ЧАСТЬ 3. БЕЗУМСТВО ХРИСТА РАДИ И МУДРОСТЬ ВО ХРИСТЕ

1

Какая же неудержимая сила влекла духотворческих паломников всех времен и народов в первый век Рождества Христова! Распятия, когорты римлян, жаждущие чужой смерти фарисеи, прокураторы, тысяченачальники, толпы зевак, Голгофа, Воскресение, ножом пронзенный Иуда или удавившийся и не прощенный никем Иуда и предавший Мессию, вознесенный в апостольский сан святой Петр, и бывший воин-фарисей, гонитель христиан, потом Апостол Павел — обо всем этом написано тысячу раз и еще двадцать тысяч раз напишут, будто видели всё воочию, будто это вчера случилось и лишь кровавым мгновением повторилось в сердце каждого — и как тут не поверить, не зарыдать горькими слезами, не крикнуть на весь мир: "Будь же проклята навсегда Голгофа, зовущая всякий раз все новые и новые жертвы к себе, и толпа, тупо глядящая на окровавленные тела, ибо толпа всегда жаждет крови, а затем раскаяний, и сонм писак, алчущих животворных страданий!

И будь славен тот час, когда Господними знамениями озарилось небо и Новый Свет забрезжил на Востоке, и новая заря вспыхнула в душах людских и в душах толпы, праздной и ленивой, и в душах новых прокураторов, чьи волчьи лапы по-прежнему сдавливают горло своих соотечественников, и в душах лицедеев, выворачивающих свою плоть наизнанку, чтобы поведать всем свою боль, и в сердцах новых духотворческих паломников, чье одухотворенное стило рвется в бой за истину, за веру, за добро!"

Неужто и с ними, духотворческими паломниками, случилось то же, что и со мной, когда в одно мгновение ока рухнули стены горбуновской примутненной обители и передо мной стояли нежнейшие облака, которые, в этом я был тогда убежден, защитят меня и от Горбунова, и от Мигунова, и от Хобота, и от всей нечисти, которая жаждет подвергнуть меня нестерпимой боли, отлучить от жизни и от естественной смерти отлучить!

Я знал, точнее подсознательно чувствовал, что помимо всей той нечисти, неотъемлемой частью которой был и я, существует прекрасный мир чистых помыслов, высоких идеалов и обнадеживающих свершений. И нужны усилия или страдания, или несказанная любовь, чтобы сделать прорыв из пошлости и неверия в сферу Высшего Разума, в сферу Высшей Веры.

Я ощутил, что всей моей тяжкой жизнью я приготовлен к тому, чтобы оставить позади себя всю эту хоботовско-горбуновскую труху и хотя бы на мгновение оказаться на озонных берегах правды и высшей порядочности. Я был уверен, что тропы поиска Путей, Истины и Жизни давно проторены и нынешние люди просто сбились с дорог, и нужны невероятные силы, чтобы стать на очищающий душу Путь.

У меня этих сил не было. Я находился в состоянии той чудовищной прострации, когда все безразлично. Я не мог встать со скамейки, чтобы двинуться домой или куда-нибудь. И когда я понял, что мне не осилить Нового Пути, не сблизиться с теми Помыслами, которые окаймили мою душу, — нет! не захватили, не взбудоражили, а будто бы приблизились и сказали: "А тебе конец!", — слезы полились из моих глаз и не было сил, чтобы их смахнуть. И вот тогда-то и пришло помимо моей воли окончательное решение: покончить с собой. Я решил прийти именно в тот парк, где когда-то, после первого ознакомления с приказом о моем увольнении, я сидел на свежевыкрашенной скамеечке, а из семиэтажного дома напротив галдели из распахнутых окон телевизоры: "Поставим эксдермационные процессы на промышленную основу… Ошкурим остров Чугдон до Бискайского залива". Сейчас, год спустя, все было по-прежнему, только тональность демократических и недемократических голосов стала несколько иной: больше рассудительности, точнее чванства, видимости размышлений и уверенности в завтрашнем дне.

— Наша принципиальная позиция, — доказывал оратор, — в соответствии с прежними решениями поставить на эксдермацию прежде всего интеллигенцию. Именно поэтому мы намерены с нею работать и работать! Мы хотим с нею строить новые отношения как в идеологическом, так и в интеллектуальном партнерстве. Мы хотим свободно обмениваться мнениями, учитывая, что у людей, наделенных даром, обострено чувство справедливости и личной свободы. Неужто в связи с переходом на ограничительное потребление продуктов питания отощала духовно наша передовая интеллигенция?

Напротив моей скамейки, как раз у ободранного тополя, сидела девочка лет семи с льняными волосами, точь-в-точь как у Розы Зитцер, не ставшей моей нравственной точкой отсчета, Розы Зитцер, чьи косточки лежат у забора на одной из окраин маленького городочка, где прошло мое детство. Теперь девочка была не с мамой, а с бабушкой, может, и ее звали Марией, и, может быть, она тоже была обладательницей старинных бронзовых часов, которые через каждые полчала проигрывали веселый марш — какая разница! Мир прекрасен, как и год назад, и такая же буйная листва, и такие же сиреневые тени на асфальтовых дорожках, и такая же безысходность в моем сердце, и остается только одно — купить веревку и повиснуть на этом ошкуренном тополе или, может быть, на клене!

Мысль, как давно выношенная, обернулась приливом энергии. Я сорвался с места, боясь, что придет новая волна передумывания, и помчался в хозяйственный магазин, где на мое счастье или несчастье оказалась только одна веревка. Эта веревка была запутана, потому ее никто не покупал. Я прикинул, что мне вся веревка не нужна, а куска длиной в два метра вполне хватит.

— Зачем вам такая веревка? — спросила продавщица и покраснела. (Какой же это был прекрасный румянец!)

— Мне нужно всего два-три метра, — ответил я.

— Зачем же вы всю веревку берете?

— Но вы же по частям не продаете?

К нам подошел высокий чернобородый человек и сказал:

— Эта веревка с подпалинами. Она не выдержит.

— Чего не выдержит? Да разве бывают веревки с подпалинами? — вспылил я. — Мне нужна именно эта веревка. Заверните! — приказал я продавщице, которая снова залилась румянцем.

— Мы веревки не заворачиваем, — ответила она.

Мне ее ответ показался дерзким, и я, швырнув веревку в свою сумку, ринулся к выходу. Я никогда не думал, что соорудить из простой веревки петлю — дело не из легких. Разумеется, и опыта у меня соответствующего не было: не вешал в детстве ни кошек, ни собак. Прахов или Шубкин, так тем запросто эти петли вязать. Они вешали. А может, врали. Но с веревками они, я это точно помню, манипулировали: узлы разные, петли, капканы, лассо. Конечно же, надо быть совсем непрактичным скотом, чтобы сначала привязать один конец веревки к дереву, а из другого пытаться сделать петлю. Надо наоборот. Сначала петельку сделать, вдеть в нее веревку, чтобы образовалась петля, размеры которой можно запросто регулировать, а затем уже привязывать к дереву другой конец веревки. Когда я кумекал над этими проклятыми узлами, то все время ощущал над собой будто бы чьи-то глаза. Я огляделся. В парке не было ни души. Тихо. Накрапывал дождь, а в такую погоду желающих прогуливаться, как правило, не бывает.

Наконец, петля была готова. Я притащил еще и тарный ящик, на котором, должно быть, восседал какой-нибудь инвалид, забивая козла. Устроив ящик строго под петлей, я забрался на него и накинул на голову петлю. Я пытался сбить ногой ящик, но он не желал сбиваться. Стоял. Наконец, сильная боль пронзила мое тело, и я оказался на земле. Передо мной стоял чернобородый мужчина с ножом в руке.

— Я же вам говорил, что веревка не выдержит. Она же с подпалинами.

— Зачем вы? — прохрипел я, глотая слезы.

— Это я должен вас спросить: "Зачем вы?"

— Кто вы такой?

— Вот это другой вопрос, — улыбнулся незнакомец, поглаживая бородку. — Я — священник Милостью Божьей. Слышите? Это колокола моего Храма.

— Но вы же?…

— Да, вы не ошиблись. Я еврей. Принял православие. Кандидат богословских наук.

— Интересно же, какова тема вашей диссертации?

— Первый век. Две книги Бытия.

— Что имеется в виду?

— Создатель, сказал кто-то из ученых, дал роду человеческому две Книги. В одной показал Свое Величество, а в другой Свою Волю. Первая — видимый мир. Им созданный, чтобы человек смотрел на огромность, красоту и стройность его Зданий, признал Божественное всемогущество. Вторая Книга — Священное Писание. Не здраво рассудителен математик, ежели он захочет Божескую Волю вымерять циркулем. Таков же и богословия учитель, если он подумает, что по Псалтырю можно научиться астрономии или химии.

— Это же Ломоносов…

— Да, батенька. Он, милый.

— Бог покинул меня. Я все исчерпал. Мне нет и не может быть пощады. Я — самый большой грешник на этой земле. Поэтому нет места мне в жизни.

— Если бы ты пошел со мною, ты бы увидел то, что опровергнет твои мысли.

— Ничто не может опровергнуть мои мысли. Я мертв. Я не хочу больше жить и мучиться. У меня нет ни выхода, ни надежд. Я знаю, что Он есть, но Он отвернулся от меня.

— Пойдем со мною, и ты убедишься, что это не так. Твое состояние — это не только твое состояние. Это общее состояние людей, разуверившихся не во всем, а в обветшавшем. А теперь наступает Новое время, которое только народилось.

— Новый миф?

— Новая реальность. Пойдем же. Постой, я только веревку обрежу. Она никак не украшает этот прекрасный клен. — Он отрезал веревку, спрятал ее в кусты, сказал: — Теперь, кажется, все. Можем идти.

Я поплелся за ним. Я слышал набатный перезвон колоколов. Он не оборачивался. Шел быстро, размахивая рукой, в которой держал старенький черный портфель, напоминающий саквояж.

2

Едва мы подошли к церкви, как я увидел у ее дверей согнутую, просящую милостыню фигуру, в которой узнал Горбунова.

— Неужто он? Зачем он здесь?

Между тем Горбунов еще сильнее наклонился, протягивая руку, а напротив стояла девушка в черном, лицо которой тоже мне показалось знакомым.

Но каково было мое изумление, когда на алых ступеньках храма я увидел Люсю! Она сидела, низко опустив голову. Должно быть, молилась или думала о чем-то очень важном. Храм был залит кроваво-алым светом. Лишь потеки воды прорезали красноту кривыми причудливыми нитями.

Люся подняла голову.

— Я ждала вас.

— Меня?

— Да, именно вас. Я все время думала о вас. Не переставая.

— И сейчас думали?

— Вы тогда напрасно сбежали. Я принесла вам книги о Друзилле, Ироде Великом и об Апостоле Павле.

— А он кто вам?

— Он мой духовный отец. Он все знает о вас.

— И о первом веке?

— Конечно.

Между тем отец Иероним, так звали чернобородого, подошел к нам и тихо сказал:

— Люся, проводи Степана в трапезную. Пусть перекусит, а затем отправляется в Невидимое.

Каково было мое удивление, когда в трапезной я увидел знакомые фигуры в черном! По левую сторону стоял с тарелкой жареного картофеля сам Прахов-старший. Он аккуратненько, сложив пальцы, как для моления, выбирал руками жареный картофель и засылал его в рот. Напротив него, согнувшись в три погибели, на корточки присел Горбунов: у него одна нога совсем не сгибалась, и он ее вытянул в сторону. Рядом с Горбуновым прилепились к стене Шубкин с Праховым-младшим. Я приметил: Паша то улыбался, то корчил суровые рожи и так же, как отец, тремя сомкнутыми пальцами ел картофель. Ко мне подошел человек, откинул капюшон, и я узнал Приблудкина.

— Что за маскарад? — шепотом сказал я, обращаясь к Приблудкину.

— Молчать, — сказали в один голос Ривкин и Скобин, Бог знает откуда вынырнувшие вдруг. — Вас допустили к великому таинству единения церкви и государства.

— Народ и церковь едины, — сказал Скобин, складывая руки на груди.

— Раньше говорили: народ и партия едины, — улыбнулся я, но тут же получил пинка:

— Не богохульствуй, грешник.

Я оглянулся, на меня пристально, нагло посмеиваясь, уставился Агенобарбов.

— Сколько волка не корми, а он… — это Ковров сказал, но его тут же перебил Мигунов:

— Не связывайся, а то скажут, что мы оказываем на посвященного давление.

— Откушайте, — сказала мне монашка, подавая тарелку с картофелем, и я узнал в ней тетю Гришу.

— И вы здесь? — спросил я у нее, но тут же ее оттолкнули и меж нами стал Агенобарбов:

— Не трогайте мою мать!

Я стоял в одиночестве. Собственно, каждый стоял в одиночестве. Никто ни с кем не разговаривал: жевали жареный картофель. Однако атмосфера была напряженной. Я это кожей ощущал. И хоть никто в мою сторону не смотрел, я все равно чувствовал, что их внутренние взоры обращены ко мне. Наконец, в трапезную спустился отец Иероним с каким-то представительным священнослужителем в золотой рясе. Оба перекрестились, давая понять всем, что им тоже нужно перекреститься. Я последовал примеру остальных, отец Иероним перехватил мой взгляд и дружелюбно улыбнулся. От этой улыбки мне сделалось лучше, и с моего лица сошла хмурость.

— Мы собрались здесь, милостивые, — обратился ко всем присутствующим епископ отец Гавриил Ржевский, — мы собрались здесь для чрезвычайно серьезной конкордии. Будем считать, что наше небольшое представительство выполняет некоторую роль согласительной комиссии, о чем было специально решено на двух последних заседаниях трех Верховных Советов империи и четырех демократических партий федеративной ориентации.

Могу со всей откровенностью сказать, что мы многократно обсуждали вопрос, чьей стороны нам держаться — империи или сепарации, — и всеедино решили: нет у нас другого пути. Империя и церковь всегда были вместе, и потому дал нам Господь еще одно испытание — сделать выбор. Пусть не смущается сердце ваше, веруйте в Бога, и он поможет вам сделать правильный выбор, да пребудет с вами дух истины во веки веков!

Наш единственный великий Утешитель, Дух Святый, которого послал нам Всевышний во имя Свое, сказав через Спасителя: "Я есть лоза, а вы ветви: кто пребывает во Мне, и Я — в нем, тот приносит много плода, ибо без Меня можете ничего не делать. Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет: а такие ветви бросают в огонь, и они сгорают". Одна такая ветвь перед нами, милостивые. Заблудшая, потерянная, ветром отнесенная в дальние края, эта ветвь уж была совсем подготовлена, чтобы бросить ее в огонь, но пастыри наши разыскали эту заблудшую ветвь, спасли от смерти, и мы видим ее в добром здравии в нашем Храме. Аминь!

Потом весьма кратко выступил отец Иероним:

— Нам удалось спасти заблудшую овцу, когда она стояла на краю пропасти, намереваясь совершить великий грех: лишить себя жизни. Раб Божий Степан Сечкин теперь с нами, добрые люди, и он выполнит тот единственный и праведный долг, который еще ему не совсем понятен и о котором ему поведаем во всей Господней полноте в сегодняшней службе во славу Господа Нашего Иисуса Христа. Аминь!

Я стоял, изумленный происходящим. В комнате было темно, лишь одна тонюсенькая свечечка мерцала тусклым огнем. Потом вместе со всеми я поднялся в Храм, где собралось столько народу, что лица соприкасались друг с другом, и все, как мне показалось, норовили взглянуть на меня. Я был поставлен перед алтарем лицом к верующим, а напротив меня торчали, уже без черных плащей, все те, кто был в трапезной. Прахов-старший со свечой в руке посредине, к нему протиснулся Кузьма Федорович Барбаев из УПРа, за его спиной выглядывали кислые физиономии Шубкина, Литургиева и Приблудкина. Облеченный в золоченые одежды вышел к верующим епископ Гавриил Ржевский. Голосом мощным, однако спокойным и даже чуть сентиментальным он стал говорить о великом Божьем создании, каким является Великая Империя, в которой живут верующие.

— Какой небесной светлой радостью, — восклицал епископ, — звучат эти Божественные слова: Великая Империя! Как они прекрасно отдаются в каждой христианской душе! Этот вечный неиссякаемый свет Вселенной полился с того момента, когда Всевышний обратился к грешным: "Радуйтесь!"

Империя дала нам кров и жизнь, империя сберегла нашу веру и церковь, империя подарила нам надежду и неиссякаемый источник веры! Потому каждый готов за империю отдать свою жизнь, как отдал ее в свое время Христос и тем спас нас и искупил наши грехи!

Мы с вами, дорогие братья и сестры, христиане. Христианство есть религия радости. Ее суть сегодня, будем честными перед собой и перед Богом, состоит в том, что мы "смерти празднуем умерщвление, иного жития вечного начало". Присутствующий среди нас раб Божий Степан Сечкин согласился доброю волею своей послужить людям. Он возжелал привсенародно понести муки во имя искупления наших грехов. Он решился пойти на муки в День Светлого Воскресения, чтобы напомнить всем нам, как надобно жить, как укреплять империю, как чтить наших государей и Правителей. Светлое Воскресение — это не воспоминание, не Прошлое, это наша сегодняшняя Реальность. У преподобного Серафима Саровского всегда было Светлое Воскресение. Он приветствовал всех приходящих к нему так: "Радость моя, Христос Воскресе!" Почему он так приветствовал? Да потому, что жил пасхальной радостью, он глубоко уверился в присутствии Божием в мире и в реальности иного мира. Не скрою, братья и сестры, нас ждут суровые испытания. Империя в тяжелом неблагополучии. Предстоит принести немало жертв, чтобы выжить. И то, что Степан Сечкин даст нам пример того, как и с какой радостью надо переносить предстоящие муки, есть наш всеобщий и великий подвиг. Хвала Господу нашему, избравшему нас для претворения его добрых дел в жизнь! Аминь!

Хор пел. Динамики были включены на полную мощность, поэтому, когда я повернулся, чтобы сказать и епископу, и отцу Иерониму, и всем присутствующим в Храме, что я не согласен с таким приговором, что этот приговор противоречит всем Деяниям Господа нашего Иисуса Христа, хор запел еще громче, и мое обращение повисло в воздухе. Из глаз моих лились слезы, и эти мои слезы были восприняты верующими как знак радости и ликования. Кто-то закричал в толпе:

— Слава Сечкину! — И хор запел еще сильнее. Он пел что-то радостное и возвышенное, и все неслось ввысь, а моя растерянность становилась все сильнее и сильнее, и я бы лишился чувств, если бы два монаха не подхватили меня и не вывели прочь.

3

Я оказался в крохотной комнатушке с окошком в железных прутьях. Здесь был встроенный в стенку железный столик и прибитый к полу стул: камера! Два монаха, которые оказались глухонемыми, стояли у дверей, а я сидел на стуле и, обхватив голову, слушал проповедь уже отца Иеронима:

— Не утомляйтесь повторять слова Апостола: "Всегда радуйтесь!". Беды грядущие подкрадываются к нам, ибо не дремлет Антихрист со свитою своею, творит зло и возжелает помешать нам, смертным, радоваться. Не одному Сечкину придется испытать муки, но он первым взойдет на алтарь умиротворения и первый возвестит нам радость мук во Христе. Помните, братья и сестры, что радость эта происходит от чистоты сердца и постоянства молитвы. Молитесь же за нашу империю, за народных избранников, которые пожаловали к нам, со страхом Божиим и с верою они вкусили сегодня от источника бессмертия, благословив на муки радостные нашего брата и грешника Степана Сечкина.

У меня спрашивают, почему ему, Сечкину, выпало такое счастье пройти по "скорбному пути", виа долороза, освященному стопами Христа. Все мы — паломники в этом мире, и каждый хотел бы таким образом приобщиться к Спасителю. Мы помним всесвятые слова, которые произносил Спаситель, когда шел по скорбному пути. Он, измученный ночными истязаниями, с окровавленным ликом, окруженный воинами, слышал позади себя рыдания человеческие, мы и сейчас их слышим, братья и сестры, душа каждого из нас плачет и взывает: "Господи, помилуй нас, грешных!" И Он, будто оглядываясь на нас и сочувствуя нашим страданиям, отвечает: "Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших!" Вот слова Бога живого, вот Его таинственная заповедь, Его прямое повеление всем земнородным. Будем же плакать о себе и о детях наших, несущих на себе грехи и болезни непокорных небесному Владыке земных родителей. Будем плакать и о иных чадах — суетных мыслях, праздных делах, враждебных нашей Великой Империи, исходящих из падших сердец. Сечкин дал нам добрый пример великой готовности к самопожертвованию, но мы не сможем сразу устремиться навстречу его духотворческим побуждениям… — Я воспрянул духом и стал внимательно слушать отца Иеронима, который долго и пространно говорил о том, что Церковь не всесильна и она не всегда может пойти на благословение мук человеческих, что нынешняя церковь демократична, как все демократично при настоящей диктатуре, что церковь лишь заботится о том, чтобы защищались повсюду имперские интересы, а поэтому она должна зорко следить за тем, чтобы не брать на себя тех установлений, которые могут быть не угодны Богу.

— Когда мы говорим, — продолжал отец Иероним, — что только Творец мог вознестись на Крест, мы думаем о себе и молим Бога: "Сподоби и нас таких мучений". А кому Господь дарует такие страдания, не всегда ведомо и нам простым смертным, служителям нашего Господа Бога Иисуса Христа. Наше кающееся сердце молится за то, чтобы возвысились имперские дела, а если муки одного Сечкина и любого из нас помогут укрепиться империи, мы будем молить Бога, чтобы он нас удостоил участи возвыситься до Креста или, как сейчас говорят, до полной или частичной эксдермации. Так будем просить Господа Бога о высшем повелении возвыситься до такой участи? — трижды обращался отец Иероним к верующим, и они трижды отвечали:

— Будем!

— А каждый из нас не дрогнувши способен сподобиться таких мучений? — еще трижды спрашивал отец Иероним у верующих, и они трижды отвечали ему:

— Каждый!!!

И тогда сказал им отец Иероним, что, как бы ни сильна была молитва верующих, собравшихся в одном Храме, ее все же недостаточно, поэтому священнослужители на своем Соборе одобрили решение трех Верховных Советов о проведении всенародного Референдума, ибо только таким образом можно утолить народную жажду истины и только таким образом можно возвысить Христову церковь и всех верующих. Вспомним же последние слова нашего Спасителя, сказанные им на Кресте.

"Жажду, — слышим Спасителя распятого. — Жажду обращения и покаяния вашего, людие Мои. Я исцелял болящих, возвращал зрение слепцам, воскрешал мертвецов ваших, а вы пронзили руки и ноги Мои. Я покрываю небо облаками, согреваю вас светом солнечным, а вы обнажили Меня и разделили ризы Мои. Я напитал вас манною в пустыни, а вы напоили Меня желчью. Я дал вам жизнь, а вы убиваете Меня".

— Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, благодатью Твоею насыти сердце мое!

Солнце померкло и сокрыло свои лучи, потому что не могло взирать на страждущего Владыку тварей. Опустилась тьма. "Свершишася!" — раздалось со Креста. "Свершилось дело искупления человеков. Дерзайте — ибо Я победил мир!" И ты некогда скажешь: "Свершилось!" Свершились краткие дни жизни моей. Путь завершен, время истекло. Свершил, Господи, все заповеданное о мне. "Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, сверши мя совершенством Твоим!"

"Отче, в руце Твои предаю дух Мой", — последнее слово Спасителя перед Воскресением. О душа, живи в вере и надежде на Бога, чтобы некогда помолиться: "Отче, в руце Твои, создавшие небо и землю, напитавшие семь тысяч в пустыни благословенных хлебом, воскресившие Лазаря из мертвых, обнимавшие с нежностью детей, распятые на Кресте нашего ради спасения, — в руце Твои, Господи, предаю дух мой. Аминь".

Я слушал отца Иеронима и начинал понимать, что ему уже нет дела до меня.

— А как это, Референдум? — спросил я у монахов, которых считал глухонемыми.

— Всенародный опрос, — ответил один из них.

— Что же спрашивать, надо ли меня ошкуривать или нет? — возмутился я. Но они не отвечали. Они опять стали глухонемыми.

4

Дверь загромыхала и распахнулась. На пороге стоял Прахов-старший.

— Оставьте нас, — сказал Прахов, обращаясь к провожающим церковникам и к моим телохранителям.

Глухонемые робко вышли из комнатки. Дверь затворилась. Я ждал. Прахов подошел ко мне вплотную.

— Будешь себя хорошо вести, кое-что сумеем сделать для тебя, — обратился он ко мне на «ты», что сразу неприятно резануло мой слух. — Помню тебя сызмальства…

— Вы тогда назвали меня гаденышем. У меня отморозились ушки, а вы не впустили меня погреться в котельную… — я это выпалил сразу, давая ему понять, что я отдаю себе отчет, с кем имею дело.

— Не помню, братец. Знаю, что ты с моим Пашкой водился какое-то время. Но я не затем пришел, чтобы заниматься воспоминаниями. Дело есть дело.

— Что вы хотите от меня?

— Чтобы ты послужил верой и правдой Отечеству. У тебя нет выхода. Лишить жизни мы тебя можем в любое время. Но нам нужно не это. По всем данным, как утверждают наши эксперты, ты подходишь для Большой Публичной Программы: народ нуждается в развитии своего самосознания. Народ расположен к тебе. Ты смазлив, сукин сын, есть что-то в твоей физиономии такое, что способно задеть за живое. Флюиды, что ли, от тебя исходят такие, но даже я, бывалый человек, клянусь тебе всеми связями, робею перед тобой. Ты что молишься, когда я с тобой говорю? — он заметил, я действительно шептал слова молитвы. И я сказал:

— Да, я действительно молю Бога, чтобы он помог вам, чтобы избавил вас от болезней и дал в жизни много радостей…

— Ты действительно молишься?

— Да. Это единственное, что мне осталось делать.

— Значит, ты поможешь мне? Ты будешь призывать народ, чтобы меня избрали на пост Верховного?

— Я сделаю все, что смогу, — я произнес и эти слова, и ко мне пришло облегчение. Мне показалось, что я возвысился над самим собой. Преодолел в себе гордыню, и ко мне пришло истинное мужество.

— Ты не будешь стремиться умереть преждевременно? Мы поставим к тебе охрану. Она повсюду будет ходить за тобой. Нам важно сохранить тебя для Большой Публичной Программы.

Он сел. Сноп света падал на его грубое мясистое лицо. Глаза были тусклыми, а руки в экземе. Я стоял напротив. В тени. Я сказал:

— Эта попытка покончить с собой была моей минутной слабостью. Я устал от раздвоенности.

— Мне докладывали, что ты заигрываешь с моими политическими противниками. Что ж, так даже лучше. Продолжай эту двойную игру. Не исключено, что они тебя выкрадут и будут уговаривать им послужить. Не отказывайся. Храни себя до последнего мгновения. Главное — выйти на Большую Программу, а там все дело будет в наших руках.

Эти слова были для меня любопытной неожиданностью. Его кровный враг Хобот ему не так уж страшен. Он ему нужен, чтобы сохранять равновесие. Погибни Хобот, и Прахов полетит в тартарары. Он, наверное, будет беречь Хобота. Напугать противника это совсем другое, чем лишить его жизни. Кровь нельзя брать на душу. С кровью всегда дело обстояло сложнее, непредсказуемее.

— Мне разрешат отсюда выйти?

— Я распоряжусь, чтобы ты был на полной свободе. Ничто не должно омрачать твоих последних дней жизни.

— А какой вам смысл становиться Верховным? Это так муторно, — неожиданно сказал я. — У вас и так в руках большая власть.

— Я и сам иногда так думаю. И здесь не сила инерции, а закономерность развития тех, кто у власти. У нас, стремящихся к власти, выбор один: либо смерть, либо движение вперед.

— Власть — самоцель?

— В общем, если говорить начистоту, да, именно самоцель, а все остальное производное.

— И выход из кризиса?

— Я не знаю, что это такое. Сейчас мы дали народу полную свободу, а взамен лишили хлеба, мяса, молока. Каждый может бастовать, орать любые лозунги, выпускать газеты, читать любые книги, говорить, о чем хочет. Если раньше за чтение нежелательных книжек сажали на пять лет строгого режима, а за выход на демонстрацию протеста давали и десять лет лагерей, то сегодня мы дали людям столько политических свобод, что они не в состоянии их прожить за свою короткую жизнь. Народ не понимает, что сразу вместе — и хлеб, и свобода — такого не бывает. Надо что-то одно: или хлеб, или свобода. Поэтому сейчас никакого кризиса нет, просто народ неправильно понимает свободу, бастует, плохо относится к своим обязанностям, выпускает продукцию плохого качества. Что ж, как поработаете, так и заработаете! Я это им говорю постоянно. Народ нельзя обманывать.

— И чем же это все кончится?

— А чем кончится, тут ясно, как Божий день. Когда людям надоест эта распроклятая свобода, они станут требовать — наказать виновных. Мы будем сопротивляться, а они выйдут на площади и будут орать: "Смертной кары врагам народа!" И мы пойдем им навстречу: казним виновных.

— Даже если они будут вашими родными?

— Даже если будут моими родственниками. Воля народа для меня — закон!

— А потом вы станете ошкуривать и сам народ?

— Раньше кровопусканием лечили людей. Полная или частичная эксдермация — это новейшее средство. Пора к ней приучать народы, и в этом отношении мы на вас делаем ставку, как это делают на бегах, зная ту самую верную беспроигрышную лошадку, которая никогда не подведет. Ну что ж, мой друг, я рад что мы обо всем договорились. Мы располагаем великими ресурсами и возможностями, попробуем их реализовать. Желаю вам удачи!

Он распахнул дверь. К нему подбежали двое в штатском. Он им что-то сказал, и я вместе с ними вышел из храма.

5

Не успел я пройти и ста шагов, как меня догнал Горбунов.

— Сволочи, подонки, христопродавцы! Я догадываюсь, какую они обработку провели с вами! Ну ничего, еще не все потеряно. Мы сможем взять реванш! Мы не дадим им измываться ни над вами, ни над народом! Они отхватили себе жирные куски и думают, что уже достигли всего. Чепуха! То, что тайная полиция, армия и сеть доносчиков на их стороне, еще ничего не значит. Они не погнушались даже церковью — втянули и ее в свои грязные дела. Всем известно, что Прахов трижды встречался с архимандритом Дунайским Харитоном и пообещал ему избавить церковь на два года от налогов и дать ему арамейские земли для строительства монастыря. Мы разоблачим их преступные акции. Мы сделаем так, чтобы народ прозрел! Что он тебе говорил?

— Рассказывал о своем трудном детстве и о своем сложном сегодняшнем положении.

— Старая лиса, падаль гнилая, сука! Кого он хочет провести? Да мы его насквозь видим!

— А как вы оказались в его команде?

— Какой в команде! Я был инкогнито. Эта акция стоила мне две тысячи инвалютных рублей.

— Послушайте, Горбунов, у меня дико болит голова. Я хочу спать. Сильно хочу спать.

— А что он говорил еще о Референдуме?

— Ничего.

— Что ж Референдум — это неплохо. Еще неизвестно, кто его выиграет! Хобот будет доволен. Нельзя терять ни минуты. Промедление смерти подобно. У меня тут за углом машина. Я тебя отвезу домой. Жди нашего сигнала. С праховцами отношения поддерживай. Делай вид, что все идет так, как они того хотят. Понял? Главное, что нас интересует в этой интриге, — это финиш. Большая Программа.

6

И развернулась кампания. Как и все кампании, эта тоже была насквозь лживой. Тупой народ втягивался в эту канитель, и ему казалось, что он что-то в ней решает. Продажные писаки на все лады распевали достоинства первого в мире добровольца, освященного церковью, государством и обществом на последний шаг мученичества. Газеты разных направлений включились в бешеную свару. Хоботовская пресса оскорбляла почем зря праховскую команду. А праховская печать лаяла в сторону хоботовцев.

Были попытки изобразить проблему в устаревших терминах — революция и контрреволюция, прогресс и регресс, консерваторы и новаторы. Прахова называли символом агонизирующей империи, а Хобота — форпостом разлагающейся демократии. Прахов опирался на партию и на функционеров старого образца. У этих функционеров были в руках армия и флот, полиция и юридическая власть. Казалось бы, все. Но нет, какие-то мощные оппозиционные силы стояли и в команде Хобота — молодые предприниматели, отдельные тузы в самой армии и во флоте, некоторые функционеры, ну а главное — репутация самого Хобота, который импонировал народу своими мужскими достоинствами: мог за один раз выпить бочку пива, имел сто любовниц (по непроверенным слухам!), прыгал с самолета без парашюта, перегрызал зубами стальные прутья, играл в карты, уходил в недельные загулы, мог забить двести одиннадцатиметровых, плавал наперегонки с дельфинами и был при этом хорошим семьянином. Прахов, педант и лгун, аккуратист и демагог, непьющий, некурящий, негулящий (казалось бы, уважать должны! — а именно за эти три «не» его и возненавидел простой люд). На стороне Хобота была и пресса. Впрочем, пресса, как и положено печати, работала в зависимости от конъюнктуры. В зависимости от того, куда клонился корабль — влево или вправо. Надо отдать должное Хоботу: он считал для себя позицию левого радикала более выгодной. Потому он неотступно следовал левизне, и это была одна из причин его популярности.

Что касается Прахова, то его линия была причудливо зигзагообразной, ее лихорадило, кидая то резко вправо, то резко влево. Впрочем, в последние два-три года он то и дело рывками загибал вправо, отчего многие не удерживались, падали от неожиданных поворотов в открытое море демагогической лжи. Ловкие публицисты, философы, историки делали по этому поводу свои эквилибристические заключения. Они в один голос решали, что Прахов всегда опирался на правые силы: на армию, госаппарат и тайную полицию. Опора всегда была надежной, но крайне инертной, что и неудивительно: все они были порождены прогнившим тоталитаризмом: дунь — упадут! А вне этой гнилой тоталитарности — как мумии древних фараонов, вынесенные на свежий воздух, — должны были мгновенно истлеть, исчезнуть. Поэтому они не хотели перемен, а шли на них только потому, что уже без них нельзя было обойтись. Складывался заколдованный круг: без перемен нельзя, а перемены гибельны, и мы не должны возглавлять эти перемены. Надо было создавать видимость борьбы, реформ, наступления. Вот тогда-то и появился Хобот. Отличная крепость для нападений. Все силы Прахов бросил на борьбу с ним. Конечно же, это была мнимая борьба, так как оба в конечном итоге защищали паразитарный режим, оба делали свои дела — вместе со своими командами набивали себе карманы и торопились делать это во всю мощь.

Им обоим понадобился маневр — для отвлечения энергии народа. И они привлекли на свою сторону те силы, которые в короткий промежуток времени смогли учинить в стране голод и разруху, цены на продукты питания подскочили в двадцать раз, при этом оба претендента на народных лидеров орали: "Кто бы это мог сделать?!"

