Августу Дерлету, подсказавшему идею этой книги
Я должен, прежде чем умру, отыскать какой-нибудь способ высказать то наисущественное, что кроется во мне, – то, о чем прежде я никогда не упоминал; нечто такое, что нельзя назвать ни любовью, ни ненавистью, ни жалостью, ни презрением, но самим дыханьем жизни, неистовым и исходящим из невесть какой дали, привносящим в человеческую жизнь безбрежность и пугающую своим беспристрастием силу, не свойственную людям…
Мы не считаем предосудительным посвятить третий том «Кембриджской истории ядерного века» новому изданию этого важного документа, автором которого является профессор Гилберт Остин, – произведения, известного под названием «Паразиты мозга».
Эта книга, совершенно определенно, представляет собой разноплановый документ, составленный из различных работ, магнитофонных записей и стенограмм бесед с профессором Остином. Первое издание, в сравнении с настоящим составляющее по объему лишь половину, вышло в свет вскоре после исчезновения профессора Остина в 2007 году, – до того, как корабль «Паллада» был обнаружен космической экспедицией капитана Рамзея. В основу того издания легли заметки, составленные по просьбе полковника Спенсера, и магнитофонная запись, значащаяся в библиотеке Лондонского университета под индексом «12хм». Повторное издание, вышедшее в 2012 году, включало в себя запись интервью, застенографированного 12 января 2004 года Лесли Первисоном. Наряду с этим туда входил материал из двух статей, написанных Остином для журнала «Хисторикл ревью», и частично его предисловие к книге Карела Вайсмана «Размышление об истории».
Нынешнее издание, сохраняя прежний текст in toto[1], включает и совершенно новый материал из так называемого «Каталога Мартинуса», много лет входившего в собственность г-жи Сильвии Остин и хранящегося теперь в Архиве Всемирной Истории. В сносках (в настоящем популярном издании в большинстве опущены) редакцией указаны источники, откуда заимствован тот или иной материал разделов. Помимо этого, здесь приводятся материалы из пока еще неопубликованных «Автобиографических заметок», написанных Остином в 2001 году.
Ни одно из изданий «Паразитов мозга» не может претендовать на звание исчерпывающе полного. В нашу цель входило скомпоновать материал таким образом, чтобы он представлял из себя логически связное повествование. В тех местах, где это было уместно, мы использовали дополнительно фрагменты из философских работ Остина; был привлечен также небольшой отрывок из предисловия к книге «Дань уважения Эдмунду Гуссерлю», изданной Остином и Райхом. Получившееся в результате повествование, по мнению редакции, является как бы подтверждением взглядов, изложенных в книге «Новый взгляд на загадку «Паллады». Однако считаем нужным оговориться: цель редакции была иной. Мы сделали попытку обобщить весь относящийся к делу материал и полагаем, что справедливость этого дерзкого решения проявит себя, когда Северо-Западный университет завершит подготовку к изданию «Полного собрания сочинений Гилберта Остина».
Г.С., У.П., Колледж Сент-Генри,
Г. Кембридж, 2014 г.
(Нижеследующая часть приводится дословно с магнитофонной записи, сделанной доктором Остином за несколько месяцев до исчезновения. Подготовлено к печати Х. Ф. Спенсером. Полковник Спенсер возглавляет Архив Всемирной Истории, где хранятся все работы доктора Остина.)
У такой замысловатой истории, каковой является эта, не может быть строгого начала. В равной степени не могу я последовать совету полковника Спенсера «начать сначала и так идти до конца»: история имеет привычку петлять. Самым разумным, пожалуй, будет своими словами рассказать о борьбе с паразитами мозга, а остальное оставить домысливать историкам. Если так, то для меня самого история начинается с 20 декабря 1994 года, в тот день, когда я возвратился домой с собрания Миддлсексского общества археологов, где выступал с лекцией о древних цивилизациях Малой Азии. Это был во всех отношениях живой и запоминающийся вечер. Ничто не доставляет такого удовольствия, как рассуждать на близкую твоему сердцу тему перед неподдельно внимательной аудиторией. А если добавить к этому еще и обед, после которого нам подали отменный кларет восьмидесятых годов, то тогда сразу станет ясно, что, вставляя ключ в двери своей квартиры на Ковент Гарден, я находился в самом веселом и благостном расположении духа.
С порога я заслышал дребезжание телекрана, но, пока подошел, звонки уже прекратились. Я посмотрел на запоминающее устройство – там значился хамистедский номер; я сразу понял, что это – от Карела Вайсмана. Времени было четверть двенадцатого, хотелось спать – я решил, что перезвоню ему утром; но, уже раздеваясь, с тем чтобы лечь в постель, как-то усовестился. Мы с Вайсманом были друзьями с самых давних пор, и он нередко будил меня среди ночи звонками с просьбой навести те или иные справки в Британском музее (я там бывал едва ли не каждое утро). И вот тут словно какой-то отдаленный сигнал тревоги вселил в меня беспокойство. Я, как был в домашнем халате, подошел к телекрану и набрал номер моего друга. На звонок долгое время никто не отвечал. Я уже собрался было вешать трубку, как тут на экране возникло лицо секретаря Вайсмана. Он спросил:
– Вы уже знаете новость?
– Какую новость? – не понял я.
– Доктор Вайсман умер.
Я был настолько ошарашен, что невольно сел. В конце концов мне удалось кое-как совладать с мыслями, и я выдавил:
– Откуда мне было об этом знать?
– Об этом написано в вечерних газетах.
Я объяснил ему, что только что вошел в дом.
– А-а, тогда ясно, – сказал секретарь. – Я весь вечер пытаюсь до вас дозвониться. Вы не можете подъехать, прямо сейчас?
– Но зачем? Я что, могу быть чем-то полезен? Что с миссис Вайсман, как она себя чувствует?
– У нее шок.
– Но отчего он умер?
– Он покончил с собой, – ответил мне Баумгарт с совершенно бесстрастным выражением на лице.
Помню, в течение нескольких секунд я молча смотрел на него, вытаращив глаза, после чего выкрикнул:
– Что за ахинею вы несете?! Такого быть не может!
– В этом нет ни малейшего сомнения. Прошу вас, приезжайте как можно скорее.
Он потянулся к рычажку, собираясь отключить аппарат. Пребывая в состоянии, близкой к истерике, я завопил:
– Вы что, с ума меня свести хотите?! Говорите, что с ним произошло!
– Он принял яд. Больше я вам, в сущности, ничего сообщить не могу. Но в письме у него сказано, чтобы мы немедленно вышли на вас. Так что приезжайте, очень вас прошу. Мы все здесь крайне измотаны.
Я вызвал аэротакси и погрузился в какое-то дремотное оцепенение, тупо твердя про себя, что этого не может быть. Карела Вайсмана я знал тридцать лет, с тех еще пор, когда мы с ним были студентами Уппсалы. То был человек во всех отношениях замечательный: умнейший, чуткий, уживчивый, в высшей степени собранный и энергичный. Этого я не мог себе представить. Такой человек на самоубийство не пошел бы никогда. Да нет же, я вполне сознавал, что с середины столетия число самоубийств в мире подскочило процентов на пятьдесят и что счеты с жизнью порой сводят люди, от которых подобного шага ожидаешь менее всего. Но услышать, что самоубийство совершил Карел Вайсман, для меня было все равно что услышать, что дважды два – пять. В характере у Карела не было ни атома самоуничтожения. С какой стороны ни возьми, это был, пожалуй, самый собранный, наименее подверженный хандре человек из всех, кого я знал.
«А не убийство ли это?» – пришла в голову внезапная мысль. Не могло ли статься, что он погиб от руки какого-нибудь агента из Центрально-азиатских Держав?
Мне доводилось слышать и не такие вещи; политическое убийство во второй половине восьмидесятых обрело вид точной науки, а насильственная смерть Гаммельмана и Фуллера наглядно доказывала, что и такие донельзя засекреченные ученые ни в коей мере не защищены от расправы. Но Карел был психологом и, насколько мне известно, не был чем-либо связан с правительством. Основной доход ему составляла работа при одной из крупных промышленных корпораций, где он занимался разработкой антистрессовых методик для рабочих поточного производства, а также вопросами, связанными с общей производительностью.
Когда аэротакси опустилось на крышу дома, Баумгарт уже ждал меня. Едва мы остались наедине, как я сразу же спросил:
– Это не могло быть убийство?
– Конечно, – ответил он, – и такую возможность нельзя сбрасывать со счетов, но я думаю, оснований думать об убийстве здесь нет. Сегодня в три часа дня он удалился к себе в кабинет, собираясь работать над рукописью; мне наказал никого не впускать. Окно у него было закрыто. Я следующие два часа провел за столом в приемной. В пять часов супруга понесла в кабинет чай и там наткнулась на мертвое тело. Он оставил письмо, написанное от руки. Яд размешал в стакане воды, воду набрал в туалете из-под крана.
Через полчаса я уже лично убедился, что мой друг действительно наложил на себя руки. Единственное, что еще можно было предположить, это что его убил Баумгарт. Но уж в это-то поверить было никак нельзя. Баумгарт обладал сдержанностью и хладнокровием швейцарца, однако же по нему было видно, что случившееся глубоко его потрясло и он находится на грани нервного срыва. Нет человека, который, содеяв подобное, мог бы при этом достаточно удачно разыграть непричастность. Кроме того, письмо было написано почерком Карела. С той поры как Помрой изобрел аппарат электронного сличения, подделка стала редчайшим из преступлений.
Ту юдоль скорби я покинул в два часа ночи, ни с кем, кроме Баумгарта, не переговорив. От людей мне доводилось слышать, что лицо умершего от цианида ужасно. Таблетки, которые принял Вайсман, лишь сегодня утром были изъяты у какого-то больного-невротика.
Письмо само по себе было странным. В нем не содержалось ни одного горького слова о предстоящем самоуничтожении.
Почерк был зыбким, но слова прописаны разборчиво. В письме оговаривалось, что из имущества должно отойти сыну, что – жене. Указывалось, что надлежит как можно скорее вызвать меня с тем, чтобы я распорядился рукописями его научных работ. Упоминалась причитающаяся мне за это денежная сумма, а также сумма, которая при необходимости должна была пойти на их публикацию. Мне была предоставлена ксерокопия письма (оригинал забрала полиция). В том, что это не подделка, я убедился почти сразу. На следующее утро электронный анализ подтвердил это окончательно.
Да, письмо необычайно странное. Объемом в три страницы, и написано явно в спокойном состоянии. Но зачем он требовал, чтобы со мной связались немедленно? Может, ответ на это содержался в его рукописях? Баумгарт такой вариант предусмотрел и провел за изучением бумаг Вайсмана целый вечер. Он не нашел в них ничего, что могло бы как-то объяснить призыв Карела к спешке. Изрядная часть рукописей имела отношение к работе Вайсмана в «Англо-индийской компьютерной корпорации». Доступ к этим бумагам имели, естественно, и другие сотрудники исследовательского отдела этой фирмы. Остальные составляли различные работы по психологии экзистенциализма, психоаналитическому методу Маслоу и так далее. Был еще почти законченный труд по применению галлюциногенных наркотиков.
И вот в последней упомянутой работе я, похоже, и узрел намек на разгадку. Мы с Карелом, будучи студентами Уппсалы, часто и подолгу обсуждали между собой такие темы, как подоплека смерти, границы человеческого сознания и иже с ними. Я писал дипломную работу по древнеегипетской «Книге мертвых», название которой – Ру ну перт эм хру – в дословном переводе означает «Книга исхода ко дню». Меня интересовал сугубо символический образ пресловутой «темной ночи души»; опасностей, что подстерегают отрешенную от тела душу на ее долгом, длиною в ночь пути в Аментет, Царство мертвых. Но Карел настоял, чтобы я взялся изучать еще и тибетскую «Книгу мертвых», похожую на египетскую как вилка на бутылку, и сравнил бы оба эти текста. Любому, кто знаком с этими произведениями, разумеется, ясно, что тибетская книга не имеет ничего общего с манускриптом древних египтян. Я понимал, что сравнивать их – ненужная трата времени, изощрение в буквоедстве, и только. Но Карел, тем не менее, каким-то образом умудрился вызвать во мне интерес к тибетской книге, и мы с ним потом не раз засиживались допоздна, обсуждая ее содержание.
Добыть в ту пору галлюциногенные наркотики было делом поистине немыслимым: после того как Олдос Хаксли написал книгу о том, как испытывал на себе мескалин, галлюциногены шли среди «кайфоманов» нарасхват. Но зато мы открыли для себя статью Рене Домаля, где тот описывал, как однажды провел подобные же опыты с эфиром. Домаль смачивал в эфире носовой платок, который подносил затем к носу. Когда сознание пропадало, рука у Домаля падала, и он быстро приходил в чувство. Домаль пытался живописать свои видения, навеянные эфирным наркозом, и его писания изрядно впечатляли нас и воспламеняли наше воображение. В целом идеи Домаля совпадали с постулатами, которые вот уж столько раз декларировали мистики: хотя он, дескать, и находился «без сознания», будучи под эфирным наркозом, тем не менее у него возникало ощущение, что переживаемое им в минуты забвения было неизмеримо реальнее, чем то, что он испытывает, находясь в сознании. И вот мы с Карелом сошлись во мнении: как бы ни различались наши темпераменты во всем остальном – реальности нашей повседневной жизни присуща некая раздвоенность. Нам стал так понятен старик Чжуань-Цзы, изрекший когда-то, что ему приснилось, будто он бабочка, и чувствовал он это настолько явственно, что не мог определить, то ли он Чжуань-Цзы, во сне мнящий себя бабочкой, то ли он бабочка, мнящая себя Чжуань-Цзы.
На протяжении примерно месяца мы с Карелом усиленно «ставили опыты над сознанием». После рождественских праздников мы решили провести эксперимент: не спать трое суток, держась за счет черного кофе и сигар. Как результат, мы определенно ощутили небывалую интенсивность интеллектуального восприятия. Помнится, я тогда сказал: «Вот бы мне все время так себя ощущать, никакая поэзия была бы не нужна: у меня сейчас видение куда острее, чем у любого поэта». Мы провели также эксперименты с эфиром и четыреххлористым углеродом, но мне они в целом показались менее интересными. Я совершенно явственно испытал чувство какого-то необычайно глубокого, пронизывающего озарения – такое доводится иной раз ощущать перед тем, как проваливаешься в сон. Но ощущение было очень кратким, и я впоследствии ничего из него толком не запомнил. После эфира у меня сутками болела голова, и я решил, что с экспериментами пора заканчивать. Карел утверждал, что ощущение у него было якобы таким же, что и у Домаля – с небольшими расхождениями. Помнится, огромное значение он придавал наличию черных точек, расположенных рядами. Однако и Карел переносил последствия таких экспериментов весьма болезненно и тоже от них отказался. Позднее, став уже психологом-экспериментатором и имея возможность получать по первому же требованию мескалин и лизергиновую кислоту, он несколько раз предлагал мне опробовать их действие. Но у меня к тому времени были уже другие интересы, и я отказался. А теперь я расскажу, что это были за «интересы».
Эта длительная преамбула была мне необходима, чтобы объяснить, каким образом, как мне кажется, я понял мотивы, побудившие Карела Вайсмана обратиться со своей последней просьбой ко мне. Я не психолог, я занимаюсь археологией, но я был самым давним его другом; к тому же нас когда-то объединял общий интерес к проблемам внешних границ человеческого сознания. В последние минуты жизни Карел наверняка возвратился памятью к нашим долгим ночным беседам в Уппсале; к тому ресторанчику с видом на реку, где мы неспешно, вволю наливались светлым резким пивом; к посиделкам «под шнапс» у меня в комнатушке до двух ночи. Что-то при этом воспоминании настораживало меня, наполняя каким-то смутным, тревожным беспокойством сродни тому, что побудило меня позвонить в полночь домой Карелу в Хампстед. Но теперь сделать что-либо я был бессилен. Поэтому предпочел все забыть. Во время похорон друга я находился на Гебридах – меня вызвали туда с просьбой осмотреть человеческие останки времен неолита, чудесным образом сохранившиеся на острове Гарриса. А по возвращении на лестничной площадке возле своей квартиры я обнаружил несколько картотечных ящиков с бумагами. Голова у меня была забита мыслями о человеке из неолита; я только сунулся в первый ящик и, едва заглянув там в папку-скоросшиватель с надписью «Цветовосприятие у эмоционально голодных животных», тотчас же его задвинул. Затем я вошел в квартиру и раскрыл «Археологический журнал», в котором отыскал статью Райха об электронной датировке возраста базальтовых фигурок в храме Богазкее. Волнение мое было неописуемым; я позвонил в Британский музей Спенсеру и, условившись с ним о встрече, помчался туда. Следующие двое суток я спал и ел с мыслями исключительно о богазкейских статуэтках и об отличительных чертах хеттской скульптуры. Это, разумеется, и спасло мне жизнь. Нет ни малейшего сомнения в том, что цхаттогуаны дожидались моего возвращения с целью выяснить, какие действия я предприму. Но голова у меня, к счастью, была забита археологией. Мой ум безмятежно покачивался в необозримых просторах морей Прошлого, убаюкиваемый течениями Истории. Интерес к психологии отошел у меня на задний план. Возьмись я тогда со всем возможным пылом за дело и начни изучать рукописи Карела Вайсмана, пытаясь отыскать в них ответ на то, что именно толкнуло моего друга на самоубийство, мой ум был бы немедленно захвачен в плен и в течение нескольких часов уничтожен.
Сознавая это теперь, я невольно содрогаюсь. Я находился в ту минуту в окружении злобных, непередаваемо чуждых умов, напоминая собой какого-нибудь ныряльщика, который, находясь на дне моря, настолько увлечен созерцанием сокровищ затонувшего корабля, что совершенно не замечает холодных глаз спрута, пристально следящего за ним из засады. Будучи в каком-то ином состоянии, я бы, возможно, обнаружил их присутствие, как сделал это позднее, на холме Каратепе. Но мое внимание тогда всецело занимали мысли о находках Райха, напрочь вытеснив у меня из головы сознание долга перед памятью моего погибшего друга.
Судя по всему, те несколько недель я находился под самым пристальным наблюдением у цхаттогуан. Именно тогда я решил, что если я рассчитываю навести порядок в вопросах относительно моей собственной датировки, подвергнутой Райхом критике, то мне нужно снова возвратиться в Малую Азию. И опять-таки я делаю вывод, что это решение было провидческим. Вероятно, оно убедило цхаттогуан в том, что им совершенно нечего меня опасаться. Очевидно, Карел допустил ошибку: более негодного душеприказчика, чем я, и представить трудно. Правда, совесть меня нет-нет да и заедала, и в оставшиеся недели своего пребывания в Англии я разок-другой все же принудил себя заглянуть в присланные мне ящики. Но при этом я ощущал такое нежелание браться за все эти психологические дела, что неизменно опять ящики закрывал. Причем, помнится, когда я проделывал это в последний раз, мне пришла в голову мысль: а не проще ли будет попросить уборщика спалить все это добро в кочегарке? Правда, едва успев об этом подумать, я уже осознал всю пакостность такой мысли и отверг ее – честно говоря, с некоторым удивлением, как такое вообще могло прийти мне в голову. Мне было невдомек, что эту мысль выдумал вовсе не Я.
С той поры я часто думаю, насколько решение моего друга назначить меня своим душеприказчиком было неким заранее продуманным шагом, а насколько было вызвано просто отчаяньем, охватившим его в последний момент. Очевидно, он не очень занимал себя мыслью об этом, иначе им было бы известно о том наперед. В таком случае, был ли его шаг внезапным вдохновенным решением, последней вспышкой, озарившей один из ярчайших умов двадцатого века? Или я был избран faute de mieux[2]? Возможно, когда-нибудь, если мы отыщем доступ к анналам цхаттогуан, ответ станет нам ясен. Я втайне льщу себе мыслью, что этот выбор был не случаен, что он был ловчайшим обходным маневром. Поэтому если силы провидения пребывали на стороне Вайсмана, когда он делал свой выбор, то в течение следующих шести месяцев, когда мои мысли были обращены к чему угодно, только не к его работам, эти силы бесспорно сопутствовали мне.
Перед отъездом в Турцию я наказал хозяину дома, чтобы Баумгарта в мое отсутствие пускали ко мне в квартиру. Баумгарт дал согласие предварительно разобрать бумаги. Я завязал также переговоры с двумя американскими издательствами, выпускающими учебники по психологии, – там к работам Карела Вайсмана выразили интерес. А потому на несколько месяцев я о психологии забыл вообще, поскольку теперь мое внимание было целиком и полностью поглощено вопросами датировки возраста базальтовых статуэток. Райх обосновался в Диярбакыре, в лабораториях «Турецкой Урановой Компании». До этого, само собой, он занимался преимущественно датировкой останков животных и человека аргонным методом, снискав себе этой своей методикой непререкаемый в научных кругах авторитет. Учитывая то, чем он занимался ранее, переход от сферы палеонтологии к периоду царствований древних хеттов был для Райха делом сравнительно новым. Возраст человечества исчисляется миллионом лет; вторжение хеттов в Малую Азию произошло в 1900 г. до н. э. Поэтому нет ничего странного в том, что Райх так рад был моему приезду в Диярбакыр: моя книга по цивилизации хеттов, вышедшая в 1980 году, считалась своего рода эталоном в этой области.
Лично у меня при встрече сложилось о Райхе прекрасное впечатление. Сам я более-менее сносно ориентируюсь в периоде истории нынешнего тысячелетия. Ум же Райха запросто вмещал все напластование эпох начиная с каменноугольного периода, и о начале Великого Оледенения (расстояние во времени без малого миллион лет) Райх мог рассуждать так же свободно, как если бы речь шла о чем-нибудь совсем недавнем. Мне раз довелось присутствовать при том, как Райх изучает зуб динозавра. Он тогда как бы между прочим заметил, что по возрасту зуб вряд ли может быть отнесен к меловому периоду – он скорее бы отнес его к концу триасового (миллионов на пятьдесят пораньше). Я также присутствовал, когда счетчик Гейгера наглядно подтвердил правоту его догадки. Райх обладает совершенно непостижимым чутьем на подобного рода вещи.
Так как Райх будет занимать значительное место в этом повествовании, то я бы хотел рассказать об этом человеке несколько подробнее. Как и я, это был крупный мужчина с плечами борца и внушительной, увесистой челюстью. Однако голос Райха всегда вызывал удивление: он был нежен по тембру и довольно высок (таким он был, мне думается, из-за перенесенной в детстве болезни горла).
Но что нас с Райхом отличало, так это наше с ним эмоциональное отношение к прошлому. Райх был ученым до мозга костей, цифирь и обмеры значили для него все. Он мог получать несказанное удовольствие, разбирая показания счетчика Гейгера объемом в десяток страниц. Любимым его изречением была фраза о том, что истории надлежит быть наукой. Я в свою очередь никогда не скрывал, что во мне живет неодолимый романтик. Археологом я стал в силу воистину мистического случая. Как-то раз в спальне сельского дома, где мне случилось остановиться, я невзначай наткнулся на том сочинений Лэйарда о цивилизации древней Ниневии и взялся его читать. Во дворе на веревке сушилось кое-что из моей одежды, и раскат грома заставил меня выбежать наружу, чтобы ее собрать. А как раз посреди двора находилась большая лужа мутноватой, грязно-серой воды. И вот когда я, мыслями все еще пребывая в Ниневии, стаскивал с веревки одежду, я как-то невзначай глянул на эту лужу и на миг вдруг утратил память о том, где нахожусь и что делаю. И по мере того, как я стоял и глядел, лужа все неузнаваемее меняла свои привычные очертания, становясь постепенно чем-то таким же неописуемо чуждым, как какое-нибудь море на Марсе. Я стоял, не сводя с нее изумленных глаз, и первые капли дождя, сорвавшись с неба, пали на поверхность воды, изморщинив ее гладь медленно расходящимися кругами. И в этот самый миг я испытал живое содрогающееся чувство счастья, пронизавшее меня таким неизмеримым по глубине внутренним озарением, какого мне еще никогда не доводилось испытывать. Ниневия и вся история в целом сделались внезапно столь же реальными и вместе с тем отдаленными, как эта лужа. История представилась мне такой явью, что я почувствовал какое-то уничижительное презрение к самому себе – жалкому, стоящему с охапкой одежды в руках. Весь остаток того вечера я слонялся будто во сне. Я знал теперь, что отныне моя жизнь будет посвящена «вскапыванию прошлого», попытке воссоздать то мелькнувшее видение реальности.
Сейчас станет ясно, что все это имеет самое прямое отношение к моему рассказу. Я хотел сказать, что мы с Райхом совершенно по-разному воспринимали прошлое и постоянно забавляли друг друга маленькими откровеньями, касающимися наших личностных черт. Для Райха вся поэтика жизни заключалась в науке, и на прошлое он смотрел как на ту сферу, где можно лишний раз поупражняться в своих способностях. Для меня же наука состояла в услужении у поэзии. Это убеждение укоренил во мне мой первый наставник сэр Чарлз Майерс, выказывавший полное презрение ко всему, что могло считаться современным. Наблюдать его за работой во время раскопок значило видеть человека, для которого век двадцатый вообще прекратил свое существование; человека, который взирает на Историю, как какой-нибудь орел с горной вершины. К людям, как общности, он относился с неприязнью, граничащей с омерзением. Однажды он мне посетовал, что большинство наших современников кажется ему страшно «незавершенными и ущербными». Майерс дал мне почувствовать, что подлинный историк скорее поэт, нежели ученый. Как-то он заявил, что созерцание людей, взятых поодиночке, вызывает у него желание наложить на себя руки; единственное, что заставляет его смиряться с мыслью, что он человек, это сознавание масштабов подъема и падения цивилизаций.
Те первые недели в Диярбакыре, когда беспрерывный дождь делал невозможной всякую работу под открытым небом в окрестностях Каратепе, мы с Райхом устраивали по вечерам затяжные беседы, во время которых Райх пинта за пинтой поглощал пиво, а я потягивал великолепнейший местный коньяк (различие в темпераментах проявлялось у нас даже здесь!).
И вот случилось так, что в один из вечеров я получил письмо от Баумгарта. Письмо было очень коротким. Баумгарт просто ставил меня в известность, что обнаружил в ящиках Вайсмана кое-какие бумаги, ознакомившись с которыми, пришел к убеждению, что Карел в период, предшествовавший самоубийству, был не в своем уме: он якобы писал, что «они» знают о его усилиях и попытаются его уничтожить. Из контекста, сообщал Баумгарт, следует, что слово «они» не относится к людям. Поэтому он решает приостановить дальнейшие переговоры насчет публикации работ Вайсмана и оставляет все как есть до моего возвращения.
Я, понятно, был ошеломлен и заинтригован. Сложилось так, что к этой поре мы с Райхом достигли в своей работе такого момента, когда нам, по обоюдному согласию, можно было кое с чем себя поздравить и вознаградиться отдыхом; так что в тот вечер наша беседа шла исключительно о «сумасшествии» и самоубийстве Карела Вайсмана. Еще в начале этого долгого разговора с нами в одной компании оказались двое турецких коллег Райха из Измира. И вот один из них привел интересный факт: за истекшее десятилетие значительно возрос уровень самоубийств в сельских районах Турции. Это меня удивило: население сельской местности большинства стран всегда вроде бы сохраняло невосприимчивость к этому гибельному вирусу, напротив, в городах кривая самоубийств неуклонно ползла вверх.
Начатая тема привела к тому, что один из наших гостей, доктор Омар Фуад, рассказал нам, как их отдел проводил исследование по уровню самоубийств среди древних египтян и хеттов. В поздних глиняных табличках хеттского царя Арцавы упоминалось о повальных самоубийствах в эпоху царствования Мурсилы Второго (1334–1306 гг. до н. э.), и приводилось их число для Хаттусы. Весьма странно: о самоубийствах же шла речь и в менетонских папирусах, обнаруженных в 1990 году в монастыре Эс-Сувейды табличках – они относились примерно к тому же периоду (1350–1292 гг. до н. э.) и в них упоминалось о вспышке самоубийств среди египтян в царствование Хоремхеба и Сети Первого. Товарищ Фуада, доктор Мухаммед Дарга, оказавшись почитателем странного и спорного исторического опуса Шпенглера «Закат Европы», высказался в том духе, что подобные эпидемии самоубийств можно с относительной точностью предсказывать, приняв в расчет возраст цивилизации и степень ее урбанизированности. В своей аргументации он дошел до того, что ввернул почерпнутую откуда-то метафору насчет биологических клеток и их тенденции к «добровольному отмиранию», когда организм теряет способность поддерживать в себе жизненную активность за счет окружающей среды. Все это, конечно, прозвучало для меня как нонсенс – ведь возраст хеттской цивилизации насчитывал каких-то семьсот лет, в то время как у египтян он уже тогда, в 1350 г. до н. э., был по меньшей мере в два раза больше. И несколько напыщенная манера доктора Дарги излагать свои «факты» тоже меня раздражала. Я в какой-то степени разгорячился (возможно, тут и коньяк сыграл свою роль) и категорично предложил нашим гостям предоставить нам конкретные факты и цифры. Они ответили, что с удовольствием это сделают и непременно предоставят их на суд Вольфгангу Райху. Сказав это, наши коллеги спешно засобирались и покинули нас довольно рано: им надо было лететь обратно в Измир.
А мы с Райхом повели меж собой беседу, которая теперь кажется мне подлинным началом нашей борьбы с паразитами разума. Райх со свойственным ему ясномыслием ученого быстро суммировал все «за» и «против» сегодняшней дискуссии и заключил, что доктор Дарга, надо отдать ему должное, не лишен способности к научному абстрагированию. Затем он продолжил: «Давай рассмотрим те факты и цифры, что известны нам о нашей собственной цивилизации. Что они нам, в сущности, говорят? Взять, например, ту же статистику самоубийств. В 1960 году в Англии они составляли сто десять человек на каждый миллион жителей – в два раза больше, чем в предыдущем столетии. К 1970 году цифра снова удвоилась, а к 1980-му увеличилась в шесть раз…»
У Райха удивительный ум: похоже, он вмещает в себе всю необходимую статистику за целый век. Обычно сам я цифирь недолюбливаю. Но теперь, слушая Райха, я чувствовал, что со мной что-то происходит. Внезапно я ощутил внутри холод, словно уловил на себе пристальный взгляд какого-нибудь опасного существа. Это не продлилось и секунды, но все равно я передернул плечами как от озноба. «Холодно?» – удивился Райх. Я помотал головой. И когда он, засмотревшись в окно на лежащую внизу освещенную улицу, сделал паузу, я неожиданно промолвил: «Послушать все это, так получается, что мы толком ничего и не знаем о человеческой жизни». «Знаем достаточно, чтобы жить себе да поживать, – с ноткой веселья в голосе откликнулся Райх. – А на большее рассчитывать и не приходится».
У меня же из головы все не шло то ощущение холода. Я сказал: «Все же цивилизация имеет какое-то сходство со сновидением. Только представь: человек вдруг неожиданно просыпается. Ему, наверное, одного этого уже хватит, чтобы наложить на себя руки».
Перед глазами у меня стоял Карел Вайсман, и Райх это понял.
«А как быть с останками ящеров – они что, тоже сон?»
Действительно, такого моя теория не предусматривала. Но все равно я никак не мог избавиться от ощущения гнетущего холода, что, едва коснувшись, прочно во мне угнездилось. Более того, я теперь определенно ощущал страх. Я смутно чувствовал, что подсмотрел нечто, от чего мне теперь не избавиться, что-то, к чему я неизбежно вынужден буду вернуться. Я понял, что вот-вот могу соскользнуть в состояние панического припадка. Я выпил полбутылки коньяка, однако ощутил себя при этом пугающе трезвым, оцепенело сознавая, что опьянение в какой-то мере владеет моим телом, и в то же время полным опьянением это назвать нельзя. Пришедшая в голову мысль наполнила меня ужасом. Суть ее заключалась в том, что уровень самоубийств возрастает по той причине, что тысячи людей, подобно мне, постепенно «пробуждаются» и, сознавая всю абсурдность своего существования, попросту обрывают мучения. Сон под названием «история» близится к концу. Человечество уже начало пробуждаться. Когда-нибудь оно проснется окончательно, и тогда самоубийство примет массовый характер.
Эти мысли были настолько чудовищны, что мной стал овладевать мрачный соблазн уйти к себе в комнату и полностью им предаться. И все же я пересилил себя и поделился ими с Райхом. Не думаю, чтобы он до конца меня понял, но он уловил, что я пребываю в опасном состоянии, и со свойственным ему потаенным чутьем отыскал именно те слова, которые были необходимы, чтобы вернуть мне утраченное душевное равновесие. А говорить он стал о той удивительной роли, которую играют в археологии совпадения; совпадения подчас невероятные даже для жанра фантастики. Он напомнил, как в сумасшедшей надежде найти глиняные таблички с окончанием эпоса о Гильгамеше отправился из Лондона Джордж Смит – и ведь нашел все-таки! Припомнил он и одинаково «невозможную» историю открытия Шлиманом Трои; и то, как Лэйард отыскал Нимруд – словно какая-то невидимая нить судьбы постепенно тянула их к этим открытиям. Я невольно согласился, что из всех наук археология, пожалуй, в самой значительной мере заставляет человека поверить в чудо.
«Но если ты согласен с этой мыслью, – поспешил заключить Райх, – то ты, безусловно, должен согласиться и с тем, что ошибаешься, полагая, будто цивилизация – это какое-то видение или кошмарный сон. Сновидение кажется логичным лишь до тех пор, пока длится сон. Стоит нам проснуться, и мы начинаем понимать, что в нем не было логики. Ты считаешь, что это иллюзии навязывают свою логику жизни – что ж, в таком случае истории с Лэйардом, Шлиманом, Смитом, Ролинсоном, Боссертом в корне тебе противоречат. Эти истории действительно имели место. Все они досконально подлинны, и совпадению в них отводится такое место, какое не рискнул бы дать в своем произведении ни один писатель-романист».
Райх был прав, и мне оставалось только согласиться. Подумав теперь о той странной вещей силе, что препроводила Шлимана к Трое, а Лэйарда к Нимруду, я вспомнил, что и у меня в жизни случалось кое-что подобное – например, та первая моя достойная упоминания «находка»: параллельные места в найденных мной под Кадешем текстах на финикийском, протохеттском и нессийском. Я до сих пор помню то ошеломляющее чувство предопределенности, охватившее меня в тот момент, когда я соскребал землю с тех табличек, – дыхание некоего «божества, устраивающего наши судьбы по-своему», или по меньшей мере какой-то таинственный закон случая. Ибо самое малое за полчаса до обнаружения тех текстов я знал, что этот день для меня увенчается каким-то замечательным открытием; и, вонзая лопату в выбранный наудачу пятачок грунта, я уже не опасался, что потрачу время впустую. Не прошло и десяти минут, как Райх своими словами вновь вернул мне оптимизм и душевное равновесие. Сам того не зная, я выиграл свою первую схватку с цхаттогуанами.
