играется, — настроение частенько бывало препаршивое.

Василий Павлович Аксенов будто прочел мои мысли: — Надо им вмазать.

И рассказал идею «Метрополя». Через неделю я отнес Аксенову статью «Театральные колечки, сложенные в спираль».

Не прошло и пары месяцев, как грянул гром.

«Мое участие в «Метрополе» имело целью содействовать поиску и эксперименту в советском театре. Что касается возможной публикации за рубежом, прошу защитить мои права в соответствии с законом об авторском праве, действующем в нашей стране» — такую телеграмму, помнится, я послал в Союз писателей, когда его московский секретарь Ф. Ф. Кузнецов потребовал от меня письменных заявлений.

Текст телеграммы вызвал, видимо, дикое раздражение, поэтому ко мне домой был послан для зондажа писатель-прозаик Владимир Амлинский, занимавший в Союзе секретарскую должность. Он постоял у меня на балконе и с трудом произнес:

— Зачем ты это сделал?

— Хотел содействовать поиску и эксперименту в советском театре, — отчеканил я.

— Но ведь будут неприятности, — хмуро буркнул Амлинский.

— Что касается возможной публикации за рубежом, — на голубом глазу ответил я, — прошу защитить мои права.

— Как?

— В соответствии с нашим авторским правом.

— А-ааа, — протянул Амлинский и ушел.

На следующий день ко мне пожаловал мой друг Лева Новогрудский, состоявший в партийном бюро Московского отделения Союза писателей, драматург. Я не сразу понял, что он тоже выполняет некую задачу, данную сверху: ему поручили разузнать у меня… вот только что именно — осталось в неизвестности, поскольку Лева, человек благородный и порядочный, участвовать в моем перевоспитании не мог, но не мог ко мне и не пойти, поскольку выполнять поручение партбюро — это его долг.

Он сразу, с порога, вытащил бутылку водки, и мы сели ее пить.

Пили молча.

Я ждал, что сейчас, вот сейчас он что-нибудь спросит или скажет. Ничего не сказал, ничего не спросил.

Выпили мы в полной тишине эту бутылку, он еще молча посидел минут пятнадцать. Потом встал из-за кухонного стола, сказал:

— Ну, я пошел. Пока.

— Пока, Левушка.

И Левушка Новогрудский ушел.

Вот такая со мной велась серьезная идеологическая работа. Впоследствии Новогрудский мне объяснил, что ему велено было меня «расколоть» и заодно авторский коллектив расщепить, уговорив меня отказаться от участия в «Метрополе». Ни Амлинский, ни Новогрудский с задачей не справились. Поскольку лишь обозначили формально выполнение задачи. Товарищи из КГБ посчитали, что я над ними издеваюсь. Подобный колпак опускали на каждого участника, угрожали полным изничтожением, провоцировали на предательство.

Кульминацией было обсуждение без «бэ», то бишь осуждение «Метрополя» в Союзе писателей с последующей публикацией выступлений коллег в газетенке «Московский литератор». Этот раритет советизма образца 1980 года хранится где-то у меня на антресолях как свидетельство падения тех, кто низко летал. Перечислять выступавших не буду, поскольку боюсь, вдруг опять стошнит. Бог с ними!

Но Феликс Феодосьевич Кузнецов, пошедший на нас войной из явно карьерных соображений, — ах, как ему было выгодно проявить свое верноподданничество и поплясать на нашем массиве! — достоин звания главного нашего гробокопателя.

Он не удовлетворился тем, что подсылал ко мне своих ходоков, — вызвал меня на ковер, то есть к себе в кабинет.

— Ну, Марк, от тебя я не ожидал… Ай-яй-яй! Он начал проникновенно. Журил эдак слегка. Поскольку я не поддался на эту чисто следовательскую уловку — начинать издалека и по возможности ласково, — он перешел к литературоведению:

— Статья твоя безобидная. Под Шкловского. Я прочитал и ничего такого в ней не нашел. Ты глупость сделал — дал бы мне, мы бы спокойно ее где-нибудь напечатали, а теперь…

— Что теперь? — поинтересовался я.

— Придется расхлебывать.

Он вдруг сделался холодным и жестким. Такой железный Феликс. А с виду разночинец — бородка, очечки, ни дать ни взять этакий а lа Добролюбов для бедных.

Он взял ручку, положил передо мной белый листок. И стал рисовать.

— Это ты.

Дальше он обвел точку большим кругом.

— А это Союз писателей.

Мне почему-то вспомнилась сцена «Картошка» из кинофильма «Чапаев», где главный герой перед боем раскладывает клубни на столе, имитируя расположение войск.

— Теперь другая ситуация, которую ты создаешь. Вот Союз писателей, — он нарисовал еще один кружок. — И ты, — он поставил точку рядом с кружком. — Выбирай!

Кабинет улетучился, я почувствовал в камере запах параши.

— Или ты — внутри. Или ты — вне. Только два варианта. Тебе какой больше нравится?

Я сказал, что вообще-то я всё объяснил в телеграмме…

— Кончай, — сказал Феликс Феодосьевич, — ты нас здесь за дураков, что ли, держишь?..

— Ну почему за дураков… — попытался было возразить я. Под дурака.

— Твою телеграмму зачитали на секретариате. Все смеялись.

— А что в ней смешного?.. Ничего смешного…

— Кончай, — строго произнес Феликс. — Я с тобой по-хорошему, и ты давай… Я тебе честно, и ты честно…

Тогда я сказал, что если честно, то я не против быть внутри, раз меня в 1976 году в этот Союз приняли…

— Уезжать не собираешься? — спросил, наконец, Феликс главное.

— Нет.

— Нет? — переспросил он.

— Нет! — сказал я с вызовом.

— Тогда запомни: у нас не Союз писателей. У нас Союз СОВЕТСКИХ писателей. Так что кто не СОВЕТСКИЙ или АНТИСОВЕТСКИЙ, тот будет ВНЕ.

Где-то когда-то я уже это слышал. Ах да, мудрый Алик Аксельрод — друг и коллега по «Нашему дому» — мне то же самое говорил. Только не про писателей, а режиссеров. Как в воду смотрел, предупреждая.

Прошло много лет с момента того разговора. Многих «метрояольцев» уже нет в живых — Володи Высоцкого, Семена Липкина, Юры Карабчиевского, Фридриха Горенштейна, Генриха Сапгира… Юз Алешковский в Америке.

Вася Ракитин во Франции… Недавно ушел и Вася Аксенов — стальная птица шестидесятничества… Зато Женя Попов и Витя Ерофеев, исключенные из Союза и восстановленные в нем, — творят в полную силу… Инна Лиснянская, слава Богу, тоже издается и читается… И мне грех жаловаться. Можно сейчас сказать — мы победили. Хотя в те годы нелегко пришлось — система придавила нас, казалось, бетонной плитой, на поверку оказавшейся пустотелой, — и в 91-м, то есть буквально через 10 лет всего, развалилась вмиг. А тогда — хотя из Союза не искл ючили, но книгу, сданную мною в издательство, разобрали в наборе, сценарий на «Мосфильме» закрыли, договор порвали, в очередной раз лишили права выступать публично, восстановили мою фамилию в «черном списке»…

Но я не жалею обо всем этом.

«Метрополь» — это была птичка, которая запела в клетке. Цензура вздрогнула, потому что мы ее для себя отменили. Мы просверлили дырочку в железном занавесе и прокричали: свободу нам и нашим конвоирам! Всем!.. Это был призыв к перестройке в момент застоя нашего родного литературного болота. И я по сей день горжусь, что был участником этой чисто литературной затеи, от которой задребезжали стекла тогдашней Лубянки и заерзали задницы в секретарских креслах Союза СОВЕТСКИХ писателей.

Что же добавить ко всему этому?

Вероятно, надо сказать, что с недавних пор у меня новый паспорт, и теперь, когда мое имя и моя фамилия упомянуты в «Еврейской энциклопедии», я могу вспомнить, как недавно один журналист спросил меня не без лукавства:

— Как Вы относитесь к евреям?

А я в тон ему ответил:

— Я к ним отношусь.

Давно уже нет на свете ни моей мамы, ни моего папы, но я уверен, им обоим мой ответ понравился бы.

Отчим и семья Розовских

Некоторое время назад я прочитал ошеломившую меня книгу. Называлась она «Семья Розовских» и имела подзаголовок «Люди необыкновенной судьбы».

Издана в Израиле, в издательстве «Компас», на русском языке. Снабжена множеством фотографий. Автор — некто Александр Гак, бывший сотрудник Музея революции, ученый-архивист, кандидат исторических наук…

В этой книге рассказывается трагическая и романтическая история семьи моего отчима — Григория Захаровича Розовского, чью фамилию я ношу благодаря формальному усыновлению с 1953 г., как раз с момента получения паспорта в 16 лет. Кабы знал я, к какому роду оказался присоединен!..

Все сплошь революционеры. Пламенные и неподкупные. Старые большевики-ленинцы. Те самые, которые пели «Интернационал» и всю жизнь боролись «за землю, за волю, за лучшую долю»…

«Либертэ! Фратернитэ! Эгалитэ!» — как прекраснозвучны эти слова. Как на самом деле ПРИВЛЕКАТЕЛЬНЫ эти лозунги Французской революции! И как легко воспринять их душой и сердцем, еще не зная ни о грядущем Большом терроре, ни о голоде и войнах, ни о том, что никакие сами по себе светлые идеалы и идеологемы не восторжествуют, если «счастье человечества» будет строиться не то что на слезинке какого-то ребенка, а на омытом кровью фундаменте непрекращающегося, неостановимого насилия.

«Цель оправдывает средства» — вот с чего начинается любой беспредел, жертвами которого окажутся в обязательном порядке и сами палачи. А всему виной — несправедливость жизни, гнусное и мерзкое несоответствие реальности и представления о том, каковой она должна быть. Ох уж это «должна»!..

Хочется изменить проклятую реальность к лучшему, но как, каким образом?!

Мои предки — родственники по линии отчима, — может быть, и не задавались вопросами ответственности за свои деяния перед Богом, но перед самим собой каждый из них был праведен и чист, это точно.

А началось все с Иосифа Розовского, про которого можно прочесть… в романе Льва Николаевича Толстого «Воскресение»! Даю здесь этот отрывок полностью, дабы показать, откуда пошли эти корни, взрастившие целую семью больных людей с диагнозом «профессиональное революционерство».

«— В тюрьме, куда меня посадили, — рассказывал Крыльцов Нехлюдову (он сидел с своей впалой грудью на высоких нарах, облокотившись на колени, и только изредка взглядывал блестящими, лихорадочными, прекрасными, умными и добрыми глазами на Нехлюдова), — в тюрьме этой не было особой строгости: мы не только перестукивались, но и ходили по коридору, переговаривались, делились провизией, табаком и по вечерам даже пели хором. У меня был голос хороший. Да. Если бы не мать, — она очень убивалась, — мне бы хорошо было в тюрьме, даже приятно и очень интересно. Здесь я познакомился, между прочим, с знаменитым Петровым (он потом зарезался стеклом в крепости) и еще с другими. Но я не был революционером. Познакомился я также с двумя соседями по камере. Они попались в одном и том же деле с польскими прокламациями и судились за попытку освободиться от конвоя, когда их вели на железную дорогу. Один был поляк Лозинский, другой — еврей, Розовский — фамилия. Да.

Розовский этот был совсем мальчик. Он говорил, что ему семнадцать, но на вид ему было лет пятнадцать. Худенький, маленький, с блестящими черными глазами, живой и, как все евреи, очень музыкален. Голос у него еще ломался, но он прекрасно пел. Да. При мне их обоих водили на суд. Утром отвели. Вечером они вернулись и рассказали, что их присудили к смертной казни. Никто этого не ожидал. Так неважно было их дело — они только попытались отбиться от конвоя и никого не ранили даже. И потом так неестественно, чтобы можно было такого ребенка, как Розовского, казнить. И мы все в тюрьме решили, что это только, чтобы напугать, и что приговор не будет конфирмован. Поволновались сначала, а потом успокоились, и жизнь пошла по-старому. Да. Только раз вечером подходит к моей двери сторож и таинственно сообщает, что пришли плотники, ставят виселицу. Я сначала не понял: что такое? какая виселица? Но сторож-старик был так взволнован, что, взглянув на него, я понял, что это для наших двух. Я хотел постучать, переговориться с товарищами, но боялся, как бы те не услыхали. Товарищи тоже молчали. Очевидно, все знали. В коридоре и камерах весь вечер была мертвая тишина. Мы не перестукивались и не пели. Часов в десять опять подошел ко мне сторож и объявил, что палача привезли из Москвы. Сказал и отошел. Я стал его звать, чтобы вернулся. Вдруг слышу, Розовский из своей камеры через коридор кричит мне: «Что вы? зачем вы его зовете?» Я сказал что-то, что он табак мне приносил, но он точно догадывался и стал спрашивать меня, отчего мы не пели, отчего не перестукивались. Не помню, что я сказал ему, и поскорее отошел, чтобы не говорить с ним. Да. Ужасная была ночь. Всю ночь прислушивался ко всем звукам. Вдруг к утру слышу — отворяют двери коридора и идут кто-то, много. Я стал у окошечка. В коридоре горела лампа. Первый прошел смотритель. Толстый был, казалось, самоуверенный, решительный человек. На нем лица не было: бледный, понурый, точно испуганный. За ним помощник — нахмуренный, с решительным видом; сзади караул. Прошли мимо моей двери и остановились перед камерой рядом. И слышу — помощник каким-то странным голосом кричит:

«Лозинский, вставайте, надевайте чистое белье». Да. Потом слышу, завизжала дверь, они прошли к нему, потом слышу шаги Лозинского: он пошел в противоположную сторону коридора. Мне видно было только смотрителя. Стоит бледный и расстегивает и застегивает пуговицу и пожимает плечами. Да. Вдруг точно испугался чего, посторонился. Это Лозинский прошел мимо него и подошел к моей двери. Красивый был юноша, знаете, того хорошего польского типа: широкий, прямой лоб с шапкой белокурых вьющихся тонких волос, прекрасные голубые глаза. Такой цветущий, сочный, здоровый был юноша. Он остановился перед моим окошечком, так что мне видно было все его лицо. Страшное, осунувшееся, серое лицо. «Крыльцов, папиросы есть?» Я хотел подать ему, но помощник, как будто боясь опоздать, выхватил свой портсигар и подал ему. Он взял одну папироску, помощник зажег ему спичку. Он стал курить и как будто задумался. Потом точно вспомнил что-то и начал говорить: «И жестоко и несправедливо. Я никакого преступления не сделал. Я…» В белой молодой шее его, от которой я не мог оторвать глаз, что-то задрожало, и он остановился. Да. В это время, слышу, Розовский из коридора кричит что-то своим тонким еврейским голосом. Лозинский бросил окурок и отошел от двери. И в окошечке появился Розовский. Детское лицо его с влажными черными глазами было красно и потно. На нем было тоже чистое белье, и штаны были слишком широки, и он все подтягивал их обеими руками и весь дрожал. Он приблизил свое жалкое лицо к моему окошечку: «Анатолий Петрович, ведь правда, что доктор прописал мне грудной чай? Я нездоров, я выпью еще грудного чаю». Никто не отвечал, и он вопросительно смотрел то на меня, то на смотрителя. Что он хотел этим сказать, я так и не понял. Да. Вдруг помощник сделал строгое лицо и опять каким-то визгливым голосом закричал: «Что за шутки? Идем». Розовский, очевидно, не в силах был понять того, что его ожидало, и, как будто торопясь, пошел, почти побежал вперед всех по коридору. Но потом он уперся — я слышал его пронзительный голос и плач. Началась возня, топот ног. Он пронзительно визжал и плакал. Потом дальше и дальше, — зазвенела дверь коридора, и все затихло… Да. Так и повесили. Веревками задушили обоих.

Сторож, другой, видел и рассказывал мне, что Лозинский не противился, но Розовский долго бился, так что его втащили на эшафот и силой вложили ему голову в петлю. Да. Сторож этот был глуповатый малый. «Мне говорили, барин, что страшно. А ничего не страшно. Как повисли они — только два раза так плечами, — он показал, как судорожно поднялись и опустились плечи, — потом палач подернул, чтобы, значит, петли затянулись получше, и шабаш: и не дрогнули больше». «Ничего не страшно», — повторил Крыльцов слова сторожа и хотел улыбнуться, но вместо улыбки разрыдался.

Долго после этого он молчал, тяжело дыша и глотая подступавшие к его горлу рыдания.

— С тех пор я и сделался революционером. Да, — сказал он, успокоившись, и вкратце досказал свою историю.

Он принадлежал к партии народовольцев и был даже главою дезорганизационной группы, имевшей целью терроризировать правительство так, чтобы оно само отказалось от власти и призвало народ. С этой целью он ездил то в Петербург, то за границу, то в Киев, то в Одессу и везде имел успех. Человек, на которого он вполне полагался, выдал его. Его арестовали, судили, продержали два года в тюрьме и приговорили к смертной казни, заменив ее бессрочной каторгой.

В тюрьме у него сделалась чахотка, и теперь, в тех условиях, в которых он находился, ему, очевидно, оставалось едва несколько месяцев жизни, и он знал это и не раскаивался в том, что он делал, а говорил, что, если бы у него была другая жизнь, он ее употребил бы на то же самое — на разрушение того порядка вещей, при котором возможно было то, что он видел.

История этого человека и сближение с ним объяснили Нехлюдову многое из того, чего он не понимал прежде».

Что сказать? Толстой, конечно, писал художественное произведение. Его роман впечатлял и впечатляет правдивостью сюжета и характеров, а документальная история казненного за ни за что еврейского мальчика по имени Иосиф — вроде бы вставная новелла, но до чего же сильна и непреложна в ней основная для русского писателя мысль: страдание и гибель маленького человека есть результат всеобщего безбожия, потеря каких бы то ни было нравственных подходов и норм.

Ну, действительно, и об этом пишет Александр Гак: «После длительных поисков, среди подшивок старых газет и книг мне удалось найти некоторые дополнительные сведения о Розовском, жизнь которого трагически оборвалась в Киеве. Он жил в бедной семье с матерью и младшим братом. Его судили за отказ назвать лиц, передавших ему нелегальную листовку. Суд состоялся в Киеве 21 февраля 1880 года. Казнь через повешение — таков был суровый приговор. Киевский генерал-губернатор М. И. Чертков утвердил его, и в возрасте 20 лет Розовский был повешен!

Дальше трагедия разрасталась, словно снежный ком. В тот день, когда свершилась казнь, младший брат Розовского, как сообщалось, выбросился из окна. А их несчастная мать, не перенеся гибели двух любимых сыновей, лишилась рассудка».

Я думаю, не стоит удивляться тому, что после всего случившегося все дальнейшие Розовские целым поколением ринулись в революцию. Несправедливая, до кощунства жестокая, по сути аморальная, бесчеловечная беспредельно казнь мальчика буквально подняла и погнала Розовских на борьбу. Конечно, она была лишь поводом. Причины глубже — в историческом унижении и оскорблении народа — и еврейского, и русского. В книге А. Гака подробно рассказывается про всех и в отдельности — кто кем был до Октября, во время Октября и после Октября. Но самое жуткое в этих судьбах — полнейшая сегодняшняя забытость имен людей, восставших, как герои, живших, как великаны, и сгинувших, как будто их и не было на свете.

Мой непрямой родственник, чистейший из чистейших киевский еврейский юноша, не сдавший своих друзей-подпольщиков и увековеченный на страницах романа Льва Толстого как герой — Иосиф Розовский повешен был 5 марта. 5 марта 1953 года сдох Сталин, лежа на ковре в луже собственной мочи. Какой промежуток между этими событиями?.. Какая мясорубка истории? Ведь Сталин посадил и уничтожил практически всех старых большевиков-ленинцев. Мои Розовские оказались в их числе. Но сначала… Сначала они прошли через царские тюрьмы…

…Соломон Розовский. Первый арест в Киеве в 1900 г. За участие в рабочей сходке. Затем арест в Луганске за участие в стачке и третий арест там же с пересылкой в Екатеринославскую военную тюрьму.

В 1905 году — новый арест, в Риге, побег, подпольная жизнь в Витебске. Участник знаменитой Таммерсфорсской конференции, на которой при поддержке мимикрирующего Ильича созидалось единство большевиков с меньшевиками и принималась резолюция по аграрному вопросу (кровь коллективизации и голодоморы реакционного крестьянского класса, видимо, тогда уже тайно планировались!), и шла крутая борьба с бернштейнианством… Жаль, пришлось прервать дискуссии из-за начавшегося в Москве декабрьского вооруженного восстания — надо было срочно кочегарить пекло.

В 1920 году вместе с Л. Красиным Соломон едет в Лондон в составе советской делегации для налаживания экономических связей и заключения договора с Советской Россией. В 1924 году Соломон Розовский умирает в возрасте 45 лет, удостоившись некролога в «Правде», панихиды на Красной площади и захоронения на Вагань-кове рядом с могилами Николая Баумана и легендарного матроса Железняка (Анатолия Железнякова).

Надорвав здоровье в тюремных казематах, Соломон Розовский верой и правдой служил своему Ильичу, который, между прочим, оставил после себя историческую записку (впрочем, все его записки исторические!), датированную 21 декабря 1921 года: «Товарищ Семашко! Доктор Гетье просит меня принять меры к лечению Розовского (лучше бы всего за границу в Германию). У него болезнь сердца и ухудшение зимой».