Для эмоционального маневра понадобилась пресловутая эксдермация. Подготовка к гнусному таинству велась как бы с двух сторон. Во-первых, готовился к ошкуриванию весь народ. В кулуарах эта проблема, говорят, обсуждалась; приходили к такому выводу: если с каждого снять хотя бы часть нижней кожи, то бунтарская активность значительно снизится. Согласитесь, даже если человеку расстегнуть и опустить штаны и заставить его бежать, он всю энергию направит на то, чтобы поднять штаны. Но штаны — одно, поднял и побежал. А если надрезать кожу у бедер, да приспустить ее, тогда как побежишь или как кинешься на митинги да забастовки.

Второе направление, продуманное Праховым и Хоботом, было связано с эмоциональной жизнью народа, с его эмоциональным конформизмом. Для этого было разработано несколько Больших Программ, в которых должна быть освещена наглядная эксдермация. Историки в этой связи немало потрудились и, проанализировав, в частности, события в первом веке, когда империя трещала по швам, и события, связанные с утверждением церкви средствами инквизиторских публичных костров, — пришли к выводу, что уровень народного сознания всецело зависит от уровня публичных казней, причем должны быть не просто казни, казни что? — отрубил башку — конец, никакого длительного удовольствия, казнь же должна быть продолжительным и продуманным процессом, вбирающим в себя многочисленные микропроцессы, микроказни, микроподозрения, все эти чувственные движения человеческих душ должны сливаться в одну полноводную реку народного гнева и народной радости! Голод и нищета подогревают демократические инстинкты: справедливость нам подавай, гласность, сучьи рыла! Наши семьи голодают! Мы уже неделю не жрамши! Содрать с него шкуру, коль это даст нашим деткам кусок хлеба с маслом! Ишь извивается ужом, финтит, не желает помочь трудовому народу!

Однако были и прямо противоположные настроения. Каждый паразитировал, на чем только мог: на автократии, на критике или восхвалении госаппарата, на демократии и фашизме, на русофильстве и антисемитизме. Инициативные движения рождались, как из рога изобилия. Все улицы были заполнены плакатами и программами. Заборы побелели от листовок. Столбы обклеивались до такой высоты, что и глазом трудно было достать, но расклейщики утверждали: кому надо, тот прочтет! Все дацзыбао, как я их называл, были похожи друг на друга, все они звали к всенародному недоверию, к бунту, к сопротивлению. В этой обстановке и сформировалась идея провести Всенародный Референдум, все тяготы которого взял на себя лично Прахов.

Тайный ход Прахова сводился к тому, чтобы, окончательно запутав участников Референдума, получить такие ответы, которые непременно должны укрепить праховскую диктатуру. Теоретики высказывались по этому поводу так: необходимо, чтобы в Референдуме был один общий вопрос, касающийся всей империи, и один вопрос, касающийся непосредственно личности. При этом мнения разделились: одни ратовали, чтобы была названа конкретная личность, а другие стояли на том, чтобы конкретную личность не называть. На чем все сходились, так это на том, что в вопроснике должна быть поставлена проблема публичной эксдермации, поскольку в этом явлении все видели спасение от многих бед.

Появились новые дацзыбао. Одна листовка меня прямо-таки заинтересовала. В ней говорилось: "Империя обречена, как были обречены все империи. Она погибнет прежде всего потому, что паразитарна по своей сути. Как утверждает ученый Сечкин, приговоренный нашим гнусным строем к эксдермации (это меня-то назвали ученым!), праховская империя неизбежно обратится в прах! (Никогда я такого не говорил: не любил пошловатых сравнений.) То, что должно умереть, умрет и погибнет потому, что угнетенные народы рано или поздно проснутся и создадут свободное содружество суверенных государств…" Были листовки, направленные против партий белых, серых, красных, фиолетовых. Буйствовали фиолетовые. Они утверждали: "Народ, тебя обманывают! Сегодняшняя дороговизна — это только цветочки! Командам ненасытных заправил голод необходим, так как они заинтересованы в том, чтобы кожа каждого стала прозрачнее стекла. Помните, стоимость прозрачной кожи на мировом рынке ценится в восемь раз дороже, чем уплотненное и загорелое покрытие отъевшегося индивида! Прозрачность достигается голодом, лишениями, холодом и разлукой с близкими! Фиолетовые — единственная сила, которая защитит ваш кожный покров от навигации, эксдермации и оптимизации!"

7

Все периодические издания пестрели разъяснениями по Референдуму. В конце концов получилось так, что стало два референдума: хоботовский и праховский, или федеративный и имперский. В праховском формулировался основной вопрос в следующей редакции:

— Считаете ли вы необходимым сохранение обновленной империи, гарантирующей эксдермацию Степану Сечкину и человеку любой национальности?

В хоботовском референдуме вопрос ставился так:

— Считаете ли вы необходимым избрать на должность президента Хобота Феликса Трофимовича, гарантирующего поставить в федерации все эксдермационные процессы на индустриальную основу?

Борьба сразу же разгорелась по формулировкам. Хоботовцы утверждали, что надо решать проблему в принципе, поэтому неверно вводить персоналии, а именно Сечкина, во всенародный опрос. Сечкин — частное явление, а сегодня важно думать о народе. Доказывали: нет в стране такого человека, который не согласился бы любезно подставить свою шкуру для соответствующей мученической обработки. Культурно-историческая практика показала, что с простого люда хоть семь шкур сдери, а все равно будет некоторая неутоленность — не случайно в прошлые времена поэты писали: "Люди холопского звания сущие псы — иногда, чем тяжелей наказание, тем им милей господа". По этому поводу выступали от народа: "Не ваше дело, какая у нас шкура и сколько у нас ее сдирали, мы принципиальные сторонники хорошего порядка, который в наших условиях невозможен без систематического равноправного и открытого ошкуривания. В народе не случайно говорят: бьет, значит любит. Мы изнутри приняли необходимость побоев, прозябания в нищете, холода и голода. Когда кто-нибудь дохнет на глазах, особенно когда этот кто-то живет по соседству, наши простые души ликуют и радуются, потому что всякий раз думаешь: "Хорошо, что сам дуба не врезал…" Праховская команда на все лады возмущалась, что демократ Хобот сам прет в президенты, минуя демократические формы избрания, и что, не имея армии, флота, полиции и прокуратуры, он не в состоянии будет поставить эксдермацию человека любой национальности на промышленную основу, так как вся промышленная основа развалена и приведена в полную негодность.

Хоботовская и праховская команды, казалось бы, забыли про меня. Они готовили Референдум. Снова город обклеили новыми дацзыбао. Появилось сорок тысяч новых газет. В стране не было ни клочка бумаги, однако на листовки и на газетенки вновь рожденных изданий бумаги хватало. Газеты перестали читать, и тогда стали появляться всевозможные развернутые плакаты с рисунками и без рисунков. Я молил Бога, чтобы продлился этот предреферендумовский бум: авось и забудут про меня.

8

А потом наступила пора, когда обо мне вспомнили. В печати все чаще и чаще стало появляться мое имя. Меня требовали к ответу, к диалогу, к раскаянию, к консультации, к беседам на разные темы. Я прятался и уходил от встреч с журналистами и телекомментаторами. Я прятался в оврагах, старых домах, заброшенных сараях, залезал сквозь выбитые стекла в котельные и на чердаки, но меня отовсюду вытаскивали и задавали глупые вопросы:

— Два слова о вашем самочувствии перед Большой Программой.

Я иногда грубо отвечал:

— Хотел бы эксдермироваться только с вами.

Но такие ответы их тоже устраивали.

Были вопросы и явно провокационные:

— Как вам удалось разоблачить действия Паразитарного Центра?

— Я никого никогда не разоблачал, — отвечал я, а они врали потом на все лады: "Сечкин скромен, как Ильич Второй, как покойный Сталин, как истинно народный человек, патриот Великого Отечества. Выбор для эксдермации показательного типа сделан совершенно правильно!" Были вопросы и оскорбительного плана:

— Вы продали свою шкуру праховской компании, чтобы нажиться на этом? Сколько вам заплатили за участие в Большой Программе?

Я нагло отвечал:

— Моя шкура объемом в триста квадратных дециметров стоит три миллиона.

— За такую сумму и каждый бы согласился эксдермироваться. Кругом обман! А говорили, бескорыстный патриот!

Меня встретил Горбунов. Сказал мне шепотом:

— Твои ответы блистательны. Хоботу очень понравилось то, как ты ведешь пропаганду. Помни, за всякий успешный выход в эфир тебе будет начисляться дополнительная мзда в валюте.

— Нельзя ли у вас одолжить пару стольников? — неожиданно сказал я, вспомнив, как это делал Шубкин.

Горбунов дал мне деньги, и я, накупив игрушек и какой-то снеди, побежал к Топазику.

9

Топазик был болен. Простыл, и сильный кашель захлестывал его. Доктора вызвать не удавалось: врачи бастовали. Я ринулся в платную клинику и приехал с врачом и нужными лекарствами. К вечеру Топазику стало лучше. И он раз улыбнулся. Я бы за его чудную улыбку отдал бы все свои шкуры и даже не только свои, но и хоботовскую, праховскую, горбуновскую — даже их шкуры в первую очередь. А потом Топазик уснул и дышал ровно. Не кашлял, и это было моей несказанной радостью.

Анна показала мне пачку листовок и заплакала. Я взял одну из них и стал читать вслух:

"Граждане! Скоро Референдум!!!

Партия госаппаратчиков жаждет получить от нас положительный ответ, что позволит ей сохранить свою кормушку — Паразитарный Центр. Нас опять пытаются оболванить.

Что такое выбор в понимании праховской команды и ее идеологов с Дряхлой площади? — "Земля — крестьянам"? — так и не отдали! Предлагают по два метра на каждого плюс целлофановый пакет для останков!.. "Фабрики и заводы…" — в руках госаппаратчиков (концернов, по-нонешнему) — "Вся власть Советам"? — …вся! вся! вся?… грабителю Прахову!

Сто миллионов партноменклатуры хотят обманом получить мандат и далее рулить и строить ими же придуманный паразитарий под своим же мудрым руководством.

Что стоят их разговоры о социальной защите населения: им — повышение окладов в 20 раз, а нам — очереди, дефицит всего и вся. И это при небывалом урожае и забитых складах! Так уже было. В свое время так поступили с крестьянством: голодом его загнали в колхозы. Сейчас то же пытаются учинить со всем народом. Цель: сломить и снова загнать в свое стойло. И мы уже почти готовы и чуть ли не радуемся будущему повышению цен! А кто довел до этого? — Да та же мудрая партия красных, которая за 93 года властвования продала по дешевке, пустила по ветру, превратила в пыль и ржу природные и духовные богатства страны, истребила почти 70 миллионов ее граждан, довела до нищеты, унизила до подаяний.

Сейчас новая партноменклатура отчаянно пытается сохранить власть своего Центра. Они боятся, что народ, протрезвев от идеологической бормотухи, может призвать их к ответу за все содеянное с собой и страной.

ГРАЖДАНЕ, ПОМНИТЕ: если номенклатура сохранит Центр, то следующим ее шагом будет приватизация по-праховски. Народ обдерут как липку, заставив выкупать свою же (общенародную) собственность. Руководить концернами и фирмами останутся все те же. Даже коварный всемогущий Сталин не смог (или не посмел) так презирать народ — выдавал облигации. Уже и монголы, не говоря о чехах, венграх и поляках, разделили общенародную собственность на всех, включая коммунистов. Нас же считают дурнее скотины.

ВСЕ НА РЕФЕРЕНДУМ!!!

НЕТ — ПАРТНОМЕНКЛАТУРНОЙ ИМПЕРИИ, УЖЕ ОБНОВЛЕННОЙ ПРАХОВЫМ, ХОБОТОМ И ДРУГИМИ!!!

НЕТ!!! — ПОСЫЛКЕ НАШИХ ДЕТЕЙ ДЛЯ «УСМИРЕНИЯ» РЕСПУБЛИК!!!

ДА!!! — ЭКСДЕРМАЦИИ СЕЧКИНА И ЕГО ПОСЛЕДОВАТЕЛЕЙ!!!

ДА!!! — ГЛОБАЛЬНЫМ ЭКСДЕРМАЦИОННЫМ ПРОЦЕССАМ!!!

ДА!!! — СВОБОДЕ ФЕДЕРАЦИИ РЕСПУБЛИК!!!"


— Я тоже написала вот это и отослала в Паразитарный Центр, — сказала Анна, протягивая мне копию своего послания. Анна писала: "Я хоть и слабая женщина, но хочу спасти от гибели хорошего человека, каким является Степан Николаевич Сечкин. Возьмите мою кожу вместо его кожного покрова. Я после работы всегда дома. Об одном только прошу, если будете снимать мою кожу, то сделайте это не при ребенке, которого я сильно люблю.

С уважением к комиссии по Референдуму — Сутулина Анна Дмитриевна".

— Неужели ты думаешь, что я смог бы жить, если бы тебя послали на казнь вместо себя? — сказал я. — Но все равно спасибо тебе, Аннушка. И моему Топазику спасибо.

Я взял ребенка на руки, и он стал водить ручонкой по моему лицу, а то, что произошло минутой спустя, перевернуло мое нутро. Топазик сказал: "Па-па".

Я посмотрел на Анну, точно спрашивая у нее, не она ли научила ребенка этому волшебному слову, но она покачала головой:

— Я знаю, вы подумали, что это я научила. Нет. — Анна, как уже было однажды, опустилась на колени и обхватила мои ноги руками.

Я поднял ее с пола, потом снял со своей груди крохотный медальон с изображением Апостола Павла и надел его на шейку Топазика:

— Вот теперь ты, миленький, защищен навсегда.

Анна плакала и не выпускала мою ладонь из своих рук.

10

А потом наступил момент, когда будто бы все забыли про эксдермацию. В новых листовках почти не говорилось обо мне. В них появился критический накал прозревшей толпы. Если так дальше пойдет, думал я, народ, может быть, и выступит против эксдермации.

Я пытался еще и еще раз вникнуть в содержание той борьбы, какая велась на страницах печати. Я отобрал те листовки, в которых фиксировались антиимперские настроения. Вот одна из типичных листовок этого отбора.


ГРАЖДАНСКИЙ РЕФЕРЕНДУМ

ЧТО СКАЗАТЬ НА РЕФЕРЕНДУМЕ?

Уже год, как Прахов, непрерывно расширяя власть, «обновляет» империю, все, даже «слепые», видят результаты обновления:

— разваленную экономику;

— пустые прилавки и бесконечные очереди;

— непрерывную межнациональную рознь;

— ограбление страны и других республик в пользу ненасытного Центра;

— монополию Центра на распространение информации, а точнее на бессовестное вранье народу в газетах, по радио и телевидению.

И после всего этого Прахов нас спрашивает, считаем ли мы необходимым сохранение «обновленной» до такой беды империи? А люди еще говорят: "Мы не верим Прахову, но мы не хотим распада империи! Поэтому ответим «ДА» — сами себе могилу выроем! Люди, поймите! Не о союзе идет речь, а только о том, чтобы ВЫ ОПРАВДАЛИ ВСЕ ТО, ЧТО НАТВОРИЛИ И ЕЩЕ НАТВОРЯТ ПРАХОВ И НОМЕНКЛАТУРА!

Республики попытались строить страну по-деловому, стали заключать друг с другом договоры, развивать хозяйственные связи…

Центр почувствовал: власть уплывает. Засуетились. Послали войска патрулировать города. Развернули вовсю травлю Хобота. Главный удар — по федерации.

Надо выстоять. У нас свой референдум: станет ли Пегия государством, а не поместьем ЦК? Защитим ли своих лидеров, введя пост президента России — всенародного избранника?

У нас нет другого выбора: только «нет» на Референдуме Прахова, только «да» на Референдуме Хобота. Отстоим федерацию, тогда и союз построим. Союз народов, а не империю партократов!

Все на Референдум федерации!

Праховской империи — НЕТ!

11

Уходя от Анны, я встретил на лестнице Кончикова.

— А я вас обыскался. Все вокзалы и котельные облазил — нигде!

— А что так?

— А то, что бежать вам надо.

— Это еще что? Сейчас все ждут Референдума, а вдруг…

— Никаких "а вдруг". Какой бы ответ ни дал народ, вас все равно ошкурят. Референдум им для видимости нужен.

— А империя?

— Империя — это то, за счет чего они живут. А бежать надо немедленно. Они, я слыхал, могут Большую Программу начать завтра.

— Кто сказал?

— А все об этом говорят. Так и болтают: "Чего тянуть? Все равно ошкуривания не избежать! Так хоть повеселились бы…"

— Так и болтают?

— Век мне свободы не видать — так, точь-в-точь!

— Куда же бежать? Не могу я Топазика бросить. Прилип к нему душой. Убегу от него — умру.

— Так на время же. Поутихнет здесь маненько, можно будет вернуться. А то я слышал, как кое-кто самоволкой уже собирается вас ошкурить. А что, снимут кожу — скажут так и было. Пегия же, ее аршином фиг измеришь, как говорил один наш зек, сегодня одно, а завтра — другое…

— А как бежать? Поймают. Да и куда бежать?

— Не поймают. У меня есть одежда железнодорожного рабочего. А на щеку повязку — вроде бы как флюс, а паричок я стебнул в театральном магазине, самый раз — Ильич в Октябре.

— А куда бежать?

— В леса, к моим родственникам. Глухомань. Тыщу верст до районного центра, там и газет нет, и хлеба нет — одна лебеда да мед. Пасека у каждого ульев на сто.

Мне так вдруг захотелось покоя, и я сказал:

— Вези меня, Саша. Век тебе не забуду этой твоей доброты.

12

Две недели я жил безбедно на хуторе Лебяжьем: лес, озерко, речушка, а пчел-то, и как сладко кружат, а какие запахи! А в конце второй недели на меня накинулись четверо, когда я за пчелками наблюдал. Накинулись, повалили, в рот кляп сунули, руки связали и стали орать:

— Его вся страна ищет, а он, сукин сын, прохлаждается здесь!

— А я сразу узнал в нем Сечкина! Гляжу, падла, сидит газетку читает. Откуда у нас газетки? Сроду их в наших краях не было. Значит, залетный, думаю. А присмотрелся — Сечкин. Я его два раза по телевизору видел и признал.

— А сколько нам за него дадут? По сотенной кинут? За волка две сотни дают — а за этого сукиного сына могут и три сотни дать.

— В газетах напечатают…

— Вот радости-то будет…

Меня, как падаль, кинули в телегу и повезли в район. Так и везли, сволочи, с кляпом во рту: бдительность у народа повысилась по сравнению с тринадцатым годом.

В районе дали охрану и повезли в столицу. А через двое суток уже встречала меня делегация, в числе которой я узнал старых знакомых: двух Шубкиных, старшего и младшего, Мигунова, Свиньина, Коврова, Барбаева. Поодаль стояли и Агенобарбов с Шурочкой и Любашей, Приблудкин и человек средних лет, тот самый — иностранного происхождения. Были тут и представители прессы.

Меня обнимали, целовали, фотографировали, шептали на ухо: "Теперь всё в порядке!", обещали немедленно встретиться, одним словом, я был самым желанным, самым близким, самым родственным…

13

Меня отвезли на закрытую дачу, и ко мне пришел отец Иероним. Что-то небожье мелькнуло в его глазах, когда он по-доброму улыбнулся. Я с детства знаю эти улыбочки, когда в уголочках губ застревает что-то едкое и горьковатое с запахом прокисших щей, смешанных с вонью рыбы коми засола, когда невмоготу непривыкшему человеку чувствовать и даже выносить подолгу эти запахи, ибо они в одно мгновение пронизывают вас насквозь, — я особенно чуток к такого рода запахам и, каюсь, склонен их сильно преувеличивать — пахнуло чуть-чуть душком, а мне уже кажется, что против меня применено химическое удушливое оружие — и я тут же лапками вверх. Конечно же, от отца Иеронима шел совсем неприметный запах, запах, если можно так сказать, скорее нравственно-разлагающего плана, собственно даже не запах, а скорее какой-то неприятный дух, который не ноздрями осязается, а душой, когда душа вдруг начинает задыхаться от общения с человеком, так, должно быть, пахнут дьяволы или души больших грешников — эти запахи творят удушливую атмосферу, которая прямой дорогой ведет к смерти. Я еще раз каюсь и еще раз готов оговориться, что ничего дьявольского, разумеется, в отце Иерониме не было, но, как я уже сказал, мелькнуло в нем что-то НЕБОЖЬЕ. Почему я так говорю, потому что, когда я вижу человека в сутане, я настраиваюсь на предельное бытие: да, вот он пришел и очертил последнюю границу — вот здесь человеческое, а дальше уже все от Бога. ОН посредник и проводник в другую высшую атмосферу бытия, там уже чистый озон, там Божья Благодать, и нет там места недобрым помыслам, а тем более каким-то небожьим запахам.

Он придвинулся ко мне, и я действительно едва не потерял равновесие — такой смрад пахнул на меня из-под его черных усов.

— Зубки надо лечить, — сказал я. — Тут, отец Иероним, я видел, один крохотный пузыречек, я знаю эти пузыречки, великолепное средство от зубной боли, «Дентой» называется. И хранились капли в защищенном от света месте, в прохладе содержались, в холодильничке, запасливые хозяева на этой дачке. Вы с ними дружите? Это чья дачка? Охрана кругом, как в былые времена, налево не ступи, направо не ступи, пулеметики кругом и розочки. Возьмите, отец Иероним, капельки, на ватку и на зубок. Дыра, небось, полметра?

— Сказано, провидец, действительно зуб так разболелся, а в больничку боюсь идти, дайте, милок, капли, вдруг снимут нестерпимое нытье. Боли нет, а нытье ужасное, иной раз теряешься даже, какой зуб болит, вся десна стонет.

— Я вам вопросик один хотел задать, отец Иероним, — начал я издалека, потому что созрел у меня один план и решил я попытать счастья. — Вы Шидчаншина хорошо знали? Он будто ваш крестник был. Причащали вы его? Не так ли?

— Было дело, царствие ему небесное, славный был человек…

— Я его сильно любил, только у меня, как и у всякого русского человека, недоверие ко всему родилось, оно заразило мою душу давно, а к тому времени, когда я с Провссом ближе познакомился, оно, это недоверие, разрослось так сильно, что вытеснило все из моей души. И вот однажды он приехал ко мне, а я тогда упорно работал над Основами паразитарного бытия и все силы вкладывал в этот труд. Кстати, знаете, какой эпиграф был у меня взят к этим Основам?

— Какой?

— "Ты настолько прав, насколько твое деяние угодно Богу".

— Это чьи слова?

— Это мои слова. Подпись я поставил такую: "Из бесед с самим собой".

— Ну и при чем здесь Шидчаншин?

— А вот при чем. Я чувствовал, что мое деяние угодно Богу, и это чувствовал Шидчаншин. Он мне сказал: "Ты делаешь великое дело, даже если ты умрешь или лишат тебя жизни, то ты все равно уже многое сделал", — и пошел говорить в таком духе, все о смерти, о бессмертии, о том, что нужная смерть всегда угодна Богу, что Бог знает, у кого забирать жизнь, а кому даровать ее, — и по мере того, как он говорил, от него шел все сильнее и сильнее какой-то удивительно сизоватый струящийся свет, смешанный с тлетворным запахом, какой бывает от давно слежавшихся вещей или, точнее, шерсти, скажем собачьей или козлиной. Никогда не нюхали слежавшейся козлиной шерсти? Это что-то такое крайне непристойное, гадливое, липучее, вязкое, и от этого запаха у меня стала кружиться голова, и я почувствовал, что вот-вот упаду. А вы знаете, что у Шидчаншина удивительно голубые глаза, они производили всегда впечатление абсолютно стерильной чистоты, чистоты даже с перебором, какой-то неживой чистоты, от которой хочется бежать, такая чистота и такая одухотворенность бывает у умирающих, когда их дух отлетает, покидая бренное тело. Так вот, я сразу приметил, что из глаз его, прямо из глубины, искринки пошли слепящие, режущие, точно не его были эти искринки, а от другого мира, и от этих искринок у меня еще сильнее разболелась голова, а он продолжал говорить, что я не должен бояться смерти, что смерть не так уж страшна, что надо завершать великое деяние. Я не выдержал и сказал: "Провсс, от тебя дух нехороший идет. Бесовский дух, и от него я могу сейчас же умереть…" Вы думаете, он возмутился или перебил меня, или вознегодовал? Нет, он радостно улыбнулся, точно я сказал: "Ты настоящий Божий человек!" И тогда в его глазах мелькнуло зарево, оно было багровым лишь на какие-то доли секунды, а потом ушло в бирюзовые берега, и он сказал: "Прости меня, я побегу. Мне ни минуты нельзя больше оставаться". Он побежал, а я тут же пришел домой и слег. Поверьте, у меня всегда было отличное здоровье, а тут после беседы с ним я слег, нижняя губа у меня вздулась, глазное яблоко свела судорога, а откуда-то со стороны затылка, я это чувствовал, подбиралась ко мне смертельная агония, знаете, у меня не то чтобы был легкий позыв на рвоту, нет, просто я ощущал, как, падая в преисподнюю, я начал молиться, и мне вдруг стало необыкновенно легко, я стал потеть, и пришла несказанная прохлада, и я почувствовал, что спасен. Что это было, отец Иероним? — спросил я, привставая и всматриваясь в его лицо.

Отец Иероним не сразу ответил. Он понял, что я слежу за его лицом. Он попытался даже перевести разговор на другую тему: "А боль действительно снялась", и хоть он это сказал, я все равно чувствовал, что он думает о моем вопросе.

— А на твой вопрос я отвечу, — сказал он, глядя на меня сурово. И мне от этого взгляда стало стыдно. — Все зависит от того, кого ты носишь в сердце своем, — вот тебе мой ответ, — сказал отец Иероним.

— Как это?

— Ну что ж, я готов тебе пояснить. Ты и сейчас, и всегда был весь во власти ожиданий, во власти встреч с добрыми и недобрыми людьми. Ожидание встреч — это твоя сущность. Я поведаю известную тебе историю. Я ее сегодня рассказывал в своей проповеди.

"Святой, богобоязненный человек Симеон жил на земле одной мечтой и надеждой — встретиться с Мессией Христом! И будучи водим Святым Духом, готовился к этой встрече. Когда Симеон встретился с Иисусом, земная жизнь потеряла смысл для него. “Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, с миром!”

Все другие встречи стали для него теперь бесполезны. Он встретил Мессию! Он дождался Избавителя Израиля! Он получил в лице Младенца самое большое богатство и был самым счастливым человеком на Земле! Сердце Симеона ликовало!

“Ибо видели очи мои спасение Твое!”, в Иисусе он увидел славу народа своего Израиля, а также свет к просвещению язычников.

Человек, друг дорогой, день встречи Симеона с Богом стал самым счастливым днем в его жизни!

А твои многочисленные встречи и поиски не сделали тебя счастливым?

Послушай и поверь, Милосердный Спаситель Иисус Христос желает встретиться с тобой сегодня, сейчас, там, где ты находишься, и сделать тебя самым счастливым!

Желаешь ли ты этой встречи с Богом? Если да, пригласи Его в твое сердце и ты никогда не захочешь с Ним расстаться!"

— Вы это мне говорите? Или это ваша проповедь в Храме? — спросил я пристыженный и раздавленный.

— Я это тебе говорю…

— Именно сегодня у меня может произойти встреча с…

Отец Иероним ничего не ответил. Он собрал свои вещи. Подобрал волосы, надвинул на самые глаза головной убор и, попрощавшись со мной легким кивком головы, вышел из моей обители. Потом он вернулся и дал мне в руки книгу. Это была своеобразная богословская антология, и я, как только снова ушел мой гость, углубился в события первого века нашей эры…

14

Нет в мире ничего случайного, а все, что происходит, и все, чего мы ждем, сбывается. Я понял так, и в этом тысячу раз был прав отец Иероним, он об этом, собственно, мне и сказал: все зависит от того, кого мы носим в своем сердце — Бога или Дьявола. Я понял еще и то, что от моих притеснителей никуда не убежать, разве что в такое далекое Прошлое, откуда уже нет никому выхода, разве что вынесет тебя оттуда нелегкая. Я не помню, когда созрела эта моя мысль: бежать окончательно, даже если, возможно, навсегда — именно в первый век, чтобы лучше уж там, в Ведомом, расстаться навсегда с жизнью, принять мученическую смерть. Я знал о различных случаях погружения в Прошлое. Говорят, те многие неомученики, которые воспроизводили своей жизнью виа долороза, скорбный путь Христа, действительно погружались именно в первый век. Замечу сразу, наверное, не только мне, но и многим другим первый век нашей эры, такой блистательный и такой жестокий, такой переломный и первооткрывательский, понятнее и ближе, чем любое другое время, которое мы не знаем, считаем ближним, а на самом деле оно в такой отдаленности, что ни умом, ни сердцем к нему нет мочи приблизиться, да и надобности такой нет! Скажите, пожалуйста, кому интересно знать, что было в десятом веке до нашей эры или в десятом веке нашей эры? Кому нужны сплошные упадки, регрессы, примитивные казни, примитивное искусство, примитивное мышление? А первый век — тут рукой подать: закат великих греков, оказавшихся на самых верхних этажах человеческого духа, расцвет и легкое угасание римлян, великих философов и законников всех времен и народов, отчаянная попытка сохранить свой статус и свое духовное господство у иудеев и, наконец, рождение и смерть Христа, плеяда Апостолов — поистине новая вера на века, новый образ жизни, новые ценности. Истинное прошлое всегда ближе, роднее и притягательнее настоящего, а тем более неведомого будущего. Две трети своей жизни человек живет прошлым. И все-таки человек никогда не делал попытки сделать прорыв в настоящее прошлое, прорваться туда и включиться в тот ритм бытия, который не мог исчезнуть до конца. Который живет или оживает по своим законам!

Я догадывался, если я и окажусь в настоящем Прошлом, то это будет именно начало второй половины века, когда уже созрела новая эра, когда брошен был в темницу римского прокуратора Феликса Апостол Павел…

15

Не видимый никем, я шагнул в преторий иудейского царя Ирода Великого. Из разных источников я знал, что преторий включал в себя не только дворец, но и многие подсобные постройки, в которых располагались лейб-гвардия и охрана наместника, здесь же жили обслуга, повара, писари, поэты, философы, астрономы, предсказатели, гости из разных государств, купцы. В нижних помещениях была даже своя маленькая тюрьма, что-то вроде следственного изолятора, выражаясь языком конца XX века. В эту в общем-то благоустроенную темничку и брошен был Апостол Павел, иудей и римский гражданин. Кто знает, может быть, именно в этой темнице пребывал в свое время Иоанн Креститель, возвестивший приход Мессии, который тогда уже призывал народ к раскаянию и очищению. Именно он обвинил в распутстве правителя Галилеи. По наущению его жены Иродиады ее дочь Саломея упросила Ирода отдать ей голову Иоанна Предтечи, которую преподнесли ей на блюде во время пиршества в один из теплых майских вечеров этого злополучного и жестокого первого века. Иосиф Флавий, иудейский историк, подтверждал, что дело не в Ироде и не в распутной его жене, а в том, что Ирод сильно опасался волнений иудейских, боялся, как бы огромное влияние Иоанна на массу не привело к нежелаемым осложнениям. Докатились слухи до иродова дворца, будто зреет в пустыне иудейской новая эра и что на берегах Мертвого моря в районе Кумрана не признают власти первосвященников, хотя и верны заветам Моисеевым, что эта община кумранитов создала Новый Союз, называют себя сынами Света, хотят быть нищими, ибо только в нищете, считают они, пребывает Господня Благодать.

16

В такой же майский вечер несколько десятилетий спустя, а именно в пятьдесят восьмом году, в седой голове прокуратора Иудеи Феликса Марка Антония решалась сложнейшая задача: не отправить ли ему сразу бывшего римского воина и фарисея Савла в Рим, чтобы по пути его прикончили воинствующие иудеи, а о таких их намерениях он уже получил данные.

Феликс один сидел в триклинии. Сидел и размышлял. Дурные вести шли из Рима, буйствовал Нерон, раскрывший еще один заговор, бурлила Иудея, наводненная «ревнителями», борцами за свободу Иудеи. Мятежники и разбойники возникали в самых разных местах, и пламя мести сжигало дома богатых римлян и знатных иудеев. Повсюду возвещали о новом пришествии Христа его последователи. Они со своим смирением и робостью, своей готовностью покорно умереть, лишь бы торжествовала вера их, несли в себе более опасную смуту — мятеж духа. И этот мятеж приковывал сердца не только иудеев, греков и сирийцев, но и римлян, римских воинов и патрициев. Даже его любимая жена Друзилла, иудейка, чтившая иудейские законы, несмотря на свое неистребимое распутство, и она шепнула Феликсу:

— Не казни его!

Он верил Друзилле даже тогда, когда, казалось бы, не должен был верить. Третьего дня он велел снять с креста некоего Авраама, который, увидев прокуратора, прокричал хриплым голосом:

— Еврейский народ скорее умрет непобежденным, нежели признает власть римских оккупантов! Господином властителем и своим прокуратором мы считаем только Бога. Никакая смерть, даже самая жестокая, нам не страшна. Не примем мы в расчет и то, что месть может пасть на наших близких. Ничто не заставит нас пойти против Моисеевых законов. Никогда мы не признаем Господом кого-нибудь из смертных. Погляди: холмы Иудеи пестрят крестами с распятыми ревнителями иудейской веры! Это неоспоримое доказательство нашей правоты!..

Феликс дал знак освободить Авраама. Его сняли с креста, а он еще сильнее проклинал тех, кто творил насилие в его свободной стране. И тогда Друзилла направилась навстречу Аврааму. И римский офицер сказал:

— Ей ты обязан жизнью. Пади же ниц перед ней.

И Феликс, и Друзилла, и свита прокуратора застыли на месте: на какую еще дерзость окажется способным этот заклятый враг римлян. Но, увидев Друзиллу и, может быть, тронутый ее красотой и бесстрашием, Авраам пал ниц, и все с облегчением вздохнули. Друзилла подошла к Аврааму и благословила старика. И стоявшая толпа заорала что есть мочи:

— Да здравствует великий Феликс!

Нет, Друзилла знала душу своего народа. Ее мужу первосвященник Иннотан сказал наедине и строго по секрету:

— Если бы ты не спас Авраама, твоего сына Агриппу похитили бы и убили…

В глазах Иннотана Феликс приметил злорадство. Подумал: "А ведь не сказал вчера, а сказал сегодня. А знал и вчера, что собираются покарать его, Феликса, страшной карой. Надо убрать и этого. Убрать и свалить вину на иудеев, а потом на христиан. Воздать и тем и другим!"

Поразительные совпадения! Никогда-никогда, ни один историк, ни один археолог, ни один копатель древностей, роясь в пыли обветшавших реликтов, не видя дальше своего носа, наслаждаясь мелкими находками типа вырыл черепушку, свидетельствующую об использовании в покраске керамических изделий какого-нибудь сурика или кадмия красного, или нашел цитату, в которой подтверждалось, что тысячи иудейских проповедников были распяты на крестах Римской империи, распяты во имя процветания демократии и имперского могущества, — так вот никогда ни один исследователь не задумывался о естественном прямом повторении, казалось бы, неповторимых событий, какими были значительные движения душ вполне значительных людей, таких, скажем, как Ильич Первый или прокуратор Феликс, или даже такой общественный деятель, как Прахов или Хобот!