(Примечание редактора. Отсюда и далее, содержание магнитофонной записи дополняется материалом из «Автобиографических заметок» профессора Остина, публикуемых с разрешения Библиотеки Техасского университета. Эти заметки выходили отдельным университетским изданием «Альманахов» профессора Остина. Публикуя заметки, мы руководствовались одной целью: расширить материал, содержащийся в магнитофонной записи, оставшийся объем которой насчитывает примерно десять тысяч слов.)
Той весной милость бога археологии была, вне всякого сомнения, на моей стороне.
Дела у нас с Райхом шли так хорошо, что я решил снять себе в Диярбакыре квартиру и остаться в Турции минимум на год. А в апреле, за несколько месяцев до того, как отправиться в экспедицию на Черную Гору Каратепе, я получил письмо от фирмы «Стэндэрд Моторс Энд Инжиниринг», где раньше работал Карел Вайсман. В письме сообщалось, что фирма намерена возвратить мне большое количество бумаг Вайсмана, в связи с чем ее интересует мое теперешнее местонахождение. В ответе я указал, что письма следует направлять по моему лондонскому адресу или же Баумгарту, который все так же проживал в Хампстеде.
Профессору Гельмуту Боссерту, впервые достигшему в 1946 году Кадирли, самого близкого к Черной Горе хеттов «города», пришлось для этого проделать нелегкий путь по раскисшим от слякоти дорогам. В те дни Кадирли являлся крохотным провинциальным городишком, где не было даже электричества. Теперешний Кадирли – это уютный и, кстати, нешумный городок, располагающий двумя отличными отелями, ракетопланом, от него до Лондона всего один час лета. Для Боссерта путь к подножию Черной Горы Каратепе обернулся еще одним утомительным днем пути по поросшим колючим ракитником пастушьим тропам. Мы же на собственном вертолете долетели из Диярбакыра до Кадирли за час; еще через двадцать минут мы были на Каратепе. Электронная аппаратура Райха была доставлена туда два дня назад транспортным самолетом.
Здесь следует кое-что сказать о цели нашей экспедиции. С Черной Горой Каратепе, представляющей собой часть Антитаврического горного хребта, связано множество тайн. Так называемая Хеттская империя прекратила существование примерно в XII веке до н. э., не выстояв под натиском полчищ варваров, среди которых выделялись в первую очередь ассирийцы. Однако возраст находок на Каратепе свидетельствует, что хеттская культура после этого просуществовала еще пятьсот лет. Об этом же свидетельствуют и находки в Каркемише и Зинджирли. Что же там происходило в течении этих пятиста лет? Как хеттам удалось сохранить свою культуру в относительной неприкосновенности в ту бурлящую эпоху, когда Хаттуса, их северная столица, находилась в руках у ассирийцев? Изучению именно этой проблемы я посвятил десять лет своей жизни.
Я всегда полагал, что ключ к окончательной разгадке лежит, видимо, глубоко под землей, в недрах Черной Горы (явили же на свет глубокие раскопки богазкейского кургана захоронения высокоразвитой цивилизации, существовавшей на тысячу лет раньше хеттов). Те раскопки 1987 года, которыми я руководил, действительно увенчались обнаружением странных базальтовых фигурок, разительно отличающихся по форме от статуэток хеттов, попадавшихся в поверхностном слое, – знаменитых быков, львов и крылатых сфинксов. Наши находки по форме были плоскими и угловатыми, в них было что-то варварское, и вместе с тем по своему виду они не походили на африканские скульптурные изображения, с какими их подчас сравнивали. Клинопись на тех фигурках была определенно хеттской, не финикийской и не ассирийской. Кстати, если бы не это, я бы подумал, что эти фигурки явились к нам совсем из другой культуры. Иероглифы представляли собой сложность иного рода. Наши представления о хеттском языке в значительной мере расширились благодаря исследованиям Хрозного, но все равно проблем здесь существует множество. Загадки, как правило, возникают при чтении текстов, связанных с религиозными обрядами (представьте, как бы какой-нибудь археолог из далекого будущего ломал себе голову над листком с католической мессой, где изображены крест и странные аббревиатуры). Учитывая это, мы предположили, что клинопись на базальтовых фигурках, должно быть, имеет отношение исключительно к религиозному ритуалу, поскольку примерно семьдесят процентов их содержания было нам неизвестно. Вот то немногое, что нам удалось разобрать: «Перед (или под) Питканой жили Великие Старые», и еще: «Тудхалия чтил Абхота Темного». Клинопись «темный» у хеттов могла означать также «черный» (он же «нечистый», он же «неприкасаемый» – в том значении, в каком оно фигурирует в индуизме).
Мои находки вызвали широкие пересуды в кругах археологов. Сам я вначале придерживался мнения, что фигурки являют собой образцы другой, протохеттской культуры (от нее потом пошли хетты), которая значительно отличается от обнаруженной нами в Богазкее и от которой хетты впоследствии переняли свою клинопись. Питкана был одним из самых древних хеттских правителей, царствовавший приблизительно в 1990 г. до н. э. («Под» могло означать также, что их надгробия находились под захоронениями хеттов, как в Богазкее.) Что касается ссылки на Тудхалию, другого хеттского правителя (примерно XVII века до н. э.), то из нее опять же напрашивался вывод, что хетты унаследовали некоторые религиозные обряды у протохеттов, для кого «Абхот Темный» (или «нечистый») являлся божеством.
Еще раз оговорюсь: так я считал вначале – что хетты переняли отдельные элементы культа от своих предшественников, обитавших на Каратепе; отсюда и надписи, сделанные на протохеттских статуэтках. Но чем тщательнее я взвешивал в уме свидетельства (будет излишне сложным расписывать их здесь во всей подробности), тем больше склонялся к мысли, что эти фигурки помогают истолковать, каким образом оазису культуры Каратепе удалось так долго просуществовать после падения Хеттской империи. Какая сила бывает способна удерживать завоевателя от вторжения на столь длительный срок? Нет, в данном случае не сила оружия: находки Каратепе свидетельствуют о наличии художественной, а не военной культуры. Обыкновенное безразличие? Но чем оно могло быть вызвано, такое безразличие? Через Каратепе, Зинджирли и Каркемиш пролегал путь на юг, в Сирию и Аравию. Нет, смекнул я, здесь могла существовать лишь единственная сила, способная окоротить нрав заносчивого и воинственного народа: суеверный страх. Да, конечно. Каратепе и прилегающие к нему окрестности могли быть цитаделью какой-то могущественной религии; религии или магии. Возможно, Каратепе был признанным центром жреческой культуры, как Дельфы в Греции. Не отсюда ль и те странные рельефные скульптуры птицеглавых людей, жукоподобных созданий, крылатых быков и львов?
Райх со мною не согласился. Его несогласие основывалось на данных, полученных им при датировке возраста фигурок. Он утверждал, что, несмотря на великолепную сохранность, они якобы на много тысячелетий превосходят по возрасту протохеттскую культуру. Позднее показания нейтронного счетчика полностью подтвердили правоту его слов, чему я, собственно, и сам был рад: мне не очень-то внушали доверие мои собственные произвольные подсчеты. И вот тут возникла проблема из проблем. Насколько известно, до III тысячелетия до н. э. цивилизации в Малой Азии не существовало вообще. Дальше к югу возраст ее очагов исчисляется и V тысячелетием до н. э., но не на территории Турции. Так кто же изваял эти статуэтки, если не протохетты? Или они пришли из других мест, расположенных ближе к югу? Если так, то откуда?
Первые два месяца нашей экспедиции Райх все продолжал работать со своим нейтронным счетчиком, испытывая его по большей части на моих статуэтках. И вот тут мы стали замечать нечто несообразное. Счетчик с доскональной точностью показывал возраст глиняных черепков Шумера и Вавилона: у нас было чем перепроверить его показания. При датировке же фигурок точность ему изменяла. По крайней мере показания были такими диковинными, что возникало сомнение в их достоверности. Нейтронный луч направлялся на минутные частицы катенной пыли, забившейся в щели и впадины фигурок. Исходя из степени «выветривания» и распада этих частиц, счетчик должен был примерно установить, когда именно базальт подвергался обработке. В результате получался какой-то бред: стрелка индикатора скакала к самой крайней на шкале отметке: 10 000 лет до н. э.! Райх высказался насчет того, что надо бы расширить диапазон шкалы – просто так, любопытства ради, – посмотреть, возле какой из цифр стрелка все-таки остановится. В конце концов он сравнительно несложным способом сумел, по сути, удвоить диапазон шкалы. И опять стрелка с такой же готовностью метнулась в самое крайнее положение. Это уже переходило всякие границы разумного, и Райх призадумался, не допустил ли он какой-нибудь элементарной ошибки. Может быть, пыль была не от статуэток? В таком случае выходило, что счетчик пытается выдать нам возраст самого базальта! Поломав надо всем этим голову, Райх загрузил своих ассистентов заданием построить ему круглую шкалу – такую, чтобы могла показывать какой угодно возраст, вплоть до миллиона лет (невероятная по объему работа, грозящая затянуться едва не на все лето). И вот затем мы отправились в экспедицию на Карателе, исследовать проблему у ее истоков.
Да, исследовать у истоков… Как невероятно звучит это теперь, когда я веду свой рассказ! Как можно, зная ныне все факты, верить в простое «совпадение»! Ведь те две мои «проблемы» – самоубийство друга и головоломная загадка базальтовых статуэток – имели общий корень. Когда я воскрешаю в памяти события того лета, материалистический детерминизм истории кажется чем-то ирреальным.
Позвольте мне разместить события по порядку. В Кадирли мы прибыли шестнадцатого апреля; семнадцатого обосновали лагерь на Каратепе. По сути, нам ничто не мешало курсировать ежедневно между Каратепе и комфортабельным отелем в Кадирли. Но рабочие расселились в близлежащей от холма деревне, и мы решили, что нам тоже лучше находиться ближе к объекту раскопок. Кроме того, при мысли, что я ежевечерне буду расставаться со вторым тысячелетием до новой эры и перемещаться в конец двадцатого века, во мне возмутился дух романтика. И мы разбили палатки на земле, посреди ровной площадки у вершины холма. Снизу доносился неумолчный гулкий шум Пирама, кипящего мелкими бурунами глинисто-желтой воды. На самый гребень холма мы водрузили электронный зонд.
Надо сказать пару слов об этом устройстве – изобретении Райха, – произведшем революцию в деле археологии. В основе своей это тот же рентген, принцип действия которого очень близок к миноискателю. Только миноискатель способен реагировать лишь на металл, а рентген «спотыкался» о любые твердые и непрозрачные тела. Так как земля сама по себе твердое и непрозрачное тело, то обычный рентген в археологии неприменим. Более того, предметы, представляющие интерес для археологов – камни, черепки и иже с ними, – по своей молекулярной структуре сами под стать окружающему их грунту, в силу чего на экране рентгеновского аппарата неразличимы. Усовершенствованный же Райхом лазер мог проникать в толщу земли на глубину трех миль, а принцип «нейтронного воспроизведения» наделял прибор способностью во мгновенье ока выявлять любой предмет правильных очертаний – скажем, каменную плиту. И в этом случае оставалось лишь докопаться до обнаруженного предмета, что при наших роботах-кротах не составляло никакого труда.
Нетрудно вообразить, в каком волнении я пребывал в канун отъезда на Каратепе. Пятнадцать лет мы с тщетным упорством вгрызались в землю, но так и не находили больше ни фигурок из базальта, ни ответа на то, откуда они взялись. Один лишь объем грунта, который предстояло выкидывать, делал проблему неразрешимой. Изобретение Райха предлагало выход из нее с изящной легкостью.
Но, несмотря на это, первые три дня не принесли ничего, кроме разочарований. Луч зонда, пущенный вертикально вниз непосредственно со старого района раскопок, ни на что не прореагировал. Следующие полдня ушли у нас на то, чтобы перетащить зонд на новую площадку, метрах в девяноста от старой. На этот раз я был уверен, что мы что-нибудь да отыщем – и ошибся. Мы с Райхом угрюмым взором обвели лежащую под нами равнину, затем оглядели громадный корпус электронного зонда, мысленно прикидывая, сколько же нам еще придется перетаскивать эту махину с места на место, прежде чем мы наткнемся на «находку».
На третий день вечером нас навестили турецкие коллеги Фуад и Дарга. Мы решили отлучиться в Кадирли, поужинать с ними в отеле. Владевшее нами поначалу раздражение (мы тайком подозревали, что коллеги прибыли сюда по соответствующему указанию своего правительства – понаблюдать, чем мы здесь занимаемся) вскоре бесследно исчезло – с таким теплом и живым участием они к нам отнеслись, с таким доброжелательным интересом расспрашивали. После отменного ужина (а в добавок к нему еще и доброго кларета) разочарования неудачно прошедшего дня действовали на нас уже не столь удручающе. Отужинав, мы перешли в предоставленную нам комнату для гостей и сели там угощаться турецким кофе и бренди. Именно тогда доктор Дарга вновь завел разговор о самоубийствах. На этот раз он явился вооруженный цифрами и фактами. Я не буду пытаться слово в слово пересказывать последовавшую затем дискуссию (она затянулась далеко за полночь), скажу только, что наш разговор определенно дал понять: суждения Дарги насчет «биологического угасания» были не настолько уж сумасбродны, как казались вначале. Чем, спрашивал Дарга, можно объяснить такой невероятный рост числа самоубийств в мире, когда мы сами только и делаем, что твердим, будто это все лишь обыкновенный «невроз цивилизации»?
Скукой от невозможности проявить себя? Отсутствием цели? Но способов проявить себя в сегодняшнем мире по-прежнему хоть отбавляй; и психология за прошедшие пятьдесят лет сделала колоссальный шаг вперед. Уровень преступности в мире, при всей его перенаселенности, неизмеримо ниже, чем можно было бы предполагать. В первой половине двадцатого века рост преступлений и самоубийств шел параллельно. Отчего же преступность теперь внезапно сократилась, а суицидность возросла до таких драматических размеров? В этом есть какое-то несоответствие. В прошлом самоубийство и преступление были всегда взаимообусловлены. Высокая суицидность первой половины двадцатого века частично объяснялась самой преступностью: одна треть убийц кончала с собой. «Нет, – заключил Дарга, – здесь причиной какой-то непонятный закон исторического угасания, существование которого прозревал лишь Шпенглер. Люди по отдельности – просто клетки огромного организма цивилизации. И все здесь происходит по аналогии с человеческим телом: процесс старения с возрастом резко убыстряется…»
Вынужден сознаться, его слова показались мне весьма и весьма убедительными. В половине первого ночи мы очень тепло расстались, и два наши вертолета, поднявшись в пронизанный лунным светом воздух Кадирли, полетели каждый в своем направлении. К часу ночи мы снова уже были на месте раскопок.
То была прекрасная ночь. Воздух утонченно благоухал ароматом нарциссов (древние греки называли их «цветами подземного мира») и специфическим запахом кустарника, растущего на вершине холма. Тишину нарушал лишь шум воды в реке, ровный и длительный. Вид горных вершин напомнил мне о моем первом полете на Луну – они были красивы той же отчужденной, безжизненной красотой.
Райх, ум которого был все еще занят статистикой Дарги, удалился к себе в палатку. Я поднялся на холм и зашел в одно из помещений верхних ворот. Оттуда по лестнице взошел на верх стены и, стоя там, озирал залитую лунным сиянием равнину. Я понимаю, что состояние мое в ту минуту было романтически возвышенным, и я испытывал желание еще более его усугубить. Так я стоял, затаив дыхание, и представлял себе давно канувших в небытие стражей, которые когда-то в глубокой древности стояли на этом самом месте; думал о тех незапамятно далеких временах, когда единственной землей, лежавшей по ту сторону гор, была земля Ассирии.
И вдруг совершенно внезапно мысли у меня смешались, приняв мрачную окраску. Я с неожиданной остротой ощутил, насколько я, стоящий здесь, ничтожен и никчемен. Собственная жизнь показалась мне не более чем микроскопической каплей в океане Времени. Я почувствовал отчужденность окружающего меня мира, безразличие Вселенной, и с каким-то даже удивлением взглянул на нелепое упорство человека, чья манера мнить себя великим просто неизлечима. И мне вдруг показалось, что жизнь – это не более чем сон, который для людей так никогда и не был явью.
Нахлынувшее одиночество было невыносимым. Мне захотелось пойти и отвлечься беседой с Райхом, но свет у него в палатке уже погас. Я полез в верхний карман за носовым платком, и рука наткнулась на сигару, которую мне подарил доктор Фуад. Сигару я принял исключительно в знак дружбы – сам я почти не курю. Но вот сейчас ее запах словно возвратил меня в мир людей, и у меня возникло желание ее попробовать. Перочинным ножом я отхватил у нее один кончик, другой проткнул. Не затянувшись еще как следует, я уже пожалел, что поддался соблазну. Вкус сигары был неприятен. Я положил ее возле себя, а сам стал опять глядеть со стены на долину. Через несколько минут, однако, я вновь соблазнился приятным запахом табака. На этот раз, усердно работая губами, я сделал несколько глубоких затяжек. На лбу выступил пот, я невольно оперся о стену, какое-то время с опасением ожидая, что сейчас меня вытошнит: вот тебе и весь роскошный ужин. Однако тошнота мало-помалу прошла; чувство же разобщенности с телом никак не желало меня покинуть.
В этот момент я снова поглядел на луну и буквально ополоумел от внезапно обрушившегося на меня невыразимого страха. Я ощутил себя словно лунатик, очнувшийся и обнаруживший, что ступает по тоненькой жердочке, переброшенной через километровую высоту. Ощущение было настолько чудовищным, что показалось: ум у меня вот-вот не выдержит. Чувствовать такое было непереносимо! Я изо всех сил крепился, пытаясь противоборствовать обуявшему меня страху, понять его причину. Причина была связана с миром, на который я взирал. Она происходила от осознания того, что я лишь ничтожный фрагмент необозримого по величине ландшафта. Растолковать эту мысль очень непросто. Но похоже, мне вдруг сделалось ясно, что человека от сумасшествия ограждает лишь то, что он видит окружающее исключительно через призму своего крохотного, сугубо личного мировосприятия, размером не крупнее спичечной головки. Увиденное может повергать его в страх или волнение, но все равно он воспринимает это через призму своей личности. Страх принижает, но не дает человеку отвергнуть себя окончательно; как это ни странно, он оказывает противоположный эффект: человек от него начинает острее сознавать, что существует. Я внезапно словно извлек себя из собственной оболочки и разглядел, кто я такой: крохотный безвестный предмет вселенского пейзажа, ничем не примечательнее камня или мухи.
Это привело меня ко второй стадии логического осмысления. «Но ты представляешь собой нечто неизмеримо большее, чем камень или муха, – сказал я себе. – Ведь ты не просто предмет. Так это или нет, но в мозгу у тебя содержится знание всех веков. Вот ты здесь стоишь, а внутри тебя помещается знания больше, чем во всем Британском музее с его тысячами километров книжных полок».
Эта мысль в каком-то отношении была для меня новой. Она заставила меня забыть о пейзаже и обратить мысленный взор внутрь себя. И сам собою всплыл вопрос: если пространство бесконечно, то что можно сказать о пространстве внутри человека? По Блэйку, «бесконечность» раскрывается из «единой горсти». Страх, обуревавший меня, бесследно исчез. Теперь я сознавал, что ошибался, полагая себя частицей мертвого пейзажа. Мне думалось, что человек ограничен оттого, что ограничен его мозг – портмоне, куда лишнего не всунешь. А между тем пространство ума – это иное измерение. Тело лишь своего рода стена, разделяющая две бесконечности: Пространство, расстилающееся в бесконечность снаружи, и Ум, образующий бесконечность внутри.
Это был миг ошеломительного озарения сокровенной глубины. И вот когда я, позабыв обо всем на свете, завороженно всматривался внутрь себя, произошло нечто, от чего я пришел в ужас. Такое почти не поддается описанию. Мне вдруг почудилось, будто краем глаза (того самого «глаза» внимания, устремленного в глубину) я уловил шевеление какого-то чужого существа. Подобное даже трудно передать словами! У меня возникло ощущение наподобие того, как если бы я, нежась в теплой ванне, вдруг ощутил ногой что-то мерзостно-осклизлое.
Прошла секунда, и озарения словно не бывало, а я, увидев вновь перед собой уходящие ввысь горные вершины, залитые кротким светом неспешно плывущей луны, ощутил в своем сердце трепет облегченной радости, словно возвратился с другого края Вселенной. У меня кружилась голова, и изнурительная усталость сковывала тело – а ведь то ощущение не продлилось в общей сложности и пяти минут.
Повернувшись, я медленно побрел назад в палатку. Там я вновь попытался совершить подобное самопогружение. На какую-то секунду это мне удалось. На этот раз я ничего не почувствовал. А завернувшись в спальный мешок, вдруг поймал себя на том, что спать уже больше не хочу, а лучше поговорил бы с Райхом или с кем-нибудь еще. Мне не терпелось высказать все то, что я недавно пережил. Человек считает, что его внутренний мир принадлежит лишь ему одному. «The grave’s a fine and private place»[3], – так сказал когда-то Марвел. Примерно то же мы имеем в виду, говоря о своем сознании. В реальном мире наша свобода ограниченна; у себя в воображении мы вольны делать, что только вздумается. Ум – самое укромное место во всей Вселенной. Быть может, порой даже чересчур. «We each think of the key, each in his own prison»[4]. И вся трудность лечения умалишенных состоит в том, чтобы прорваться в эту темницу. Но я никак не мог отделаться от мысли, что в уме у меня находится кто-то чужой. Подумав об этом теперь, я заключил, что оно не так уж и ужасно. В конце концов, когда заходишь в комнату, не ожидая там никого увидеть, и вдруг кого-нибудь там застаешь, то первой реакцией тоже бывает страх: а что, если это грабитель? Но с ним теперь можно бороться как с чем-то реальным, и мелькнувший было страх исчезает.
Что взбудоражило меня, так это сам факт присутствия чего-то (или кого-то?) постороннего, так сказать, в моей собственной голове.
И по мере того как ум у меня, проникаясь постепенно любопытством, стал избавляться от страха, я начал погружаться в сон. Последнее, о чем я успел подумать прежде чем заснуть, это не было ли все случившееся своего рода галлюцинацией после сигары и кофе по-турецки?
Проснувшись назавтра в семь утра, я понял, что это не было галлюцинацией. Воспоминание о перенесенном ощущении оставалось на удивление ярким и, признаться откровенно, вызывало теперь скорее волненье, чем боязнь. Понять это довольно просто. Повседневная наша жизнь приковывает к себе все внимание и не дает нам «погрузиться» в глубь себя. Будучи по натуре романтиком, я никак не мог с этим смириться: процесс «погружения» мне нравится. Проблемы и житейская суета делают его крайне затруднительным. И вот теперь, почувствовав волнение, относящееся к чему-то внутри меня, я вновь вернулся к мысли, что мой внутренний мир так же реален и важен, как и мир окружающий, внешний.
За завтраком я испытывал соблазн рассказать обо всем Райху. Но что-то меня сдерживало – должно быть, боязнь, что он просто не поймет меня. Райх заметил, что я сегодня как будто «не в себе», на что я ответил, что черт меня дернул выкурить сигару Дарги – вот и весь наш разговор.
В то утро я наблюдал, как рабочие передвигают вниз по склону электронный зонд. Райх ушел к себе в палатку поразмыслить над тем, какой бы придумать способ, чтобы эту махину перетаскивать было не так утомительно – может быть, воздушную подушку, по принципу аэрокрана. Рабочие переместили зонд вниз до середины склона, чуть дальше нижних ворот. Когда устройство было установлено и готово к работе, я устроился на сиденье и, покрутив возле экрана соответствующие регуляторы, надавил на рычаг. Что-то там есть – это я почувствовал почти сразу. Бегущая по экрану сверху вниз белая строка гибко выгнулась посредине. Когда я, подавив мощности, усилил подачу изображения, вся поверхность экрана тотчас зарябила горизонтальными полосами. Я послал старшего рабочего за Райхом, а сам начал осторожно и методично прощупывать контуры обнаруженного предмета. На экране было видно, что предмет не один, справа и слева находятся еще такие же. С электронным зондом я, разумеется, работал впервые, поэтому не имел представления ни о размерах обнаруженного предмета, ни о глубине, на которой он залегает. Когда через минуту примчался Райх, ему стоило лишь раз глянуть на диск, а затем на регуляторы управления, после чего он негодующе выпалил: «Черт! Сломался мерзавец».
– Каким это образом?
– Ты, наверное, слишком далеко двинул рычаг, и что-нибудь отсоединилось. А то получается, что предмет, на который ты наткнулся, лежит внизу в трех с половиной километрах, а высота у него метров двадцать.
Я слез с сиденья с довольно кислым видом. Что правда, то правда, к технике меня подпускать вообще нельзя. Стоит мне несколько часов посидеть за рулем совершенно исправного автомобиля, как тот выходит из строя; едва приближусь к безупречно работающему аппарату, как у того мгновенно происходит короткое замыкание. Такая же нелепость и с зондом: я не знал, есть ли здесь в чем моя вина, но все равно чувствовал себя виноватым.
Сняв с креплений наружную панель, Райх заглянул внутрь. Мне он сообщил, что с первого взгляда все вроде бы в порядке. Надо будет после обеда проверить каждый узел в отдельности. В ответ на мои извинения он похлопал меня по плечу: «Ерунда. Главное, все же что-то нашли. Теперь остается только выяснить, на какой глубине».
Мы плотно пообедали неразогретой едой, после чего Райх умчался к своей машине, а я, прихватив надувной матрац, направился прилечь в тени у Львиных ворот и таким образом наверстать часы упущенного сна. Так глубоко и безмятежно я проспал два часа. Открыв глаза, я увидел, что возле меня стоит Райх безразлично уставившись на противоположный берег реки. Посмотрев на часы, я резко вскочил.
– Ты что же меня, черт возьми, не разбудил?
Райх медленным движением опустился возле меня на землю. Его подавленный вид слегка меня озадачил.
– Ну как? Нашел, что там за неисправность?
– Там все исправно, – ответил он, задумчиво на меня посмотрев.
– Хочешь сказать, все уже наладил?
– Нет. Там вообще все было в порядке.
– Ну так что ж, это только радует. В таком случае, ты можешь сказать, на какой глубине та штука находится?
– Да она на той глубине, какую показывает прибор. Три с половиной километра.
Я подавил в себе поднимающееся волнение: случаются вещи и покурьезнее.
– Три с половиной километра, – промолвил я. – Однако это намного глубже, чем основание самого холма. То есть, я… Да ведь на такой глубине уже находятся скалы археозоя?
– Ну, это еще как сказать. Хотя в принципе спорить не буду.
– Кроме того, если глубина, как ты говоришь, указана правильно, то тогда, наверно, надо принять на веру и величину блоков: двадцать метров. Звучит как-то не совсем правдоподобно. Блоков такой величины нет даже в пирамиде Хеопса.
– Остин, дорогой ты мой, – благодушно усмехнулся Райх, – я с тобой полностью согласен. Такого быть не может. Но я перебрал в машине каждую деталь и не вижу, в чем я мог ошибиться.
– У нас есть только один способ все выяснить: запустить «крота».
– Об этом я и хотел тебе сказать. Но если глубина в самом деле три с половиной километра, никакой «крот» здесь не поможет.
– Почему?
– Для начала потому, что он не рассчитан на проход через скальную породу – только на землю или глину. А на такой глубине скальная порода встретится неизбежно. Далее, даже если на такой глубине нет скал, то все равно «крота» раздавит давлением. Три с половиной километра, это же все равно что находиться на аналогичной глубине под водой! Давление там будет составлять тысячи килограммов на квадратный сантиметр, да еще и температура будет повышаться на сотню градусов с каждым пройденным километром. Электронная начинка «крота» не выдержит такой жары.
Только теперь до меня дошла вся непомерность ставшей перед нами проблемы. Если Райх прав, то не стоит даже и обольщаться надеждой вытащить когда-нибудь на поверхность эти «предметы» – вероятно, части стены или храма. Какой бы мощной ни была наша техника, все равно на сегодня мы не располагаем механизмами, способными работать при такой температуре и давлении, да еще при этом поднимать гигантские блоки на высоту трех с половиной километров.
Мы с Райхом пошли назад к зонду, по пути обсуждая эту проблему. Если показания прибора соответствуют истине (а Райх, похоже, в этом не сомневается), то это означает, что перед археологией встает загадка из загадок. Как, каким образом следы цивилизации могли очутиться на такой немыслимой глубине? Быть может, какое-нибудь гигантское землетрясение, раскачав, обрушило целый пласт земли в зев разверзшейся бездны? А потом, допустим, полость впадины заполнилась постепенно водой и грязью… Да, но чтобы грязь заполнила пространство глубиной в три с половиной километра, это сколько же тысячелетий понадобится! Оба мы пребывали в растерянности. Нас подмывало броситься к телекрану и посоветоваться обо всем с коллегами, но здравое опасение, что виной здесь какая-нибудь элементарная ошибка, удерживало нас от этого шага.
К пяти часам вечера готовый к пуску «крот» был уже нацелен носом в землю. Райх произвел необходимые переключения на пульте, и напоминающий пулю нос «крота» начал вращаться. Грунт, взметнувшись вначале фонтаном, постепенно улегся, образовав небольшой округлый бугор. Некоторое время земля на этом месте прерывисто шевелилась, затем от присутствия «крота» не осталось никаких зримых следов.
Я подошел к экрану радара. В самой верхней его части, чуть подрагивая, светилась серебристо-белая точка. Если смотреть не отрываясь, то было заметно, как она движется – медленно, очень медленно, как минутная стрелка на циферблате. Рядом с экраном радара находился еще один экран, похожий на телевизионный. На его поверхности прорисовывались белесые полосы. В отдельных местах полосы были тоньше, кое-где вообще пропадали. Это означало, что на этом участке пути «крот» повстречался со скалой. При встрече с любым предметом, превышающим шириной три метра, «крот» автоматически останавливался, и электронный лазер давал развертку изображения того предмета. Через час белая точка проделала путь вниз до середины экрана – расстояние примерно в тысячу семьсот метров. Теперь она перемещалась еще медленнее. Райх, подойдя к зонду, привел его в действие. Экран прибора засвидетельствовал, на какой глубине находится «крот»: километр семьсот метров. А еще ниже смутно угадывались очертания гигантских блоков – в том же положении, что и раньше. Зонд работал исправно.
К этому времени возбуждение передалось всем. Рабочие, обступив радар плотным кольцом, не отрывали от экрана глаз. Райх выключил зонд: его луч мог нарушить исправность «крота». Мы действовали, рискуя загубить весьма ценную часть нашего оборудования, но иного выхода у нас не было. Зонд мы то и дело включали и выключали, чтобы убедиться в исправности его показаний. Прибор однозначно указывал, что исполинские блоки имеют более-менее правильные контуры; невозможно, чтобы это были просто глыбы горной породы.
Риск потерять «крота» в общем-то не был стопроцентным. Усиленная электроникой металлическая конструкция этого механизма способна была выдерживать температуру в две тысячи градусов: создатели аппарата учли возможность того, что их детищу придется преодолевать жилы вулканической лавы. Небывалой была и прочность его панциря: конструкторы гарантировали, что он способен выдерживать давление в две с половиной тонны на квадратный сантиметр. Однако к моменту приближения к блокам на глубине трех с половиной километров сила давления могла превышать предельно допустимый уровень в два, или же почти в два раза. Кроме того, коммутирующее оборудование могло не выдержать температуры. И неизбывно существовала угроза потери связи в случае, если «крот» уйдет за пределы досягаемости дистанционного управления или если у него откажет приемное устройство.
К половине восьмого на землю опустилась темнота, «крот» к тому времени покрыл оставшуюся половину пути. От блоков его отделяло расстояние всего в полкилометра. Рабочих мы отпустили, но многие из них так никуда и не ушли. Повар откупорил нам консервы, сготовить что-либо более путное он, очевидно, был не в состоянии.
Наступила ночь. Мы сидели в темноте, слушая тоненькое зуденье радара и пристально наблюдая за сверкающей белой точкой. Мне неоднократно казалось, что она остановилась, но Райх, зрение которого поострее моего, всякий раз меня разуверял. К половине одиннадцатого ушли на ночлег последние рабочие. Я сидел, накинув на себя добрую дюжину одеял: разгулялся ветер. Райх курил сигарету за сигаретой, даже я выкурил пару штук. И тут зуденье внезапно оборвалось. Райх вскочил на ноги.
– Есть, – коротко вымолвил он.
– Ты уверен?.. – вместо голоса из горла у меня вырвалось нелепое кряканье.
– Абсолютно. Он сейчас именно в том положении: как раз над блоками.
– Что теперь?
– Теперь даем телеразвертку.
Райх вновь запустил аппарат. Теперь мы смотрели на экран не отрываясь. Экран ровно светился белесой пустотой, из чего можно было сделать вывод, что пучок лучей сфокусирован на массивном и твердом предмете. Райх тронул рычажок настройки. На экране вновь замельтешили волнистые линии, но на этот раз они были тоньше и прямее. Райх что-то подрегулировал, и линии пошли смещаться ближе друг к другу до тех пор, пока вся поверхность экрана не подернулась рябью горизонтальных штрихов, черных и белых – узор, напоминающий штаны в полоску. А сквозь полосатый этот фон необычайно явственно проглянули высеченные на камне черные рубцы. Напряжение, переполнявшее меня последние несколько часов, было так велико, что я смог воспринять увиденное сравнительно сдержанно. Не было ни малейшей причины усомниться в значении буквенных символов, представших перед нашим взором, – я уже много раз встречал их на базальтовых статуэтках. Перед глазами у меня были символы, обозначающие имя Абхота Темного.
Вот и все, чего можно было добиться. Мы сделали с экрана фотоснимки, после чего пошли в палатку Райха связаться по рации с находящимся в Измире Даргой. Через пять минут Райх уже говорил с ним. Он изложил ему ситуацию, принеся извинения за риск, которому мы подвергли «крота» (аппарат принадлежал турецким властям), и сообщил также, что нами точно установлена принадлежность блоков: они относятся к культуре «Великих Старых», о существовании которых упоминается в надписи на одной из статуэток.