Итак, сам Ленин — какой все-таки гуманист!., не только называл интеллигенцию «говном» и предлагал расстреливать людей пачками! — заботится о здоровье своего сподвижника, однако в полной мере это не удалось — кончина Соломона была в буквальном смысле преждевременной, его близкие друзья — такие как Ф. Дзержинский, Н. Подвойский, М. Литвинов, А. Цюрупа, А. Луначарский — под звуки партийного реквиема «Вы жертвою пали…» составляли тот самый букет, в котором что ни цветок, то с запахом. Против фракционности и оппортунистов всех мастей.

…Роза Розовская. По мужу — Богрова. А муж — брат того самого Дмитрия Богрова — убийцы П. А. Столыпина. Убийцу как преступника-террориста тоже повесили, но эта казнь по понятным причинам уже никого не шокировала. Он был эсер и просто следовал программным установкам своей партии — убивать носителей власти во имя высшей справедливости.

Что касается Розы, то она шла «другим путем» — вступила в РСДРП еще в 1912 году. В 17-м вела пропаганду в солдатской массе и среди матросни, прямо как Лариса Рейснер — прототип женщины-комиссара в кожанке и с маузером из «Оптимистической трагедии». Роза, кстати, тоже имела литературный дар. Ее книжечка-исследование персидской литературы вышла в начале 30-х годов — «Камни поют», подписана псевдонимом О. Гюль, но это, как теперь бы сказали, было хобби.

Подружка Елены Стасовой, Роза — агитатор и партийный труженик старой закваски, имела основную работу в советском аппарате. Трижды ее избирают членом ВЦИКа. Трижды!

Многократно оказывалась на пожелтевших фотографиях рядом с В. И. Лениным, бок о бок с Я. М. Свердловым, Л. Б. Каменевым, В. А. Аванесовым, Демьяном Бедным, А. С. Енукидзе… Знамя, которое возвышается над их головами в развернутом виде, символизирует своей статикой революционный порыв — эта фотография, где маленькая Роза запечатлена в полутора метрах от Ильича, умилительна до слез — ведь в 1936 году бедную революционерку берут сначала на три года, а потом через три года еще на пятнадцать (!) лет как врага народа. И ее «камни» теперь поют совсем другие, отнюдь не персидские песни… Пайкм сменяются «пойками».

«Я отбывала срок в холодных заполярных лагерях Воркуты, в Сиблаге… Прошла множество тяжелых этапов и тюрем, нажила разные болезни, из которых самые мучительные для меня — грудная жаба и частые приступы невралгии. Зимою почти беспрерывно болею. Некому во время болезни оказать мне помощь, нет средств, нет возможностей создать нормальные бытовые условия. Неужели 13 лет кары недостаточно зато выдуманное, приписываемое мне преступление, которого я не совершала?» — вопрошала эта соратница Ленина в одном из писем «ОТТУДА», героиня Октября, проведшая в сталинских застенках немалую часть своей победной жизни.

Для меня она была «тетей Розой», и я помню ее молчаливо сидящей в кресле в пустой комнате после реабилитации в 56-м году с неподвижным взглядом полубезумных глаз, со всклокоченными седыми волосами…

Вот она какая, «О. Гюль»!.. Еще немного, еще чуть-чуть — она таки протянула до 59-го и тихо ушла из жизни «с большим сомнением в целесообразности своего прежнего участия в борьбе “за светлое будущее”», как пишет историк Александр Гак.

Похоронена Роза Захаровна была в одной могиле с сестрой своей Сильвой, умершей за десять лет до нее, в году 1949-м.

Я ездил на Ваганьково, искал могилу — не нашел… Обратился к администрации кладбища. Объяснили коротко:

— Срыта.

…Сильва Розовская (она же Сильвия), будучи с юных лет окрыленной теми же бунтарскими идеями, начинала издалека — из-за границы. Поучившись в Берлине в Академии иностранных языков, она приехала к брату в Петербург и тотчас попалась на выполнении какого-то простого задания в руки жандармов. При этом она у них на глазах… съела записку, которую несла в дом, где в это время шел обыск. Незавидный аппетит!

Юную подпольщицу избили и посадили в Литовский замок. Месяц — не срок, и вскоре Сильвия, получив боевое крещение, перебирается в Швейцарию — любимое место русских Нечаевых — Бакуниных, которые еще под пером Ф. М. Достоевского возникали в образах Верховенского — Ставрогина, а теперь под новыми кличками и фамилиями окружали юную еврейку-правдоискательницу для России.

В 1916 году она возвращается в Петроград, ее тут же опять арестовывают. К сентябрю 17-го года Сильвия созревает как большевичка и вступает в РКП, «чтобы плыть в революцию дальше» (В. В. Маяковский).

Она делала всё, что нужно и не нужно, — распространяла, конфисковывала, снова конфисковывала и снова распространяла…

Осуществляя контроль над работой хлебных и продовольственных магазинов, она сама падала от голода и бессонницы. Честная, чистая как кристалл. Живое воплощение революционного идеала.

В 1919 году ушла на фронт. Естественно, добровольцем. Естественно, санитаркой. Естественно, по окончании краснозвездного боевого триумфа вернулась уже не в Петроград, а в Москву — новую столицу нашей покрасневшей (не от стыда) Родины, и начала вовсю трудиться в аппарате ЦК РКП (б). Всё естественно…

Даже то, что, как сказано в ее характеристиках и справках, она была «стойкой коммунисткой, беззаветно преданной делу пролетарской революции» и «правильно проводившей генеральную линию партии».

Непонятно одно: как ее не арестовали вместе с другими старыми большевиками?

Впрочем, есть объяснение. Не успели.

Сильвия умерла преждевременно, в 52 года, от цирроза печени.

Список сестер-революционерок, боюсь, будет бесконечен (мы сейчас как раз застряли на его середине). Теперь очередь Берты Розовской…

…Берта Захаровна, в отличие от других своих сестер, с революцией имела несколько другие связи. Прямо скажем, половые.

Ибо — была женой самого, пожалуй, знаменитого революционного моряка-балтийца Павла Малькова. Это он, Павел Мальков, командовал сводным отрядом матросов, бравших в бескровном насилии Зимний. Это он, Павел Мальков, подавлял Кронштадтский мятеж, и успешно — был замечен, оценен, вознесен…

Первый комендант Смольного.

Затем первый комендант Кремля…

Его путешествие из Петербурга в Москву было не зряшным.

Это он, Павел Мальков, по железному постановлению ВЧК лично расстрелял полуслепую женщину по имени Фанни Каплан — эту классовую вражину, эсерскую гниду и подлую тварь, поднявшую свою террористическую руку «на нашего Ильича» в августе 1918 года.

Это он, Павел Мальков, ухаживал за квартирой Ильича в Кремле, заботился о заготовке дров и бензине для автомашины вождя.

Мировая революция воздаст ему по заслугам: Павел Мальков с 1947-го по 1953 год будет арестован, но не добит.

По выходе из сталинских застенков он напишет правоверное воспоминание о своем доблестном труде в качестве коменданта Кремля, опустив в нем все «черные» факты и моменты кровавой истории и выпятив все «доброе и положительное» в ней.

Еврейка Берта, с которой он, Павел Мальков, познакомился ДО РЕВОЛЮЦИИ, была и осталась верным спутником, точнее, спутницей его прямой и одновременно кривоватой жизни.

Когда он работал в Кремле, они жили в Кремле.

Когда его посадили, она жила неизвестно где.

Когда его выпустили, она жила с ним опять-таки по неведомому НИКОМУ из родственников адресу.

Может показаться, Берта была таким же ревмонстром, как и ее муж.

Отнюдь нет.

Вот она запечатлена фотографом в г. Вильно в царское еще время — белый кружевной воротничок, добрая, благонамеренная девушка с задумчивым выражением на лице.

А вот еще снимок: 1911 год. Харьков. Городской праздник «День ромашки». Берточка в нарядном платье и шляпке, украшенной соответствующими празднику цветочками. Ну, вот главная многоговорящая деталь: через плечо еврейской девушки лента с надписью: «Для борьбы с детской смертностью». В руке ее кружка для сбора пожертвований. Корзина с ромашками укреплена на ленте — идиллия полная, хочется расплакаться… Но слезы, которые наворачиваются на наши глаза, не могут затмить всю ту боль беспризорщины, которая выплеснулась на российские города и веси в годы революции именно благодаря этой самой революции. Помощь детям-сиротам и детям, гибнущим от туберкулеза, несомненно, была нужна и в те далекие времена, однако чувствительная душа, видевшая «язвы капитализма», оказалась косвенно замешанной в такой мясорубке истории, в которой благотворительность, к сожалению, уже ничего не решала.

Решали другие механизмы и инструменты — Берта Захаровна видела их не с галерки, а, можно сказать, из первого ряда.

И — молчала всю жизнь.

Но могла ли, впрочем, не молчать?..

Павел Мальков пережил свою супругу на 15 лет. А вот он-то как раз многое мог рассказать. Почему-то именно он видится мне в блоковской шеренге из «двенадцати», что шли «державным шагом» да под «кровавым флагом» к светлому будущему.

Да что теперь сетовать — это время ушло, обретя сегодня других, более ответственных свидетелей. Несчастье в том, что несчастья были главным содержанием реальной жизни тех людей, которых так волновала проблема счастья всего человечества.

…Елизавета Захаровна Розовская. Сестра Лизы. Эта девушка тоже вроде бы неплохо вышла замуж. За иностранца!

Фриц Платтен, вот кто стал ее избранником'.. Секретарь швейцарской социал-демократической партии!.. Известный деятель Коминтерна!..

Но это все чепуха по сравнению с тем, что этот самый Фриц сделал лично для Ленина.

Во-первых, он его привез через Германию в том самом пломбированном вагоне, выйдя из которого третьего апреля 1917 года вождь сразу с места в карьер начал делать переворот, крича на вокзальной площади с броневика, что для того, чтобы захватить власть, надо срочно браться за оружие.

Сегодня, он сказал, рано, а завтра будет поздно. Или что-то в этом роде… В общем, озвучил свои «апрельские тезисы», которые я сдавал раз пять на различных экзаменах по марксизму-ленинизму. Я тогда не знал, что моя невольная родственница Елизавета Розовская в том же историческом апреле собственными ушами слушала эти самые «апрельские тезисы» в авторском исполнении во дворце Кшесинской.

Захват власти, горячо рекомендованный Ильичом, который, между прочим, до того момента почти десять лет отсутствовал в России по причине своей эмигрантской судьбы, между прочим, осудил старший товарищ Ленина по партии Г. В. Плеханов, назвавший «тезисы» очень нежно — «бредовыми речами».

Но, как точно подметил в своей книге Александр Гак, «для молодой Лизы Розовской это уже не имело существенного значения».

А жаль. Послушайся партия своего теоретика марксизма, наша, да и мировая история, может быть, пошла по другому сценарию, но, видно, партия, а вместе с ней Лиза Розовская имели на тот «текущий момент» другого «авторитета».

Каменев и Зиновьев так же не сумели остудить пламенных борцов, и они быстренько сляпали октябрьский переворот.

Не во имя мщения за когда-то невинно убиенного мальчика Иосифа, не во имя того, чтобы осуществить лозунг «мир — народам, земля — крестьянам» (ни мира, ни земли — ничего из провозглашенного, как известно, люди не получили!), — всё было сделано только лишь во имя заполучения ВЛАСТИ, и всё дальнейшее — только во имя ее сохранения любой ценой.

Лиза Розовская встретила Фрица Платтена в квартире Берты — сестрички умели превращать общие интересы в дружбу, а дружбу — в любовь. Жить для мира, не для дома — целая философия, а философия объединяет.

Через год Фриц и Лиза зарегистрировали свой брак. Между прочим, в протестантской церкви. По желанию Платтена. Хоть мы, коммунисты, и атеисты, но — «если нельзя, но очень хочется, то можно».

Примерно в это же время Фриц Платтен совершает подвиг.

Это второй по счету его поступок в адрес Владимира Ильича.

Дело было так.

Ленин со своим (нашим) Фрицем ехал по улицам Москвы.

Поскольку охраны тогда было мало, «джипов» и бронежилетов еще не изобрели, да и бдительность прихрамывала, вождь мирового пролетариата беспечно и демократично катил в открытой машине.

А что это значит?

Это значит, государственная (в прямом смысле) машина простреливалась со всех сторон. Вождь, вероятно, об этом не задумывался. Он думал о мировой революции. Мы точно, конечно, об этом не можем знать, но предположить можем. Поскольку в машине, повторяем, едет наш Фриц, наш, простите за выражение, Платтен.

И вот раздаются долгожданные выстрелы. То есть их, конечно, никто не ждал. Но с другой стороны, можно было и ожидать любой подлянки, если помнить, что машина — открыта и с востока, и с запада, и с севера, и с юга…

Что делает Платтен?

Он грубо хватает Ленина за шкирку и пригибает его голову к своим коленям.

А пули — вжик, вжик… Так и свистят.

Тогда Платтен — вот уж герой Советского Союза! (ну хорошо, не герой, поскольку еще не 22-й год, Советского Союза еще нет, СССР пока не создан, 1918-й на дворе, а «незабываемый 1919-й» даже еще не наступил!) — встает в полный рост и… закрывает Ильича своим телом!.. И при этом получает ранение в руку!.. То есть буквально проливает кровь за революцию.

Я вот пишу сейчас эти строки, и, знаете, если честно, меня берет возмущение: ну ладно Платтен, он свое получил (об этом чуть позже!), но я-то… я-то как дальний, хоть и нечаянный родственник этого героя Платтена тоже ведь мог что-нибудь всю жизнь получать — ведь получали же члены семьи что-то за своего главного члена, отличившегося в какой-нибудь борьбе за какое-нибудь тогдашнее правое дело?.. Получали!

А я ничего не получал.

Обошли, собаки.

Пусть я не родной им всем и тому Платтену ни богу свечка, ни черту кочерга, но если все получают, почему меня не присоединить?!

Не присоединили, пламенные революционеры, коммуняки несчастные.

Мой родственник, хоть и Фриц, Ленина для вас спас. А вы…

Несправедливо это.

Но я сейчас не буду права качать.

У кого их качать?.. У Зкяанова?..

Советской власти уже нет. Не накачаешь.

Хотя, с другой стороны, гимн восстановлен, люди (многие) голосуют за коммунистов, пусть справедливость и в отношении меня восторжествует.

Были «дети лейтенанта Шмидта»…

Пусть будет и Марк Розовский — дальний родственник Фрица Платтена. А?

Не будет. Ибо знаю и понимаю: Коминтерн, придуманный большевизмом для свержения мирового капитализма, был отчетливо преступной организацией, действующей легально и нелегально по указке и на деньги Кремля. Насилие — не слово, а концепция революционерства, программная доктрина движения, в которое оказались вовлечены людские массы, состоящие из вполне конкретных личностей. Служение этим красным от крови идеологам подобно наркотикам приводило к самоуничтожению, поскольку издавна известно, что революция — это та самая мать, которая пожирает своих детей. Им хотелось идеалы свободы соединить с диктатурой пролетариата. Но свободы не получилось, а диктатура возникла как-то сама собой.

Платтен — типичный западный ортодокс коммунизма, его психологию понять нетрудно: делаю всё, что нужно, для победы ленинского разрушительного дела во всем мире — «мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем…». Может быть, сам Платтен и не понимал, что является частичкой агентуры международного отдела ГПУ-НКВД, но от этого не легче. Деятельность Коминтерна, рассекреченная сейчас, в те времена была почетным выполнением интернационального долга, истовым служением якобы рабочему классу, на деле — всей этой бесчеловечной утопии.

Елизавета Розовская работала в аппарате ВЦИКа, затем по требованию Я. М. Свердлова перешла в Управление делами Совнаркома. И было тогда красной красавице 18 лет.

Вот и фото. Редкое. Ленин с группой сотрудников Управления делами Совнаркома. Лиза в первом нижнем ряду. Рядом — А. С. Аллилуева, сестра Нади, жены Сталина, далее В. Д. Бонч-Бруевич, ну, и вождь собственной персоной, его секретарша Л. А. Фотиева и другие…

В 1920 году Лиза с Фрицем вылетела в Швейцарию. Со спецпоручением. Секретным.

Из Госхрана (Государственного хранилища ценностей) моей «тете» было выдано дорогостоящее бриллиантное чудо, реализовав которое, а проще сказать, забодав за большие деньги, Лиза и Фриц получали немалую финансовую помощь по линии Коминтерна для активизации сонных революционных сил в Швейцарии.

Однако по дороге случились приключения. Самолет летел в Женеву через Берлин и на территории папской Польши, с которой в 20-м году воевала Советская Россия, был обстрелян. Пришлось вынужденно приземлиться и попасть в плен. Полгода в польской тюрьме сплотили сладкую парочку и еще более укрепили их в убеждении, что мировой пожар просто необходим.

Драгоценности удалось сохранить, и секретное поручение Ленина было выполнено. Швейцарская компартия получила свое, а Лиза, видимо, на часть от этих бешеных денег гуляла по Швейцарии еще три года.

Нет сомнения, кабы Лиза знала, какие миллионы Коминтерн выделяет на разжигание мировой революции, прожитые ею с Платтеном суммы показались бы ей карликовыми взносами, но факт остается фактом — моя бедная тетя Лиза жила в Швейцарии неплохо.

Иначе зачем бы ей пристало разводиться со своим Фрицем — спасителем, нет, спасателем Ленина.

В результате она оказалась в Париже, где отголоски военного коммунизма, смененного на НЭП, были менее слышны.

В 1925 году, после работы в парижском отделении ВОКСа (Всероссийского общества культурных связей с заграницей), Елизавета Платтен-Розовская вдруг хорошо запела и вернулась в Россию, чтобы петь какую-то арию в опере Россини «Вильгельм Телль» — где бы вы подумали? — а вот где: аж на сцене Мариинского театра!..

Но «недолго музыка играла». В 1937 году артистку оперы, имевшую швейцарский паспорт, арестовывают прямо у дверей Иностранного отдела МИДа.

16 месяцев тюрьмы для нее — это семечки (если тюрьма царская или польская), а вот 37-й год в тюрьме НКВД для нашей певицы, только что певшей Джильду в «Риголетто», — это что-то посерьезнее.

Все-таки ей удается выкарабкаться из дисгармоничного капкана — видно, артистический опыт помог нашей Лизаньке вспомнить, что она еще и бывалая разведчица типа Мата Хари: сразу после освобождения наша интернационалистка дует в Ригу, а оттуда самолетом в ту же, такую чужую Швейцарию, ставшую вдруг опять родимой.

Аэропорт Цюриха помогает ей перевести дух.

Вскоре сюда доносится печальная весть: ее бывшего мужа, героя-ленинца, раненного в миг спасения великого вождя, когда он заслонил своим телом его тело, кое уже давно лежало в это прекрасное время в святом советском месте — Мавзолее, — НКВД хватает, пытает и отправляет гнить и погибать в лагерях ГУЛАГа.

Преданный Ильичу Фриц Платтен послушно гниет и погибает — где? — одному Богу известно! — где-то на солнечных пляжах Воркуты, вдали от своей угнетаемой эксплуататорами Швейцарии.

Тут вроде бы история тети Лизы и ее мужа-коминтеровца заканчивается.

Ан нет… Елизавете Захаровне Розовской до смерти хотелось на родину.

Павел Мальков, оставшись один после ухода любимой жены Берты, приложил старание и содействовал новому Лизиному возвращению — для этого надо было восстановить советское гражданство.

Восстановили. В 1959 году она не без сомнений в правильности этого шага возвращается в Москву.

Но тут выясняется, что ее здесь особенно никто не ждал. Живя в одиночку в малогабаритной квартирке на Ленинском (!) проспекте, Лиза получала скромную пенсию, и всё. Ни тебе статуса «старой большевички», ни тебе льгот и привилегий, без которых ее существование давалось унылым бедствованием.

Лиза делает смелую попытку восстановиться в партии, чтобы жить в интернате для ветеранов, где чистенько и регулярно кормят, можно смотреть телевизор, а по субботам — стариковские танцы под радиолу «Ригонда»…

Отказ. Бюрократия советского пошиба встала стеной, отказав в восстановлении в партии за давностью лет. Что касаемо интерната, то и в этом вопросе сразу обнаружился тупик: надо было сдать предварительно свою квартирку и уже потом устраиваться поближе к собственной панихиде в новом гнездышке.

Расчетливая Лиза от такого варианта отказалась.

Попробовала было зарабатывать уроками пения, как она это делала в последние швейцарские годы, да не вышло — учеников не нашлось, стара стала бывшая солистка советской императорской сцены.

Осталось одно — умереть. Что и сделала Елизавета Захаровна Платтен-Розовская в 1972 году — тихо, достойно, как и подобает интеллигентной старухе, прожившей весьма бурную, ни на что не похожую жизнь.

Сколько еще сестер?.. Много.

Мария… Евгения… Циля… Рахель… И Софья.

Начну справа налево, по-еврейски.