А общественные явления, убийства, казни, предательства, наговоры, доносы — из чего же еще состоять общественным движениям социальных общностей или их лидеров! — они-то как раз и повторяются, и в такой простоте, в такой естественной одинаковости, что и сравнивать-то особенно нечего: наложил одну модель на другую — и все сошлось: один к одному. Так сходятся миллионы лет повторяемые времена года — осень, зима, весна, лето. Так сходятся рождения детей — головой вперед, и вопли матерей, и первый крик дитяти, и первая материнская радость! Все повторяется в этом прекрасном и неповторимом мире!

В такой же теплый майский вечер, почти две тысячи лет спустя, Прахова-старшего волновали те же мысли, что и прокуратора Феликса. Дурные вести шли из Прибалтики, Грузии, Израиля, Ирака, Афганистана. Мятежники и разбойники возникали в самых разных местах, и пламя мести сжигало дома партаппаратчиков, и страдали невинные люди: стреляли в матерей, стариков и детей, стреляли в женщин и старух! Врывались в родильные дома, насиловали рожениц — и торжествовала смута! Всякий раз, когда Прахов намеревался послать войска, чтобы подавить разбойников, выдававших себя за ум и совесть народа, его жена, мудрая Диана, настаивала:

— Не торопись. Стоит тебе помочь этим людям, ты первый будешь виноватым. Сейчас наступило время, когда целесообразнее ни во что не вмешиваться. Пусть режут друг друга! Пусть насладятся убийствами и поджогами. Выиграет только тот, кто вмешается в эти распри последним, когда эти распри сами собой погаснут.

И он согласился.

Он уступил Диане и тогда, когда она советовала распахнуть настежь все двери тюрем — всех выпустили на волю. Всех, кто выступал раньше против режима. Больше того, многих возвели в ранг депутатов, советников и даже председателей различных комиссий. Тогда-то бывший узник и диссидент, бывший враг Отечества академик Мармеладов был не только выпущен на волю, но и получил все прежние свои регалии, стал депутатом трех Верховных Советов и выразителем самых крайних праведных настроений. Прахов согласился с Дианой и тогда, когда она настояла на том, чтобы отдать народу последние запасы мяса, и народ кричал: "Да здравствует Прахов!" и его избрали в президенты.

Но он не мог согласиться с Дианой, когда она защищала Мармеладова, обвинявшего его, Прахова, во всех смертных грехах: в консерватизме, в измене идеалам, в правом уклоне, в деспотизме, в чревоугодии, в жадности, в хищничестве и в прочих смертных грехах. Мармеладов лез на трибуну во время самых ответственных заседаний Верховного Совета, и его кривая голова как-то сильно изворачивалась, выбрасывая куда-то в бок режущие слова:

— Нет, давайте разберемся, — визжал он, — на каком основании сын Прахова стал заведовать Отделом по найму и увольнениям, когда товарищ Барбаев еще не сложил своих полномочий? Тут ходят слухи, будто Прахов-старший и Прахов-младший находятся в ссоре, но это не так. Нам не нужна видимость ссоры, не нужно нас обманывать, уважаемый Николай Ильич. Дальше. На прошлой неделе Андрей Иванович Шубкин был назначен без нашего на то согласия председателем Международной коллегии палачества. Во-первых, я принципиально не согласен с таким названием. Что значит палачество? Почему коллегия? Еще в Древнем Риме были коллегии сандальщиков, портных, шивших тоги, кузнецов, ткачей, шелковых дел мастеров, оружейников, — Мармеладов еще больше выворачивал голову, точно припоминая, какие еще коллегии были в Древнем Риме, Прахов, сидевший в президиуме, нервничал: "Ну на кой черт нам знать, какие коллегии были в Риме, нельзя же отнимать у депутатов столь драгоценное время", а Мармеладов продолжал: — Были, наконец, коллегии прачек и скорняков, коллегии торговцев жемчугом, кольцами и браслетами, были коллегии носильщиков, лодочников, перевозчиков и коллегии, заметьте, отдельно лодочников-буксировщиков, торговцев рыбой…

— Может быть, достаточно? — перебивал его Прахов, но из зала назло Прахову кричали:

— Пусть продолжает!

— Не перебивайте депутата!

— Не затыкайте депутату рот, — и Мармеладов продолжал:

— Были коллегии торговцев оливковым маслом, дынями, овощами, пшеницей, но, чтобы были когда-нибудь в Древнем Риме коллегии палачества, — это, знаете, нонсенс. Да еще учреждать коллегию международного класса. Кого палачествовать? Нас с вами? Или народ?

Прахов ерзал на стуле, бросал косой взгляд в сторону председателя полиции, точно говоря: "Это твоя недоработка! Видишь — мешает нам делом заниматься, а мог бы убрать эту рухлядь", — и в адрес Шубкина: "Ну когда это кончится?!"

Нет, Мармеладов сильно мешал. Он лез на рожон даже тогда, когда все были с чем-нибудь согласны и уже готовы были проголосовать «за», он выбегал на трибуну, выворачивал свою кривую голову и делал противоборствующее заявление.

В кулуарах Прахов шипел:

— Он же юродствует! Он же эксплуатирует наше доверие!

— Жидовская подсадная утка, — пояснял Шубкин.

— Так примите меры, наконец! — уже не выдерживал Прахов, и вскоре, а точнее на следующий день, Мармеладова не стало. Он умер в съездовском буфете, когда пил чай. Говорят, его отравили. А чтобы не было слухов, его в тот же день спрятали в самый тайный холодильник, а на второй день с большими почестями похоронили.

Диана по этому поводу сказала Прахову:

— Это была роковая твоя ошибка, Николай. Помяни мое слово.

— Заткнись, — нервно ответил Прахов, даже ему после смерти Мармеладова стало как-то неуютно, а народ орал на всех перекрестках:

— Нашу совесть убили! Убийц к ответу! Да здравствует Мармеладов!

На званом вечере, куда были приглашены послы разных государств, Прахов первым предложил почтить память выдающегося ученого и общественного деятеля Ивана Дмитриевича Мармеладова.

Потом, уже в разгар вечера, когда подали нумидийских кур и испанское вино с горячим медом, Прахов, отщипывая полоску белого мяса, шепнул Шубкину:

— Ты расскажи этим надутым индюкам, что такое Международная коллегия палачества…

И Шубкин встал.

— Дамы и господа, — начал он, — если демократия стала приобретать всеобъемлющее значение, то палачество как форма коррекции демократических движений требует возведения его в ранг международного статуса. Мы не можем переходить на искусственные способы умерщвления. Нам нужны естественные методы смертельных экзекуций, но непременно с гуманизированным оттенком, как это было в Древнем Риме, в Древнем Египте и в Древнем Китае… — Шубкин перечислил все государства, представители которых сидели здесь за столом, — но тут возникает проблема неподготовленности кадров. В мире нет ни одного высшего заведения, где бы готовили квалифицированных палачей. В школах не ориентируют молодежь на выбор такого рода благородных профессий. А ведь здесь и нюансы: нужны палачи широкого профиля, а не узкие специалисты-ремесленники. Одно дело голову отрубить наотмашь и другое дело — с некоторой протяженностью, ласково, экзальтированно, чтобы связь была с культурными ценностями века, чтобы с аудиторией была связь…

— Регламент! — крикнул Прахов, улыбаясь, — а то Андрей Иванович так распишет свое палачество, что мы все побежим записываться к нему на прием.

Острота была удачной, и в зале повис смех. И все было бы совсем замечательно в тот прекрасный вечер, если бы не отвратительный, как считал Прахов, Хобот, который выскочил из своего дальнего угла и закричал:

— Позвольте мне несколько слов добавить по этому поводу. Как вы знаете, наша группа категорически против учреждения такого органа, как Коллегия палачества. Я не знаю, почему молчат народы в лице присутствующих здесь послов?! Рядом со мной сидит посол Греции Мордобонис. Мы с ним обменялись мнениями. Он категорически против учреждения такого нелепого органа. Довольно заниматься смертью. Давайте заниматься жизнью, как требовал того наш великий и славный гуманист, наша совесть и надежда Иван Дмитриевич Мармеладов!

Прахов позеленел от злости, однако, улыбнувшись, пригубил карбункуловый бокал с испанским вином…

Я подумал, как же все похоже на то, что происходило в такой же час, в такой же день и в такой же светлый майский вечер в пятьдесят восьмом году первой эры, когда прокуратор Феликс легкой шаркающей походкой (все они, подлецы, шаркали) в плаще с красным подбоем подошел к столу…

18

Между тем подали нумидийских кур и в карбункуловых бокалах испанское вино с горячим медом. Феликс пригубил вино и отщипнул полоску белого мяса.

Рядом с ним сидели римский легат Проперций и греческий философ Агафон.

— Нерон — истинный демократ, он любит Грецию, — рассуждал Агафон. — Ах, как он играл Эдипа!

— Но не в Афинах. Демократия нужна, чтобы сильнее держать в руках тех, кто должен повиноваться, — отвечал Проперций. — Народу нужна не демократия, а крепкая рука…

Агафон привстал и процитировал чьи-то стихи:

О, народ! Как же может другой гражданин тебя жарче любить и сильнее?

Ведь с тех пор как сижу я в совете, казну я деньгами наполнил доверху.

Я одних заморил, а других задушил, запугал, обобрал и опутал,

Никого не жалел я из граждан, тебе одному угодить помышляя.

Последние слова Агафон произнес почти шепотом. Стихоплет. Отъелся и разжирел, как вавилонский павлин. А поди же, и этот с намеками полез к римскому легату. И этого надо прикончить. Этой же ночью. В храме иудейском. И пусть иудеи на него свалят вину за убийство Иннотана. Пусть греков пощипают, как этих нумидийских кур.

В серебряных чашках подали рубленые кишки с яйцами и орехами, а в горшочках — печенку с волчьими бобами в византийском соусе. Эфиопские девочки принесли горячий хлеб-самопек и тающий во рту козий сыр.

Феликс прислушался к сидящим слева.

— Заткни свою блеялку, лягушка дохлая! — шипел начальник когорты Месип. — Если бы мы не подоспели, эти проклятые иудеи и тебя бы сожгли вместе с твоим гнусным поместьем.

— Ох, лучше бы сожгли, чтоб глаза мои не видели, как погибло все мое богатство. Я кормил сто ртов, не считая восьми собак, и все они разбежались! О горе мне, я теперь, как коршун с перебитой лапой и со сломанным крылом, злюсь, а ничего не могу поделать с собой!

— Да что ты суетишься, как мышь в ночном горшке, тыква волосатая, найдем мы твоих рабов и собак отыщем, и заставим этих вонючих иудеев возместить тебе убытки. Так распорядился наш великий прокуратор Феликс Марк Антоний!

— Да здравствует наш великий прокуратор! — заорал вдруг погорелец Дамид. — О великий прокуратор, ведомо тебе мое горе? Я потерял все, чтобы наказать этих проклятых иудеев.

— Пусть тебя потери не слишком огорчают, — успокоил Дамида Феликс. — Сейчас как никогда хранить нам надо единство. Город кишит заговорщиками и разбойниками. Но мы загоним их в расставленные сети. Поверьте мне. Они замутили воду на свою голову. Нам легче отловить рыбку покрупнее в мутной воде…

— Отлично сказано! — рявкнул начальник когорты.

В это время рабы убрали столы и внесли в триклиний новые, уже накрытые столы. На этот раз пикантность превзошла ожидания: на блюде с изображением эротических сцен были свиные матки, бараньи яйца, рядом красовались жареные улитки и в греческих старых амфорах хорошо запечатанное вино со знаками, свидетельствующими о его почтенном возрасте. Александрийские рабы облили руки гостей ароматной водой и вытерли светлыми полотняными полотенцами. Затем прибежали македонские рабыни и поставили у ног каждого серебряные тазы. Девушки натерли благовониями ноги каждого, затем обтерли конечности всех пирующих шерстяными тонкими простынями.

— Все дозволенное — противно, — начал спор Агафон. — Все дозволенное утратило чистоту и первозданную свежесть. Эти юные девочки, чьи руки с такой нежностью растирают мои лапы, мне сию минуту дороже моего Отечества, и я хотел бы до конца испить чашу моего прекрасного ощущения.

19

— Сегодня в гостях у нас, — объявил конферансье, — знаменитый наш режиссер Цезарь Агенобарбов. — Как вы знаете, часть имени не менее знаменитого императора Нерона была Агенобарб. Для римлян будет особенно интересно узнать, что нынешний Агенобарбов находится в дальнем родстве с родом императора, и, может быть, поэтому, а он сам об этом скажет, его новая пьеса называется "Нерон вчера, сегодня, завтра". Прошу, маэстро!

На сцену вышли Агенобарбов, Шурочка в роли Поппеи, жены императора, Любаша в роли Лигии; их сопровождали восемнадцать очаровательнейших весталок, пятьдесят фракийских рабынь, сто нежнейших эфиопок и пятнадцать современных представительниц красоты и доброжелательности, не уступавших по степени обнаженности своим древним подругам.

Погас свет, и рой очаровательных созданий, помахивая воздушными крылышками, впорхнул в зал, и не было ни одного гостя, который бы остался равнодушным к очаровательным движениям юных созданий, кружившихся рядом, — и тихая волшебная музыка лилась откуда-то сверху, и робкий голос Агенобарбова, а затем Шурочки, а затем и Любаши возвестил о том, что особенность спектакля — это полное слияние искусства и жизни, о чем так страстно мечтал великий император Нерон…

20

— Ох, уж эти пылкие греки! — сказала Друзилла и хлопнула в ладоши. — У нас игра, и прелюбопытная. Она придумана нашими рабами. Феликс, не сердись, мы поиграем в Дафниса и Хлою.

Феликс улыбнулся.

Вошла девочка шести-семи лет.

— Ее на самом деле зовут Хлоей. Не правда ли, очаровательный ребенок? — на Хлое был прозрачный хитон из белых роз. Если бы не маленький рост, ей можно было дать и все двенадцать. Она была изящна и тонка. — А вот и Дафнис.

В триклиний вбежал стройный эфиоп, мальчик лет шестнадцати. Рабыня накинула на Хлою небесного цвета фату. Два раба, одетые в доспехи греческих воинов, зажгли факелы. Девушки-рабыни, подруги Хлои, несли непристойное брачное покрывало. Свадебная процессия двинулась в приготовленные комнаты. Агафон был, однако, возмущен, когда дверь перед его носом закрылась.

— Согласно обычаю древних греков таинство совершается при закрытых дверях, — сказала Друзилла.

— Ну, немножко приоткрыть дверь можно все-таки, — пропела Сабина, жена начальника когорты.

— Ну хоть чуть-чуть, — присоединилась к ней Дорида, подруга Агафона.

— Одно мгновение! — крикнула Друзилла. Дверь на секунду приоткрылась, и тут же громадный стражник захлопнул ее. Однако гости успели увидеть те интимные подробности, которые привели их в бешеный восторг. И когда закрылась дверь, долго еще слышен был ласковый нежный голос Хлои и тяжелое всхлипывание мальчика-эфиопа.

— И все-таки Хлоя — совсем ребенок.

— Не скажите. Признаюсь, в шесть лет я уж точно не была девушкой.

— Клянусь Юноной, я не помню, чтобы я была девушкой.

— Кто поднимал теленка, тот поднимет и быка.

— Я не любила путаться с ровесниками, всегда предпочитала мужчин.

— Старый бык борозды никогда не испортит, — это Друзилла рассмеялась, целуя Феликса в его седые виски. — А теперь вторая часть игры. Станьте парами. Неважно, кто с кем. Каждой паре придется выбрать из двух слов одно. Агафон с Сабиной? Прекрасно. Огонь и вода.

— Я — огонь, — сказал Агафон.

— А я — вода, — сказала Сабина.

Раздался звук трубы, и в комнату вошли девочка и мальчик. Им было по тринадцать лет, и они должны были сделать выбор. Мальчик сказал:

— Вода, — и под дружные рукоплескания отправился в брачные комнаты вместе с Сабиной.

— Огонь, — сказала девочка и отправилась с Агафоном, на ходу целуя и обнимая старого философа.

Когда в триклинии никого не осталось, Феликс сказал мрачно:

— Друзилла, у меня из головы не выходит этот Савл. Мне только что передали письмо от тысяченачальника Клавдия Лисия. Послушай, что пишет Лисий: "Сего человека иудеи схватили и готовы были убить. Я пришел с воинами и отнял его, узнав, что он римлянин. Потом, желая узнать, в чем его обвиняли, я привел его в их синедрион и нашел, что его обвиняют в спорных мнениях, касающихся их закона, но что нет в нем никакой вины, достойной смерти или оков. А как до меня дошло, что иудеи злоумышляют на этого человека, я немедленно послал его к тебе, приказав и обвинителям говорить на него пред тобою. Будь здоров, достопочтенный наш правитель Феликс".

— Я поговорю с ним по-еврейски. Надо узнать, чем он дышит, — сказала Друзилла. — А пока разреши мне отправить ему фрукты, сыр и вот эти лепешки.

Друзилла вызвала рабыню и сказала Фиолине по-еврейски:

— Отнесешь это пленнику Савлу. Дверь к нему не заперта. Скажешь стражнику, что это воля Феликса. И скажешь ему, госпожа помнит о нем.

Фиолина удалилась. Через несколько минут она возвратилась.

— Он молится и к еде не притронулся, — сказала Фиолина.

— Что он тебе сказал?

— Он сказал, что будет молиться за тебя, госпожа, и за нашего господина. И еще он сказал, что осталось ждать не так уж много.

— Чего ждать?

— Этого он не сказал. Он стал писать, и ему некогда было со мной болтать.

— Чего она там говорит? — спросил Феликс.

— Он молится, чтобы с нами не случилось беды, — ответила Друзилла.

Феликс вытянулся на ложе и сладко зевнул.

— Что-то наша Фемида не торопится убегать, — сказал Феликс.

В это время как раз и раздался грохот за дверьми, где находился Проперций с Фемидой. С диким визгом Фемида, растрепанная и с разорванным хитоном, выскочила в коридор, за нею выбежал полуголый Проперций.

— Что случилось, милая Хлоя? — спросила Друзилла.

Фемида молчала, искоса поглядывая на растерявшегося патриция.

— Это не Хлоя, это натуральная Немезида, — сказал Проперций.

— Хлои бывают разные, — улыбнулась Друзилла. — Это же игра, Проперций. Я ее накажу, Проперций. Ста ударами плетьми. Вот это будет та игра, которая из любой Немезиды сделает настоящую Хлою.

— Я не хотел бы, чтобы ее так жестоко наказали из-за меня, — сказал Проперций. — А потом у нее такая прекрасная кожа.

— Кожу мы не испортим. Я прикажу ее хлестать через покрывало.

— А что по этому поводу напишет ваш друг, сатирик Петроний? — съязвила Друзилла. — А если Нерон скажет, что Проперций это тот патриций, от которого бегут женщины и не соглашаются с ним быть даже под страхом смертной казни?…

Феликс улыбнулся. Он был отомщен. Он сказал:

— Ладно. Пусть эта дикая ослица убирается вон. И отправить ее из моего дворца немедленно. Пусть трудится под палящим солнцем в самом дальнем моем поместье! Сейчас два моих массажиста снимут с твоей души тяжкий груз неутоленной похоти, а мы тем временем побеседуем с тобой.

В триклиний вошли массажисты. Проперций подчинился воле хозяина.

— На каждую казнь иудеи отвечают новым мятежом, говоришь? — сказал Проперций. — А что делали наши древние предки? Они расставляли кресты с казненными рабами на тысячи километров. И после этого все стихало.

— У римских рабов не было такой веры, какая есть у этих проклятых иудеев. В Иудее сегодня нет ни одного холма, на котором бы не красовался казненный мятежник. А это еще больше злит.

21

— У председателя тайной полиции срочное донесение, — сказал Прахову Барбаев. — Он просит ваших указаний.

— Пусть войдет. Только тихо…

Вошел начальник тайной полиции Кабулов.

— Ну что там у тебя? — нервным шепотом спросил Прахов.

— В Кагалии бастуют все заводы, все шахты и все химические предприятия. Бастующие захватили склады с оружием. Угрожают выступить против Центра…

— Пусть только попробуют!

— Может быть, схватить зачинщиков?

— Ни в коем случае. Надо оцепить Кагалию. Блокировать ее экономически. На сколько дней у них запасов продуктов?

— На две недели.

— Вот и хорошо. Оцепление держать два месяца. Пусть половина передохнет, а остальная спустится тогда в шахты и пойдет на заводы.

— Туда отправился хоботовский представитель Зиновий Шифлер. Он пообещал бастующим всяческую поддержку.

— Что нужно этому еврею?

— Он отработал с бастующим стачкомом новую программу. Теперь они требуют отставки правительства, отставки президента и немедленного наказания виновников атомной катастрофы, требуют очищения Кагалии от цезия и стронция, а это невозможно…

— Надо с Хоботом попробовать договориться.

— Он готов к переговорам.

— Просит вашего внимания государственный секретарь Заокеании, — сказал Барбаев.

— Проси его.

Вошел Джеймс Куг.

— Обстоятельства так складываются, дорогой господин Прахов, что мы вынуждены помочь беззащитным евреям. Арабы все больше и больше притесняют израильтян, мы вынуждены ввести коалиционные войска…

— Мы всегда готовы поддержать избранный народ, — улыбнулся Прахов. — Не хотел бы господин посол взглянуть на мое собрание живописи? Мне недавно удалось приобрести две замечательные работы Караваджо, право, прелестные вещички. Я не поклонник обнаженной натуры, но эти две вещички просто очаровательные…

К Прахову снова подбежал Барбаев:

— Ваш сын просится…

— Гони его в три шеи.

— На него дело завели, опять поймали мертвецки пьяного. Весь побит. Синяки под глазом.

— Запереть в шестую палату и держать, пока не образумится!

— Сказать ему, что он под домашним арестом?

— Именно так и скажи.

— Мистер Куг, — обратился с улыбкой Прахов к государственному секретарю Заокеании. — У нас ходят упорные слухи, что вы хорошо финансируете израильских евреев, а те в свою очередь поддерживают наших возмутителей спокойствия. Я в это не верю, но хотелось бы знать ваше мнение по этому вопросу.

— У Израиля сейчас, господин Прахов, другие заботы. Они ждут нового Мессию.

— Есть кандидаты на эту роль?

— Господин Прахов, я человек глубоко верующий и в этих вопросах чрезвычайно щепетилен… Скажу вам, ваш Караваджо восхитителен. Поздравляю вас с прекрасным приобретением!

Когда Куг ушел, Прахов заорал на Барбаева:

— Немедленно ко мне Шубкина, Ханыгина и Шмутцика!

Когда ответственные лица вбежали в комнату, Прахов сказал уже спокойно:

— Где этот ваш Сечкин? Еще раз тщательнейшим образом проверьте все, что связано с его мессианской ролью. Евреи уже готовят своего кандидата. Предстоит серьезное и неслыханное по своим размерам идеологическое состязание. Мы должны выиграть в этой борьбе!

22

Прокуратор Феликс сбросил плащ с красным подбоем и прилег на ложе.

— А что эти христианские евреи? — спросил Проперций.

— Они со дня на день ждут нового Мессию. Должен тебе сказать, что только за пятьдесят седьмой год нами казнено более полуста новоявленных пророков.

— Поверь мне, мессианство — это тот ключ, который не нашли ни Рим, ни Афины. Рим не сумел дать миру ни одного Мессии из числа императоров. Казалось бы, все делали, чтобы Клавдий стал Божественным Цезарем, а он, шут и размазня, стал всего лишь обожествленной тыквой.

— Нерон стал уже Божественным Августом, но римской знати опять не угодил. Пойдем, мой друг, в мою пинакотеку, я покажу тебе новые мои полотна.

Они вошли в пинакотеку.

— О, эта великолепная эротика придется по вкусу Нерону, если он к тебе пожалует, — сказал Проперций, рассматривая холст, на котором были изображены нимфы, сопровождавшие прекрасного юношу. Юноша смахивал на императора. По этому поводу Проперций заметил: "Прекрасные девы благословляют божественного императора на удачливые дела".

На следующем холсте прелестная нимфа ласкала двух мальчиков, один был несколько старше, с венком на голове, веселый и сильный, другой, который поменьше, грустил, и на его головке не было венка.

— А эту картину я бы не осмелился показывать императору. Она может напоминать ему смерть его любимого брата Германика.

— Болтают, что сам Нерон отправил братца на тот свет, как и свою мать, — сказала Друзилла шепотом.

Проперций сделал вид, что не расслышал реплики жены Феликса.

— А вот это совсем чудо. Плачу тебе за этот холст пять тысяч сестерциев, — воскликнул Проперций, рассматривая полотно, на котором была изображена прекрасная царская дочь Психея в объятиях своего жениха Амура.

— Друг мой, Проперций, я буду счастливее Бога, если ты примешь от меня этот скромный подарок. Ты даже не представляешь, насколько мне приятно доставить тебе радость, если это полотно действительно пришлось тебе по душе.

— Твоя щедрость безгранична, Феликс, и я доложу о тебе императору. Он питает к тебе добрые чувства, и ему будет приятно услышать о тебе добрые слова.

— И если он при этом позволит мне взять дополнительные налоги с иудейских храмов, я буду ему премного благодарен.

Тем временем из триклиния раздались голоса и гонг возвестил о трапезе.

— Мы на священной земле, — сказал Феликс, — и наш ужин будет неполным, если мы не отведаем тех блюд, которыми славится прекрасная Иудея, истинная родина нашей прекрасной Друзиллы. Но прежде чем приступить к трапезе, я готов предложить вашему вниманию, дорогой Проперций, давний смешной сюжет, который изволил ваш друг Петроний посвятить нашей семье, полагая, что, изобразив Тримальхиона, он высмеял нас. Напротив, он придал нашей кухне настоящую популярность. Теперь легенда о трех поросенках перестала быть вымыслом. Вымысел стал обычным делом нашей повседневной трапезы. Феликс хлопнул в ладоши, двери триклиния растворились, и в проеме широких дверей показалась упряжка, запряженная тремя поросятами. Поросята в соответствии с описанием придворного Арбитра изящных искусств были украшены сбруей из блестящей желтой кожи, на ней висели серебряные колокольчики.

— Какую из этих свинок вы предпочитаете увидеть на нашем столе, разумеется, в жареном виде? Затрудняетесь? Все три очаровательны? Но я думаю, средняя отличается особой грацией, чистотой тона и живым взглядом. Взгляните же еще раз на это прелестное создание. Азир, среднюю, — сказал Феликс, обращаясь к повару.

Двери триклиния закрылись. Но через секунду они снова были распахнуты. Шесть эфиопов внесли подносы с дымящейся едой. В бокалы было налито фалернское вино.

— Эсик-флейш, кисло-сладкое мясо. Заметьте, ломтики мяса в румяных корочках, а внутри удивительный кисло-сладкий сок… — пояснила Друзилла. — Рекомендую съесть не более двух кусочков, потому что я вижу на подносах молодых тушеных курочек с «цимесом». Пикантность куриным ломтикам придают обжаренная морковь, изюм и чернослив. Не увлекайтесь, однако, потому что вы должны еще попробовать курочку-онгифилц. Способ ее приготовления чрезвычайно сложен. Молодую курочку надо опалить, промыть и хорошо просушить, затем ее кладут на разделочный стол грудкой вниз, ножом делают надрез и снимают кожу…

Я слушал Друзиллу и ушам своим не верил. Вот она, эксдермация, откуда пошла! Паразитарий, оказывается, складывался еще задолго до первого века. А Друзилла между тем продолжала:

— Затем от костей отделяют мясо и мелко нарезают его, добавляя в фарш рубленый чеснок и яйцо. Этим фаршем начиняют курицу, а затем ее зашивают, и вот в таком виде она предстает перед вами.

Два эфиопа поставили на стол блюда с курами.

— Однако должен вам сказать, что не все куры набиты собственным мясом. Петушки начинены тестом, сметаной, луком и гусиными потрошками — не каждому может прийтись по вкусу такого рода петушки.

Гости восхищались еврейской кухней. Через несколько минут от кур ничего не осталось. И Друзилла сказала:

— А для любителей рыбных блюд приготовлен чолнт-фиш. Рыба с пассерованным луком, жареной свеклой и морковкой. Под чолнт-фиш рекомендуется белое вино. Три рослых раба принесли старые греческие кувшины, а три раба-эфиопа держали в руках греческие ритоны в виде головы быка. Белое вино разлили в приземистые золотые плошки с изображением природы древней Иудеи.

Держа в руках такой сосуд, Проперций сказал:

— Очевидно, еврейскому народу есть за что бороться, раз они имеют такую кухню и такие бокалы для вина.

— Сражаются они не за это, — сказала Друзилла. — Они верят своим богам.

— Но еврейские боги привередливы. Они покровительствуют только иудеям. Между тем как наши боги милостивы ко всем. Нет благомыслия без Бога. Боги живут с людьми и входят в жизнь людей, входят в человеческие сердца. Между Богом и римлянином нет пропасти. В Риме говорят: "Юпитер может не больше, чем муж, сделать добра". Поистине добрый человек и есть наш Бог, если хотите.

— Иудейские боги зовут к высшему благу, — сказала Друзилла. — А что такое высшее благо, знает только Бог и некоторые первосвященники.

— А мы всегда знали, что высшее благо — есть честность! — сказал Проперций. — Мне кажется, что иудеи, как и христиане, ломятся в открытую дверь. А это новое учение, которое все поставило с ног на голову: смирение — высшее мужество, богатство — разврат, мужество — гордыня, любовь — грех, свобода — безбожие…

— Тут все не совсем так. Они знают еще что-то такое, что укрепляет их дух, — сказал Феликс. — Мы их никогда не победим до конца, если не будем знать, где их ахиллесова пята…

— Досточтимые гости, наконец-то готов поросенок. Трубач известил нас о готовности поросенка.

На тележке тут же въехал зажаренный поросенок, едва вмещавшийся на полутораметровом противне.

— Ты повторяешь ошибки великого Арбитра Петрония, Азир, — вскричал вдруг Феликс, поднимая хлыст над поваром. — Ты же, прокисший суп, дохлый шакал и гнилая свекла, забыл выпотрошить свинью! Раздевайся тут же, и мы тебя выпорем, а ну, Проперций, и ты, Агафон, берите плети…

Азир покорно, даже улыбаясь и притворно всхлипывая, стал раздеваться.

— Ну зачем же так строго! — сказал Агафон. — Прости ты его, Феликс.

— Да, пожалуй, надо его простить, — вмешался Проперций.

— Ну что ж, тогда потроши тут свинью, негодник несчастный.

Азир взял нож и распорол брюхо свинье, откуда на стол вывалились разные колбасы. Все хоть и знали историю, описанную Петронием, но при виде чудесных изделий пришли в восторг и закричали:

— Наградить Азира! Награду повару!

— Я дарю тебе свободу, Азир, — сказал Феликс.

— Зачем ты гонишь меня от себя, господин мой. Я могу быть свободным, только заботясь о твоем благе…

— Иди, мой друг, — сказал Феликс. — Иди и подумай. Пожелаешь остаться рабом моим, не смогу отказать тебе и в этой просьбе. Я к вам хочу обратиться, — продолжал Феликс, когда слуги ушли. — Если бы у меня спросили, что я больше всего ценю в человеке, я бы ответил — преданность. Я был преданным рабом, и за это моя госпожа Антония одарила меня свободой. И августейший Клавдий ценил мою преданность, и божественный Нерон…

— Сегодня все больше и больше образованных людей склоняется к тому, чтобы покончить с рабством.

— Должен вам сказать, что рабы более консервативны, чем аристократы. Их ничто не прошибет, даже смерть. — Агафон приподнялся и отхватил от свиньи заднюю ногу.

— Тут другое, — сказал Феликс. — У рабов и аристократов врожденные свойства повелевать и подчиняться. Признаюсь вам, я попал в рабы из семьи фракийских аристократов. Мне повезло, что я попал сразу в дом императора, иначе со мною случилось бы то же, что и со спартанским мальчиком. Вы не знаете, что с ним случилось? Он постоянно повторял, будучи в плену: "Я не раб!" А когда ему приказали выполнить грязную работу, вынести горшок с нечистотами, он разбил свою маленькую головку о каменную стенку. Всем аристократам доступна отвага этого мальчика, а рабам — никогда! Свобода, точнее чувство свободы — врожденное аристократическое свойство.

23

Находясь как бы на стыке двух временных величин (первый и двадцать первый век), я то и дело спохватывался: где же мое ментальное тело? Мое сознание разрывалось между двумя астральными сущностями. Мне казалось, когда я наблюдал за прокуратором Феликсом, что за мною наблюдают чьи-то рыжие противные глазищи, больше того, где-то в глубине души я считал, что эти глаза принадлежат Горбунову, который подослан следить за мною. Изредка я посматривал на боковую дверь, ее раньше точно не было, она появилась как раз в тот момент, когда я оказался в триклинии; я был убежден, что именно эта дверь связывала меня с двадцать первым веком.

Сознание лихорадило, как бы эта дверь не исчезла или как бы мне не забыть ее местонахождение. А Феликс между тем продолжал говорить о том, что во все времена аристократия и рабы как бы менялись местами и всякое нарождение новой аристократии требовало не только много времени, но и значительных материальных затрат. Потом он рассказал, что согласно теории Аристотеля, то есть в строгом соответствии с его диалектикой, процесс появления аристократии тогда целесообразен, когда схема "аристократ — раб — аристократ" завершается в своем цикле и достигается тем самым совершенный результат. Аристократия, обогащенная своими противоположными началами, а именно рабством, подымается на новую небывалую ступень духа.

24

В триклинии притихли. Все понимали, что Феликс этим рассказом как бы отгораживается от своего рабства: нет, он не был рабом, он всегда был человеком голубой крови.

— Однажды кто-то попросил у Цезаря смерти, — сказал Проперций. — Цезарь спросил у него: "А разве ты сейчас живешь?" Жизнь, как пьеса. Не то важно, длинна она или коротка, а то, хорошо она или плохо сыграна. Мы не умеем жить.

— Не умеем хорошо играть в отведенных нам спектаклях, — поправил Агафон. — Сейчас в Риме мучаются, чтобы издать новые законы, которые, по мнению многих трибунов, поправят положение дел в государстве. А ведь дело не в законах. Никакими законами невозможно исправить природу человека. Нам сейчас рано говорить о свободе, потому что аристократы становятся рабами, а рабы проникаются душой и телом ложными учениями и жаждут только одного — смерти! Если римляне действительно желают спастись от неминуемой гибели, они должны воспитывать истинных аристократов.

— Как же это сделать?

— Для этого надо всячески отделиться от неимущих. Необходимы суровые меры, чтобы взять снова в узду непокорные народы. Нужны, наконец, гимназии, в которых бы по греческим образцам воспитывали тех, кто способен повелевать в этом мире.