Я подозреваю, Дарга был слегка подшофе: прошло изрядное количество времени, прежде чем он вник наконец в суть наших слов, а вникнув, заявил, что немедленно захватывает Фуада и вылетает к нам. Мы отговорили его, сказав, что этого делать не следует, так как мы сейчас укладываемся спать. Дарга высказался в том духе, что надо бы пустить «крота» по горизонтали, чтобы тот обследовал соседние блоки, на что Райх ответил, что такое неосуществимо: аппарат не может двигаться вбок – только вверх или вниз. Надо будет отправить его метров на тридцать вспять, после чего придать новое направление, что займет несколько часов. В конце концов мы убедили Даргу и на этом прервали связь. Оба мы ужасно устали, но при всем этом спать нам не хотелось. Повар оставил необходимую утварь, чтобы мы смогли сварить себе кофе, что мы наперекор здравому смыслу и сделали, да еще и открыли бутылку бренди.
Именно тогда, сидя в палатке Райха в ночь на 21 апреля 1997 года, я и поведал ему о том ощущении, что пережил прошлой ночью. Думаю, пересказывать его я начал лишь для того, чтобы как-то отвлечь наши мысли от лежащих под толщей земли двадцатиметровых блоков. И мой рассказ был понят. Ибо Райх, вопреки моему ожиданию, прореагировал на него безо всякого удивления. Он в свое время изучал в университете психологию Юнга и был знаком с его учением о «родовом бессознательном», согласно которому (если таковое существует) людские умы представляют собой не изолированные друг от друга острова, а части некоего гигантского континента сознания. В области психологии Райх был гораздо начитаннее меня. Он привел на память выдержки из Олдоса Хаксли, принимавшего в сороковых годах мескалин, и так же, как я, заключил, что сознание в каждом из нас простирается в бесконечность. Хаксли, очевидно, в каком-то смысле шел несколько дальше, рассматривая ум человека как обособленный мир, подобный тому, в котором живет человек, – своего рода целую планету, где есть свои джунгли, пустыни, океаны. А на такой планете, как того и следует ожидать, могут обретаться всякие неведомые создания. Здесь я ему возразил. Ведь ясно, что слова Хаксли о «неведомых созданиях» были лишь метафорой, поэтической вольностью. «Обитателями» ума являются мысли и воспоминания, а не какие-нибудь чудовища.
При этих словах Райх судорожно передернул плечами:
– «Откуда нам знать?»
– «Согласен, неоткуда. Но ведь надо же мыслить реально».
Тут на память мне вновь пришло ощущение, пережитое прошлой ночью, и моя уверенность поколебалась. Ну, а сами-то мы мыслим «реально»? Не стало ли у нас привычкой думать о человеческом сознании подобно тому, как наши предки думали о Земле, считая ее центром Вселенной? Я говорю «мой ум», будто подразумеваю под этим свой садовый участок. Но в какой степени мой садовый участок является действительно «моим»? На нем, не спрашивая моего на то соизволения, во множестве водятся жуки и черви, которые будут там водиться и тогда, когда меня не станет…
Как ни странно, мое душевное самочувствие от такой мысли существенно улучшилось. Она объясняла причину одолевавшего меня смятения – или мне так казалось. Если человеку лишь мнится, что он личность, а сознание его – своего рода океан, то почему бы в нем действительно не обитать каким-нибудь неведомым созданиям? Перед тем как заснуть, я мысленно наказал себе выписать по почте «Небеса и ад» Олдоса Хаксли. Мысли Райха шли по более практическому руслу. Спустя десять минут после того как мы расстались из соседней палатки донесся его голос: «Знаешь, я думаю, нас не осудят, если мы попросим Даргу одолжить нам аэрокран помощнее, чтобы перетаскивать зонд. Вот уж что действительно облегчит жизнь…»
Кажется нелепым теперь, как ни ему ни мне не пришло в голову, что может повлечь за собой наше открытие. Мы, разумеется, ожидали, что сделанная нами находка вызовет определенный ажиотаж в кругу археологов, но предпочли оба благополучно забыть о том, какая буря разыгралась в свое время, после того как Картер обнаружил гробницу Тутанхамона, или что творилось вокруг теософских свитков, случайно найденных в песках Иудейской пустыни. Да, это постоянная беда археологов: недоучитывать, что они живут в мире средств массовой информации и истеричной прессы.
На следующее утро в половине седьмого, еще до прихода рабочих, нас разбудили нагрянувшие Фуад и Дарга. Они явились не одни, а в сопровождении четырех официальных представителей турецких властей да еще пары голливудских кинозвезд, увязавшихся из любопытства. Райх, возмущенный вероломным вторжением, хотел было высказать гостям все, что о них думает, но я удержал его, объяснив, что турецкие представители действуют в рамках своих полномочий, исключение составляют разве что кинозвезды.
Гости прежде всего пожелали убедиться, что блоки залегают действительно на глубине трех с половиной километров. Райх включил зонд и продемонстрировал им очертания «блока Абхота» (как мы сами его окрестили) и «крота» по соседству с ним. Дарга усомнился, что «крот» мог проникнуть на такую глубину. Райх, смиряя себя, подошел к пульту дистанционного управления и включил его. Последовавшее за этим заставило нас тревожно насторожиться: изображения на экране не появилось. Райх пошевелил регулятор хода – безрезультатно. Причина здесь могла быть только одна: от огромной температуры или давления у «крота» отказали приборы. Хорошего мало, но в конце концов не такая уж и трагедия: аппарат, пусть и дорогостоящий, можно было заменить. Между тем Дарга и Фуад по-прежнему неотступно требовали, чтобы им наглядно доказали исправность зонда. И Райх все утро занимался тем, что педантично предъявлял коллегам весь рабочий механизм аппарата – винтик за винтиком, чтобы у них не оставалось сомнений в том, что блоки действительно залегают на глубине трех с половиной километров. Мы проявили фотопленку со снимками, сделанными с экрана радара, и сличили клинопись «блока Абхота» с клинописью базальтовых статуэток. Усомниться в том, что клинопись в обоих случаях принадлежит одной и той же культуре, было невозможно. Понятно, окончательно решить загадку можно было лишь одним способом: прорыть прямой туннель до самых блоков. В связи с этим, кстати, следует заметить, что мы представления не имели, какова величина отдельных глыб (по нашему мнению, зонд, вероятнее всего, указывал общую высоту стены или целого здания). Любопытную, на наш взгляд, загадку являла и фотография, полученная с помощью радара, – она представляла собой вид сверху. Это могло означать, что стена или здание помещено на боку – ни одна из цивилизаций прошлого, насколько это известно, не делала надписей поверху стен или на крышах зданий.
Наши гости хотя и мало что поняли, но оказались под впечатлением. Если это не какое-нибудь недоразумение, то наша находка могла оказаться величайшим открытием за всю историю археологии. Возраст самой древней цивилизации, известной до сих пор, – цивилизации индейцев масма, живших в Андах на плато Маркахуаси, – насчитывает девять тысяч лет. У нас же теперь были на памяти показания нейтронного счетчика, полученные при датировке возраста базальтовых фигурок, – данные, которые мы тогда сочли ошибочными. Теперь выходило, что они подтверждают нашу версию о том, что мы имеем дело с остатками цивилизации, чей возраст превышает маркахуасскую по меньшей мере вдвое.
Фуад и его коллеги пообедали вместе с нами и отбыли около двух часов дня. Охватившее их к тому моменту волнение передалось и мне, за что я, будучи не в силах с ним совладать, испытывал на себе глухое раздражение. Фуад пообещал прислать нам аэрокран в максимально короткий срок, оговорившись, однако, что несколько дней, вероятно, придется все же потерпеть. Мы, не ощущая особого желания перетаскивать зонд с места на место вручную, решили дождаться обещанного. То, что теперь мы можем рассчитывать со стороны турецких властей на такую поддержку, какая нам раньше и не снилась, было очевидным, и не было смысла тратить силы попусту. Поэтому в половине третьего мы уютно устроились в тени у нижних ворот и потягивали апельсиновый напиток, пребывая в относительном бездействии.
Через полчаса прибыл первый представитель прессы – корреспондент «Нью-Йорк таймс» из Анкары. Райх пришел в ярость. Он вслух заявил (ошибочно), что правительство Турции хватается за любую возможность лишний раз себя разрекламировать. Позднее выяснилось, что в разглашении информации прессе повинны те две кинозвезды. Райх бесследно исчез у себя в палатке, а я остался развлекать журналиста – довольно приятного человека, который, как оказалось, был знаком с моей книгой по хеттам. Я показал ему фотографию и объяснил принцип работы зонда. На вопрос, что случилось с «кротом», я ответил, что не имею представления и знаю только, что это козни троглодитов. Боюсь, это и было моей первой ошибкой. Вторую я допустил, когда он поинтересовался размерами блока Абхота. Я обратил его внимание, что у нас нет конкретных фактов, подтверждающих, что это отдельный строительный блок, хотя по соседству с ним лежат еще такие же. Быть может, он представляет собой культовое сооружение в виде исполинской тумбы или какое-то строение наподобие зиккурата в Уре. Если же это отдельный блок, то получается, что перед нами следы цивилизации гигантов.
К моему удивлению, он отнесся к этому совершенно всерьез. Разделяю ли я гипотезу, будто наш мир некогда населяла раса гигантов, переставшая впоследствии существовать из-за небывало мощного лунного катаклизма? Я ответил, что мой долг ученого состоит в том, чтобы искать неоспоримые свидетельства. «Ну, а это разве не свидетельство?» – не отставал корреспондент. Я сказал, что утверждать такое пока рановато. Тогда он спросил, согласен ли я с тем, что строительные блоки такого громадного размера было не под силу передвигать обычным людям, как, например, при строительстве пирамид в Гизе или возведении тольтекского Храма Солнца в Теотиукане. Я, все так же ни о чем не подозревая, указал, что самые крупные блоки пирамиды в Гизе весят по двенадцати тонн; вес двадцатиметровых глыб может достигать тысячи тонн. И я подтвердил, что мы доподлинно не знаем, каким образом удавалось передвигать камни для строительства пирамиды Хеопса, а к слову сказать, и Стоунхенджа. Ведь древние, вполне вероятно, могли обладать гораздо большим знанием, чем мы думаем.
Не успел я окончить разговор с корреспондентом «Нью-Йорк таймc», как на горизонте прорисовались еще три вертолета, принесшие еще одну компанию журналистской братии. К четырем часам они уговорили появиться из палатки Райха. Он с угрюмым видом продемонстрировал работу зонда. К шести мы улизнули в Кадирли к себе в отель, где нам удалось в относительном спокойствии поужинать. Управляющему было велено на все телефонные звонки отвечать отказом. Но в девять вечера к нам пробился Фуад. Он размахивал свежим номером «Нью-Йорк таймc». Вся передняя страница была посвящена рассказу о «величайшем мировом открытии всех времен». В ней я фигурировал как создатель теории, согласно которой обнаруженный нами город принадлежал некогда расе гигантов. Я будто бы случайно проговорился, что те гиганты помимо прочего были еще и чародеями, способными посредством какой-то неведомой силы, ныне уже забытой, поднимать свои строительные блоки. Один мой весьма известный коллега высказал мнение, что пирамиды Древнего Египта и Перу невозможно было воздвигнуть каким-либо из практикуемых сегодня способов строительной инженерии. На второй странице газеты автор популярных рассказов по археологии не преминул поместить статью под названием «Гиганты Атлантиды».
Я заверил Фуада, что ни о каких гигантах вообще не упоминал, по крайней мере в данном контексте. Фуад обещал позвонить в редакцию «Нью-Йорк таймc» и дать опровержение. Вслед за тем, наказав строго-настрого, что меня ни для кого нет, хоть бы и для самого турецкого султана, я полуживой от усталости перебрался в комнату Райха выпить с ним напоследок по рюмке бренди.
Думаю, я достаточно внятно изложил причину, по которой мы всю следующую неделю не могли появиться на объекте раскопок. Правительство Турции выделило для охраны нашего оборудования солдат, но приказа задерживать посторонних у них не было, так что в небе над Каратепе свободного пятнышка не было от жужжащих вертолетов, слетевшихся словно осы на варенье. Отели Кадирли со дня своего основания не знали такого обилия постояльцев. Мы с Райхом подвергли себя добровольному заточению в гостиничных номерах, иначе сумасшедшие охотники за сенсациями не давали бы нам прохода. Аэрокран был предоставлен нам турецкими властями уже через двенадцать часов, но применить его не было никакой возможности. На следующий день фонд Карнеги безвозмездно передал нам два миллиона долларов для строительства туннеля; еще два ассигновал Всемирный Комитет Финансов. От турецкого правительства поступило наконец согласие окружить Черную Гору проволочным ограждением шестнадцатиметровой высоты. Эта процедура была проделана за несколько дней, практическое содействие в этом оказали русские и американцы, вложив свои средства. Тогда у нас появилась возможность вернуться к работе.
Работа, естественно, стала проводиться на совершенно ином уровне. О безмятежном послеобеденном отдыхе никто из нас теперь и не помышлял. Полуночные беседы в палатке также отошли в область преданий. По всему гребню холма стояло оцепление из солдат. Маститые археологи из разных стран не давали нам житья своими расспросами и советами. Воздух надсадно дрожал от басовитого гудения вертолетов, сесть которым не давала предупреждающими сигналами поспешно сооруженная наблюдательная вышка, также совместное детище русских и американцев.
Но уж на масштабы помощи жаловаться было грех. Бригада техников подвесила наш зонд к аэрокрану, чтобы нам было сподручно делать снимки над наиболее трудными участками рельефа. Правительство Турции предоставило еще двух «кротов», оба со специально усиленной конструкцией. Деньги и оборудование предоставлялись по первому же требованию – о чем еще может мечтать любой археолог!
В двухдневный срок мы сделали ряд поразительных открытий. Перво-наперво зонд показал, что под нами находится фактически погребенный под землей город. Его стены и здания простирались более чем на милю в обоих направлениях. Черная Гора Каратепе возвышалась примерно над центром города. И это был воистину город гигантов! Блок Абхота не являлся ни зданием, ни культовым сооружением. Это был всего лишь отдельный строительный блок, вырезанный из цельного вулканического базальта – наижестчайшего вулканического базальта. Одному из «кротов» с усиленной конструкцией удалось в конце концов отколоть от блока кусок и доставить его на поверхность.
Но вместе с тем наряду с удачами нас со странным постоянством преследовала одна трагическая случайность за другой. Прошло двое суток, и мы лишились одного из наших специально оборудованных «кротов», утратив его таким же точно образом, как того, о котором я упоминал выше. Углубившись на три с половиной километра, он перестал отзываться на сигналы. Еще неделя, и еще один «крот» был нами утерян – аппарат стоимостью в полмиллиона фунтов оказался погребен в теснинах моря земли. Работающий с аэрокраном оператор, потеряв бдительность, не совладал с управлением, и зонд со всей мощью грянулся о походную армейскую палатку, полную турецких солдат; число жертв в результате составило восемнадцать человек. С зондом ничего не сделалось, но газеты, пыл которых все еще никак не шел на убыль, не замедлили провести параллель между нашими неурядицами и злоключениями экспедиции Картера-Карнарвона, той, что после 1922 года снискала себе мрачную славу «проклятой Тутанхамоном».
Один мой коллега, на порядочность которого я имел неосторожность положиться, разгласил мою версию о том, что хетты Каратепе своим выживанием были обязаны ходившей об этих местах магической славе. Это вызвало новое поветрие сенсационных россказней. Именно в этот момент всплыло на поверхность имя Г. Ф. Лавкрафта. Я, как и большинство моих коллег, прежде этого имени никогда не слышал. Лавкрафт был автором фантастических рассказов, умер он в 1937 году. Долгое время после его смерти в Америке держался негромкий, но стойкий культ имени этого писателя, во многом благодаря подвижничеству Августа Дерлета, романиста, связанного с Лавкрафтом узами дружбы. Так вот, Дерлет неожиданно прислал Райху письмо, в котором сообщал, что имя Абхота Нечистого встречается в одном из произведений Лавкрафта, где этот персонаж фигурирует как один из Великих Старых.
Первое, что я подумал, когда Райх показал мне это письмо, это что кто-то хочет просто поводить нас за нос. Мы заглянули в литературный справочник и из него узнали, что Дерлет – это известный американский писатель, которому сейчас за семьдесят. Про Лавкрафта в справочнике ничего не было сказано, но, сделав звонок в Британский музей, мы установили, что таковой тоже существовал и дествительно написал те книги, авторство которых приписывал ему Дерлет.
В письме у Дерлета была строка, которая меня сразила. Вслед за словами о том, что он не может взять в толк, как мог Лавкрафт знать об Абхоте Темном (это имя не упоминалось ни в одной из хеттских табличек, расшифрованных до 1937-го, года смерти писателя), Дерлет высказывал такую мысль: «Лавкрафт придавал огромное значение сновидениям и часто мне говорил, что сюжеты ко многим рассказам приходили ему во сне». «Вот еще один аргумент в пользу твоего “родового подсознательного”», – ознакомившись с письмом, сказал я Райху. Он в ответ заметил, что это скорее совпадение. «Абадонна», так называли в своих легендах ангела смерти древние иудеи; «хот» – типично египетское окончание; бог Абаот упоминался в некоторых памятниках вавилонской письменности, которые могли попасться Лавкрафту на глаза. Что же касается словосочетания «великие старые», то оно звучит не столь уж необычно для писателя-фантаста и вполне могло само прийти ему в голову. «Так что к чему сюда приплетать “родовое подсознание”?» – усмехнулся Райх. И я посчитал, что он прав.
Через несколько дней мы пришли к иному мнению. Нам пришла наконец посылка с книгами, отправленная Дерлетом. Раскрыв книгу на рассказе «Тень из Времени», я сразу наткнулся на описание исполинских каменных блоков, погребенных в недрах австралийской пустыни. В тот же момент сидящий в соседнем кресле Райх издал изумленный возглас и зачел мне вслух предложение: «Обитатель тьмы известен также под именем Ниогты». А мы лишь вчера вечером завершили примерный перевод надписи на блоке Абхота: «И лошади будут приведены две по две в присутствии Ниогты». Вслед за этим я зачитал Райху описание подземных городов в «Тени из Времени»: «…величественные базальтовые города с башнями, не имеющими окон», построенные «древней расой полуполипов».
Теперь у нас не было сколь-либо серьезного сомнения в том, что Лавкрафт каким-то непостижимым образом предвосхитил наши открытия. Не было смысла тратить время на бесполезные размышления о том, как ему удалось это сделать; заглянул ли он каким-то неведомым образом в будущее примерно так, как описывал в своем «Эксперименте со Временем» Уильям Данн, и провидел наши открытия, или это спящий его ум непонятно как проник в тайну, сохраненную под толщей малоазийской земли. Не это было главным. Суть вопроса состояла теперь в следующем: насколько опус Лавкрафта был просто произведением беллетристики, а насколько плодом внутреннего видения, «второго взора»?
Со стороны показалось бы подозрительным, займись мы вдруг сейчас вместо непосредственно раскопок изучением творчества писателя, чьи работы публиковались преимущественно в сомнительном журнале «Weird Tales»[5]. Мы старались удержать свое занятие в секрете как можно дольше, вслух оправдываясь тем, что, дескать, проводим целые дни за изучением клинописей. Несколько дней мы провели взаперти в комнате у Райха (у него она куда как попросторней, чем у меня), сосредоточенно штудируя произведения Лавкрафта. Когда приносили еду, мы прятали книги под подушки и с глубокомысленным видом склонялись над фотоснимками с письменами. К этому времени урок нами был уже усвоен: мы знали, что поднимется, если журналисты пронюхают, чем мы здесь дни напролет занимаемся. Мы переговорили по телекрану с Дерлетом – дружелюбным и обходительным джентльменом в летах, с обильной седой шевелюрой, – и попросили его никому не рассказывать о своем открытии. Он без особых упрашиваний согласился, заметив, однако, что книги Лавкрафта среди читателей по-прежнему популярны, так что кто-нибудь из них непременно сделает аналогичное открытие.
Изучение Лавкрафта само по себе оказалось занятием интересным и увлекательным. Это был человек с редким даром воображения. Знакомясь с его работами в хронологической последовательности, мы замечали постепенное изменение авторских концепций писателя.
«Ремарки, касающиеся творчества Лавкрафта, взяты из лекции “Лавкрафт и письмена Кадата”, прочитанной доктором Остином на заседании Нью-Йоркского исторического общества 18 июля 1999 г.».
Действие его ранних рассказов происходит, как правило, в Новой Англии. Сюжет повествует о вымышленном округе Аркхем, его диких холмах и зловещих долинах. О жителях Аркхем а создается впечатление как о жутких нелюдях, утративших в себе все человеческое, жадных до низменных наслаждений и не чурающихся контактов с темной потусторонней силой. Неудивительно, что многих из них в конце концов настигает возмездие. Но постепенно в мотиве повествований Лавкрафта назревают изменения. Изображаемые им мрачные картины уступают место таким, которые внушают нечеловеческий ужас: видения Апокалипсиса, хаотичные нагромождения эпох, исполинские города, Армагеддон двух рас: нелюдей и сверхлюдей. Если бы не стилистические клише в духе «романов ужасов» (вне сомнения, автор практиковал их из конъюнктурных соображений), то Лавкрафта можно было бы отнести к самым первым и самым выдающимся представителям жанра научной фантастики. Наше внимание привлекал преимущественно его поздний, «научно-фантастический» период (хотя это не следует понимать с излишним буквализмом – упоминание об Абхоте Темном имеет место как раз в одном из самых ранних его рассказов про Аркхем).
Самым поразительным было то, что его «циклопические города» Великих Старых (имеется в виду не раса полуполипов – они ее вытеснили) совпадали по описанию с фактами, открывавшимися нам про подземный город. По Лавкрафту, в этих городах не было лестниц со ступенями, а являлись лишь наклонные плоскости, так как тамошние жители были существами конусовидной формы, очень крупными и имели щупальца. По основанию конус был «окаймлен слоем серого вещества, напоминающего резину». Поочередно сжимаясь и разжимаясь, эта «резина» передвигала все существо.
Данные, полученные с помощью зонда, показали, что в раскинувшемся под Каратепе городе действительно во множестве встречаются наклонные плоскости, а ступенчатых лестниц, по всей видимости, нет. Что касается размеров города, то они действительно соответствуют эпитету «циклопический».
Нетрудно представить, что наш город представлял собой проблему поистине невиданную в истории археологии. В сравнении с ней трудности Лэйарда при раскопках курганища Нимруда выглядели просто смехотворно. Райх подсчитал: для того, чтобы явить руины свету дня, потребуется выворотить около сорока миллиардов тонн грунта («биллионов» по американской системе единиц). Такое, совершенно очевидно, на практике неосуществимо. Другой вариант: можно прорыть к городу ряд туннелей, расширив им горловины в виде камор. Таких туннелей понадобится целая серия, так как создавать одну сколь-либо большую камору – непозволительный риск. Ни один из известных человечеству металлов не обладает прочностью достаточной, чтобы подпирать крышу в три с половиной километра толщиной. Получается, откопать весь город целиком – задача для нас непосильная, но можно примерно определить с помощью зонда, к какой из его частей лучше всего вести подкоп. Чтобы проложить один туннель, потребуется поднять сотню тысяч тонн грунта. Но это все-таки в пределах реального.
На то, чтобы дознаться о наших с Райхом штудиях Лавкрафта, у прессы ушла ровно неделя. После обнаружения города это, похоже, было второй по величине сенсацией. Газеты посходили с ума. После заполошной трескотни о гигантах, колдунах и темных богах для них это было именно то, что нужно. До сих пор плоды людского ажиотажа успели пожать в основном популярные археологи, «пирамидные» фанатики и поборники теории мирового оледенения. Теперь звездный час настал для заклинателей духов, оккультистов и иже с ними. Появилась написанная кем-то статья, в которой говорилось, что свои мифические сюжеты Лавкрафт перенял у Блаватской. Еще кто-то заявил, что усматривает во всем этом традиции каббалы. И многие из читающих приходили в ужас. Они делали для себя вывод, что мы намереваемся нарушить безмолвие подземных гробниц Великих Старых, что приведет к катастрофе, столь красочно описанной Лавкрафтом в «Зове Ктулху».
В «Тени из Времени» названия города не приводилось, но в одном из ранних романов Лавкрафта он упоминался под названием «Безызвестный Кадат». Авторы газетных публикаций окрестили наш подземный город Кадатом, и название пристало намертво. А буквально следом Далглиш Фуллер, психопат из Нью-Йорка, громогласно заявил об учреждении Антикадатского общества, главной целью которого является остановить раскопки Кадата и не допустить, чтобы покой Великих Старых был потревожен. Показательным для тогдашнего массового безумия было то, что число членов этого общества выросло в считаные дни до полумиллиона, а потом за довольно короткий срок и до трех миллионов. Девиз у него был такой: «Разум лежит в будущем. Забудем о прошлом!» Они купили себе рекламное время на телевидении и наняли на службу респектабельных психологов, вменив им в обязанность твердить без устали, что видения Лавкрафта суть прямые и непосредственные проявления «экстрасенсорного восприятия», столь наглядно продемонстрированного в Дюкском университете Райхом и его коллегами. А раз так, то предостережениям Лавкрафта следует уделить самое пристальное внимание: если покой Великих Старых будет нарушен, это может обернуться для человечества невиданной трагедией. Психопату Фуллеру нельзя было отказать в наличии организаторских способностей. В восьми километрах от Каратепе он арендовал солидный участок земли и обосновал там лагерь. Сторонники Фуллера откликнулись на его призыв провести там очередной отпуск единственно с целью не давать житья экспедиции на Каратепе. Участок изначально принадлежал фермеру, который за предложенную баснословную сумму с радостью его уступил, и Фуллерово гнездилище успело обосноваться там прежде, чем правительство Турции смогло принять какие-либо меры. У Фуллера был дар привораживать экзальтированных особ с толстыми кошельками, и те вкачивали в его предприятие солидные финансовые инъекции. Они приобретали вертолеты, и те басовито жужжащими жирными жуками кружили над холмами, распустив по ветру трепещущие транспаранты с антикадатскими лозунгами. По ночам вертолеты обрушивали на район раскопок горы мусора, так что по утрам, когда мы прибывали на объект, у нас уходило зачастую по несколько часов, чтобы расчистить площадку от гнилых овощей и мятых жестянок. По два раза на дню обитатели лагеря устраивали перед колючей проволокой марши протеста, колонны иной раз насчитывали до тысячи демонстрантов. Прошло шесть недель, прежде чем в ООН вняли нашим просьбам о принятии мер и выслали армейские подразделения. К тому времени Фуллер подбил к участию в своем движении пятерых американских сенаторов, и сообща они выступили с предложением принять указ, запрещающий дальнейшее проведение раскопок на Каратепе. Свои действия они, понятно, мотивировали не суеверным страхом, а благоговеньем перед памятью ушедшей в прошлое цивилизации. «Имеем ли мы право, – возглашали они, – тревожить сон веков?» Надо отдать должное сенату, законопроект был отвергнут подавляющим большинством голосов. И вот, когда активность Антикадатского общества, скомпрометировавшего себя экстремистскими выходками, пошла, казалось, на убыль, страсти неожиданно закипели с новой силой. На этот раз причиной послужила публикация исторических материалов о жизни Станислава Пержинского и Мирзы Дина. Факты о них вкратце были следующими. Пержинский – поляк, Мирза Дин – перс; кончина обоих пришлась на первое десятилетие двадцатого века; оба умерли с помраченньм рассудком. По Пержинскому материалов сохранилось больше – он удостоился некоторой известности, опубликовав биографию своего деда, русского поэта Надсона. Кроме того, под его редакцией вышел сборник «Рассказов о сверхъестественном» графа Потоцкого. В 1898 году он издал примечательную книгу, в которой предостерегал человечество, что оно может оказаться под игом расы чудовищ из иного мира – тех, что строят огромные города под землей. Спустя год он был упрятан в дом умалишенных. Работы Пержинского включали странные графические наброски, словно специально созданные для иллюстрирования рассказов Лавкрафта о Кадате: архитектура чудовищных форм с наклонными плоскостями и исполинскими угловатыми башнями. Эти репродукции были распечатаны Антикадатским обществом.
С Мирзой Дином дело обстояло несколько более смутно. Этот человек также описывал апокалиптические видения, но его работы редко публиковались. И Мирза Дин последние пять лет жизни провел в доме умалишенных, откуда слал предостерегающие письма персидскому правительству о стае страшилищ, имеющих целью поработить землю. Своих страшилищ Мирза Дин помещал куда-то в дебри Центральной Африки, и они имели у него вид гигантских слизней. Свои города страшилища строили из собственных слизистых выделений, затвердевающих наподобие камня. Большинство бредовых писем Мирзы Дина было уничтожено, но те немногие, что сохранились, представляли по стилю удивительное сходство с письмами Пержинского, а его слизни в достаточной мере напоминали конусоидов Лавкрафта. Из этого можно было с достаточной долей уверенности предположить, что все трое описывали одно и то же видение: Великих Старых и их города.
После вмешательства властей и прокладки первого туннеля активность Антикадатского общества постепенно пошла на спад, но за полтора года своей деятельности оно успело нанести существенный вред. Далглиш Фуллер был при загадочных обстоятельствах убит одной из своих сподвижниц (См. «Далглиш Фуллер: этюд фанатизма». Авт. Дэниэл Аттерсон, Нью-Йорк, 2100.)
Прокладка первого туннеля была завершена ровно через год после обнаружения блока Абхота. Работы по его строительству вызвалось вести правительство Италии. Для этой цели оно использовало того самого гигантского «крота», с помощью которого был проделан туннель между Сциллой и Мессинским проливом (Сицилия), а после между проливом Отранто и Лингветтой в Албании. Сама прокладка заняла всего несколько дней, основная же проблема состояла в том, как не допустить обвала грунта в глубине туннеля. Сам блок внушительностью габаритов точь-в-точь соответствовал нашим предположениям. Двадцать два метра в высоту, девять в ширину, двадцать восемь в длину – такой была эта глыба, высеченная из цельного вулканического базальта. Невозможно было усомниться в том, что перед нами следы цивилизации гигантов или волшебников. Зная о существовании фигурок, я как-то не очень верил, что такие гиганты могли когда-либо существовать, ведь фигурки были относительно миниатюрными (это лишь спустя десять лет грандиозные открытия Мерцера в Танзании показали, что те города-исполины населяли одновременно и гиганты, и люди, причем первые были в рабском подчинении у последних).
Составить истинное представление о возрасте блоков было все так же непросто. По Лавкрафту, Великие Старые существовали полтора миллиона лет назад, и многие безоговорочно этому верили. Понятно, такое трудно было себе представить. Позднее нейтронный счетчик Райха показал, что возраст находок колеблется в пределах двух миллионов лет, и, быть может, даже эта цифра чересчур занижена. Точная датировка в этом случае была чрезвычайно сложна. Обычно для археологов ориентиром служат различные слои земли, чередующиеся над местом залегания находки, – для ученых это своего рода готовый календарь. Что касается наших городов-исполинов (в общей сложности их было обнаружено три), то сведения здесь противоречили друг другу. С уверенностью можно было сказать лишь то, что все они были уничтожены потопом, похоронившим их под многометровой толщей жидкой грязи. У геолога при слове «потоп» немедленно возникнет мысль о плейстоцене – периоде Великого Оледенения, – имевшем место какой-нибудь миллион лет назад. Но в квинслендских отложениях были обнаружены следы грызуна, который мог обитать в эпоху плиоцена; а если так, то к датировке следовало подбросить еще пять миллионов лет. Однако к сути моего рассказа это отношения не имеет. Еще задолго до окончания первого туннеля я уже утратил интерес к раскопкам на Каратепе. До меня постепенно дошло, что именно они из себя представляют: отвлекающую внимание игрушку, специально подкинутую паразитами разума. К этому открытию я пришел следующим образом.
К концу июля 1997 года я находился на грани полного истощения. Торчать на Каратепе становилось невыносимо, не спасал даже шелковый тент восьмикилометрового диаметра, снижавший температуру до каких-нибудь шестнадцати градусов в тени. От мусора, обрушенного нам на голову сподвижниками Фуллера, смрад вокруг стоял, как над болотом. Применяемые в изобилии дезодоранты и дезинфектанты, предназначенные хоть как-то перекрыть эту вонь, делали ее еще несусветнее. Сухим и пыльным был ветер. Мы по полдня изнывали у себя в комнатах, томно прихлебывая охлажденный шербет с розовыми лепестками. В июле у меня начались свирепые головные боли. Два дня, проведенных в Шотландии, улучшили мое самочувствие, и я вернулся к работе, но через неделю свалился с температурой. Сносить постоянные набеги репортеров и фуллеровских фанатиков у меня больше не было сил, и я их полностью проигнорировал. Двое суток я отлеживался в постели и слушал пластинки с операми Моцарта. Постепенно лихорадка меня отпустила. На третьи сутки апатия оставила меня настолько, что я мог уже вскрывать письма.
Среди них было короткое извещение от «Стэндэрд моторс энд инджиниэринг», где меня уведомляли, что направляют в Диярбакыр по моей просьбе основную часть бумаг Карела Вайсмана. Тут я понял, что это за посылочные ящики. Еще одно письмо было от издательства Северо-Западного университета. Там спрашивали, намерен ли я поручить им публикацию работ Карела по психологии.
Это занятие обещало стать утомительным. Я переадресовал письмо в Лондон Баумгарту, а сам возвратился к Моцарту. На следующий день меня заела совесть, и я вскрыл оставшуюся почту. В ней я обнаружил письмо от Карла Зайделя, сожителя Баумгарта (Зайдель гомосексуалист) по квартире. Он писал, что у Баумгарта стало плохо с нервами и он уехал к семье в Германию, где и находится в настоящее время. Это со всей бесповоротностью показывало, что публикация работ Карела лежит теперь на мне. И вот, испытывая в душе величайшую неохоту, я принудил себя вскрыть один из ящиков. Ящик весил около двадцати килограммов и содержал в себе исключительно результаты теста на реакцию цветоизменения, проведенного над сотней работников фирмы. Меня просто передернуло от отвращения! Бросив это занятие, я возвратился к прослушиванию «Волшебной флейты».
