Я стал достаточно взрослым и мог уже надевать тфилин. В России произошла революция. В газетах писали, что царь Николай II находится под домашним арестом и развлекается тем, что колет дрова, а евреям разрешено жить в Петербурге и Москве. Для отца это были дополнительные знамения о скором приходе Мошиаха. Как иначе можно оценить падение такого государя? Что случилось с казаками? Ответ был только один: Небо приказало низложить Николая. Как только враги евреев теряют власть, евреи возвышаются.
Этим летом мой брат Исроэл-Ешуа сообщил, что теперь у австрийского консула в Варшаве можно получить визу в Билгорай. Больше, чем когда-либо, мне хотелось поехать в Билгорай, где мой дедушка был раввином. С момента переезда в Варшаву я нигде не был. Даже поездка на дрожках или трамвае являлась для меня приключением. Я по-прежнему мечтал о длительном путешествии поездом, к далеким странам. В Варшаве мы уже не могли оставаться. С лета 1915 года нам приходилось постоянно голодать. Отец опять писал, стал главой ешивы, которая была под юрисдикцией Радзиминского ребе (тот вернулся в Радзимин), но жалованья не хватало даже на хлеб. Зима 1917 года представляла для нас непрерывный пост. Мы ели только мерзлую картошку и деревенский сыр. Голод был особенно мучителен, так как рядом с нами, на одной лестничной площадке, жил пекарь Копл. Продукты выдавали по карточкам, но пекари нарушали законы — хлеб был очень дорогим на черном рынке. В семье Копла прибыль подсчитывали без конца. Они варили мясо, и благодаря этому мы помнили, что оно существует. От запахов, доносившихся из соседней квартиры, мы сходили с ума.
Прежде чем продолжить рассказ о предстоявшей поездке в Билгорай, хочу немного вспомнить о нашем соседе Копле. Я хорошо помню его дочь, Миреле, которая в воротах дома продавала хлеб, булки и субботние халы, деньги она держала в чулке. У Копла было несколько сыновей, — как и он, пекари. Миреле — младшая из его детей, единственная дочь. Отец семейства, небольшого роста, плотный, с огромным животом человек, несколько раз подвергался операции. Круглое его лицо обрамляла седая подстриженная борода. Болтливый и хвастливый, он постоянно клялся, повторяя при каждой возможности:
— Чтобы не дожить мне увидеть Миреле под свадебным балдахином, если я вру!
Он обожал свою дочь. Юноши с Крохмальной не решались трогать ее, боясь, что Копл с сыновьями их зарежут.
Миреле, подобно отцу, росла больше в ширину, чем в высоту. К семнадцати годам она уже перезрела. Копл заявил сватам, что сочтет подходящим зятем только самого исключительного юношу. В конце концов они нашли такое чудо — молодого книготорговца. Был ли он на самом деле книготорговцем, не было ли это прозвищем, которое давали на Крохмальной каждому грамотному человеку, не знаю.
Жених, как выяснилось, сирота, сразу после помолвки переехал к Коплу. Высокий, кудрявый, с холеными руками (что считалось на Крохмальной весьма привлекательным), он казался хорошей парой для Миреле. Если ему нужны были деньги, он брал их сам где придется — со стола, поискав в ящиках стола или шкафа и даже под матрацами. Предполагалось, что Копл неизбежно передаст ему, по крайней мере, половину своего состояния. Молодые люди, жившие по соседству, ему завидовали: у него было все — булки, мясо, мед и вдобавок ко всему Миреле. Что может быть лучше?
Внезапно, среди приготовлений к свадьбе, Коплу в очередной раз пришлось лечь в больницу. Но операция уже не могла ему помочь. Перед смертью он объявил свое последнее желание — чтобы свадьба состоялась тотчас же по окончании траура.
На Крохмальной говорили, что Копл злоупотреблял своей знаменитой клятвой.
Однако вернемся к поездке.