— А как же быть с демократией? — спросил Проперций. — С республикой как быть?

— Республика и демократия нужны для имущих. Для рабов эти штуки — пустой звук. Ага, вот и фокусники пришли. Прекрасно.

— Еще одно еврейское угощение, — сказала Друзилла. — Это путер-гебекс, масляная сдоба, а это онек-лейках, или медовые пряники, а кто любит очень сладкое, может попробовать светлый лейках медовый или штрудель с яблоками. А у кого не совсем хорошо варит желудок, тому предлагаю монелах, приготовленный из мака, грецких орехов и меда. А сверху посыпана молодая корица.

Фокусники зажгли обручи и стали прыгать сквозь них, затем забрались на лестницу и там, наверху, стали жонглировать шариками, а потом кинжалами.

— Если человека обучили столь сложным движениям, — сказал Агафон, — то научить поступать, как поступают аристократы, значительно легче и проще.

— Это еще Платон говорил, — перебил Агафона Проперций. — У меня есть одно соображение…

В это время вошел врач, и Феликс сказал:

— А не кажется вам, что мы все скоро лопнем, потому что вот уж сколько часов пьем и едим, и каждый из нас стал хуже надутого бурдюка. Доктор Хрисанф великолепно чистит желудки. Врачи категорически запрещают удерживаться. Это крайне вредно. Покойный Тиберий придумал самую страшную казнь. Он поил и кормил заговорщиков, а затем перевязывал члены и не давал опорожняться. За дверьми, друзья, стоят сосуды, вода и прочие необходимые предметы: заячьи хвосты, щеточки, хвойные шишки в уксусе.

Потом снова рабы принесли на огромных подносах угощения, приготовленные из африканской дичи. На стол также были выставлены морские рыбы, омары, ракушки и устрицы.

— Мой друг Сенека, — начал свой рассказ Проперций, — обстоятельно доказывает, что богатство не есть благо. И это неверно, что добро не возникает из зла. Ваши неугомонные иудеи утверждают, что будто они придумали свои заповеди, все эти "не укради", "не убий", "не лги"… Эти заповеди существуют и существовали у греков и древних римлян. Дело не в этом, а в том, каким образом из зла делать добро, как святотатство обращать в благо…

— Все здесь очень просто, — сказал Агафон. — За мелкие кражи и мелкую ложь наказывают, а за крупную награждают триумфом. Достопочтенный Сенека также говорит, что из постыдного родится честное, из трусливого — храброе, из бедного — богатое, из рабского — аристократическое, из женского — мужское…

— А я думаю вот о чем, — сказал Феликс. — Не слишком ли мы увлекаемся разоблачением злодеяний предшествующих императоров. Зачем, скажем, народу знать, что Тиберий подвешивал знатных патрициев на железные крючки, как подвешивают туши баранов или свиные окорока? Или что юных дочерей он с палачами обесчещивал, поскольку римский обычай запрещал девственниц убивать удавкой? Зачем сегодня на Капри показывают место массового уничтожения инакомыслящих? Их после долгих изощренных пыток сбрасывали в море на глазах у императора и его свиты, а внизу матросы веслами добивали полумертвых людей. А вот еще одна басня. Она имеет прямо двойной смысл… Однажды Калигула спросил у ссыльного, возвращенного из изгнания: "Чем ты там занимался?" Изгнанник ответил: "Я молился, чтобы поскорее умер Тиберий и вся власть перешла к тебе, император. Так оно случилось". Тиберий сделал вывод, что и его ссыльные молят о смерти и чтобы пришел новый император. Он послал на все острова солдат и велел перебить всех до одного. Это Калигула придумал обвинение: враг Отечества и народа. В десять дней один раз он посылал на смерть десять тысяч людей. Он постоянно повторял слова из трагедии Акция «Атрей»: "Пусть ненавидят, лишь бы боялись!"

А некоторых он на своих глазах велел забивать цепями и ждал, пока не загниют у жертвы мозги. Зачем это все знать рабам, грекам, иудеям, сирийцам и коринфянам?

Мы необдуманно даем нашим врагам оружие против нас. Но кто сможет об этом сказать императору?

25

— Кто может сказать новому демократическому правительству, что оно ни к черту не годится?! Кто?! Разве что вы, приговоренный к эксдермации? — спрашивал у меня Горбунов.

— А почему бы вам этого не сделать? Вы же в команде.

— Я этого никогда не сделаю, потому что я, дорогой, жить хочу. Хочу, чтобы мои дети получили мои четыре квартиры и шесть дач. Хочу, чтобы меня захоронили не на какой-нибудь Собачевке, а замуровали в Стену Почетных Граждан.

— Какой же вы почетный гражданин, если вы предаете свое правительство? И вообще, что вы делаете здесь, вы, атеист и гонитель христиан?

— Тс-с-с, — Горбунов приложил палец к губам. — Не такой уж я и гонитель. А потом, скажу я вам, настоящий гражданин тот, у кого на случай отступления подготовлены надежные убежища. Я двадцать лет сотрудничаю с церковью и двадцать лет издаю законы, притесняющие верующих.

— Зачем вам такая двойная жизнь?

— А никакой двойной жизни нет. Есть одна настоящая. Во мне заинтересованы обе стороны. Отцу Иерониму я даю возможность безбедно жить, а он за это дает мне ту информацию, которую я никогда ни от кого не получил бы. А в Правительстве эта информация на вес золота.

— Выходит, и отец Иероним закладывает верующих?

— Не совсем так. Он обеспечивает выживаемость как церкви, так и самому себе.

— И сколько вам отстегивают за эту деятельность?

— Сущие пустяки. Не в деньгах суть. Мы вершим сообща одно общее дело.

— Какое?

— Строим храм новой веры.

— Вы во что-то верите?

— Я убежден: христиане придут к власти. Сразу после фиолетовых. Вам-то все равно. А мне нет. Я еще долго поживу.

— У Бога нет живых и мертвых. У него есть только праведники и грешники.

— Я не помешал? — это вошел отец Иероним. — Вы говорили о бессмертии?

— Я знаю вашу точку зрения на бессмертие человека, — сказал я. — На вопрос, может ли духовно богатый мир человека с его смертью исчезнуть навсегда, вы отвечаете однозначно: «Нет». Человеческая целостность распадается на элементы и в виде энергии заполняет мир, размещаясь, так сказать, и во времени, и в пространстве.

— Не совсем так. Наше «я», как и наше сознание, исключает механическую сложность, состоящую из отдельных элементов. Наше «я» как субстанция распаду подлежать не может. Если вы будете правильно анализировать свое «я», то придете к заключению, что оно все же нечто большее, чем простой набор отдельных восприятий и представлений. При внимательном наблюдении вы неминуемо придете к выводу, что то, что вы реально принимали за «я», — это и есть основы, которые собирают в единый пучок всю вашу целостность. Вы можете уехать в другую страну, перестать видеть всех своих друзей, можете почти забыть их, можете повести совершенно другую жизнь, вы можете о своем прошлом вспоминать в третьем лице: был когда-то такой человек, который жил и чувствовал вот так, у него было сознание, которое никак не похоже на мое мировоззрение, на мое представление о мире. Сознание живет самостоятельной жизнью и, если хотите, не зависит от физических усилий личности, от его деятельности и способа жизни. Сознание есть дух, который выше личности, ибо является частью Творца.

— Выходит, что у нас не может быть истинных контактов с нашим собственным сознанием? — спросил я. — Выходит, что человек умирает, а его дух живет?

— Именно так. Подобного рода мысли сегодня доказаны и учеными. Профессор Броуд, английский философ, полагает, что после смерти существует некий психический фактор, прежде бывший элементом живой личности умершего. Этот психический элемент многократно повторяется в судьбах разных людей.

— Выходит, что и вы, и я, и Горбунов жили, скажем, в каком-нибудь первом веке? — это вошедшая Люся включилась в разговор.

— Я только что из первого века, — проговорил я несколько смущенно. — Вы, конечно же, мне не поверите, но именно под этой церковью находился триклиний прокуратора Феликса, в гостях у которого мне пришлось побывать. Сейчас мое сознание лихорадочно ищет те связки, с которыми я соединен с прошлым. Кстати, в компании Феликса оказался и Горбунов.

— Ты уж меня, брат, в свои темные дела не втягивай, — сказал Горбунов. — Я с нечистой силой не вожусь.

— Здесь нет никакой нечистой силы, — ответил отец Иероним. — Мы имеем случай с уникальным погружением сознания в свое историческое прошлое. Подобных примеров спонтанно-телепатических проявлений немало. Я приведу лишь один факт, о котором рассказал профессор Васильев. Документ, подтверждающий этот факт, взят из архива института мозга в Ленинграде. В нем Б. Н. Шабер сообщает: "В декабре 17-го числа 1918 года я увидел на стене, в которую упирались мои ноги (я лежал на кровати), овальной формы светлое пятно, которое на моих глазах стало расти, превратившись в светлую фигуру девушки. В этом видении я узнал свою лучшую подругу Надежду Невадовскую, находившуюся в то время в Петрограде. Улыбнувшись мне, она произнесла какую-то фразу, из которой я уловил только последнее слово: “…тлена”. После этого фигура девушки исчезла. Точный мой рассказ о происшедшем был в тот же день зафиксирован на бумаге и скреплен подписями шести лиц… 23 декабря 1918 года мною было получено письмо от матери Нади Евгении Николаевны Невадовской, в котором она извещала меня о смерти Нади, последовавшей в 8 час. 25 мин. утра 17 декабря 1918 г. Последние слова покойной были: “Боря, нет праха, нет тлена”. Факт получения письма и его содержания зафиксирован подписями шести вышеупомянутых лиц".

Васильев дает довольно точную обобщенную формулу таких явлений, которую можно представить в таком виде: "Если данное лицо А умирает, то другое лицо — Б, связанное духовными узами, может переживать чувства или получить зрительный или слуховой сигнал о случившемся. Больше того, сознание, высвобождаясь из тела умершего, переживает особый подъем и нередко выявляет скрытые возможности духовного видения, о чем свидетельствуют работы современного американского парапсихолога Карла Осиса. Он собрал среди шестисот медицинских работников анкеты с ответами на вопрос, что переживают люди с незамутненным, здоровым сознанием в момент смерти. Ответы были поразительны. Оказалось, что более характерно для последних минут у большинства не состояние страха смерти, а особое возвышенное состояние, граничащее с экзальтацией. Нередко созерцание образов духовного мира, но чаще всего появление призраков умерших родных, близких, знакомых, которые пришли за ними. Как ощущают умирающие, эти умершие близкие помогают им перейти грань жизни и смерти. Помогают увидеть прошлое, как настоящее…

— Значит, я переживаю эти мгновения экзальтации, — сказал я с горькой усмешкой.

— Вы, может быть, один из самых счастливейших людей, — тихо сказал отец Иероним. — Думаю, вы скоро в этом убедитесь.

Острая боль пронзила мое глазное яблоко. Когда я открыл глаза, в комнате никого, кроме Горбунова, не было.

26

— Одевайся! Нас ждет Хобот. Он хочет взглянуть на тебя! — кричал Горбунов, бросая телефонную трубку. — Машина внизу. Да быстрее же!

— Не могу, — сказал я тихо. — Сейчас Феликса должен встретить. Он к Павлу спустится…

— Какой еще Феликс! У тебя жизнь решается, а ты о каком-то Павле!

Горбунов сорвал с меня одеяло и бросил мне куртку и штаны.

— А если я их не увижу больше?

— Увидишь, увидишь! — кричал Горбунов уже по пути.

Через тридцать минут мы были у Хобота на даче. Дом с колоннами утопал в цветах. Под липами стоял накрытый стол, за которым восседали Хобот и еще четверо таких же крепких и толстых мужланов.

— Штрафные. Налей-ка им вот из этого серого сосуда.

Я обратил внимание на то, что сосуды разные. Здесь были греческие, грузинские и среднеазиатские дорогие кувшины, украшенные рельефными рисунками, камнями, серебряными кружочками и полосками.

Не успели мы с Горбуновым выпить, как двое молодых людей в белых фартуках принесли на подносе жареного поросенка, украшенного свежей травой, помидорами, огурцами, редькой, репой и алой редиской. За поросенком последовали куры, гуси, фаршированная рыба, затем грибы в сметанном соусе, дичь, начиненная разными пикантными штучками, а после дичи — жареная осетрина, а уже после нее дымящиеся шашлыки из белого мяса. Когда мы едва не лопнули от пищи, подали зеленый чай и после чая плов, усыпанный гранатовыми зернами, урюком, изюмом и еще какими-то ягодами, названия которых мне были неизвестны.

За время трапезы Хобот много говорил о том, что в стране царит хаос, что этот хаос будет расти, потому что в стране нету твердой руки и некому прижать как следует бунтарей и экстремистов. Хобот говорил:

— Народу не нужны свободы и революции. Народ всегда был консервативнее аристократии. Мутят воду паршивая интеллигенция и отдельные бандитствующие элементы…

— Что же делать? — спросил Горбунов. — Мы упустили момент. Джинна загнать снова в бутылку невозможно…

— К сожалению, джиннами пока что командует Прахов, — с горькой усмешкой сказал Хобот. — А пока праховская команда будет стоять над нами, никакого порядка в стране не будет. А порядок, я убежден в этом, можно навести за один месяц. Я бы взял линейку и карандаш и расчертил эти самые экстремальные районы как на юге страны, так и на западе на отдельные квадраты и из каждого населенного пункта брал бы по десять-двенадцать человек, неважно кто они — лидеры или сочувствующие, и из них формировал бы состав и всех их туда, ближе к Северному полюсу, чтобы поостыли. Годика на два. Я изучил, что два года — это тот самый срок, который позволяет любому человеку прийти в себя и начать новую жизнь, забыв навсегда ошибки молодости. Все эти квадратики я бы огородил живой цепью войсковых соединений и снимал бы оцепление по мере того, как в зоне восстанавливался порядок.

— Нечто подобное уже пробовали, — сказал сидевший здесь военный по фамилии Емеля. — Результаты были весьма плачевные. Оцепленное селение готово было сжечь себя. Женщины и мужчины бросались под танки, на штыки солдат, а дети швыряли в наши доблестные войска тухлые яйца и молочные пакеты, наполненные горючей смесью. Что прикажете делать в такой ситуации?

— Это в районах, которые подчинены Прахову. А его команда исчерпала себя. Авторитет Прахова, по последнему опросу, пал до семи процентов. Поэтому народу кажется, что он в состоянии осилить Прахова. Что ж, надо ему помочь в этом мнении утвердиться, а что касается наших районов, то тут ситуация совсем иная. Нам тоже ни к чему бунтарские настроения. Народ должен работать, а не бунтовать. И мы должны различать строго те процессы, которые нам идут на пользу, а которые идут во вред. Если шахтеры и металлурги бастуют и требуют отставки Прахова, то мы их должны поддержать. Но если они будут требовать нашей с вами отставки, мы их раздавим, как котят.

— В наших районах приостановлена работа автомобильной промышленности, и это ведет к страшным потерям, — вмешался Каримов. — Чтобы наладить порядок, я связался с военным корпусом Жигалина и попросил о помощи. Жигалин дал войска, но местные власти из соображений гуманизма заколебались и стали просить отсрочек, переговоров, указаний сверху…

— Вот-вот, в этом как раз и наша беда главная, мы все колеблемся, ждем приказаний сверху, а сами решить элементарную задачу не в состоянии. Они, значит, могут поджигать наши доблестные войска, а мы, видите ли, оказались во власти нравственных догм. А здесь нет проблем. Надо в таких случаях пускать в расход всех, кто стоит на пути войск. У врага нет возраста.

— Но так бы пришлось истребить весь очерченный вами квадрат.

— Ну и что?

— Другие последовали бы за этими бунтарями. Такое уже было. Они кричали: "Мы голодаем, и нам все равно, от чего умирать — от голода или от пуль".

— Чепуха. Им не все равно. Снова здесь надо подходить крайне выборочно. Надо отстреливать не тех, кто орет, а тех, кто подстрекает. Помните, если мы не уничтожим подстрекателей, мы никогда не решим проблем власти, проблем государства. Пока до общей массы не дойдет, что бунты и мятежи никогда не приносили хлеба, мяса и покоя, до тех пор порядка не будет. А когда до них дойдет эта мысль, они сами будут уничтожать подстрекателей. Как вы считаете, молодой человек? — обратился ко мне Хобот.

— Я специально занимался изучением этих проблем на материале мятежей, имевших место в первом веке нашей эры… — Все вдруг стихли. Хобот даже отложил в сторону жареного дрозда. — Понимаете, все в мире повторяется. Точь-в-точь такая ситуация была в Иудее, точнее, в Римской империи, в пятидесятые годы, а еще точнее — в пятьдесят восьмом году в мае месяце. Волнения охватили всю Иудею. Поднялись Вифлеем, Сорес, Кефира, Адаса, Кумран, Вефиль…

— Достаточно, мы все равно не запомним, — остановил меня Хобот. — Вы вроде бы как Мармеладов, тот тоже любил перечислять… Так вот, ваши римляне тоже не проявили достаточной твердости. Не так ли?

— Напротив, — ответил я. — Все холмы, все подъезды к этим городам были покрыты трупами, распятиями и умершими от голода. А народ Иудеи все равно бунтовал. Мне кажется, что именно тогда была выработана схема, по которой развивались все значительные волнения у всех народов и во все времена.

В это время я ощутил, как Горбунов наступил мне на ногу, давая понять, чтобы я не перечил Хоботу, иначе как же он сможет отменить мое увольнение с последующей эксдермацией. Я слегка опомнился и сказал:

— Вы правы, Феликс Трофимович! И какое поразительное совпадение. Прокуратора Иудеи звали тоже Феликсом.

— Надеюсь, он не был евреем?

— Жена у него была еврейка. Прекрасная Друзилла…

В это время двери дома распахнулись и на пороге появилась замечательной красоты женщина с пейсами, в золотых браслетах и с тяжелым рубиновым ожерельем, в краплаковом кимоно или индийском сари, одним словом, в широком свободном наряде, однако подчеркивающем тонкий стан и высокую грудь. Это была Друзилла.

— Феликс, тебе позвонили из Политбазы. Спрашивают, ты полетишь на Красное море — утиный перелет уже начался. Послушай, Феликс, опять эта черная ворона уселась над твоей башкой. Не мог бы ты ее пристрелить? Она мне надоела. Вчера унесла мое колечко с бирюзой, а сегодня метит в твою лысину…

— Я занят. Скажи, для меня сезон еще не начался. У меня дел по горло и на Черном море. А ворону мы пристрелим, а ну, Федька, неси миномет.

Тот, которого назвали Федькой, принес двухстволку. Феликс прицелился и выстрелил. И что меня сразу поразило и насторожило, ни вороны, ни Федьки на месте не оказалось, а левый глаз, которым целился Феликс, вспух и стал величиной с куриное яйцо.

— Послушай, мать, что это меня развезло? — сказал Хобот, трогая глаз.

— И впрямь, развезло, — отвечала женщина. — Пить надо меньше. Сейчас я принесу повязку.

— Значит, Прахов считает, что вы в его команде? — это ко мне обратился Хобот. — Что ж, пусть так считает. Это неплохо. А Мессии нам и самим нужны. Только я за то, чтобы игра была абсолютно чистой и честной. Нам не нужна грязь. Достаточно того, что Прахов ее месит повсюду. А Мессии надо ухо востро держать. Дело серьезное. На эту кампанию мы средств не пожалеем, но если Прахов узнает, что ты в последний момент к нам перекинешься, тебе не сдобровать, — Хобот в знак расположения назвал меня на «ты» и похлопал по плечу.

27

Пока жена Хобота ходила за повязкой, ворона снова стала каркать над нашими головами, и, что самое поразительное, в этом карканье я отчетливо услышал человеческую речь, обращенную не к Горбунову, не к Хоботу, а именно ко мне. Ворона кричала на своем языке, открывшемся мне своим чудесным смыслом:

— Сечкин, для тебя у меня крайне важные новости. Выходи за калитку, и я тебе сообщу кое-что. Не бойся. На улице темно, и тебя никто не заметит.

В это время вышла жена Хобота и стала накладывать повязку на глаз Хобота, а я тем временем, держась за штаны и давая понять, куда иду, покинул застолье и оказался за калиткой. Не прошел я и трех шагов, ко мне подошла девица в черном. По всему моему телу прошла дрожь. Сроду ничего подобного не было в моей жизни. Девица блеснула прекрасными карими глазами и взяла меня под руку почти ледяной рукой.

— Не бойся. Это я тебя звала. В наш век, как ты сам понимаешь, любые превращения возможны. Сейчас больше всего народ боится мистических инсинуаций, а зря. Мистика, оккультные штуки — это не самое страшное в этой жизни.

— Что вам угодно, девушка? — сказал я в надежде, что она никакого отношения к вороне не имеет. Она точно разгадала мои мысли и сказала:

— Имею, имею. Я и есть та бедная белая ворона, которой по ночам не спится. Конспирация нужна теперь всюду. У меня здесь неподалеку небольшое политическое бюро, которое устраивает разные сделки.

— Значит, политбюро? — спросил я.

— Мы так не называем наше заведение. У нас к тому же все слова, даже Бог и ЗАГС, пишутся с маленьких букв. Но акции, которые мы совершаем, носят политический характер. Достаточно для этой глупой работы и политических партий, литературных творческих союзов и районных депутатских комиссий. Сегодня, в эру политических мистификаций и экономических кризисов, и нам, ведьмам, пришлось включиться в этот таинственный процесс.

— Вы ведьма? — спросил я. И снова по моей коже пробежало тысяч пять самых жизнеспособных мурашек.

— А что тут дурного? Если ты веришь в Бога, почему тебе не поверить и в черта? Тем более превратные сведения о темных силах настолько исказили современные представления о нашем брате, что мне и говорить на эту тему не хочется. Запомни, милый, мы намного честнее и стабильнее всего вашего двуногого сброда. Я в своей жизни еще не встречала, чтобы хоть какая-то темная сила не сдержала своего слова.

— Что ты хочешь от меня?

Девица рассмеялась.

— Я хочу? Ну и нахал! Он с ног сбился, чтобы разыскать хоть какую-то сволочь, чтобы избавиться от эксдермации, я ему хочу помочь, а он еще и выкомаривается.

— Каким образом вы хотите мне помочь? В чем?

— Нужна зацепка. Кожа есть кожа. Разве вам неизвестны эти слова?

— Вы знаете Ксавия?

Девица расхохоталась:

— Вы до сих пор не отдаете себе отчет, с кем говорите. Раньше вы сомневались. А теперь? Пять лет назад на вопрос: "Верите ли вы в Бога?", вы отвечали: "Скорее верю, чем не верю". А не так давно вы изволили заявить, что сейчас нет в стране ни одного человека, который сомневался бы в существовании Всевышнего. Я полагаю, что после ваших последних встреч ваша вера окрепла, не так ли?

— Каких встреч?

— Может быть, вы и о письме Клавдия Лисия забыли? Ага, вспомнили! Но раз есть Всевышний, значит есть и его антиподы.

— У вас есть доказательства?

— Верой в Бога вы называете то, что не требует доказательств, а здесь вам доказательства подавай. Мы, нечистые силы, натерпелись в этой жизни унижений и оскорблений. И тем не менее за нашими словами или угрозами всегда стояли реальные подтверждения. Вы думаете, вы сами, по своей воле, взяли и отправились в первый век? Так просто, как в обыденном сознании. Взяли до Бердичева билет и поехали. Нет, милый, так не бывает. До первого века ни больше, ни меньше, а два тысячелетия, три года на самолете лететь нужно беспосадочно, а вы в одну секунду да еще не всегда в единственном числе…

— Как это?

— А про Горбунова забыли? Мы и его туда для разнообразия подкинули. А сейчас мы на Малом своем совете приняли решение и Феликса Хобота туда вместе с вами спровадить. Как вы на это смотрите?

— В первый век с Феликсом Хоботом?

— А чего бы нам не сыграть такую штуку с двумя Феликсами? Поменять их местами. Они примерно в одинаковых должностях. Вторые роли, один и тот же стиль, одни и те же заботы, принципы: разделяй, властвуй, обжирайся и вовремя опорожняй желудок.

— Неужто ничего не изменилось за две тысячи лет? — удивился я.

— Народ похуже стал. Это уж точно. Озверели. Даже мы, черти и ведьмы, другой раз стали ратовать за милосердие. Вы думаете, эта навигация с милосердием открылась сама по себе? Это все дело наших рук. Скучно стало: одни черные убийства, кражи, коррупция — и все это называется красивыми словами, которые порядочные двуногие и произносить стыдятся. И заметьте, чем больше слов, ратующих за любовь и внимание к людям, тем жестче становится жизнь, тем больше лжи, гадостей и откровенных истреблений народов. Поверьте, не было в древние времена такой жестокой жестокости!

— И вы думаете, наш Хобот сориентируется в ситуации первого века?

— Он окажется именно в своей стихии. А вот тому Феликсу, Марку Антонию, придется похуже, потому что здесь у вас такая неразбериха, такой хаос, что даже мы диву даемся…

— Хорошо бы этого Хобота там оставить навсегда.

— Можно и оставить. А что вы выиграете?

— Кожу, — сказал я откровенно. — Его бумагу здесь никто не отменит без его подписи.

— Какой глупец. Кожу вы заложили нашему политическому бюро. И мы будем единственными ее владельцами. Ферштейн?

Я сделал вид, что не испугался. Спросил:

— И когда вы собираетесь меня ошкуривать?

— Фу, какой жаргон! Никто вас не тронет, пока вы не нарушите наших обязательств.

— Каких?

— Строго выполнять наши предписания. Как только вы нарушите протокол номер шесть, где зафиксированы эти предписания, так мы вас отдаем какому-нибудь Агенобарбову или Мигунову, и они без всяких усложнений произведут так называемую эксдермацию.

— А если я буду примерным рабом?

— Тогда вы получите возможность помочь этому каторжнику и агитатору, бывшему воину и фарисею Савлу.

— Он сейчас жив? Ему ничего не угрожает?

— Его жизнь вам дороже своей? Вот в этом, поверьте, я начинаю сомневаться.

В одно мгновение ее красивое лицо стало мне неприятным. Я вскипел, но сдержался: все-таки она была женщиной, и довольно обаятельной. Я сказал мягко:

— Может быть, это единственный случай, когда я готов отдать все, чем располагаю, чтобы помочь ему.

— В нем вы не сомневаетесь? Ну и прекрасно. Итак, сделка состоялась. Я помогаю вам со всей вашей гоп-компанией опуститься в первый век, а вы уступаете мне свою кожу.

— Кстати, на кой дьявол нужна вам моя шкура? Раньше черти охотились за душами.

— Кому нужны сейчас химеры? Мы, нечистые силы, стали материалистами, поскольку материализм нынче стал доминировать в среде светских и духовных бесов.

— Ну а кожа для чего?

— Чисто прикладные нужды: кооперативные сандалетки, ремешки для мелких бесов, портмоне, сумки, чехлы для зелья от комаров, мазь для полетов на шабаши, корзинки для трав, вызывающих обмороки, рвоту, изжогу и рези в желудках.

— Мало вы совершаете убийств? Ошкуриваете кого попало…

— Нам нужна одухотворенная кожа. Кровоточащая. Такая кожа светится в ночи. В общем, это наше дело — знать, в каком сырье мы нуждаемся. Я же вас не спрашиваю, для чего вам надо встретиться с этим… Слышите, вас зовут. Я полетела. Пожелаете меня увидеть, позовите Зилу. Так меня зовут.

28

Меня действительно разыскивали. И когда я, улыбнувшись, сел за стол, Феликс Хобот сказал:

— А ты, оказывается, гусь. Не успел приехать, уже шашни завел. Мне такой прохиндей и нужен. Я с некоторых пор стал работодателем. Послушай, Хромейко, — обратился он к Горбунову, — зачислишь его по вспомогательному списку в штат на полставки.

— Хорошо, — сказал Горбунов. — А как же с письмом?

— Письмо я тебе сегодня дам. Даже сейчас.

Хобот удалился на несколько минут, а я между тем размышлял, связан ли Хобот с Зилой или сам по себе действует. Как бы то ни было, а я стал обладателем письма, в котором временно отменялось мое увольнение и говорилось о том, что я взят в штат вновь организованного объединения на четверть ставки. Слово «временно» было подчеркнуто красными чернилами, и оно меня сильно резануло. На сколько это — временно? Может, на день, а может, на два, а может, на десять лет? Точно читая мои мысли, Хобот сказал:

— Мы все здесь временные. Исторический период такой, что нету постоянства ни в чем. Посему не спрашивай, на какой срок я тебе даю отсрочку. Я всех бы перевел во временные. Исключая, конечно, рабочих и крестьян. Этих придется держать всегда: жрать-то постоянно надо и передвигаться надо постоянно. А остальных лучше держать на приколе. Нашалил — и отсрочка к черту полетела. Так что знай, чуть что перекосишь, сразу все по новой начнется. А теперь, Сечкин, пойди-ка вынеси вот тот горшок с нечистотами и подальше закопай дерьмо, иначе все сначала начнем…

Что сначала начнем, я не мог понять, да и не хотел думать, точнее не мог думать, поскольку от оскорбления, какое нанес мне Хобот, кровь прильнула к мозгам, грудь так расперло, что я себе места не находил, а Хобот хохотал мне в лицо:

— У нас все проходят проверку на вшивость! А ты как хотел? Без проверки? Я сейчас скажу Хромейке: "Пей из этого горшка", и он станет пить, а ты размышляешь, нести тебе горшок или нет. Не хочешь? Может, лбом стенку расшибить попробуешь? Только не об стенку моего дома. Вон сарайка. Там бетонные стены. Там можешь опробовать крепость своей глупой башки.

— Он пойдет. Пойдет, — сказал Горбунов. — Да иди же! — приказал он мне, и я машинально взял горшок в руки. Перед моими глазами серой тенью проскользнула тень пленного спартанца, а Горбунов продолжал говорить: — Я же знаю, что он не спартанец, и не аристократ! Он интеллигент в первом поколении, гуманитарий новой формации.

Я уж не помню, что случилось со мной, только я развернулся вдруг и пошел не в сторону дальнего угла дачного участка, а прямо к Горбунову, который по мере того, как я приближался к нему, все шире и шире раскрывал глаза. От меня не ускользнуло и то, что глазенки Хобота сузились и в них застыл смех, смешанный с ожиданием удовольствия. Подойдя к Горбунову вплотную, я вылил на его паршивую голову нечистоты, а горшок сунул ему в руки. Первым захохотал Хобот, его смех был подхвачен другими, и уже через секунду дачу шатало от смеха и перед моими глазами все кружилось, а этом кружении была жалкая головенка Горбунова, и мне было стыдно оттого, что я так поступил. Я даже сделал попытку подать ему ведро с водой, но он меня оттолкнул и убежал прочь.

В это время раздался звонок, и молодой прислужник пошел открывать калитку. К столу торопясь шел Хромейко.

— Феликс Трофимович, — сказал он, запыхавшись, — беда. Восстали все южные районы.

— Бросьте внутренние войска.

— Бросили. У них танки.

— Откуда танки?

— Какой-то военный кооператив продал им тысячу танков.

— Что за чушь собачья? Кто позволил? Кто разрешил? Кто смутил?

— Все те же.

— Евреи?

— На этот раз армяне.

— А что сверху?

— Никаких запретов и никаких указаний. Говорят, на ваше усмотрение. Ждут вас.

— Олухи царя небесного. Что ж, придется ехать.

Через двадцать минут мы сидели в машине, почему-то Хобот сказал: "И ты поедешь", и посмотрел на свою молодую жену. Может быть, просто не хотел оставлять меня на своей даче. Но вскоре я убедился, что иные силы заставили Хобота принять такое решение. Последним забрался в машину отмывшийся от нечистот Горбунов.

29

Не успели мы проехать и десяти километров, как у самого въезда в город, как раз неподалеку от ломбарда и комиссионного магазина, мотор заглох, и Феликс крепко выругался.

Едва я вылез из машины, как увидел женщину в черном плаще на красной подкладке. Женщина скосила слегка в нашу сторону, и я обомлел: это была Катрин. К удивлению Хобота и Горбунова, я побежал к ней и схватил ее за руку.

— Катрин, — сказал я. — Как же я счастлив снова вас увидеть! Куда вы тогда пропали?

Каково было мое удивление, когда Катрин сузила глаза и сказала, едва заметно улыбаясь:

— Я не Катрин. Я — Зила. Вы приняли решение?

— Да как вам сказать, надо все взвесить, посоветоваться…

— Что за чушь вы мелете? С кем вы намерены советоваться? С профсоюзами?

— Вы не сердитесь, но это так необычно. Я в первый раз в жизни общаюсь…

— С ведьмами, — подсказала Зила. — Откуда у вас такая самоуверенность?

— Степан Николаевич! — воскликнул Хобот. — Да представьте же, наконец, меня нашей прекрасной незнакомке.

— А мы с вами знакомы, — сказал, подавая ей руку, Горбунов. — Да у вас такая ледяная рука. Что с вами?

— Бросает то в жар, то в холод, — сказала Зила и расстегнула плащ.

— А вы так и не снимали с тех пор… — осклабился Горбунов.

Я был поражен, на Зиле была кольчуга Тимофеича.

— Это бронированный жилет. Сейчас в моду, представьте себе, входят бронированные жилеты. Простите, я тороплюсь.

— Далеко вы? Может, подвезем? Сейчас шофер устранит неисправность.

— Нет, мне здесь рядом. Я в ломбард или в комиссионку.

— Что вас заставляет ходить в такие места?

— Хочу сдать одну старинную вещичку и боюсь, сумеют ли они ее оценить.

— Покажите мне, я оценю любую драгоценность.

— Здесь дело не в драгоценности, а в самой вещи. Это наместническое кольцо с геммой. На инталии вырезано изображение Колизея. Кольцо служило одновременно и печаткой, и знаком наместнической власти.

— Откуда у вас такие сведения? — спросил Хобот, рассматривая грубоватое серебряное колечко с полудрагоценным камнем.

— Это заключение экспертов Эрмитажа, Лувра и Метрополя. Маме до двух последних революций предлагали за него довольно большую сумму.

— Продайте мне это колечко, — сказал Хобот. Я почувствовал, что он не желает выпускать из рук эту реликвию. — Я вам дам за него, знаете, тысячу рублей.

— Что вы! Оно до повышения цен оценивалось в сто пятьдесят тысяч. Простите, я тороплюсь, — строго сказала Зила и попыталась взять колечко из рук Хобота.

— Хорошо, мы дадим вам сто пятьдесят тысяч. Зачем вам такие деньги?

— Хочу совершить небольшое турне по Средиземному морю.

— Возьмите и нас с собой.

— О, это очень далеко. Меня интересуют не шумные города, а скорее тихие уголки планеты и даже пустыни.

— С вами хоть на край света! — закричал Хобот.

— Но выезжать надо немедленно.

— А мы немедленно и поедем! Мы всегда готовы!