…Софья, она же Софа, Соня, Сонечка — имела партийную кличку Высокая. Между прочим, у футуриста В. Маяковского партийная кличка та же — Высокий…

24 июня 1941 года, то есть на третий день войны, Вильно-Вильнюс был захвачен немцами. Тотальное уничтожение ВСЕХ ДО ЕДИНОГО евреев и цыган — основа основ гитлеровской доктрины — прямиком осуществлялось с неукоснительной немецкой точностью: Соню расстреляли вместе с мужем Израилем Гершате-ром, двумя взрослыми дочерьми, одна из которых приняла фашистскую пулю вместе с мужем и малолетним ребенком…

Таким образом, «еврейский вопрос» решался окончательно как бы с двух сторон — Гитлером и Сталиным, — и попробуйте мне доказать, что всё было иначе…

…Рахель. Старшая из сестер. Никаких сведений о ней не имеется. Разве что мужем ее был Захар Соломонович Полеес, который, будучи стариком, умер в 1942 году в эвакуации.

…Циля. Окончив в 1905 году киевскую гимназию, стала педагогом и… подпольщицей. В РСДРП — с 1907 года. Обыск. Арест. Обыск. Снова арест.

10 месяцев Циля проводит в печально знаменитых и действующих по сей день «Крестах» — петербургской тюрьме, которую вполне можно было бы сделать музеем наподобие Петропавловки.

Затем новые аресты — сколько?.. Легко сбиться со счета. Потому уже и не считаем.

Муж — Изя Мазель — часто сидит в застенках, в тех же тюрьмах, за те же ревдела…

Февраль и Октябрь Изя с Цилей встречают на Украине, где разбушевавшаяся история предлагает им то гетмана Скоропадского, то Раду, то Директорию, то Петлюру, то Махно…

Но впереди всех на лихом коне возникает генерал Деникин в окружении — кого бы вы думали?.. Деникинцев, правильно.

Эти самые незатейливые деникинцы волокут моих родственников по отчиму в штаб, где разговор короткий: «Расстрелять».

И тут все происходит, как в самом важнейшем для нас искусстве — советском кино: Циля, воспользовавшись моментом, позвонила по телефону в соседнее село, где стояли красные. И что же?

Утром «НАШИ» (!) атакуют деникинский штаб — и Циля на свободе!

Но «хеппи-энда» по полной программе не произошло: Израиля Львовича Мазеля белогвардейцы все же успели расстрелять.

…Теперь Евгения. Женя.

Всезнающий Александр Гак называет ее «бойкой девчонкой».

И у нее трагическая судьба: где похоронена — неизвестно.

Зато известно, что репрессирована она была по так называемому «Ленинградскому делу» — там, на бескрайних просторах ГУЛАГа, пропадает ее жизненный след.

Муж ее — известный в довоенное время ленинградский архитектор Сергей Павлович Макашов (с нынешним генералом Макашовым ничего общего, однофамильцы) — подыхает в блокаду от голода и дистрофии.

Правда, где-то затерялась судьба их дочери, носившей в 60-е годы фамилию — Башкирова. Но где она?.. Есть ли у нее дети — мне неведомо.

…Наконец, Маня… Мария…

Сведений о ней — ноль.

Был человек — нет человека.

С трудом удалось выжать лишь два момента: она была «волевой натурой» и умерла в 1950 году.

Подвергалась ли она репрессиям?

Может, да. Может, нет.

Молчание — золото.

И теперь уже вряд ли кто-то сумеет нарушить эту зловещую тишину и собрать воедино сдутую историей, прокрученную в ее мясорубке, человеческую пыль.

Всего в семье Розовских было тринадцать детей. Как и полагается, еврейская семья должна быть многочисленной.

Маму звали Нехама.

Отца — Захаром. Он был верующим евреем, знавшим иврит, читавшим Тору и ходившим в синагогу. Он умер в Минске в 1921 году. Нехама — в 1933-м в Вильно. Нехама как раз являлась двоюродной сестрой того самого повешенного мальчика по имени Иосиф, про которого написал в «Воскресении» Лев Толстой.

Этот мальчик Иосиф мне снится по ночам.

Мне кажется, он нас всех видит.

И он поет… Ведь он любит петь.

В этом смысле я на него похож.

Мне даже кажется, что у нас одно лицо.

И я спрашиваю его во сне:

— Ну и что, Иосиф, ты обо всем этом думаешь?

Он не отвечает. Он как бы предлагает думать нам…

Только тело его слегка качается под тюремным потолком.

Итак, революция как акт поначалу частного мщения за казнь одного маленького Розовского («око за око»), желание единственно возможной компенсации утраты, железное сопротивление «веку железному» — всё это оборачивается гибелью почти всего фамильного клана, и — финал: полный проигрыш «веку-волкодаву».

Все эти вызовы эпохи вертели судьбами людей, искавших высоту идей по причудливым траекториям, зигзагообразным и ломким, никогда не прямым. Можно осуждать присущий этим людям чудовищный максимализм, и я не хочу стелить соломки под их столь явные (теперь!) заблуждения. Сегодня нам легко говорить о расстреле человеческих потенциалов, об отсутствии тихого смирения как основополагающего закона бытия, о бесовском воинстве, вобравшем в свои ряды миллионы утраченных, канувших в бездну индивидов, о пустоте благодеяний, принесших на землю столь много кровавых зверств и гибельных катаклизмов, но было бы непростительно и глупо отвергать саму психологическую подоплеку неизбывной веры в утопию. «Праведники», хотевшие спасти мир, не спасли ни мир, ни себя в этом мире. Пафос разрушения кружил над их головами, в которых зрели и вызревали мысли о переустройстве всего и вся, ведь в НАШЕМ будущем не будет зла! «Из честных людей получаются честные носороги» (Э. Ионеско), да и всё же честные всегда лучше нечестных.

Жирные чиновники, деляги от политики, «паханы», влезшие во власть, — это не они. Их всепоглощенность будущим с его триумфом справедливости сделала из них по-детски беззащитных человечков, раздавленных ходом истории. «Но всё перемалывает время», — сказано Гоголем ОБО ВСЕМ, а не о чем-то, что мы можем посчитать выборочно, минуя те или иные лица, стертые уже из памяти и позабытые как якобы ничего не значащие и никому не интересные. «Людей неинтересных в мире нет» — сказано не мной, и мне нравится то, что сказано поэтом. Сестры — одна другой лучше, теперь братья…

Теперь, собственно, об отчиме, чью фамилию и благодаря которому отчество «Григорьевич» ношу. Отметим сразу: Гриша Розовский в своем семейном революционном выводке был белой вороной. Всё в нем — в его личности, характере, увлечениях, страстях, размышлениях — направлено совсем в другую сторону. Уточним: даже противоположную.

Вот ведь как распоряжается Всевышний судьбами своих «муравьев» — у него для них своя «политика противовесов»: Григорий Захарович Розовский, усыновивший меня и в связи с этим получивший звание моего «отчима», диаметрально позиционировал себя как человек, далекий от политики, — раз, имеющий в жизни совсем другие интересы — два.

Он ни с кем и ни за что не боролся. С Лениным не фотографировался и в анкетах честно писал по всем пунктам: «не был… не состоял… не участвовал».

Правда, ходил подлый слушок, будто Гриша в 14 лет командовал каким-то полком, но я думаю, это были досужие домыслы кого-то из боевых сестер — их фантазии вполне объяснимы, поскольку романтика требовала героики, где обязательно есть нечто поэтическое, а революционное миросознание должно менять жизнь к лучшему в полном согласии с иллюзиями, ради которых стоит жить и страдать. Все Розовские были натуры цельные, из породы негнущихся, умеющих мечтать и делать свою мечту. Вопреки всему.

Григорий Захарович, как мне помнится, имел в этой жизни три увлечения.

Первое — уважал маму, свою сослуживицу по работе, вечно хотел ей помочь. И мама его уважала, не более того. Их брак был фиктивным, жили они раздельно — мы у себя на Петровке, он у себя на Новокузнецкой. Но общались.

Второе — он любил голубей. Он их гонял профессионально, держа у окна в клетках в своей квартире на Новокузнецкой улице.

И третье увлечение — шахматы. Он играл в эту игру на уровне мастера, но звание (спортивное) имел пониже — кандидата в мастера. Шахматы и голуби — вроде бы два сумасбродства, но они грели быт, наполняли жизнь до краев, давали отчиму счастье.

Вообще-то «отчим» — слово какое-то дурное. Как и «мачеха». Сразу представляются какие-то злые люди, плохо относящиеся к чужим детям.

Ничего даже близко похожего на такое отношение к себе я не имел.

Более того, мы с ним подружились. На почве тех же голубей и шахмат.

— Подержи!.. Хочешь подержать? — говорил он мне, вручая в руки белоснежную птицу, и она тотчас начинала ворковать, будто разговаривала со мной о чем-то своем. Все-таки я был дворовый мальчишка, и мне было ИНТЕРЕСНО с ТАКИМ необычным человеком.

Это сейчас я не могу толком отличить сизаря от королевского, венценосного от почтового, а тогда разбирался во всех тонкостях, разумеется, с подачи Григория Захаровича.

Вместе мы посещали Птичий рынок. Покупали. Продавали. Торговались. Заводили знакомства. Голубятники Москвы — а их в те послевоенные времена в городе и пригородах было великое множество, и все фанаты, все теоретики и практики! — Григория Захаровича знали, — ну не все, но многие! — и он этих многих консультировал, общался с ними как знаток.

Если бы глянуть со стороны на это, наверное, было смешно: Григорий Захарович носил пенсне, имел лысину и очень сильные, неправдоподобно сильные руки, умевшие плотничать, токарничать, пилить, строгать, забивать гвозди, что-то ввинчивать и отвинчивать… Ведь все голубиные клетки в доме он сделал своими руками. В прихожей стояли огромный станок и стол с множеством инструментов — молотки, кусачки, ножницы, режущие жесть, напильники, тиски, пилы и пилки…

Так вот, этот человек с видом рафинированного интеллигента запросто болтал и находил общий язык с голубятниками-блатарями, с пахучими и грязными продавцами живого крылатого товара. Он умел на разные лады свистеть в два, три и четыре пальца и, выйдя во двор, оглашал его своим умением — забавная незабываемая картина, когда этот на вид профессор становился полновластным хозяином голубиной стаи.

Голубей надо было кормить по науке. Следить за их здоровьем, настроениями, характерами.

Их надо было выпускать на волю — двойками, тройками, стаями… И делать это по режиму, в регулярном ритме.

Чтобы они возвращались!..

Но бывали случаи — редко, но бывали! — когда отчим сидел мрачнее тучи и смотрел в одну точку. В такие моменты — не подходи, убьет!.. Депрессия!..

Что случилось?.. Можно не спрашивать.

Голубь не вернулся!

Трагедия почище шекспировской.

Он не пил. В рот спиртного не брал. Но умел залить горе. Буквально залить.

Кипятил чайник. Ставил таз. Наклонял над ним голову.

— Полей! — говорил он мне.

Я ужасался: ведь кипяток же!..

— Я о чем прошу?! — гневно говорила опущенная к тазу голова. Я слегка брызгал на лысину из чайника.

— Еще!

Я лил еще.

— Еще!.. Еще!.. Харррашшшо!

Лысина отчима, едва-едва не обваренная, но красная до предела, прыгала перед моим носом.

— Полотенце! — командовал он.

Я кидал на лысину приготовленное мамой полотенце, обрядовое действие имело логику — после омовения следовало обтирание и далее — общий смех, окончательно снимающий напряжение.

— Теперь в шахматы!.. — предлагал я. — Сыграем?

— Вслепую! — отвечал он с азартом.

Это значило, что я сидел за доской и передвигал фигуры и пешки за него и за себя. Он только произносил: слон эф-пять бьет пешку цэ-четыре!..

Он, конечно, выигрывал, даже не глядя на доску, запоминая безошибочно меняющееся расположение своих и моих шахмат, но ему доставляла удовольствие эта игра на память, на воображение, если можно так выразиться. Высший класс. Демонстрация кибернетического мозга, но в то время кибернетика была лженаукой.

— Сдавайся! — говорил он мне. — У тебя положение безвыходное.

Я продолжал играть.

— Это неуважение к сопернику. Учись сдаваться!..

Не нравилось мне это «учись сдаваться», честно скажу. Тогда отчим, доведенный моим упрямством, раздраженно объявлял:

— Через три хода гебе мат!

— Ну и что?.. Пусть будет мат, но я играю.

Я играл.

— Не будь дураком. Это закон такой неписаный — не доводить до мата. Учись сдаваться.

Я до сих пор, дурак, не научился. Так и слышу в ушах этот голос: «Учись сдаваться!..» «Учись сдаваться!..» Йо-хо-хо!..

— Мат! — говорил мне отчим наставительным тоном. — Ты даже мат не видишь.

— Вижу.

— Ну, тогда собирай шахматы. Кто проиграл, тот собирает.

А вот этому неписаному закону я следовал. Что делать, если проиграл?!

Мама называла его за глаза «чудаком» или «милым чудаком». По-чеховски… Россия — страна героев и антигероев. И те и другие — сплошь «чудаки»…

Но он хоть и был «чудак», но отнюдь не прост. В этих его странностях и чудачествах проявлялось скрытое неприятие всего, что происходило вокруг. Шахматы и голуби для Григория Захаровича — это что-то вроде башни из слоновой кости. Это жизненные принципы, позиция вроде бы антигражданская, но на самом деле супергражданская. Легальный уход от реальной жизни с ее катаклизмами и мерзостями требовал от человека найти тайную лазейку. Но такую, чтоб никто не придрался. Не обвинил в аполитичности или, не дай Бог, в противостоянии режиму.

Голуби воркуют, взлетают, кружат, а ты знай себе посвистывай…

Шахматы тренируют мозг, заставляют решить головоломки, отвлекают от надоевшего быта, а ты знай себе поигрывай…

Улёт — как результат своеобразных наркотиков… Чем не способ выжить при тоталитаризме?! Но как при этом обустроить личную жизнь?! Это самое трудное, поскольку вносит в программное одиночество ветер перемен. Мама всю жизнь любила только одного человека — моего отца.

Но когда Григорий Захарович умер, сказала:

— Жаль. Он был хороший человек. Я ему благодарна. И мне, и всем было понятно, за что, за кого.

Мама прижала меня к себе, как маленького, хотя мне в ту пору исполнилось восемнадцать лет.

— Вот за кого. За сына.

И я присоединяюсь к ее словам. Усыновленный, с другой фамилией (не такой уж явно еврейской, как Шлиндман), я получил другую судьбу, хочешь не хочешь.

В добавление рассказа о многочисленной семье Розовских следует вспомнить младшего брата Григория — Леню, о котором неизвестно ничего, кроме того, что он погиб в бою с немцами в 41-м году где-то под Смоленском у поселка Ярцево. Место захоронения Леонида Захаровича отсутствует.

А воз еще один Розовский-сын — Иосиф Захарович — был похоронен с почестями, которые в 1927 году полагались для ритуальных прощаний с партгосдеятелями и профессиональными революционерами.

Заслужил!.. Член РСДРП с 1902 года. Партийная кличка — Осип.

Один из коллег Осипа П А. Козлов, член РСДРП с 1898 года, вспоминает о нем: «Во время восстания 1905–1906 годов принимал видное участие в работах как легальных, так и подпольных организаций, входил вместе со мной в состав «пятерки», ставившей ультиматум рижскому губернатору…»

Что это за «ультиматум» такой был?.. Нам это не дано выяснить, да и теперь вряд ли кто-то будет проявлять к этому интерес в стране, вошедшей в НАТО. Но мне, дотошно интересующемуся своими предками по линии отчима, все же любопытно было узнать, что Иосиф Захарович Розовский семь (!) раз избирался членом Петроградского совета — с 1918 по 1924 год.

Это вам не хухры-мухры. Таких людей звали «рабочие лошади революции». Они свое отпахали. Работали не за деньги, а за честь и совесть…

Время сталинских кадров, которые решили и порешили всё, пришло чуть позже. А эти — еще жили и работали по другим принципам. Служа ложной идее, заблуждались, конечно, но нам ли, нынешним, погрязшим в новейших коррупциях и беспределах, их судить и осуждать?!

В этой связи вспоминается еще одна «святая» женщина — Анна Давыдовна Розовская.

Она была супругой Соломона Розовского, с которого начат этот рассказ о «семье».

Время намешало в судьбе Анны Давыдовны, пожалуй, все свои крайности и признаки, по которым можно опознать как его позор, так и его триумф.

«В 1911 году Анна Давыдовна, — пишет Александр Гак, — работала вместе с Еленой Стасовой в финансовой комиссии ЦК РСДРП, занималась вопросами пополнения прожорливой партийской кассы».

Затем наша Анечка — секретарь Сущевско-Марьинского райкома, а в 1919 году занимает ответственные должности в отделе пропаганды и агитации в Московском горкоме партии.

Опять же — служим верой и правдой коммунистической идее, и как заслуженный знак этой деятельности — фотографируемся рядом с Лениным.

Ну как после этого не пойти на работу в ГПУ?..

Пошла. Революцией мобилизованная и призванная. «Обнаружила исключительную административноорганизационную инициативу, высшую степень добросовестности в исполнении возложенных на нее обязанностей и исключительную преданность делу».

Знаем мы эту «добросовестность» и «преданность»’.. Ведь характеристику А. Д. Розовской подписал не кто-нибудь, а сам Уншлихт, зампред ВЧК-ГПУ, известный (в наше время) палач.

Ох, Анечка… Ну и наворотила ты, наверное, всяких дел в этом ГПУ!..

А потом, видно, устала так, что бросила в один прекрасный день эту свою сомнительную службу.

И стала… тем же врагом. Того же самого народа.

Получила в 26-м году докторский диплом и начала яростно и честно (по-другому не могла) лечить людей.

Новый муж (Соломон-то уже давно умер) Григорий Михайлович Данишевский — известнейший на всю страну организатор здравоохранения — после 37-го года попадает в ГУЛАГ, где пишет научную работу под горько-ироничным названием «Акклиматизация человека на севере». Ее издают в Медгизе в 1955 году, не зная, что автор-зэк все еще сидит там, где ему совсем ненадобно сидеть.

Анечка все это время пишет письма «дедушке» М. И. Калинину, пытаясь доказать невиновность мужа.

Надоела своими письмами. И вот уже и ее загребли до кучи и отправили, проявив гуманизм, в тот же лагерь, где успешно «акклиматизировался» выдающийся врач Григорий Данишевский. Анна Давыдовна ушла из жизни в 55-м, но беды продолжали ее преследовать и после смерти.

Дело в том, что в 37-м был арестован ее сын Миша, Михаил Соломонович Розовский.

За что?

А за то, что учился в одной школе с сыном Л. Каменева и дружил с ним.

Миша Розовский провел в ГУЛАГе 18 лет, вышел на свободу больным человеком и поселился в Воронеже ~ городе, в котором, как известно, зазияла «яма Мандельштама».

Там, в момент глубокой депрессии, он и повесился в своей комнате на оконной раме.

Произошло это уже в 63-м году, когда мамы его, Анны Давыдовны Розовской, восемь лет как не было на свете. Укатали сивку крутые Горки Ленинские…

Что сказать напоследок?

Да, я не родной всем этим людям. И они мне неродные. Мы — родственники по документам, а не по крови. Это так.

Но — оказавшись в смертоносном круговороте истории, они, Розовские, живые и мертвые, сделались ее выразительными носителями и знаками. Все биты-перебиты, всем досталось, живого места нет…

Я испытываю к ним глубокое сочувствие и сопереживаю их трагическим судьбам.

Формально я принадлежу к этой многострадальной и много натворившей семье, ведь я ношу фамилию «Розовский».

И привык к своему ненастоящему отчеству — Григорьевич.

Потому что и я, как и все мы, жертва всей этой ката-васии, случившейся так давно.

А всё почему?

Не надо было этого еврейского мальчика Иосифа вешать, вот что я вам скажу!..

И великий русский писатель Лев Николаевич Толстой со мной бы согласился.

Наша «победа» — на две трети «беда»

23 октября 2002 года. В Театре «У Никитских ворот» только что закончился спектакль «История лошади». Между прочим, там звучат такие стихи:

Мироздание, чье же ты слово,

Если нет у творца твоего

Ничего беззащитней живого

Беспощадней живых — никого?!.

Кто бы знал, что эти строки в тот вечер окажутся чрезвычайно актуальными.

Не успел я дойти до кабинета, кто-то подбежал ко мне со словами:

— Марк Григорьевич, включите телевизор!

Через минуту мы с Таней, моей женой, надевали пальто.

Захват заложников в Театральном центре на Дубровке, о котором известило весь мир телевидение, означал для меня самое страшное — возможную потерю дочери. В течение года она играла в «Норд-Осте» и, значит, сейчас могла находиться там…

Из машины я набрал сотовый своей бывшей жены Ланы:

— Где Саша?!

В ответ жуткий шепот:

— В зале.

— А ты?.. Где ты сейчас?

— Не могу говорить.

И — отключение.

Так начался круглосуточный кошмар этих дней.

* * *

Снова и снова пытаюсь дозвониться до Ланы. Никакого результата. Наконец, нахожу Сашкин сотовый, набираю ее номер раз тридцать — все бесполезно, связь отрублена. Нет, не только я набираю, Таня тоже постоянно набирает, я за рулем.

Подъезжаем к повороту на Дубровку — первый кордон милиции, и ГАИ отсылает нас к улице Мельникова, но и там дальше — нельзя, оцепление.