В тот вечер ко мне с бутылкой вина зашел один знакомый, молодой администратор-перс, с которым мы успели сдружиться. Я слегка тяготился одиночеством и был рад случаю отвлечься беседой. Даже такая тема, как раскопки, не вызывала у меня сегодня отвращения, и я с удовольствием рассказал ему кое-что о «закулисной» стороне нашей работы. Когда мой знакомый уходил, на глаза ему попались посылочные ящики, и он поинтересовался, имеют ли они какое-то отношение к проводимым нами раскопкам. Я изложил ему историю самоубийства Вайсмана, признавшись откровенно, что мысль о том, что ящики придется вскрывать, нагоняет на меня тоску под стать физической боли. Мой собеседник со свойственной ему веселой непринужденностью и тактом обмолвился, что мог бы утром зайти и сделать это вместо меня. Если в ящиках окажутся все те же бумаги с тестами, он вызовет своего секретаря и тот прямиком направит их в Северо-Западный университет. Я понял, что таким своим предложением он как бы пытается воздать мне за мои сегодняшние откровения, и с благодарностью согласился.
На другое утро, когда я вышел из ванной, он уже со всем управился. Пять ящиков из шести были наполнены заурядным стандартным материалом. Шестой, по его словам, был более «философского» характера и, возможно, мог представлять для меня интерес. На этом он удалился, а вскоре подошел его секретарь и занялся расчисткой моих апартаментов, где вся гостиная была завалена ворохами крупноформатных желтых листов.
Оставшийся материал помещался в аккуратных голубых папках, отпечатанные на машинке листы были скреплены между собой металлическими кольцами. На каждой из папок от руки была нанесена надпись: «Размышления об истории». Все папки были запечатаны цветной клейкой лентой, и я понял (правильно понял, как потом выяснилось), что со смертью Вайсмана к ним никто не притрагивался.
Я так и не уяснил, что за ошибка побудила Баумгарта послать их в «Дженерал моторс». Видимо, он отложил их для моего ознакомления, а потом невзначай упаковал вместе с материалом на производственную тематику.
Папки не были пронумерованы. Я разодрал ленту на первой попавшейся и в скором времени уяснил, что эти «исторические размышления» охватывают историю только двух прошедших столетий – период, который меня никогда особо не интересовал. Меня посетила заманчивая мысль взять да и переслать эти бумаги в Северо-Западный университет, вообще в них не заглядывая. Но совесть все-таки меня одолела. Я возвратился в постель, прихватив с собой полдюжины голубых папок.
На этот раз по чистой случайности я раскрыл папку как раз на нужном месте. Содержание первой из них начиналось словами: «Вот уже несколько месяцев во мне живет стойкое убеждение, что человеческая цивилизация находится под беспрестанным гнетом какого-то странного рака сознания».
Интригующее высказывание. «Вот! – подумал я. – Великолепное начало для собрания сочинений Карела…» Рак сознания – еще одно определение стресса или ангедонии, синдрома отвращения к жизни, очередной душевный недуг двадцатого столетия… Я ни на секунду не воспринял смысла прочитанного буквально – я читал дальше. Странная проблема растущего числа самоубийств… Частые случаи детоубийства в современных семьях… Неизбывный страх перед атомной войной, рост наркомании. Все это, похоже, мы уже слышали. Зевнув, я перевернул страницу.
Спустя несколько минут мое внимание было уже более пристальным. Не потому, что прочитанное вдруг поразило меня, как какое-то откровение; просто я подспудно начал подозревать, а не сошел ли действительно Вайсман с ума. В юности я читал книги Чарлза Форта, где говорилось о возможности существования великанов, фей, плавучих континентов. Но у Форта диковинная мешанина из были и небыли имела характер забавного преувеличения. Идеи Карела Вайсмана звучали столь же безумно, что и у Форта, но, по всей очевидности, выдвигались им с полной серьезностью. Так что Вайсман, одно из двух, либо пополнял ряды знаменитых научных эксцентриков, либо был полностью сумасшедшим. Исходя из того, что он покончил с собой, я был склонен предполагать последнее.
Я продолжал читать с каким-то болезненным интересом. После вступительных страниц Вайсман переставал упоминать о «раке сознания» и приступал к подробному рассмотрению истории культуры двух соседних столетий… Все мысли Вайсмана были тщательно аргументированы и излагались безупречным слогом. Во мне ожила память о наших с ним долгих беседах в Уппсале. Уж и полдень наступил, а я все так же неотрывно был занят чтением. К часу дня я уже знал, что неожиданно открыл для себя что-то такое, о чем мне теперь не забыть до конца своих дней. Неважно, сумасшедшему или нет принадлежали эти строки – они ужасали своей убедительностью. Я был бы рад поверить, что все это бред, но по мере того как продолжал чтение, все больше в этом разубеждался. Это настолько вышибло меня из колеи, что я нарушил стародавнюю привычку и выпил за обедом бутылку шампанского. Из еды меня хватило только на сэндвич с индюшачьим паштетом. Несмотря на шампанское, я ощущал себя угрюмым и подавленным. А там, ближе к вечеру, я с окончательной ясностью прозрел эту невыразимо кошмарную картину, и рассудок у меня едва не дал трещину. Если Карел Вайсман не был сумасшедшим, то получалось, что человечество стоит перед самой страшной опасностью, которая когда-либо могла ему угрожать.
По всей видимости, возможности детально проследить, как именно Карел Вайсман пришел к своей «философии истории», нет. Это было результатом работы, проводимой неустанно в течение всей жизни. Но я могу по крайней мере обозначить те обобщения, которые он делает в своих «Размышлениях об истории».
Самым замечательным даром человечества, говорит Вайсман, является его сила самообновления, а также созидания. В качестве простейшего примера можно привести то самообновление, которому человек подвергается во время сна. Усталый человек – это человек, уже находящийся в объятиях безумия и смерти. В высшей степени замечательным у Вайсмана является то, как он ассоциирует безумие со сном. Человек, владеющий рассудком, – это человек, полностью проснувшийся. По мере того как он устает, его ум утрачивает способность держаться на плаву над снами и галлюцинациями, и жизнь для него все больше проникается чертами хаоса.
Так, Вайсман оспаривает широко бытующее мнение о том, что дух созидания и самообновления так уж доминирует у народов Европы начиная с эпохи Ренессанса и до восемнадцатого столетия. История человечества в этот период полна кошмара и жестокости, однако человек находит в себе силы избывать их с той же легкостью, как набегавшийся за день малолетний ребенок восстанавливает энергию во время сна. Эпоху правления королевы Елизаветы преподносят как век торжества всех светлых начал в человеке, а между тем тот, кто изучал его историю пристально, ужаснется царившему в нем бессердечию и жестокости. Людей подвергают пыткам и сжигают заживо, евреям обрезают уши, детей истязают до смерти или обрекают на смерть в фантастически грязных трущобах. И тем не менее сила оптимизма и самообновления в человеке настолько велика, что хаос жизни лишь подгоняет его на новые дерзания. Великие эпохи следуют одна за другой: эпоха Леонардо, эпоха Рабле, эпоха Чосера, эпоха Ньютона, эпоха Джонсона, эпоха Моцарта…
Нет нагляднее подтверждения тому, что человек есть бог, перед которым бессильна любая преграда.
И вдруг странным образом человечество будто подменяют. Это происходит ближе к концу восемнадцатого столетия. Словно в противовес светлому, жизнеутверждающему гению Моцарта вдруг возникает кошмарная жестокость де Сада. Мы внезапно словно соскальзываем в эпоху тьмы; эпоху, где гении не творят более как боги. Вместо этого они безысходно бьются словно в объятиях невидимого спрута. Наступает пора самоубийств. Фактически начинается современная история, эпоха невзгод и тревожных потрясений.
Но почему это произошло так внезапно? Была ли тому причиной промышленная революция? Но она произошла не в один день и охватила далеко не всю Европу разом. Европа как была, так и оставалась землей лесов и крестьянских подворий. Чем, ставит вопрос Вайсман, можем мы истолковать несопоставимое различие между гениями восемнадцатого и девятнадцатого веков, если не предположением, что где-нибудь в тысяча восьмисотом году с земной цивилизацией случилось какое-то невидимое и вместе с тем катастрофическое изменение? Как можно происшедшей индустриальной революцией мотивировать полнейшее несходство Моцарта и Бетховена, когда последний по возрасту отставал от своего предшественника всего на четырнадцать лет! Как происходит, что мы вдруг оказываемся в столетии, где половина гениев оканчивает жизнь самоубийством или умирает от чахотки? По словам Шпенглера, цивилизации увядают подобно состарившимся растениям. Но мы-то наблюдаем у себя внезапный скачок из юности в старость! Гнет глубочайшего пессимизма принимается давить на нашу цивилизацию, находя отражение и в литературе, и в живописи, и вообще в искусстве. Но мало того, что человек неожиданно прибавляет в возрасте. Он, что представляется гораздо более важным, начинает вдруг терять силу самообновления. Можно ли представить, чтобы хоть кто-то из великих людей восемнадцатого столетия совершил самоубийство? А ведь им жилось ничуть не легче, чем их потомкам в девятнадцатом веке. Человек новой эпохи утратил веру в жизнь, потерял веру в знание. Он мыслит созвучно Фаусту: «Знанья это дать не может…»; все, что можно открыть и сделать, уже открыто и сделано.
Карел Вайсман, надо сказать, историком не был, он был психологом. («Вопрос прихода К. Вайсмана к пониманию “философии истории” подробно анализируется в трехтомном издании “Философии Карела Вайсмана” Макса Вибига (Северо-Западный университет, 2015 г.)»). Основной доход ему составляла работа в области промышленной психологии. В «Размышлениях об истории» он пишет:
«В сферу индустриальной психологии я пришел в 1990 году, когда ассистентом профессора Эймза начал работу на фирме “Трансуорлд косметикс”. И мне сразу же бросилась в глаза непостижимость и чудовищность сложившегося положения. Разумеется, мне и тогда было известно, что “индустриальный стресс” достиг серьезных масштабов – настолько серьезных, что стали учреждаться специальные производственные комиссии для суда над преступниками, повинными в умышленной порче оборудования, а также в нанесении увечий или убийстве товарищей по работе. Но лишь немногим были известны подлинные масштабы проблемы. Число убийств на крупных заводах и в концернах выросло вдвое по сравнению со средним уровнем таких преступлений по стране. В Америке на одной табачной фабрике в течение одного лишь года было убито восемь начальников производственных участков и двое административных работников, при этом в семи случаях убийцы после совершения преступления тут же кончали с собой.
Исландская промышленная корпорация “Пластик корпорейшн” решила провести эксперимент. Там создали предприятие “открытого типа” площадью в несколько гектаров. Чтобы рабочие не чувствовали скученности или замкнутости пространства, стены были заменены силовыми полями. На первых порах эксперимент шел с большим успехом. Но прошло два года, и уровень производственной преступности на этом предприятии поднялся до среднего по стране.
На страницы прессы эти цифры никогда не попадали. Психологи, подумав, решили (и правильно сделали), что опубликовать их значило себе же нажить проблем. Они рассудили, что в таких случаях лучше поступить как при тушении пожара: изолировать источник возгорания.
Все глубже вникая в суть этой проблемы, я постепенно убеждался, что подлинной ее причины мы не знаем. Как сказал доктор Эймз в мою первую неделю пребывания на “Трансуорлд косметикс”, коллеги-психологи откровенно расписались перед ней в своем бессилии. Он сказал, что докопаться до ее истоков невероятно трудно, ибо истоков у нее, судя по всему, великое множество: взрыв урбанизации, перенаселенность городов, ощущение человеком собственного ничтожества и все растущая людская разобщенность, непроглядная серость нынешних будней, крушение идеалов религии, да мало ли что еще. Он не стал скрывать, что не может дать ответ, верным мы движемся путем в решении проблем, возникающих на производстве, или же совсем наоборот. Мы все больше денег тратим на психиатров, на улучшение условий быта; короче говоря, все больше превращаем рабочих в больничных пациентов. Но если люди сами поставили свою жизнь в зависимость от такой иллюзии, то требовать какого-то выхода из создавшегося положения от нас, психологов, просто нереально.
Вот тогда в поисках ответа я и обратился к истории, и когда эти ответы отыскал, мне захотелось наложить на себя руки. Ибо если учитывать объективный ход истории, то теперешние события были в полной мере им предрешены. Человеческая цивилизация год за годом копила в себе перегрузку; в конечном счете это не могло не кончиться крахом. И в то же время одна деталь в эту картину не вписывалась: сила самообновления, присущая человеку. По логике, Моцарт должен был кончить самоубийством: тяготы его жизни были непереносимы. Но он этого не сделал.
Что убило в человеке силу самообновления?
Не берусь судить даже приблизительно, каким именно образом до меня дошло, что причина здесь может крыться одна. Догадка выкристаллизовывалась медленно, в течение долгих лет. Просто я постепенно стал прозревать, что численность производственных преступлений никоим образом не соответствует так называемым «исторически обусловленным причинам». Я как бы очутился на месте главы фирмы, которому чутье смутно подсказывает, что бухгалтер явно темнит с документацией, только как, пока неясно.
Вот так однажды я и заподозрил о существовании неких вампиров сознания. И с той поры мои подозрения стали подтверждаться на каждом шагу.
Впервые это случилось, когда я раздумывал над возможностью применения мескалина и лизергиновой кислоты при лечении индустриальных стрессов. По своей сути, понятно, действие этих препаратов не отличается от алкоголя и табака – они оказывают раскрепощающее влияние на организм. Переутомленный работой человек впадает в напряженное состояние уже по привычке и не может сломить эту привычку одним лишь усилием воли. Стакан виски или сигарета, срабатывая на моторные центры мозга, снимают это напряжение.
Однако у человека есть привычки куда более древние и прочные, чем переутомление от работы. За миллионы лет эволюции у человека выработался целый комплекс разнообразных привычек, способствующих выживанию. И если хоть одна из них выходит из-под контроля, это приводит к умственному расстройству. Человек, допустим, имеет привычку остерегаться врагов, но если он даст этой привычке возобладать над собой, то превратится в параноика.
Одна из привычек, укоренившихся в человеке наиболее глубоко, – неусыпное бдение опасности и всевозможных невзгод. Она не дает человеку вглядеться в свой собственный ум, поскольку он не может позволить себе отвести настороженного взгляда от обступающего его вплотную внешнего мира. По той же причине человек упорно не замечает красоту, предпочитая концентрироваться на практических проблемах. Эти привычки угнездились в человеке настолько прочно, что их не может пронять ни табак, ни алкоголь. А вот мескалин может. Он способен проникать до самых атавистических уровней человеческого сознания и раскрепощать те центры непроизвольного напряжения, что делают человека рабом собственной скуки и окружающего мира.
Признаться, на первых порах вину за высокий уровень самоубийств и производственной преступности я возлагал в основном именно на “въевшиеся” привычки. Человек должен уметь расслабляться, иначе от переутомления он становится опасным. Он должен научиться контакту с самыми глубинными уровнями психики для того, чтобы перезаряжать свое сознание. Мне подумалось, что препараты мескалиновой группы смогли бы решить этот вопрос.
До последнего времени применение этих наркотических веществ не допускалось индустриальной психологией по вполне очевидной причине: мескалин расслабляет человека настолько, что тот становится попросту неспособен выполнять трудовые операции. Он начинает тяготеть единственно к созерцанию красоты мира и мистерий собственного воображения. Я подумал, что необязательно достигать именно такого состояния. Микроскопическая доза мескалина сможет высвободить созидательные силы человека, не вгоняя его в состояние ступора. Кстати сказать, предки человека, жившие два тысячелетия назад, были почти неспособны различать цвета, имея подсознательную привычку их игнорировать. Настолько тяжелой и опасной была их жизнь, что они не могли позволять себе такой роскоши. Однако со временем человек сумел изжить эту многовековую привычку, и это никак не сказалось на его жизненной активности и напористости. Все дело здесь в разумном балансе.
И я объявил, что провожу ряд экспериментов с наркотиками мескалиновой группы. Результаты первых же опытов были такими чудовищными, что “Трансуорлд косметикс” немедленно расторг со мной контракт. Пятеро из десяти моих испытуемых буквально назавтра покончили с собой. Еще двое напрочь лишились рассудка и угодили в сумасшедший дом.
Я решительно ничего не мог взять в толк. Ведь я сам, учась еще в университете, ставил на себе опыты с мескалином, однако результаты тогда показались мне разочаровывающими. Мескалиновое “празднество” – вещь вообще не лишенная приятности; вопрос лишь в том, любите ли вы праздники. Лично я нет – я слишком одержим работой.
Полученные тогда результаты подвигли меня еще на одну попытку. Я принял полграмма мескалина. Результат был настолько диким, что при воспоминании о нем меня до сих пор пробивает нервная дрожь.
Вначале были просто характерные приятные ощущения: мерно, враскачку плывущие пятна зыбкого света. Затем наступило ощущение невиданно глубокой умиротворенности и покоя, проблеск буддистской нирваны: преисполненное красоты и нежности созерцание Вселенной, и отдаленной и вместе с тем бесконечно раскрытой тебе навстречу. Спустя примерно час я вышел из этого состояния, наглядно убедившись, что никакой причины для самоубийства здесь крыться не могло. Тогда я попробовал направить внимание в глубь себя, пронаблюдать истинное состояние своих эмоций и ощущений. То, что за этим последовало, повергло меня в ужас. Я словно приник к окуляру подзорной трубы и вдруг обнаружил, что кто-то специально загораживает мне видимость, приложив с противоположной стороны ладонь. Как бы я ни старался разглядеть, что там внутри меня происходит, все мои попытки были тщетны. Тогда резким волевым усилием я попытался протолкнуться сквозь эту стену глухой темноты, и тут внезапно, но явственно почувствовал, как из поля зрения у меня поспешно ускользает что-то непонятно живое. Разумеется, под “полем зрения” я не имею в виду нечто физически осязаемое – то было чисто умозрительное ощущение. Но было оно таким потрясающе явственным, что я едва с ума не сошел от ужаса. От непосредственно угрожающей физической опасности можно спастись бегством. От этой опасности бежать было некуда, она находилась у меня внутри.
Почти неделю после этого мною владел беспросветный ужас. Никогда еще в жизни я не был так близок к безумию. Ибо несмотря на то, что я вновь находился в окружении привычной действительности, безопасности при этом я уже не чувствовал. Мне казалось, что, возвратясь в мир сознания, я напоминаю собой страуса, прячущего голову в песок, то есть веду себя так, словно отказываюсь видеть опасность.
Хорошо, что в ту пору я находился не у дел: заниматься чем-либо я был просто не в состоянии. Но примерно через неделю мне пришла мысль: “А чего ты, собственно, страшишься? Ведь с тобой ничего не случилось”. И от этой мысли я мгновенно приободрился. А как раз через несколько дней компания “Стэндэрд моторс энд инджиниринг” предложила мне должность начальника медицинской службы. Я принял предложение и с головой ушел в работу этого громадного многоотраслевого производственного концерна, что на долгое время лишило меня возможности уединиться с мыслями или спланировать новые эксперименты. А едва мне случалось хотя бы мимолетно подумать об опытах с мескалином, как с моим самочувствием происходил такой перепад, что я всякий раз поспешно придумывал для себя повод вернуться к этим мыслям как-нибудь в другой раз.
Шесть месяцев назад я все-таки вернулся к этому вопросу; на этот раз, правда, под несколько иным углом. Мой друг Руперт Хаддон из Принстона рассказал, как с помощью ЛСД провел у себя ряд чрезвычайно успешных экспериментов по излечению сексуальных маньяков. Излагая свою теорию, он подразумевает то самое погружение в сферу умственной привычки, о котором я веду речь. Гуссерль осознал, что, имея в своем распоряжении топографические карты, на которые нанесен каждый сантиметр земной поверхности, мы в то же время не располагаем атласом к миру своего ума.
Чтение Гуссерля возобновило мою отвагу. Мысль попробовать мескалин еще раз приводила меня в ужас; феноменология же ведет отсчет именно от изначального, обычного состояния сознания. Так я снова начал делать записи, касающиеся проблем внутреннего мира человека и географии сознания.
В очень скором времени я стал замечать, что какие-то скрытные внутренние силы во мне противятся тому, чтобы я проводил исследование. Стоило мне вплотную задуматься над занимающими меня проблемами, как я начинал вдруг испытывать ноющую головную боль и тошноту. Просыпаясь поутру, я ощущал себя разбитым и неотдохнувшим. Моим всегдашним увлечением была математика (хотя и на дилетантском уровне), кроме того, я неплохо играю в шахматы. И вот я стал замечать, что едва мне стоит переключить внимание на математику или шахматы, как мое самочувствие улучшается. Но как только я опять начинаю размышлять о проблемах сознания, так болезненная вялость накатывается на меня вновь.
Моя собственная слабость стала выводить меня из себя. Я дал себе зарок одолеть ее любой ценой. С этой целью я выхлопотал у своих работодателей двухмесячный отпуск. Жену я предупредил, что буду плохо, очень плохо себя чувствовать. И вот, предельно сосредоточившись, я намеренно обратил свой ум к проблемам феноменологии. Результат был именно такой, какой я предугадывал. Несколько дней я чувствовал себя усталым и разбитым. Затем у меня открылись головные боли и ломота. Вся принимаемая мною пища исходила теперь рвотой. Я слег. Используя методы анализа, предлагаемые Гуссерлем, я пытался мысленно «прощупать» причину своего дурнотного состояния. Жена не могла взять в толк, что со мной происходит, и сильно тревожилась, отчего мне было хуже вдвойне. Хорошо еще, что у нас нет детей, иначе бы я, конечно, не выдержал.
Через пару недель я был уже так изможден, что едва мог проглатывать чайную ложку молока. Сплотив в отчаянной попытке остаток сил, я достиг самых глубинных, первородных слоев своего существа. И в этот момент я распознал местонахождение своих врагов. Я словно донырнул до морского дна, где мне внезапно сделались видны морды акул, окружающих меня плотным кольцом. Я, разумеется, не “различал” их в буквальном смысле, просто их присутствие чувствовалось столь же явственно, как можно чувствовать зубную боль. Они обретались там, на том глубинном уровне моего существа, куда свет сознания не проникает никогда.
И в тот самый миг, сдерживаясь изо всех сил, чтобы не завопить от невыразимого ужаса – ужаса человека, очутившегося один на один со своей неминуемой страшной участью, – я с внезапной ясностью понял, что одолел их. Мои глубинные жизненные силы прянули на них всей своей мощью. Необъятная сила, о существовании которой в себе я и не подозревал, разлилась во мне во всю свою необъятную ширь. Силы врагов перед ней были ничтожны, и они вынуждены были отступить.
Тут я почувствовал, что их скопище начинает торопливо множиться – счет шел уже на тысячи, – но вместе с тем я видел, что они передо мной попросту бессильны.
Пришедшая внезапно мысль ожгла мозг, полыхнув словно молния. Мне все стало ясно. Я теперь знал. Я понял, почему им так важно, чтобы об их существовании никто не догадывался. Силы человека более чем достаточно, чтобы уничтожить их всех. Но пока человек не догадывается об их наличии, они могут на нем паразитировать, высасывая из него жизненные соки подобно вампирам.
Жена, войдя в спальню, воззрилась на меня с тревожным изумлением: я хохотал как помешанный. Какую-то секунду она думала, что мой рассудок не выдержал. Но потом до нее дошло, что это смех здорового человека.
Я попросил ее сходить и принести мне супа. Через двое суток я уже снова был на ногах, чувствуя себя настолько великолепно, как, пожалуй, никогда еще в жизни. На первых порах от сделанного открытия мной владела такая эйфория, что о паразитах мозга я вообще забыл. Потом я спохватился, поняв, что вести себя таким образом непозволительно глупо. У них передо мной было колоссальное преимущество: они знали устройство моего ума гораздо лучше, чем я. Если утратить бдительность, они по-прежнему могли со мной разделаться.
Но в данный момент я был в безопасности. В тот день, вновь ощутив в себе через несколько часов назревающий приступ дурнотной слабости, я повторно обратился к живительному источнику внутренней силы, с оптимизмом думая о будущем человечества. Приступа как не бывало; сам же я вновь разразился безудержным хохотом. Прошла не одна неделя, прежде чем я научился сдерживать смех, всякий раз непроизвольно возникающий у меня после очередной стычки с вампирами.
Понятно, мое открытие было настолько фантастическим, что постичь его смысл неподготовленному человеку было невозможно. Мне вообще-то необычайно повезло, что я не сделал этого открытия шестью годами раньше, когда работал в “Трансуорлд косметикс”. В течение всего срока, предшествовавшего открытию, мой ум исподволь готовился к нему, незаметно прогрессируя в нужном направлении. После истекших месяцев я все больше проникаюсь мыслью, что дело здесь было вовсе не в удаче. У меня складывается ощущение, что на стороне человечества действуют какие-то могущественные силы, хотя какие именно, я не имею представления…»
(Последнее предложение мне хочется выделить особо: я сам всегда инстинктивно это чувствовал.)
«Я говорю это в связи вот с чем. Вот уже более двухсот лет ум человека является неизменной добычей вампиров энергии. Бывали отдельные случаи, когда им удавалось полностью завладеть умом человека и использовать его в своих целях. Я, например, почти уверен, что одним из таких “оборотней” рода человеческого был де Сад, чей мозг всецело находился во власти у вампиров. Богохульство и мерзость его писания не свидетельствуют, как оно нередко бывает, о некоей “демонической живости стиля” – доказательством тому является то, что книги де Сада так и остались образцом творческой незрелости, несмотря на то, что их автор дожил до семидесяти четырех лет. Целью и смыслом его жизненного творчества было усугублять разброд в людских мыслях, намеренно искажая и извращая правду о сексе.
Едва я прознал о существовании вампиров мозга, как вся история двух прошедших столетий стала мне до нелепости ясной. Примерно до 1780 года (а именно этот срок является ориентировочной датой по-настоящему масштабного вторжения вампиров мозга на Землю) почти все искусство у людей носило жизнеутверждающий характер – взять хотя бы музыку Гайдна и Моцарта. После вторжения вампиров мозга этот солнечный оптимизм стал для людей творчества почти недосягаем. Своими орудиями паразиты сознания всегда избирали людей с наиболее тонким интеллектом, потому что именно такие люди пользуются наибольшим влиянием у остального человечества. Очень немногим творческим натурам оказывалось под силу сбросить с себя гнет вампиров, причем такие люди обретали через это новую силу. К числу таких, несомненно, принадлежал Бетховен; Гёте тоже тому пример.
И это с предельной ясностью объясняет, отчего паразитирующим на уме вампирам так важно, чтобы об их присутствии никто не догадывался; чтобы человек не сознавал, что они сосут из него жизненные соки. Человек, одержавший над вампирами верх, становится для них вдвойне опасен, поскольку в нем пробуждаются силы самообновления. Видимо, в таких случаях вампиры пытаются покончить с ним иным способом: натравить на него других людей. Следует вспомнить, что смерть Бетховена наступила после того, как он, покинув дом сестры после какой-то непонятной ссоры, проехал несколько миль под дождем в открытой повозке. Обобщая множество разрозненных фактов, мы обнаруживаем, что именно в девятнадцатом веке крупные творческие личности впервые начинают сетовать на то, что “мир ополчился против них”. Гайдн и Моцарт, напротив, встречали у своих современников любовь и понимание. Как только талант уходит из жизни, пропадает и общая к нему неприязнь: вампиры мозга ослабляют свою хватку, у них и без того есть за кем присматривать.
По истории литературы и искусства начиная с 1780 года можно проследить, как шла борьба с вампирами сознания. Творческие личности, отказывавшиеся проповедовать пессимизм и безверие, уничтожались. Хулители же жизни зачастую доживали до самого преклонного возраста. Небезынтересно, например, сопоставить судьбу хулителя жизни Шопенгауэра и безудержного ее апологета Ницше, сексуального дегенерата де Сада и мистика эротики Лоуренса.
За исключением этих очевидных фактов, я не очень преуспел в изучении вампиров мозга. Я бы, пожалуй, предположил, что в небольшом количестве они присутствовали на Земле всегда. Возможно, что христианское понятие дьявола исходит из смутного, интуитивного сознания той роли, которую вампиры играли на протяжении истории человечества: их вожделения завладеть умом человека, обратив его во вред всему живому, всем жителям Земли. Но обвинять вампиров во всех бедах человеческой цивилизации было бы ошибочным. Человек – это животное, стремящееся возвыситься до бога. Многие из наших бед – неизбежный побочный эффект направленного на то усилия.
У меня есть на этот счет теория, которую я попытаюсь изложить для завершения мысли. Я склонен считать, что во Вселенной существует множество цивилизаций подобных нашей, и ими также движет стремление к развитию. На ранних этапах эволюции любую цивилизацию заботит в основном то, как обуздать природную среду, как одолеть врагов, как вдоволь обеспечить себя пищей. Но рано или поздно наступает момент, когда трудности начального этапа уже преодолены, и тогда цивилизация может обратиться взором в глубь себя, вкусить радость полета мысли. “My mind to me a kingdom is”[6], – сказал когда-то Эдуард Дайер. Так вот, когда человек приходит к осмыслению того, что его ум – королевство в самом прямом смысле, огромная неизведанная страна, вот тут он и переступает ту черту, что отделяет животное от бога.
И я подозреваю, что вампиры мозга существуют тем, что отыскивают цивилизацию, близкую уже в своем развитии к той точке, где происходит скачок на качественно новый уровень, и начинают на такой цивилизации паразитировать, занимаясь этим до тех пор, пока в конечном счете ее не изведут. Последнее, правда, не является для них самоцелью, ведь тогда им придется разыскивать новый питающий их организм. Единственно, чего им нужно, это чтобы та колоссальная энергия, что выделяется при поступательном движении эволюции, питала их как можно дольше. Следовательно, целью вампиров является не допустить, чтобы человек прознал о мирах, скрытых в нем самом; следить за тем, чтобы его внимание рассеивалось наружу. Думаю, невозможно усомниться в том, что войны двадцатого века – преднамеренная затея вампиров. Поэтому более чем вероятно, что Гитлер, как и де Сад, был еще одним из числа отягченных злом “оборотней”. Мировая война, равная по масштабу концу света, не отвечала бы их интересам, а вот затяжные войны масштабом поменьше устраивали бы их идеально.
Как повел бы себя человек, доведись ему уничтожить или хотя бы прогнать вампиров мозга? Первое, что за этим последовало бы, – это, наверное, чувство небывалого облегчения ума, освободившегося наконец от гнетущего бремени; прилив сил и энтузиазма. Первый такой прилив наверняка ознаменовался бы рождением многочисленных шедевров мирового искусства. Человечество уподобилось бы детям, выпущенным из школы в день последнего звонка перед каникулами. А потом человек обратил бы свою энергию в глубь себя. Он перенял бы наследие Гуссерля (кстати, весьма примечателен тот факт, что именно Гитлер распорядился убить Гуссерля, причем как раз тогда, когда работа последнего вот-вот должна была увенчаться новыми открытиями). Человек неожиданно ощутил бы себя хозяином силы, в сравнении с которой водородная бомба кажется просто свечкой. Возможно, не без помощи таких стимуляторов, как мескалин, он бы впервые сделался обитателем мира ума, точно так же, как сегодня является жителем Земли. Он бы пустился исследовать просторы своего сознания подобно тому, как Ливингстон и Стэнли исследовали Африку. Ему бы открылось, что в нем самом существует множество воплощений его собственного «я», наивысшие из которых олицетворяют то, что у наших предков носило бы имена богов.
Есть у меня и еще одна гипотеза, звучащая настолько непредставимо, что я с трудом осмеливаюсь говорить о ней. Суть ее в том, что вампиры сознания, сами о том не ведая, слепо выполняют волю какой-то силы, еще более могущественной. Они, разумеется, способны вызвать гибель любой цивилизации, на которой станут паразитировать. Но если такая цивилизация каким-то образом проведает о нависшей над ней угрозе, то исход неизбежно окажется противоположным тому, который, казалось бы, логически предрешен. Одним из главных препятствий, мешающих эволюции человека, являются его докучливая лень и невежество, привычка плыть вниз по течению, полагаясь на то, что утро вечера мудренее. В каком-то смысле это, пожалуй, представляет для эволюции даже большую опасность (или уж по меньшей мере помеху), чем сами вампиры. Стоит человечеству прознать о вампирах, и сражение уже наполовину выиграно. Если у человека есть цель и вера в ее осуществление, он уже почти непобедим. Получается, вампиры сами могли бы невольно послужить причиной тому, что человек поднялся бы против собственного безразличия и лени. Однако это все так, просто слова…
А вот эта проблема будет посложнее всех моих абстрактных рассуждений. Каким образом можно от вампиров избавиться? Просто взять и опубликовать “изобличающие” их факты? Даже думать смешно. Примеры из прошлого не значат вообще ничего, на них никто не обратит внимания. Надо каким-то образом привлечь к опасности внимание жителей Земли. Я мог бы сделать то, что проще всего: устроить себе телеинтервью или написать ряд газетных статей на волнующую меня тему. Что ж, может, меня и выслушают, хотя, как мне кажется, люди скорее всего просто отмахнутся от меня как от помешанного. Да, действительно, проблема из проблем. Я не вижу какого-либо способа убедить людей – разве что убедить их принять дозу мескалина. Однако нет никакой гарантии, что мескалин принесет желаемый эффект. Иначе можно было бы рискнуть и бухнуть его целую кучу в тот же городской водопровод. Нет, такая затея немыслима. Разум – чересчур хрупкая вещь, чтобы подвергать его риску, когда вампиры сознания, собравшись всем скопищем, только и выжидают момента, чтоб напасть. Теперь ясно, отчего эксперимент на “Трансуорлд косметикс” окончился полным провалом. Вампиры намеренно уничтожили тех людей, как бы предупреждая меня о возможных последствиях. Простому человеку недостает умственной организованности, чтобы оказывать им сопротивление. Вот почему так высок уровень самоубийств…
Я должен узнать об этих созданиях как можно больше. До тех пор пока мое неведение о них так безмерно, они могут со мной расправиться. Когда я о них что-то разузнаю, отыщется и способ, каким можно заставить человечество осознать их присутствие…»
Приведенный мной фрагмент не был, естественно, тем местом, откуда я начал чтение, – цитату я привел из середины книги. Сами по себе «Размышления об истории» представляют пространные суждения о природе паразитов сознания и их влиянии на человеческую историю. Произведение написано в виде дневника – дневника идей, и это неизбежно приводит к тому, что мысли в нем часто повторяют друг друга. В своем повествовании автор пытается придерживаться какой-то ключевой идеи, но сам то и дело от нее отходит.
