Наши глубочайшие страхи словно драконы, стерегущие наши величайшие сокровища.
Очень часто мои пациенты спрашивают, почему у меня так много черепашек. Они стоят на нескольких полках рядом с книгами у меня в кабинете. Не помню, как я начал их коллекционировать, но помню, откуда взялась первая.
Я приводил в порядок квартиру матери после ее смерти. Там она и обнаружилась, в маленьком шкафчике-витрине. Я помнил эту черепашку с детства. Она сделана из золотистого металла, с откидывающимся панцирем, скрывающим потайное отделение. Я снял ее с полки, заинтригованный, что же может находиться внутри. Может быть, какая-то подсказка о жизни моей матери или о моем детстве? Или что-то давно забытое: локон, старинное кольцо, старая монетка? Однако, открыв ее, я с удивлением увидел, что она пуста. Думаю, я был разочарован, но точно сказать не могу, ведь мной владела скорбь.
Когда пациенты расспрашивают меня о моей коллекции, я охотно им отвечаю, но никому не рассказываю о ее связи с моей матерью; просто говорю, что начал собирать черепашек довольно давно и что они мне очень нравятся. Я часто добавляю, что они напоминают мне людей – наши панцири и то, как мы прячемся. Уверен, что нечто подобное я сказал и Эйприл, когда она спросила меня о черепашках. На тот момент мы с ней были в терапии сравнительно недолго, месяцев шесть. Скорее всего, прежде чем рассказать ей, что для меня означают черепахи, я поинтересовался ее мнением.
В глубинной психотерапии отношения пациента и терапевта являются одновременно реальными и воображаемыми. Они реальны в том смысле, что я, терапевт, стремлюсь к эмоциональному присутствию и искренности. Однако они воображаемы в том смысле, что я как терапевт вживаюсь для своих пациентов (а они – для меня) в роли, наполненные субъективными плодами воображения. Мы, работающие в сфере глубинной психотерапии, называем это переносом и контрпереносом.
За 120 лет, прошедших с того момента, когда Зигмунд Фрейд и Карл Юнг привлекли наше внимание к бессознательному, мы, клиницисты, открыли, что паттерны раннего периода нашего развития служат нам сырьем для создания воображаемого представления о других[7]. Все мы создаем эти «проекции». В сущности, это строительные блоки нашей субъективности.
Используя слово «воображение» для описания этого типа познания, я делаю акцент на модели психики, которую мы подробнее рассмотрим в главе 3. Воображение в этой модели не столько сознательный творческий акт, сколько бессознательный. Это нечто креативное, что постоянно создается у нас в уме и в чем мы участвуем лишь косвенно. Нейропсихолог Стивен Пинкер называет этот процесс «метафоризации и комбинаторики» основой нашего мышления[8]. Итак, интерес Эйприл к моей коллекции черепах дал нам возможность чуть больше узнать о ней и о том, куда спонтанно поведет ее психика.
Эйприл – одинокая женщина 32 лет, всю жизнь прожившая в Нью-Йорке. Она выросла в семье нарциссичного отца, весьма требовательного в эмоциональном отношении. Сейчас она работает статистиком в сфере страхования.
Мой опыт работы с Эйприл трудно описать. Она милая и по-человечески привлекательная. Социально адаптирована, но в ней всегда заметна некая отстраненность. В разгар ее монологов случаются моменты, когда она вдруг устремляет взгляд вниз, так что глаза кажутся закрытыми. В такие минуты кажется, что Эйприл очень далеко, в месте, которое она называет своим «тайным островом». Тогда я жду – жду, пока она вернется. Когда же она возвращается, то словно бы удивляется, увидев, что я никуда не делся. Тогда я вижу ее страх.
Мне кажется, Эйприл медленно врастала в свой страх. Мало-помалу ожидания, требования и тонкое принуждение ее отца формировали паттерн распознавания угрозы в любви и отношениях. Она все чаще уклонялась от новых знакомств и романтических отношений и к моменту нашего знакомства была уже несколько лет одна.