Ставлю машину, пытаюсь пройти, автоматчики в бронежилетах и касках стоят живой стеной.

— У меня там дочь. Разрешите пройти.

— Нужен пропуск.

— Кто дает пропуск?

— Штаб.

— Как пройти в штаб?

— Нужен пропуск.

Нормальная ситуация. Абсурд. И самое интересное — всем понятно, что абсурд. Но против него в России — не попрешь. К нему, к абсурду, мы давно уж привыкли. Но одно дело, когда ты наблюдаешь абсурд со стороны, и совсем иное — когда ты внутри, когда абсурд давит на тебя со всех сторон и ты чувствуешь свое бессилие, свое ничтожество перед глобальным житейским идиотизмом. И все же я пытаюсь воздействовать логикой:

— Как же я могу получить пропуск в штаб, если вы не пускаете меня в штаб, который дает пропуск?

— А это вопрос не к нам, — следует не менее логичный ответ. — Нам сказано: только по пропускам — мы и выполняем.

Итак, проникнуть нахрапом не удалось. Надо искать обходные пути…

Моросит мерзкий дождь. Темень. Толпа около оцепления растет — прибывают родственники заложников. Каждый делает бесполезную попытку пробраться поближе к зданию, где терпят бедствие их родные.

Никто из официальных лиц к нам не выходит. Информации о происходящем — ноль. Отсюда истерики, паника и… слухи, слухи. Кто-то говорит, что там сто чеченцев, из них — сорок женщин, все — смертники. Начинили здание взрывчаткой и ждут только приказа бен Ладена.

Звучит не слишком правдоподобно, но после 11 сентября можно поверить в любую жуть.

Кто-то пускает «мульку»: на крышах близстоящих домов — чеченские снайперы…

— Зачем?

— Чтобы расстреливать нас одновременно с заложниками.

Другая версия в толпе:

— Сейчас сюда приедет Путин. Тогда и начнут стрелять.

— Как же, как же!.. Приедет тебе сюда Путин!.. Он из Кремля будет всем руководить.

— Не руководить, а на переговоры.

— Какие переговоры?.. С бандитами?.. Он на это не пойдет.

— Тогда все наши погибнут.

— Вместе с не нашими!

— Значит, будет штурм.

— Тогда тем более все погибнут.

— Значит, не будет штурма.

Началось. Всенародное обсуждение вопроса «будет — не будет штурм» началось в первые часы террористического акта. И сразу обозначился тупик. Оба варианта чреваты трагедией. Следовательно, из двух зол будут выбирать наименьшее.

Но где гарантии того, что…

Нет никаких гарантий!

Это мне стало ясно уже около оцепления — в первую же ночь.

Дождь продолжает сыпать из черноты небесной. Под ногами лужи, рассекаемые колесами бронетранспортеров и машин «скорой помощи», которые то и дело подъезжают к зданию. Доченька моя, где ты, что с тобой сейчас?!

Я затерян в толпе. Но какая-то девушка узнает меня:

— Я из «Эха Москвы»… Марк Григорьевич, поговорите, пожалуйста, в прямом эфире с Сергеем Бунтманом.

— А что я ему скажу?.. Я же ничего не знаю.

— Скажите, что считаете нужным. Я вас соединяю. — И протягивает мне телефон.

Я говорю Сергею лишь одно: что моя дочь там. И что я в шоке. Боюсь, как и все, взрыва. Боюсь гибели всех заложников, сидящих на пороховой бочке…

— Что, по-вашему, нужно делать? — спрашивает меня ведущий «Эха Москвы».

— Не знаю, — растерянно говорю я. — Главное, надо спасти людей.

Что другое я мог сказать?..

* * *

Война в Чечне?..

Нет, война в Москве. Теперь она приблизилась к каждому из нас и дышит нам в нос мерзким дыханием смерти.

Мы все, стоящие здесь, только что были разъединены и не знакомы и вдруг в общей беде оказались абсолютно близкими и отныне зовемся общим именем. Мы теперь не толпа, не случайная компания очень нервных людей, мы — «родственники заложников».

— У террористов одно требование: остановить войну в Чечне.

— И ничего больше?

— Ничего.

Странно, я не террорист, но мне хотелось бы точно того же: чтобы война в Чечне закончилась.

Однако я не собираюсь ради этого кого-то взрывать.

— Сволочи!.. Они играют жизнями невинных людей!

Да, но и в Чечне гибнут отнюдь не только боевики. Самашки, Старые Атаги, Первомайск и Буденновск, Басаев, Буданов, отрезанные уши и головы, беженцы и слезы матерей с обеих сторон… Сразу и не скажешь, кто тут — в каждой смерти — больше прав, а кто больше виноват.

Война — зло. Террор — злодеяние. Нет оправдания ни тому, ни другому.

В моей голове сумбур — от дикого волнения и самого неприятного чувства, которое только и может быть у мужика в момент беды, от чувства бессилия.

Что бы ты сейчас ни сказал, тебя не услышат.

Что бы ты ни сделал, это сейчас никого не спасет.

Меня охватывает бешенство от невозможности повлиять, лично повлиять на ситуацию.

* * *

Предпринимаю еще одну попытку проникнуть в штаб. Нахожу офицера, которому вроде бы подчинено оцепление. Стараюсь говорить спокойно. Мол, я отец девочки и могу предложить себя в заложники вместо дочери. Чеченцы на это пойдут, я для них стою дороже, чем жизнь ребенка. При этом я могу выполнить любое тайное задание штаба.

Офицер смотрит на меня как на идиота, потом чуть насмешливо (а может, мне показалось, что насмешливо) говорит:

— Отойдите в сторонку, гражданин.

Мысленно выругавшись, отхожу в сторонку.

Всё правильно. Так и есть. Нас всех отсылают «в сторонку» от этой чеченской войны. До нас она «доходит», лишь когда наши дети оказываются в гробах — цинковых или обыкновенных.

И при этом нас бесстыдно называют «гражданами». Кто мы?..

«Граждане России!»…

— Отойдите в сторонку, граждане России!..

Снова решительно подхожу к офицеру.

— Может быть, пустите?.. Может быть, доложите начальству?.. Поймите, я должен… извините, я Марк Розовский, я должен во всем этом участвовать…

И снова офицер с той же тихой твердостью объясняет:

— Ничего не надо, господин Розовский. Там «профи», там специалисты… Они знают, как действовать. Они знают, что и как. Без вас обойдутся и примут правильное решение. Вы не волнуйтесь.

Эти последние слова я запомнил, и они мне тоже показались символичными. Но — потом, уже после штурма.

* * *

Дождь настучал по асфальту целые моря. Мы с Таней продрогли, забежали на заправку, где я купил бутылку коньяка «для сугреву», и вместе со стайкой молодых журналистов заковыляли «огородами-огородами» поближе к зданию с другой стороны, но и там наткнулись на не менее жесткое оцепление и… на помощника президента Ястржембского, подскочив к которому, услышал:

— Все дети освобождены и находятся в автобусе. Ваша жена освобождена (имелась в виду моя бывшая жена Лана) и находится в штабе с Нечаевым (имелся в виду ее нынешний муж, бывший министр экономики России, ныне — президент финансовой корпорации, так что у него, к счастью, имелось больше возможностей проникнуть в штаб).

Я возликовал, но ненадолго. Набрал телефон Андрея Нечаева и, наконец, услышал сообщения, так сказать, из первых уст: да, Лана освобождена спецназом (больше никаких подробностей), а Сашка ни в каком автобусе, а продолжает быть «там».

Захлебываясь в словах, я прошу:

— Лана, я в ста метрах от вас, попроси Андрея, чтоб он вышел и провел меня в штаб. Я могу быть полезным, скажи, кому нужно… от кого зависит…

— Не надо, нет. Ничего этого не надо.

И — гудки. Связь прервана.

Конечно, Лана не в себе: она на свободе, а дочь под угрозой смерти. Но она физически — географически — ближе сейчас к Сашке, чем я!

Моя же отдаленность, бездарное и бессмысленное стояние у оцепления, мое все возраставшее чувство бессилия перед надвигающейся и каждую секунду могущей произойти бедой — все это топтало мне душу, все приводило в состояние тяжеловесной депрессии. Где выход? Нет выхода.

Наверное, эти подонки и стремились вызвать в нас ощущение полнейшей раздавленности.

…Неожиданно со стороны захваченного здания послышались автоматные очереди, что-то ухнуло… Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!..

Затем все смолкло. Снова тишина — зловещая, невыносимая.

Значит, штурм, слава Богу, не начался. Значит, гибель людей пока не неотвратима.

Остаток бессонной ночи мы с Таней провели дома у телевизора — вместе со всей страной, прыгающей с канала на канал в поисках другой картинки и другой информации о произошедшем. Этот психоз только начинался — одно и то же бесчисленное количество раз. Но — не оторваться… А закрою глаза — и передо мной Сашка, Сашенька, Сашулька, ее глаза, ее улыбка и — слышу явственно, до умопомрачения — ее голос:

— Па-аа-апа, когда у тебя следующий «Пир во время чумы»? Мы всем классом решили пойти…

* * *

…В Чечне я никогда не был. И, наверное, не буду. Как-то не тянет.

Но если все же приеду, обязательно вскину голову и постараюсь разглядеть тамошнее небо поподробней. Неужели оно другое?.. Неужели не такое, как наше, — вместо облаков камни, вместо голубизны — чернота, вместо круглого солнца — квадратное?

Не верится.

И люди там вроде бы такие же, как мы: двуногие, двурукие, голова на плечах, сердце слева…

Это внешне. Внутри не сходимся. То, что в их головах, нам не подходит. То, что в сердцах, нам не понятно.

Сколько христианину не объясняй слово «джихад», он, неверный, будет твердить свое: «не убий» да «не убий».

Сколько иудею не доказывай, что все пути ведут в Мекку, он все равно будет целовать Стену Плача в Иерусалиме.

Мы — разные. И потому нелепо требовать, чтобы весь мир жил «по законам шариата». Я, например, не хочу и не буду.

Хоть убейте.

И не я один.

* * *

Семьсот с лишним человек пришли на мюзикл «Норд-Ост». Плюс шестьдесят актеров. Плюс обслуживающий персонал. Плюс пол сотни террористов. Итого — восемьсот с гаком. Человек двести будут штурмовать. Значит, тысяча…

И все должны в один миг погибнуть в результате взрыва: дети и взрослые, женщины и старики, вооруженные и безоружные, единственные и неповторимые…

Читаю в послании бен Ладена телекомпании «Аль-Джазира»:

«Задачей первоочередной важности на данном этапе этой войны должна быть борьба с неверными, американцами и евреями».

Саддам Хусейн туда же: осуждаю, мол, террористическую акцию против России, но главные наши враги — это сионизм и американский образ жизни.

Раньше были на карте мира так называемые «горячие точки» — Ближний Восток, Афган, Чечня… Теперь «горячей точкой» становится весь земной шар. Уже и в Австралию, тихую и далекую, поступают цинковые гробы…

В чем же причина?.. Или причины?.. Нет, первопричина террора как главного бедствия человечества, шагнувшего в третье тысячелетие?..

Нам надо понять, распознать и предъявить миру эту жуткую тайну, эту, если хотите, философию террора как явления. Иначе не спасти нам ни мою дочку, ни тысячу других жизней в «Норд-Осте», ни миллионы заложников, которые хоть и не находятся в зале, а все равно сегодня таковыми являются, несмотря на то, что им кажется, будто они на свободе.

* * *

…Вторые сутки пошли и прошли. Добавили бессонницы, но не убавили тревоги.

Телевизор перегрелся, а телефон раскалился от нескончаемых звонков. Друзья и незнакомые люди… Сочувствие, поддержка, проникновенная теплота… Слова, слова, слова…

А изменений в лучшую сторону — кот наплакал. Освобождены считаные единицы. Но все вокруг пылают оптимизмом: штурма не будет; говорят, и ясновидящая какая-то пообещала, что все будет хорошо.

А может, действительно?..

Время от времени наугад набираю Сашкин мобильный — вдруг отзовется?.. Мало ли что там может быть?.. Вдруг произойдет чудо, и дочка ответит?..

Чуда нет. Есть реальность — восемнадцать смертниц, которых уже кто-то назвал «ходячими бомбами». В любой миг взрывные устройства на их поясах — по 2 кг пластида, начиненного гвоздями и шариками, — сработают, и тогда… Сорок детей, сидящих на балконе, и взрослые, что находятся вместе с ними, взлетят на воздух первыми жертвами и рухнут на головы тех, кто внизу. В братской могиле будет месиво рук, ног, голов и окровавленных камней…

* * *

…В пять утра раздался звонок…

Трубку схватила Таня.

Звонок был оттуда:

— Таня, это Саша. Ты, наверное, знаешь, что мы в заложниках. Передай папе, чтобы он собрал друзей и знакомых сегодня утром на Красной площади на митинг против войны в Чечне, иначе нас перебьют. А если митинг будет, нас после 2 часов отпустят… может быть… Нас — это детей из «Норд-Оста».

И гудки. Таня не успела ни о чем спросить. Но было ясно — по тону девочки, по скороговорке, — Саша говорит по их указке, не своим голосом и не своими словами… Представился автомат над головой моей дочки…

Впоследствии Саша расскажет:

— Все дети были на балконе. Спали на полу, между креслами… Со свободных кресел сняли сиденья — они служили нам подушками… И вот мы спим, вдруг выстрел… Это он нас так разбудил сразу всех…

— Кто «он»?

— Ну, один… У них один такой красивый был… На Рикки Мартина похож.

— На кого?!

— На Рикки Мартина… Певец такой есть, папа, Рикки Мартин!..

— И зачем он вас разбудил посреди ночи?

— Там еще… тетя была. Их.

Я заметил: Саша после освобождения не называла «их» террористами, как мы. «Один», «тетя»… Нет, это не «стокгольмский синдром»… Это чисто детское избегание «недетских» слов, интуитивное отторжение от политики, от жути жизни.

— И что эта «тетя»?

— Она сказала: вы сейчас должны позвонить домой и сказать то, что я вам сейчас скажу. И раздала несколько мобильников.

…«Ты, наверное, знаешь, что мы в заложниках» прозвучало совершенно неестественно, а вот «иначе нас перебьют» — слишком убедительно.

Что я должен был сделать? Не идти на митинг?.. Пренебречь ночным звонком оттуда, лечь спать и дожидаться, когда «профи» всех освободят, а «переговорщики» до чего-нибудь допереговорятся?..

Еле дождавшись утра, я бросился на Красную площадь. Я летел туда по зову дочери, находившейся на балконе, под которым была взрывчатка, и мне было глубоко наплевать, санкционирован этот митинг или не санкционирован. Мне казалось: раз есть хотя бы один шанс помочь детям, надо использовать этот шанс. «Главное — спасти заложников»? Так давайте спасать не словами, а делом! Митинг так митинг. Да хоть бы что — лишь бы что-то. Тут любое действие — в помощь «главному».

Поэтому я очень удивился, увидев «ментов», перегородивших проход на Красную площадь со стороны Васильевского спуска.

— Будет санкция — пропустим. Не будет — останетесь здесь.

Вместе со мной у подножия Василия Блаженного оказались верные друзья и коллеги — Саша Гельман, Юра Ряшенцев, Миша Козаков, Володя Долинский, множество знакомых и незнакомых продолжали стекаться сюда, но было видно — народу недостаточно, чтобы акция выглядела весомой.

Масса журналистов, несколько телевизионных камер… Все крайне возбуждены…

Через живой эфир «Эха Москвы» я позвал москвичей прийти на этот митинг.

— Сейчас… сейчас прибудет автобус с Дубровки — там родственники заложников…

— В настоящий момент Ястржембский решает с московскими властями вопрос о санкционировании митинга. Подождите начинать. Минут через 15 будет известно решение.

Ждем. Хотя чего ждать-то… Народу уже собралось достаточно. Кто-то из молодых людей расстелил на асфальте ватманы, на которых оказались начертаны фломастерами импровизированные лозунги.

Наконец новость:

— Ястржембский сказал: для того чтобы получить официальную санкцию на митинг, необходимо собрать не меньше тысячи человек.

Кому сказал? И сказал ли именно так — за это не ручаюсь, но выяснять нет времени.

Плакаты подняты. Начинаю говорить первым:

— Проклятие войне!.. Проклятие террору!.. Не хочу, чтобы моя дочь умерла в 14 лет!..

Срываюсь на крик, а как, простите, тут не сорваться.

Мудрый Александр Гельман выступает не по-митинговому рассудительно: его речь обращена не столько к присутствующим, сколько к телезрителям — и это очень хорошо, если его послушают, если его услышат…

Следует еще несколько замечательных выступлений — и вдруг, откуда ни возьмись, какой-то провокатор вылезает с заявлением:

— Кавказ — Кавказу!.. Долой русских из Чечни!.. Это ваш Ельцин начал войну… Всех демократов к суду!

— Ты кто? — спрашиваю я. — Ну-ка, назови себя.

— Я азербайджанский журналист.

Врет. Я много раз бывал в Баку, знаю азербайджанский акцент.

— Вали отсюда!.. Мы здесь не за тем, чтобы ты тешил свою ксенофобию.

Похоже, именно этого господина я видел со спины во время штурма, когда обнаружили «связного» — информатора террористов.

Запомнился также улыбчивый милиционер, ходивший в толпе с блокнотиком, в который аккуратно переписывал с плакатов все тексты и лозунги.

Несанкционированный митинг (если это можно назвать митингом) закончился.

Теперь будем ждать: освободят детей после двух или не освободят…

* * *

Не освободили.

Радуйтесь, те, кто считал, что не нужно «потакать» террористам. Радуйтесь, «патриота сты», чьи дети сейчас и всегда вне опасности: война в Чечне — чужими руками, чужими жизнями — будет продолжаться до бесконечности, и до бесконечности можно будет трепаться о том, как «черные» не дают нам житья, заполонили всю Россию… Прав был товарищ Сталин, учинивший геноцид чеченскому народу! Бей их! Дави!

Будем «чечнить» Чечню и дальше. А они будут «чечнить» нас. Кавказ для Кавказа! Бей русских!.. Бей сионистов!.. Бей! Бей! Бей!

…Не освободили. Как, однако же, кое-кому хорошо!.. Как, однако, это выгодно всем — и тем, кто организовал теракт, и тем, кто должен теперь применить силу для освобождения заложников. Руки развязаны, ибо есть веский аргумент в пользу кровопролития: с бандитами нельзя договориться.

К вечеру 25 октября я пришел к самому неутешительному выводу: штурм будет, вокруг врут.

Подтверждения тому прямо-таки посыпались на мою голову.

Во-первых, само «несанкционирование» антивоенного митинга есть не что иное, как нежелание «профи», чтобы им кто-то мешал. Общество следует готовить к применению силы, и всё, что этому противоречит, должно этой «силой» быть отменено. Необходимо совсем иное: внушить обществу в канун штурма, что все «мирные» инициативы провалены, иного средства, нежели «удар по террористам», не осталось.

Вот и Жириновский (а в критические минуты к нему полезно прислушиваться, ведь он специально «проговаривается» в таких случаях, готовит нас к самым безумным действиям) в интервью по радио из Ирана накричал в своем обычном стиле: надо пустить газ, затем атаковать. Кто выживет — тот выживет, а кто не выживет… Таких будет меньшинство!.. Значит, по этому сценарию, Сашке моей уготовано «или — или»: оказаться либо в большинстве, либо в меньшинстве… Других вариантов нет!.. Это в лучшем случае. В худшем погибнут все.

И этот худший вариант наиболее реален.

Второй признак надвигающегося штурма — отмена прямой телетрансляции с места события. Было объявлено, что с утра 26 октября репортажи будут иметь лишь выборочный информационный характер.

Третий признак сродни второму: нам сообщили, что террористы намерены начать расстрел заложников с шести утра. Но кто сообщил?.. Столь важное, я бы сказал, самое важное в ходе террористического акта сообщение, по логике злодеев, должны были взять на себя сами злодеи: тот же Бараев был просто обязан лично сказать об этом по телевидению — дабы еще больше устрашить нас и весь мир, не так ли?.. Но он почему-то этого не сделал. Самую страшную информацию мы получили из косвенного источника, без каких-либо подтверждений со стороны террористов. Значит, можно предположить, что искомый повод для штурма готовился вместе со штурмом.

Оцепление отодвигали от здания «Норд-Оста» всё дальше и дальше. На 50 м. Еще на 50… Еще на 100…

Значит, бой, взрыв, осколки.

Чем ближе к утру 26-го, тем громче нам твердили: штурма не будет. А приметы близкой беды множились. То, что штурма не избежать, я ощущал уже просто физически. Освободили помещения для госпиталя, где можно разместить раненых… Где-то промелькнуло сообщение, что спецназ тренируется на точно таком же здании (я знал, что это дворец культуры «Меридиан», где мы не раз выступали). Последним пришло здравое, если не циничное, осознание, что штурм «выгоден», он станет «звеном в общей мировой справедливой борьбе с международным терроризмом».

Все складывается чудесно, за исключением того, что в «Норд-Осте» Саша и еще восемьсот потенциальных жертв…

* * *

Днем 25 октября позвонили от Савика Шустера:

— Приглашаем вас принять участие в сегодняшнем прямом эфире «Свободы слова».