Я наблюдал за этой сценой соблазна, искушения и забвения. Горбунов, однако, напомнил:

— Но танки давят мирное население, ракетами выжигают стариков и детей.

— Прекрасно! Пусть попотрошат разбойников! Передай им мое распоряжение по рации: "Сгрести ночью все взрослое население и бросить на мятежников!" Пусть пощипают друг друга! Кровопускания полезны. И комендантский час пусть введут и газы эти слезоточивые. Что с мотором? Иди звони, пока он еще не починил.

Я стоял, не зная, что мне делать. А Зила спросила:

— И вы готовы со мной на край света?

— И он! И он! — закричал Хобот. — Куда ему деться? Он у меня на отсрочнике сидит.

— А что такое отсрочник? — спросила Зила.

Хобот рассмеялся:

— Одна из форм прогресса. Потом как-нибудь я вам расскажу. — Хобот повернулся ко мне спиной, взял под руку Зилу и отошел в сторонку. Я слышал, как он говорил ей:

— Катрин, вы само совершенство. Вы чудо, свалившееся с небес. Я буду вашим рабом. Впервые в жизни я мечтаю о рабстве. Будьте же моим господином. Повелевайте мной.

— Хорошо, — сказала Зила. — Только не пожалейте потом…

30

Едва Феликс сумел опомниться, как перед его глазами возник переодетый в римскую тогу Горбунов. Он сказал:

— Там парфяне просятся.

— Какие еще парфяне? — спросил Хобот, почесывая затылок и не понимая, где он находится. Вошли два парфянских воина. Сказали:

— Римская армия потерпела поражение. Но Тиридат как победитель все же будет подчиняться Риму и просит через нарочных передать Нерону, что готов принять царскую диадему из рук императора.

— Спроси: "А что армяне?" — шепнула бог весть откуда возникшая Катрин. И добавила: — Называй меня Друзиллой.

— А как армяне? — спросил Феликс.

— Армения утеряна. Войска Пэта отступили.

— Этого мы не допустим. Мы не можем утратить Армению. Иначе империя рассыплется в один миг.

— Что прикажете? Не докладывать наверх?

— Доложите, что мы примем все меры, чтобы сохранить не только единство, но и имперское мышление в каждом населенном пункте всей нашей необъятной державы. В эту же ночь приказываю собрать всех мужчин, способных держать оружие, и бросить на врага. Надо немедленно захватить и разграбить Тигранокерт, а на зиму отвести части в окрестности Рандея.

— Народ может возмутиться, — прошептали офицеры.

— Тогда мы бросим на народ регулярные части.

— Говорят, Корбулон идет навстречу Пэту.

— Это еще что за птица? — спросил Хобот.

— Это наш военачальник. Римлянин. Корбулон собирается вести переговоры с Тиридатом, чтобы он не вводил войска в Армению.

— Никаких уступок. Никаких компромиссов. Мы свои войска должны ввести. Пленных не брать! Иудею и Армению превратить в образцовый концлагерь!

Никогда еще римляне не видели прокуратора Иудеи столь разгневанным. Никогда еще так много новых слов не произносил наместник еврейского государства. Многотысячная толпа кричала:

— Да здравствует прокуратор Феликс!

Воспользовавшись шумихой и возней вокруг Феликса, я направился в восточный подвал, где в прокураторской тюрьме томился бывший фарисей и воин Апостол Павел.

31

— Обо мне теперь говорят разное, — сказал Павел. — Будто у меня две души, одна принадлежит иудею-фанатику, а другая человеку, расположенному ко Христу. Говорят еще, будто я смотрел на свое обращение как на принуждение, будто Христос меня принудил быть Своим орудием для спасения людей. Болтают, что в моем обращении было много таинственного, чудесного, необъяснимого. Отмечают также и то, что с моим обращением в истории человечества пробил решительный час. Появился истинный Сосуд Христовый. Будто я умер для Законов Моисеевых и воскрес для новой жизни. Все это так и не так.

— А что так и что не так, Отче? — вырвалось из моих уст.

— Самое главное, это то, что я понял великое значение испытательной смерти Христа. Раньше я видел справедливое наказание в этой смерти, ибо чтил законы Моисеевы. "Смерть всем, кто отступится от них хоть на йоту" — это правило было основой моей цельности, и этому правилу я следовал ежеминутно. А потом мне открылось, что Моисей принадлежал лишь Израилю, а Сын Божий явился, чтобы стать Искупителем и Господином всего человечества.

Я слушал, и мне все время хотелось задавать вопросы, которые и раньше не давали покоя: "Насколько учение Павла самостоятельно и оригинально? Не оказался ли он под влиянием эллинской философии или раввинского богословия?". И самый главный вопрос: "Готов ли он к последнему искупительному шагу?"

Павел точно услышал мою просьбу. Сказал:

— Надлежит следовать не только учению Христа, но и его Деяниям, его Мученической кончине — этим живу, этого жду от Него. Что касается двух душ или одной души, иудейской или греко-римской философии, то я, как и другие апостолы, всегда следовал Христовым заповедям: "Вера помогает каждому повсюду увидеть Божественное. А это Божественное и в Законах Моисея, и в мыслях Платона, Сократа, Анаксагора, Аристотеля, и в чувственных открытиях Софокла, Эврипида и Эсхила, в откровениях величайших душ и умов Рима и Иерусалима, Спарты и Македонии, Коринфа и Крита, Афин и Назарета.

Господь послал людям Спасителя. Христос умер за людей и тем самым примирил их с Богом. Я возвещаю людям это великое искупление людей от греха и смерти и возрождение их к новой жизни. Мне говорят: "Это безумие! Нужна мудрость, чтобы отличить славу от бесчестия, бессилие от силы". А я говорю: "Мы безумны Христа ради, а вы мудры во Христе; мы немощны, а вы крепки; вы в славе, а мы в бесчестии. Мы веруем, а потому терпим голод и наготу, побои и жажду. Мы скитаемся без крова и работаем своими руками. Злословят нас, мы благословляем. Гонят нас, мы терпим. Хулят нас, мы молим. Мы как сор для мира, как прах, всеми попираемый…"

— Но это же самоуничижение…

— А вы хотели, чтобы Христос явился к вам с мечом? Или с любовью?

Я подумал: "Мое сердце подсказывает: надо бороться за мою жизнь, а мое безумие кричит: отрекись от своей жизни! Отдай все, что просят у тебя! Стань поруганным, оплеванным, осмеянным, и тогда Всевышний воздаст тебе Должное".

Точно прочтя мои мысли, Апостол сказал:

— Ты должен сам для себя решить, кто ты — преступник или добрый человек. Если преступник, то будешь предан Сатане. Если добрая христианская душа у тебя, то примет Господь тебя в Царство Божие. Помни: ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни блудники, ни злоречивые, ни хищники Царства Божия не наследуют…

— Но и мне присущи все эти пороки…

— Нельзя пить из двух чаш сразу. Нельзя быть участником в трапезе Господней и в трапезе бесовской…

— Господи, я то и делаю — пью из нескольких чаш сразу.

— Пытаешься пить, — поправил меня Павел.

— Пытаюсь, потому что жизнь и судьба меня толкают сразу к нескольким сосудам и к нескольким хозяевам! Как же мне быть, если я запутан и нет мне выхода?! Как же мне быть, если я умираю от одиночества?!

— Нет у меня ответов на все деяния ваши. Вся бездна богатства и премудрости находится в ведении Бога, а его пути непостижимы и неисследуемы! Но одно знаю твердо: не осуждай брата твоего. Мы являемся не судьями, но сами находимся перед судом. Каждый из нас за себя даст ответ Богу. Сейчас ты живешь и не можешь быть в одиночестве. Твое единение с другими вселенское. Пусть же все будут твоими братьями. Одиночество придет, когда ты нагим войдешь в мир иной и Господь скажет тебе: "Не волнуйся, мой плохой и неверный раб, не совсем Я возненавидел тебя…"

— Землю охватили злоба и ненависть! Неужто мир придет в души людские?

— Придет вселенское единение всех смертных, и не будет врагов, и не будет стремлений сказать: "Я захвачу эти земли, я ограблю и накажу этих людей!"

— Неужто и для Праховых, и для Хоботов настанет время, когда они испытают жажду вселенского единения и будут творить добро?

— Не станем судить друг друга, а лучше будем думать о том, как не подавать брату СЛУЧАЯ к преткновению или соблазну. Долг христианина думать о том, как он может повлиять не только на себя, но и на других. Главное, чтобы не уходила из сердца любовь, она проводник и путеводитель по безгрешной жизни…

Я еще хотел спросить что-то у Апостола Павла, но никак не мог сформулировать вопрос. Вертелись в голове только такие слова: "Да воздастся каждому заслуженное им…" Легкая головная боль сковала глазное яблоко. Я открыл глаза и услышал противно дребезжащий телефонный звонок.

32

Звонил Ксавий.

— Надо немедленно встретиться, — сказал он. — Я все знаю, и у меня есть кое-какие соображения. Важные для тебя, — добавил он.

— Как ты меня нашел? — спросил я. — Я же спрятан.

— Потом расскажу. Я выезжаю. Встретимся у входа в храм Вознесения. Через сорок минут.

Я не узнал Ксавия. Он оброс: борода была окладистая, как у священнослужителя. На нем была какая-то странная серая роба на индийский манер, а в руках четки. Он пояснил:

— Я ушел оттуда, — и добавил: — Я отовсюду ушел.

— Где же ты теперь?

— Я создаю Фонд Мармеладова. Он объединит все мировые силы, борющиеся за торжество добра, совести и прогресса…

— И тебя в политику понесло?

— Как раз это антиполитика. Политика всегда обман. А Фонд Мармеладова взывает к человеческой совести, которая должна повелевать: "Не убивай, не кради, не лги, не обижай…" Если и совесть станет вселенской, не будет ни войн, ни расправ, ни обманов, ни политики.

— Как ты пришел к этому? Ты же был неверующим.

— Мы все были неверующими. Разве ты не видишь, что в жизни нашей произошло чудо? Оно настолько осязательно, что не видеть его невозможно. Кто бы мог предположить, что вся так называемая социалистическая идеология рухнет в один прекрасный день? Рухнет без войн и кровопролитий?

— Ну почему же, кровь льется повсюду.

— Она льется по другим причинам… Настал момент, когда надо действовать. Ты, может быть, будешь меня осуждать, но я просил бы тебя не торопиться с выводами. Я вот что тебе скажу. Сейчас есть в нашем Отечестве единственная сила, способная приостановить кровопролития, это сила, возглавляемая Праховым. Ему надо помочь, и немедленно.

— В чем?

— Укрепиться и получить дополнительные полномочия. Сейчас о нем много говорят всякой гадости. Многое правдоподобно и даже правда, но что поделаешь, коль мы такие все скверные. Главное не это, а то, что Прахов и близкие к нему люди развивают идею вселенского единства: Хватит воевать! Хватит убивать друг друга! Хватит поливать друг друга грязью! Его поддерживают многие страны. Каледония, Шакалия и Заокеания готовы создать ему благоприятный экономический режим: посылки со сгущенкой и тушенкой готовы завалить всю нашу страну. Накормить народ надо, иначе опять прокатится волна озлобленности… Но не это главное. Основная идея, которую развивает Прахов, — неслыханное чудо! Он вчера в Желтом доме Каледонии сказал великие слова: "Я мечтаю о таком времени, когда каждый из нас, находясь в чужой стране, мог бы сказать: “Я у себя дома!” Я мечтаю о таком времени, когда слово “чужой” исчезнет из лексикона народов".

— Но Прахов же — исчадие ада…

— А ведь нельзя пить одновременно из двух сосудов, — Ксавий ехидно улыбнулся, и я заподозрил его в злоумыслии. — Оставь ты свою подозрительность. Я же знаю, как у тебя складываются отношения с Праховым, и я рад за тебя. Мы оказались с тобой в одной упряжке, и я могу тебе доверить свою наиважнейшую тайну. Ты знаешь, какое мне дал задание Прахов?! Ты никогда не отгадаешь. Он поручил мне разработать толкование Апостола Иоанна. Сейчас требуется не только простое, механическое воспроизведение прошлых и забытых идей, но и такое их толкование, какое было бы понятно и доступно каждому простому человеку. Я знаю, ты занимаешься Апостолом Павлом. Они с Иоанном совсем рядом. Расстояние в четверть века! Но какая разница!

— Я почти ничего не знаю об Иоанне.

— Иоанн из Патмоса был великим артистом. Он жил в разных городах Малой Азии, в частности Эдессе, откуда родом был бывший горшечник Лже-Нерон. Лже-Нерон, как и Нерон, преследовал христиан, используя старый нероновский метод провокаций, творил преступление за преступлением и сваливал их на христиан, после чего шли казни и массовые репрессии, показательные суды и расправы, конфискации имущества и преследования сочувствующих. Иоанн был евреем по рождению, он глубоко знал греческую и римскую философию, искусство и право, а главное — умел выступать на подмостках так, что ни один актер того времени не мог с ним сравниться. Когда он принял христианство, его новая вера потребовала от него оставить лицедейство как занятие, неугодное Богу. И только однажды он решился прочесть в Эдессе «Октавию» Сенеки, где жуткие, жестокие и непомерно хвастливые речи Нерона говорили о нем больше, чем сама интрига пьесы — убийство Октавии, смерть Поппеи, казни гонимых! Он читал пьесу в лже-нероновской Эдессе, читал публично, ибо тогда был убежден, что это прочтение пьесы угодно Богу. Сидевший в театре Лже-Нерон, увидев то, как публика рукоплещет еврею Иоанну из Патмоса, решил тут же, что надо немедленно уничтожить актера.

Ночью воины лже-императора ворвались в дом Иоанна и на глазах у отца убили единственного его сына, семнадцатилетнего Алексея. Иоанна бросили в темницу, замыслив сотворить над ним не только публичное судилище, но и публичное зрелище, каких не видел свет. И вот тогда, может быть, впервые, были произнесены слова "Большая Программа". Иоанна было решено казнить, ты не поверишь, мой друг, посредством снятия кожи. Лже-Нерон придумал еще одну гадость: Иоанн должен был стоять над морем, на сцене решено было соорудить бассейн, и по мере снятия кожи вода должна была подступать все выше и выше, то опускаясь, то поднимаясь, от чего казнимый то и дело захлебывался и то и дело оживал…

— И что же помешало осуществить этот гнусный план?

И тут Ксавий едва не заплакал. Он сказал мне, что я будто бы никогда ему не верил и всегда подозревал его в разных пакостях только лишь потому, что он мерлей, а потому и сейчас я не поверю ему — а случилось с ним вот что:

— Ты у меня спросил, как я стал верующим. Произошло это так. Однажды ночью, поверь, я не спал, я все совершенно четко видел и готов воспроизвести каждую деталь, — так вот однажды ночью в мою дверь постучали, я сказал: «Войдите», а сам быстро оделся. На пороге стоял человек с рыжей бородой, заросший и вот в такой серой робе. "Я Иоанн Богослов из Патмоса, — сказал он. — Я знаю, что ты не приобщен. На свиток и съешь его". — "Разве свитки едят?" — спросил я. А он пояснил: "В моем “Откровении”, которое ты не читал, есть такие слова: “И я пошел к ангелу и сказал ему: дай мне книжку. Он сказал мне: возьми и съешь ее: она будет горька во чреве твоем, но на устах твоих будет сладка, как мед”".

Я слушал, а сам думал о том, что действительно в Библии, особенно в Старом Завете, я встречал несколько раз слова о том, что люди едят свитки, питая ими чрево свое, отчего как бы принимают внутрь Божью Весть. А Иоанн, видя мое смущение, улыбнулся и сказал: "В этом нет ничего удивительного. Когда иудейских детей обучали грамоте, их заставляли писать на грифельной доске смесью муки и меда. Мальчик учил алфавит, у него спрашивали иногда: “Какая это буква и как она звучит?” Если мальчик отвечал правильно, ему разрешали скушать букву. И он слизывал букву с доски. Конечно же, я, когда писал эти строки, думал о том, что Весть Божья одновременно и сладка, и горька. Горько осознавать наше несовершенство, наше убожество и грехи. И сладко осознавать, что своим раскаянием ты пришел к Богу…" "Отче, — сказал я. — У меня много грехов. Но самый тяжкий из них в том, что я предал своего друга Сечкина Степана. Как мне искупить свою вину?" — "У римлян были рабы особого назначения, — ответил Иоанн. — Они назывались рабами-номенклаторес, в их обязанности входило напоминать имена клиентов и подчиненных хозяина. Ты должен стать рабом-номенклаторес, а хозяином твоим будет тот, кто скажет всему миру: “Нет больше чужбины в этом мире, весь мир — моя хижина”". Ты, надеюсь, понял, кого он имел в виду. Но он еще добавил: "Найди того, кого предал ты, и поклонись ему в ноги, великую нужду испытывает он и великую муку готов принять тот, кого ты предал. Помоги ему…"

Я следил за лицом Ксавия — врет или не врет, а сам думал: какое же я имею право не верить и судить его, когда со мною было нечто подобное. Я все же спросил:

— И что же последовало потом?

— А что? Я не удивился, когда утром за мной пришли, и я с того дня стал номенклатурным работником в штате самого Прахова…

Я еще раз подумал о том, что нехорошо я поступаю, когда не верю брату своему, а потому сказал:

— Прости и ты меня. Я плохо о тебе думал и плохо поступал по отношению к тебе. Я тебе должен признаться: хоботовская команда меня спеленала по рукам и ногам, и скажу по совести: мне иногда кажется, что Хобот и его сторонники совестливее, разумнее и честнее Прахова и его подчиненных… Я разрабатываю по заданию Горбунова и Хобота проблему, тоже связанную с первым веком, и даже собираюсь выступить с очерком в печати… Понимаешь, я все-таки хочу спастись, хочу послужить Богу той мерой, которая мне больше по душе…

— Господи, да это все известно! И Прахов одобряет то, что ты в стане Хобота, он знает, что ты собираешься участвовать в конкурсе на лучший очерк нового Референдума, посвященного проблемам эксдермации и проблемам сохранения империи… Действуй, старина, и да поможет нам Бог!

33

На следующий день я отправился в редакцию "Рабочего полена". Меня обрадованно встретил Колдобин:

— Послушай, где ты пропадаешь? Я думал, что тебя уже ошкурили, а ты блаженствуешь. Лиза все спрашивает, куда подевался наш Степа Сечкин. У нас дело есть. Наше «Полено» объявило конкурс на лучший очерк об ошкуривании живых существ. Ты извини, что я так выражаюсь, но с недавних пор мы всячески избегаем слов иноязычного происхождения. По этому поводу у нас сам Егор Кузьмич ведет рубрику: "Язык — моя купель". Так вот, очерк об ошкуривании с элементами историзма, со всякими там распятиями, Аполлонами и Марсиями, скальпированиями и бальзамированиями. Чем страшнее, тем лучше…

— Я не хочу на эту тему говорить, — сказал я. — Я делаю все, чтобы избежать ош… эксдермации. Пишу о первом веке.

— Как раз то, что нам нужно. В конкурсе принимают участие сто шесть приговоренных к полному снятию кожи, двести двенадцать — к частичному и триста восемнадцать — к локальному, избирательному, предполагающему абсолютно свободный выбор места для удаления покрова.

— Нет, я не хочу участвовать в этом мерзком предприятии. Разве что если бы вы повели борьбу против эксдермационных процессов.

— Конечно же, мой милый, — это Лиза Вольфартова вошла. — Мы поведем решительную и бесповоротную борьбу за твою прекрасную кожу! И мы победим! Ника! Нон пасаран! Победа будет за нами!

— Нам важно, чтобы исторический материал был преподан как бы изнутри, — это Колдобин пояснил. — Нам надоели железобетонные статьи о взятии обязательств, перевыполнении норм, о починах, инициативах и грабежах. Мы стоим на пути полного обновления. У нас новый Главный. Сухово-Кобылин знает все не только об ошкуривании, но и всю подноготную человека. У него двадцать шесть дач. И одну из них он готов отдать победителю конкурса. Представь себе, ты получаешь дачу на берегу реки Пахры-Мухры, и там тебе воздвигают великолепный склеп, на котором будет начертано: "Здесь захоронен ошкуренный Сечкин!" Это же сенсация! Тысячи паломников! Твои фото на полполосы!

— На полную полосу! — прокричала Лиза.

— Да, один раз на полную. Ты повысишь нам тираж газеты на пять миллионов рублей. Некорректно будет с твоей стороны не согласиться. Скажу по секрету, у тебя есть шанс. Сам Хобот наложил свою лапу на эту акцию. Так и сказал нам: "Докладывайте по этому вопросу ежедневно". Кстати, его именно первый век интересует, всякие там Флавии, Ироды, Апостолы, Евреи, Греки, Армяне, кто кого резал, душил, распинал, а у тебя же на эту тему горы написаны… Итак, я ставлю тебя в план.

Через две недели ко мне приехал сам Колдобин.

— Где очерк?

— Нет очерка. Я занят!

— Ты с ума сошел. Сам Хобот спрашивает, где очерк об историческом ошкуривании.

— Ты ему сказал, что очерк заказан мне?

— С какой стати я буду ему говорить, а вдруг ты окажешься таким болваном, что не напишешь. Тогда я за одну ночь напишу, и представь себе — о тебе напишу, и напишу такое, что тебе во веки веков не отмыться, и никакой тебе дачи, никакой надписи о захоронении, никакой премии, а ошкурят тебя, как последнего кролика, как гнусную вонючую лису, как старого шелудивого волка, и отвезут на свалку, а кожу сдадут в дубильный комбинат и сошьют моей Лизке сафьяновые сапожки, и будет она всем говорить, задирая свои прелестные лапки: "А это, представьте, из сечкинской кожи сапожки…"

Мысль о том, что Колдобин может сам написать о моем ошкуривании, взволновала меня. Ведь возьмет и напишет. И тогда взорвется Хобот.

— Ладно, напишу. Тут у меня есть кое-какие заготовки. Посмотри. Но это лишь подходы к теме. Но о первом веке предостаточно.

Колдобин взглянул на мои наброски и захлопал в ладоши:

— Да это же как раз то, что нам нужно. Хобот, товарищ Хобот, будет без ума от нашей акции. "Вояж в первый век!", или "Вояжи и миражи", или "Вояж, мираж, тираж!"

Колдобин ушел, а я тихонько набрал телефон Друзиллы и ласковым проникновенным голосом сказал ей:

— А что, если я вам сделаю сюрприз?

— Какой?

— Тогда это будет уже не сюр…

— Я люблю сюрпризы.

— Я немного вам скажу, а вы должны будете подготовить Феликса Трофимовича. Я хочу ко дню вашего рождения или к пасхальному празднику опубликовать в нашей центральной прессе, где именно — воздержусь пока говорить — один из набросков по первому веку. Как бы вы к этому отнеслись?

— Прекрасно!

— А Феликс Трофимович?

— Я его подготовлю. Скажу, что сама вас просила сделать ему такой блестящий подарок.

34

В седьмом часу вечера ко мне постучали. Вошел человек в штатском.

— Одевайтесь. Срочно к товарищу Хоботу, — сказал он любезно.

— Что случилось?

— Этого я не знаю. Машина внизу. Товарищ Хобот ждет вас.

Через двадцать минут я стоял перед Хоботом. Он не предложил мне сесть. Начал с места в карьер:

— Если будешь за моей спиной вести шашни с моей женой, то ошкурим значительно раньше.

— Можно уходить?

— А ты еще с гонором! Гусь! Что там у тебя получается?

— Материал чрезвычайно интересный. Просматривается механизм власти. Впервые поставлена проблема создания Общеевропейского Дома. Империя с чистым империализмом и с грязной демократией.

— Кто наиболее интересен как политик?

— Домициан и Иосиф Флавий.

— Иосиф — это тот еврей, которого прокляли иудеи?

— Да.

— О нем как можно подробнее и как можно быстрее. А Колдобину скажи — пусть печатает, если ты согласишься с его редакцией.

— Слушаюсь, — ответил я верноподданнически. Мне подумалось, что он поступал предельно благородно. Больше того, мне показалось, что он зачислил меня в свой штат.

Я направился к выходу, меня никто не сопровождал, и я не торопился. Коридор был длинным, и из одной комнаты слышны были крики и какая-то возня. Голос мне показался знакомым. Я толкнул дверь и увидел в безобразной позе Ксавия. Рядом стоял Горбунов. Он застегивал штаны и ехидно улыбался. Увидев меня, он шмыгнул в боковую дверь, а Ксавий, едва не плача (впрочем, потом его голос окреп), сказал:

— Неважно, как кто выигрывает. Главное выиграть!

— Расскажи мне про свои средства, и я скажу, какова твоя цель…

— Все средства хороши, если они идут на пользу тебе и твоему народу.

— Ты думаешь, твой народ тебя поймет?

— Он меня поймет и одобрит мои действия, как одобрил все поступки Иосифа Флавия.

— А моя бабушка Мария и Роза Зитцер не одобрили бы…

— Потому они и погибли…

35

20 июля 67 года по Рождеству Христову главнокомандующий иудейскими войсками и будущий еврейский историк Иосиф бен Маттафий, окруженный со всех сторон римлянами, решил сдаться. Он сказал об этом своим сподвижникам. И их ответ был таков:

— Мы хотим умереть здесь…

И тогда Иосиф принял решение бежать. Постыдный его поступок был разгадан иудеями.

И теперь он стоял у сторожевой башни осажденной крепости Иотапаты, и слезы текли по его лицу. Позади сорок семь дней ожесточенной защиты. Никто не мог уличить его в трусости. А теперь душу его сковал страх: спастись любой ценой. Он видел, как римские воины во главе с трибуном Домицием Сабином уже взошли на крепостную стену, он видел у горных дорог кресты с распятыми иудеями. У римлян не было времени вколачивать гвозди во все конечности, поэтому некоторых кое-как привязывали веревками к столбам. Если казненный умирал, его тут же стаскивали, а на освободившееся место втаскивали новых пленников. Он видел, как иудеи несли кресты, как римляне заставляли их вбивать гвозди в руки своих товарищей. Иосиф видел, как стаи птиц кружились над умершими. Карканье черных воронов долетало до сторожевой башни. Доносились и голоса мучеников:

— Слушай, Израиль, Ягве, Бог наш, Ягве един!

Видя неминуемую гибель, Иосиф назначил богослужение. Со слезами на глазах он, Иосиф бен Маттафий, священник первой череды, стал читать молитву покаяния.

Кто-то негодующе крикнул:

— Да заткнись же ты! Сдохнем мы и без твоего благословения.

Ринулись смельчаки в последний бой. Недолго он длился, этот бой. Иосиф приоткрыл люк водопровода. Прелестная Сара Лашез отошла от стены и поманила Иосифа к себе:

— Все готово, мой господин.

Иосиф бен Маттафий с юной Сарой Лашез и отрядом в сорок человек, приближенных к нему, укрылся в цистерне городского водопровода. В убежище было достаточно и питьевой воды, и съестных припасов. Расчет был прост: переждать сумятицу и, улучив момент, бежать из осажденного города. Иосиф не верил в удачу: крепость оцеплена со всех сторон. В убежище было темно. Иосиф прижал к груди своей юную Сару, а затем слегка оттолкнул ее от себя:

— Иди…

Сара благополучно выбралась из засады. Она сказала римлянам, где прячутся остатки иудеев во главе со своим генералом Иосифом бен Маттафием. Но с нее все равно сорвали платье и отправили к пленницам, приговоренным на невольничий рынок.

— Сколько тебе лет? — спросил у Сары трибун Никанор по-арамейски.

— Четырнадцать, — ответила Сара.

— Я тебя, пожалуй, возьму к себе, — сказал трибун, рассматривая грудь и бедра юной красавицы.

— Только после нашего главнокомандующего Веспасиана. Он любит именно такие узкие бедра, — рассмеялся трибун Луцилий.

— Ладно, — пробурчал Никанор. — Можно и после Веспасиана.

Никанор подошел к цистерне и крикнул осажденным:

— Предлагаю сдаться. Обещаем пощадить.

— Мы скорее умрем, чем сдадимся, — отвечали иудеи. — Лучше умереть здесь, чем на кресте или на арене цирка.

— Даем вам один час на размышление. Потом выкурим вас оттуда.

Иосиф видел, как солдаты подтаскивали дрова и хворост. И тогда Иосиф бен Маттафий, иудейский священник первой череды, главнокомандующий иудейскими войсками, сказал:

— Великий грех самому лишать себя жизни. Будет меньше греха, если каждый убьет не себя, а товарища. — Иосиф достал из-за пояса игральные кости и предложил всем испытать свой жребий. На каждой из четырех костей были свои знаки. — Кому знак «шин», тот должен быть убит, а кому выпадет знак «гимель», тот должен убить товарища. Кто вытащит знак «нун», тот умрет в последнюю очередь.

— А знак «хэ» что будет означать? — спросил его друг и помощник Авраам Каула.

— Смерть, — ответил Иосиф.

Семь раз бросал кости Иосиф и семь раз ему выпадал знак "нун".

Без единого звука один за другим умирали соратники священника первой череды Иосифа бен Маттафия. Просили товарищей:

— Да не дрогнет твоя рука… — и негромкие слова молитвы. И благословляющий жест священника.

Когда в цистерне остались только двое — Иосиф и Авраам — и последний стал на колени и произнес слова молитвы, Иосиф бросил меч и направился к выходу.

— Убей же меня! — кричал Авраам вслед уходящему военачальнику.

Иосиф не ответил. Авраам вонзил кинжал в свое горло и резко повернул лезвие ножа. Не знал Авраам, да и никто не знал, что игральные кости Иосифа бен Маттафия, первосвященника первой череды и будущего историка Иосифа Флавия, были мечеными.

36

Проклятье тебе, Иосиф бен Маттафий, великий сын великого народа! Сам Бог Ягве покарает тебя и за предательство доверившихся тебе людей, и за юную Сару, и за глумление твое над верою иудейскою. И самое страшное, может быть, даже не в том, что ты так безжалостно предал, а в том, что ты всю жизнь гордился своим предательством: как же нашел ход в абсолютно безвыходном положении. Когда трибун Никанор швырнул тебя, закованного в цепи, к ногам главнокомандующего Веспасиана, молнией озарила твое сердце гениальная догадка, и ты сказал повелителю и палачу твоему:

— Вели, мой повелитель и владыка, облачить меня в отшельнические одежды, и я предскажу тебе твое будущее.

Веспасиан осушил бокал фалернского вина, надкусил зажаренного дрозда и расхохотался:

— Какой же смысл тебе, мой еврей, перед своей собственной смертью предсказывать мое будущее?

— Мое единственное предназначение в этой жизни — передать тебе то, что вложил в мой бедный разум великий наш Бог Ягве…

— Я так тебя понял, мой еврей, что ты имеешь ко мне поручение от самого Ягве. Клянусь Юпитером, но с этим господином мне не хотелось бы ссориться, пока мы не взяли Иерусалим.

И Веспасиан велел нарядить Иосифа в одежды отшельника.

— Вели удалить всех присутствующих, — тихо сказал Иосиф по-гречески. И когда в палатке они остались вдвоем, Иосиф сказал шепотом: — Еврейский народ, ты знаешь об этом, ждет Мессию. Фарисеи и саддуккеи говорят, что Мессия должен быть непременно евреем. А мне вчера Ягве сказал, что Мессия явится в облике римлянина. И этим Мессией будешь ты, Веспасиан. Ты будешь Владыкой и Богом Вселенной.

Как ни дерзок был Иосиф, Веспасиан, однако, не был удивлен: ему предсказание пришлось по душе.

— Я так понял тебя, мой еврей, Бог Ягве сказал тебе, что я буду императором. Когда это произойдет?

— Этого я не могу сказать. Но готов ходить в этих цепях, пока ты не станешь властелином всей земли. Мое сердце подсказывает: это случится не позже чем через три зимы.

— Ну что ж, мой еврей, ты мне нравишься. Но запомни, хитрая лиса, я тебя распну на кресте, если твое предсказание не сбудется. А теперь скажи мне, мой пророк, что ждет меня этой ночью?

— Тебя ждут радости плоти, покой и отдохновение, — быстро и уверенно сказал Иосиф.

— Да ты и впрямь пророк, мой еврей. Пойдем же, выберем ту, кто даст мне эти радости, покой и отдохновение…

Веспасиан сразу остановился у ног юной Сары. Девушка сидела на корточках, сложив на груди руки.

— Пусть встанет, — сказал Веспасиан по-латыни.

— Встань, Сара, — сказал Иосиф по-еврейски.

— Слушаю вас, мой господин, — отвечала Сара.

— Какая же аппетитная дроздиха! — захлопал в ладоши Веспасиан. И крикнул: — Фортуната, приведи мне эту Юнону в надлежащий вид. Я лопаюсь от счастья, мой еврей, какая же это прекрасная дроздиха! Веселитесь сегодня, солдаты мои, — крикнул он сопровождавшим его воинам, выбирайте себе женщин, а мой выбор уже завершен, и сам Ягве руководил мною. Не так ли, мой еврей? Значит, и боги подвластны страсти, мой еврей, у меня поджилки дрожат, когда я вижу ее узкие мраморные бедра. Скажи-ка ты ей, чтобы она не ревела. И скажи ей, что я дам ей десять сестерциев, если она будет весела и ласкова…

— Будь ласкова с владыкой нашим, Сара Лашез, — робко попросил Иосиф.

Сара улыбнулась и ушла с Фортунатой в свободную палатку.

Утром Веспасиан сказал Иосифу, которого привязали на цепь, как сторожевого пса у палатки главнокомандующего:

— Она прекраснее Дианы, лучше всех нимф, вместе взятых. Ты настоящий пророк, мой еврей!

37

Слава тебе, Иосиф бен Маттафий, великий сын великого народа, восставшего против язычников и против христиан восставшего, и против веры восточной, и против всех нравоучений восставшего!

Слава тебе, Единственный, чье терпение и мудрая изворотливость так легко соединились с высокомерием и непомерным честолюбием: все ты готов принести в жертву, лишь бы свою шкуру спасти и через все века пронести эту утоленную спасительность и дать тайный пример всем коленам еврейским, чтобы терпение всегда было начеку в творении всех дел праведных и всех бед неправедных, чтобы всегда все предавалось, когда есть на это нужда, предавались любовь, товарищество, мужество, отвага — все прочие добродетели, ибо все в этом подлунном мире изменчиво и двусмысленно, и никакой язычник никогда не постигнет эту великую диалектику иудейской веры, когда всякое «да» включает в себя миллионы «нет», когда радость плоти есть величайшая ступень к еще большей радости и когда последняя человеческая радость обращается по Божьему велению в последнюю беду, в крах, в пепел, в дуновение жаркого ветра в знойной пустыне, населенной лишь скорпионами и тарантулами.