Меня несказанно удивило то, как долго у Карела длились сеансы самопогружения. Мне при аналогичных обстоятельствах было бы, несомненно, труднее совладать со своей нервной взвинченностью. Однако, как я понял, уверенность Карела объяснялась тем, что он чувствовал себя в относительной безопасности перед паразитами. В первом сражении он одержал над ними верх, и голову ему вскружило торжество победы. По его словам, основная трудность состояла в том, как заставить людей поверить. Судя по всему, он не считал это вопросом, требующим немедленного ответа. Он понимал, что, если плоды изысканий подать открытым текстом, его сочтут за сумасшедшего. В общем, он повел себя так, как свойственно ученому: прежде чем что-либо публиковать, нужно еще и еще раз выверить и конкретизировать факты. Чего я никак не могу взять в толк (до сих пор не могу), это – почему он не предпринял попытки поделиться с кем-нибудь своими тайными мыслями; хотя бы с женой. Это само по себе свидетельствует о его душевном настрое. Был ли он так непоколебимо уверен в своей безопасности, что полагал, будто спешка теперь и ни к чему? Или его эйфория была просто очередной уловкой паразитов? Что бы там ни было, он продолжал работать над своими записями в твердом убеждении, что победа ему теперь гарантирована; до того самого дня, пока они не толкнули его на самоубийство.
Думаю, можно представить, что я чувствовал, читая эти записи. Поначалу изумленное недоверие (оно, фактически, возвращалось ко мне периодически в течение всего дня), затем волнение и страх. Я бы, наверное, принял прочитанное за бред умалишенного, если б не то памятное ощущение, пережитое мной на крепостной стене Каратепе. Я готов был поверить в существование вампиров мозга. Но что тогда?
Я, в отличие от Вайсмана, не обладал стойкостью достаточной, чтобы удерживать тайну в себе. В меня вселился ужас. Я понимал, что самым безопасным было бы сжечь эти бумаги и сделать вид, что они в таком случае оставят меня в покое. Читая, я то и дело кидал настороженные взгляды по сторонам, и тут до меня дошло, что если они за мной и наблюдают, то это происходит изнутри. Такая мысль нагоняла неодолимый страх, пока я не дошел до места, где Вайсман сравнивает их метод «подслушивания» со слушанием радио. И в этом предположении я увидел смысл. Паразиты, очевидно, гнездятся глубоко в пучине сознания, где-нибудь в «придонном» слое воспоминаний. Подходя к срединным его уровням, они рискуют себя обнаружить. Я заключил, что они, вероятно, осмеливаются подходить близко к поверхности лишь поздно ночью, когда ум утомлен и внимание ослаблено. Этим можно было объяснить то, что произошло со мной на Каратепе.
Что делать дальше, я уже знал. Надо рассказать обо всем Райху: это единственный человек, к кому я отношусь с подлинной теплотой и доверием. Трагедия Карела Вайсмана, быть может, заключалась в том, что ему некому было поверить свои потаенные мысли; не было человека, отношения с которым были бы у него столь же теплыми и искренними, как у нас с Райхом. Но если сообщать все Райху, то разумнее всего будет это сделать утром, на свежую голову. А удерживать в себе тайну в течение целой ночи, я чувствовал, у меня не хватит сил.
Поэтому по известному лишь нам двоим коду я позвонил Райху прямо на раскопки. Едва завидев его лицо на экране, я почувствовал, как разум мало-помалу возвращается ко мне. Я спросил, не желает ли он нынче составить мне за ужином компанию. Райх осведомился, есть ли у меня что-то к нему конкретно. Я ответил, что нет, просто мне стало лучше и опять потянуло к людям. Мне повезло: днем к ним на голову свалилась группа директоров из Англо-Индийской Урановой Компании, и в шесть вечера им надо было лететь ракетой обратно в Диярбакыр. Так что прибросить еще полчаса, и Райх будет у меня.
Выключая телекран, я впервые по-настоящему осознал, почему Вайсман ни с кем не делился сокровенной догадкой о существовании паразитов. Сознание того, что кто-то все время «сидит» у тебя «на проводе», что тебя постоянно подслушивают, поневоле вынуждает усыплять чужую бдительность, вести себя нарочито спокойно, придавать мыслям беспечность, думая о чем-нибудь обыденном.
Я заказал ужин внизу, в директорском ресторане, куда мы имели доступ. Мне показалось более разумным, если наш разговор состоится там. И за час до прихода Райха я снова улегся на кровать, закрыл глаза и, намеренно расслабившись, попытался вообще освободиться от каких-либо мыслей.
Странное дело, на сей раз это не составило особого труда, а упражнение на внутреннюю концентрацию ума дало ощутимо подбадривающий эффект. Кое-что стало проясняться для меня немедленно. Будучи беззастенчивым «романтиком», я извечно подвержен хандре. Хандра эта проистекает из своего рода настороженности к тебе со стороны мира. Ты чувствуешь, что от нее некуда деться, невозможно отвести глаза, забыть про нее.
И вот сидишь эдак, бездумно уставясь в потолок, скованный непонятным чувством долга, когда можно было бы послушать музыку или поразмыслить об истории. Так вот, я осознал, что мой долг состоит теперь в том, чтобы не поддаваться влиянию окружающего мира. Я понял, что имел в виду Карел. Паразитам жизненно важно, чтобы мы не догадывались об их присутствии: одна лишь догадка о том, что они существуют, может вызвать в человеке всплеск новых целенаправленных сил.
Райх появился ровно в половине седьмого и сразу же заметил, что я выгляжу намного лучше. За бокалом мартини он поведал, чем они там живут со времени моего отъезда: в основном словесными дебатами насчет того, под каким углом лучше углублять первый туннель. В семь вечера мы спустились вниз ужинать. Нам предоставили места за столиком, укромно расположенным возле окна. Несколько человек приветствовали нас почтительным кивком (за прошедшие два месяца мы обрели славу международных знаменитостей). Расположившись за столиком, мы заказали замороженную дыню, а Райх потянулся за листом с перечнем вин. Этот лист я отстранил от него, сказав:
– Я б не хотел, чтобы ты еще что-нибудь сегодня пил. Скоро поймешь почему. Нам обоим надо будет иметь ясную голову.
Райх посмотрел на меня непонимающе.
– В чем дело? Я так понял, ты ничем таким не собирался заниматься?
– Мне пришлось так сказать. То, что я тебе сообщу, надо будет до поры хранить в секрете.
Райх, улыбнувшись, сказал:
– Ну, раз уж тут такое дело, надо б, наверное, заглянуть под стол: вдруг там микрофоны!
Я сказал, что в этом нет необходимости: тому, что я сейчас сообщу, не поверит никакая разведслужба. На этот раз в глазах Райха мелькнуло замешательство. И я начал с того, что спросил:
– Надеюсь, я оставляю впечатление вменяемого и психически вполне нормального человека?
– Ну а как же!
– А если б, допустим, я сказал, что через полчаса ты усомнишься в здравости моего рассудка?
– Ради бога, изъясняйся прямо, – нетерпеливо перебил Райх. – Я же вижу, ты абсолютно в себе. Ну, так в чем дело? Что-нибудь новое про наш подземный город?
Я покачал головой. Поскольку на лице Райха читалась теперь полная растерянность, я сказал ему, что весь сегодняшний день занимался чтением бумаг Карела Вайсмана.
– Кажется, я понял, отчего он покончил с собой, – заключил я.
– Отчего?!
– Думаю, будет лучше, если ты прочтешь об этом сам. Он излагает это доходчивей, чем я. Но суть здесь вот в чем. Я не верю в то, что он был сумасшедшим. Это не было самоубийством. Это походило скорее на насильственную смерть.
Я говорил, а сам с тревогой думал, не сочтет ли Райх меня за сумасшедшего, поэтому мысли свои старался излагать как можно более внятно и сдержанно. К моему обглегчению, по его лицу нельзя было сказать, что он думает обо мне то, что вроде бы напрашивается само собой. Он лишь произнес: «Знаешь, давай все-таки выпьем, если ты не против. Иначе мне сложно воспринимать».
Так что мы заказали полбутылки французского красного «Нуи Сен Жорж» и вместе его распили. Я как можно более сжато изложил теорию Вайсмана о паразитах мозга, начав с того, что напомнил Райху об ощущении, пережитом мной на стене каратепской твердыни, а заодно о беседе, состоявшейся вслед за тем между нами. Мои симпатия и уважение к Райху за время рассказа выросли, можно сказать, вдвое. Я понял бы его, сведи он весь наш разговор на шутку, а потом, едва откланявшись, вызвал санитаров со смирительной рубашкой. Пожалуй, даже то, что я вкратце успел ему поведать, воспринималось как бред сумасшедшего. Однако Райх понял, что в бумагах Вайсмана я вычитал нечто, поразившее меня своей убедительностью, и хотел разобраться теперь во всем сам.
Помню, когда мы с ним шли, поднимаясь после ужина ко мне в номер, все происходящее казалось мне каким-то сном. Если я был во всем прав, то получалось, что состоявшаяся только что между нами беседа явилась одной из самых важных во всей истории человечества. И вместе с тем вот они мы – два обыкновенных человека – идем ко мне в номер, подальше от людских глаз; а по пути нас то и дело останавливают тучные респектабельного вида мужчины, докучая просьбами представить нас их женам. Все это выглядело донельзя заурядно и банально. Уставясь в широченную спину Райха, легко и проворно одолевающего впереди ступени лестницы, я с волнением соображал, а действительно ли он поверил тому фантастическому рассказу, который сейчас от меня услышал. Я понимал: целосность моего рассудка в значительной мере зависит теперь от того, поверит ли он мне.
Возвратясь в номер, мы налили по стакану апельсинового сока.
Теперь Райх понимал, для чего я настаивал, чтобы головы у нас были ясные. Он даже отказался от сигареты. Я подал ему папку «Размышлений об истории», указав в ней место, которое приводил уже выше; сам, примостившись возле, перечел его еще раз вместе с ним. Закончив чтение, Райх молча поднялся и с хмурой сосредоточенностью принялся шагать из угла в угол. В конце концов я нарушил молчание:
– Ты понимаешь, что, рассказав обо всем, я втянул тебя в смертельно опасную игру, – если только это не безумная фантазия?
– Это меня мало волнует, – ответил Райх. – Опасность была и прежде. Но вот чего мне хотелось бы знать, так это насколько далеко она заходит на самом деле. Я, в отличие от тебя, не ощущал в себе присутствия этих вампиров сознания, поэтому мне трудно судить.
– Как и мне. Мои познания ничуть не глубже твоих. Остальные папки Вайсмана изобилуют размышлениями о сущности этих вампиров, но там нет ничего определенного. Мы вынуждены начинать почти с нуля.
Несколько секунд Райх пристально на меня смотрел, затем спросил:
– Ты действительно веришь этому? Скажи, веришь?
– Рад был бы не верить, – ответил я.
Просто абсурд! Разговор у нас звучал как какой-нибудь диалог из Райдера Хаггарда. Но происходило все это наяву. Вслед за тем с полчаса наш разговор петлял, переползая с одной случайной темы на другую, пока Райх не сказал: «Одно нам, во всяком случае, надо сделать немедленно. Всю беседу мы должны записать на магнитофон, а запись нынче же вечером поместить в банк. Если с нами этой ночью что-нибудь случится, она послужит предостережением. Заподозрить в сумасшествии двоих людям будет все-таки труднее, чем одного».
Он был прав. Мы взяли мой магнитофон и осуществили предложенную Райхом запись, зачитывая выборочно вслух фрагменты из рукописей Вайсмана. Заключительное слово взял на себя Райх. Он сказал, что пока еще точно не известно, какой человек – больной или здоровый – писал эти строки. Но его предостережение звучит в достаточной мере убедительно, и к нему стоит прислушаться. Причина смерти Вайсмана все еще неясна, но у нас на руках имеются дневниковые записи, сделанные им за день до смерти, и по ним видно, что писал их человек психически абсолютно здоровый.
Когда пленка кончилась, мы запечатали кассету в пластиковый пакет и спустились вниз сбросить ее в ночной сейф банка Англо-Индийской Урановой Компании. Затем я позвонил домой управляющему и сообщил, что мы поместили к нему в ночной сейф кассету весьма ценного содержания и просим до поры переправить ее в подземное хранилище банка. На этот счет не возникло никаких проблем: управляющий подумал, что мы имеем в виду какую-то важную информацию, относящуюся к городу или к деятельности Компании, и обещал, что лично за всем проследит.
Я сказал Райху, что теперь, наверное, разумнее всего будет отправиться спать, и высказал на этот счет предположение, что разум полностью пробудившегося человека менее всего подвержен влиянию паразитов. Мы условились, что всю ночь не будем отключать между собой телекранной связи на случай, если кому-то из нас потребуется помощь. На этом мы расстались. Я не колеблясь принял сильную дозу снотворного, несмотря на то, что времени было всего десять часов, и стал укладываться. Опускаясь головой на подушку, я мысленно приказал себе ни о чем не думать и немедленно засыпать, что у меня и получилось буквально за считаные секунды. Погружаясь в сон, я чувствовал, что мысли у меня в полном порядке и подчинении; мне без особого труда удалось удержать их от бесцельного блуждания.
Наутро в девять часов меня разбудил Райх; для него было облегчением узнать, что со мной все благополучно. Через десять минут он подошел ко мне в номер завтракать.
Сидя в то утро в пронизанной ярким светом комнате за стаканом холодного апельсинового сока, мы в первый раз поразмыслили о паразитах предметно и не впустую. Наши мысли были ясными как никогда прежде, а беседу мы целиком записали на пленку. Перво-наперво мы сообща подумали о том, сколько времени нам удастся держать паразитов в неведении, что факт их существования уже раскрыт. Получалось, что знать этого нам не дано. Однако Вайсман прожил с этим шесть месяцев, из чего можно было заключить, что кара паразитов не постигает человека мгновенно. Следовало учитывать также и то, что они знали о намерении Вайсмана покончить с ними, и его смерть фактически была не чем иным, как противодействием их тому намерению, которое Вайсман надеялся со временем осуществить. Так что он был «меченым» уже с самого начала. Опять-таки, читая позавчера «Размышления об истории», я не чувствовал на себе ничьего постороннего наблюдения, а совладав с охватившими меня поначалу растерянностью и паническим страхом, окончательно почувствовал себя совершенно здоровым человеком как физически, так и умственно. Я постепенно накапливался решимости дать бой врагу (когда-то бабушка мне рассказывала, что в самом начале Второй мировой войны народ выглядел радостным и одухотворенным как никогда – теперь я великолепно понимал почему).
Так что «они», возможно, еще и не прознали, что секрет Вайсмана уже перестал быть секретом. В сущности, здесь не было ничего странного. Мы ничего не знали о численности паразитов (если такое понятие, как «численность», может быть вообще к ним отнесено), и если они связывали себя прослеживанием за пятью миллиардами жителей Земли (население земного шара на сегодняшний день), то опасность была не столь уж и велика. «Предположим, – сказал Райх, – что Юнг со своей теорией был прав; что человечество действительно являет собой эдакий исполинских масштабов “ум”, безбрежный океан “подсознательного”. Заодно представим, что эти паразиты представляют собою существ, обитающих в глубинах этого океана и избегающих подходить чересчур близко к поверхности из боязни себя раскрыть. В таком случае могут пройти годы, прежде чем они проведают, что нам известно об их существовании, да и то если мы сами себя выдадим, как это сделал Вайсман, подняв средь них переполох».
В таком случае возникала проблема. Еще вчера вечером мы считали, что информацию о паразитах легче всего добыть, если с помощью транквилизаторов погрузиться в себя и обозреть свой разум изнутри. Теперь мы понимали, что это рискованно. Но в таком случае, каким еще способом можно проникнуть в глубь сознания, если не прибегать к наркотикам?
К счастью для нас, этот вопрос с достаточной четкостью освещал у себя в дневниках Вайсман, о чем мы узнали в течение одного дня, штудируя его «Размышления» страницу за страницей. Феноменология Гуссерля – вот тот метод, который был нам нужен. Гуссерль бился над составлением «структурной карты сознания» (или «географии» сознания: как мы предпочитали ее называть), которая составлялась у него исключительно посредством углубленного самосозерцания. И мы, призадумавшись, увидели в этом здравый смысл. Если требуется составить карту неизведанного континента – скажем, одного из мангровых районов Венеры, – вовсе ни к чему тратить время, продираясь сквозь заросли. Вся надежда должна возлагаться исключительно на вертолет и приборы. Самое главное здесь – научиться искусству различать местность сверху, уметь по цвету распознать болотистый участок и тому подобное. Что же касается географии человеческого сознания, то главное здесь состоит не в том, чтобы очертя голову ринуться к его придонным областям, а в том, чтобы суметь подобрать слова, нужные для описания того, что нам о структуре нашего сознания уже известно. С помощью карты я смогу пройти от Парижа до Калькутты, без нее я забреду куда-нибудь в Одессу. Что, если б мы овладели аналогичной «картой» ума? Человеку тогда стало бы по силам обойти все его ареалы: от смерти до мистического озарения, от кататонии до гениальности.
Позвольте мне изложить эту мысль в несколько ином ракурсе. Ум человека подобен мощнейшему электронному компьютеру, способному на самые невероятные мыслительные операции. А человек, как это ни прискорбно, не знает, как им пользоваться. Просыпаясь поутру, он всякий раз подходит к панели этого прибора и начинает крутить ручки, нажимать кнопки. Однако какая нелепость: имея в своем распоряжении такую сверхмощную машину, человек умеет выполнять на ней только простейшие операции, решая таким образом лишь самые незамысловатые, простецкие задачи. Правда, есть отдельные люди, именуемые «гениями». Они могут проделывать с ней гораздо более замысловатые вещи: заставлять ее писать симфонии и стихи, открывать математические законы. Есть и еще немногие – судя по всему, на голову выше остальных: эти направляют машину на дальнейшее раскрытие ее собственных творческих потенциалов. Они используют ее устройство с целью выявить, чего еще можно добиться при ее посредстве. Им ведомо, что она способна создавать такие шедевры, как «Симфония Юпитера» и «Фауст», «Критика чистого разума» и многомерная геометрия. Но все эти творения появились на свет в каком-то смысле невзначай или по крайней мере по наитию. Что и говорить, многие великие научные открытия совершены были по чистой случайности. Вот почему первой задачей ученого при их рождении должно стать постижение тайных законов, управляющих механизмом их возникновения. И этот «электронный компьютер» представляет собой величайшую из тайн, ибо для человека познать секрет его устройства было бы равнозначно обращению в бога. Так на какую же еще грандиозную цель может быть направлено сознание, как не на изучение законов своего развития? И в этом состоит значение слова «феноменология», быть может, единственно наиважнейшего слова в языке человеческой цивилизации.
Сама неохватность задачи переполняла нас благоговейным ужасом, однако в уныние бессилия не ввергала. Ученому не свойственно впадать в уныние при мысли о том, что путь к окончательному открытию бесконечно далек. Опять и опять, – я бы сказал, тысячу раз в последующие несколько месяцев, – мы неустанно твердили, что нам по силам понять, отчего вампирам так важно ничем не обнаруживать своего присутствия. Ведь вся беда в том, что человечество привыкло воспринимать свою умственную угнетенность как нечто само собой разумеющееся, как естественное состояние. Но стоит лишь человеку подвергнуть это состояние сомнению, восстать против него, и перед человеком ничто не устоит.
Помню, около полудня мы спустились вниз и пошли в столовую выпить чаю (кофе мы тогда уже считали за наркотик и избегали его употреблять). Так вот, пересекая площадь перед главным зданием Англо-Индийской Урановой Компании, мы вдруг обнаружили, что смотрим на озабоченно снующих вокруг людей со снисходительной жалостью небожителей. Все эти люди настолько были обременены своими мелкими будничными хлопотами, так безнадежно барахтались в своих несбыточных, пустых грезах, в то время как мы, в противоположность им, наконец твердо ощущали реальность – ту единственно подлинную реальность, что обеспечивает поступательное развитие ума.
Первые результаты сказались незамедлительно. Я избавился от излишнего веса, а физическое самочувствие у меня стало попросту безупречным. У меня наладился сон – он был теперь крепким и глубоким, и просыпался я абсолютно бодрым и здоровым. Мои мыслительные процессы обрели удивительную четкость. Я мыслил сдержанно, неспешно, можно сказать, педантично. Мы оба понимали, насколько все это важно. Вайсман сравнивал паразитов с акулами. Что ж, действительно, пловец легче всего может привлечь к себе внимание акулы, если начнет барахтаться на поверхности воды и вопить. Мы не думали допускать такой ошибки.
Вместе с Райхом мы возвратились на раскопки, но вскоре нашли себе повод бывать там как можно реже. Это было нетрудно, поскольку оставшаяся работа входила в компетенцию скорее инженеров, чем археологов. Во всяком случае, Райх вознамерился перевезти аппаратуру в Австралию исследовать местность, описанную Лавкрафтом в «Тени из Времени». Похоже, это была интересная перспектива для поиска, так как все наши предыдущие находки показали, что Лавкрафт был своего рода провидцем. Теперь же, в августе, мы решили просто устроить себе отпуск, причиной назвав изматывающе жаркий сезон.
Изо дня в день мы бдительно высматривали какие бы то ни было признаки появления паразитов. Работа шла гладко, без срывов; каждый из нас испытывал одинаковое чувство физической и умственной полнокровности, одновременно поддерживая в себе неусыпную бдительность на любой случай «мозгового вторжения», описанного Вайсманом. Мы ничего не чувствовали, и это заставляло нас теряться в догадках. Причину тому я случайно обнаружил, оказавшись в начале октября в Лондоне.
Договор по найму квартиры на Перси-стрит нуждался в обновлении, и я все никак не мог решить, стоит насчет этого беспокоиться или нет. В конце концов я утренним ракетопланом вылетел в Лондон и к одиннадцати был уже у себя на квартире. И вот, едва переступив порог своей комнаты, я почувствовал, что они бдят. Месяцы ожидания этого момента обострили мою чувствительность. Раньше я бы просто проигнорировал это ощущение внезапной тяжести, подумав по привычке, что это у меня так, внутри что-нибудь не в порядке. Но с той поры я многое для себя уяснил. Например, когда человек начинает вдруг жаловаться на невесть откуда берущийся нервозный трепет («что-то дрожь пробирает», – сетуем, как правило, мы), то это на деле есть не что иное, как сигнал тревоги: кто-то из паразитов чересчур близко поднялся к поверхности сознания и дрожь возникла вследствие того, что чужое присутствие стало явственно ощутимым.
Едва очутившись в комнате, я уже достоверно знал, что паразиты мозга за мной наблюдают. Сказать, что они находились «там», внутри комнаты, звучало бы, наверное, как парадокс: ведь я уже сказал, что они находились «внутри» меня. На самом деле это следствие неадекватности современного языка. Всеобщие ум, пространство и время сливаются в некотором смысле воедино, как верно замечал Уайтхед. Наш ум на самом деле не находится у нас «внутри», как это можно сказать о кишках. Индивидуальная сущность каждого человека – это своего рода небольшое обособленное взвихрение в единой атмосфере совокупного разума, микроскопическое отражение всего человечества. Так что когда я вступил в комнату, паразиты находились одновременно и внутри меня, и поджидали меня там, в комнате. Бумаги, вот что они караулили.
Недели тренировок не прошли даром. Я допустил, чтобы мой ум «покачнулся» под их пристальным взором, подобно тому, как клонится по ветру дерево или больной сгибается под тяжестью своего недуга. И опять у меня возникла непроизвольная ассоциация – не с акулами, а скорее со спрутами, зловещими обитателями безмолвных глубин, которые сейчас за мной скрытно наблюдают. Я принялся заниматься своими делами, сделав вид, что не замечаю постороннего присутствия. Я даже подошел к ящикам и заглянул туда, сподобившись как бы мельком, с обычным безразличием подумать о работах по психологии. Именно теперь я ясно сознавал, что сила мышления во мне обрела совершенно иную качественную характеристику. Я был полностью свободен от того человека, который еще два месяца назад был для меня «Гилбертом Остином». Общего с ним у меня было не более, чем у кукловода со своей марионеткой. И в то же время, зная, что за мной со стороны наблюдают паразиты, я незаметно вновь слился с собой тогдашним, став, так сказать, «пассажиром своего прежнего “я”». Страха, что могу себя раскрыть, у меня не было, я владел собой в достаточной мере уверенно. Я сомкнулся с сущностью «прежнего» Гилберта Остина, и теперь это уже он расхаживал по комнате, звонил в Хампстед справиться о здоровье миссис Вайсман и в конечном итоге сделал звонок в агентство по хранению, попросив свезти мебель (меблировка в квартире принадлежала мне) и ящики с бумагами на склад. После этого я спустился вниз, переговорил с хозяином дома, а оставшуюся часть дня провел в Британском музее за разговором с Германом Беллом, директором отдела археологии. Все это время я по-прежнему чувствовал на себе наблюдение паразитов, хотя теперь и не столь пристальное. После того как я позвонил в фирму по перевозке мебели, чтобы оттуда прислали машину за ящиками, их интерес ко мне явно ослаб.
Вслед за тем на протяжении почти двух суток я следил, чтобы мои мысли вращались исключительно вокруг рутинных вопросов, по преимуществу работ на Каратепе. Это было не так трудно, как, возможно, кажется (большинство тех, что еще продолжают чтение, поймут). Главное здесь было «вжиться в роль», отождествив себя с исполняемым персонажем; подыграть ажиотажу Белла насчет раскопок и так далее. Я разгуливал по Лондону, встречался с друзьями, позволил завлечь себя на «междусобойчик», где мне пришлось разыгрывать из себя светского льва («междусобойчик», впрочем, напоминал скорее банкет: едва заручившись у меня обещанием прийти, хозяйка поназвала сотню гостей). Я намеренно заставил свой ум работать в старой манере – иными словами, посредственно. Я дал себе перевозбудиться, а затем по дороге домой впасть в уныние. На обратном пути в самолете я позволил себе сокрушенно покаяться, зачем я так дурацки убил время, и зарекся никогда больше не гусарствовать по чьей-либо прихоти. Когда вертолет Компании опустил меня в Диярбакыре, мне показалось, что небосвод снова чист. Но все равно следующие двое суток я продолжал держаться начеку, бдительно ограждая мысли в ожидании, когда на раскопки возвратится Райх. Так что соблазна расслабиться у меня не было. Как только Райх вернулся, я сообщил ему обо всем со мною происшедшем. Я высказал соображение насчет того, что, распорядившись перевезти ящики на склад, вообще уничтожил интерес паразитов к своей персоне. Но обольщаться излишней уверенностью никто из нас и не думал.
То, что со мною произошло, навело нас еще на одну догадку о паразитах. Стало ясно, что они не придерживаются постоянного наблюдения за каждым человеком в отдельности. Однако если так, то почему люди не «прозревают» (скажем, как мы) тотчас же, как только выходят из-под прямого наблюдения у паразитов?
Над этим вопросом мы ломали голову в течение двух суток. Первым ответ пришел в голову Райху. Он как-то недавно разговаривал с женой Эвереста Рейбке, президента Компании. Ее супруг буквально на днях улетел на Луну, отдохнуть пару недель от «нервов». Она посетовала, что нервы у супруга действительно расшатаны. «Но почему?» – недоуменно спросил у нее Райх; ведь было совершенно очевидно, что дела Компании находятся в полном порядке. «Так-то оно так, – отвечала супруга, – но на такой сумасшедшей по ответственности должности, да еще такого гигантища, как Компания, он уже сам по привычке начинает заводиться от своих забот и ничего не может с этим поделать».
Вот оно что: привычка! Стоит лишь вдуматься: как все просто, как до банальности просто! Сколько уж лет психологи не устают повторять, что человек во многом напоминает собой машину. «Лорд Лейстер» сравнил людей со старинными часами, механизм которых исправно тикает еще с дедовских времен. Одно лишь травмирующее психику ощущение, запавшее в душу ребенка, может потом стать основой невроза, который будет давать знать о себе всю жизнь. Ощущение счастья, дважды или даже единожды пережитое в детстве, может сделать человека пожизненным оптимистом. Тело искореняет остатки физического недуга в недельный срок; ум сохраняет зароненное в него семя страха или синдром душевной болезни на всю жизнь. Почему? Потому что одна из ярчайших черт ума – его закоснелость. Она существует в нем неизбывно, до тех пор пока в организме есть сила к жизни. Ум работает по раз и навсегда установившимся привычкам, сломить которые чрезвычайно трудно, особенно отрицательные. Иначе говоря, человек, получая «завод» от паразитов, уподобляется часам с заведенной пружиной; текущего осмотра он требует не чаще раза в год. Кроме того, Вайсман открыл, что люди и сами «заводят» друг друга, избавляя тем самым паразитов от излишних хлопот. Отношение к жизни передается от родителей к детям. Один мрачный и пессимистичный писатель, наделенный мощным талантом, заражает своим влиянием целую плеяду писателей, а те в свою очередь распространяют это влияние на всех образованных людей в стране.
Чем больше мы узнавали про паразитов, тем нам делалось яснее, насколько все здесь ужасающе просто, и тем невероятнее казалась удача, благодаря которой мы вышли на секрет их существования. Прошло порядочно времени, прежде чем мы поняли, что слово «удача» имеет столь же неудобоваримое и размытое по смыслу значение, как и большинство абстрактных существительных в человеческом языке, и что подлинный смысл этого понятия совершенно иной.
Само собой, очень много времени мы проводили за обсуждением, кого еще мы можем посвятить в свою тайну. Это была проблема не из легких. Начали мы неплохо, но один лишь неверный шаг грозил погубить все. Перво-наперво следовало заручиться гарантией, что лица, отобранные в качестве кандидатур, будут способны воспринять то, что мы им сообщим. Дело даже не в том, что нас могли счесть за сумасшедших, – это теперь не очень нас и беспокоило, – а в том, чтобы застраховать себя от того, как бы какой-нибудь опрометчиво избранный «союзник» не выдал с головой все наши планы.
Мы просмотрели уйму трудов по психологии и философии с целью выяснить, можно ли найти в среде интеллектуалов людей, мыслящих созвучно нам. Таких мы присмотрели нескольких, но на контакт с ними выходить не спешили. По счастью, метод феноменологии мы с Райхом усвоили быстро: никто из нас не занимался философией углубленно, вследствие чего нам не надо было теперь избавляться от каких бы то ни было установившихся воззрений; семена Гуссерля упали на благодатную почву. Так как нас ожидало не что иное, как война, следовало не мешкая изыскать какой-то способ обучать людей этой умственной дисциплине. Полагаться на одну лишь смекалку было недостаточно, необходимо в самые сжатые сроки научить их защищаться от паразитов сознания.
Все дело состоит в следующем. Стоит лишь человеку уразуметь, каким именно образом ему надлежит использовать свой ум, как все остальное дается уже легко. Вся беда в привычке, которую люди выработали в себе за миллионы лет; привычке отдавать все внимание окружающему миру, воображение воспринимая как своего рода бегство от действительности, вместо того чтобы уяснить, что оно есть не что иное, как краткий экскурс в неизведанные, необъятные просторы сознания. Мы уже свыклись с традиционным представлением о том, как работает наш мозг – не «мозг» в прямом смысле, а совокупность чувств и представлений.
Я понял прежде всего: невероятную трудность составляет уяснить, что чувство – это, по сути, одна из форм представления. У нас эти понятия традиционно разделяются глухой перегородкой. Я смотрю на человека и сознаю, что «вижу» его – это считается объективным. Ребенок смотрит на человека и говорит: «У-ух, какой он страшный». Ребенок его чувствует – мы называем это субъективным. Мы не сознаем, насколько нелепы такие определения и какую путаницу они вносят в мысли. Ведь в каком-то смысле «чувство» ребенка – это то же «представление»; но гораздо примечательнее то, что акт видения у нас в свою очередь также относится к чувственной сфере.
Задумаемся на секунду, что происходит, когда мы пытаемся навести резкость у бинокля. Мы крутим колесико, но какое-то время ничего не видим, кроме ряби. Но один лишь оборот, и изображение вмиг обретает яркость и четкость. Еще представим: вот нам, допустим, говорят: «Старик такой-то прошлой ночью умер». Ум у нас, как правило, так забит посторонними мыслями, что эти слова не вызывают в нас вообще ничего; или скорее, чувство в нас так же невнятно и размыто, как изображение в бинокле с ненаведенной резкостью. Проходит неделя, другая; мы спокойно сидим у себя в комнате за чтением, и как-то невзначай на ум приходит память о том старике, что умер, – как вдруг нас будто током пронизывает запоздалое чувство горестной жалости: ощущение «сфокусировалось». Какое еще доказательство нужно для того, чтобы убедиться, что чувственное и эмоциональное восприятие в сущности одно и то же?
Эта работа носит исторический, а не философский характер, и вдаваться далее в феноменологию я не буду (этому посвящены другие мои работы; кроме того, в качестве великолепного введения в предмет я бы рекомендовал книги «Лорда Лейстера»). Однако этот приведенный мной философский минимум необходим, чтобы представить, как складывалась во времени борьба с паразитами сознания. Потому что, задумавшись глубоко над всем этим, мы поняли, что главным оружием паразитов является своеобразный «глушитель мысли», принципом действия чем-то схожий с устройством для создания радиопомех. Наделенный сознанием человеческий ум постоянно устремлен во Вселенную Неусыпная жизнь Ego[7] состоит в постижении». Так астроном, пытливо вглядываясь в небесный свод, выискивает там новые планеты. А находит он их не иначе, как сличая новые фотоснимки звезд со старыми. Если звезда сместилась, значит, это не светило, а планета. Таким же вот кропотливым изучением, только в поисках «сути» постоянно заняты наши мысли и чувства. «Суть» очерчивается тогда, когда при сравнении двух каких-либо качественных характеристик нам вдруг открывается что-то новое про каждую из них. Возьмем невероятно простой пример: ребенок впервые видит огонь. На первый взгляд он может показаться ему воистину восхитительным: уж и теплый, уж и яркий, уж и блещет заманчиво. Но стоит ребенку сунуть в огонь пальчик, как ему откроется новое его свойство: огонь жжется. И все равно он теперь уже не скажет, что огонь – это только «плохо» (разве какой-нибудь совсем уж пугливый и нервный ребенок может такое сказать). Ребенок, подобно астроному с его звездными картами, сличает два разных ощущения и делает вывод, что одно свойство огня следует полностью отделять от прочих. Такой процесс и называется постижением.
А теперь представим, что паразиты мозга именно тем и занимаются, что специально «затуманивают» нам чувства, когда мы пытаемся сличать друг с другом ощущения. Это будет аналогично тому, как, скажем, снять с нашего астронома обыкновенные очки и заменить их на такие же, только с дымчатыми стеклами. Он усиленно вглядывается в свои звездные карты, но из этого мало что выходит. В таком положении мы не можем анализировать свои ощущения. А если мы к тому же еще слабы и невротичны, то тогда уясняем себе как раз противоположную суть явления: например, что огонь «плохой», потому что жжется.