Я понял, что это выступление — мой долг.

В «предбаннике» студии мы встретили Анпилова с группой товарищей. Они рвались в живой эфир, но встретили отказ: «Мы вас не приглашали». К моему удивлению, анпиловцы не стали возражать и исчезли так же тихо, как появились. Остались приглашенные.

Я подошел к Шустеру и попросил:

— Нельзя ли не акцентировать, что я отец Саши Розовской?.. Ведь если они там смотрят вашу передачу, это может отразиться на судьбе моей дочери…

— Да, может, — сказал Савик, внимательно посмотрев мне в глаза.

— Извините. Я хотел бы быть предельно осторожным сегодня.

— Понимаю, — сказал Савик.

Конечно, мы дули на воду. Я в тот момент и не знал, что в «Известиях» уже опубликован полный список заложников, и Саша, конечно, была в том списке…

За десять минут до эфира всех участников передачи предупредили; выбирайте выражения — вас смотрят не только телезрители, но и террористы. Так что «не навреди», «не вспугни», «не раззадорь зверя»… Я воспринял этот совет как чрезвычайно ответственное поручение. Слава Богу, нарастающую опасность штурма в тот вечер чувствовал не я один. Все выступавшие были единодушны: нельзя допустить бессмысленных жертв, войну в Чечне следует прекращать — и вовсе не потому, что того требуют террористы, а потому, что любому народу любая война — поперек горла.

Мое выступление в «Свободе слова» 25 октября было и сумбурным, и косноязычным, но я страшно волновался, к тому же не спал уже двое суток.

Пришла пора, говорил я, не на словах, а на деле заканчивать то, чего не следовало и начинать. Те, кто держит в заложниках наших детей, совершают насилие. Они сильно заблуждаются, полагая, что насилие можно победить только насилием. Но и мы, к сожалению, разделяем то же самое заблуждение и тем самым загоняем ситуацию в тупик. Одно насилие рождает другое насилие, другое насилие — третье, потом будет четвертое, пятое, сотое… И эта цепочка бесконечна, конец чувствуют только мертвые. Я говорил, что Родина ответственна перед своими детьми. И если она посылала их на бессмысленную смерть в Афганистан и Чечню, то это должно наконец прекратиться.

Сегодня, — говорил я, — единственный, мне кажется, способ — прямо, честно, без лишних слов, без демагогии, без разговоров о том, что «главное для нас — человек» (а при этом ничего не делать), — руководству страны принять ответственное политическое решение и вывести «избыточные войска». Я не специалист, я не понимаю, что такое «избыточные войска». Может быть, вывести все войска… Но президент должен выйти к людям, — мне так кажется как просто обыкновенному рядовому гражданину, — и сказать: «Дорогие мои! Сегодня во имя людских жизней, во имя освобождения заложников — детей, женщин и мужчин, я вынужден… подчеркиваю, вынужден!., сделать то, что требуют от меня эти люди»…

Я говорил, что, как это ни тяжело, но сегодня друюго пути к спасению всех и каждого лично я, к сожалению, не вижу. Мне скажут, говорил я, ну, что же ты такой «не патриот», как ты можешь такое советовать? Но когда сегодня еврей Рошаль и еврей Кобзон выводят оттуда русских людей — почему-то я не вижу русских «патриотистов» там! Почему я не вижу их?! Да, говорил я, у бандитов, у преступников нет национальности. Но нет национальности и у горя…

Последних моих слов никто не услышал — Савик Шустер начал читать душераздирающий список детей-заложников. Но последние свои слова я считаю наиважнейшими. Я сказал, что вся русская культура, вся русская история свидетельствуют о том, что насилием нельзя отвечать на насилие, и если бы за одним столом с нами сидел Федор Михайлович Достоевский, он бы рассказал нам, что такое терроризм и каковы его истоки. Я говорил, что жертвы никогда не приведут нас к главной цели — к концу войны.

Ибо…

…Нельзя одной рукой держать свечку в церкви, а другой голосовать за смертную казнь, как нельзя считать себя христианином и одновременно кровавить себя невинными жертвами.

* * *

И вот то, чего все боялись больше всего, началось.

Сердце застучало чаще, дыхание сбилось: замирая от ужаса, мы ждали взрыва.

К счастью, этого не произошло. И это была победа. Понеслись — строго дозировано, малыми порциями — информативные сводки, которым жадно внимал весь мир.

А между ними — хроника апокалипсиса: солдаты спецназа, выносящие отравленных людей. Их руки болтаются, многие без сознания… Их «складируют» прямо у входа Мертвые?.. Да, несомненно, есть и мертвые.

Вглядываемся в ужасающие кадры: перед нами — ад. Нельзя смотреть на эту правду без содрогания. Правду жизни и смерти.

А глаза мои ищут в этой кишащей движением толпе Сашу — вдруг увижу?! Вдруг узнаю?!

Утро и вся первая половина дня — в психозе: где она? Обзвон больниц бесполезен — оба объявленных телефона заняты напрочь.

— Позвони Рошалю, — говорит Таня. — Вы же с ним знакомы.

Да, знакомы. Но…

— Неудобно, — говорю я.

— Удобно. Твоя дочь была в заложницах. Очень даже удобно.

Через полчаса выясняется, что Саша в Русаковской больнице.

Прилетаем туда. На часах — час дня.

Входим в палату.

Сашка под капельницей, лицо бледное, опухшее, но глаза — смеются…

Жива моя дочка!.. Осталась жива!

* * *

…129 погибших… Много это или мало?

Сама постановка подобного вопроса — неприемлема.

Попробуйте объяснить актрисе нашего театра Виктории Заславской, которая сутки после штурма моталась по моргам Москвы и, наконец, обнаружила своего Арсения мертвым, что ее тринадцатилетний сын входит в это «мало» или «много», — как она это воспримет?

К матерям и близким погибших невозможно подступиться с утешительными речами — не только потому, что им тяжелее всех, но потому, прежде всего, что они знают — жертв можно было избежать, штурма могло не быть. Могло бы, если иметь в душе незыблемый постулат: жизнь каждого человека на земле единственна и неповторима. И потому бесценна…

А я сегодня — счастливый отец, счастливый безмерно. И безмерно благодарный тому неизвестному солдату, который вынес мою Сашу из здания.

Я поинтересовался у Пал Палыча, главврача Русаковской детской больницы, когда точно мою дочь привезли к ним.

— «Скорая помощь» с восемью детьми прибыла к нам в 7.15 утра. Троих сразу поместили в реанимацию. Ваша дочь шла сама и даже назвала себя — Саша Розовская. Мы ее спросили, где она прописана, — на этот вопрос она не сумела ответить, сознание у нее в тот момент было мутное, рассеянное…

Значит, подвергшись отравлению, «как все», Саша выжила потому, что ей страшно повезло — спецназовец вынес ее одной из первых. Задержись она там на полчаса — час, исход мог бы быть столь же трагическим, как у Арсения и Кристины. Ведь они там были и сидели рядом!

— Кристина много плакала! — рассказывала мне Саша потом. — Она вообще была очень возбуждена.

— А ты?..

— А я ее держала за руку. Крепко так держала и шептала: «Перестань».

Через несколько дней, стоя у могил Арсения и Кристины на Ваганькова, я с горечью и болью представлял себе этих детей на балконе «Норд-Оста». Почему такое выпало на их долю? Почему именно они, наши дети, должны были рассчитываться жизнью за войну в Чечне? За эту проклятую войну, в миг террористического акта сделавшуюся из виртуальной абсолютно реальной… Как же нам должно быть стыдно, неловко жить после них! Всем, всем — и русским, и чеченцам…

Арсения я знал с пеленок.

Он в нашем театре был такой же, можно сказать, «сын полка», что и Сашка… Вместе все «новогодья», вместе летом на даче, вместе пошли и в «Норд-Ост»… 5 октября Арсений сыграл главную роль — Саню Григорьева в детстве, а жить ему оставалось ровным счетом 20 дней…

И вот они лежат в своих гробах в церкви Ваганькова — Арсений Куриленко и Кристина Курбатова. Ранняя смерть сделала их похожими друг на друга, почти близнецами… Их не вернуть уже ни на сцену, ни в жизнь…

Слезы льются из глаз людей. И в то же самое время из глаз нелюдей проливаются «крокодиловы слезы».

Почему я, счастливейший из счастливейших, говорю сейчас так резко?.. Потому, что до гибели людской, до гибели детской говорил «осторожно», боясь «навредить». Однако нынче следует быть честным и высказаться до конца.

Давайте все же попытаемся проанализировать, что все-таки произошло на Дубровке, и сделаем кое-какие выводы.

* * *

Никто так и не доказал необходимость штурма как единственного способа сохранения жизни заложников. А факты говорят: план ответить насилием на насилие был принят с самого начала. Убийственный план, в основе которого всевечная позиция безбожников «цель оправдывает средства».

«Вечером в пятницу около Дубровки началась передислокация сил, — пишут «Известия» 26 октября. — Наш источник в ФСБ, дежуривший возле захваченного здания, подтвердил эту информацию. “Смотрите ночью телевизор. Через несколько часов все это закончится”, — пообещал он».

Как совместить все это с объяснением, что штурм начали из-за расстрела (гибели) двух заложников? Или эта «гибель» планировалась? — спецслужбам необходим был повод для начала штурма: если такого повода нет, его надо было выдумать.

«Штурм был вынужденной мерой», поскольку террористы пообещали расстреливать заложников. Это не так. Правда состоит в том, что никакого расстрела не было. А если он был, почему мы не узнали имена расстрелянных? Их надо было бы хоронить со всеми почестями, как героев, павших в борьбе с проклятым терроризмом. Всего этого не произошло. Ибо был не расстрел, а информация о расстреле, имитация расстрела, после которой можно было начинать пускать газ. Нужно было показать злодеев в виде злодеев — вот и показали. Для пользы дела.

Той же цели послужила смерть Ольги Романовой — той самой девушки, которая ринулась лично «освобождать заложников». Святая простота!.. Однако каким-то чудом она прорвалась в здание, где ее, пьяненькую, и кокнули… Однако вопрос: кто все-таки виновен в ее смерти?.. Террористы, несомненно. И все же у этого убийства нерасследованная тайна: кто из наших пропустил девушку к зданию?.. Я был на Дубровке в первую ночь и свидетельствую: через стоявшие там оцепления муха бы не пролетела. Значит, подстава?.. Значит, решили: пусть дурочка пойдет, пусть… — нам это на руку, для нас это очень кстати. В подготовку штурма должна входить не только боевая часть работы, но и пропагандистская. Так в угоду главной цели можно принести в жертву чью-то жизнь. Для пользы дела.

Хорошо, если эта версия не имеет оснований. Но тогда почему никто и пальцем не пошевелил, чтобы найти и привлечь к ответственности то оцепление, через которое прошла невидимкой Ольга Романова?.. Молчок. Всплеснули ручками и — забыли!

В цивилизованном государстве, где власть ответственна перед своим народом, следовало бы провести не обшее расследование, а расследование по каждому погибшему — и не в результате собственно террористического акта, а в результате нашей борьбы с террористическим актом. Но Дума недаром отказалась создать парламентскую комиссию, способную честно выявить обстоятельства трагедии на Дубровке. И это покрывает ее, Думу, несмываемым позором.

Селезнев что-то такое успел произнести: мол, Савик Шустер в канун штурма устроил «истерику» на канале НТВ. И невдомек Селезневу, что это все мы, участники передачи «Свобода слова», делали в тот вечер все возможное, чтобы спасти людей, а он, Селезнев, сидя у телевизора, дулся от собственного «патриотизма» и «железной воли». Об «истеричных пораженцах» патриотически заявил в «Известиях» от 30 октября Олег Осетинский.

Куда всякий раз ведут нас эти самые «патриотизм» и «железная воля», мы знаем. Проходили: «Мы за ценой не постоим»… И верно: вот только цену назначают одни, а расплачиваются другие.

Неясно вот только, почему после победы на Дубровке, где свои перебили столько своих, в Чечне опять новые трупы да трупы? Чего добились те, кто «без истерики» провозгласил себя победителями?

Хороша победа!.. Их сорок, наших 129!..

— Но ведь могло же быть больше! Если бы не газы, погибли бы все.

Нет, дорогие. Никто бы не погиб — если бы не газы.

А ну как вообще никто бы не погиб — вот куда надо, и ни на миллиметр в сторону! Одно обещание переговоров, даже не сами переговоры, могло бы спасти людей. Одно только обещание переговоров спасло бы всех до единого. Может, стоило бы вспомнить Кутузова, которого отдельные дураки так же упрекали в свое время и в пораженчестве, и в антипатриотизме…

Но мы-то «Москвы не отдали». Мы решились на штурм. И что же?

* * *

«Нас не поставить на колени», — сказал президент… Сказано хорошо. А еще сказано: «Мы не смогли спасти всех»…

Да ведь и не пытались!

Как теперь жить-то будем — с чувством вины или без?.. Со стыдом или без стыда?..

Да, ситуация была трудная — из сложнейших. Но именно в таких ситуациях проверяется «наше всё» — дух, культура, патриотизм, совесть, ответственность…

Хаос, возникший после штурма, — не выдумка «истеричных пораженцев», а классический пример преступной халатности и безответственности лиц, готовивших контртеррористическую операцию. По точному выражению Жванецкого: у нас «силовики», а нужны «мозговики». В самом деле, чем можно объяснить, почему спасательные работы не были просчитаны нашими «профи»? Конечно, они ожидали, что будут жертвы, но не ожидали их в таком количестве.

Вслед за «Альфой», успевшей на входе надеть противогазы, должен был идти санитарный батальон со шприцами в руках. Укол антидота должны были получить все до единого, кто находился в здании. Но даже носилок не было — считаные единицы. Работало всего 80 карет «скорой помощи» — маловато на восемьсот отравленных газом. В 5 автобусов загрузили 100 человек, многие из которых живыми до больницы не доехали. Эти автобусы сразу же прозвали «автобусами смерти». Что творилось в них по дороге — известно одному дьяволу, ранее побывавшему в душегубках Освенцима.

Теперь можно всё валить на террористов. Всё, мол, из-за них.

Но террористы-убийцы не идут ни в какое сравнение с убийцами, действовавшими с нашей, так сказать, стороны. Все боятся назвать вещи своими именами! Но, повторяю, массового убийства своих своими же — можно было попытаться избежать. Попытаться избежать штурма.

Впрочем, собственно штурма и не было. Была стремительная газовая атака, сделавшая бой ненужным. Газа, конечно, подпустили больше, чем надо было. Тому оправдание — вдруг кто-то из «смертников» успеет рвануть взрывчатку. Не рванули.

Почему?

Это очень серьезный вопрос. Ведь многие заложники, даже большинство из них, заверяли, что слышали выстрелы поначалу, а отключились — потом. У террористов, несомненно, было 15–20—30 секунд, чтобы понять, что наступают их последние минуты. К тому же, находящиеся в разных концах зала, они не могли заснуть все одновременно, секунда в секунду. Ждали команды, которая не поступила?.. Вряд ли, скорее в кульминационный момент смертникам предписывалось самим «проявить инициативу»: каждому фанатику-шахиду предлагалось идти в рай счастливым героем-мстителем. За этим они сюда и ехали!.. И миг смерти для них был бы мигом счастья…

Так почему же они не взорвали зал? В конце концов, за эти 15–20—30 секунд они могли уничтожить ползала, поливая по нему из автоматов Калашникова или бросив пяток гранат. Они не сделали этого. Почему? Потому, что предпочли смерть, по их понятиям, мученическую, то есть за идею. Простой суицид им был не нужен, о чем они, между прочим, сразу заявили заложникам: «Мы не хотим вас убивать. Мы хотим, чтобы вы не убивали нас». Странные какие-то террористы!.. С одной стороны, негодяи, подонки, бандиты, захватившие семь сотен ни в чем не повинных людей. С другой — кроме «подсунутой» Ольги Романовой, они, правду говоря, убили — кого?.. Ну, назовите еще имена!..

Была ли у них настоящая взрывчатка? Это вопрос вопросов. Если была, террористы, сознательно отказавшиеся ее применить, заслуживают и получают право именоваться скорее смертниками. Если же взрывчатка была фальшивая, знали ли об этом спецслужбы?

Знали? Значит, штурм — преступление.

Но ведь если не знали, если думали, что взрыв здания возможен, штурм делался начисто неприемлемым.

Неужели газ давал такую твердую уверенность в успехе операции?

* * *

Газообразное вещество, которым через вентиляционные трубы дурманили всех подряд — и заложников, и террористов, — назвали фентанилом и сразу стали доказывать, что это не боевое отравляющее вещество, относимое к химическому оружию, а некое наркотическое усыпляющее средство, применяемое в медицине (кстати, почему-то никому из медиков неизвестное). Фентанил, пущенный в зал, сделал свое дело — террористы разделили смертную участь с теми заложниками, кто задохнулся отравой. Первыми ушли из жизни люди, чья сердечно-сосудистая система оказалась не готова к испытанию на прочность. Фентанил выполнил боевую задачу на «отлично» — теперь за дело могли взяться «отличники» стрельбы по спящим.

Да здравствует фентанил!

Он опробован на людях и показал себя с самой лучшей стороны. Результаты — налицо. Никто не ожидал такого блеска, иначе кто-то должен был подумать, что за несколько минут надо будет вытащить из этого ада восемь сотен человек. Никто не подумал. Опыта подобного не было.

Теперь есть. В следующий раз после применения фентанила на штурм пойдет дивизия со шприцами и носилками.

А тринадцатилетнего Арсения уже нет и не будет с нами…

* * *

Представляется диким праздничек в арабских кварталах после 11 сентября. Однако было бы большой глупостью считать, что эти песни, пляски и вздымание рук чем-то отличаются от нашего «чувства удовлетворения» при виде заснувших вечным сном в картинных позах девушек-шахидок. Смерть — любая, даже смерть врага — не может радовать. А если радует — значит, мы такие же, как и наши убийцы.

Наступает эпоха контртеррористических операций, опасных для человеческой жизни ничуть не меньше, чем операции террористические. События на Дубровке учат нас: не дай Бог, случись дальше что-то подобное, заложники будут опасаться своих спасателей не меньше, чем террористов.

Возмездие злу — необходимо, спорить тут нечего. Но наше зло должно при этом убывать, а не увеличиваться. Иначе чем мы лучше бен Ладена?! И как бы в борьбе с терроризмом нам самим не вступить — вольно или невольно — на сомнительную дорожку «кровавой мести». Наказывая терроризм, мы хотим утверждать братство людей, а не человеконенавистничество. В том есть и будет главное отличие людей от нелюдей. Но если нами правит асимметричный «ответ», если «акция возмездия» — на уровне Буданова и ему подобных, — лично мне становится стыдно за христиан, за Россию, за себя как гражданина своей страны. Чузство сострадания сегодня во многом растеряно в нашем народе. Жажда крови поразительно легко побеждает души опустошенных людей. И это толкает нас на фронт — в мирное, по существу, время.

Отечество в опасности… Да, в опасности — потому что злобе и злобствованию не ставятся пределы. К примеру, закрытие Комиссии по помилованию — это маленькая частность, но очень уж показательная. Мораль не подключается к исполнению закона, потому-то на законы можно плевать, можно «договариваться» с властью, как законы обходить.

Приведу одну цитату:

«Была Россия, был великий, ломившийся от всякого скарба дом, населенный могучим семейством, созданный трудами многих и многих поколений, освященный богопочитанием, памятью о прошлом и всем тем, что называется культом и культурой. Что же с ним сделали? Заплатили за свержение домоправителя полным разгромом буквально всего дома и неслыханным братоубийством, всем тем кошмарно-кровавым балаганом, чудовищные последствия которого неисчислимы… Планетарный же злодей, осененный знаменем с издевательским призывом к свободе, братству, равенству, высоко сидел на шее русского «дикаря» и призывал в грязь топтать совесть, стыд, любовь, милосердие… Выродок, нравственный идиот от рождения, Ленин явил миру как раз в разгар своей деятельности нечто чудовищное, потрясающее, он разорил величайшую в мире страну и убил миллионы людей, а среди бела дня спорят: благодетель он человечества или нет?»

Это слова, сказанные Иваном Буниным аж в 1924 году и адресованные товарищу Ленину. Гому самому, кто, пытаясь сохранить себя у власти, первым делом после октябрьского переворота уничтожил оппозицию во всех видах, утопил в крови Родину — от Крыма до Владивостока, санкционировал концлагеря для политических противников (в том числе для детей-заложников) и — внимание! — применение удушливых газов против тамбовских крестьян, восставших и не склонившихся перед советской властью.

Так что газы — это нам не впервой вдыхать. Фентанил не фентанил, но… Вся наша история, можно сказать, это вдыхание миазмов полной грудью. Мы просто десятилетиями наслаждались трупными запахами — «лес рубят — щепки летят!», «убить человека — трагедия, убить миллион — статистика».

Террор всегда был удобен властям — в ответ развязывалось насилие гораздо большего масштаба, государство чуяло «полезность» террора для себя лично и всегда радовалось возможности учинить новое насилие в борьбе со старым. Режим укреплял себя постоянным кровопролитием, и народ — куда ему деться? — шел на заклание.