Когда я начал исследовать взаимодействие страха и механизмов защиты, то быстро обнаружил, что люди, похоже, единственные животные, для которых страх оборачивается подобными проблемами. Я говорю не о страхе, регулирующем поведение или ограничивающем исследовательскую активность; это часть арсенала страха, которая служит всем животным, активируя инстинкт самосохранения. Я веду речь о более глубоком воздействии на человечество, в котором страх, очевидно, каким-то образом обращается против нас. Совершив экскурс к самым первым моментам жизни человека, мы увидим, что в нас, людях, есть нечто уникальное, и эта особенность изменила то, как в нас функционирует страх.
Человеческие младенцы приходят в мир совершенно беспомощными. Мы зависим от ухаживающих за нами не только в плане защиты и удовлетворения физиологических нужд, но и в своем психологическом развитии. В этом наше отличие от других животных. Далее мы более подробно рассмотрим, как эволюция сделала нас такими, пока же достаточно сказать, что Homo sapiens является в мир куда более зависимым, чем остальные животные, включая наших родичей-приматов. Приход в мир в столь уязвимом состоянии открывает дорогу для целого спектра потенциальных психологических проблем. В то же время наша уязвимость и зависимость часто не дают о себе знать – разве что когда что-нибудь пойдет не так.
После бомбежек Лондона во Вторую мировую войну множество младенцев и детей постарше остались сиротами и были помещены в лондонскую больницу для подкидышей. В то время там работал австро-американский врач и психоаналитик Рене Шпиц[9]. Сначала Шпица поразило, какая тишина царила в детской комнате больницы: хотя многочисленные крохи младше одного года были заброшенными и одинокими, никто из них не плакал. Шпиц начал изучать этих детей – и стал первооткрывателем мира детских потребностей и важности материнской любви[10].
Шпиц понял, что происходит с младенцем, систематически недополучающим любви. Полное пренебрежение, подобное тому, что испытывали эти дети в течение долгих месяцев, превращало их в пустые оболочки человеческих существ. Врач назвал это состояние анаклитической[11] депрессией – депрессией, развивающейся в первый год жизни вследствие разлуки с матерью, дающей младенцу тепло, тактильный контакт, чувство защищенности.
Чтобы лучше понять, что представляли собой эти зачахшие младенцы, советую погуглить видео о Рене Шпице и «младенцах из воспитательного дома». Вы увидите, что жизненная сила в этих маленьких людях отступила в какие-то тайные глубины, оставив на поверхности темноту и запустение. Эти заброшенные младенцы больше не нуждаются во внешнем мире, и никакие усилия извне, кажется, не помогают достучаться до них.
Нетрудно увидеть в этом некоторое сходство с той борьбой, которую ведет Эйприл: если мир слишком опасен, единственная реакция – бегство. Если же физически сбежать невозможно, то разве это не чудесно, что наша нервная система находит способ отступить в укрытие при физическом присутствии? Конечно, этим младенцам не повезло значительно сильнее, чем Эйприл. Крайние формы депривации, вроде испытанной ими, трудно компенсировать. Общим, однако, является то, что с самых первых мгновений жизни наше благополучие находится в чужих руках. Если другие люди не несут нам любовь и заботу, мы глубоко страдаем. На нашу долю выпадает зависимость, от которой нет безопасного избавления.
Одно из чудес детского развития – способность детей сохранять настроенность на своих попечителей, что бы с ними ни происходило. Мы не только биологически запрограммированы на поддержание физической близости с теми, кто заботится о нас, – этот аспект мы называем «привязанностью», – человеческая привязанность еще и психологически программирует нас на любовь и доверие к своим родителям. Если с ребенком на руках у родителя случается что-то «плохое», вина возлагается не на родителя. Детская логика проста: «Если я хороший, мне дают конфетку, а раз не дали, значит, я плохой». Психоаналитик Рональд Фэйрберн, один из первых последователей Рене Шпица, назвал это нравственной защитой[12]. Дети присваивают родителям нравственное превосходство. Если действия родителя причиняют боль или ребенку не удается получить то, что ему нужно, то он винит в этом не родителя, а себя: «Значит, я этого заслуживаю». Таким образом ребенку удается поддерживать более прочную связь с попечителем. Принимая «вину» на себя, ребенок закрепляет восприятие родителя как хорошего – ведь это упрощает поддержание связи с ним. Трудно любить плохого родителя. Проще самому быть плохим и любить хорошего.