Читателей, далеких от философии, прошу меня извинить, но эти пояснения совершенно необходимы. Целью паразитов было не допустить, чтобы человек вырос до полного осознания своей силы. И этого они добивались тем, что «глушили» эмоции, вносили сумятицу в чувства с тем, чтобы он ничего не мог из них для себя вынести, и блуждал в тумане своего сознания. Так вот, «Размышления об истории» Вайсмана стали первой попыткой на примере двух прошедших столетий рассмотреть, как осуществлялась агрессия паразитов против земной цивилизации. И уяснили мы, едва не в первую очередь, следующее. Взять творчество поэтов-романтиков начала XIX века, таких как Вордсворт, Байрон, Шелли, Гёте. Они коренным образом отличались от своих предшественников Драйдена, Поупа и др. Их умы подобны были мощным биноклям, способным с колоссальной силой фокусировать бытие человека. Ум Вордсворта, когда тот ранним утром озирал с Вестминстерского моста Темзу, вдруг возгудел подобно турбине, и за секунду времени множество отпечатков упорядоченно наложились друг на друга. Поэт на мгновенье увидел человеческую жизнь сверху – не червем земным, как извечно, но с высоты орлиного полета. И всякий раз, когда человек – будь он поэтом, ученым, государственным деятелем – видит жизнь таким образом, у него появляется грандиозное ощущение своей силы и храбрости, осознания смысла жизни и предназначения человеческой эволюции.
И вот именно в тот переломный момент истории, когда человеческий ум готов был совершить грандиозный скачок на новую ступень развития (эволюция всегда происходит скачкообразно, подобно тому, как электрон перепрыгивает с одной орбиты атома на другую), паразиты и обрушились всей своей силой. Их план вторжения был коварен и дальновиден. Они взялись манипулировать главенствующими умами планеты. Эта трагическая истина была четко обозначена Толстым в «Войне и мире», где он высказал мысль, что «так называемым великим людям… принадлежит малое значение в истории», что она движется своим ходом. Ведь все главные участники наполеоновской войны действовали механически, будучи просто пешками в руках у паразитов разума. Ученым подспудно вменялось исповедовать догматизм или быть отъявленными материалистами. Как именно? – путем внушения им глубокой внутренней неуверенности, от которой те бежали, с облегчением хватаясь за спасительный довод, что наука, дескать, есть «чисто объективное знание» (вспомним, как паразиты пытались переключить ум Вайсмана на математические задачи и шахматы). Коварный подкоп велся и под людей творчества: писателей, художников. Такие гиганты, как Бетховен, Гёте, Шелли, судя по всему, вызывали у паразитов чувство ужаса. Они сознавали, что несколько десятков подобных людей наверняка способны вывести человечество на новый этап эволюции. И вот Шуман и Гельдерлин лишаются рассудка, Гофман гибнет от пьянства, Кольридж и Де Куинси – от наркотиков. Гении уничтожаются торопливо и безжалостно, как мухи. Удивительно ли, что великие мастера искусства XIX века чувствовали, что мир настроен против них. Удивительно ли, что с таким проворством – слепящим ударом безумия – было покончено с храбрецом Ницше, безоглядно взывавшим к оптимизму в человеке. Более подробно в этот вопрос я вдаваться не буду, книги «лорда из Лейстера» покрывают его с исчерпывающей полнотой.
И вот я сказал, с того самого момента, как существование паразитов разума перестало быть для нас секретом, мы избежали хитро подстроенной ими ловушки. А называлась эта ловушка не иначе как история. Сама история была их главным оружием. Они ее «фиксировали», и по прошествии двух столетий человеческая история стала иметь вид притчи о людском бессилии, о безразличии природы, о беспомощности человека перед лицом Неотвратимости. И когда до нас дошло, что история «фиксирована», ловушка перестала для нас существовать. Теперь, обращаясь памятью к Моцарту и Бетховену, Гёте и Шелли, мы думали: «Да если бы не паразиты, такие творения, пожалуй, мог бы создавать каждый человек!» Мы понимали теперь, что рассуждения о бессилии – полный вздор. В каждом из людей сокрыта невиданная сила… если б только всякую ночь ее не высасывали из нас эти вампиры разума.
Само собой разумеется, сознания одного лишь этого было достаточно, чтобы сердца у нас зажглись небывалым оптимизмом. На этой ранней стадии наше восторженное состояние усугублялось еще и неосведомленностью о паразитах. Зная, что для них важно держать свое существование в тайне от людей, мы сделали скоропалительный вывод (за что нам пришлось впоследствии заплатить дорогой ценой), что они на самом деле не властны причинить нам вред. Нас, правда, беспокоила непонятная причина самоубийства Карела, но его вдова высказала версию, показавшуюся мне убедительной.
Карел имел привычку класть себе в чай сахариновые таблетки. Цилиндрик с цианидом по форме мало чем отличается от продолговатой стекляшки с сахариновыми таблетками. Что, если поглощенный работой Карел по недосмотру кинул в чай вместо сахарина цианид? Здесь, конечно, он моментально обнаружил бы запах. Но если, скажем, паразиты каким-то образом притупили у Вайсмана обоняние – так сказать, «заглушили» его? Вот он, допустим, ни о чем не подозревая, сидит у себя за столом, мыслями целиком уходя в работу, к тому же и порядком утомленный; вот по привычке протягивает руку за сахарином, и тут кто-то из паразитов тихонько отводит ее на несколько сантиметров влево…
В принципе мы с Райхом оба приняли эту версию: она объясняла попадание цианида в чай. Совпадала она также и с нашей точкой зрения насчет того, что паразиты ума по сути опасны не более, чем их биологические «собратья», древесный червь или ползучий плющ, и что если изучить как следует их природу, а после принять соответствующие меры, то, возможно, опасность удастся ликвидировать. Мы оба согласились, что в отличие от Карела не будем столь беспечны в отношении своей безопасности. Для того чтоб разделаться с нами, как с Вайсманом, у паразитов существовал определенный (хотя и ограниченный) арсенал способов. Например, они могли бы «помочь» нам угодить в аварию на шоссе. Вождение во многом подчинено инстинкту, и этим инстинктом можно легко манипулировать, когда машина несется со скоростью ста пятидесяти километров в час и все внимание водителя сосредоточено на дороге. Поэтому мы условились ни в коем случае не садиться за руль автомобиля самим, и уж тем более не доверять вождение шоферу (он окажется в таком случае еще более беззащитен, чем мы). Иное дело вертолет: здесь весь полет проходит в автоматическом режиме, что почти исключает возможность крушения. Далее, как-то раз в новостях мы услышали, что какой-то полоумный дикарь убил военнослужащего, и поняли, что и такой оборот нельзя упускать из виду. По этой причине мы стали постоянно носить при себе оружие и вменили себе в правило избегать людских сборищ.
Однако в первые те месяцы дела у нас шли так успешно, что нам было прямо-таки трудно не переусердствовать в своем оптимизме. Помню, когда я в двадцать с небольшим при наставничестве сэра Чарлза Майерса изучал археологию, восторженность и упоение переполняли меня настолько, что казалось, будто жизнь у меня только начинается. Так вот, в сравнении с теперешним моим упоением тогдашние чувства просто меркли. Мне было ясно: в сокровенных глубинах человеческого существа кроется какая-то элементарная ошибка, такая ж нелепая, как попытка заполнить водой незаткнутую ванну или тронуться с места в автомобиле, стоящем на ручном тормозе. То, что нам нужно неуклонно в себе развивать, минуту за минутой от нас ускользает. Стоит лишь уяснить, что именно – и конец мучительным догадкам. Ум, став полностью подвластным, преисполнится ровной и мощной силы. Мы уже не будем более находиться во власти своих чувств и настроений, но сами будем ими управлять столь же непринужденно, как движениями рук. Такое вряд ли способен представить тот, кто не испытывал этого сам. Человек так привык, что с ним вечно что-нибудь «происходит»! То к нему привязывается простуда, то на него нападает тоска, то он что-нибудь подберет да вдруг уронит, то начинает маяться скукой… С той поры как я стал углубляться в свое сознание, такого со мной больше не случалось. Я сам теперь контролировал свое состояние.
Я по-прежнему помню о том, по тогдашним меркам, грандиозном для меня событии. Как-то раз в три часа дня я сидел в библиотеке Компании за чтением недавно поступившей работы по психолингвистике (меня занимал вопрос, можно ли посвятить ее автора в наши тайные замыслы). Некоторые ссылки на Хайдеггера, основателя школы экзистенциализма, привлекли мое пристальное внимание: я отчетливо разглядел ошибку, вкравшуюся в основание авторской концепции, а также и то, как можно будет, надлежащим образом эту ошибку исправив, открыть грандиозные перспективы для дальнейших исследований. Кое-что я начал для себя стенографировать. В этот момент над ухом у меня с высоким заунывным гудением пролетел здоровенный комар. Прошла секунда, и опять послышалось его назойливое пение. Все так же не отвлекаясь от Хайдеггера, я мельком глянул на насекомое, мысленно приказывая ему убираться прочь к окну. В тот же миг я явственно ощутил, что ум у меня пришел в столкновение с комаром. Насекомое неожиданно сбилось с прежнего курса и, нудно зудя крылышками, поплыло по воздуху к закрытому окну. Все так же цепко удерживая комара в поле зрения, я волевым усилием провел его через помещение к вмонтированному в окно вентилятору и выпроводил вон.
Я был так ошарашен, что некоторое время, откинувшись на спинку стула, сидел, бестолково таращась выпученными глазами на вентилятор. Если б сейчас у меня из-за спины выросли вдруг крылья и я, хлопая ими, поднялся в воздух, то и тогда, наверное, вряд ли был бы так изумлен. Может, мне просто показалось, что это я сам усилием воли выпроводил насекомое?
Я кстати вспомнил, что неподалеку отсюда, в умывальной комнате, под окном которой растут на клумбе пионы, житья нет от ос и пчел. Я прямым ходом направился в умывальную. Там было пусто, лишь одинокая оса с монотонным жужжанием билась о матовую поверхность стекла. Я, прислонясь к двери спиной, сконцентрировал на осе все свое внимание. Однако ничего при этом не произошло. Странно. Создавалось впечатление, будто я делаю что-то не так: все равно что, скажем, рву на себя запертую дверь. Мыслями вновь возвратясь к Хайдеггеру, я почувствовал в себе прилив возвышенной силы проникновения и в этот момент ощутил, что ум у меня произвел некое включение. Я находился с осой в контакте столь же явственном, как если бы держал ее, зажав в кулаке. Я повелел ей пересечь пространство умывальной. Хотя нет, сказать «повелел» будет неверно. Мы же не «повелеваем» сомкнуться или разомкнуться своей ладони, мы просто делаем это. Так же и я подогнал к себе осу через все помещение, а когда та почти уже достигла моего лица, заставил развернуться и снова взять курс на окно, после чего выпроводил ее вон. Это было так невероятно, что я не сходя с места готов был разразиться либо безумными рыданиями, либо безумным же хохотом. Самое смешное было то, что я непонятно как ощущал сердитое недоумение осы: что это вдруг такое с ней выделывают против ее воли!
Послышалось жужжание; влетела еще одна оса (а может, опять та самая). Я схватил и ее, однако на сей раз почувствовал, что ум у меня, непривычный к такого рода нагрузкам, начинает уставать. Его хватка не была уже такой цепкой. Я подошел к окну и выглянул из-под фрамуги наружу. В чашечке пиона возился большой шмель, с торопливой жадностью вбирая в себя нектар. Я «схватил» шмеля и мысленно скомандовал ему оставить цветок. Насекомое воспротивилось – я почувствовал это так же ясно, как чувствуешь прерывистое подергивание натянутого поводка, когда выгуливаешь собаку. Я напряг усилие, и шмель с сердитым гудением снялся с цветка. В этот момент, почувствовав, что умом начинает овладевать усталость, я оставил насекомое в покое. Однако вести себя так опрометчиво, как еще в недавнем прошлом, я не стал. Я не позволил усталости овладеть собой и вызвать упадок сил. Нет, я лишь намеренно дал мыслям отвлечься на посторонние предметы, тем самым позволив мозгу расслабиться и отдохнуть. Через десять минут, в библиотеке, ощущение умственного спазма уже миновало.
Теперь мне стало интересно, смогу ли я оказать такое же воздействие и на неодушевленную материю. Я остановил внимание на соседнем столе, где в пепельнице лежал оставленный кем-то окурок со следами губной помады, и попытался сдвинуть этот окурок с места. Он действительно переместился на другой край пепельницы, однако это стоило мне неизмеримо большего усилия, чем когда я имел дело с осой. И здесь же я удостоился еще одного сюрприза. В тот момент, когда мой ум соприкоснулся с сигаретой, я явственно ощутил в себе нарастающее сексуальное возбуждение. Я вышел из соприкосновения; затем опять его повторил, и снова почувствовал тепло внизу живота. Позднее я обнаружил, что окурок оставила полногубая брюнетка, секретарша одного из директоров. Это была незамужняя женщина лет тридцати пяти, довольно невротичного вида; носила она очень сильные очки с горбатой дужкой, и в целом ее нельзя было назвать ни безынтересной, ни привлекательной. Вначале я подумал было, что вспышка желания исходила от меня, являясь естественной мужской реакцией на сексуальный возбудитель: в данном случае сигарету со следами губной помады. Но как-то раз в библиотеке нам довелось очутиться с этой женщиной рядом, за соседними столиками, и я решил для интереса незаметно ее «коснуться». В ответ меня словно током пробил пронзительный, горячий, животно-чувственный импульс ее желания – я просто оторопел. Не то чтобы у нее действительно в данную минуту на уме был секс (она занималась тем, что корпела над томом статистики) или она испытывала к кому-то вожделение. Просто, видимо, она по натуре была сексуально озабоченной особой и свой повышенный чувственный тонус воспринимала как нечто само собой разумеющееся.
Наблюдение за ней открыло мне и кое-что еще. Вскоре после того как мой ум вышел с ней из соприкосновения, она смерила меня долгим, задумчивым взором. Я продолжал чтение, сделав вид, что не замечаю ее. Через некоторое время она утратила ко мне интерес и вернулась к статистике, своим поведением показав однако, что мое умственное «зондирование» не прошло для нее незамеченным. Когда я попытался провести аналогичный эксперимент на мужчинах, те не прореагировали вообще никак. Это, похоже, свидетельствовало о том, что у женщин, особенно сексуально неудовлетворенных, развита аномальная чувствительность на подобного рода вещи.
Хотя этот эпизод произошел позднее. Пока же я только попытался передвинуть окурок сигареты и уяснил для себя, что хотя такое и возможно, но дается весьма и весьма непросто. Это, видимо, объясняется тем, что материя мертва. Подчинить своей воле живой предмет легче, поскольку при этом можно использовать его жизненную силу и не приходится одолевать мертвую инерцию.
В тот же день несколько позднее, в мыслях все так же неотрывно занятый своим недавним открытием, я раздобыл немного папиросной бумаги и, мелко ее изорвав, забавлялся, наблюдая, как мелкие клочки вьются над столом эдакой миниатюрной, послушной мне метелицей. Занятие это оказалось утомительным, и мне секунд через пятнадцать пришлось его прекратить.
В тот вечер вернулся с Каратепе Райх, и я рассказал ему о своем открытии. Он взволновался едва не больше, чем я сам. Может показаться странным, но сам он аналогичного эксперимента проводить не спешил. Вместо этого он начал его анализировать, строя предположения насчет того, какая польза будет от всего этого грядущим поколениям. Безусловно, последние полвека люди достаточно наслышаны о возможностях «телекинеза». Это явление исследовал в Дюкском университете Райн. Он определил телекинез (или ТК) как «явление, при котором индивидуум оказывает воздействие на определенный предмет, а также его окружение, без привлечения своей собственной моторной системы». Внимание Райна к этой проблеме привел один из завсегдатаев игорных домов, обмолвившийся как-то, что многие игроки всерьез полагают, что способны влиять на то, какой плоскостью выпадает игральная кость. Райн провел на этот счет тысячи экспериментов, и вывод у него был тот же, что и у меня: от упражнений в телекинезе мозг через какое-то время начинает уставать. Первый «сеанс» неизменно оказывается гораздо успешнее всех последующих, а чем дольше, тем результаты становятся скуднее.
Так что в каком-то, пусть скромном, масштабе люди владели телекинезом всегда. То, что я мог при концентрации выдавать более мощный энергетический импульс, было просто следствием занятий феноменологией: диапазон возможностей моего мозга резко расширился.
Ум Райха возреял подобно ястребу в горном полете. Он стал предрекать, что наступит день, когда мы без помощи какой бы то ни было техники сумеем поднять наверх руины Кадата, и что человеку для того, чтобы отправиться на Марс, не надо будет прилагать никакого усилия. Волнение Райха передалось и мне. Я видел, что он говорил верно: мое открытие можно назвать пока самым крупным нашим шагом вперед, и в теоретическом и в практическом плане.
Ведь до сих пор научный прогресс человека был в некотором смысле прогрессом не в том направлении. Взять раскопки на Каратепе. Мы бились над этой проблемой, отыскивая чисто технократическое ее решение – как поднять город, высвободив его из-под миллиарда тонн грунта, – при этом полагаясь исключительно на помощь машин и совершенно не учитывая при производстве работ ум человека как неотъемлемую часть процесса. И чем больше этот ум изобретает облегчающих труд механизмов, тем он сильнее умаляет свои собственные достоинства, отводя себе пассивную роль «мыслящего придатка» машины. Последние два столетия научные достижения человеческой мысли только и работали на то, чтоб человек все глубже и глубже утверждался во мнении, что он – существо пассивное.
Я предостерег Райха, что такое сильное умственное возбуждение может привлечь внимание паразитов. При этих словах он принудил себя успокоиться. Я изорвал на мелкие клочки кусок папиросной бумаги и продемонстрировал, как они у меня порхают по столу. При этом я шутливо заметил, что единственное, в чем я преуспеваю – это передвигать с места на место пару граммов бумаги. Так что уж если докапываться до Кадата, то лучше иметь при себе не ум, а кирку с лопатой. Тут Райх сам попытался привести бумажные клочки в движение, но у него ничего не вышло. Я попытался на словах довести до него «фокус» включения ума «на передачу», но он не смог ничего уяснить. Райх изнурял себя этим занятием полчаса, но так и не сумел сдвинуть даже самого крохотного клочка. Я давно уже не видел его таким удрученным, как в тот вечер, когда он от меня уходил. Я попытался его ободрить, сказав, что главное – уловить, в чем здесь «закавыка», а это может произойти по наитию, в любой момент. Брат у меня, например, научился плавать в три года, а мне, пока до меня дошло наконец, как это делается, исполнилось уже одиннадцать.
И в самом деле, через какую-то неделю Райх эту «закавыку» усвоил. Он поднял меня среди ночи звонком, чтобы сообщить об этом. Произошло это с ним, когда он, сидя в постели, читал книгу по детской психологии. Размышляя, как это некоторые дети умудряются накликать на себя все подряд несчастья (то влезут куда-нибудь, то что-нибудь себе расшибут), Райх подумал, в какой все же значительной степени каждый такой случай зависит от ума самого ребенка. И думая как раз о тех внутренних силах, над ключом к управлению которыми мы столь усердно ломаем голову, он вдруг понял, что точно так же, как ребенок, с которым «сплошное несчастье», он сам удерживает в себе способности к овладению навыками телекинеза. Райх сосредоточил все свое внимание на книжной странице (тонкая лощеная бумага), и та перевернулась у него сама собой.
Как я наутро узнал, Райх в ту ночь вообще не думал засыпать; вплоть до самого утра он просидел, упражняясь в телекинезе. Ему пришла в голову мысль, что идеальным материалом для подобных опытов мог бы послужить пепел от папиросной бумаги. Его частицы настолько невесомы, что малейшего умственного усилия достаточно, чтобы привести их в движение. Более того, стоит чуть дунуть, как они тотчас вихрясь взлетают и ум может использовать энергию этих частиц, подхватывая их в полете.
После этого навыки телекинеза у Райха пошли развиваться неизмеримо быстрее, чем у меня: он обладает более мощным мозгом, если иметь в виду простой церебральный разряд. Через неделю я удосужился видеть в исполнении Райха невероятный «трюк»: он принудил отклониться в полете птицу и заставил ее дважды описать круг возле своей головы. Последствия этой выходки были весьма забавны. Кто-то из служащих видел происходящее через окно и вскоре сообщил об увиденном в прессу. Когда Райха изловил корреспондент и стал расспрашивать, что там за «знамение» в виде большого черного орла дважды очертило ему возле головы круг (рассказ к тому времени оброс «деталями» до неузнаваемости), тот ответил, что у них в семье всегда любили пернатых, а он, чтобы подманить птицу, использовал особый, необычайно высокой частоты свист. После чуть не целый месяц секретарь Райха только тем и занимался, что отвечал на письма орнитологических обществ, наперебой зазывающих Райха приехать к ним с лекциями. Вот уж тогда Райх позаботился, чтобы о занятиях телекинезом не было известно никому, кроме стен его комнаты.
Откровенно говоря, меня в тот период не очень занимало, есть у меня способности к телекинезу или нет – я не видел в них возможности практического применения. Переправить через комнату обыкновенный лист бумаги стоило мне таких трудов, что проще было встать и принести его самому. Так что дочитывая «Назад к Мафусаилу» Бернарда Шоу, где «древние» у него по собственной прихоти отращивают дополнительные конечности, я не без сарказма думал, что уж здесь драматург явно хватил через край.
Составление «территориальной карты» сознания казалось мне занятием во всех отношениях более интересным и благодарным, оно давало куда более волнующее ощущение власти над умом. Люди так свыклись со своей умственной ограниченностью, что воспринимают ее как должное. Это напоминает поведение больного, забывшего, что значит быть здоровым. Мой мозг мог производить теперь операции такого масштаба, какие мне раньше и не снились. Я, например, всегда был никудышным математиком.
Теперь же я буквально с лета овладел теорией функций, многомерной геометрией, квантовой механикой, теорией игр и групп. На сон грядущий я взялся читать многотомник Бурбаки и прочел пятьдесят его томов, причем местами перепрыгивал через целые страницы – настолько очевидной мне казалась там логика.
Занятия математикой я нашел для себя ценными во многих отношениях. Обращаясь мыслями к своей «первой любви», истории, я теперь с такой легкостью «узнавал» тот или иной ее период, с такой четкостью охватывал всю совокупность его черт и оттенков, силой воображения превращая их в реальность, что просто не мог сдерживать одолевающих меня чувств. Поэтому я предпочел целиком переключиться на математику как занятие более безопасное. Здесь ум у меня мог крутить интеллектуальные кульбиты и носиться пулей из конца в конец математической галактики, оставаясь при этом эмоционально сдержанным.
Мой рассказ о происшедшем в библиотеке случае с секретаршей вызвал у Райха такой интерес, что он решил сам продолжить наблюдения в этой области. Выяснилось, что около пятидесяти процентов женщин и тридцати пяти процентов мужчин-служащих Компании являются «сексуально перезаряженными». Безусловно, это можно было в какой-то степени мотивировать жарой и недостаточно развитыми условиями быта. Казалось бы, при такой интенсивности сексуальных эмоций уровень преступности на предприятиях Компании должен быть низким. Нет, ничего подобного; он был исключительно высок. И когда мы с Райхом сообща над этим подумали, нам открылось, в чем здесь причина. Сексуальная взвинченность и высокий уровень самоубийств оказались связаны друг с другом напрямую… и сопряжены, конечно же, с деятельностью паразитов. Секс – один из глубочайших источников внутреннего удовлетворения человека, половая и эволюционная активность меж собой неразрывно связаны. Нарушить каким-нибудь образом эту глубинную взаимосвязь – и неизрасходованная энергия, постепенно скопившись, хлынет через край, изыскивая себе возможность удовлетворения любыми средствами, чаще всего самыми неудобоваримыми. Один из них – неразборчивость в половых связях, чему примеров в Компании существовало множество. И здесь суть все в той же «сфокусированности» эмоций. Мужчина полагает, что такая-то женщина доставит ему сексуальное удовлетворение, и в конце концов добивается, что она делит с ним ложе. Но вмешиваются паразиты сознания, и он теряет способность «сфокусировать» свою энергию на половом акте. Это неприятно ошеломляет: казалось бы, женщина «отдалась» в прямом смысле слова, но ощущения удовлетворенности не наступает. Возникает двойственное чувство, такое же, как, скажем, очень плотно поесть и одновременно с тем чувствовать голод.
Отсюда логически вытекают два возможных последствия. Либо мужчина решает, что дело здесь в неправильном выборе партнерши и недолго думая приступает к поиску другой, более подходящей; либо он делает для себя вывод, что «обычный» половой акт удовлетворения не приносит, и пытается его «разнообразить» – иными словами, прибегает к половым извращениям. Райх, проведя неафишированно анонимный опрос среди служащих Компании, обнаружил, что изрядное число тех из них, кто не состоит в браке, занимается, по мнению коллег, «пикантной» любовью.
Спустя неделю после того как мы начали обсуждать проблемы, связанные с сексом, Райх как-то вечером зашел ко мне в комнату с книгой в руках. Книгу эту он кинул мне на стол.
– Я нашел человека, которому можно доверять.
– Кого? – Цепко ухватив книгу, я вгляделся в обложку. «Теории сексуального побуждения», Зигмунд Флейшман, Берлинский университет. Райх зачел мне вслух некоторые отрывки, и я понял, почему он остановил выбор на этом человеке. Не вызывало сомнения, что Флейшман обладает исключительно развитым интеллектом, а также что его ставят в тупик загадки отклонений в сексуальном поведении человека. Так вот, в его работе то и дело встречались фразы, словно подтверждающие, что он втайне догадывается о существовании паразитов. Он высказывал мысль, что половые извращения суть не что иное, как результат некоего засорения сексуальных пружин человека, и что в этом кроется нечто столь же абсурдное, как, скажем, попытка утолить жажду стаканом виски. Но с какой вдруг стати, задавал он вопрос, современный человек стал понимать сексуальное удовлетворение таким странным образом? Да, бесспорно, в какой-то мере на его сексуальное перевозбуждение влияют соответствующие книги, журналы, фильмы. Но само стремление к размножению, заложенное в нем от природы, настолько велико, что эти стимуляторы не могут играть здесь сколько-либо заметной роли. Однако складывается впечатление, что даже женщины, у кого брачный и материнский инстинкты были всегда наиболее развиты, стали поддаваться этой повсеместно растущей волне сексуальных аномалий. И число бракоразводных процессов, где истцом является муж, обвиняющий жену в супружеской неверности, растет быстрыми темпами… Чем мы можем объяснить этот спад стремления к продолжению эволюции, наблюдающийся у обоих полов? Быть может, причиной тому некий неизвестный фактор, психический или физический, который мы упускаем из внимания?
Райх отметил, что в книге имеются места, где автор словно обвиняет Бога в том, что тот, наделив людей инстинктом полового влечения, чего-то недоучел, и влечение это впало в кризисную зависимость от взаимного разочарования полов друг в друге.
Да, было совершенно очевидно, что Флейшман именно тот человек, которого мы ищем, а также что в этой конкретно взятой области могут найтись и другие, всерьез озадаченные нарушениями в сексуальном поведении человека. Разумеется, не в последнюю очередь мы думали и над тем, как нам фактически выйти на контакт с потенциальными союзниками – ни он ни я не имели возможности носиться по свету в поисках единомышленников. Однако в данном случае все сложилось неожиданно легко. Я написал Флейшману письмо, в котором высказал мысли по поводу отдельных суждений, содержащихся в его книге, а также выразил в целом интерес к затронутой им теме. Как бы между делом я обмолвился, что вскоре мне, возможно, доведется быть в Берлине, и выразил надежду там с ним встретиться. Не прошло и недели, как от Флейшмана пришло ответное послание, где он помимо прочего писал: «Как любой человек в мире, я затаив дыхание следил за вашими исследованиями. Не сочтете ли вы с моей стороны навязчивым, если я осмелюсь ненадолго к вам приехать?»
В ответ я сообщил, что мы с удовольствием примем его в любое время, и предложил конкретно встретиться в следующие выходные. Вскоре пришла телеграмма: Флейшман уведомлял, что приглашение им принято. Через три дня мы с Райхом встретили его в аэропорту Анкары, откуда на ракете Компании возвратились вместе в Диярбакыр. Флейшман приглянулся нам решительно всем. Это был интеллигентный, с подвижными манерами человек лет пятидесяти, с живым чувством юмора и свойственной немцам широтой культурного кругозора. Он великолепно рассуждал о музыке, разбирался в искусстве примитивизма, в вопросах философии и археологии. Я моментально отметил про себя, что именно такая порода людей наделена особой внутренней стойкостью против паразитов сознания.
Вернувшись в Диярбакыр, мы угостили гостя хорошим обедом, за которым не беседовали ни о чем, кроме раскопок и проблем, которые создают людям руины. Во второй половине дня ракетой мы вылетели на Каратепе (наше там пребывание обеспечивало Компании такую рекламу, что нам создавались привилегии, о каких раньше, в пору когда Райх числился там консультантом по геологии, нам и не снилось). Первый туннель был почти уже завершен. Мы показали Флейшману ту его часть, куда доступ был уже открыт, после чего продемонстрировали остальные «экспонаты»: обломок блока Абхота, полученные с помощью электроники надписи на других блоках и тому подобное. Мысль о том, что перед ним материальные остатки цивилизации более древней, чем останки пекинского питекантропа, Флейшмана просто зачаровывала. На этот счет у него имелась своя гипотеза, звучащая интересно и, кстати сказать, вполне убедительно. Он считал, что Земля была когда-то местом временного поселения инопланетных пришельцев, явившихся, возможно, с Юпитера или Сатурна. Флейшман разделял точку зрения Шродера о том, что жизнь существовала когда-то на всех планетах, причем возможно (общеизвестным примером тому служит Марс), что и разумная жизнь. Марс у Флейшмана из общего числа планет выпадал, поскольку его размеры (масса в десять раз меньше земной, низкая гравитация) исключали возможность существования на нем расы гигантов. У Юпитера же и Сатурна масса и сила тяготения были для этого достаточны.
Райх высказал иную точку зрения. Он считал, что все население Земли несколько раз целиком уничтожалось глобальными катаклизмами, так или иначе связанными с поведением Луны, и что после каждого такого катаклизма человечеству вновь приходилось начинать весь мучительный процесс эволюции почти с нуля. Если (что более чем вероятно) связанные с Луной катаклизмы вызывали страшные наводнения, то этим можно объяснить причину, отчего те древние цивилизации – на миллионы лет древнее человека ледникового периода – оказались на такой глубине.
День у нас прошел в разговорах на самые разные темы. Вечером мы сходили на «Пиратов Пензанса» – мюзикл, великолепно поставленный оперной труппой Компании – после чего не спеша поужинали в директорском ресторане. Райх распорядился, чтобы ему постелили в гостиной; туда мы все вместе и поднялись. Заводить разговор о паразитах разума мы сознательно избегали, памятуя, насколько это рискованно делать на ночь глядя. Однако мы намеренно разговорили Флейшмана, попросив его как можно подробнее рассказать о своей теории сексуальных побуждений. К полуночи он уже сам увлекся своим объяснением и дал нам замечательно подробное описание всей занимающей его проблемы. Временами мы делали вид, что недопонимаем, и просили выделить тот или иной аспект еще более подробно. Мы даже сами не ожидали, что все будет складываться так великолепно. Флейшман с его широчайшим научным кругозором был близок к пониманию проблемы. Он угадал, что сексуальные побуждения человека носят преимущественно романтический характер, чем-то сродни поэзии. Поэт, видя в предстающей его взору панораме гор «намек на бессмертие», великолепно сознает, что горы на самом деле никакие не «боги в снежных одеяниях», а величавости им придает его собственный ум – точнее сказать, они мнятся ему символом потаенного могущества его собственного ума. Величие гор и их возвышенное спокойствие напоминают поэту о его собственном величии и спокойствии. То же самое происходит, когда мужчина пылает романтической страстью к женщине. Это все тот же поэт в нем видит в своей избраннице венец творения. Сама сила сексуального побуждения – это сила богоподобного в человеке, и предмет любовного влечения возвеличивает эту силу подобно тому, как горная вершина вызывает ощущение красоты. «Человека следует рассматривать не как единое целое, – говорил Флейшман, – а как постоянное борение двух его противоположных начал, возвышенного и низменного. Сексуальное извращение, как это видно на примере де Сада, олицетворяет их взаимный антагонистический конфликт. И в этом конфликте они переплетены в один тугой узел – настолько тугой, что распутать его попросту нет возможности. Так вот, именно низменное начало намеренно использует энергию возвышенного в своих целях».
В этом месте его перебил Райх:
– В таком случае, чем вы объясните резкий рост сексуальных извращений в нынешнем веке?
– Да, в самом деле, – невесело произнес Флейшман. – Впечатление такое, будто низменное начало в человеке получает искусственную поддержку откуда-то извне. Возможно, наша цивилизация истощена, приходит в упадок, и «высокие» ее порывы уже иссякли.
И все же сам он этому не верил. Равно как не верил тому, что изобилующие ныне в обществе стрессы исходят из неспособности человека ужиться с мыслью, что он, в сущности, цивилизованное животное; высоко урбанизированное, но все равно животное. Нет, у человека с лихвой было времени, чтобы привыкнуть к жизни в больших городах. Так что ответ к загадке, конечно же, следует искать не здесь…
Тут я зевнул и сказал, что неплохо было бы продолжить этот разговор за завтраком, если коллеги не возражают. Райх солидарно кивнул. До сих пор все шло так чудесно, что было непозволительно рисковать, обсуждая эту тему в утомленном состоянии. Поэтому, пожелав друг другу спокойной ночи, мы разошлись.
На следующее утро за завтраком нам отрадно было заметить, что Флейшман просто искрится от избытка хорошего настроения. Очевидно, он был очень доволен, как у него проходят эти выходные. Когда он спросил о наших планах на сегодня, мы ответили, что это предпочтительнее будет обсудить после завтрака. Затем мы снова поднялись в комнату Райха, где тот возобновил вчерашний разговор с того самого места, на котором вчера мы его прервали. Райх досконально воспроизвел вслух слова Флейшмана: «Впечатление такое, будто низменное начало в человеке получает искусственную поддержку откуда-то извне». Вслед за тем он предоставил мне рассказать Флейшману историю Карела Вайсмана, а также то, как мы пришли к мысли о существовании паразитов.