* * *

В середине ноября в «Известиях» появилась статья диакона Андрея Кураева, главная мысль которой: есть люди «равнинные» — это мирные землепашцы, трудяги и нравственно чистые (читай: русские), а есть «горцы» — это те, кто кочует, ворует скот и людей, совершает набеги на «равнинных». Простое разделение, ничего не скажешь. И главное, удобно: «мы» — хорошие, «они» — плохие. Вся Чечня — разбойники и убийцы. Вся Чечня — негодяи и воры. Вся Чечня — криминал и рабовладельческое «племя». Народ-подлец. Народ-боевик. Народ-враг. Ну как тут не сделать вывод о неизбежной, объективно оправданной войне с «разбойниками». Оказывается, не ваххабизм, не терроризм исламских радикалов, не денежно-нефтяные интересы — первопричина войны и террора, а родовой строй Чечни, психология и менталитет «горцев». И читатели в большинстве своем (что и ужасает) немедленно поддержали ретивого церковника. Вот так диакон провозглашает право на насилие «без спецназа», вручает своим «овцам-прихожанам» оружие обороны от чеченцев. Проповедь на проповедь. Фанатизм на фанатизм.

Можно ли с таких позиций хотя бы помечтать о конце войны?

Да никогда!.. Да и если Чечня нам столь чужая, что ж мы так упорно боремся за объединение с нею, за целостность России?

* * *

Мы живем в мире, который не живет в мире. Выражение ненависти сделалось повсеместным. Противостояние — стандартная поза. Все имеют своего любимого врага, которого готовы изничтожать круглосуточно и любыми средствами. Каждый борется с кем-нибудь. И каждому от кого-нибудь есть своя угроза.

Современный мир погряз в терроре. Человек звереет. Гуманизм сделался посмешищем. Слыть добрым — значит слыть слабым. Даже в Израиле сегодня многие не понимают тех евреев, которые, видите ли, «дали себя сжечь в печах Освенцима». Слабость не взывает к жалости, как прежде. Теперь слабых бьют — и это нормально. Жестокость — это нормально. Но мало убить врага. Его еще надо испепелить, превратить в ничто. А перед этим хорошо бы унизить, хорошенько оскорбить.

Враг тоже хорош. Зная, что я его не пожалею, он в долгу не останется, ответит тем же, но втридорога.

Ужас схватки перестал ужасать. Бьются друг с другом группы, кланы, каналы, команды, партии, фирмы, классы, альянсы, мафии, армии, администрации, демонстрации и др.

Бьются друг с другом одиночки. И — что, может быть, самое страшное — бьются друг с другом семьи. Дом на дом, улица на улицу, поселок на поселок. Очень хорошо натравливают нацию на нацию. Ксенофобия — на любой вкус. «Наши» враждуют с «не нашими», и попробуй не присоединиться к тем или другим.

Кастет, нож — это вчера. Сегодня — танк, автомат Калашникова, пистолет Макарова.

Число так называемых немотивированных убийств в нашей стране возросло до такой степени, что общество даже радо этой немотивированности: уж лучше так, чем сознательный кровавый разбой. Между тем это число — показатель нравственной деградации.


Даже верующие способны пустить кровь: «Наша вера — лучше вашей, а ваша — хуже нашей. Бей неверных». Бывает: Церковь вовсе не проклинает кровопролитие, а наоборот: кропит оружие святой водой, освящает идущих в атаку. Именем Бога устраивают резню. Именем Бога превращают человека в волка. Именем Бога учат убийству — науке влеплять пулю с любого расстояния или подплывать с миной с любой глубины. Очень любят цитировать Христа: «Я принес вам не мир, но меч», и пытаются нам внушить при этом, что заповедь любви к ближнему отменена.

Пора осознать, что у народа цель — жить, а у тех, кто хочет воевать, — наживаться.

Около чеченской трубы, игорного бизнеса, московских гостиниц — ни для кого не секрет — круговерть «зеленых», каждодневно подпитывающих войну: покупка оружия, покупка тех, кто готов убивать за деньги. Многократно приходилось слышать от авторитетнейших людей: «Если б мы действительно хотели кончить войну, мы б ее давно уже закончили». Удивительный цинизм. Но никого он не удивляет. Вроде бы всем всё ясно. Однако все остается по-прежнему: риторика риторикой, война войной.

* * *

Терроризму нет оправданий. Но нет оправданий и неумелой непрофессиональной борьбе с терроризмом. Наш «антитеррор» обернулся гибелью 129 живых душ. Их решено списать, вывести из списков недавней переписи населения по причине «смерть от удушья».

То гексоген, то фентанил… Что за напасти нового типа?! То своя же торпеда на «Курске»… Не много ли этих «своих», приносящих беду?.. Как что-то жуткое случается, тотчас находятся молодцы, рьяно желающие прикрыть правду — о Чернобыле, о «Курске» ли, теперь вот — о «Норд-Осте»… Для начала путают карты, выпускают множество версий — какая из них «липовая», а какая правда, поди разберись!..

Обыватель и не разбирается.

Разбирается гражданин.

«Отойдите в сторонку, граждане России»!..

Многие погибшие на Дубровке получили фальшивый диагноз: «Умерла от воспаления легких», «Скончался от стресса»… А через год, через три, через десять лет отравленные заложники, сейчас выглядящие здоровыми, не дай Бог, получат осложнения в организме — будут ли они считаться жертвами теракта? Или всё забудется и останется шито-крыто?

У национальной безопасности есть всё — доктрина, деньги, люди, здания, оружие, свой президент… Не хватает маленько морали для осуществления своей деятельности, да ведь этой мелочи и раньше не всегда было в избытке.

Ох уж эта «мораль»… Надоело слушать.

То им не так, это им не так. Прослушивание телефонных разговоров, говорят, надо запретить. Тыкать ядовитым зонтиком в нужного прохожего, считают, нехорошо. Доносительство в массах осуждают. Секретность рассекретили. Как работать в таких условиях?.. Как обеспечивать?

Жаль, в теракте на Дубровке участие мировой террористической мафии не доказано — Мовсар Бараев очень бы нам услужил, если бы немного потрепался по телефону не с каким-то чеченцем в Турции, а с этими Усамой или Омаром, — это был бы от него большой подарок и ФСБ, и ЦРУ.


Спецслужбы нашей страны… Здесь главное слово «нашей». Чьей — нашей?.. Той, которая была, или той, какой надлежит быть? Если мы так и будем делать жизнь «с товарища Дзержинского» — значит, вседозволенность по-прежнему окажется подлейшей реальностью нашей истории. Нам всегда будут предлагать безопасность, от которой в недавнее время гибли миллионы.

Наши спецслужбы справляются!.. Ждите!.. Сохраняйте спокойствие!

Между тем главная деятельность спецслужб состоит в рутинном внедрении в ряды бесчеловечного врага. Много ли среди чеченских боевиков наших тайных офицеров?.. Возможно ли постоянное предупреждение о готовящихся терактах? Насколько серьезны те или иные планы бандитов?.. Если разведка в силах отвечать на эти вопросы, наша безопасность обеспечена.

У нас же безо всякой разведки всем известно, что военные в Чечне продают оружие противнику. И это абсурд. Но это и правда, от которой наши слепоглухонемые спецслужбы отмахнулись. Абсурд в том, что этот «бизнес» на крови своих же солдат по сути то же явление позорного аморализма, что газовая атака с непросчитанными последствиями. Пройдет немного времени — кто-то получит ордена, кто-то понесет ответственность за «ошибки». Однако важно другое; для борьбы против терроризма необходима система, не имеющая ничего общего со старой Лубянкой.


Признаемся честно, на протяжении десятков лет мы более чем плодотворно сотрудничали с международным экстремизмом — многие лидеры и известные своей агрессивностью организации пухли от наших тайных и открытых вкладов в их сомнительные режимы и дела. Сегодня на щечках Арафата следы поцелуев множества советских коллег, а в его слабеющих руках бухгалтерские отчеты с росписями, свидетельствующими о нашем давнишнем «присутствии» — зримом и незримом — в партии «ФАТХ», боевом ядре фанатиков ислама. Такие террористические организации как «Хамас» и «Хезболла», провозглашающие и реализующие «джихад», от нас не получили до сих пор не то что отпора, но даже формального официального осуждения.

Мы по-прежнему политиканствуем, играя «во все лузы». Мы или выжидаем, когда ждать не стоит, или молчим, когда надо бы иметь мужество сказать правду…

Все это вдохновляет террористов на новые подвиги. Когда же дело касается нас, мы, забыв о своих «друзьях», найденных среди волков, начинаем ахать и охать…

Тут-то и бывает поздно.

Ибо нельзя одним местом сидеть на двух стульях, нельзя целоваться с кем ни попадя. Нельзя врать себе и своему народу.

* * *

Последствия отравлений непредсказуемы. Но можно было предсказать, что у отравлений будут последствия.

Да кто ж их считает, эти «последствия»?

Те, у кого сила и кому, по поговорке, «ума не надо», о них и не задумываются. К счастью, объявлено, что пересмотра военной доктрины для допуска применения ядерного оружия в ответ на террористическую угрозу не будет. Уже хорошо.

Из двухсот спецназовцев, атаковавших театральный центр, никго не пострадал. Это большое достижение тех, кто выполнял свой долг и приказ. К «Альфе» и «Вымпелу» нет никаких претензий. Есть одна благодарность, и преогромная: они сделали всё, что смогли.

Вот только…

«Тридцать процентов потерь — хороший показатель».

Ну да. А если бы пообещали переговоры? Если бы не погиб никто?

Но тогда «показатель» не был бы таким «хорошим». Тогда «показателем» было бы «унижение России». Таково главное заблуждение, от которого веет смертью, и только смертью.

«Честь государства российского спасена» — это как смотреть и что считать «честью». Если в честном бою наших полегло в три раза больше, чем противника, извините, кто тогда из нас «пораженец»?..

Доводы, что сколько-то там процентов погибших с нашей стороны — «это нормально», совершенно неприемлемы. Вот это и есть «пораженчество». Профессионализм — в том, чтобы попытаться полностью избежать потерь. Это не идеализм. Так и только так следует практиковать.

«Государство не должно поддаваться терроризму». Конечно, не должно. Но если вас шантажируют, ответьте тем же — сумейте обмануть террористов. Пообещайте им всё, чего они требуют. Взамен в первую очередь освободите своих граждан. Мстить можно потом. Сначала — освободите. Спасти своих — главная задача государства и военных. Дело чести.

И как может идти речь о цене: допустим или недопустим какой-то процент погибших?! Никакой процент недопустим. Ни один наш человек не должен погибнуть. Только так. Все остальное — или плохая работа, или безнравственность.

Потери могут быть лишь в том случае, когда все другие способы и методы провалились.

Отравление всех подряд предполагало неминуемые жертвы — значит, его надо было отвергнуть.

Но другой «сценарий» на Дубровке всерьез не игрался.

Повторюсь: предупредить опасность взрыва можно было, пообещав сесть за стол переговоров, даже пообещав вывести войска. Да, это было бы компромиссом, но никак не «унижением России», ибо главная ценность для страны — жизнь ее граждан.

Штурма могло бы не быть — так я считал тогда.

Теперь, по прошествии времени, убедился: штурма не должно было быть!

* * *

…Не прошло и сорока дней с момента гибели первых заложников, а некоторые родственники при поддержке и наущению знающих законы адвокатов потребовали от московских властей сколько-то миллионов долларов (по миллиону за каждого погибшего). Московскую мэрию попытались объявить ответчиком за случившееся. Вроде бы мы можем следовать цивилизованным нормам — во Франции, говорят, именно по миллиону платят за каждый труп, давайте, мол, и у нас это дело провернем… Вдруг «халява» отвалится?…

Началась большая шумиха в прессе — имеют ли право они что-то требовать или такого права у них нет.

Власти, конечно, испугались — кому захочется отдавать в перспективе 129 миллионов долларов. С другой стороны, дело щепетильное: не захочешь отдавать — прослывешь черствым, равнодушным к горю людскому чиновничеством.

Сразу сделалось как-то противно на душе. Конечно, можно понять нуждающихся. Но на «Норд-Ост» ходили не нищие, не «бомжи». Да и московская мэрия — тоже пострадавшая сторона.

Что-то тут в этой затее есть аморальное. Желание погреть руки на холодном трупе?..

* * *

Жизнь человеческая не может быть картой в игре.

Нельзя бороться с террором лоб в лоб. Надо быть хитрым и изворотливым, надо находить в себе силы и для притворства, и для кажущегося отступления.

Война — подлость. И на войне как на войне — побеждает тот, кто бьет по чужим. А не по своим. А у нас те же прекрасно знакомые подходы: неважно, сколько мы положили наших, важно, что мы положили «не наших». Только относительно «не наших» приходится сомневаться: ну в самом деле, по столь «ответственному» за этот теракт Масхадову что-то никто так до сих пор и не ударил! А сколько было разговоров!.. Сколько праведного гнева! Сколько пропаганды!..

И ничего. Как была война, так войной и осталась. Трупы множатся, несмотря на то, что «восстановление Чечни идет полным ходом».

Значит, выгодна война тем, кто не хочет ее кончать, кто хочет ее бесконечного (от выборов до выборов!) продолжения.

По трубе течет кровавая нефть. И пусть себе течет — в чьи-то карманы война спускает денежки, и большие, между прочим.

А в заложниках у этой войны кто?.. Не мы ли все?

Чечня есть прорва. Но за наш счет. Федеральное финансирование устроено таким образом, что половина денег на так называемое восстановление остается в Москве: заказчики и подрядчики производят дележку и лишь затем другую половину отдают по месту назначения, а здесь начинается новый раздел. Выгода от этого процесса очевидна как боевикам, так и центру. Бюджетные деньги для того и планируются в бюджет, чтобы их разворовывать. Вы взрывайте, а мы будем чинить. Ремонт — одно из самых сверхприбыльных, а потому и сверхдлительных ассигнований — тут каждая волна имеет «откат», и этот прилив — отлив бесконечен. Одни «бандиты» кормят других «бандитов», и всем от этого только хорошо.

Так что надеяться на окончание этого чудесного со всех точек зрения процесса под названием «война» просто глупо. Все предусмотрено. Гробы заложены в бюджет. Трупы инвестированы…

* * *

…Каждый день знакомые и незнакомые люди спрашивают:

— Как дочка?.. Как Саша?

И ждут, что я отвечу: «Всё хорошо. Она вполне здорова».

И я примерно так и говорю. Иногда добавляю:

— Всё в прошлом.

Но это не так. Ибо правда в том, что результаты анализов крови скачут — то норма, то плохо… И так может продолжаться еще долго… Последствия сильного отравления непредсказуемы. Они могут проявиться и через год, и через три… И даже позже. Конечно, вся надежда на силу молодого организма…

— Это как Чернобыль, — сказал мне один знающий врач. — Никто не знает, как оно может обернуться.

Конечно, для Саши самыми тяжелыми — может быть, еще тяжелее, чем дни и ночи на Дубровке, — оказались те три больничные дня, когда, лежа под капельницей, она узнала о смерти Арсения и Кристины.

Саша проявила волю, удивившую даже врача-психолога, сказавшего буквально так:

— У вашей дочери огромный психофизический ресурс.

Не знаю, действительно ли это так, но Саша нашла в себе силы, можно сказать, прямо из больницы поехать в канун похорон в храм Ваганькова на отпевание. Я думаю, четырнадцатилетняя девочка пережила в это время столько, сколько иным взрослым хватило бы на всю жизнь.

Сегодня Саша вполне адекватна, ее раненая душа взрослеет и крепнет.

Мы не расспрашиваем дочь о том, «что там произошло», — довольствуемся тем, что она сама рассказывает… А она больше молчит. Рассказывать подробно ее не тянет. По крайней мере сейчас…

Но, конечно, и забыть она явно не может… Это проявляется в каких-то мелочах, деталях.

Вот, к примеру, мы стоим у лифта. А из него — открываются двери — выходит сосед, чудный парень по имени Игнат, студент юридического факультета МГУ. Он отрастил короткую черную бородку и, надо ж такому случиться, — надел камуфляжную куртку… Саша сталкивается с Игнатом нос к носу…

Отпрянула, будто обожглась!

Другой случай. Вместе с новой подругой своей Алисой Саша смотрит в Театре «У Никитских ворот» премьерный спектакль. По ходу представления в один прекрасный момент на сцене появляется женщина-милиционер, которая при встрече с хулиганом стреляет холостым в воздух.

Зрители в этот миг смеются, как по команде. Саша же в момент выстрела — нагнулась и спрятала голову за спинку впереди стоящего кресла. Единственная!.. Никто так больше не прореагировал.

Значит, Страх сидит в ребенке-подростке где-то в подкорке и долго, вероятно, еще будет сидеть.

И еще:

— Саша, а не хочешь, — спрашиваю я ее недавно, — сыграть девушку в моем мюзикле «Парфюмер»?..

— Нет, папа, — твердый ответ.

— Почему?

— Не хочу играть жертву!

Я ахнул. Но спорить не стал. Пройдет какое-то время, и я, конечно, попытаюсь ей объяснить, что при таком решении нельзя быть актрисой. Что это значит заранее отказаться от множества ролей мирового репертуара, потому что героини самых великих пьес сплошь и рядом именно «жертвы»…

Но сейчас…

Да, время лечит. Жизнь продолжается. Новые чувства, новые переживания неизбежны, и на них вся надежда…

Однако можно понять мою Сашку: «жертвами» быть невыносимо. И в театре, и в жизни…

Еще полразговорца

Дело, конечно, не в Сталине, а в сталинщине. Совершенно неважно, усатый он был или безусый, рябой или чистокожий, грузин — не грузин, с акцентом он говорил или без акцента и даже какой табак курил — «Герцеговина флор» или что-то иное.

Суть в другом — в том зловонии, которое издал этот безбожник, вселив его в народ, в его историю и заразив этим смрадом будущее.

Сталин — это Чернобыль на десять поколений вперед. Это наркотик самого низкого пошиба — клей, которым дышим и который лижем. И которым приклеиваешься ко всему, изначально испачкавшись.

Сталинщина — та самая сатанинская сила зла, сделавшая людей послушным стадом баранов, не желающих знать правду о себе и продолжающих эту правду или скрывать, или атаковать.

19 миллионов 870 тысяч арестованных и 7 миллионов расстрелянных (с 1 января 1935 года по 1 июля 1941-го) плюс миллионы погибших и загубленных жизней до и после. Но, повторяю, КАЖДЫЙ, кто остался жив, подвергся — волей-неволей — воздействию сталинских гамма-лучей, в результате чего произошло и происходит по сей день катастрофическое для человечества, и прежде всего для россиян, ВЫРОЖДЕНИЕ и ПЕРЕРОЖДЕНИЕ homo sapiens в моральных уродов.

Последствия культа личности оказались не менее страшными, нежели сам культ вождя.

Все деспоты сначала были узурпаторами. И Сталин тут не исключение. Конечно же, он возник не сам по себе, это не случайный трюк истории, не выпадение из ее многовекового течения — при всех макропроявлениях ужасов и кошмаров бытия. У сталинщины была огромная российская предыстория, имевшая свой генезис деспотизма.

Централизованная власть, на которой зиждется Московия, сложилась как необходимость постоянного противостояния атакам с юга и востока, но далее геополитическая реальность огромных территориальных пространств сказалась в полной мере: вместо противостояния началось ВБИРАНИЕ и РАСТВОРЕНИЕ чужого в своем — Русь омонголилась, породнилась с Ордой и сомкнулась с «азиатчиной». Теперь Москва как государство укрепилась и развернулась в противоположную сторону — на Запад, но уже с наступательными угрозами и действиями. Еще Грозный пошел «на Германы». И это ПОСЛЕ Казани и Астрахани.

Новое противостояние, по сути, продолжается по сию пору. И Первая мировая, поднесшая нам на блюдечке революцию и фашизм, и Вторая мировая, перекроившая Европу и укрепившая сталинщину, — это непрекращающаяся схватка Востока и Запада, продвижение Востока на Запад, которое сегодня к тому же приобретает характер мирного врастания в европейскую жизнь — как Русь когда-то омонголилась, так Европа ныне омусульманивается.

Сталин — образец деспота восточного типа. И сталинщина, блистательно воплощая все прелести «диктатуры пролетариата», всей своей махиной опиралась на свергнутое самими же большевиками имперское самодержавие с его нафталином бесчеловечности, бесправия и безнравственности. То, что на Западе квалифицировалось как дикий криминал, у нас — норма. Тот беспредел, которым другая цивилизация будет ошарашена и шокирована, нами, обалдевшими от повседневности, воспринимается как бирюлька в игре, как информационный повод в очередной новостной программе. Апокалипсис здесь не мешает райским наслаждениям и не влияет на хорошее настроение в приятной компании по вечерам. Отречение от памяти происходит после события. Человек вырабатывает защитную идиосинкразию к любому злодеянию и тем самым становится косвенным участником злодеяния, потенциальным его вершителем. Сталинщина продуцировала именно такого НОВОГО, а по сути, старого человека. Услышим слова Н.А. Бердяева, сказанные давно, аж в 1918 году («Духи революции», сб. «Из глубины»), и поразимся их соответствию и тому, что было, и тому, что есть:

«Нет уже старого самодержавия, а… по-прежнему нет уважения к человеку, к человеческому достоинству, к человеческим правам. Нет уже старого самодержавия, нет старого чиновничества, старой полиции, а взятка по-прежнему является устоем русской жизни, ее основной конституцией. Взятка расцвела еще больше, чем когда-либо… Нет уже самодержавия, но по-прежнему Хлестаков разыгрывает из себя важного чиновника… Нетуже самодержавия, а Россия по-прежнему полна мертвыми душами, по-прежнему происходит торг ими… Личина подменяет личность. Повсюду маски и двойники, гримасы и клочья человека… Всё призрачно. Призрачны все партии, призрачны все власти… Для Хлестаковых и Чичиковых ныне еще больший простор, чем во времена самодержавия».