Слава тебе, великий еврейский историк Иосиф Флавий, извлекший из своих предательств четверть века безбедной жизни в Риме, утопавший в роскоши, будучи приближенным первого доступа у трех римских императоров, и получивший для жизни своей жилище императора Веспасиана. Слава тебе, служившему великой Иудее, носившему в сердце высшую привязанность к Богу Ягве, во имя которого ты шел на грех, на отречение, на искупительство, на самоистязание, которое, может быть, иной раз было для тебя тяжелее креста и прочих пыток! Кто измерит твое страдание, когда возлюбленная твоя Сара Лашез стала любовницей ненасытного, алчного и ненавистного тебе Веспасиана, который, насытившись юной девой, сказал однажды:

— А я женю тебя на Саре.

И свадьба была сыграна по всем римским и иудейским канонам: и фата, и целование, и пир на весь мир, и брачное ложе, и ты, священник первой череды Иосиф бен Маттафий, закованный в цепи, оказался мужем солдатской блудницы Сары Лашез, чье тело осквернено было и проклято, а потому и твое тело через нее было осквернено и проклято, и Сара, понимая твои муки, целовала ночью твои цепи и горько плакала, причитая:

— Лиши меня жизни, мой господин. Или я лишу себя жизни, мой господин.

— Выкинь эти мысли из глупой своей головы, Сара, — сказал ты. — Что скажет наш Владыка и Бог, когда тебя не станет?

А Сара действительно нужна была Богу и Владыке, и всякий раз, когда все прочие наложницы, и пленницы, и свободные женщины надоедали Веспасиану, он говорил Иосифу:

— А пусть-ка сегодня, мой еврей, придет ко мне Сара…

И Сара одевала свои лучшие наряды и обувала свои стройные ноги в пахнущие благовониями сандалии, и просил ее Иосиф:

— Будь поласковее и понежнее, ласточка ты моя. От него зависит и наша жизнь, и жизнь всего еврейского народа.

И не мог натешиться прекрасной Сарой Веспасиан, и все повторял слова из рассказанной Сарой легенды:

— Прекрасная ты, возлюбленная моя, как Фирца, любезна, как Иерусалим, грозна, как полки со знаменами… Стан твой похож на пальму и груди твои — на виноградные гроздья. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее, и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблок.

И говорил еще Веспасиан мерзкие слова, от которых тошнило Сару:

— Аромат твой целебен, перестало пучить брюхо мое, а то пуще бури разыгрались ветры в моем животе, не знал, должно быть, великий царь Соломон, прекрасная еврейка моя, насколько целебен аромат твоей души…

А утром, сняв сандалии, Сара входила в жилище, где женой она была Иосифу, срывала с себя одежду и рвала ее в клочья, и следил за нею закованный в цепи бедный Иосиф и шептал:

— Сука. Блудница вавилонская…

38

— Я люблю тебя. Ты единственная моя. Ты спасла меня от дурной жизни. Я не боюсь смерти, потому что я люблю, единственная и великая моя.

— Это ты мой единственный и мой великий, — шептала Катрин. — Я знала, что ты прекрасен, но не знала, что настолько.

— Твоя грудь так тяжела, как ртуть, и так красива, и в этой предрассветной мгле твое тело так изящно, и так нежна ты. Не могу представить, что к твоим соскам могла прикасаться холодная кольчуга. Ненавижу все, что связано с войной: стрелы, пули, кольчуги, мечи, бомбы. Какое отвратительное слово — огнестрельное. Стрелять огнем. Металл и такая нежная кожа. Поклянись, что ты никогда не будешь стрелять огнем, никогда не будешь нечистой силой, черной вороной, ведьмой. Поклянись, что я тебя впервые увидел, впервые полюбил и еще, что ты никого не знала до меня…

— Я клянусь. Я никогда не любила. Я всю жизнь ждала тебя. Я создана для жизни с тобой. Только с тобой. И никогда, никогда, никогда не полюблю другого.

— И что не было у тебя никого.

— И что не было у меня никого. А теперь иди ко мне, мой единственный!

Ночью снова, как угорелый, вбежал Горбунов.

— Катрин, одевайся. Хозяин зовет.

— Какой хозяин? Скажи своему Хоботу, чтобы он убирался…

— Катрин, в твоем распоряжении шесть минут. Хобот не будет ждать. Он возьмет с собой не тебя, а Жанетту.

— Бегу! — крикнула Катрин из ванной, уже одетая. Она на ходу причесывалась. Подбежала ко мне, чтобы чмокнуть меня в щеку. Я отстранился. Она проговорила на отвратительном сленге: — Не пыли. Хобот есть Хобот. Встречай меня завтра.

Я видел, как она села в машину. Как рядом с нею пристроился хромой Горбунов. Я видел, как он обнял Катрин и целовал до тех пор, пока мне было видно из окна, как он это делает.

"Даже не с Хоботом, а с этим подонком", — подумал я.

Прошло много столетий с тех пор, как не стало ни Иосифа Флавия, ни Сары, ни Веспасиана. А что изменилось? Одна и та же наша общая душа катится по задворкам нечистот, и нет ей услады, покоя, мира.

39

Как только была напечатана первая часть моих очерков, посвященных Иосифу Флавию, меня немедленно разыскал Ксавий:

— Первый раз, когда я прочел очерк, я решил, что ты антимерлист и тебя надо немедленно убить. Второй раз, когда я прочел очерк, я пошел в синагогу и там мне сказали, что твоя статья — во славу Израиля! А в третий раз, когда я принялся за чтение, я понял: Иосиф Флавий — это я! Я тебе хотел открыть тайну, но установил после прочтения твоей работы, что ты ее знаешь.

Я женюсь на любовнице Прахова. Она ему изрядно поднадоела, и он решил ее сбагрить. А этой любовнице, Ксенией ее зовут, нужно прикрытие, и она охотно согласилась выйти за меня замуж. Я ее ненавижу, но вынужден жениться на ней…

— Но почему вынужден?

— Он меня уничтожит, если я не женюсь.

— А как это произошло?

— Он пригласил меня на ужин, а потом оставил с нею. Когда Прахов вышел, Ксения рассказала о своей трудной жизни. Мне стало жалко ее. Она жила в жарком Ранахстане, ее изнасиловал отчим, а потом едва не убили ссыльные чеченцы. "Неужто ничего светлого не было в вашей юности?" — спросил у нее я. — "Было, — ответила она. — Я до сих пор помню безбрежные дали и море тюльпанов. И еще я помню радугу, которая была в двух шагах от меня, и я прикасалась к ней рукой". А потом она спросила: "Ты умеешь разгадывать сны?" Я ответил: «Постараюсь». — "Во сне ко мне пришла подруга и сказала: “Я хочу улететь на небо, но у меня нет сил. Дай мне твои силы!” Я вынула из груди светло-розовый и даже голубоватый шар и отдала ей, и мне сразу стало легко, и утром я эту легкость ощутила, а все равно было какое-то беспокойство. Я рассказала сон маме, а она мне сразу: “Ты скоро умрешь”". Ксения заплакала и сквозь слезы: "Я с тех пор жду смерти". Мне стало ее жалко, и я обнял ее, и в это время зашел Прахов. Он, должно быть, ждал, когда Ксения меня обнимет или я обниму Ксению, потому что сразу закричал: "Отличная пара! Барбаев, подготовь все к свадьбе!" Барбаев незамедлительно появился в дверях, должно быть, он тоже ждал, а Ксения при них уже обняла меня, и я не знал, куда мне деваться…

— Но это же насилие? Может быть, ты любишь ее?

— О чем ты? — и у Ксавия на глазах блеснули слезы. — Я отправился в синагогу, и там мне сказали, что я вероотступник, но мне все равно надо жениться на Ксении, так как отношения с Праховым весьма полезны для всей еврейской общины.

Мне стало жалко Ксавия, а когда он ушел, я еще написал несколько страниц об Иосифе Флавии.

С некоторых пор я стал слышать голоса. Мне казалось, что какая-то часть звуков выходит из души моей, а какая-то таится в струящемся воздухе, и этот воздух, нежный и ласкающий, кружится надо мною и будто силится обрести материальную оболочку. Я озирался по сторонам: никого вокруг не было, а чей-то голос спорил со мною, задавал вопросы, а иной раз, точно откинувшись на спинку стула, долго рассказывал разные истории и никогда не требовал, чтобы я делал какие-то выводы. Иногда мне казалось, что я сам рассуждаю и заговариваюсь, но я себя перепроверял, и оказывалось, что губы мои плотно сомкнуты, а голос, нежный и чарующий, все равно кружился надо мною.

Вот и в тот день, когда я решился записать чужую речь на кассету, все началось с того, что «голос» стал рассказывать какие-то удивительные вещи о первом веке.

"Пройдет много столетий, — рассуждал “голос”, — и об Иосифе Флавии напишут, что он был льстивым и вероломным человеком, хвастливым, хитрым и неустойчивым в своих мнениях. Еще при жизни его обвинят в предательстве своего народа.

Его друг и противник, собрат по перу Юст из Тивериады, зная о неминуемой своей гибели, сказал Иосифу:

— Ты вероотступник. Ты предал Иудею, и Ягве накажет тебя.

Сколько ни пытался Иосиф убедить друга в том, что изменились времена, что, возможно, навсегда пала Иудея и что великий еврейский народ должен жить и бороться в тайных пластах мироздания, куда не сможет ступить нога завоевателя, Юст стоял на своем: Иосиф продал свой народ и не будет ему прощения в этом мире.

Пройдет много столетий, и об Иосифе Флавии будут говорить, что он совершил немыслимое, чудо: заполнил пробел между Старым и Новым Заветами, примирил эллинизм, иудаизм и народившееся новое верование — христианство. Создавая основы герменевтики как искусства толкования библейских текстов в их непосредственном преломлении через исторические факты, мифологические сюжеты, деяния великих людей и смертных, он учил пониманию, точнее, взаимопониманию между народами. В своей великой экзегетике он сумел приподняться до уровня общечеловеческих идеалов. Потому он впервые и стал называть себя человеком Вселенной. И его Псалм гражданина Вселенной вызовет гнев у иудеев. А этот Псалм впервые в иудействе, а не в христианстве преодолеет иудейскую ограниченность. Об этой мольбе Иосифа расскажут много веков спустя другие евреи.

Чтобы постичь Вселенной твоей многосложность

О Ягве! Расширь мне гортань.

Чтоб исповедать величие твоей Вселенной!

Внимайте, народы! Слушайте, о племена!

Не смейте копить, — сказал Ягве, — духа, на вас излитого.

Расточайте себя по гласу Господню,

Ибо я излюблю того, кто скуп,

И кто запирает сердце свое и богатство,

От него отвращу свой лик.

Сорвись с якоря своего, — говорит Ягве, —

Не тороплю тех, кто в гавани илом зарос.

Мерзки мне те, кто гниет среди смрада безделья.

Я дал человеку бедра, чтобы нести его над землей,

И ноги для бега,

Чтобы он не стоял, как дерево, на своих корнях.

Ибо дерево имеет одну только пищу,

Человек же питается всем,

Что создано мною под небесами.

Дерево знает всегда лишь подобие свое,

Но у человека есть глаза, чтобы вбирать в себя чуждое ему.

И у него есть кожа, чтобы осязать и вкушать иное.

Славьте Бога и расточайте себя над землями.

Славьте Бога и не щадите себя над морями.

Раб тот, кто к одной стране привязал себя!

Не Сионом зовется царство, которое вам обещал я:

Имя его — Вселенная.

И выскажет общее мнение иудеев писатель тех дней Юст из Тивериады:

— Всякий, кто нарушит закон Моисеев, смерти подлежит. Всякий, кто будет служить римлянам и другим язычникам, заслуживает смерти.

И будет распят римлянами Юст из Тивериады, и увидит его на кресте Иосиф бен Маттафий, и кинется он к ногам полководца и сына императора Тита Клавдия: “Спаси его. Сними с креста моего друга”. И снят был с креста писатель Юст из Тивериады. Семь дней и семь ночей не отходили от него врачи: вылечили иудея. И проживет Юст из Тивериады долгую жизнь, и напишет уже после смерти иудейского царя Агриппы II, то есть после 101 года по Р.X., свое знаменитое сочинение “Венец иудейских царей”. Будет спорить со своим спасителем до конца дней своих, и рассудит их спор Время!"

40

И все-таки странные повторения иной раз прокатываются по миру. В Заокеании развил бурную деятельность Джордж Рум, создал свое учение о Новой Вселенной, или о Мире без границ и насилия.

— Какая же дикость! Целые государства, нации, народы заняты тем, что многие годы готовятся к тому, чтобы лучше убивать друг друга: изобретают новые пушки, новое оружие массового уничтожения, новые способы осквернения не только чужой земли, но и своей. Ни в какие древние времена народы не лишались до такой степени разума, как в наши дни цивилизованного господства сильных мира сего.

То, к чему призывал Иосиф Флавий, Джордж Рум стал осуществлять!

— А вдруг это новая ложь, чтобы еще больше закабалить народы?

— Нет, это истинное учение, — ответил мне Ксавий.

— Но это же на грани фантастики? Легенда!

— Некоторые легенды живут и властвуют тысячелетия.

41

Великий иудей, исследователь еврейского духа, Лион Фейхтвангер вложит в уста бескомпромиссного Юста из Тивериады такие слова:

— Истина не может быть приподнесена людям без примеси лжи. Истина тогда захватывает народы, когда она соединена с легендой. То, что рассказывают христиане о своем Мессии, полно противоречий. Действительность — это только сырой материал, мало доступный человеческому восприятию. Она становится пригодной, лишь когда перерабатывается в легенду. Если какая-нибудь истина хочет жить, она должна быть сплавлена с ложью.

— И это говорите мне вы, Юст! — воскликнет разгневанный Иосиф.

— Не притворяйтесь! Разве я говорю о компромиссах? Чистая, абсолютная истина невыносима, никто не обладает ею, да она и не стоит того, чтобы к ней стремиться, она нечеловечна, она не заслуживает познания. Но у каждого своя собственная правда, и каждый знает точно, в чем его правда, ибо она имеет четкие очертания и едина. Вы, Иосиф, стали одновременно и политиком, и писателем, следовательно, вы одновременно должны защищать и ложь, и правду. Истины, которые политик сегодня претворяет в дела, — это истины, которые писатель возвестил вчера или третьего дня. А истины, которые писатель возвестит сегодня, будут завтра или послезавтра претворены политиком в жизнь. Политик работает с самым неблагодарным и недостойным материалом. Ему приходится, бедняге, сочетать свою истину не только с ложью, но и с глупостью масс. Поэтому все, что он делает, ненадежно, обречено на гибель. У писателя больше шансов. Он способен управлять собственным непостоянством своего обманчивого «я», но эту его субъективную правду он может, по крайней мере, чистой вынести на свет, ему даже дана некоторая надежда на то, что эта истина постепенно превратится в постоянную, хотя бы в силу давности, ибо если человек действия непременно экспериментирует над теоретической правдой писателя, то имеется некоторая надежда, что когда-нибудь при благоприятных обстоятельствах действительность все же подчинится этой теории. Деяния проходят, легенды остаются. А легенды создают новые миры.

42

Так уж случилось, что Заокеанию, Каледонию и Шакалию тоже охватил референдумовый бум. Джордж Рум, объединившись с индо-каледонским проповедником Мули-Мули, сумел поставить на службу Вселенского Референдума все демократические и недемократические движения, все религиозные верования, секты и направления. Поскольку всем организаторам Вселенского Референдума гарантировалось продление жизни и благополучное прирайение (термин возник в период этой избирательной кампании и означает «приземление» в раю. Согласно учению Мули-Мули отправка в рай будет производиться исключительно по воздуху) на том свете, многие богатые люди выделили немало средств на пропаганду и подготовку этого грандиозного мероприятия. Когда материалы Вселенского Референдума стали печататься в нашей стране и на всех перекрестках, в очередях, в троллейбусах, в общественных туалетах, на рынках и на площадях обсуждали условия и содержание Референдума, я не мог открыто возмущаться нелепой постановкой всего лишь одного вопроса, который содержался в бюллетене. Вопрос звучал так:

ГОТОВЫ ЛИ ВЫ ПРИЗНАТЬ ВСЕЛЕННУЮ СВОИМ ЕДИНСТВЕННЫМ ДОМОМ, А ЭКСДЕРМАЦИЮ — ЕДИНСТВЕННЫМ УСЛОВИЕМ РОЖДЕНИЯ НОВОГО МЫШЛЕНИЯ И НОВОГО ОБРАЗА ЖИЗНИ?

Споры шли по таким вехам: одни считали, что нельзя объединять в одном вопросе несколько вопросов. Другие утверждали, что только таким способом можно добиться однозначных ответов. На то и Референдум: надо ответить «да» или «нет» по существу, а размазывать можно и сто лет, но это уже будет не референдум, а дискуссия. Конечно же, появились и крупные толкователи этой великой затеи. Они ставили каверзные (на засыпку!) сомнения: а не кажется ли вам, что такая поляризация, когда на одном конце все народы, весь мир, а на другом — одна единственная особь, мученик, жертвоприноситель, неоправданна, слишком неравные величины на мудрых весах Референдума. Но и эти сомнения рассыпались в прах выдающимися философами всех народов. Они утверждали: в мире два космоса, первый — это мироздание, а второй, не меньший по своим размерам, — человек! Поэтому на весах Выбора оказались равнозначные величины, и если вопрос придумал махатма Мули-Мули, то это лишний раз подтверждает его гениальность. Были и другие доводы некоторых богословов. Почему оба вопроса даны как бы в одном? Да потому, что Христос открыл нам новый мир своей мученической смертью, он один положил границы Нового Бытия. Было бы кощунственно даже ставить такие вопросы: "А если бы Христос не пошел на крест, если бы он как-то поладил с Пилатом, то что бы тогда произошло? Был бы мир таким замечательным, каков есть сегодня, или он исчез бы в преисподней навсегда и безвозвратно?"

Богословы рассказывали и о том, что во всех уголках земного шара выдвигаются кандидаты на мученичество, что везде идет самый тщательный отбор и повсюду обеспечивается абсолютная чистота регистрации претендентов с учетом, разумеется, всех пожеланий и доброй воли избирателей. Когда в Каледонии, в штате Маруся, были неправильно зарегистрированы три негра, четыре гомосексуалиста и шесть наркоманов, избиратели потребовали пересмотра списочного состава, доказывая, что наркоманы, гомики и негры не могут соседствовать, так как здесь заложено некоторое безнравственное начало, которое уже на самом кресте может вылиться в большие и малые неприятности.

Фотографии некоторых кандидатов, в том числе и моя, широко и щедро печатались в разных изданиях. Ко мне являлись разные специалисты, должно быть, высокого класса, наши и зарубежные, с кинокамерами, фотоаппаратами, видеоустройствами, они снимали меня при разном освещении и в разных позах, и я никогда не думал, что можно создать столь примечательные образцы подлинной живописи, подлинного искусства в изображении тела, лица, движений.

Когда Анна Дмитриевна увидела эти снимки в иллюстрированных журналах, она сначала упала в обморок, потом, наверное, на какое-то время лишившись рассудка, причитала:

— Это он?! Да как же я могла только помыслить о том, чтобы Он был рядом!

Любаша и Шурочка по телефону сказали мне:

— В руках у нас снимки с Божественным нашим Знакомым… — они говорили так искренне, так заискивающе и так многообещающе, и в их словах была только одна надежда: хоть разочек увидеться до эксдермации!

Ксавий и Приблудкин написали мне длинные письма с предвосхищением того, что я обозначу своим САМОРАСПЯТИЕМ, они так и написали — новую эпоху в развитии человечества. Приблудкин называл меня на «Вы», точно мы никогда с ним не пили на брудершафт.

Я получал письма из Заокеании, Шакалии, Каледонии, Марихуании и Ново-Муарии. Поражали меня десятки писем с приложенными к ним открытками совершенно замечательных девиц, предлагавших мне руку и сердце, разумеется, на тот период, когда еще не будет совершена эксдермация.

Банкиры и промышленники, торговцы наркотиками и пенсионеры, рэкетиры и ассенизаторы, богатые вдовы и крупные военачальники предлагали мне за один автограф по нескольку тысяч инвалютных рублей. Некоторые испрашивали разрешения прислать мне мебель и посуду, ковры и шубы, люстры и спиртные напитки, зубные щетки и лучшие средства от клопов и моли, тракторы и карнизы для гардин, швейные машинки и лабрадорский мрамор, сухофрукты и олифу, гамаши и дверные петли, саженцы яблонь и лучшие сорта новомуарских кроликов. Когда Саша Кончиков посетил меня, дальше порога он не пожелал пройти, а так, свернувшись калачиком, у дверей прилег, и в такой неудобной позе читал самые разные предложения. Прочтя эти предложения, Саша Кончиков воскликнул:

— А что, блин, пусть высылают, сволочи, лучшие в мире спиртные напитки. Только шампанское пусть себе оставят, а нам чего-нибудь покрепче — посольскую водочку, виски, коньячок… Напиши им, Степан Николаевич…

— Если я напишу, то это будет моим знаком согласия, моим окончательным решением, что я согласен на эксдермацию…

— Значит, покупка! Мы тебе коньячок, а ты нам свою шкуру?! А ху-хо не хо-хо!!! Дай стаканчик, Степан Николаевич, у меня керосинчик в сумке! Не соглашайся! Пусть своих выставляют! А мы и без их экс-дерьмации проживем! Не соглашайся, говорю! — кричал он, наливая второй стакан.

— Послушай, дорогой, а может быть, ты бы согласился, ну, вместо меня?… — пошутил я.

— Господь с вами, Степан Николаевич, вы что? У меня же не десять шкур, одна-оденешенька!

— Но у меня тоже не десять…

— Вы совсем другое. Вон какие фотографии у вас. Весь мир знает. Вам уже и отступного давать нельзя!

— Но ты подумай, а я тебе помогу… — сказал я. Сашка испуганно поглядел на меня: в своем ли я уме, чтобы ему, простому человеку, по добровольности своей ошкуриваться?! Он в одно мгновение собрал свои вещички и убежал прочь.

43

А события развивались с бешеной скоростью. Рядом с моей обителью за два дня и три ночи отстроили Приемный Зал. Барбаев пояснил мне, что в этом зале я буду принимать делегации и очень редко — частных, высокопоставленных лиц. Надо отдать должное патриотическим чувствам Прахова — первая делегация состояла из отечественного сброда. Возглавлял ее Агенобарбов, которого назначили по совместительству и Председателем садомазохистско-этических проблем проведения Вселенского Референдума. Он был одет в джинсовый костюм и на нем была яркая рубашка с надписью: "Как вы ответите на вопрос Референдума, так и будете жить".

— Мы создадим новую культуру, новую мораль и новый язык! — рассказывал Агенобарбов. — Катарсиса в театре будет столько, что трудно будет пройти к своему месту. Мы создадим новый катарсис. Он будет на шестьдесят процентов из металла, но это будет не рядовая колючая проволока, это будет развернутый во всю длину терновый венок Спасителя. С помощью освещения мы сможем сделать его невидимым. Люди будут накалываться на иглы легко и свободно. Мы учредим должность «толкателей» — они будут расшибать «пробки», нанизывая туповатых и трусливых на острые иглы. Поскольку польется кровь, мы сделаем трубоводные газгольдеры, мы так их назвали, и на это, поверьте, есть у нас основания, которые остаются, так сказать, секретом фирмы. Сейчас Степан Николаевич не может нам рассказать о себе, но, когда окажется в своем роковом состоянии и вся Вселенная сделает ему знак: "Крепитесь, наш Спаситель!" — он скажет свое последнее и великое слово. Это будет слово о переходе в новый паразитарный оазис всего человечества!

Вы у меня спросите, почему порочный человек, каким был Иосиф Флавий, выразил впервые эту великую космогоническую идею о Новом Мироздании? Отвечу: он выразил ее, как противоречие, как загадку века. Господу было угодно именно в его порочные, но жаждущие очищения уста вложить эту великую истину!

Если человечество ничему не научилось за последние две тысячи лет… — он еще долго говорил, а я думал о своем, впрочем, я как бы спорил с Агенобарбовым, и он понимал это…

44

Если человечество ничему не научилось за последние две тысячи лет, — протестовало мое самосознание, а протестуя, проклинало Агенобарбовых и рассуждало примерно так: если способы паразитирования, как и способы непаразитирования, остались неизменными, если мужчины и женщины на протяжении всех двадцати последних столетий были безудержно бестолковыми, если ими двигал примитивный набор приемов обладания, потребления и поиска смысла жизни, — то я, как конечный продукт регрессирующего развития, несу на себе всю запутанную завершенность бытия. Оказавшись на сквозняке, берущем начало из бездны первого столетия, на сквозняке с холодными и мрачными завихрениями, с дождем и морозной бездыханностью, с грозами и метелями, на сквозняке с виселицами всех Возрождений, с кострами всех Ренессансов, с пыточными камерами всех Прогрессов, с авторитарной ложью всех Демократий, с человеконенавистничеством всех Гуманизмов, — так вот, оказавшись на таком сквозняке, я, как брошенная в морскую пучину щепка, переходил из одного состояния в другое: бился о камни, расшибался вдребезги, в изнеможении отлеживался на блеклых берегах отчаяния, тоски и безнадежности.

Сквозняки всегда дурно действовали на меня. Я заболевал, и мои обмороки стимулировались какой-нибудь огнедышащей ангиной или самым обыкновенным гриппом.

Но даже будучи больным, будучи растянутым и растасканным по разным векам, квартирам, авторитарным режимам, по разным угрозам и возможностям побывать на самых изысканных эшафотах, будучи невменяемым, ничего не соображая и ни во что не веря, я помнил только одно: во что бы то ни стало надо сберечь свою доминанту, то есть ту свою единственную линию, которая никогда не могла покривить душой, которая вела к Богу.

Если я и хитрил, и юлил, и выбирал неправые средства, и лгал, и малодушничал, то это, как мне казалось, я делал лишь по одной причине: не предать себя, сохранить свою душу в чистоте и невиновности. Я не понимал, что оболганная душа не может спасти себя в той чистоте, в какой она ранее соединялась с высоким и прекрасным, что есть в этом мире. Я был уже тогда мертв, когда хитрил и малодушничал, я уже тогда был приговорен навсегда. И мне не выпутаться. Ни за что не выпутаться. И зная всю эту свою безысходность, я все же выбирал все новые и новые кривые пути, продолжая все глубже и глубже погружаться в трясину дьявольских интриг, неправедных ходов и увлекательных обманов и авантюр.

Мне пришла в голову мысль: мною движет вовсе не какая-то глубинная идея, а суетный инстинкт самосохранения: Спастись! Выжить! Еще немного побыть на этой прекрасной земле! Еще раз насладиться встречами, надеждами, удачами, ожиданиями! Да, ждать и верить! Верить и ждать! Хотя ждать уже нечего! Хотя все уже давно ясно! Но мне никак не хочется этой ясности! Никак не хочется правды о себе! Не хочется потому, что моя правда — ложь! Она, эта ложь или правда, один черт, страшна своей безысходностью: я жив, но я уже мертв!

45

Я понимал: мне бороться с Системой, да еще при ее поддержке всеми сильными всех миров, — бесполезно! Каждое мое движение, каждый вздох, каждую мою мысль просчитывают государства, разведки и контрразведки, правоохранительные и правонаступательные органы. Даже не сетью шпионов и доносчиков я был окаймлен, а каким-то ковровым изделием ручной работы, куда вплетены были секретные сотрудники в такой слитности друг с другом, что им и пошевелиться нельзя было, так как при каждом повороте трещал весь ковер, ибо всем надо было поворачиваться одновременно, поэтому я подозрительно глядел на ковры, которыми был увешан Приемный Зал, я даже иногда, когда был в особенно хорошем настроении, брал палку и дубасил этих доносчиков, вплетенных в ковровые изделия, и пыль шла от них, и вздохи радости выходили наружу у тех, в кого я не попадал своим примитивным оружием.

Однажды меня Барбаев предупредил, чтобы я не безобразничал и не дубасил шпионскую, то есть ковровую сеть, и я плюнул на это бестолковое занятие: пусть следят! Пусть доносят! Единственное, о чем я стал потихоньку мечтать, так это о том, чтобы какую-нибудь ценную вещичку переправить Топазику — не для игры, а для обеспечения его несветлого будущего. И однажды, когда погас свет, я сунул три золотые ложки в карман и на следующий день отправился к Анне. Я отдал, непосредственно в розовые ручки вложил три золотые ложечки. "Беды бы не было", — сказала Анна, а я ответил, что все сделано чисто. Но не тут-то было! Стоило мне возвратиться, как на пороге меня встретил Барбаев:

— А ложечки напрасно взяли, — сказал он. — Нехорошо брать чужое. Пока Референдум не прошел, все принадлежит частным лицам и частным государствам.

— Хорошо, я верну ложечки, — ответил я грубо. — Сволочь вы, Барбаев!

— Не надо возвращать, — ответил управляющий. — Ложечки уже на месте. На этот раз мы не сняли шкуру с вашего Топазика, поскольку он по неразумению принял краденое, но а повторится еще раз — определенно снимем…

Господи, как же я хотел его убить, этого проклятого Барбаева, но я сдержался и только спросил:

— У вас-то самого дети есть?

— Есть, и немало, — ответил Барбаев. — У нас, у мусульман, не возбраняется многоженство и приветствуется многодетность. Немножко погодя вся планета будет занята мусульманами, поэтому надо нам стараться. Я чту заповеди: у меня детей столько, что на них бы не хватило ложек во всем государстве, если бы я их крал, как вы, дорогой мой. Я больше двух раз никогда не был с одной женщиной. Мужчина должен делом заниматься, а не получать удовольствие. У меня детей столько, сколько в сорока годах дней, если их умножить на четыре.

— Что же у вас каждый день было по четыре женщины?

— Иногда больше, мой дорогой. У хорошего мужчины всегда много дел, и он всегда найдет время для хороших женщин.

— Вы это называете делом?

— Те, кто считает это бездельем, уходят от ответственности.

— Вы хотите сказать, что обеспечили и тех своих детей, о существовании которых вы даже не знаете?

— Почему не знаю? Я все знаю. Все мои дети живут в хороших семьях, потому что у меня счастливая рука. Все женщины, которые были со мной, удачно выходили замуж…

— С вашей легкой руки?

— Не легкой, а счастливой, — обиделся Барбаев. — Я человек счастливый, потому что умру со своей кожей, а не как последняя собака, ободранная и распятая. Я счастливый потому, что я слушаю Бога. Сказать вам, какая у вас основная ошибка в жизни?

— Скажите.

— Вы хотите поступать в жизни, как этого хотели и хотят лучшие из людей, не так ли?

— Пожалуй.

— А надо поступать, как поступил бы ваш Бог Христос.

— Смиренно ждать смерти?

— Если Бог так поступал, то и вам надо покориться, а не искать всякие ходы, чтобы обмануть и Бога, и хороших людей.

Барбаев ушел, а я думал над тем, какова же цена этической истине, если она одинаково звучит и в устах праведника, и в устах мерзавца!

Мне снилось, будто я слеп. Будто вожу рукой по столетиям. И в каждом своя прекрасная женщина — Зила или Катрин, Друзилла или Летона.

Моя рука вбирает в себя чужое, не принадлежащее мне тепло. У каждого столетия своя теплота, свой вкус, своя доброта, свои Боги. Я скольжу по столетиям, лечу в бездну, подымаюсь на вершину последующих тысячелетий — и мучительная боль в глазном яблоке, я вижу реки крови, моря слез вижу, миллионы распятий. Господи, во имя чего?!

Во имя чего хрустально чистые детские глаза, нежные и счастливые, должны непременно померкнуть, обратиться в прах?! Мой бедный Топазик! Моя попытка хоть как-то тебе помочь не увенчалась успехом. Нынешние дети все приговорены, как мой Топазик! Неужели весь этот беснующийся народ, жаждущий этого заболтанного Референдума (на кой черт он им сдался, спрашивается!), — так вот неужели этот беспечно шумливый народ не понимает, что его оболванивают, околпачивают, одурачивают, оплевывают, объегоривают?!

А эти-то жирные толстосумы! Неужели они не понимают, что все их изобретения, все их прогрессы, все их добычи и обманы — все ведет их самих к неминуемой гибели?!

— Не всякий вопрос должен ставить перед собой смертный! — шепчет мне Катрин.

— Не гневи Бога гордыней своей! — говорит Друзилла.

— Поступай, как Бог, — поучает Барбаев.

— Ты человек, и научись довольствоваться малым, ничтожно малым, — убеждает меня Зила.

А я не хочу довольствоваться малым.

Не хочу молчать.

Не хочу…

Пусть уж лучше будет смерть…

Я чувствую: моя жизнь, и прошлая и нынешняя, есть слабое, ворчливое, шумливое, упрямое сопротивление. Я сопротивляюсь и тем, кто мне желает добра, потому что мое сопротивление соединено с неверием. Я отчаянно упираюсь, когда мелкие бесы тащат меня в бездну своих грязных делишек. Я упорствую, когда умом сознаю, что не надо упорствовать. Я нахожусь в постоянном противоборстве с самим собой. Вспомнил: кажется, слово «сатана» означает сопротивление. Сатана есть противник Богу. Но сатана есть и ангел, хотя и падший. Он наделен красотой и очарованием ангела. По самой природе цель сатаны — разрушить все Божье. Антихрист — это другое. Это фигура, воплощающая в себе зло. Носитель зла. Сатана исходит из «высшей» справедливости, поэтому ему нужны революции, демонстрации, митинги, армии «праведников» — тех непокорных, которые опьянены возможностью ликовать от своей причастности ко всему сатанинскому. Я вдруг ощутил и себя, и всех, кого я знал, — воинами сатаны… И поразительная мысль: воинов — тьма, а истинных побед — кот наплакал! Но так было всегда! Рим победил все империи, но не мог совладать с горсткой христиан! Эта горстка истинных праведников одержала победу над Римской империей!

Ошибку совершают те, кто ограничивает действия сатаны прямыми убийствами, морами, предательствами, доносами. Истинный сатана не опускается до низменных форм Бытия — это удел тьмы бесов, дьяволов и прочих нечистых сил. Падший ангел, который и есть сатана, предстает в восхитительных одеждах "правды и справедливости, смелости и откровения, гордости и парения, любви и щедрости, щемящей тоски и дерзости". Потому и распахнуты для него двери наших душ! Войдя в душу каждого из нас, сатана творит вероотступничество, создает противоборство тем Божьим началам, которые живут в каждом человеке. Полем битвы становится душа человечества. Я несколько раз видел, как миллионы людей по мановению сатаны меняли государственное мировоззрение, отказывались от тех идолов, которых они ранее чтили и славили! Я и теперь ощущал то, что прежние идолы рухнули, а новые еще не устоялись, идет вселенская борьба сатанинских сил за отбор идолов, потому и нужны эксдермации, оголтелые шабаши, кровопролитные войны под знаком утверждения справедливости, правды, национального самосознания, высших общечеловеческих ценностей.