Прошло два часа, но мы с самого начала уже поняли, что более подходящего человека, чем Флейшман, трудно себе и представить. Минут около двадцати он подозревал, что это искусный розыгрыш. Дневниковые записи Карела убедили его в обратном. И вот чем дальше, тем отчетливей мы стали замечать, что на него находит просветление. Постепенно Флейшманом стало овладевать волнение, но тут Райх бдительно его предупредил, что это самый верный способ привлечь внимание паразитов, и объяснил, отчего мы дожидались утра, прежде чем все ему раскрыть. Флейшман понял, что мы имеем в виду. С этого момента он слушал спокойно и собранно; лишь по тому, как у него были поджаты губы, становилось ясно: отныне у паразитов есть еще один смертельный враг.
Флейшмана убедить оказалось некоторым образом легче, чем в свое время Райха. Он начинал с обучения в колледже философии и написания курсовой работы по Уилсону и Гуссерлю. И конечно же, на него очень подействовала демонстрация наших навыков телекинеза. По приезде сюда Флейшман купил цветастый кожаный мяч в подарок внучке. Мяч этот Райх пустил вскачь по всей комнате. Я, сосредоточась, плавно переправил к себе по воздуху книгу, а вдобавок еще и «пришпилил» к поверхности стола осу, которая, сердито жужжа, тщетно пыталась под моим взглядом сдвинуться с места. После, когда мы продолжили свою аргументацию, Флейшман то и дело непроизвольно повторял: «Боже, как все сходится…» Одним из центральных понятий в теории Флейшмана был так называемый «налог на сознание». Так вот, мы показали ему, что этот «налог» с нас преимущественно взимают паразиты разума.
Флейшман был первым нашим учеником. Мы потратили целый день, стараясь обучить его всему, что было известно нам самим: как ощутить в себе присутствие паразитов; как, заподозрив его, преградить им доступ в мысли. Он сразу же уяснил самое главное: ловко обводя человека вокруг пальца, паразиты не дают ему овладеть тем, что принадлежит ему по праву, – территорией страны ума. И стоит лишь человеку, – кто бы он ни был, – с полной ясностью осознать это, как уже ничто не сможет ему воспрепятствовать в удовлетворении законных притязаний. Рассеется мутная завеса, и человек сделается первопроходцем страны своего сознания, точно так же, как был в свое время первопроходцем морского, воздушного и космического пространства. Дальнейшее будет зависеть от него самого. Может быть, он станет просто совершать кратковременные увеселительные прогулки по этой новой для него стране. А может, отправится вглубь составлять ее карту. Мы объяснили Флейшману, отчего в настоящее время не рискуем прибегать к психоделическим наркотикам; рассказали и о том, что нового нам удалось узнать в области феноменологии.
За обедом мы сами себе дивились: проделанная утром работа возбудила в нас зверский аппетит. А после того говорить стал уже Флейшман. Как психологу ему были известны имена достаточно большого числа ученых, задающих себе аналогичные вопросы. Двое из них, так же как и он, были из Берлина: Элвин Кертис из Хершельдского института и Винсент Джаберти, в прошлом один из его студентов, ныне преподаватель университета; Флейшман назвал также имена Эймса и Томсона из Нью-Йорка, Спенсяилда и Алексея Ремизова из Йельского университета; упомянул Шлафа, Херцога, Хлебникова и Дидринга из института Массачусетса. В этой же связи он назвал и имя Жоржа Рибо, человека, впоследствии едва не погубившего всех нас.
Тогда же, в той беседе, мы впервые услышали имя Феликса Хазарда. Мы с Райхом не очень сведущи в современной литературе, но внимание Флейшмана Хазард, видимо, привлек в свое время как писатель, одержимый тематикой секса. Мы узнали, что Хазард высоко котируется среди поклонников авангарда за свой стиль, представляющий любопытную смесь садизма, фантастики и эдакого кромешного, вселенского пессимизма. Хазард открыто получал мзду от одного из берлинских ночных клубов, места сборища извращенцев; получал фактически за то, что регулярно в течение каждого месяца приходил туда и по несколько часов кряду просиживал, давая клиентуре возможность полюбоваться своей персоной. Флейшман вкратце описал нам кое-какие из опусов Хазарда, сообщив при этом интересную деталь: этот человек долгое время злоупотреблял наркотиками, а потом вдруг заявил, что якобы вылечился. Похоже, все, что бы Флейшман ни сообщил нам о Хазарде, указывало, что перед нами еще один из «оборотней» паразитов сознания. Флейшман встречался с ним лишь единожды, и от той встречи у него осталось тягостное впечатление. По его словам, у себя в дневнике он тогда оставил запись: «Ум Хазарда подобен свежевырытой могиле», и после встречи с ним несколько дней не переставал чувствовать в душе неприятный осадок.
Теперь вопрос стоял так: должны ли мы поддерживать между собой тесную связь, или можно доверить Флейшману подбирать союзников по своему усмотрению? Мы все сошлись на том, что последнее было бы чересчур рискованно; лучше, если решения будут приниматься всеми троими. Но опять-таки, у нас в запасе могло оказаться меньше времени, чем мы думаем. Надо было собрать небольшую боеспособную группу людей, вооруженных высоким интеллектом. Каждый из примкнувших к нашим рядам облегчил бы общую задачу. Флейшмана убедить оказалось легче, потому что нас было двое. Когда нас наберется достаточное количество, тогда не составит проблемы убедить и весь мир. Вот тогда начнется настоящая битва…
В свете последовавших затем событий уверенность, владевшая нами тогда, кажется сейчас чем-то поистине невероятным. А впрочем, не стоит забывать, что до той поры нам неизменно сопутствовала удача, и мы уверовали, что паразиты беспомощны перед людьми, прознавшими об их существовании.
Помню, в тот вечер, когда мы провожали Флейшмана в аэропорт, он, глядя на изобилующие пешеходами, залитые светом вечерних огней улицы Анкары, произнес: «У меня такое чувство, будто я за эти два дня умер и родился другим человеком». А перед тем как расстаться с нами при выходе на посадку, он вслух заметил: «Странно, но мне кажется, будто все эти люди спят. Не люди, а какие-то сомнамбулы». Тут нам стало окончательно ясно, что в отношении Флейшмана теперь любые беспокойства излишни. Он уже начал вступать во владение своей «страной ума».
Вслед за тем события пошли разворачиваться с такой быстротой, что целые недели пролетели как-то разом, слившись в неразборчивую рябь. Спустя три дня у нас снова был Флейшман, он привез с собой Элвина Кертиса и Винсента Джоберти. Прибыл он в четверг утром, вечером того же дня улетел назад. Людей более подходящего склада, чем Кертис и Джоберти, трудно было и представить. Особенно Кертис – он, похоже, пришел к аналогичной с нами догадке самостоятельно, через изучение философии экзистенциализма и путем собственных наблюдений приблизившись к подозрению о наличии паразитов почти вплотную. Лишь одно вызывало у нас некоторые опасения. Кертис тоже упомянул имя Феликса Хазарда, еще более усугубив тем самым наше подозрение, что Хазард, вероятно, является прямым волеисполнителем паразитов; «зомбом», чей мозг был, видимо, полностью ими порабощен, находясь в состоянии наркотического ступора. Очевидно, на многих притягательное воздействие оказывал исходящий от Хазарда особый магнетизм зла, возбуждающе действующий на невротичных молодых особ. На Кертиса этот человек произвел такое же гнетущее впечатление, что и на Флейшмана. Но особую тревогу внушало то, что Хазард в одном из публикуемых в Берлине авангардистских журналов дважды подверг осмеянию работы Кертиса. Кертису приходилось соблюдать еще большую осторожность, чем любому из нас: он уже был подозреваемым в глазах паразитов.
Будь мы достаточно умны, мы могли бы Хазарда вовремя убрать. Это не составило б труда. Флейшман уже развил в себе определенные навыки телекинеза; еще немного тренировки, и он, сосредоточив усилия, смог бы подвести Хазарда под проезжающий мимо автомобиль, за рулем которого находился бы Кертис или Джоберти. Мы же по недомыслию усовестились. Нам трудно было сообразить, что Хазард фактически уже был мертвецом, нам же просто следовало лишить паразитов возможности использовать его тело.
Три следующие недели Флейшман неизменно приезжал к нам по субботам и воскресеньям, с каждым новым разом пополняя ряды наших сподвижников, включающие уже Спенсилда, Эймса, Кассела, Ремизова, Ласкаратиса (Афинский университет), братьев Грау, Джонса, Дидринга и Зигрид Эльгстрем, первую нашу соратницу женского пола из института Стокгольма. Все они в двенадцатидневный срок прошли через наши руки. Во мне это рождало двойственное чувство. С одной стороны, отрадно было сознавать, что тайна начала расходиться по умам и мы с Райхом перестали быть ее единственными хранителями. Вместе с тем я не переставал тревожиться, что кто-нибудь из них допустит вдруг оплошность и тем самым насторожит паразитов. Хотя я и внушал себе, что эти твари не настолько уж опасны, все равно некий инстинкт во мне беспокойно твердил, что нашу тайну по-прежнему разглашать нельзя.
Некоторые из тогдашних событий были поистине грандиозны. Так, нас всех вместе взятых превзошли своими навыками телекинеза братья Грау, Луи и Генрих. Они всегда были очень близки, обладали уже определенными навыками телепатического общения. Нам же они наглядно продемонстрировали, насколько мы все-таки недооцениваем возможности телекинеза. Находясь в Античном зале Британского музея, я стал свидетелем того, как они, состроив умы в резонанс, передвинули мраморную глыбу весом в тридцать тонн. Единственно, кто при этом присутствовал, были Янис Ласкаратис, Эмелин Джонс, Жорж Рибо, Кеннет Фурье (директор отдела археологии, тоже из числа мною «посвященных») и я сам. Братья объяснили, что эффекта добились, поочередно как бы подкрепляя мозговые усилия друг друга своеобразным пульсирующим ритмом. В тот раз из их объяснения мы не вынесли для себя решительно ничего.
Прежде чем описать тот первый внезапно обрушившийся на нас удар, мне бы хотелось еще несколько слов сказать о явлении телекинеза, поскольку ему в моем повествовании тоже отводится определенное место. Появление его навыков явилось самым прямым и естественным следствием обретения нами новой цели, направленной на борьбу с паразитами. Первое, что я понял, начав практиковать методы Гуссерля, это что людям свойственно упускать из виду необычайно простой секрет, касающийся их существования, хотя секрет этот достаточно ясно различим и невооруженным глазом. Суть его в следующем. Непрочность человеческого бытия (и сознания) объясняется слабостью луча внимания, который мы направляем на мир. Представим, что у нас есть мощный прожектор, но в нем отсутствует отражатель. При включении свет в прожекторе возникает, но рассеивается во все стороны, причем большая его часть поглощается самим осветительным устройством. Теперь вставим в прибор вогнутый отражатель. Луч у нас поляризуется, и его острие выстреливается из прожектора подобно стреле или пуле. Сила луча удесятеряется. Но и здесь коэффициент его полезного действия реализуется лишь наполовину, поскольку теперь, даром что пучок света и фокусируется в одном направлении, световые волны в нем все равно движутся «не в ногу», словно змеящаяся по улице колонна военнопленных. Но стоит лишь пропустить свет через рубиновый лазер, как все волны моментально «берут ногу», а совокупная их мощь усиливается тысячекратно – так от грохота марширующего войска рухнули стены Иерихона.
Человеческий мозг, в сущности, тот же «прожектор», проецирующий «луч» внимания на мир. Но прожектор этот во все времена был лишен отражателя. Наше внимание секунда за секундой рассеивается, и как, каким образом сфокусировать и упорядочить луч, мы, фактически, не знаем. А между тем сделать это можно, и случается такое весьма и весьма часто. Например, тот же сексуальный оргазм, замечал Флейшман, это не что иное, как фокусировка и сосредоточение «луча» сознания (или внимания). «Луч» внезапно обретает большую силу, и результат этого – обостренное чувство наслаждения. С этим в принципе можно сравнить и порыв вдохновения у поэтов. По какой-то счастливой случайности от внезапного упорядочения мыслей «луч» внимания на мгновение поляризуется, и то, на чем он в данную минуту оказывается случайно сфокусирован, вдруг волшебным образом меняет очертания, враз проникаясь «силою и свежестью мечты». Нет надобности дополнительно разъяснять, что сюда же безоговорочно можно отнести и так называемые «мистические озарения», с той лишь разницей, что здесь «луч» пропускается уже через «лазер». Когда Якоб Беме, увидев исходящий от оловянной чаши свет, изрек, что видит в ней все небо, в его словах не было ни капли лжи.
Люди никогда не задумывались как следует над тем, что жизнь у них так тщетна из-за того, что рассредоточен и несфокусирован «луч» внимания – хотя, повторяю, секрет этот вот уж сколько веков лежит на поверхности. А примерно с тысяча восьмисотого года за работу берутся паразиты и делают все от них зависящее, чтобы отвлечь людей от открытия, которое с наступлением века Бетховена и Уордсворта стало абсолютно неизбежным. Утаивания они добивались преимущественно тем, что подспудно формировали в человеке привычку к скучливому безразличию, склонность к пустому времяпрепровождению. Человека внезапно посещает грандиозная идея, ум у него на минуту фокусируется. И в этот момент в действие вступает привычка. Желудок у человека начинает урчать, требуя пищи, глотка сетует на жажду, и вязкий шепот принимается вкрадчиво при этом вещать: «Давай-ка вначале удовлетворим телесные потребности, а там уж можно будет сосредоточиться на деле с удвоенной силой». Человек подчиняется, и посетившая его идея безвозвратно уходит в забвение.
Момент, когда человек внезапно натыкается на мысль, что его внимание представляет собою «луч» (или, по Гуссерлю, когда «сознание намеренно»), и является моментом истины, моментом постижения секрета. Единственно, чему человеку остается еще научиться, так это как свой «луч» «поляризовать». Навыки телекинеза и указывают в какой-то мере на то, что «поляризация» уже имеет место.
Так вот, братья Грау совершенно случайно открыли, каким образом, подыскивая «лучам» соответствующую фазу, можно использовать умы друг друга на манер рубиновых лазеров. Понятно, «асами» в этом деле их назвать было никак нельзя: около девяноста девяти процентов энергии они растратили впустую. Но и единственного остающегося процента им оказалось достаточно, чтобы безо всякого видимого усилия сдвинуть глыбу весом в тридцать тонн. Этого процента им хватило бы и на пятисоттонный блок, окажись такой перед ними в ту минуту.
Вспоминая сейчас ту ночь на четырнадцатое октября, когда неожиданно грянула катастрофа, я не могу с уверенностью сказать, кто конкретно был виновен в том, что паразиты получили сигнал предупреждения. Мне кажется, что это был Жорж Рибо, – странноватый, маленького роста человек, попавший в наш круг через поручительство Джоберти. Рибо был автором ряда книг о телепатии, магии, спиритизме и пр., с названиями вроде «Затерянный чертог», «От Атлантиды к Хиросиме». Он же был создателем журнала «Les Horizons de L’Avenir»[8]. Наверное, несправедливо будет утверждать, что Джоберти выказал непроницательность, остановив выбор на этом человеке. Рибо был личностью с развитым интеллектом, хорошим математиком. Его книги свидетельствовали о том, что он очень близко подошел к догадке о существовании паразитов разума, но нельзя не отметить и того, что они были излишне спекулятивны и порой не всегда научны. Говоря об Атлантиде, он вдруг перескакивал на ядерную физику, с обрядов первобытных племен на кибернетику. Веский аргумент насчет эволюции он смазывал на нет совершенно огульным «фактом» из спиритической литературы, в одной и той же сноске приладил слова и ученых и душевнобольных. В Диярбакыр Рибо приехал специально, чтобы встретиться со мной – маленький человечек с тонким нервическим лицом и пронзительно-черными глазами. Мне сразу показалось, что из всех, кого мне уже довелось встречать, этот, при всем его уме и знании, наименее надежен. Его суетливые, никчемно поспешные манеры внушали чувство, что по сравнению с остальными этот человек как-то менее устойчив, нестабилен. Вслух эту мою мысль высказал Райх, заметив: «Ему не хватает индифферентности».
В тот вечер, часов в десять, я работал у себя в комнате за письменным столом. Совершенно неожиданно я вдруг почувствовал то самое «знобящее» ощущение, что возникает при появлении паразитов. Ощущение было точно таким же, как тогда, в квартире на Перси-стрит. Успев сообразить, что это, вероятно, какая-то очередная «профилактическая» с их стороны проверка, я поспешно упрятал свою теперешнюю сущность в прежнюю оболочку и переключился на решение шахматного этюда. Мыслил я нарочито медленно, на каждый ход затрачивая не меньше минуты, хотя на деле мог перескочить к итоговому решению мгновенно. Остановившись где-то на середине, я дал своим мыслям отвлечься и поднялся принести себе фруктового сока (алкоголь я уже не употреблял, соответствующее возбуждение мог запросто вызывать теперь мгновенным умственным сосредоточением). Затем я сделал вид, что утерял нить рассуждения, и с терпеливым усердием начал обдумывать все ходы заново. Примерно через полчаса я зевнул и допустил, чтобы ум у меня утомился. Все это время я чувствовал на себе их пристальное наблюдение, причем из более глубокого слоя сознания, чем тогда на Перси-стрит. Год назад при аналогичных обстоятельствах я бы даже не испытал перемены в самочувствии – настолько скрытным было это наблюдение, исходящее вовсе откуда-то из-за порога сознательного или подсознательного восприятия.
Уже минут через десять после того как улегся в постель, я наконец почувствовал, что они меня оставили, и тогда подумал, что бы они могли мне сделать, если б решились «атаковать». Ответить на это было затруднительно, но силу я в себе ощущал достаточную для того, чтобы отразить исключительно мощный натиск.
В полночь раздался звонок телекрана. Звонил Райх; он был явно чем-то встревожен.
– Они к тебе не наведывались?
– Наведывались. Оставили с час назад.
– А меня вот только что, – сказал Райх. – Это был первый случай, когда я ощутил их присутствие по-настоящему. Ощущение мне не понравилось. Они сильнее, чем мы предполагали.
– Не берусь о том судить. Наверно, это было что-то вроде очередной проверки. Ты успел от них оградиться?
– О да. Я, к счастью, корпел над теми надписями к «Абхоту», так что мне оставалось лишь поусерднее на них сосредоточиться и соображать вполсилы.
– Позвони, если нужна будет помощь, – сказал я. – Мне вот думается, может, мы как-нибудь состроим умы в параллель, как братья Грау? Что-нибудь, глядишь, и получится.
Я снова лег и даже принял меры предосторожности: вместо того чтобы выключить сознание разом, как лампу, стал наливаться сном постепенно, как в прежние времена.
Из сна я выкарабкался в состоянии подавленном, чем-то напоминающем похмелье или симптом нарождающейся болезни. Голова разбухала от свинцовой, ломовой тяжести, словно ночь я провел где-нибудь в сыром и холодном подвале. И тут до меня дошло: игра в прятки закончена. Пока я спал, они скрытно вползли и овладели мной. Я походил на узника, накрепко связанного по рукам и ногам.
Итак, свершилось. Хотя это было не так уж и страшно, как мне думалось; я готовил себя к худшему. Фактически ощущать в себе их присутствие всегда представлялось мне чем-то невыразимо мерзостным; на самом деле это было не так. Просто я чувствовал в себе наличие чего-то чужого – нечто такое, что почему-то хотелось назвать «металлическим». У меня не было мысли оказывать сопротивление. Какую-то секунду я походил на задержанного, который сознает, что единственный шанс выпутаться – это всем своим видом убедить блюстителей порядка, что его арестовывают по ошибке. Поэтому я повел себя так, как повел бы год назад: недоуменно, в тревожном замешательстве насторожился, однако все это без особого страха, в твердой уверенности, что сейчас приму аспирин и недомогание тотчас пройдет. В уме я стал якобы вышаривать ответ, что именно могло послужить причиной моего сегодняшнего дурного самочувствия.
Примерно с полчаса никаких ощутимых изменений не наблюдалось. Я пассивно лежал, полностью расслабясь, и без особого беспокойства потихоньку гадал, когда они меня оставят. Втайне я сознавал, что при необходимости смогу прибегнуть к силе и сбросить паразитов с себя.
Затем постепенно до меня стало доходить, что ждать бесполезно. Они знали то, что знал я: знали, что я притворяюсь. И вот, словно почувствовав, что я об этом догадался, паразиты взялись за дело уже по-иному. Они постепенно, не торопясь, начали нагнетать на мой мозг давление такой силы, от какой прежде я бы мгновенно сошел с ума. Подобно тому как тошнота ощущается физически, мой ум сейчас ощущал все растущий вес этого гнетущего бремени, по своей тошнотворности схожего с приступом морской болезни.
Мне, очевидно, следовало дать им отпор, но я медлил, решив до поры не изъявлять своей силы наружу. Я сопротивлялся пассивно, словно бы не сознавая, откуда исходит давление. У них, вероятно, складывалось ощущение, будто перед ними громоздится гигантская тысячетонная глыба, и вот они теперь всем скопом силились ее своротить. Давление нарастало, но я чувствовал в себе незыблемый покой и уверенность. Я знал, что сил у меня вполне хватит и на вес в полсотни раз больший.
Однако уже через полчаса стало ясно, что на мозг мне давит бремя весом едва не с Эверест. Резервный запас прочности был по-прежнему огромен, но если так будет длиться дальше, то я рисковал постепенно ее израсходовать. Не оставалось ничего иного, как применить силу. И вот, рванувшись с краткой мгновенной мощью, я подобно разрывающему путы узнику сбросил с себя их гнет. Луч внимания сфокусировал до интенсивности, схожей посиле с оргазмом, его острием я стеганул эту нечисть. Мощность луча можно было при желании увеличить в десяток раз, но мне все так же не хотелось, чтобы они проведали, какой конкретно силой я обладаю. Как и прежде, я был спокоен и уравновешен. В некотором смысле это единоборство мне даже нравилось. Если я выйду из него победителем, мне не придется более осторожничать, пытаясь скрыть свою силу – она и без того станет им понятна.
Результат пробного удара был разочаровывающим. Гнет за секунду пропал, сами паразиты рассеялись; создавалось впечатление, что я никого из них не задел. Это напоминало бой с тенью. А мне так хотелось почувствовать, что я «съездил» по ним как боксер, проводящий нокаут! Но ничего подобного не произошло – совершенно однозначно.
Атака тотчас же возобновилась. На этот раз она была столь жесткой и внезапной, что я едва успел ее отразить из неподготовленной позиции. Меня можно было сравнить с хозяином дома, двери которого пытается высадить орава уличной шпаны. Я понимал, что имею дело с тварями явно «низшего» порядка, и им не должно быть места в моем мозгу. Они, словно какие-нибудь крысы из канализации, возомнили, что своим бесчисленным скопищем могут со мною справиться, и теперь я должен был показать, что их здесь не потерпят. Страха во мне не было: я видел, что на заведомо чужую территорию их толкает безудержная наглость. Ринувшись было вновь, они получили хлесткий ответный удар и вынуждены были откатиться.
Непосвященные иной раз спрашивают, «видел» ли я паразитов, умозрел ли их обличие? Отвечаю – нет. Нагляднее всего мои ощущения можно описать, представив, что у тебя, допустим, сильный жар и изнуренность, разлитая во всем теле. В таких случаях начинает казаться, что все вокруг идет наперекосяк. Стоит ступить на край проезжей части, как вдруг откуда ни возьмись появляется автобус и на сумасшедшей скорости проносится мимо, едва не сбив тебя с ног. Возникает чувство, что весь мир желает тебе зла, и приходится бежать по нему как по длинному петляющему коридору, где за каждым поворотом таится кто-то, готовый нанести тебе удар. Ощущение безопасности пропадает, и начинает казаться, что все в твоей жизни невероятно хрупко и уязвимо. Вот такое примерно ощущение жизни возникает при их атаке. В прежние времена я бы лишь вскользь заметил, что на меня непонятно отчего накатили вдруг безудержный пессимизм и жалость к себе, а там бы уж я подыскал им какую-нибудь мнимую причину и списал дурное самочувствие на их счет. Каждый из нас участвует в подобных стычках по сотне раз на дню, и верх в них одерживает тот, кто откидывает прочь уныние и страх перед жизнью, думая о себе как о победителе, о человеке с важной целью. Мы все наслышаны об источниках «неведомой жизненной силы», скрытно бытующей внутри нас. Так вот, работа над собой, которую я неуклонно проводил в течение предшествовавших месяцев, просто сделала для меня этот «потаенный источник» гораздо доступнее. Сила во мне произрастала из оптимизма, из «позитивного мышления» (если уместно употребить здесь эту весьма размытую по смыслу фразу).
Поединок с паразитами длился без особого перевеса в ту или иную сторону вот уж примерно час. Я не допускал мысли, что в итоге случится, если паразиты на самом деле неисчислимы и сил у них достаточно, чтобы ломить не переставая недели напролет, пока у меня не истощится ум. Когда эта мысль непроизвольно всплыла сама собой, я ее немедленно подавил. А между тем в этом действительно состояла главная опасность.
К пяти часам я уже чувствовал некоторую усталость, но ни в коем случае не ослабление душевных сил. И именно тогда я почувствовал, что они, судя по всему, стягивают новые силы, готовясь к решительному штурму. На этот раз я решил дать им приблизиться вплотную. Мне хотелось убедиться, могу ли я нанести им урон. И я безропотно ждал, когда они, скопившись, навалятся всей прорвой, словно огромная толпа. Я безмолвно наблюдал, как они все обильней и обильней скапливаются вокруг меня, пока наконец не почувствовал, что у меня начинает перехватывать дыхание. Ощущение было ужасным, равносильным тому, как если бы я добровольно сунул руку в медленно сжимающиеся тиски. Вес все тяжелел. Я терпел его, не давая себе шевелиться. И вот когда сносить чудовищное бремя стало совсем уже невмоготу, я, собрав всю мозговую энергию воедино, выпалил ее единым залпом. Эффект был такой, словно в самой гуще толпы разорвался артиллерийский снаряд. На этот раз промаха не было. Паразиты, очевидно, были невесомы, как туча мошкары, но набилось их там столько, что отпрянуть достаточно быстро они не успели. И я испытывал отрадное чувство: урон им был нанесен достаточно весомый.
Вслед за тем на полчаса наступило затишье. Присутствие паразитов все так же ощущалось, но было очевидно, что оправятся они не скоро. Позже я выяснил почему. Я научился вызывать в себе внутреннюю силу, равную по мощности фактически водородной бомбе. В этот раз я применил ее впервые, так что мне даже самому было невдомек, насколько она мощна. Паразиты сомкнулись вокруг меня плотным кольцом, словно громадная стая крыс, считая, что перед ними котенок, а напоролись неожиданно на здоровенного тигра. Неудивительно, что они струхнули.
Мной также владела отрадная удовлетворенность. Несмотря на то, что для удара я использовал всю силу, ощущения опустошенности во мне не было. Я, как и всегда, чувствовал себя бодрым и свежим, а возвышенная радость триумфа преисполняла уверенности, что подобным образом я смогу удерживать оборону еще не одну неделю.
Но минуло полчаса, и когда сквозь шторы начал мало-помалу просачиваться блеклый сумрак наступающего рассвета, я почувствовал, что на меня исподволь надвигается нечто, к чему я совершенно не готов. То было небывалое по своей странности ощущение, как если бы я, стоя на сухом месте, почувствовал вдруг под ногами хлюпанье холодной воды и обнаружил, что та, невесть откуда взявшись, медленно прибывает, поднимаясь уже к коленям. Прошло какое-то время, прежде чем я осмыслил, что они атакуют из той области моего мозга, о существовании которой мне самому было неведомо. Я был силен оттого, что сражался с ними силой своего знания, но нельзя было не учитывать, что знание собственного ума у меня мизерно. Я был подобен астроному, который, имея представление о Солнечной системе, полагает, что знает обо всей Вселенной.
Паразиты готовились к тому, чтобы атаковать извне, из-за пределов моего знания о себе самом. Ведь действительно, к перспективе такого глубинного изучения я еще не приблизился. Я рассчитывал (что весьма предусмотрительно) отложить его на более отдаленный период времени. Довольно часто я размышлял над тем, что жизнь человека целиком зиждется на определенном наборе близких ему понятий, к которым он относится как к чему-то принятому. Ребенок воспринимает как должное своих родителей и дом, в котором родился; со временем он аналогичным образом начинает воспринимать свою страну и общество. Для начала такие «опоры» нам необходимы. Ребенок, воспитывавшийся без родителей, скитавшийся с детства по приютам, вырастает с чувством неуверенности в себе. Ребенок, чье детство проходило в нормальных условиях, может впоследствии заиметь привычку высмеивать своих родителей или даже вовсе от них отказаться (что, однако, нежелательно), но делает он это лишь в том случае, когда у него уже хватает сил стоять на собственных ногах.
Все оригинальные мыслители растут над собой, одну за другой откидывая эти «опоры». При этом они могут все так же любить своих родителей и страну, но любят их уже с высоты своей силы – силы, начало которой было положено актом отрицания.
Однако в действительности у людей нет привычки иметь «опоры». Смелый, оригинальный ученый-математик может рабски зависеть от своей жены. Мощный, независимый мыслитель является таковым в основном из-за того, что стойкость в нем поддерживает своим поклонением горстка друзей и учеников. Короче говоря, люди не подвергают сомнению все свои «опоры». Они могут, подумав, отказаться лишь от некоторых, остальные оставив себе как нечто само собой разумеющееся.
Сам я, например, был настолько захвачен процессом открытия и постижения новых континентов ума, при этом полностью отрицая свое прежнее «я» вместе со всеми его привычками и устоями, что совершенно упустил из виду тот факт, что во многом я все так же опираюсь на прежние свои привычки и устои. Хотя я и чувствовал, что моя личность претерпела изменения, но само сознание того, что я – личность, стойко во мне жило. И собственно корень этого сознания – корень понятия «личность» – прикован во всех нас цепью к незыблемому якорю, лежащему на дне непостижимо глубокого моря. Я по-прежнему думал о себе как о представителе человеческой цивилизации. Я все так же сознавал себя жителем Солнечной системы и Вселенной, измеряемой категориями пространства и времени. Время и пространство я понимал как нечто, существующее вечно. Я не занимал себя вопросом, где я был до своего рождения или буду после смерти. Я даже не задумался ни разу, что ждет меня за порогом жизни; для меня это было нечто, чем можно будет «заняться потом».
Теперь паразиты приступили к тому, что, подобравшись к скрытому в темной глубине «якорю» моей личности, принялись его раскачивать. Выразить это более внятно я не могу. Точнее сказать, сам якорь они не качали, это было им не по силам; но они стали сотрясать его цепи столь мощно, что я внезапно ощутил пугающую зыбкость на том уровне сознания, где все должно считаться и неприкосновенным и незыблемым. Во мне неожиданно стали возникать вопросы к самому себе: «Кто я?» – вопросы в самом что ни на есть глубоком, базисном смысле. Подобно тому как смелый мыслитель дерзает переступить через такие понятия, как «любовь к отечеству» и «вера в бога», я перешагнул через те привычные критерии, которыми измеряется личность человека: определенность времени и места рождения, факт принадлежности к людям как биологическому виду (а не к собакам или рыбам), факт моего твердого наличия в мире, обусловленный вседовлеющим инстинктом жизни. Лишившись разом всех этих наносных черт, я, мертвея от ужаса, оказался один на один со Вселенной, созерцая ее внезапно обнажившимся разумом. Однако до меня тут же дошло, что мой так называемый «обнаженный», «чистый» разум так же условен, как и мое имя. Он не может созерцать Вселенную, не налепляя на нее своих ярлыков. Какой же он «чистый», если при виде стола или книги он мгновенно наречет их «столом» и «книгой»! Через отдушины глаз на мир взирала все та же крохотная моя человеческая сущность. И попытайся я так или иначе выйти за ее пределы, как мгновенно наступит мертвая пустота.
Эти размышления занимали меня не забавы ради. Протискиваясь мучительным усилием вниз, я искал некую заматерелую донную твердь сознания, оперевшись о которую, мог бы выстоять против натиска паразитов. У них хватило хитрости показать, что я стою перед отверстой бездной. Я всем своим существом внезапно осознал, что и пространство, и время мы воспринимаем как что-то абсолютное, хотя смерть и уносит нас за их пределы. Мне открылось: говоря о «существовании», я однозначно подразумеваю существование в пространстве и времени. Получается, вселенная Пространства и Времени не есть абсолют. Все в моих глазах внезапно утратило осмысленность. Впервые за все время страшная растерянность и смятение сдавили меня спазмом изнутри. Я увидел, что все, считавшееся мной до этой поры незыблемым и вечным, оказывается, можно подвергнуть сомнению, ибо на деле это может оказаться обманом. Как мыслитель я нажил себе романтическую привычку считать, что ум неподвластен сиюминутности тела в силу того, что он, видите ли, свободен и вечен; мол, телу свойственны тщетность и обособленность, а вот ум – это что-то возвышенное и всеобщее. Это ставит его в положение вечного созерцателя, неподвластного страху. А вот теперь я неожиданно понял: если вселенная сама по себе условна, то, следовательно, и ум у меня так же условен и конечен, как и тело. Вот где полуосознанно думаешь, что ум-то у тебя, оказывается, еще тщедушней, чем тело, и только крепость последнего удерживает его от свержения в хаос.
Полая бездна разверзлась внезапно у самых моих ног. Ее вид даже не вызвал страха; страх – слишком человеческая реакция. Момент сопричастности с открывшейся истиной наполнил душу ледяным холодом. Все человеческое мне представилось вдруг маскарадом, сама жизнь представилась маскарадом. Похоже, удар этот угодил в самую сердцевину моей человеческой сущности, в нечто такое, что я считал неприкосновенным. Я напоминал короля, привыкшего извечно повелевать и вдруг угодившего в лапы варваров, которые вгоняют ему в брюхо меч. Осознание всего этого обрушилось на мое представление о себе самом, показав, что все вокруг бесконечно обманчиво. Даже то, одержат паразиты верх или нет, стало для меня в ту минуту совершенно безразличным. Я походил на корабль с распоротым днищем, медленным креном показывающий свою беспомощность.