Сталинщина, несомненно, вышла на этот простор и обволокла «клочья человека» своей «призрачностью». Гул Востока накрыл все западные писки.

Сталинщина — это власть над обществом и индивидом, сначала сокрушающая этого индивида, стирающая его в порошок, а потом нахваливающая этот порошок за верность себе.

Главная пружина этого механизма — пролитие крови, насилие и далее — растление человека враньем, беспримерным по своему масштабу вдалбливанием в мозги и плоть фальшивых лозунгов и идеологем. Сталин создал огромный аппарат внедрения вранья во все области и закоулки человеческой жизни. Сталинщина — всепроникающая сила внешне привлекательной фальши. Лжебог заставил веровать в себя, поправ самые святые человеческие права — на свободу и истинную демократию. И преуспел в этом.

Целью верховной власти Сталина было вылепить верноподданного раба, управляемого и организованного в трудовую армию, состоящую из бесконечного количества друг другу подобных нулей. Эта всенародная армада антиличностей обязана была откликаться на любые лозунги и беспрекословно выполнять любые приказы. Однако одного послушания было мало. Следовало начинить каждого нуля пламенной большевистской идеологемой — да так густо заполнить пустоту дребеденью утопии, что человек окончательно переставал быть мыслящим человеком, а становился homo-советикусом, то есть существом особого рода — идейным борцом (это обязательно) за торжество сталинского дела.

Чем шире и глобальнее виделся его размах, тем больший фанатизм требовался для осуществления грандиозных проектов. Переустройство жизни сверху донизу не могло быть достигнуто без переустройства внутреннего мира человека — сталинщина врастала в печенки и в сердце нуля, делая его мнимую значимость содержанием жизни. Все дела недаром звались «свершениями», строительство социализма объявлялось священнодействием, которое под мудрым руководством любимого Кесаря творилось в едином порыве масс.

Именно этой парадигме противостояла так называемая личная жизнь. Она как-то все время мешала — то ли своей интимностью, то ли секретностью — нашему новому государству «строить и месть в сплошной лихорадке буден». Личная жизнь оставляла человеку щелочку, в которую он мог скрыться от спускаемых сверху пятилеток и войн, поэтому лишить человека личной жизни или хотя бы ограничить ее проявления было одной из задач госсистемы, требовавшей от индивидуума, чтобы он ВСЕЦЕЛО и ДО КОНЦА принадлежал идее с потрохами, чтобы он (она) принес (принесла) всю свою (а если надо, то и не свою!) жизнь на алтарь в виде жертвы вождю.

Сталинщина считала: личную жизнь надо присвоить, а лучше бы ее вообще отменить.

Однако, как ни силен был Кесарь, как ни лез в дома и коммунальные квартиры, насылал в них «агитаторов» перед выборами (которые, естественно, были лишь «голосованием»), как ни пытался начинить советского человека ненавистью к любви и сексу, далеко не всё по этой части у Сталина получилось. Народ, хоть расшибись, продолжал размножаться.

Что делать в этой непростой ситуации?..

Надо подчинить человека по полной программе, запустив в извивы его души исключительно ОБЩЕСТВЕННЫЕ интересы, по возможности разделить полы (отсюда женские и мужские школы), вытравить из искусства какое-то подобие телесных связей (поцелуй на крупном плане в кино надо показывать целомудренно, без участия губ и языка, а лучше вообще убрать, чтоб другим неповадно было), о Фрейде забыть (поскольку Фрейда этого нет и не было), и если у нас есть любовь, то только «Любовь Яровая»…

Личная жизнь вредна. Она полна разврата, и мы будем стоять на страже, не пуская к ней граждан Страны Советов (отсюда ночной просмотр итальянского фильма «Дайте мужа Анне Заккео», на котором я побывал десятиклассником, и бешеный успех индийского фильма «Бродяга», который свел с ума советский народ рассказом про любовь парии к красавице Наргис).

Да что кино, к тому ж зарубежное?

Есенина запрещали!., и за что?..

«Мелкотемье». «Мещанство». «Пошлость». «Аполитичность». И, наконец, «Отсутствие классовой позиции»…

«“Шаганэ ты моя, Шаганэ” — звучит красиво, но нам такое Шаганэ не нужно!»

Личная жизнь отвлекает и влечет. Нет личной жизни. Нет «переживательной литературе», долой поэзию мелкотравчатых чувств и настроений.

В восьмом классе я участвовал в школьном конкурсе на лучшего чтеца. Я выбрал «Письмо к женщине» Сергея Есенина и имел на вечере большой успех, особенно у девочек из соседней женской школы № 635, которых пригласили на первый тур конкурса.

Хотя с высоты сегодняшнего времени должен признать, что я, вероятно, был очень смешон, когда проникновенно произносил со школьной сцены:

Вы помните, вы все, конечно, помните,

Как я стоял, приблизившись к стене,

Взволнованно ходили вы по комнате

И что-то резкое в лицо бросали мне.

И дальше — самое волнующее, самое сногсшибательное:

Вы говорили: нам пора расстаться, Что вас измучила моя шальная жизнь…

О да, из уст восьмиклассника «моя шальная жизнь» — это было круто, и по тем временам настолько непозволительно исповедально, что в актовом зале наступила оглушительная тишина. Однако самый большой восторг у школьной публики, очевидно, вызвали следующие слова:

Что вам пора за дело приниматься,

А мой удел катиться дальше вниз…

Почему никто не хохотал надо мной, я до сих пор не знаю. Но овацию я получил, девочки рукоплескали моей страсти…

И тут всё испортила Лидия Герасимовна, моя любимая учительница литературы, член жюри. Она подошла ко мне и сказала:

— Хочешь на второй тур?.. Есенина со второго тура придется снять.

— Почему?

И тут я впервые в жизни услышал слово, значения которого я тогда не понимал:

— Эротика.

Да, слово было непонятное, но звучало зловеще, как приговор.

Я не стал расспрашивать, что это такое, но понял, что «эротика» — это что-то нехорошее. Только спросил:

— А Горького можно?

— Горького можно, — обрадовалась Лидия Герасимовна. Она не знала, какую свинью я ей задумал подложить!

Через месяц на втором туре (был такой же вечер с традиционным приглашением девочек из соседней школы) я прочитал «Девушку и смерть» — маленькую стихотворную поэму Горького.

Вот где была эротика так эротика!

Жюри от ужаса онемело. Зато мой зрительский успех был еще большим. Спорили: давать мне первую премию или не давать.

Решили мудро: первую не давать, дать третью. Но все понимавшая и болевшая за меня Лидия Герасимовна все же выторговала на заседании жюри для меня первый приз — книгу Немировича-Данченко о театре, которая полагалась чтецу, занявшему первое место.

Она сказала:

— Он хотя неправильно выбирает репертуар, но читает хорошо, по смыслу.

А смысл действительно был «эротический». Ведь мне было известно, что товарищ Сталин произнес по поводу поэмы «Девушка и Смерть»:

— Эта штука сильнее, чем «Фауст» Гете: любовь побеждает смерть.

Сказал хлестко, это правда.

Вот только «личную жизнь» моих родителей кто поломал?..

Рабство есть сердцевина сталинщины. Но рабству предшествует порабощение — этой задаче Сталин посвятил все свое пребывание у власти, используя изощренную демагогию именем ленинской утопии.

Победив фашизм, сталинщина примазалась к народной победе и доказала только одно — что ее тоталитарная система посильнее гитлеровской. Для доказательства своего «правого дела» сталинщина пустилась во все тяжкие.

На Западе пол-Европы оказалось под ее железной пятой. На Востоке коммунистический Китай и его (наши тоже!) сателлиты — Северная Корея и Северный Вьетнам (впоследствии к этой фаланге «красные кхмеры» присоединили Кампучию) в полной мере надышались сталинщиной. Снова были пролиты реки крови и там, и там. Снова нам врали и врали — и про Москву — Пекин, и про Корейскую войну, и про Вьетнамскую.

Опыты Пол Пота над своим народом также сродни сталинским. 3 миллиона зверски замученных и укокошенных камбоджийцев.

Все это очевидно, общеизвестно и вполне осознано нормальным миром. Только мы продолжаем настаивать на «правде сталинских репрессий».

Я не оговорился.

Именно так называется книга уже отошедшего в иной мир (вослед своему кумиру) Вадима Кожинова — «Правда сталинских репрессий».

Не — «о сталинских репрессиях». А в родительном падеже. Чувствуете тонкость заглавия?

Основная идея Кожинова: Октябрьскую революцию сделали евреи, а сталинщина и Холокост — это, мол, расплата евреев за грехи перед русским народом. По этой же кожиновской логике можно поставить вопрос: а за какие грехи, скажем, расплачивался русский народ в татаро-монгольском иге, которое длилось триста лет?! Но Кожинову важно было навесить на евреев побольше вины, и ему казалось, что чем полнее будет список революционеров еврейскими фамилиями, тем он будет убедительнее для черни. Все русские, грузинские, армянские, польские, украинские фамилии при этом забывались или упоминались вскользь — лишь бы составить сногсшибательный концепт для подогрева низменных ксенофобских страстей.

И это тот же самый Кожинов, который «открыл» нам великое литературоведение Михаила Бахтина, начисто забыв о его зэковской судьбе, к которой «правда сталинских репрессий» имеет прямое отношение.

В своем шовинистическом раже почвенничество этих «патриотистов» (по меткому и ироничному определению Виктора Оскоцкого) имеет империю как идеал российской государственности, а наилучшим «императором» с вожделением и придыханием называет товарища Сталина. Никого не заботит при этом, что слова «империя» нет в нашей Конституции, а значит, утверждение этой государственности просто-напросто антиконституционно.

Труды Кожинова — это одна из многих нынешних попыток оправдать Большой террор и тем самым втащить прогнившее тело и дух Сталина обратно в Мавзолей. Вынуть его из-под земли у Кремлевской стены и представить нам его в виде живого светоча по новой.

Кожинов уже при жизни стал лидером националистического крыла в писательской среде, этаким гуру российской «черной сотни» новейшего образца. Другая его человеконенавистническая, пронизанная зоологическим антисемитизмом книга названа подобно упомянутой — «Правда черной сотни». Таким образом, этот мыслитель сам подчеркнул близнецовую природу сталинщины и нацизма, да еще придав этому букету из двух ядовитых цветочков соответствующий качественному дерьму запашок.

Представьте в современной Германии выход книжечки, на обложке которой, скажем, тиснуто: «Правда гитлеровского Заксенхаузена» или «Правда коричневого нацизма» — что сделали бы с их автором?..

Затеяли бы полемику или срочно отправили на суд в филиал Нюрнберга?..

А у нас можно. «Сталин был прав, когда…» — и дальше следует неосталинская проповедь. Сталинщина накрыла своей черной генью пространство кагэбэшной России, поскольку прозябание в безнравственности сделалось нашим бытом. Интеллектуальные вертухаи типа Кожинова и примкнувших к нему сталинистов-черносотенцев открыли свои поганые рты и извергают тонны яростных славословий в адрес великого кровопускателя. Все эти Прохановы, куняевы и другие «жадною толпой стоящие у трона» лезут из кожи вон, чтобы только сбить с толку не знающих своей истории людей и сделать из них скотов. Сталин болванил, и эти оболванивают. Продолжают неистовое вранье, называя его внаглую «правдой». Но кожиновские «правды» отличаются от истинной, как всем известная главная газета страны от реальности.

Правда потому и свята, что руководствуется фактами, а не измышлениями по их поводу и без повода. Правду, сказано народом, в мешке не утаишь, но можно с большим успехом надеть ему мешок на голову.

Там темно. Там чем темней, тем сталинщине лучше. Обезглавленный народ не думает по простой причине — нечем. В темноте, да не в обиде. На кого обижаться?.. На себя или на вождя?

Кто виноват? Мы или он?

А никто.

Ведь ВСЕ мы так или иначе участники этой истории. А большинство — соучастники.

Народ, ты кто?.. Быдло или все-таки народ?..

Сталин делал из народа быдло, сталинщина сделала.

Руками НКВД, златоустами Союза писателей, мастерами — ремесленниками Союза художников и Союза кинематографистов… сколько мазни на иконах с ликом палача!.. Сколько бетона потрачено на Берлинскую стену, чтобы сохранить сталинистский мир, обособив его позорным разделением с миром, где выборы — это выборы, а не голосование, где каждого бездомного котенка приютят в теплом месте, а не отправят на живодерню, где человек сам решит, в каком месте ему лучше жить, куда он хочет поехать и в какую церковь пойти помолиться…

Сталинщина запрещала нам всё — от Булгакова до могилы на том кладбище, где лежат родители.

— Живите покороче! — говорила нам сталинщина. — И не задерживайтесь на этом свете!

Быдло послушно выполняло этот приказ.

Самый распространенный сюжет трагедии тех лет: жил, умер и забыт. От многократного употребления «убит» путали с «умер». Ничего страшного, все умрем. Ну подумаешь, миллионы погибли!.. Я же жив!.. И мой сосед тоже в порядке. Закуска есть, бутылка на столе, что еще советскому человеку надо?!

Словечко «совок», пущенное в оборот во времена перестройки (автор — певец и композитор Александр Градский), припечатало сталинщину за ее главное преступление — создание уникального изделия, имеющего человеческий облик, но человеком не являющегося, ибо «совок» — это ДРУГОЙ менталитет, ДРУГАЯ психология, ДРУГОЕ представление о зле и добре.

Сталинщина изготовила мракобесное чудовище, живущее без фундаментальных ценностей, вне культуры, по инстинктам расплодившихся кроликов и рыскающих по белу свету и по магазинам волков.

Их можно пожалеть. Но любить их нельзя.

Я люблю Россию вне сталинщины, вне ее современной дьявол иады.

У нас были и есть гениальные честнейшие люди, перетерпевшие сталинщину и выбросившие ее из своего нутра. Солженицын и Сахаров сделали это за нас и для нас — так что мешает нам освободиться от бесконечного вранья сталинистов, для которых «жить не по лжи» — пустой звук, хуже горькой редьки. Пусть медленно, пусть со скрипом, но нам придется это делать, иначе — гибель, иначе — смерть.

Нынешний демографический показатель — убывание каждый год по миллиону россиян — это сталинщина сегодня. Уже вроде ТАКИХ концлагерей нетути, а вот поди ж ты — смертность растет, и видно, как ухмыляется на каждых похоронах летающий в нашем пространстве призрак в сапогах и с усами.

Сталинщина въелась в мозги и души людей. Эта порча настигает каждого, как свиной грипп или эпидемия паранойи. Система подавления срастается с системой мышления, если, конечно, под мышлением понимать его отсутствие.

Свобода имитируется. Рабу с утра до ночи вдалбливают, что он свободен. И он наполняется уверенностью, что это так.

От «совковости» нас излечит только свобода, не мнимая, не по крохам, а настоящая, всеобъемлющая.

Не для того Горбачев отменял цензуру, чтобы мы смотрели с утра до ночи сериалы, попсу и танцы на льду. Катастрофизм, которым полна наша сегодняшняя жизнь, — следствие той общеглобальной показухи, которую сталинщина выстроила как основу основ. Если до сих пор говорят о «заслугах Сталина», то они связаны прежде всего с показухой — будь то стахановское движение, фильм «Кубанские казаки» или даже высотные дома в Москве, построенные, кстати, подневольным трудом тех же зэков.

Главные козыри сталинистов (кроме, конечно, победы над дружественным до войны фашизмом) — «индустриализация», Днепрогэс, стройки коммунизма на Волге, лесополосы и торфоперегнойные горшочки в нечерноземной земле — это неоспоримо, однако создано, по примеру Петра, на костях работяг и при обязательном участии огромной трудовой армии заключенных. «Катюши» создавались в арестантских конструкторских бюро, Туполев сидел и придумывал свои самолеты там же, зато в области балета мы были впереди планеты всей…

Сталин душил генетику и кибернетику, преступно отбрасывая страну на последние места в научных разработках, но не брезговал воровством чертежей из ненавидимой им заграницы — не только атомной бомбы, но и автомобилей.

В школах запрещали писать авторучками, танцевать румбу и фокстрот, отдавая предпочтение бальным танцам («падеспанец — хорошенький танец» и краковяк — это можно, другое нельзя), и заставляли ходить парами по кругу во время перемен. Школы делились на мужские и женские — только чтобы на уроках физкультуры мальчики не видели, как переодеваются девочки.

Джаз — это «музыка толстых», по блестящему определению худого как жердь Горького, — был первейшей опасностью для сталинщины, не выносившей какой бы то ни было импровизации и неконтролируемых джем-сейшнов.

Молодых людей, имевших длинные волосы, стригли наголо, вероятно, зная, что придут странные времена, когда в нашей стране бритоголовые в черных рубашках со свастикой будут носить гордое звание русских фашистов.

Сталинщина выпустила наружу прятавшуюся в глубинах усредненного, а иногда и отмеченного талантом человека паршивость, освободила его от мук совести, провозгласила бесстыдство как норму поведения.

Возникает ключевой вопрос: отчего стало возможно всенародное падение в безнравственность, откуда взяла Россия энергетическую способность к столь диким проявлениям греха и почему дьявол избрал именно Россию для своих экспериментов над жизнью и смертью?

Бабушка моя, когда Сталин умер и начался похоронный стресс, сказала, узнав, что на Трубной площади толпа раздавила насмерть около пятисот человек (мы-то жили между Неглинной и Петровкой — двор рядом, трупный запах ударил в ноздри):

— Антихрист сдох и взял их с собой.

Я тогда был маленький (16 лет) и не понимал глубинного смысла тех слов, но хорошо запомнил, как мама замахала рукой:

— Тихо!.. Тихо!.. Соседи услышат.

Много позже я понял, что зримый Христос метафизически возвращается к человечеству с целью наделения мира любовью вселенской и светом небесным. Христос занимается ВНУТРЕННИМ спасением каждого грешника и приводит его к очищению, наполняя человека осмысленной радостью бытия, в котором нет места ненависти и неуважению другого. Мы постигаем Бога, исправляя и направляя себя к лучшему, — и царство Божие является этим лучшим.

Антихрист же, напротив, опустошает человека, вселяет в него глобальную скверну, вселяет безумие и страх, вносит атмосферу конца света в реальность, где торжествует насилие и ходит ходуном смерть. Мы зовем такое явление ИСЧАДИЕМ АДА.

Выбирай, Человек!.. Выбирай, Народ!.. Выбирай, Человечество!

Россия, несомненно, выбрала Антихриста, который понравился своей теорией Утопии, а затем и практикой.

Сказался многовековой разрыв между культурой и бескультурьем, бедными и богатыми, справедливостью и несправедливостью. Произошло исторически насыщенное накопление зла, нарыв прорвался в революции, в ее первородстве с бесами, о пришествии которых так умно и страстно просигналил Достоевский.

Вообще тема «Достоевский и сталинщина» мне представляется чрезвычайно актуальной. Здесь не место исследовать и анализировать преступную деятельность вождя, проверяя ее с помощью романов «Преступление и наказание», «Подросток», «Братья Карамазовы», «Идиот» и «Бесы», однако императив «Если Бога нет, то все позволено» дает ключ к пониманию: что, как и почему произошло в христианской, по преимуществу, державе.

Сталинщина не только обрекла Россию на пустотное существование и умерщвление народов, ее составляющих, но еще и опозорила великую, по сути, страну, сделав ее жупелом и кошмаром в глазах других стран и народов.

Легенда о народе-богоносце разрушена была неистовой нетерпимостью сталинщины. Антихрист занял место Бога!.. И пошло-поехало!..

Вдруг выяснилось, что в любой толпе имеется энное количество потенциальных палачей и ничтожеств, для которых убить — расстрелять — пара пустяков.

Возымев право расстреливать, начни с себя.

Но почему-то мало кто воспользовался этим советом. Удивительно другое — и в Германии — стране Гете и Баха, и в Стране Советов — родине Достоевского и Чехова — ИСПОЛНЕНИЕ кровавых мерзостей было плевое дело.

Кстати, если Антон Павлович призывал «выдавливать из себя раба», то сталинщина, наоборот, так сказать, выдавливала раба в себя.

И это здорово получалось!

Масса, за редким исключением, вела себя послушно и совершенно не страдала от творящегося вокруг безобразия. Вспомним лермонтовское: «и вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ». Но хочется не то чтобы поправить горестный вопль поэта-патриота, а немного уточнить: «народ» послушным не бывает, послушным бывает НАСЕЛЕНИЕ, то есть те, кто в отличие от народа потерял нравственные ориентиры и творит зло со спящей совестью.