В 1917 году в Варшаве свирепствовали тиф и тифозная горячка. Немцы принуждали всех мыться в банях. Вокруг дворов выставлялась цепь солдат, и жильцов сгоняли в эти самые бани. Мужчинам стригли бороды, а у девушек отрезали косы. Люди боялись выходить на улицу. Санитарные комиссии обследовали дома. Голод, болезни, страх перед немцами делали жизнь невыносимой. Австрийское консульство находилось на улице Щигля — в узком переулке, ведущем от Краковского бульвара (или Нового мира) к Висле. В то время очереди выстраивались за чем угодно — хлебом, картошкой, керосином. Но самой длинной и широкой была очередь на улице Щигля. Десятки тысяч людей, из Варшавы и провинции, стремились попасть в области, оккупированные Австрией. Там, в маленьких городах, было легче с едой, говорили, что там можно забыть о войне. Но ходили также слухи, что в австрийской армии свирепствует холера и гибнут тысячи людей. Мама не получала писем из Билгорая и почему-то решила, что ее отец умер. Как-то утром, проснувшись, она заявила:
— Папа умер.
Ей приснился дедушка, и лицо его сияло, как у человека, перешедшего в иной мир. Мы пытались преуменьшить значение сна, но мама оставалась твердо убежденной, что билгорайского раввина больше нет.
Моему отцу не хотелось оставлять место раввина, а брату бросать свою газету. Он был уже знаком с девушкой, на которой собирался жениться. Решили, что покамест в Билгорай поедет только мама с младшими детьми — Мойше и мною. Но нужна была виза, а для этого следовало выстоять в длинной очереди. Сколько? Недели, а то и месяцы. Люди стояли в очереди днем и ночью. В больших семьях все члены семьи дежурили попеременно. Очереди обычно продвигаются, с визовой же было иначе: австрийский консул тормозил выдачу виз, а немецкие солдаты, следившие за порядком, торговали местами в очереди. Те, кто платил, попадали к консулу, прочие могли ждать вечно. Солдаты постоянно менялись, и одной взятки было мало. То и дело можно было слышать: «ферфлюхте юден» — проклятые евреи.
Заняла очередь и наша семья. Мама, мой старший брат и я сменяли друг друга, но никак не продвигались к дверям консульства.
Стоя в очереди, я изучал немецкий по старому учебнику, полному всевозможных рассказов и стихов. Две фразы застряли в моей памяти: «Эс регнет — Гот сегнет! (Дождь поливает — Бог благословляет!)»
Мы уже отчаялись, но однажды брат вернулся домой с визами: Ешуа как-то наскреб тридцать марок и подкупил стража.
Никогда не забуду этот день. Был конец июля или начало августа. Семья, полумертвая от усталости, отчаяния и голода, ожила. Квартира стала выглядеть по-новому. Лицо матери посветлело. Солнце ярко сияло. День стал радостным и легким. Печать на листке бумаги допускала нас в мир, до того запретный, граница открывалась, дорога вела к зеленым полям, пище, родным, которых мы никогда не видели. Для нас, детей, Билгорай символизировал приход Мошиаха. Чудо. Там жили наши дяди, тети, кузены. Билгорай был нашей Землей обетованной, откуда до Иерусалима только шаг.
Я ликовал и плясал. Мы поедем поездом! Мама улыбалась и вздыхала: для нее это не было беззаботное приключение. Во-первых, она оставляет отца одного. Он будет жить не в Варшаве, а в Радзимине, тогда как Ешуа остается в Варшаве. Как она может уехать, когда отец и Ешуа все еще в опасности? Мать считала, что совершает грех. В такое страшное время вся семья должна быть вместе. Отец и Ешуа возражали ей. Не ехать — значит рисковать жизнью детей. Хочет ли она взять на себя ответственность за это?
Я был слишком мал и не мог понять сомнений мамы, которая упрекала сама себя. Мне казалось, что она хочет погасить мои надежды, лишить меня огромного удовольствия, и я злился на нее. У меня кружилась голова от желания ехать, я думал только о том, как сяду в поезд, и буду смотреть в окно. Смотреть в окно поезда я люблю до сих пор.