Я хочу подчеркнуть, что у нас выработались способы поддержания связи даже в случаях, когда родитель чрезвычайно дисфункционален. Это одновременно потрясающе с точки зрения эволюционной инженерии – и крайне печально с человеческой. Очень часто те, кому следовало бы нас оберегать, становятся для нас самой большой угрозой; детство, призванное быть временем игры, становится идеальной чашкой Петри для выращивания страха.
В животном мире между игрой, страхом и витальностью существуют значимые взаимосвязи. Исследования столь различных видов животных, как черепахи и крысы, показывают, что отсутствие игры в жизни животного ставит его благополучие под угрозу[13]. В отношении людей имеются дополнительные свидетельства, что отсутствие или ограничения игры связаны с повышенными уровнями психологической дисфункции[14]. А вглядевшись в факторы, ограничивающие игру, мы обнаруживаем, что первым среди них выступает страх.
В серии исследований[15] ученые рассмотрели предысторию мужчин, отбывающих срок за убийство. Особое внимание привлекли два факта. В группе убийц наблюдалось существенно больше физического насилия, чем в контрольной, – а спутником насилия является страх. Более неожиданным, однако, оказалось поразительное отсутствие в этой группе сообщений об играх в детстве.
Руководитель исследований Стюарт Браун впоследствии узнал о работе приматолога Джейн Гудолл: его заинтриговал отчет 1976 г. о паре шимпанзе Пэшн и Пом, матери и дочери, которые систематически убивали и поедали новорожденных шимпанзе в своей группе. Браун связался с Гудолл, чтобы рассказать о своих результатах. И она сообщила ему, что и Пэшн, и Пом имели равнодушных матерей и в юном возрасте демонстрировали огромную деформацию игрового поведения[16].
В трактовке этих любопытных открытий нужна максимальная аккуратность. Одно лишь наличие корреляции между отсутствием игры и склонностью к убийству никоим образом не доказывает их причинно-следственной связи. Однако для нас на данный момент полезно отметить важность игры в жизни млекопитающих и далее задуматься о том, что делает игру частью куда более масштабного целого, в рамках которого мы выстраиваем свои отношения со страхом.
У детенышей большинства животных игра носит преимущественно жестко-контактный характер. Для людей подобные «жестокие» игры лишь один вид из целого широкого спектра игр, включающего и игру с предметами, и символические/фантазийные игры, и потасовки, и игры по правилам[17]. Под рискованной игрой, связанной с «жестокостью», обычно понимается любая игра, участники которой подходят предельно близко к грани опасности. Именно о таком опыте я говорил во введении, описывая катание на волнах с сыном. Подобные игры часто разделяют на игру с высотой, игру вблизи опасных объектов и игру со скоростью[18]. Мы взбираемся на дерево – до самой тонкой ветки, способной выдержать наш вес, ходим по краю узкого уступа, играем с огнем или максимально разгоняемся на велосипеде под горку и отпускаем руль.
Исследование этой разновидности игр способствовало пониманию того, как обеспечить безопасность детей, и определило политику в отношении детства. Последние тенденции привели наши семьи и сообщества к резкому сокращению любой деятельности, в которой можно усмотреть потенциальный риск для детей. Во многом это связано с усилившимся надзором – а как мы все знаем из собственного детства, чем больше надзора, тем меньше веселья. Однако бóльшая безопасность еще и результат изобретения нового снаряжения для уличных игр, где на смену жестким соприкосновениям с металлом и бетоном, как это было в прошлом, пришло упругое покрытие, обеспечивающее более мягкое приземление.
В недавнем исследовании Скотта Кука из Миссурийского университета предпринята попытка проанализировать не только то, что делают дети во время рискованной игры, но и то, что они чувствуют[19]. В этой работе рискованная игра рассматривается, с одной стороны, как результат неадекватной оценки риска, попытка привлечь внимание или импульс самоповреждения. С другой стороны, показано, что она несет развивающий опыт возбуждения, имеющий эмоциональную и биологическую ценность для растущего ребенка. Этот подход подкрепляется исследованием развития нервной системы у детей: обнаружены совершенно определенные области головного мозга, развитие которых стимулируется рискованным поведением[20]