Россия, подмятая сталинщиной, пребывая в испуге и лени, легла под сталинщину, признав за ней всепобеждающую силу, — униженные и оскорбленные один раз пошли гуртом за большевиками, а на второй раз, кроме Кронштадта и Тамбова, чьи протесты были показательно подавлены и утоплены в море крови (против восставших тамбовских крестьян применялись даже газы), духу не хватило. Да и всеобщий энтузиазм и пафос, устремляющий общество к всеобщему счастью, сдвигал мозги набекрень.

Самые умные, конечно, всё понимали и затихали. Глупые и недоразвитые прекрасно обустроились в сталинском лепрозории. Они вступали в партию и быстро становились плоть от плоти режима от слова «режь».

На Страшном суде не страшно. Страшно было на партсобрании.

Объявят «вредителем», «врагом народа» — и пиши пропало. Лучше я буду первее и донесу куда следует — на друга, на соседа, на сослуживца. Раньше, чем он — на меня.

Так делалось самое черное дело сталинщины: бывший народ-богоносец превращался в податливый придаток сталинщины — тиран делает с нами всё, что хочет, а мы делаем всё, что хочет тиран. Договор подписан и обжалованию не подлежит.

Конечно, за политическую деградацию народа ответственность несет интеллигенция. Ленин это понимал и считал интеллигентов «говном». Что же должен был считать Сталин, по всем интеллектуальным параметрам, казалось бы, уступавший Ильичу?

Сталин должен был пойти дальше своего учителя и показать, что есть что-то, что ниже «говна». То есть «лагерная пыль». Отсюда — прагматичное и холодное, как сталь, решение уничтожить элиту и на ее место поставить своих холуев и прихвостней. Единственное, перед чем вождь иногда терялся, так это перед Большим талантом.

Пастернака он уважал, поскольку «нэбожитель» проявлял к вождю искреннее личное верноподданничество, хотя весь маразм и ужас текущего момента Борису Леонидовичу был отвратен.

Сталинщина, с одной стороны, делала интеллигенцию «говном», а тех, кто сам не делался, тот и «обделался», — элиту дробили страхом, ведь чувствовать себя на мушке и одновременно творить было невозможно.

Отдельные, самые выдающиеся лица оставлялись нетронутыми в качестве деликатесов (Эренбург, Симонов, Шолохов, Эйзенштейн, Шостакович, Прокофьев и др. — за их активную лояльность и поддержку — пусть с некоторыми ответвлениями в сторону «гуманизма» — генеральной линии), другие шли в гарнир и беспощадно ликвидировались (список астрономический).

Еще была тончайшая прослойка из «недобитков» (Ахматова, Станиславский, Немирович, Вернадский, Шкловский, Тынянов, Пришвин — скамейка не вся, но короткая) — этих сталинщина или проспала, или не догнала по причине усталости, — палачи, если перетрудились, иногда становятся вялыми до такой степени, что нажатие курка лишний раз делает профессию скучной и однообразной. А может, просто руки не дошли…

Вон Ахматову как гнобили, но не догнобили. И на старуху бывает проруха. «Старуха» в данном случае — Анна Андреевна.

Новую (управляемую) элиту сварганить в общем-то удалось. Я бы воздержался называть ее «приспособленцами», потому что слишком жестоко осуждать людей за то, что они хотели выжить с головой на плахе при занесенном топоре.

Есть, правда, другое словечко в русском языке — «лизоблюд». Оно хлесткое, но образное, и потому наиболее точное.

Я прежде вольность проповедал,

Царей с народом звал на суд,

Но только царских щей отведал

И стал придворный лизоблюд.

Это четверостишие неизвестного автора, адресованное чуть ли не самому Пушкину за проявление поэтом «хвалы свободной» Николаю уже через год после виселиц декабристов, — можно отнести к тогдашнему самиздату, но в наше время его к месту вспомнил Соломон Волков в своей чрезвычайно важной именно сегодня книге «Шостакович и Сталин. Художник и царь».

Да, царь. Рассказывают, будто Сталин однажды приехал в Грузию и в разговоре с матерью, на ее вопрос: «Сосо, а ты кто там в Москве теперь?» — вождь ответил: «Ну… вроде царя». То есть он сам со спокойной совестью идентифицировал себя с должностью, ради свержения которой большевики вздыбили Россию.

Русский царь — существо особое. Он фараон в косоворотке. Божество в сапогах.

Во-первых, он должен быть грозный.

Во-вторых, занят тем, чтобы оправдать свои окаянства. Грозный — не грязный.

В-третьих, надо, чтоб его не просто любили и обожали, а в трепетании своем ежеминутно присягали на верность и величали как бога.

Из этого триединства возникает тирания — не как что-то случайно произошедшее в истории, а как сознательно сорганизованная система, в которой верховная власть есть «законный» беспредел единоначалия при рабстве миллионов подданных.

Сталин это понял и на полном серьезе стал подражать Ивану Грозному. Будучи по психологии своей разбойником — Самозванцем, Иосиф Первый принял образ русского царя в его самом крайнем выражении: царь — изверг, царь — бес, царь — чудовище.

Во времена, когда сажание на кол было общепризнанным средством исправления ума через жопу в буквальном смысле, Сталин наверняка чувствовал бы себя своим человеком. Во всяком случае ему было бы немного комфортнее лить кровь подданных, лак сказать, напрямую — то есть САМОМУ убивать сына посохом (а не публично, саморекламно отказываться от его спасения из немецкого плена) или созидать опричнину простым повелением сыскать и растерзать (а не тратить свои силы на теоретизирование по поводу возрастания классовой борьбы по мере перехода от капитализма к социализму)…

Раньше сбросил товарища с колокольни — и порядок.

Теперь труднее — надо через Политбюро казни проводить, обсуждать отдельные кандидатуры на тот свет поочередно или списком. Но с Грозным возникли и расхождения. Небольшие, правда, но все-таки. К примеру…

У Грозного был Курбский, у Сталина — Троцкий.

С Курбским, правда, царь вступил в полемику, а всякая полемика — болтовня и только. Тут Грозный перестарался. Умничать начал. Аргументы приводить. А у товарища Сталина свой аргумент был выставлен: ледорубом сзади по спине — и никакой полемики. Великий государь должен идти на великие жертвы без всякого покаяния. Это постулат. А Иван сутками на коленях стоял после своих убийств. Попытает боярина лично, пожарит его на огне или там шипящую железяку к личику его приложит и — устал, убил и пошел помолиться, грех покаянием отмыть… Ну что это, в самом деле?.. Ну куда это годится?.. Отрыжка религиозного сознания. Правильно Ильич говорил: «заигрыванье с Боженькой».

Для большевика это недопустимо. Мы — атеисты. И не просто, а ВОИНСТВУЮЩИЕ. Нам эта достоевщина ни к чему. Убил старушку и — в трактир, пиво пить со всякими Мармеладовыми, а Евангелие вслух с уличной девкой читать и на площадь потом выходить, чтоб на коленях стоягь, — это уж увольте, жизнь выдуманная далека от настоящей жизни. Мы не со старушками дело имеем.

«Невозбранно казнить изменников опалою, смертию, без всякого стужения, без всяких претительных докук со стороны духовенства. Лишь тогда соглашусь взять свои государства» — это слово Ивана Грозного — руководство к действию товарища Сталина.

Но кто конкретно может и должен осуществить или помочь осуществить эту гигантскую работу?

Ох, тяжела ты, шапка Мономаха, вступившего в ВКП(б), а ранее в «Месаме-даси».

Сталинщина — это царство, где «кадры решают всё», но единоличная власть над этими «кадрами» решает еще больше.

Но что это значит — «быть царем»? И не просто царем, а царем России, где всегда миллион проблем и разноголосица мнений, где испокон веков нет и не было уважения к человеческой личности, индивидуальности, говоря сегодняшним языком, к «инакомыслию».

Мудрый, точнее, умудренный жизнью великий грузинский поэт Ираклий Абашидзе вспоминает в своей книге «Колокол тридцатых годов» слова Сомерсета Моэма, не менее мудрого английского классика:

«Надо полагать, что для управления страной требуется специфический талант, совершенно не зависящий от общей талантливости… Для управления страной не требуется большого ума. Позднее я знавал в разных странах немало политических деятелей, достигших высоких постов, и тоже бывал поражен тем впечатлением интеллектуального убожества, какое они на меня производили» («Подводя итоги»).

Сталин в роли царя позаботился, чтобы его труд по «вопросам языкознания» производил на всех впечатление ученого труда. Он там критиковал с царского трона одного из своих подданных — академика Марра. Но Марр знал сорок языков, а вождь излагал свои псевдомысли языком пятиклассника.

Простыми предложениями.

Впрочем, держа в зубах полчеловечества, говори как хошь — будут коленопреклоненно слушать и аплодировать. Все-таки автор был царь — и все «лизоблюды» кормились «царскими щами» и не требовали никаких новых меню.

Сталин плодил великое множество маленьких Сталиных. Таких же властных, не слишком грамотных недоучек, серых людишек, которые становились его приспешниками, на их ошейниках гравировалось имя Хозяина.

Сталинщина наштамповала тысячи тысяч таких начальников и их подчиненных, которые, собственно, и составили остов системы.

Щедринский «Проект о введении единомыслия в России» сталинщина воплотила целиком и полностью, а Угрюм-Бурчеев из города Глупова стал безупречным пророчеством страны-казармы, порядки в которой при всем сюрреализме и сатирическом фантазме как две капли воды оказались похожи на то, что отчебучили Сталин в СССР, а его лучший ученик Мао в Китае.

Конечно, можно сколько угодно говорить, что у Иосифа Виссарионовича были благие намерения, что психилогически он был фанатично предан революционным идеалам и террор — «вынужденная мера», поскольку ничего другого история не предлагала, а социализм обязан был победить ЛЮБОЙ ценой. Мол, лес рубят — щепки летят. Что поделаешь, Троцкий действительно был врагом Сталина, и логика революционной борьбы заставляла быть беспощадным.

Однако тут же встает, как говорится, цена вопроса. Мао говорил, что если для победы коммунистической идеи надо погубить полмира, то он к этому готов. Сталинщина по-геростратски сожгла Храм. Зачем?.. Так было НАДО.

Нравственный аспект при таких подходах устраняется. К черту Россия, побоку Бог, Народ — в яму! — лишь бы ИДЕЯ победила, а я сохранился на троне.

Ну, сохранился. Ну, победила. А свет погас. А жизни не стало.

Чтобы «потянуть» выполнение своей безнравственной задачи, советский Угрюм-Бурчеев должен был создать ни с чем не сравнимую систему подавления. И — вперед!

А поскольку главным критерием кадровой политики являлась собачья преданность тирану, а вовсе не профессионализм, страна получила орду тупых администраторов, знавших по максимуму, что дважды два четыре, но если царь скажет «пять» — будет пять. Имеешь два класса церковно-приходской школы — будешь наркомом, дипломатом, генералом, писателем, кем угодно: партия ПОСЛАЛА, и я сижу — руковожу. Их называли «выдвиженцами» — это значило: чем больше неадекватность, тем больше тебе будет доверия. Отсюда — «наломать дров» считалось заслугой нового начальника, быстро осваивавшего на своем посту методы и демагогию Победоноси-кова, который любил повторять: «я и мой аппарат». Тут у Маяковского не хватало одного слова — «аппарат насилия», подразумевающего государство, но оно, насилие, угадывалось. «Бывший городовой, а ныне музыкальный критик» — это не шутка Ильфа и Петрова, это реальный персонаж времен сталинщины. Все не на своих местах!.. Но все ВЕРЯТ диктатору и потому процветают. Все заодно. «А те, кто поет не с нами, тот против нас». Пение хором обезличивало, но создавало впечатление несокрушимого единства ноликов, над которыми возвышаются отдельные проверенные единички. Чуть что — «на ошибках учимся». Но почему, какой дурак это придумал, что нужно учиться на ошибках, этого никто не объяснял. Люди толпы маршировали не только ногами, они маршировали мыслями. Их конвоировали, но при этом внушали, что они — самые свободные. «Шаг влево, шаг вправо — расстрел» — это предупреждение охраны распространялось в любой сфере — будь то культура, наука, образование… Сталинщина строила людей в отряды, и тех, кто выбивался из строя, если не расстреливали, то затаптывали. Все общество, таким образом, делилось на конвойных и подконвойных. «Сталинские соколы» требовали абсолютного единства, вплоть до полного СРАЩЕНИЯ тех и других. Они хотели ИСКРЕННЕГО почитания и добивались его. Они хозяйничали не в небе, а на земле. Им было имя — легион. Ударный отряд сталинских кадров.

Их снимали и награждали, хвалили и критиковали, но «верные сыны партии Ленина — Сталина» всегда должны были быть в авангарде любой мерзости. «Интеллектуальное убожество» — самое превосходное качество ревнителей зла, и потому страна была брошена на растерзание к ногам всепроникающей Серости. Нет, они не правили страной. Они ею заправляли.

Посмотрите рукописи Кагановича — это тексты уровня человека, который слово «корова» пишет через «ю», а в слове из грех букв безошибочен, поскольку видел его на заборе.

Жданов — не менее выразительный пример образованности. Но ее хватало, чтобы руководить разрушением великой русской культуры и утверждать тошнотворные идеологические догмы.

Конечно, сталинщине требовались и умы, и таланты. Но команда «к ноге!», произносимая круглосуточно и круглогодично, вершила порядок в разбое. «Приручение» талантов шло по испытанном схеме — запугать, замордовать, заставить прославлять.

Ничего, что примитивно. Ничего, что пошло, банально, серо, тривиально. Зато идейно правильно. Среди «сталинских лауреатов» изредка попадались и достойные художники (чаще всего в области музыки — самого трудночитаемого с точки зрения идеологии специфического искусства), также отмечались ученые, сделавшие открытия «во славу нашей советской науки» (все премии «оборонщикам» — а их было немало, — естественно, засекречивались), но общая гнетущая атмосфера в обществе сказывалась во всем, в каждой ерунде или мелочи. Мне, например, символом того времени кажется кружка, прикованная цепью к бачку, — чтобы попить воды в пионерском лагере, надо было воспользоваться этим нехитрым изобретением, за которое тоже вполне можно было бы схлопотать сталинскую премию. Зачем цепь?.. А чтоб кружку не скоммуниздили! Где в мире еще такое увидишь?!

Эта злосчастная кружка на цепи припомнилась мне с особым метафорическим смыслом, когда я прочитал у товарища Сталина… о себе. Да, да, великий вождь снизошел вниманием своим и к моей частной судьбе. Не верите?., тогда читайте:

«Т.т. Жданову, Акулову.

Недавно стало известно, что один из матросов «Марата» […] остался в Польше. Выходит этот матрос совершил преступление, предусмотренное последним законом об измене Родине. Необходимо сообщить мне незамедлительно: 1) Арестованы ли члены семьи (курсив мой. — М. Р.) этого матроса и вообще привлечены ли они к ответственности.

2) если нет, кто отвечает за проявленное бездействие власти […].

Привет. И. Сталин».

Действительно, это был привет товарища Сталина, адресованный лично мне. Ведь я тоже был ЧЛЕНОМ СЕМЬИ «врага народа» — значит, подлежал аресту.

В приведенной записке вождь поставил вопрос о цепи, на которой должно было держать не токмо какие-то кружки у бачка, но и людей. Речь в ней шла о кочегаре линкора «Марат», некоем Воронкове, решившем остаться за границей во время визита советских военных кораблей в Гдыню. Дело было в 1934 году. И Сталин, уже державший в уме Большой террор, рыскал глазами по сторонам в поисках его причины. И мелкий случай с Воронковым подвернулся вовремя. Сразу, по прибытии «Марата» в Кронштадт, были арестованы: все матросы, стоявшие с Воронковым в одной вахте, далее — вся машинная команда, затем офицеры и старшины электромеханической части и, наконец, с командирского мостика. Такая вот обширная «семья» оказалась у кочегара Воронкова, совершившего побег в одиночку, а отвечай — все подряд. За что?.. Недосмотрели — раз. Недовоспитали — два. И чтоб другим неповадно было — три.

Знал бы товарищ Сталин, что его собственная дочь, Светлана Аллилуева, в 1967 году слиняла в свободный мир, как бы, бедный, испугался: ведь он — ЧЛЕН СЕМЬИ, и ему же по его же закону полагалось бы ни много ни мало — 10 лет!

Цепь — это круговая порука. Сталинщина посадила на цепь весь народ сверху донизу. Все сидели прикованные у бачка. А ведь бывало, в нем и воды-то не было!..

Царь постоянно воспитывал нас в духе преданности самому себе. Диктатор капал нам на мозги, начиная с детского сада.

В школе и институте висели миллионы его портретов и художественных изображений. Особенно лично меня поражал портрет работы художника Тоидзе, растиражированный настолько, что он снился по ночам народам всей страны. Этакий один сон на всех.

Сталинщина создала тот самый китч, ироничное воспроизведение которого современными художниками Комаром и Меламидом сделалось целым направлением в искусстве, получившим по принципу «соединение несоединимого» название «соц-арт». Ведь в этой стилизации под убогий сталинский стиль с его помпезностью и доходящей до самопародии абсурдностью — вся эта безвкусная, бездарная эпоха.

Номенклатура требовала: «Сделайте мне красиво!» — и сталинские «клопы» (молодежь, читайте В. В. Маяковского) вовсю старались не подкачать. Лик царя приобрел рекламно-открыточный вид. Это был своеобразный сталинский гламур, во всяком случае глянец ХУДОЖЕСТВЕННОГО ОБРАЗА вождя был так же далек от реального прототипа, как его белоснежный китель (см. кинофильм «Падение Берлина») от телогрейки зэка (см. нечего, поскольку Большой террор в кино почему-то не показывали).

Миф созидался под режиссурой языческого божка — главного героя этого мифа. Как всякий тоталитаризм (Цезарь, Калигула, Ричард, Грозный, Наполеон, Муссолини, Гитлер, Мао, Кастро и др.) нуждался в мифе, так сталинщина должна была обеспечивать свою жизнеспособность грандиозными кампаниями, требовавшими соответствующих вложений в нищей стране.

Но миф срикошетил. Сталинщина обернулась полнейшим провалом — и в истории, и в сознании людей. Теперь она — в подсознании, ушла в подполье, из которого ее выводят новые параноики типа Проханова (Зюгановы уже сдулись).

Все махровые преступления 20-го века общеизвестны — 60 миллионов погибло в России, 35 за ее пределами. Это общий итог коммунистической диверсии, обрушившейся на мир в недалеком прошлом. Львиная доля жертв на счету сталинщины.

Пострадал генофонд всего человечества, но Россия и тут впереди всех, физическое истребление людей переросло в духовную деградацию общества, которому «до феньки» старые жертвы и «по фигу» новые.

Сталинщина и раньше опиралась на отребье, на люмпенов, то же теперь — апологетам усатого вождя и сегодня нужны пустоголовые и бритоголовые. Вписать свастику в красную звезду — вот сегодняшняя цель необольшевизма.

Иссохшая гнилая ветка ленинско-сталинского учения грузится ныне националистическим багажом. Мразь оживает, подымает голову и дышит нам в лицо новым зловонием со старым запашком.

В России нынче миллион двести тысяч заключенных. Это население небольшой страны, но большого города.

— Посадить бы всех, да тюрем не хватит! — раздается голос из какой-то щели.

— Хватит, — ему отвечает некто, знающий гигантские и необозримые возможности сегодняшней России.

Многократно ставился вопрос о суде над сталинщиной. Тщетно. Вместо этого мы получили Сталина под телемаркой «Лицо России», а на станции метро «Курская» втихаря «восстановили» пропагандистскую строчку сталинских времен. Айв самом деле, из песни слова не выкинешь.

Только с чем и с кем ТАКАЯ Россия собирается шагнуть в будущее?

Да будут прокляты те, кто так позорит Родину.

Вы хотите для нее новых трагедий?.. Мало вам, бесстыдники, безбожники, насильники и палачи?..

Пепел отца и мамы стучит в мое сердце.

Суд — будет. И он — давно идет. С того самого — первого — мига, когда оборвалась кружка от бачка, потому что полетела цепь.

Никто не думал и даже в самом дурном сне представить себе не мог, что не пройдет каких-то там трех с лишком десятилетий, как сталинский царизм (иначе систему не назовешь) начнет трещать по всем швам и рухнет почти бескровно в течение трех суток.

Но эпоха Сталина не кончилась.

Сталина пытаются реабилитировать, сталинщину — постепенно возвратить. Вот только на этот раз гремучая смесь красного с коричневым будет пострашнее того, что было. Усы и усики, соединившись, дадут неведомую, но вдвойне ядовитую смертоносную заросль.

Признаки этих ошеломительных процессов — налицо. Ползучая гидра сталинщины и гитлеризма генерирует себя снова, но в двуединстве.

И только новая стабильная демократия может оттащить Россию от смердящего сталинского трупа, вынутого сегодня на поверхность. Оттащим, потому что — хочется верить — мы на свободе, еще на свободе.

Для того чтобы свобода все-таки сохранялась, написано это документальное повествование.

А пьесу писать не буду. Пьеса — слишком короткое, компактное высказывание.

Мне же хотелось выговориться. Это сейчас важнее, чем что-то такое разыгрывать.

Мама и папа да простят меня.

А что получилось, то и получилось.

Мои родители лежат в разных могилах на разных кладбищах. Это сделал Сталин.

И я его не прощаю.

ЗАНАВЕС


Загрузка...