Я вдруг ощутил, что во мне сатанинское никогда не призывает к злу, оно, маскируясь в добрые и лучезарные одежды, зовет к высшим гуманистическим идеалам, а на поверку — дьявольское сопротивление истинной Божьей глубине, истинной чистоте и истинным добрым побуждениям. Предстоящая казнь обострила мое видение, мою способность отделять правду от лжи, Христовое — от лжехристового. Но различать, оказалось, совсем недостаточно, чтобы поступать по-Божьи. Меня ужаснуло то, что, на мой взгляд, так часто бывает, логика поведения Христа — это путь к гибели, скорбный путь! Это смерть самого дорогого в твоей жизни. Силы зла знают, как держать в своих лапах смертную душу! В сатанинском воинстве идет постоянная борьба за первенство. Бесы состязаются меж собой и отчаянно враждуют. Я думаю. Ощущаю, как уступаю сатане. Отчаянно спорю с ним:

Он. Если бы Бог был добр, он не позволил бы погибнуть твоему Топазику, который ни в чем не повинен…

Я. Топазик жив, и он будет жить.

Он. Нет, он не будет жить. Если ты пойдешь со мною, он, может быть, еще не умрет. Когда подрастет, он станет моим воином.

Я. Ни за что!

Он. Значит, для тебя его смерть лучше, чем его славная жизнь. Пусть же вырастет и узнает все радости хорошего человека. Пусть полюбит прекрасную девушку, вступит с нею в брак и понесет славное бремя рождения и воспитания детей. Разве ты этого не хочешь? Разве тебе недостаточно твоих бед, когда ты лишен был всего — счастья любви, счастья отцовства, счастья истинного гражданства. Ты не согласен со мною?

Я. Я не могу принять тебя из принципа. Я душой, нутром сознаю, что все сатанинское — это плохо…

Он. А умом?

Я. А ум соглашается с твоими доводами. Но тут действуют принципы: Бог учит — живи, как подсказывают тебе сердце и вера.

Он. Но это же дичайшая отсталость. Все новейшие философские системы ратуют за мышление, сознательную жизнь, за высший Космический разум, наконец, считая, что любой цивилизованный человек пользуется доводами ума, а не знахарства и шарлатанства. Неужели ты оправдываешь те миллионы кровавых казней и репрессий, которые совершались на основании предчувствий, классовой интуиции и подвигались чувством ненависти одних социальных сил к другим?! Неужели ты пожертвуешь своим Топазиком, чтобы спасти так называемые Божьи принципы?

Я. Даже не знаю, что ответить. Но скорее склоняюсь к тому, чтобы во что бы то ни стало спасти ребенка.

Он. Значит, ты еще и раздумываешь?! Какова же при этом цена твоего Божьего чувства, если ты не готов защитить слабое и невинное дитя? А как же с твоей слюнтяйской идеей о том, что для тебя слезинка ребенка дороже всех технических прогрессов?…

Я. Это не моя идея.

Он. Ну да, это идея твоего любимого каторжника, эпилептика и сластолюбца. Думаешь, он бы пожертвовал своей жизнью во имя спасения одного несчастного Топазика?

Я. Непременно.

Он. Тогда жертвуй и ты…

46

Звонил сам Прахов. Сказал, что будет международная делегация и чтобы я был на высоте.

Предупредил:

— Иначе из шкурки Топазика мы сделаем чехольчик для пасхальных яиц. Отличный сувенир для победителей Референдума, — и расхохотался. А потом добавил: — Я, конечно, шучу, на детях мы не будем отыгрываться. Дети — наше будущее. Сам факт, что у тебя такая милосердная привязанность, делает нам честь. Нам нужны люди с чистыми помыслами. Я чту людей искренних. Неважно, если они иной раз и ошибаются. Искренность — это озон нашей идеологии. Я бы вообще всех неискренних людей… — он так и не сказал, чтобы он сделал с неискренними, наверное, я так подумал, ничего хорошего, а он тяжело вздохнул и пожаловался: — Мне сейчас так тяжело, как никогда. Все меня подводят, даже родной сын. Я раньше его прикрывал, а теперь — просто не в состоянии. Когда на чаше весов государство и твой отпрыск, я обязан выбрать интересы государства. Государство и народ превыше всего! Я понимаю муки Петра Первого. И все-таки он решился. Казнил Алексея. Историю надо знать. Она наш учитель.

— Ваш сын любит вас, — не удержался я от противостояния.

— Любовь, которая мешает оздоровлению нации, — преступна! Я клятву давал, я присягал перед знаменем — интересы народа для меня выше моих личных! Чтобы обновить общество, нужны энергия и мужество самоотречения. Надо все сделать, чтобы накормить народ и дать ему хотя бы сто граммов масла в месяц! Это наша первоочередная задача. Мы будем учиться торговать, хотя и нечем у нас торговать. Мы будем учиться создавать изобилие из ничего, хотя бы для этого пришлось снять не по семь, а по четырнадцать шкур! Некоторые умники пытаются строить другую, антинародную политику, внося смуту в национальные отношения. Не дадим! Нам пока что все равно, кто какую демократию отстаивает. А завтра уже будет не все равно. И мы тогда призовем господ-демократов к суровой и последней ответственности! Когда я так говорю, мне иногда замечают: "Не надо запугивать!" А я не запугиваю. Я искренен. Искренность — озон нашей души! Как ты считаешь, Сечкин?

Я ничего ему не ответил. Я вообще в последние дни молчу. Барбаев говорит, что это лучшая из форм моего поведения. Я сижу в высоком кресле и сверху вниз гляжу на бестолковых людишек, которые норовят притронуться к моим ногам, к моему телу, к одежде. Я не снисхожу до такого рода фамильярностей. Я молчу. И как утверждает Мули-Мули: молчание — это высшее выражение божественных мыслей.

Делегация, о которой говорил Прахов, была сборной: здесь были представители всех главных шести держав, являющихся, как установлено Организацией Национальных Объединений, победителями в подготовке Вселенского Референдума.

На этот раз в качестве гида делегацию сопровождал философ Литургиев. Мне было интересно слушать, как он отчаянно врет и как с ученым видом рассказывает собравшимся об уникальном явлении, которое обнаружилось в его Отечестве.

Он говорил:

— В мире у человечества было зафиксировано две дороги: одна дорога к рабству, вторая — в никуда, а сегодня обозначилась третья магистраль, по которой, думается, пойдут все народы, — это дорога к всеединству! Первые две дороги, как известно, дороги конформизма и ненависти, к ней ведут тропы злобности и насилия, коварства и демагогии!

Наш Референдум опрокидывает две первые дороги, а вместе с ними и то насилие, и ту ненависть, которые они порождали. Наши великие философы обосновали причины, которые стимулировали людей, народы, государства и целые архипелаги социальных общностей идти по тропам зла и насилия.

Человеческая природа такова, что люди гораздо легче приходят к согласию на основе негативной программы — будь то ненависть к врагу или зависть к преуспевающим соседям. Мы и они, свои и чужие — на этих противопоставлениях подогревается групповое сознание, объединяющее людей, готовых к действию. И всякий лидер, ищущий не просто политической поддержки, а безоговорочной преданности масс, сознательно использует это в своих интересах. Образ врага — внутреннего, такого, как евреи или кулаки, или внешнего — является непременным соседством в арсенале всякого диктатора.

То, что в Шакалии врагами были объявлены евреи (пока их место не заняли плутократы), было выражением ложно-демократической направленности. Дело в том, что в Шакалии евреи воспринимались как представители капитализма, так как традиционная неприязнь широких слоев населения к коммерции сделала эту область доступной для евреев, лишенных возможности выбирать более престижные занятия. История эта стара как мир: представителей чужой расы допускают только к наименее престижным профессиям и за это начинают ненавидеть их еще больше. Но то, что антисемитизм в Шакалии восходит к одному корню, — факт исключительно важный для понимания событий, происходящих в этой стране. И этого, как правило, не замечают иностранные комментаторы.

Я повторяю еще раз, названные мною закономерности открыты вашими же учеными, поэтому не моя вина, что вы их не приняли и ждете непременно новых ответов и от меня, и от Степана Николаевича Сечкина. Кстати, я здесь, как я уже заметил, излагаю не свою теоретическую программу, а программу Степана Сечкина, освещенную научными указаниями профессора Прахова. Николай Ильич Прахов — наш выдающийся ученый, он это никогда не подчеркивает, поскольку всецело занят политической деятельностью.

Так вот, я продолжу свою мысль. Итак, три дороги — дорога к рабству, дорога в никуда и дорога к всеединству. Странная троица, скажете вы! Отвечу: странная. Но представлять себе новый путь, как совершенно обособленный от двух предшествующих, было бы новой утопией, новым обманом народов. Когда мы говорим о триединстве, мы непременно имеем в виду и единосущность, то есть это не три цветка, составляющие один букет, а скорее три молекулы (две водорода и одна кислорода), составляющие органические единства воды, пива, соков и многих других жидкостей разбавленного и неразбавленного типа. И здесь возникает любопытная проблема, которую Степан Сечкин называет проблемой неслиянности (сроду я ничего не говорил, даже слова такого не знал!). Он ссылается на ряд великих открытий по этому вопросу и утверждает неслиянность, то есть относительную независимость каждой из названных дорог. Он не одинок в своих утверждениях. Наши философы, следуя его теоретическим разработкам, отмечают, что парадоксальность названного триединства и единосущности могла быть снята, если бы можно было предположить, что единый Бог может попеременно приобретать облик Отца, Сына и Святого Духа. Это означало бы «слиянность» Ипостасей. Такая точка зрения была осуждена в свое время как ересь модализма (по которой единый Бог может в зависимости от обстоятельств изменять свой модус, образ бытия). Поэтому учение о Троице решительно исключает такую возможность. Все три Ипостаси существуют одновременно и всегда, при этом они качественно различны и не могут заменять друг друга или сводиться друг к другу. Это как бы другая сторона все той же неслиянности. Прекрасно понимая неуместность такого термина, как работа, все же рискну сказать, что каждое Лицо Троицы выполняет свою работу, не свойственную другим лицам.

Чтобы придать наглядность этому утверждению, можно привести такие примеры.

В Иисусовой молитве "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго" верующий просит Христа помиловать его, поскольку именно Христос, по Символу веры, будет судить живых и мертвых. Аналогичное обращение к Святому Духу или Отцу было бы совершенно неуместным. Эта неслиянность подчеркивается и в ежедневной молитве, прямо обращенной к Троице. В ней к каждому Лицу обращаются с разными просьбами: "…Господи, очисти грехи наши; Владыко, прости беззакония наша; Святый, посети и исцели немощи наша…" Даже когда просьбы похожие, они выражаются разными словами, как бы подчеркивая этим принципиальное различие Лиц. На вечерней службе, при чтении молитвы "Сподоби, Господи", говорится: "…Господи, научи мя… Владыко, вразуми мя… Святый, просвети мя…"

Что отсюда следует, дамы и господа? Очень простая и великая истина: каждый должен пройти дорогу к рабству, дорогу в никуда и дорогу к всеединству. В какой очередности идти по этим тропам? На этот вопрос мог бы нам ответить Степан Николаевич. Как Степан Николаевич, будет отвечать?

Я поднял палец вверх и закрыл глаза. А потом сомкнул обе ладони в единый кулак и сказал:

— Нераздельность и слитность — основа бытия. — Я пояснил. — Если вы со мною участвуете во всеобщей лжи, то мы непременно все будем одинаково наказаны…

— Достаточно, Степан Николаевич, я поясню мысли Сечкина, — торопливо пробормотал Литургиев. — Вот здесь какая особенность, дамы и господа, если не ввести требование нераздельности, то всегда сохранится возможность трактовать три Пути, как три независимые Дороги и вместо Единодорожья ввести Тридорожье, хотя триединость в известном смысле уже предполагает нераздельность, вполне разумно подчеркнуть это важное свойство в совершенно четкой форме. Смысл нераздельности заключается в том, что три Пути выступают всегда вместе и все, что делается, делается ими совместно. Абсолютно исключено, чтобы какой-то путь совершался независимо от других путей. В XVII веке, когда богословская глубина русской иконописи заметно упала, в церквах появились иконоподобные иллюстрации к тексту священного Писания. Среди таких икон можно встретить и изображения семи дней творения мира Богом. Интересно отметить, что эти иконы (судя по надписям на них) назывались "Деяния Троицы". Это наглядно подтверждает не только существование принципа нераздельности, но и то большое значение, которое ему придавали.

Итак, говоря о формальной логике троичности, можно сформулировать ее как совокупность триединости, единосущности, неслиянности и нераздельности. Остается найти математический объект, который обладает этой совокупностью свойств.

Когда делегация покинула Приемный Зал, я сказал Барбаеву:

— Надо же столько наплести всего и вся и ничего не сказать!

— В этом и состоит задача философии и вытекающая из нее задача гида.

47

Не успел Барбаев произнести эти слова, как один из делегатов вернулся и быстро подошел ко мне. Он представился:

— Я внук Альбрехта Штундера, знаменитого художника и архитектора, который был в свое время назначен Адольфом Гитлером на пост министра обороны и нападения. Мой прадед выпустил в свет мемуары, в которых хорошо и подробно описал свою дружбу с Адольфом Гитлером, который, как здесь говорилось, тоже разрабатывал идею нераздельности. Однажды по совету личного врача Молера Гитлер отправился в Бергхоф, куда и пригласил для бесед моего деда. Там, в чайном домике, они играли в занимательные архитектурные игры: кто сделает проект лучшего крематория, газовой камеры и массового могильника для Шакалии, Каледонии и Заокеании. Гитлер выигрывал, потому что дед уступал фюреру. И когда фюреру надоело выигрывать, он сказал:

"Мне, Штундер, тяжело, потому что все приходится делать самому. Мои генералы читают книги, разрабатывают теории, а от черновой работы бегут, как черт от ладана. Нельзя ли для них построить один общий могильник, чтобы они, увидев, что их ждет, испугались и не бежали от черновой работы?"

"Это великолепная идея, мой фюрер", — сказал дед.

Гитлер смотрел, как догорают в камине дрова, и печально заметил: "Мы строим национал-социализм, который даст всем народам свободу, труд и радость через победу. Всем, кроме евреев. Евреи и цыгане — это не нации. Это артерии с зараженной кровью. Эти артерии мы призваны удалить и тем самым спасти мир от агонии. В моей голове зреет неслыханный проект, который будет как бы опрокинут внутрь земли. Это будет гигантский могильник для носителей зараженной крови. Мы их замуруем в глубинах земли, и тогда наступит всеобщее благоденствие…"

— Что вы хотите сказать этим, господин Штундер?

— Я хочу сказать, что посещение Приемного Зала мне напомнило идею с этим могильником. Ваша Большая Программа — это опрокинутая в глубь веков Большая могила, которая объединит Настоящее, Прошлое и Будущее… Я бы на вашем месте, господин Сечкин, покончил с собой раньше, чем начнется Большая Программа. Гитлер это сделал несколько поздновато. Но все-таки он пошел на такой шаг. А вот мой дед на такой шаг не решился.

— Господин Штундер, вас ждут внизу, — сурово сказал Барбаев.

Я не знаю чем именно, но чем-то этот Штундер меня задел. Сильно задел. Я механически выполнял все, что мне предписывалось, отправлялся в гимнастический зал, садился в снаряды, отрабатывал мышцы рук, живота, ног, шеи, а сам думал о той роли, которую выполняют в жизни разные люди. Если бы я писал роман, я бы назвал его "Ролевые люди". У каждого своя роль и свои ролевые предписания. Иногда пучки ролей проносятся по миру, и тогда почти во всех странах появляются примерно одни и те же роли: роли диктаторов, подпевал, изгоев. А потом проносится другой пучок ролей: гуманисты, прогрессисты, евангелисты. Но в любых ролевых режимах есть лидеры и изгои. И выигрывает режим тех, кто ярко обставляет борьбу за благоденствие изгоев. Чем больше кричат правители о милосердии, доброте и сострадании, тем хуже живется изгоям, униженным и нищим. Меня избрали, чтобы я помог утвердить в мире несправедливость, ложь, насилие. Только для этого нужна показательная эксдермация. И вот, когда я все это для себя уточнил, поднялся сильный ветер, а в мыслях моих зрело решение: "Пора кончать с этой нелепой жизнью!" А ветер становился все сильнее и сильнее, так что дверь сама распахнулась, и на пороге оказалась очаровательная девица в фиолетовом хитоне. Цвет ее хитона был настолько свежим и ярким, что я сразу же подумал: "Таким цветом набухает весной иудино дерево". Склонный к мистическим обобщениям, я решил, что это все не к добру. А девица между тем прошла в тень, так что огонь ее хитона сразу погас, села на стул и сказала:

— Я знаю, что тебя мучит. Ты боишься конечного результата. Ты думаешь о том, как огонь, если тебя будут сжигать, полоснет по живому мясу. Еще хуже, не спорю, прикоснуться окровавленными мышцами к земляным комьям. Ощущение, клянусь Брамапутрой, не из лучших. Но напрасно ты просчитываешь только худшие варианты. Может быть и иной финал. История знала немало случаев, когда человек с распятия шел прямо в благодатные топи, которые миряне называют хорошей жизнью. И твой Юст из Тивериады тому пример. Поговори с ним, авось будет какая-то польза.

Не успел я оглянуться, как передо мной оказался старый человек в иудейской одежде конца первого века по Рождеству Христову.

— Да, я Юст, тот самый непримиримый и бунтующий Юст, который в шестьдесят седьмом году был распят солдатами Тита Флавия Веспасиана. У меня в момент распятия, клянусь иудейскими пророками, не было выбора. Но раньше выбор был. Я мог бы бежать из Иерусалима. Мог покинуть Храм, но я этого не сделал, так как предпочел тогда умереть. Но, когда меня римляне положили на доску, сорванную с портала восточной стороны Храма, я благословил Господа, что мой крест есть последнее напоминание о Храме, и я проявил мужество и сказал: "Счастлив я". Распинавший меня римлянин понимал по-арамейски, он бросил молоток и убежал прочь. Тогда другой воин стал искать новые гвозди и не нашел и вынужден был вбить в мою левую руку старый ржавый гвоздь, который он вытащил из доски. Ноги мои не стали прибивать, так как не оказалось гвоздей. А вот в ладони мои они вогнали по гвоздю, и след до сих пор остался. Как только на улице сырость или пурга, так начинает ныть рука, потому что задели кость. Поэтому я тебя сразу предупреждаю. Виси на кресте спокойно. Не дергайся. Правую ладонь у меня отняли врачи, потому что, когда снимали с креста, римлянин сильно дернул за руку, надо было выдернуть сначала гвоздь, а потом уж снимать с креста, а с солдата какой спрос, да и где бы он взял гвоздодер или клещи, инструмента, конечно, не было, поэтому он воткнул свой меч в ладонь, чтобы сделать дырку побольше, и сорвал ладонь. И за это ему спасибо, а то я знал случаи, когда с крестов снимали самым варварским способом: шарах по ладони мечом, сколько я видел этих крестов с оставленными на них человеческими дланями! А мне повезло. Я и сам не знаю, как это произошло. Потерял сознание, помню только, что последнее мгновение было сладостным и мучительным, и спасительным, и благодарным. Я видел уже мертвых моих друзей и в последний раз поблагодарил Господа… Когда и как снимали меня с креста — не помню. Очнулся в лазарете. Это была огромная палатка, в которой я был один с доктором. Я спросил: "Кто меня спас?" Мне ответили: "Спас Иосиф бен Маттафий". Дикий стон вырвался из моей груди, но потом я смирился: так было угодно Богу. И я прожил после распятия сорок два года и девять месяцев. Так что и у тебя может быть такой исход.

— Ты за этим и пришел ко мне?

— Меня прислали, чтобы я пришел это сказать.

— Ты его предал?

— Иосифа? Его никогда не предавал. Первосвященник Иоаким Даната поручил мне следить за ним и всякий раз говорить ему о том, чтобы он помнил, что является сыном Иудеи и должен служить нашему Богу. Я ему завидовал. Это другое. Я его ненавидел, потому что у него все получалось. Помню, как он за две недели написал свой блистательный трактат против ректора Александрийского университета Апиона.

— Он воспел славу еврейскому народу?

— Он защитил доброе имя Иудеи.

— Аудиенция закончена, — сказала девица в фиолетовом хитоне, и Юст исчез. И обратилась ко мне, улыбаясь: — Все повторяется в этом мире. Чья судьба вам предпочтительней — Иосифа или Юста? Юст пережил своего спасителя на целое десятилетие.

— Мне они оба неприятны. Один был откровенно лживым, а другой прятал ложь в мнимо справедливые одежды.

— Словечки вы придумываете, однако… Что же с вами делать?

— Простите, а чего вы все со мною носитесь? Вздернули бы, и дело с концом.

— Я вот и думаю, почему с одними носятся, а других, не спрашивая, миллионами живьем закапывают или в клочья раздирают. Вот и вокруг вас все ходят стаями, и так вам, и этак предлагают, а вам не угодишь. Чего вы сами-то хотите? Или и это вам неведомо?

— Ведомо. Ведомо. Душу хочу сохранить в чистоте, вот моя вся правда!

— Да, — улыбнулась не то Катрин, не то Зила, не то пришлая девица в фиолетовом хитоне. — Спрос сейчас на чистые души сильно повысился. Нашли из чего делать дефицит. Всегда, когда жрать нечего, когда вот-вот все в тар-тарары полетит, спрос повышается на нечто совсем пустое… Умом я это понимаю, а сердце мое протестует…

— И у вас есть сердце?

— А как же иначе? — на лестничной площадке раздался шум, и девица помахала мне ручкой. — Я сгинула. Там Горбунов с Хоботом к вам жалуют. Оделись бы, господин чистодушный…

48

В дверь настойчиво постучали, а мне не хотелось открывать. Я приоткрыл дверь и обратил внимание, что рядом с Хоботом и Горбуновым стоит моя Катрин, это уж точно была она, только на ней был не хитон, а обыкновенный широкополый плащ фиолетового цвета. Зато Хобот был наряжен в белоснежную тогу с пурпурной каймой, на ногах были полуботинки также с красной каймой. Однако полуботинки были не настоящие, то есть отнюдь не древнеримского происхождения. Они сделаны были по типу римских, но кожа была поддельной, из синтетического кожзаменителя, и пряжки были не ручной работы, а какой-нибудь фабрики — "Красная заря" или «Буревестник». И я заметил по этому поводу:

— Однако конспирация у вас слабо поставлена.

— Dum spiro, spero, — ответил Хобот, который, когда я присмотрелся, был вовсе не Хобот, праховский противник и одно из главных лиц империи, это был действительно бывший вольноотпущенник Феликс Марк Антоний собственной персоной.

— Вам необходимо выслушать прокуратора в подлиннике, — сказал Горбунов. — Он вам скажет такое, чего никто не скажет. Он одобрил основное направление Референдума и сказал, что вселенские масштабы — это то, чего добивался Рим.

— Что он намерен мне сообщить? И знают ли о вашем посещении команды Прахова? — спросил я.

— Что вы, Степан Николаевич, — ответил Горбунов. — Вы ведете сложную политическую борьбу, а рассуждаете, как неграмотный зилот… Мы здесь строго конспиративно. Дадим вам полезную информацию, а дальше действуйте на ваше усмотрение. Прокуратор расскажет вам о борьбе партий и о роли процессов в политической борьбе…

— Да, да, — подтвердил прокуратор Феликс, присаживаясь на диван. — Когда я был рабом, мне часто приходилось убивать, а затем по приказанию моего господина хоронить и воздавать почести умершим от насильственной смерти пленникам. Были, конечно, и другие случаи, когда мне приходилось снимать с крестов пленников и наказывать смертью казнивших их. Всякий раз я познавал необходимость и смерти, и воздаяния хвалы умершим, потому что только таким образом укрепляется власть, без которой нет жизни, нет покоя, нет мира. Если бы я располагал временем и способностями, я бы написал несколько посланий будущим начальникам когорт, губернаторам провинций, полководцам, трибунам, консулам и, может быть, императорам, в которых изложил то, как надо создавать и хранить сильную власть. Заметьте, и Тиберий, и Калигула, и Клавдий, и наш владыка Нерон начинали с процессов, в ходе которых сносились головы тем аристократам, которые иронизировали над властью. Затем конфисковывались их земли, владения, строения, ценности, одним словом, все имущество, и это конфискованное добро значительно пополняло казну и укрепляло власть.

Процессы — это то единственное измерение, благодаря которому можно узнать о крепости власти, о силе государства. Государь правит до тех пор, пока идут процессы. Кончились процессы — кончилась и власть. Процессы могут быть двух видов. Первый вид — кинжальный или цикутно-венный процесс нацелен на немедленное уничтожение тех, кто способен дурно отозваться о государе и приближенных первого доступа. Второй вид — это процессы бражно-зилотные. Да, да, мои господа, важно вовремя и в определенное время бросить в толпу мятежных элементов дрожжи и слегка подогревать брагу — пусть все бродит, бурлит, шипит, пенится. К бурлению как раз расположены бражные элементы общества — это скрытые и открытые пьяницы, обжоры, разбойники и воры. Тут, милостивые, все связано. Я не знал ни одного разбойника, который не был бы обжорой, вором или пьяницей. Разница между аристократами и рабами, между фарисеями и зилотами состоит в том, что аристократы, скажем, и фарисеи склонны к обжорству и к сибаритству одновременно. Набив брюхо мясом, пирогами, фруктами и овощами, залив вином нутро свое, аристократ блаженно отходит ко сну, а просыпаясь, принимается за всякие там растирания, массажи, обмывания, а раб и зилот после обжорства и возлияний становятся бунтарями, они ищут все новых и новых собутыльников, чтобы вместе найти свежие жертвы и заманчивые способы кажущегося им освобождения. Они не понимают, что их единственная свобода — это крест на палящем солнце или гладиаторская арена. Они жаждут мести. И, должен сказать, они больше мне по душе, нежели свинообразные аристократы. Идя сюда, я заметил несколько лозунгов, которые несли полупьяные зилоты. На лозунгах было написано: "Нет — Референдуму!", "Долой руководящую партию!", "К ответу лидеров-преступников!" Я подумал: если эти лозунги брошены в толпу, чтобы организовать процессы, тогда власть будет прочной. Если же правящая партия рассчитывает утвердиться с помощью одних демонстраций и так называемых внешних свобод, то она, эта правящая партия, заведомо проиграет.

В Иудее, которой довелось мне править, было три партии: фарисеи, саддукеи и ессеи. Небезызвестный вам прощелыга, жидяра, как теперь говорят, Иосиф Флавий отмечал, что фарисеи ведут строгий образ жизни, и отказываются от всяких удовольствий. По их мнению, все совершающееся происходит под влиянием судьбы. Впрочем, они нисколько не отнимают у человека свободы, его воли, но признают, что по Божьему предначертанию происходит смешение его желания с желанием человека идти ли ему по пути добродетели или злобы. Это главенствующая секта, которая имеет большое влияние на простонародье. Фарисеи верят в бессмертие души, и что за гробом людей ожидают суд и награда за добродетели или возмездие за преступность при жизни. Грешники подвергаются вечному заключению, а добродетельные люди будут свободны и даже могут воскреснуть. Они имеют большую власть и занимают правительственные и религиозные должности. Фарисеи сильно преданы друг другу и, действуя соединенными силами, стремятся к общему благу всех иудеев. Отношения же саддукеев между собой суровее и грубее, и даже со своими единомышленниками они обращаются, как с чужими. Фарисеи беспощадны к тем, кто идет против них. Я убедился в том, что фарисеи лицемерны и коварны. Они нарушают свои религиозные законы и предаются удовольствиям и разврату. Что касается ессеев, то эта незначительная и маловлиятельная секта заботилась о чистоте нравов и благочестии, вела строгую, трудовую и нравственную жизнь. Молились при восходе и заходе солнца, занимались земледелием и врачеванием. Мне больше всего были по душе эти скромные труженики. Но и в их среде выросла секта ревнителей, или зилотов. Зилоты проповедовали внешнюю свободу, призывали народ к бунтам, признавали над собой господство одного Бога и таким образом возбуждали в народе мятежи и возмущения. Зилоты как раз и были теми дрожжами, которые я запускал в народную гущу. Признаюсь, мне приходилось с этими зилотами участвовать в ночных разбоях, а также в убийствах некоторых фарисеев, саддукеев и христиан. Мне достоверно известно, что зилотами был убит святой первомученик Стефан…

— Зачем вы все это мне рассказываете? — спросил я у Феликса.

— А вы сделайте вывод сами. Чтобы утвердилась новая эра, чтобы она не утратила своих связей со старой иудейской верой, нужна была система продуманных жертв. Сначала Иоанн Креститель, потом первомученик Стефан, затем Христос, Апостолы Петр и Павел. Заметьте, у каждого из них были покровители и среди римлян, и среди греков, и среди иудеев…

— Мы это старались предусмотреть, — вмешался Горбунов. — Сечкина поддерживают почти все социальные силы. Будучи типичным аутсайдером, Сечкин снискал к себе уважение не только народных масс…

49

— У вас в стране сегодня сложилась далеко не простая ситуация, — продолжал Феликс. — Даже в Римской империи не было такого, чтобы страну оставили без хлеба, мяса и молока. Наш рынок давал народу все. А что могут купить ваши ессеи и зилоты на Центральном рынке, где не только бешеные цены, но и нет ничего. Ваше правительство поддержало пока что воров и грабителей, а так нельзя. Надо чередовать поддержку: сегодня воров, а завтра и честным труженикам надо кость кинуть. Я иной раз просто так раздавал бедным хлеб и сыр, чтобы они помнили: власть заботится о них!

Кроме голода у вас еще и другие катастрофы. Я не знаю, что такое тезий и стронций, но жрать вместе с ними козий сыр или кашу — все равно, что баранину запивать цикутой! Если бы я узнал, что все римские поля кто-то полил цикутой, я бы немедленно натравил на него народ, и он бы разорвал его в клочья. Я невооруженным глазом обнаружил, что ваши праховцы — это наши саддукеи и фарисеи. Не надо их всех уничтожать, но обезглавить многих крайне необходимо.

— Простите, к чему это вы все? — снова спросил я, наблюдая за тем, как Зила, то есть Друзилла, пытается остановить мужа.

— А затем, чтобы наконец-то поняли, что процесс социального преображения связан непременно с борьбой внутриутробных сил государства, которые обязан найти правитель. Когда я узнал, что иудейский первосвященник Анания бьет по устам римских граждан, я тут же принял меры и сместил Ананию, добившись назначения его на место Измаила. А спустя некоторое время Анания погиб от руки сикариев как изменник.

— Простите, — перебил я прокуратора, — но, кажется, Анания был саддукеем.

— Это не имеет значения. Он был грабителем-тираном, который ненасытной своей алчностью довел до нищеты низших чиновников. Он был двуличен, потому что принимал светлый образ человека, а на самом деле всегда преступал закон. Когда я узнал, что он избил Апостола Павла, я поклялся себе сурово наказать Ананию.

— Надо полагать, что вы из этого наказания вынесли и некоторую выгоду?

— Да, я добился, чтобы Синедрион подчинялся мне и императору. При мне был порядок в Иудее. Я разделял и властвовал, пока по доносу темных сил, а может быть, подозреваю, и еврея Иосифа Флавия, я не был смещен с поста прокуратора. Я бежал из Иудеи, сменив имя Феликс, сменив жену, детей, весь уклад своей прежней жизни. Ты не ругай меня, Друзилла. Если бы я этого не сделал, я бы погиб еще в начале семидесятых годов…

— Бог тебе судья, Феликс. А мне и моему сыну Агриппе судьба уготовала тяжкую смерть. Когда летом семьдесят девятого года извергался Везувий и Помпея была объята пламенем, я молилась, чтобы снова увидеться с тобой, и небо помогло мне, Феликс Эдомундович…

— Простите, я не ослышался? — спросил я. — Вы сказали Феликс Эдомундович. Так звали одного из современных инквизиторов. Только отчество произносится без "о".

— Увольте! Как можно допускать такую безграмотность! У вас, нынешних, нет культуры. Вы не владеете латинской этимологией, европейской семантикой и американской кибернетикой.

— Расскажи им, Друзилла. Расскажи! — улыбнулся поощрительно Феликс.

— Слушайте же, господа-невежды. Отчество моего блаженного мужа состоит из двух слов — «эдо» и «мундус». «Эдо» означает «есть», «жрать», «истреблять», «уничтожать», «сжирать», "изживать со света", а "мундус — мунди", во-первых, ничего общего не имеет с вашим вульгарным термином «чудак» на букву «м», а имеет космический смысл и означает «вселенную», "небесное тело", «землю», "земной шар". Следовательно, Эдомундович переводится на ваш тарабарский язык как истребляющий народы, сжигающий землю и даже в известном смысле покушающийся на Вселенную.

Когда я узнала, что настоящее имя отца Феликса вовсе не Марк Антоний, а Эдомундус Папулус, а «папулус» означает «прыщик», «волдырь», я поняла его великое предназначение. Поймите, если человек способен пройти ступени раба, вольноотпущенника, рядового чиновника империи и, наконец, наместника такой культурной страны, как Иудея, то у этого человека не может быть заурядного будущего.

— И вы не ошиблись? — спросил Горбунов.

— Конечно же.

— Но он же погорел! Бежать из Иудеи, бросив жену, детей, все состояние…

— Не скажите. Феликс бежал не просто в никуда. Он торопился попасть в историю. И я вслед за ним вошла в исторические анналы. Кто бы знал бедную царицу и жену Эмесского царя Азиза Друзиллу, если бы она не покинула гнусную отдаленную провинцию и не кинулась бы в свое время в объятия римского прокуратора? А теперь меня знает Вселенная. Вот уже два тысячелетия обо мне слагаются песни, пьесы, романы и повести. Я настолько глубока, что разгадать меня не удается даже самым крупным историкам. А главное, мною создана модель жены правителя…

— Вы сказали "модель"?

— Да, именно модель. Феликс, расскажи им про это, — и шепотом на ушко прокуратору, — устала я с этими дебилами… Объясни им и скорее айда в нашу добрую преисподнюю, где по крайней мере нет таких дураков, как эти псевдопрогрессисты…

— Хорошо, милая, — ответил Феликс, погладив жену по спине, и обратился к нам. — Сейчас у вас принято употреблять термин «модели». Так вот, говоря вашим птичьим языком, могу заверить, что мы с Друзиллой просчитали все модели социальных процессов на материале таких провинций Римской империи, как Иудея, Кесария, Галилея. За семь лет моего правления в Иудее, с 53 по 60-й годы, мне удалось найти способ управления всеми системами и подсистемами вверенной мне страны. Надо сказать, что Друзилла дала на многие века тот образец жены правителя, который потом в ущербных формах повторялся в разных веках и в разных государствах. Друзилла знала языки. Она была необыкновенно образованной женщиной. Хорошо владела греческим, арамейским, еврейским, свободно говорила и читала по-латыни. Скажу вам по чести, я не рассчитывал, что Друзилла бросит своего мужа, как-никак царь Эмесский, и выйдет замуж за меня, убеленного сединой. И, должен вам признаться, не чистая любовь толкнула Друзиллу в мои объятия, а дело! Она — воплощение современной деловой женщины, так сказать, улучшенная ее модель. Она обладает способностью увидеть перспективу, наметить вовремя пути для отступлений и наступлений. Она поистине, как говорилось в «Притчах» Соломона, всегда открывала уста с мудростью, и на ее языке было всегда кроткое наставление. Она, как купеческие корабли, издалека добывает свой хлеб. Она встает еще ночью — и светильник ее никогда не гаснет. И мне было всегда светло с нею, и я знал, куда направить свой ум и силы, кого притеснить, а кому дать награду. Сердце мое было всегда уверено в ней, потому что она никогда не ошибалась. Бывало, будит меня ночью моя Друзилла и говорит: "Саддукеи опять строят козни, надо кончать с первосвященником Ананием". Или: "Проснись и вели казнить тысячу ревнителей, что идут из Кесарии в Иерусалим". И я вставал и выполнял то, чего требовала моя жемчужина. А какова ее мудрость — быть самой саддукейкой, иметь родственников в семьях Ханана и Бетуса и разработать детальный план уничтожения этих семей. И она не ошиблась. Я уничтожил все поколение Ханана, всех чиновников, занимавших крупные посты во многих городах Иудеи.

Должен вам сказать, что Друзилла сделала большое социальное открытие, благодаря которому я мог царствовать еще много лет, если бы не этот эллинистический полуумок Нерон. Он и погиб-то потому, что невзлюбил избранный народ. А суть этого великого открытия состоит в том…

— Ни в коем случае! — сказала Друзилла. — Этот Степан подбирается к этому открытию. Нет, нет, Феликс больше не сможет давать интервью, — продолжила Друзилла. — Он плохо себя чувствует. Прошу освободить помещение.

50

— Послушайте, — сказала Друзилла, когда мы остались одни. — Женитесь на мне, и мы с вами такое совершим, что еще десять тысячелетий будут разгадывать наши парадоксики. Ну что вы тянете? Что вам мешает?

— Кто вы? Катрин? Зила? Друзилла?

— Какое это имеет значение? Я перед вами. Умна, красива, смела и мудра, как сто пророков.

— Но вы в таком почтенном возрасте. Даже в голове не укладывается — две тысячи лет.

— Да кто сейчас смотрит на возраст? Акселерация, мелиорация, дегустация, профанация — кому все это нужно? Все смешалось в мире. У нас, евреев, всякое «да» есть и «нет», и «да», а всякое «нет» всегда только «нет». Мои две тысячи лет — это всего лишь нелепая условность. Сейчас все поменялось местами. Молодые люди норовят жениться на старухах, а старухи предпочитают юношей — и в этом ничего нет сверхъестественного. Любви все возрасты покорны. А я хорошо сохранилась. Посмотрите, какая у меня отличная кожа.

Напоминание о коже меня несколько передернуло. Я спросил:

— Ну а моя кожа? Ее могут…

— Это мы все устроим. Да и не в коже дело. Тот, кто сказал, что кожа есть кожа, болван. Хотя и мерлей он, этот ваш Ксавий, однако тупой, как пьяный Фавн.

— Но почему вы решили выйти за меня зимуж?

— Вот это деловой вопрос. Надо нам объединить наши усилия. Вы открыли новую планету — имя ей «паразитарий». Впервые в мире сформулированы основы паразитарных экономических и социальных отношений. Но вам недостает гибкости и пробивной силы, чтобы довести дело до конца. Я берусь вам помочь; мы создадим с аналогичным названием концерн или, если хотите, кооператив по построению паразитарных обществ на любой точке земного шара.

— Но у меня прямо противоположная цель. Я хочу избавить мир от подобного рода отношений.

— Ну и прекрасно. Избавляйте. Но сначала надо завершить работу. Нужны экспериментальные площадки для создания практических опытов. Понадобятся сотни инновационных центров по оздоровлению существующих паразитариев. Вы посмотрите, что мы сейчас имеем. Кровососущие, скажем, в Средней Азии настолько худосочны, что производят впечатление мертвецов. Они чахнут оттого, что наглотались дефолиантов и гербицидов. Необходимо оздоравливать среду. Нам нужны полноценные кровопийцы! А что представляют собой кровососущие в Армении, Дакии, Месопотамии — это же ужас! Пиявок, оводов, клещей почти не стало. А двуногие кровопийцы? Они же ленивы настолько, что им угрожает смерть не от голода, а от лени. Нужно в паразитарий вдохнуть новую энергию. Вы загляните в экономику. Сейчас для большинства народов главной проблемой является не производство товаров и продуктов, а способы их потребления. Девяносто процентов населения в этих странах фактически оторваны от труда и от управления паразитарными процессами. Мы с вами построим новое социальное здание, мы воспитаем новых паразитариусов и новый стиль жизни. Я как-то рассказала об этом своей подружке Лаверне, она чуть в обморок не упала от счастья.

— Кто это?

— Вы не знаете, кто такая Лаверна? Господи! Да вы ничего не знаете! Лаверна — это богиня воров и обманщиков. Она же является и покровительницей прибыли, прибавочной стоимости, ускоренных процессов выжимания пота, крови, жизненных соков как из организма хозяев, так и из организма рабов и вольноотпущенников. В этом тысячелетии Лаверна закончила две академии и получила двадцать Нобелевских премий, разумеется, под вымышленными именами. Мы подключим к нашей исследовательской работе и Танталу с ее многочисленной родней, разумеется, и с папашей Танталом.

— Это тот, который за разглашение тайны богов был осужден на вечные муки голода и жажды?

— Именно. Я наглядеться не могу на Танталу. Она съедает в день сорок возов мяса, сто хлебов и выпивает сорок шесть амфор красного вина. Ей Рабле со своей убогой фантазией в подметки не годится. У нее практически все время уходит на еду. Кому, как не ей, поручить написание главы о неутоленности паразитарных состояний у рядового человека и ему подобных. Но о распределении сил потом. К вашим услугам будут мировые ученые, пророки, цари, римские и греческие герои, инженеры и ассенизаторы, дегустаторы и конкискадоры, Чингис-ханы и звездочеты, самураи и попрошайки, спортсмены и мародеры, Лопе де Веги и камнетесы, скрипачи и Наполеоны, жестянщики и погонщики мулов, поту- и посюсторонние силы — чего вам еще надо? Это куда больше, чем предлагает вам какой-нибудь несчастный полуумок Мигунов…

— Мигунова сняли. Назначен новый директор — Богданов Тоскан Смертович.

— А этот откуда?

— Заведовал отделом пропаганды в сельском губкоме.

— Это который с вывороченными мозгами?

— Он самый.

— Забудьте о нем! Нет их! Эта нечисть исчезла с лица земли.

— Она никогда не исчезнет.

— Вот в этом ваша беда, милый. Вы помешались на этих балбесах. Мы уедем в Вестфалию или в Мехико-Сити и сыграем там свадьбу.

— Но вы же замужем…

— Верно. А кто сказал, что я прикована к нему пожизненно. С первыми тремя мужьями я прожила по два года, а здесь тяну лямку два тысячелетия — пора и меру знать. Да и признаюсь вам, и он подустал со мной.

— А как же быть с верностью еврейских женщин?

— А кто сказал, что я ему была или буду неверной женой?

— Не пойму.

— С ним я улажу сама. Можно добыть фиктивный документ о разводе, можно и развестись с сохранением некоторых условий, а можно и откупиться. Думаю, что Феликс пойдет на некоторые уступки. К тому же ему приглянулась одна нимфочка, можно будет его подловить на неверности…

Мне больно было обижать даму, но я все-таки вынужден был промямлить:

— Но я же не люблю…

Она рассмеялась так звонко, что от ее смеха, должно быть, погасли лампочки:

— Кто сейчас вступает в брак по любви? Какие предрассудки? Неужто вам ваши великие идеи, их осуществление, наконец, не дороже какого-то пустякового личного интереса?

— А потом эта загадочность перевоплощений. — Я не мог сказать ей, что не хочу иметь дело с потусторонней силой, поэтому плел что-то невразумительное о том, что мне не ясна до конца картина… Но она сразу поставила все точки над "i".

— Вы боитесь меня, потому что я раскрылась перед вами. А если бы вы не знали ничего обо мне, вы бы влюбились и потом все равно бы женились на мне и были счастливы. Так неужто неведение лучше всестороннего знания? Вы боитесь на мне жениться? Или вы рассчитываете в том мире, куда вы попадете после эксдермации, отхватить себе какую-нибудь Юнону или Афродиту? Так я вам сразу скажу — они все заняты! Богинь так огорчительно мало, а мужиков так много — право же, не знаю, что вам и посоветовать. Кстати, признаюсь, ко мне сватались уже несколько мифических героев, три Эдипа и четыре Фавна, я всем отказала, зачем менять шило на мыло. Мой Феликс спокоен, он любит крепко поспать, и в моем распоряжении прекрасные ночи, морские прибои, лунные дорожки, темные аллеи и очаровательные будуары. Сколько вечеров я провела с удивительными Агамемнонами, Ксерксами, Цезарями! Иногда эти вечера портили мне какие-нибудь сквалыжные Пархоменки, Буденные и Степаны Разины, но это было так редко…

— Как это у вас все связывается — далекое прошлое и недавнее прошлое. Агамемнон и Степан Разин — что здесь общего?

— Все! — решительно сказала Друзилла. — Модель одна и та же. Люди всегда стремились к власти. И к мести. Когда у Степки казнили родного братца, он поклялся отомстить… Отсюда и сплошные казни дворян. Так их, кажется, называли, ваших патрициев?

— Но он же народный повстанец!

— Он погромщик! Мы с вами подготовим и совершим настоящую революцию, и вы, мой милый, станете во главе народовольческой армии. Вы возглавите отряды бойцов, и они под сизыми знаменами будут петь прекрасные песни: "За счастье народное бьются отряды рабочих бойцов!" — Друзилла спела мне революционную песенку, а затем сказала: — Только об этом никому! Конспирация должна быть. Сначала создадим одну главную партию и с десяток для балласта — партии всяких там демократов, федератов, прозелитов, зилотов, фарисеев, конфедератов, императов и так далее… Разумеется, будет у нас своя вольная печать, своя церковь и свои ритуалы казней. Головы будем рубить не поперек, а вдоль: такого еще не было. Мы создадим самый свободный, самый творческий паразитарий. Человек будет лежать на зеленой траве, и тысячи приводных трубок будут соединять его с живыми существами, подлежащими быть хозяевами земли, собственности, государства. Все во имя человека, во имя кровопийства, во имя паразитизма! Каждый будет высасывать алую жидкость не в ущерб рядом лежащему. Поверьте мне, паразитарий — это не так уж плохо, кто понимает. Паразитарий, должна вам сказать, всегда существовал, только нелегально. Нам неприятна ложь. Мы хотим полной правды и полной гласности!

Мы будем проводить Пленумы и Съезды, будем говорить на этих собраниях, пока не лопнем от тоски, и будем выпускать меморандумы и законы, пока этими бумажками не заткнем глотки тем, кто выступает против паразитариев.

Друзилла была прекрасна. Она сбросила с себя фиолетовый хитон и, о боже! на ней была серая кольчуга прямо поверх голого тела…

— Катрин, — сказал я, — довольно же меня дурачить.

— А я вас не дурачу. Вот моя родословная. Здесь все предсказано. Единственное и верное учение о происхождении паразитариев… Конечно же, написано не без юмора, но это же признак свободы, мой милый, как вы однажды стали утверждать.

51

Я стал читать довольно-таки бледный текст, в котором делалась жалкая попытка объяснить происхождение паразитаризма. Отмечалось, что давным-давно, еще до христианства и других религиозных течений, было философское направление, поименованное зитаризмом. По природе своей оно было голгофско-тибетским. В переводе с голгофско-тибетского зитаризм означает философию жизни. Несколько позже к зитаризму прибавилась частица «пара», которая означала, с одной стороны, нечто цельное, самостоятельное, что соответствовало персидскому «пара», а с другой стороны, эта частичка выражала и тот смысл, который заключен в греческом слове «пара», что означает отклоняющийся от нормы, от правил существующей жизни, то есть разрушающий целостность. Таким образом, термин «паразитаризм» уже в своем изначальном этимологическом смысле нес двоякую семантическую нагрузку: явление с точки зрения этой философии рассматривалось одновременно как умирающее и живущее, при этом на первом месте всегда стоял смысл, связанный со смертью, следовательно, эту философию можно было бы назвать и философией смерти. Надо сказать, что эта философия вобрала в себя многие этические философские направления — от дзенбуддизма и даосизма до марксизма и экзистенциализма. И примечательно то, что эта философия, насытившись всем великолепием предшествующих учений, настолько стала живой и диалектичной, что ее подвижные связи от смерти к жизни и наоборот почти не просматривались. Любой объект был одновременно субъектом и субъектом-объектом и объектом-субъектом-объектом, следовательно, каждый живущий мог считаться одновременно и мертвым, и живым, и наполовину умерщвленным, и на одну треть, и на одну кварту. Проблемой оставалось то, как оживлять мертвых, но так как оживления практически никто не касался и поскольку все исходили из диалектического тезиса "смерть и есть настоящая жизнь", то особой нужды в превращениях, то есть в оживлениях, не было. Решение этой проблемы носило чисто академический характер, писались горы книг о том, кого считать живым и кого мертвым, в каких случаях мертвый до конца мертв и каким образом человек, будучи мертвым, продолжает жить и владеть сознанием, то есть умами живых. Универсальность этих теорий давала широкий простор для многочисленных экспериментов по процессам умерщвления, которые, однако, не назывались таким устаревшим термином, а именовались вполне приличными словами и словообразованиями. Все эти слова и словообразования имели также двойное значение. Первое было на поверхности и означало нечто живое, а настоящий смысл, означавший смерть, был в подтексте и выступал против сложившихся догматов, правил, ограничений и против самой жизни, против того первого значения, которое было заложено изначально в словах, придуманных человечеством в первые две тысячи лет после Рождества Христова. В какое-то время это противоречивое соединение называлось "отрицание отрицания", в последующее время, в эпоху философских абсурдов, это единство воплощалось в Универсуме, где отрицание отрицалось через систему утверждений. В эмпирическую сферу этот тезис проникал исключительно через смерть во всех ее формах, то есть, проще говоря, утверждалась только смерть, а все прочее, как-то: зачатие, эмбриональное развитие, рождение, филогенез и филорасцвет, отрицалось, впрочем, здесь исключались лишь те «филообразования», которые изначально вели к агонии, шоковым состояниям, инсультам и инфарктам, а также к любви, к смерти, к убиению творческих начал, некрообъятиям и некросексу.

По каждому из этих направлений были свои НИИ, свои специалисты, свои частные методики и обобщения. Надо отдать должное философам этого периода, которые горой стояли за творчество и категорически отрицали всяческие жесткие определения, теоремы, схемы, трафареты. Каждый человек мог наполнить тот или иной термин любым содержанием, разумеется, в рамках общепринятого и рекомендованного смысла: здесь можно было рассуждать, с чем-то не соглашаться, лучше всего с самим собой, можно было возражать, желательно по второстепенным вопросам, но все эти свободные операции производить непременно творчески и непременно в направлении смерти, а не жизни.

Так, тайный смысл слова «гуманизм» означал такую любовь и к ближнему, и к дальнему, и к среднему, которая непременно вела к гибели того, на кого направлялся гуманизм. Широко использовались для характеристики тех или иных глобальных явлений народные выражения. Так, синонимом демократии было словообразование «куча-мала». Ее смысл — любыми средствами оказаться наверху и давить тех, кто внизу, да так, чтобы они никогда не встали! Центральными терминами были все же «личность», «свобода» и «деятельность». Слово «личность», как указывали многие исследователи, всегда происходило от слова «личина», то есть маска, которую надевают, чтобы скрыть истинное свое лицо. Однако исследователи доказывали, что личина в значении "прикинуться кем-нибудь, притвориться" не соответствует глобальному смыслу этого термина, поскольку главное в личине — это оболочка, которая может быть не внешним, а внутренним образом наполнена любым содержанием. Применительно к человеку главными наполнителями всегда являются человеческие, точнее производственные, отходы. В двойственности природы наполнителей сказываются многоликие свойства личинообразований. Причем человеческое наполнение означает биологический фактор — жиры, кровь, жидкости, мышцы, белки, сахар, мясные продукты, включая и субпродукты, нервные ткани, электрические заряды, мистические свойства, кожный и волосяной покров. Что касается социальных факторов, то они, конечно же, не сводятся лишь к производственным отходам, но включают в себя ту систему социально-экономических закреплений, а также комплексы знаний, умений и навыков, которыми, как мешок старыми газетами, наполняется человеческая оболочка. Смысл человеческого бытия и состоит в том, чтобы наполнить до предела кожную емкость человеческими и производственными отходами, а затем в одно прекрасное время лопнуть, не выдержав тех или иных нагрузок. Мешки, набитые всем этим дерьмом, разделены по возрастным и половым признакам и именуются гражданами. Каждый такой мешок в системе «мала-куча» стремится к свободе, следовательно, свобода есть способ насилования других и способность оказаться на самом верху человеческой пирамиды. Чтобы и нижние слои граждан ощущали свободу, введена мораль, согласно которой признание давлений сверху есть одна из форм постижения свободы. Карабкаться наверх, набивать мешки отходами — главная деятельность в паразитарии. Поэтому все прочие деятельности — созидательный труд, строительство, производство продуктов и орудий труда — есть ненужные отвлечения от основной деятельности, следовательно, паразитарий заботится о том, чтобы никакого труда в социальном контексте не было. Таков внутриутробный, сущностный смысл труда в паразитарных учениях. А что касается внешней стороны, то тут тьма лозунгов: "Да здравствует труд, единственный ваятель личности!", "Труд — основа счастья!", "Мы — люди труда и потому хозяева мира!" Вот этот последний лозунг весьма и весьма характерен, поскольку он сразу означает водораздел между паразитами, то есть элитой, и хозяевами, то есть носителями паразитарных укладов. Точнее, этот лозунг как бы указывает на два вида труда: труд по созданию отходов и труд по всем процессам паразитирования. В паразитарии, в подсознательных катакомбах личностного бытия давно уже мечтают об истинно-творчески-созидательных девизах типа: "Паразитарный путь единственный, потому что верный!", "Трудолюбивый, предприимчивый, самостоятельный и творческий паразит — вот образец нового человека!", "Новый паразитарий плюс новый человек — залог нашего монолитного единства!"

52

Я читал весь этот бред, а между тем в стране и в моей личной жизни события развивались с неслыханной быстротой. Страну превратили в огромный рынок. Мостовые, площади, переулки, подворотни, лесосеки, парки, поляны, мусорные свалки, огороды, озера, берега морей и океанов, подъезды домов, общественные туалеты — везде теперь торговали. Не было ничего такого, чего нельзя было купить. Продавали дома и машины, фабрики и заводы, тельняшки и тележки, садовые участки и писчую бумагу, продукты питания и керосин, унитазы и скатерти, плоскогубцы и подвенечные платья, — продавали все, что создавалось руками человека, ее величеством Природой. Появились сотни тысяч вооруженных людей. Эти люди группировались по мастям, клановым интересам, разбойничьим законам, по партийным билетам, по длине носа, шеи и подбородка. Восстания вспыхивали по поводу того, что жить стало невозможно. Однажды я сказал Литургиеву:

— Что творится?

— Отличная жизнь пошла. Наконец-то мы вырвались на инициативные просторы. Слабые околеют, а сильные построят настоящее цивилизованное общество!

— И скоро слабые околеют?

— Этого никто не знает. Надо все время поддавать жару. Все время шевелить этот бестолковый люд! В Армении вооружились до зубов — отлично. Надо пустить кровь. Чем больше ее прольется, тем лучше будет для здоровья страны. Землетрясения — это тоже хорошо. Атомные станции взрываются — это недурно! Послушай, мне тут звонил Агенобарбов. Ты, оказывается, согласился участвовать в спектакле.

— Только без эксдермации…

— А что если бы кого-то другого подсунуть вместо тебя? Загримировать и подсунуть. Есть же какие-то способы…

— Но кого? Кто согласится…

— Нашел, о чем тосковать. Да мы туда любого закинем. Сдерем шкуру и скажем, что он сам пожелал этого. Есть у тебя недруги? Вот и назови любого.

— Мигунов, Ковров, Свиньин, Бубнов, Богданов.

— Нет, ты этих не трогай. Надо брать кого-то помоложе. Из бедноты. Может быть, среди студентов поискать… Ты подумай… Послушай, кстати, я читал твои записки. Я не понял. Сенека встречался с Апостолом Павлом или это твоя догадка?…

— Я как раз над этим работаю. Делаю для Агенобарбова сцену встречи в этом распроклятом спектакле…

53

— Итак, в основу третьего действия я положил предание о встрече двух реальных людей, — говорил мне Агенобарбов.

— Но ведь не было встречи, — сказал я. — Предание мало достоверно. С какой стати второе лицо империи, выдающийся философ и драматург будет встречаться с нищим христианином, бывшим фарисеем и наконец с евреем Павлом?

— Во-первых, для стоика Сенеки все люди равны. Во-вторых, для обоих характерно одинаковое толкование идеи универсализма культур, нравственных начал. Апостол Павел и Сенека исповедуют всечеловеческое, свободное, духовно-творческое единство. Как известно, именно стоикам принадлежит первая утопия о едином, всемирном свободном государстве, где все равны, где нет богатых и бедных, нищих и голодных, где все проникнуты любовью друг к другу. Разве Тезис Сенеки о том, что плоть не является источником счастья, что истинное благо — в добродетели, в самоотречении, не есть основа христианского вероучения? Оба великих человека произносят перед неминуемой смертью одни и те же слова: "Добродетель сильна своей последовательной верой. Все ее дела согласны и созвучны с нею, но это созвучие гибнет, если дух, которому надлежит быть высоким, угнетен тоской или скорбью. Богатство — причина многих зол и бед". Оба пророка погибают в одно и то же время, — продолжал Агенобарбов. Оба оказались жертвами чудовищной имперской машины.

— И тем не менее они были врагами. Один был сыном страны, свободным гражданином, а другой был пасынком, гонимым христианином, евреем. Апостола Павла, как и Христа, уничтожили иудеи и римляне, а Сенека приговорен к смерти, потому что был живым свидетелем духовного распада обожествленного императора. Сходство их нравственных учений лишь внешнее. Новый парадокс и новое мышление Сенеки, определившие, может быть, всю последующую светскую философию, состоят в том, что Сенека впервые дал оправдание двойственной природе добродетели. Он действительно верит, что изначально между евреем, сирийцем, греком или римлянином нет разницы — все равны перед Богом, но на самом деле он всем сердцем на стороне рабства, дискриминации, всех, кроме римлян, — он за господство элиты над толпой…

54

Мне передали записку. Анна писала: "Мама умерла от голода, а я скучаю по вас сильно и плачу по ночам, когда бедненький, голодненький Топазик спит и во сне зовет вас ручкой…"

— Постойте, куда вы, у вас сейчас гимнастические упражнения по режиму! — кричал мне вслед Барбаев, но я махнул рукой, спустился в подсобки столовой и набил продуктами сумку. Затем я выбежал черным ходом на улицу, влетел почти на ходу в автобус и помчался к Анне.

Я никогда раньше не видел умирающих детей и женщин. Анна была бледна и еле ворочала языком, радом с нею лежал посиневший Топазик…

— Больше мне ничего не надо, мы повидали вас, а теперь можно и умереть. Мы умрем с Топазиком вместе. Он такой славненький, такой хорошенький, его непременно сделают ангелочком, а я пойду к кому-нибудь в нянечки…

— Аннушка, прости меня. Дайте я вас подкреплю. Я принес вам кое-что…

— Теперь уже поздно. Я так счастлива, что повидала вас. Позвольте мне коснуться вашей руки…

Я схватил ее руку.

— Аннушка, вы самый лучший человек из всех людей, каких я встречал на белом свете. Вы самая замечательная женщина…

— Говорите, говорите, я так ждала этих слов. Я так счастлива, что вы меня тогда спасли. Я целый год жила в такой радости, я познала истинную любовь… Я и там буду вас любить. Только вас и еще нашего Топазика…

— Аннушка, позвольте вас накормить…

— Нет, теперь уже поздно. Я отвыкла от еды, и мне так легко и так сладко… И Топазик уснул, может, он больше и не проснется. Смотрите, какое светлое и чистое личико у него. Никаких диатезов.

Я плакал, а она гладила мою руку. И я сказал:

— И я хочу умереть. Сейчас же. Вместе с вами…

Я лег рядом с Анной и Топазиком, слезы текли по моим щекам, и Анна тихонько вытирала их платком.

А потом из души моей вырвался всхлипывающий стон, и я не мог его остановить, и я уткнулся в ее плечо и рукой обнял Топазика.

— Аннушка, прости меня. Я всю жизнь творил зло, я давно уже должен быть наказан, а Господь все берег меня и берег. Вчера я прочел об одном человеке, который вызвал на поединок священника. Он сказал: "Бога нет. Дайте мне часы. Я докажу вам, что Бога нет!" — Священник дал ему часы, и этот наглец сказал: "Я Бенито Муссолини, которого никто не знает и которого скоро узнает весь мир, утверждаю: Бога нет!" И он разразился в адрес Бога страшными ругательствами, а потом посмотрел на часы и сказал: "Засекаю время, если Бог есть, то он меня поразит в пять минут", прошло пять минут, и Муссолини расхохотался: "Нет Бога".

Прошло много времени. Муссолини был главой государства, немало людей казнил, а потом настал и его черед. Муссолини повесили за ноги на одной из площадей Италии. Когда его вешали, говорят, пришел уже совсем дряхлый священник и сказал ему: "Пусть Господь простит тебя и поможет на том свете!" Бенито Муссолини заплакал, внизу стояла его жена Кларисса. Она не выдержала и крикнула палачам: "И я хочу с ним, и я хочу умереть такой же смертью…" И ее тоже повесили. А Муссолини, должно быть, вспомнил о своем поединке со священником. Вспомнил и умер…

— Зачем вы говорите нехорошее, — прошептала Анна. — Вы самый лучший из людей! И я вас всегда буду любить! Вспоминайте иногда обо мне и нашем Топазике…

Она еще долго говорила, и голос ее становился все тише и тише, а когда она смолкла, я повернулся к ней и понял, что ее уже нет. Мертвым был и Топазик…

55

Я бежал по ночному городу. Спотыкался. Падал. Вставал и снова бежал, и повсюду меня настигал его голос:

— А я же тебе говорил, что Топазик умрет! Не хотел ты ему помочь! Нет у вас, нынешних, ни черта, ни Бога за душой! Мелкие, тщедушные, вы только и печетесь о своих шкурах, и словоблудие — ваша единственная утеха! Вы живете в век позора, в век, когда правда и неправда смешаны, когда войн на земле стало больше, чем селений, и никто из вас не замечает того, что льется кровь и гибнут женщины и дети. Плуг и земля потеряли подобающее уважение, серпы и косы перекованы в мечи. На Востоке разгорается новая война, а на Западе государства объединяются, но не для того, чтобы любить, а чтобы задушить друг друга.

В вашем мире властвует насилие, кругом сплошные бунты, исступления, подкупы, ненависть и террор. Ты прав, все точь-в-точь, как в первом веке. Как замечал Ювенал, земля перестала рождать порядочных людей. Она не рождает никого, кроме подлецов, трусов и негодяев. А ваш Бог смотрит сверху вниз, смеется и ненавидит вас…

Я бежал и не мог избавиться от его громкого голоса. Я пытался сворачивать во дворы, пересекал кварталы, но он настигал меня, переходя то на крик, то на шепот:

— Мир стал неуправляем, ваши души уже не владеют собой. Ни один правитель не знает, что с ним будет завтра и к каким новым бедам он приведет страну. Вожделение, разврат и роскошь — вот чем занята так называемая государственная элита. Все всем наскучило, стало приторным и тошнотворным. Если еще вчера ваши тусклые головы притягивали искусство, цирк и книги, то теперь только изощренное преступление может разбудить ваши покрытые плесенью души. Садомазохизм оплел все страны. Вам понадобились показательные пытки и мучения, чтобы расшевелить обветшавший мозг. Порок не ограничивается развратом. Общество сверху донизу пронизано извращениями. Если бы мне, искуснейшему творцу зла, предложили придумать новые формы сексуального садомазохизма, я бы ни за что не опустился до тех способов разврата, которые твой прелестный Агенобарбов теперь пытается показать широкой публике. Уже явилась к нему нововавилонская блудница Сильвия Блудон, чтобы выступить в эпохальном спектакле, и вы будете с нею в одной упряжке, рука об руку идти от одного сценического действия к другому. На нашем сатанинском Совете и на трех Верховных Советах малых бесов было рассмотрено заявление о том, чтобы зачислить ее в ранг второстепенных ведьм. Все единодушно проголосовали против. Такой грязи и такого разврата не мог вынести наш сатанинский мир! А вы подадите ей руку, ибо ваша церковь и ваша вера отдают предпочтение блудницам и грешникам, а не честным и порядочным людям. Я признаюсь, мы, потусторонние силы, как нас изволите величать, тоже не стоим на месте: перестраиваемся, потому что двуногие смертные в злых помыслах и деяниях стали нас в чем-то опережать. Нам приходится действовать с некоторым упреждением. Мы предугадываем развитие ваших темных сил, и должен откровенно признаться, это не всегда нам удается. Например, изменилось содержание самой похоти. Если раньше похоть означала плеонексию, что по-гречески означает желание иметь больше, то здесь было все ясненько — человек жаден по природе, и он во всем стремится преуспеть: больше денег, больше еды, больше любовных встреч, больше жен и любовниц. Была, как ты знаешь, попытка трактовать похоть и вожделение, как дух, стремящийся к преобладанию, как дух, не знающий никаких норм и границ. Кто-то из ваших назвал это свойство вседозволенностью. Но это было раньше. Теперь же ваша похоть стала вселенской, ее объединяет неизлечимая болезнь, и эта болезнь рождает злобу, которая тут же роднится с вожделением, и получается принципиально новое образование — злобопохоть. Типичным стало, когда мужчина ненавидит свою жену или любовницу и всячески стремится ей причинить боль, неприятности, невзгоды, а женщины мстят своим «возлюбленным», и момент соития является одновременно убийством, насилием, агрессией, агонией, предательством и лишением того, что именуется у некоторых людей Благостью…

Я оглянулся, чтобы увидеть того, кто осмелился говорить о Божьей Благодати. И услышал голос:

— Да не увидишь ты меня, несчастный, одетый в сытую кожу, человечишко! Наша материя в тысячу раз тоньше твоей глупости, твоего ума и твоей скрытой похоти! С тех пор как мы взяли на вооружение материализм, мы обращаемся в физические тела и открываем двери духовного восприятия для тех, кто нам нужен. Смотри же!

Я увидел перед собой обыкновенную тарелку, однако скоро на ней стали проступать черные узкие усики.

— Опять вы? — сказал я.

— Что значит «опять»? Я всегда, а не опять.

— А причем здесь тарелка?

— Совсем ничего не соображаешь? НЛО. Я только что прилетел из Калифорнии, где прочел курс лекций по вдохновению и интеллектуальному спиритизму. Видел там немало твоих соотечественников. Ходят, бутылки собирают, чистят клозеты, воруют бензин и разбавляют пиво мочой. Заглянул в магазины, и там их хоть пруд пруди: кто ворует, а кто набивает сумки всяким уцененным барахлом. Хоть бы одна душа была погружена в мир духовности. Ничего подобного. Все их головы забиты подсчетами перевода валюты в товар, товара в деньги, а денег снова в валюту и в очередную поездку за рубеж. Марксисты!!! И что примечательно, мой друг, от них шла такая жуткая копоть, что городской транспорт переворачивало, потому что водители становились черными, как угольщики, и глаза у них были забиты сажей, и они, ничего не видя, налетали друг на друга, подминая под себя хрупких и слабых, и творилось там черт знает что, я-то знаю что, там шла истинная сатанизация личности, копоть проходила стадию идеализации и становилась духовностью этих несчастных твоих соотечественников. Один из них хвастливо кричал: "Мне за мою поливку бывшей моей родины платят восемьдесят тысяч долларов в год! Я на эти денежки могу купить сорок миллионов презервативов и сто телекамер, которые составят…" Другой заявлял публично: "Наконец-то, я избавился от комплекса родственности, я сжег свои воспоминания и дважды похоронил свое детство, свое будущее и свое настоящее". Третий утверждал: "У меня здесь квартира, в которой я не знаю, сколько комнат, сортиров и холодильников. Я свободен, потому что меня никто не проверяет по домовой книге". Четвертый хохотал от счастья: "Я могу на ужин, завтрак, вечер и полдник заказать любую женщину, были бы у меня бабки…" Пятый сладко шептал: "Здесь никто не называет кровопийство паразитаризмом! Воля! В свободе для свободы, через свободу — вот девиз этого замечательного мира!" Шестой злобно бормотал: "Грабить здесь легче, чем там! Надо грабить, пока они не очухались!"

Заметь, ни один не возвысился даже до подобия культуры! Так называемая духовность обратилась в прах. Но даже мне такое воинство ни к чему! Если бы ты, несчастный, увидел, насколько мы прекрасны! Насколько чудесен наш мир, насколько очаровательны наши движения, цвет лица, блеск глаз! Хочешь взглянуть?

Я стоял прислонившись к стене. Ноги мои были разбиты в кровь. Сил бежать не было. Я бессмысленно глядел на тарелку, которая на моих глазах растаяла, «дематериализовалась». На месте тарелки стоял юноша лет двадцати двух в серой тройке, в желтых ботинках на высоких каблуках.

— Что с вами? Позвольте вам помочь. Я врач. Я перевяжу вам коленки.

Я только что из Нагорного Карабаха. Насмотрелся там такого, что страшно вспомнить. На моих глазах сожгли семь селений только лишь потому, что в этих селениях жили армяне. Многие говорят, что это давняя вражда христиан с мусульманами. Ничего подобного. Еще до христианства армяне резались с предками нынешних мусульман, когда еще Мухаммеда и в помине не было. А в одном городке азербайджанцы ворвались в родильный дом, убили новорожденных и изнасиловали рожениц… Где, когда можно было услышать о таком?! — Он действительно раскрыл свой саквояж, вытащил йод и бинт. Перевязал мне ногу, и боль сразу прошла, от его рук шла успокаивающая прохлада. Он продолжал: — Я видел судью, который зарезал шесть подростков только лишь за то, что те сломали две ветки на его яблоне. Вы хоть знаете, какими чувствами охвачены эти люди? Могу сказать. Завистью и злобой. Сейчас часто употребляют слово «распри», а оно восходит к раздорам и к зависти, порождающей погоню за хорошим местом, успехом, богатством, обладанием. Это также и погоня за наслаждениями от чрезмерного обладания, потому зависть и приводит к убийствам, ненависти и подлости. Вы не слушаете меня?…

У меня действительно не было уже сил даже слушать. Я приготовился к самому худшему, но он опередил меня:

— Нет, нет. Ничего не надо. Никакой платы не требуется. Отдохните, а я побреду своей дорогой. Вот вам моя визитка. Когда понадобится моя помощь, позвоните.

Он сунул мне визитку в нагрудный карманчик пиджака и скрылся.

Загрузка...