Паразиты не спешили атаковать. Они смотрели на меня, как, должно быть, смотрят на агонизирующее животное, отравленное ядом. Я сделал попытку шевельнуться, сплотить силы для отражения удара, но, видимо, силы оставили меня окончательно. Я был будто парализован. Мысль о сопротивлении казалась бессмысленной. Мощь моего сознания обернулась против меня. Раньше бы мой ум просто подслеповато помаргивал, глядя в открывшуюся пустоту; теперь он впивался в нее немигающим взором. Они допустили ошибку, что не атаковали сразу же. Им бы удалось меня добить: из меня ушла практически вся сила, и восстановить ее не было времени. Именно так они покончили с Карелом Вайсманом, теперь я знал это точно. Сознание бессмысленности существования, мысль о неизбежном распаде приводят в итоге к одному и тому же выводу: уж так ли плоха смерть в сравнении с этими муками? Жизнь представляется не более чем мучительной привязанностью к телу, к призрачному его существованию. Тело начинает казаться чем-то таким же отчужденным, как Земля из космоса, с той разницей, что при этом возникает еще и чувство: возвращаться туда бессмысленно.
Да, им следовало атаковать меня именно в тот момент.
Но смерть Карела, видимо, внушала им уверенность, что я умру так же, как он: покончу с собой. В этом они ошибались, такого соблазна я не испытывал. Мой ум не был теперь подвержен нервозной скоропалительности, которая толкнула бы меня совершить непоправимое. Только слабонервная женщина может упасть в обморок, видя, что ей угрожают насилием; особа с более сильным характером понимает, что это не выход из положения.
И мне пришла мысль, позволившая изменить весь ход событий на противоположный. Суть ее была в следующем. Если эти исчадия специально нагнетают чувство полной бессмысленности всего сущего, то сами-то они при этом, наверное, находятся в каком-то смысле вне его, насылая это чувство откуда-то со стороны. И стоило мне об этом подумать, как я почувствовал, что силы начинают понемногу ко мне возвращаться. До меня дошло, что они намеренно пытаются ввергнуть меня в состояние беспомощности – так же, как поступают, скажем, охотники за черепахами, переворачивая последних панцирем вниз. Но если так, то, значит, им известно и то, что все это – и пустота, и все, что с нею связано, – не более, чем фокус, придуманный, чтобы вводить в заблуждение. Мой ум был включен на полную мощность, но при этом допускал в работе ошибку. Взрослый человек может легко заморочить голову ребенку, воспользовавшись его незнанием. Он может, скажем, заставить дитя трястись от страха, понаплетя ему всякой жути про Дракулу с Франкенштейном, а затем, сославшись на Бухенвальд и Бельзен, сказать, что в действительности все еще ужасней. И это в какой-то степени будет выглядеть правдоподобным. Надо быть взрослым, чтобы раскусить, в чем здесь кроется подвох. А суть его, между тем, заключается в том, что Бухенвальд и Бельзен – это не неизбежное зло, заложенное в саму природу цивилизации; с ним можно успешно бороться силой добропорядочности. Так что не могут ли и эти твари таким же точно образом использовать мое неведение? Может, мне лишь кажется достоверным, что мы только и живем, пока находимся в спасительном плену привычных нам иллюзий? Тот же ребенок – разве он перестает любить своих родителей, когда иллюзии со временем безвозвратно проходят? Получается, что и моя агония (или скорее противоположность агонии: холодящая душу реальность) на самом деле фатальна не более, чем ушиб ребенка при падении?
Эта мысль послужила спасительной соломинкой, за которую я поспешил ухватиться. Затем пришла другая, еще более меня укрепившая. Я осознал, что, созерцая эту «иную» вселенную, кажущуюся безысходно чужой и абсурдной, совершаю старейшую из людских ошибок: думаю, что понятие «вселенная» означает то пространство, которое снаружи. А ведь между тем мне великолепно известно, что ум – это обособленное пространство внутри.
Первая их ошибка состояла в том, что они не атаковали сразу, когда я лежал без сил, лишенный возможности сопротивляться. Теперь они совершили вторую, еще более крупную: увидев, что я непонятно почему начинаю отходить от шока, ударили сразу всем скопом.
Тогда меня сковывал страх; мне казалось, что я не смогу выстоять против их натиска. Вид той разверзшейся бездны враз лишил меня стойкости. Теперь надо было дождаться, когда во мне вновь скопятся силы.
И тут наконец я полностью осознал смысл рассуждений относительно ребенка. Ребенка можно перепугать, воспользовавшись его неведением, потому что он не сознает собственной силы. Ребенок не догадывается, что в нем живет потенциальный взрослый: ученый, поэт, государственный деятель.
В краткий миг озарения я понял, что веду себя, в сущности, не лучше того ребенка. И тут мне как раз вспомнились слова Карела о его первом сражении, о том, как на них восстали его глубинные, потаенные жизненные силы. Что это было? Может, действительно силы из каких-то невероятно глубоких источников, сокровенной глубины которых я еще не достигал? Почти одновременно на память пришло ощущение, которое на протяжении последних месяцев я не раз у себя подмечал: будто бы какая-то непонятная сила удачи (та, которую я называл обычно «богом археологии») неизменно нам сопутствует; некая благотворная сила, предназначение которой – оберегать жизнь.
Вне всякого сомнения, человек набожный ассоциировал бы ее с Богом. Для меня же это было нечто иное. Я лишь внезапно почувствовал, что в этом сражении у меня, возможно, появился неожиданный союзник. И успев торопливо о том подумать, я будто бы расслышал отдаленное пение труб неисчислимого войска, спешащего мне на выручку. Небывалый, поистине исступленный восторг пронизал меня живым, трепетным чувством торжествующего победного порыва. Любые эмоции при описании такого безнадежно блекнут; хохот, истерические рыдания, выворачивающий наизнанку крик так же здесь смехотворны, как попытка вычерпать наперстком море. Возникнув, сила эта пошла разрастаться во мне словно шапка ядерного гриба. Пожалуй, я сам оторопел от нее не меньше, чем паразиты. И в то же время я отдавал себе отчет, что сила исходит из меня самого. То была не какая-то «третья сила», наличествующая вне меня и паразитов – нет; я соприкоснулся с неким внутренним источником, непередаваемо грандиозной мощи, благостной и покорной, которая, не будучи наделена способностью возникать сама по себе, ждет, чтобы ее разбудили и вызволили наружу.
Мгновенным усилием я свел на нет страх и, стиснув зубы, обуздал грозно взраставшую во мне волну, придавая ей направленность. К моему изумлению, я мог ею повелевать. Луч внимания я поворотил на врага, и поток силы шарахнул по нему со сверхъестественной мощью. Я ослеп от такого блеска, ошалел от такой мощи, умозрев нечто перехлестывающее всякое воображение и не выразимое никакими словами. Все мои слова, мысли и образы оказались сметены, словно листва шквалом ураганного ветра. Приближение потока паразиты заметили слишком поздно. Очевидно, они в каком-то смысле были столь же неопытны, что и я. Это был поединок слепого со слепым. Словно пущенная из исполинского огнемета, разящая эта сила струей губительного пламени полыхнула по ним, испепеляя как тлю. Прошло несколько секунд, и желание использовать эту силу у меня уже пропало. Мне это казалось чем-то недостойным, все равно что палить из пулемета в детей. Я намеренно отклонил бушующую струю в сторону, чувствуя ее пульсирующее, волна за волной, громовое биение, сопровождающееся мелким сухим потрескиванием, словно вокруг головы у меня рассыпались снопы электрических искр. Я действительно мог различать льдисто-голубое сияние, исходящее у меня из грудной клетки. Подобно раскатам грома, валы этой силы накатывали вновь и вновь, но я уже не использовал ее по назначению – я видел, что в этом нет больше смысла. Закрыв глаза, я умышленно принял огонь на себя, сознавая, что он может меня изничтожить. Сила эта постепенно во мне улеглась, чему я, несмотря на светлый восторг и благодарность, был откровенно рад: она была чрезмерно велика.
И тут я снова почувствовал, что нахожусь в комнате (ведь если разобраться, несколько часов я пробыл невесть где). Из-за окон снизу доносился уличный шум. Электронные часы показывали половину десятого. Постель была насквозь мокрой от пота – такой мокрой, будто я опрокинул на нее целую ванну воды. У меня что-то случилось со зрением: в глазах слегка двоилось, а все окружающие меня предметы были окаймлены радужным ореолом. Цвета казались необыкновенно яркими и сочными. Тут я впервые осознал, что испытываю именно то визуальное ощущение, которое испытывал под воздействием мескалина Олдос Хаксли.
Я также понял, что мне грозит еще одна опасность: ни в коем случае сейчас нельзя возвращаться мыслями к тому, что со мной только что произошло; с этим я лишь ввергну себя в состояние безысходного смятения и отчаянья. Опасность фактически еще более увеличилась в сравнении с той, что была полчаса назад, когда я созерцал бездну. Поэтому я намеренно обратил ум к обыденным вещам, стараясь чем угодно его отвлечь. Я избегал задавать себе вопрос, отчего приходится бороться с паразитами разума, обладая такой силой; отчего люди бьются с жизнью, когда им по силам любую проблему решать во мгновенье ока. Я избегал размышлять вплотную над тем, не придумал ли кто-то намеренно эту игру. Я поспешил в ванную умыться. Удивительно: лицо мое в зеркале было таким бодрым и свежим, словно со мной вовсе ничего и не происходило. Случившееся никак не отразилось на моей внешности, за исключением разве того, что я несколько похудел. Напольные весы, когда я на них встал, подкинули очередной сюрприз: я потерял в весе двенадцать килограммов.
Зазвонил телекран. Со мной говорил Рейбке, генеральный директор Компании. Я смотрел на него так, словно он явился из другого мира. По его лицу было также заметно, что видеть меня ему будто составляет облегчение. Он сообщил, что ко мне начиная с восьми часов тщетно пытаются пробиться репортеры, уведомить, что нынешней ночью погибли двадцать моих коллег: Джоберти, Кертис, Ремизов, Шлаф, Херцог, Хлебников, Эймс, Томсон, Дидринг, Ласкаратас, Спенсфилд, Зигрид Эльгстрем – фактически все, кроме братьев Грау, Флейшмана, Райха, меня и – Жоржа Рибо. Причиной смерти первых четырех послужил, очевидно, инфаркт. Зигрид Эльгстрем вскрыла себе вены, а затем перерезала еще и горло. Хлебников и Ласкаратас повыбрасывались из окон. Томсон сломал себе шею в результате какого-то непостижимого эпилептического припадка. Херцог, перестреляв всю свою семью, пустил затем пулю в себя. Прочие приняли кто отраву, кто немыслимую дозу наркотиков. Двое помешались и умерли, не приходя в сознание.
Рейбке сильно нервничал; ему не давала покоя мысль, как все это теперь скажется на репутации Компании. Ведь едва ли не все из числа погибших, за небольшим исключением, перебывали за истекшие недели в гостях у меня, а стало быть, у Компании – многих из них он встречал лично. Я как мог его утешил (новость самого меня крайне потрясла) и попросил, чтобы из репортеров ко мне никого не допускали. Когда Рейбке сообщил, что до Райха ему дозвониться так и не удалось, я почувствовал, что внутри у меня все холодеет. Реакция после происшедшего давала о себе знать все сильнее и сильнее. Я думал уснуть, однако теперь вместо этого, воспользовавшись кодом прямой связи, набрал номер Райха и когда в конце концов лицо моего друга появилось на экране, испытал несказанное облегчение.
– Слава богу, с тобой все в порядке! – были первые его слова.
– Я-то в порядке, а ты? На тебя просто смотреть страшно!
– Они ночью опять к тебе наведывались?
– Да, до самого утра не давали покоя. Они никого из нас не забыли посетить.
Через пять минут я уже был у Райха, задержавшись вначале лишь затем, чтобы уведомить Рейбке, что с моим другом все в порядке. Но, едва лишь на него взглянув, понял, что был излишне оптимистичен. Райх походил на человека, только что начавшего отходить после шести месяцев изнурительной болезни: кожа обрела землисто-серый оттенок, сам он выглядел враз постаревшим.
Ощущения, пережитые Райхом, во многом напоминали мои собственные – правда, с одной существенной разницей. Паразиты не пытались «опрокинуть» его человеческой сущности, как делали это применительно ко мне. Его они просто утюжили – беспрерывно, методично, волна за волной. Под утро им удалось пробить своего рода брешь в его мозговой защите и сделать пробоину в резервуаре энергии – вот отчего у Райха наступило такое истощение. А вслед за тем, когда в уме всплыла уже мысль о неизбежном конце, атаки вдруг прекратились.
Мне не составило труда догадаться, когда именно это произошло: конечно же, в тот момент, когда я обрушил на них огненосный шквал своей энергии. Райх подтвердил мою догадку, сказав, что избавление наступило примерно за полчаса до моего звонка. Он и до этого неоднократно слышал их настойчивые трели, но был настолько истощен, что не находил в себе силы подняться.
Новость о гибели наших коллег повергла Райха в состояние депрессии, из которой, впрочем, мне удалось его вывести, рассказав о том, что произошло непосредственно со мной. Райх вновь обрел утраченное было равновесие и душевную смелость. Я со всей тщательностью живописал, как им удалось под меня «подкопаться» и как вслед за тем я возжег в себе богоподобную силу, обратив ее им на погибель. Райх только и ждал этих ободряющих слов. Ему необходимо было утвердиться, что он заблуждался, полагая, будто мы перед паразитами бессильны. Характерной чертой «посвященных» в феноменологию является то, что они могут невероятно быстро оправляться от дурных потрясений, восстанавливаясь как физически, так и умственно (разумеется, в том случае, если умеют установить прямой контакт с потаенным источником силы, движущей все живое в человеке). Через полчаса от недужности Райха не осталось и следа, и он разговаривал с таким же живым волнением, что и я.
Почти все утро ушло у меня на то, чтобы предметно растолковать Райху, каким именно образом паразиты вели под меня «подкоп», и как можно этому противостоять. Основной моей целью при этом было научить Райха, каким образом, добровольно себя «подкапывая», можно изучать самые глубинные устои своей личности.
Я обнаружил, что личностные качества Райха в своей основе значительно рознятся с моими, кое в чем неизмеримо их превосходя, а в чем-то, наоборот, уступая.
В полдень наша беседа была прервана появлением Рейбке. К тому времени уже все газеты мира, оказывается, пестрели сообщениями о «Ночи самоубийств» и изобиловали версиями насчет того, какая роль во всем этом принадлежит нам с Райхом. Мы узнали, что подступы ко всей территории Компании (общая площадь триста двадцать гектаров) заблокированы тысячами поджидающих снаружи вертолетов: на них были репортеры.
Быстрое ментальное зондирование показало мне, что Рейбке – личность недостаточно сильного склада, поэтому открыть ему полностью всю правду нельзя. Некоторое время я испытывал соблазн абсолютно подчинить его волю себе (с нынешнего утра я неожиданно открыл в себе такое качество). От подобного шага меня удержало чувство уважения к «правам личности». Вместо этого мы рассказали Рейбке историю, которая соответствовала истине лишь отчасти, но была более доступна его разумению. Мы поведали, в частности, что дело состоит якобы в том, что нам запоздало открылась правота Антикадатского общества. Наши раскопки на Каратепе пробудили к жизни огромную и страшную силу – самих «Великих Старых». Остальное в этой истории более или менее совпадало с действительностью. Эти существа, дескать, обладают гипнотической силой, способной сводить людей с ума, и их целью является уничтожить человеческую цивилизацию или, по крайней мере, поработить людей Земли с тем, чтобы раса «Старых» вновь воцарилась в Солнечной системе. Однако сил на это у них пока недостаточно, так что если люди сумеют вовремя одержать над ними верх, то можно будет в конечном счете выдворить их за пределы нашей галактики, а может, и вовсе уничтожить. Правду о паразитах мы подали так, что она уподобилась детской сказке; нечто такое, что легко усваивается умом и в силу того не слишком пугает. Мы даже дали тем существам название – «цхаттогуаны» – заимствовав его из фантастического рассказа Лавкрафта. Кончилось тем, что мы с многозначительным видом поставили перед Рейбке вопрос: надо ли, чтобы Земля узнала о грозящей опасности, или это вызовет панику, что является опасностью неизмеримо большей?
Лицо у Рейбке стало цвета оконной замазки. Он принялся мерять шагами пространство комнаты, тяжело и сипло при этом дыша в попытке совладать с внезапно открывшимся приступом астмы (я помог его унять). В конце концов он выдавил, что, по его мнению, нам следует заявить об этом во всеуслышание. Небезынтересно было отметить, что за все время он ни разу не подверг рассказ сомнению: наши умы контролировали его полностью.
Однако, как выяснилось через час, «цхаттогуаны» все так же на порядок нас опережали. В «Юнайтед пресс» выступил с заявлением Жорж Рибо, и выставлял нас в нем как виновных в убийстве и манипуляции общественным доверием. Вот лишь часть этого заявления:
«..Месяц тому назад на меня вышел Винсент Джоберти, ассистент профессора Флейшмана из Берлинского университета. Он сообщил, что некая группа ученых решила создать Лигу Безопасности Мира, и предложил мне стать одним из ее членов. По прошествии времени я был представлен остальным участникам этой Лиги (перечисляются имена), а также двум непосредственным ее основателям, Вольфгангу Райху и Гилберту Остину, – ученым, обнаружившим местонахождение Кадата. Их открытие внушило им идею о “спасении” мира. Они решили, что весь мир надлежит объединить для борьбы с каким-то общим врагом. Этим “общим врагом” суждено было стать “Великим Старым” Кадата. Все мы вынуждены были присягнуть, что не отречемся от этой заведомо лживой версии ни при каких обстоятельствах. Райх и Остин считали, что убедить мир в правдивости их бредового вымысла способна только коллегия из авторитетных ученых. Как и все, я получил указание пройти внушение гипнозом, но отказался. В конце концов под страхом смерти я дал согласие на один-единственный сеанс. Сам обладая кое-какими навыками гипноза, я сумел ввести их в заблуждение, сделав вид, что стал их покорным волеисполнителем…»
Короче говоря, Рибо указывал, что события прошлой ночи представляют собой акт массового самоубийства, инспирированного в одностороннем порядке мной и Райхом. Цель этого акта – убедить мир, что ему угрожает смертельная опасность, исходящая от некоего врага. Своих сподвижников мы якобы заверили, что умрем вместе со всеми, а сокровенные наши мысли будут преданы огласке после нашей смерти.
Просто фантастика; но сквозило во всем этом дьявольское хитроумие. В такое невозможно было поверить; но в равной степени невозможно было поверить и в то, чтобы двадцать именитых ученых вдруг одновременно по доброй воле наложили на себя руки. Так что наша собственная трактовка происшедшего звучала бы теперь столь же надуманно и фантастично.
Исключая мою недавнюю победу над паразитами, этот момент можно было охарактеризовать как самый беспросветный. Еще вчера, казалось, все шло безупречно: по нашим расчетам, еще месяц – и можно было уже заявить о нашем плане во всеуслышание; к той поре мы бы уже представляли собой неодолимую силу. И вдруг провал – да еще какой! – а Рибо, став союзником (или жертвой) паразитов, обратил все наши наилучшим образом продуманные планы против нас самих. Что до того, как убедить мировое сообщество, то здесь паразиты были в куда более выигрышном положении, чем мы. У нас не имелось наглядных свидетельств, подтверждающих их существование, и уж они, бесспорно, позаботятся, чтобы мы не располагали таковыми и впредь. Если высказать сейчас миру свои соображения насчет цхаттогуан, Рибо в категоричной форме потребует конкретных доказательств, что все это не собственные наши домыслы. Получается, единственно, кто нам поверит, это Антикадатское общество!
Конец раздумьям положил Райх, сказав:
– Так сидеть и без толку ломать голову бесперспективное занятие. Мы шевелимся недопустимо медленно, и эти твари неизменно нас опережают. Необходима скорость.
– Ты что-то предлагаешь?
– Нужно встретиться с Флейшманом и братьями Грау и расспросить, как они чувствуют себя после их нападения. Если они так же истощены, как я четыре часа назад, то паразиты, не исключено, к этому времени окончательно их уничтожат.
Мы попытались связаться по телекрану с Берлином – бесполезно. Линия Диярбакыра была так перегружена звонками, и входящими и исходящими, что осуществить в таких условиях междугороднюю связь было вообще невозможно. Мы позвонили Рейбке и сказали, что нам срочно требуется ракетоплан для вылета в Берлин, причем об этом не должна знать ни одна живая душа. Рейбке, очевидно, успел уже ознакомиться с «исповедью» Рибо: в глазах у него читалась тревожная настороженность, и следующие десять минут ушли у нас на то, чтобы перезарядить ему мозг. Это была та еще работа: ум у Рейбке оказался таким вялым, что перезарядить его было не менее трудно, чем, скажем, заполнить ведро с продырявленным днищем. И все же сделать это нам удалось, сыграв на тщеславии и корыстолюбии этого человека. Мы особо подчеркнули, что его имя непременно будет впоследствии упоминаться как имя основного нашего союзника, да и возглавляемая им фирма едва ли останется при этом внакладе. Вместе с Рейбке мы придумали хитрую уловку, позволившую обвести вокруг пальца караулящих снаружи репортеров. Мы смонтировали видеозапись, где Райх разговаривал по телекрану, а я маячил у него за спиной. Райх якобы разгневанно кричал оператору, чтобы к нам никого не пропускали. Эту запись, условились мы, надо будет прокрутить примерно через полчаса после нашего отлета, чтобы на нее «случайно» нарвался кто-нибудь из репортеров.
Трюк сработал, на пути в Берлин мы сами лицезрели себя по бортовому телекрану ракеты. Клюнувший на эту обманку репортер мгновенно переписал ее себе на видеокассету, и через двадцать минут новость уже была пущена в эфир телестанцией Диярбакыра. Очевидно, несмотря на успокоительное заявление, сделанное Рейбке для прессы, относительно нашей предполагаемой участи витало множество слухов, так что эта эпизодическая в общем-то новость мгновенно разнеслась повсеместно. Как следствие, те немногие, кто узнал нас в Берлинском аэропорту, подумали, что ошибаются.
Перед домом Флейшмана нам не оставалось ничего иного, как себя раскрыть. Дом был взят репортерами в плотное кольцо, и пробраться внутрь нам ни за что бы не удалось. И вот здесь мы открыли, что телекинез обладает еще одним весьма полезным свойством. Нам удалось в каком-то смысле сделаться «невидимыми». Иначе говоря, мы обнаружили у себя способность перехватывать всякий импульс внимания, направленный в нашу сторону, и отражать его таким образом, что оно с нас попросту «соскальзывало». Так и не будучи фактически опознанными, мы сумели пробраться до самой входной двери и нажать кнопку звонка, прежде чем нас «рассекретили». Поднялся неописуемый гвалт. К счастью, в этот момент в селекторе послышался голос Флейшмана и дверь чуть приоткрылась. Мгновенье спустя мы уже были внутри помещения, а снаружи, тарабаня, что-то натужно вопили в почтовую щель репортеры.
Флейшман выглядел лучше, чем мы ожидали, но все равно было видно, что он явно изможден. Уже через пять минут нам стало известно, что у него ощущения были те же, что и у Райха: долгая ночь беспрерывных изматывающих атак и внезапное облегчение ровно в пять двадцать утра (учитывая двухчасовую разницу между Берлином и Диярбакыром). Рассказ Флейшмана весьма благотворно сказался на моем общем душевном самочувствии: по крайней мере, этой ночью я спас жизнь двум своим коллегам и уберег общее дело от окончательного провала.
Флейшман также смог нам рассказать о братьях Грау, которые в те часы находились у себя дома, в Потсдаме. Он успел созвониться с ними сегодня утром, прежде чем репортеры оккупировали линию полностью. Своим спасением братья были обязаны тому, что умели общаться посредством телепатии. Точно так же, как раньше они использовали для усиления телекинетических импульсов, так и теперь ночные атаки паразитов они отражали сообща. По мнению Флейшмана, их ощущения были аналогичны моим: паразиты, как и под меня, пытались «подкопаться» под их сущность. Позднее выяснилось, что братья, в противоположность мне, не «стопорились» на безысходной мысли о непрочности своего существования, а наоборот, помогали друг другу отвлечься от созерцания бездны. При «подкопе» крайнюю важность для паразитов представляет то, чтобы их жертва находилась наедине с собой.
Следующая проблема представлялась неразрешимой. Как теперь нам пробраться в Потсдам и забрать к себе братьев Грау, или по крайней мере сделать так, чтобы они не мешкая вылетели в Диярбакыр? Дом был обложен репортерами. Сверху, буквально над самой крышей, бдительно кружилось с десяток вертолетов. Когда весть о нашем здесь присутствии разошлась по округе, число их постепенно разрослось едва не до сотни. При одной лишь попытке связаться с Потсдамом репортеры всей прорвой ринутся туда (по местным линиям разговоры прослушиваются легче, чем по междугородним). Имена братьев Грау, судя по всему, не были еще втянуты в историю, так что не исключено, что у них есть пока возможность передвигаться относительно свободно.
Выход из положения нашел Флейшман. Побыв в нашей компании час, он уже определенно испытал улучшение в самочувствии: перезарядка мозга у него проходила несравненно легче, чем у Рейбке. Рассказ о моей победе произвел на Флейшмана тот же эффект, что и на Райха. К нему возвратились весь прежний его оптимизм и жизнестойкость. И вот внезапно он сказал: «Мне кажется, неверно считать, будто они существуют в пространстве как таковом. То их скопище, что атаковало меня здесь, а вас в Диярбакыре, по сути представляло собой единое целое, иначе как бы их нападение оборвалось в один и тот же момент?»
Такая догадка приходила нам с Райхом и раньше, но Флейшман усмотрел в ней иные выводы. «В таком случае, – сказал он, – мы допускаем ошибку, меряя ум параметрами физического пространства. В ментальном смысле все пространство Вселенной сводится, образно говоря, до точки. Паразитам не нужно одолевать расстояние отсюда до Диярбакыра. Они уже находятся и здесь и там одновременно».
– И в Потсдаме тоже, – вставил Райх.
Мы мгновенно уловили напрашивающиеся отсюда выводы. Если паразиты, образно выражаясь, находятся сейчас в Потсдаме, то аналогичным образом находимся там и мы.
Ну конечно, какая самоочевидная истина! Люди оттого лишь существуют исключительно в мире, ограниченном рамками физических ощущений, что не обладают силой, позволяющей им прорваться в мир собственного разума. Человек, способный глубоко уйти в себя в купе мчащегося вдаль поезда, выбывает из времени и пространства, в то время как его скучливо взирающий в окно попутчик так и будет, позевывая, ехать миля за милей, ощущая томительную медлительность времени. Сила, необходимая нам для борьбы с паразитами, состоит именно в способности углубляться в себя и сражаться с ними на их территории. Человек, плывущий на поверхности, представляет собой легкую добычу для акул. Иное дело аквалангист; плавая под водой в маске, с гарпунным ружьем в руке, он уже может сойтись с акулой на равных. Обладая способностью погружаться в глубины сознания, мы могли бы проникать в те же вневременные и внепространственные его области, что и паразиты. Братья Грау могут общаться между собой телепатическими сигналами. Что же мешает и нам связаться с ними аналогичным образом?
Ответ был прост: мы понятия не имеем, как это делается. Нам в принципе известно, что такой контакт требует наличия навыков, чем-то схожих с телекинетическими, но это мало о чем говорит.
Тогда мы погасили свет и сели вокруг стола, намереваясь провести эксперимент в надежде выяснить, что у нас из этого получится. У любого вошедшего в этот момент в комнату вид сомкнувших пальцы безмолвных людей, сидящих потупив головы, вызвал бы мысль о сеансе спиритизма.
Я сделал первую попытку. Вскоре после того как свет был погашен, я мысленно обратился к коллегам с вопросом: «Вы готовы?» Никакого ответа. И тут я радостно ощутил: где-то внутри меня, в области грудной клетки возник отдаленный голос. «Ты меня слышишь?» – послал я навстречу вопрошающий импульс. «Не совсем четко», – донеслось в ответ.
У Флейшмана ушло десять минут, прежде чем он сумел присоединиться к нашей игре. К тому времени мы с Райхом звучали друг для друга вполне уже внятно. Это объяснялось, очевидно, тем, что, как и братья Грау, мы с Райхом были знакомы далеко уже не первый день и успели друг к другу приноровиться. А спустя некоторое время стали понемногу улавливаться и адресованные нам импульсы Флейшмана, звучащие как глас вопиющего в пустыне. Теперь было ясно, что между собой контактировать мы можем. Однако по силам ли нам будет связаться с братьями Грау, тем и другим?
Прошел уже целый час времени, долгий и томительный. Я, должно быть, напоминал путника, затерявшегося средь гор и криком взывающего о помощи. Мысленно я продолжал отправлять сигналы братьям Грау, Луи и Генриху, но подспудно ловил себя на том, что шлю их в обычной, словесной форме, словно выкликая вслух имена. А между тем требовалось не что иное, как направленный на контакт толчок мысли, не оформленный в словесное обличие.
«Кажется, я что-то улавливаю», – произнес внезапно Райх. Все вместе мы предельно сконцентрировались в попытке отправить сигнал о том, что «послание принято». Последовала небольшая пауза. И вдруг (от неожиданности мы просто подскочили) неожиданно прорезавшийся четкий голос с изумляющей громкостью грянул, казалось, в самые уши: «Я вас слышу! В чем дело?» Мимолетно перекинувшись торжествующими и взволнованными взорами, мы снова закрыли глаза, сосредоточившись с удвоенной силой. Громкий отчетливый голос рек: «Не все сразу. По одному. Райх, попробуйте вы. У вас звучание, похоже, наиболее чистое».
Ощущение было такое, будто на одном из конечных пунктов селекторной линии Берлин – Диярбакыр идет наладка двусторонней связи. Слышно было, как мозг Райха один за другим выстреливает сигналы послания, словно снопы трескучих электрических искр. «Вы можете приехать в Диярбакыр?» – послание ему пришлось продублировать с десяток раз. Прислушиваясь к его сигналам, мы сами мало-помалу стали делать непроизвольные сонаправленные усилия. Вначале нас окоротил было протестующий возглас братьев: «По одному, по одному!» Но тут мы интуитивно почувствовали, что попали с Райхом в резонанс, и направили умы на то, чтобы просто подталкивать и усиливать его сигналы. Голос Грау не замедлил отреагировать: «Так лучше. Теперь слышу вас четко». Дальше трудностей не возникало. Мы даже смогли обрисовать братьям кое-какие детали сложившейся здесь ситуации, как если бы говорили с ними по телефону. Все это время мы находились вне комнаты, полностью уйдя в себя, как верующие уходят в молитву. До меня внезапно дошло: причина плохого усиления состоит в том, что я погружаюсь на недостаточную глубину, находясь слишком близко от поверхности. Суть проблемы была проста: уходя слишком глубоко, я рисковал впасть в сон. Язык и образность принадлежат к поверхностной сфере сознания. Утянуть их на глубину так же трудно, как внести в сон логическое мышление. Я произношу это в связи с тем, что именно в ту секунду мне открылась вся бездна нашего неведения. Глубинные ареалы ума населены преимущественно воспоминаниями и снами, медленно дрейфующими друг мимо друга словно гигантские рыбы. Сохранять осознанность действий, отличать явь от миражей на такой глубине чрезвычайно трудно. Однако чтобы телепатия была по-настоящему активной, «сигналы» следует отправлять именно с такой глубины.
Хотя в данном случае это к делу не относилось. Мы – Райх, Флейшман и я – взаимно друг друга усиливали. Лишь пройдя через такое ощущение, познаешь истинный смысл изречения: «Мы члены друг другу».
По окончании разговора с братьями Грау все мы чувствовали себя странным образом счастливыми и посвежевшими, как после глубокого и безмятежного сна. Флейшман вновь выглядел таким, каким мы привыкли его видеть. Его жена, принесшая в комнату кофе, очевидно, питала к нам с Райхом некоторую враждебность, которую всем своим видом пыталась скрыть. Но вот с внезапным изумлением она посмотрела на своего супруга и, судя по всему, переменила к нам свое отношение. Кстати, интересно: мы чувствовали, с какой трогательной нежностью относится Флейшман к своей жене (она была моложе его на двадцать лет, замуж за него вышла год назад). Это чувство от Флейшмана передалось нам, и мы тоже взирали теперь на нее с эдакой владетельной нежностью, сочетающей в себе вожделение и потаенное знание ее тела. Получалось, что она как бы пересекла границу нашего телепатического круга и стала в каком-то смысле женой каждого из нас (кстати сказать, наше с Райхом вожделение к ней не являлось естественным желанием мужчины обладать незнакомой женщиной – ведь мы фактически уже соединились с ней через Флейшмана).
К трем часам ночи бдящие в вертолетах репортеры уже устали нас караулить. Кроме того, скопление вертолетов в воздухе превышало норму, допустимую городскими Правилами воздушной безопасности. Но толпа за дверями дома не убывала, а улица сплошь была забита рядами тесно поставленных автомобилей, в которых чутко дремали представители прессы. Мы поднялись на чердак и установили там лестницу напротив слухового окна. В три двадцать над домом послышался шум вертолетного двигателя. Мы поспешно распахнули окно. Вертолет плавно сманеврировал, и в помещение упала веревочная лестница. Мы не мешкая начали взбираться по ней друг за другом, стараясь карабкаться как можно проворней, пока репортеры внизу не успели понять, что к чему. Сверху нас торопливо втягивали в кабину братья Грау; они же вобрали и лестницу, и вот уже вертолет, набирая скорость, понесся в сторону аэропорта. Операция прошла безупречно. У репортеров на улице не было ни малейшего сомнения в том, что сами вызвать себе вертолет мы ни в коем случае не могли – в машинах у себя они, конечно же, держали пеленгаторы (что, между прочим, строго запрещено законом). Так что если кто-то и заметил вертолет, то при этом скорее всего подумал, что это либо еще кто-нибудь из репортеров, либо патруль Инспекции воздушной безопасности. Во всяком случае, прибыв в аэропорт, мы не заметили никаких признаков погони. Наш вертолетчик еще в дороге предупредил пилота ракеты, чтобы тот готовился к старту. В два тридцать пять мы находились на пути в Париж. Теперь, по общему решению, надо было прежде всего заняться Жоржем Рибо.
Рассвет только еще наступал, когда мы приземлились в аэропорту Бурже. Можно было приземлиться на более удобном плавучем аэродроме над Елисейскими Полями, но тогда пришлось бы запрашивать разрешения на посадку, а это могло насторожить репортеров. Поэтому мы предпочли взять аэротакси из Бурже в центр Парижа, и в пределах двадцати минут были уже там.
Теперь, когда нас было уже пятеро, в плане опознания мы сделались почти неуязвимы. Действуя друг у друга «на подхвате», мы сумели создать вокруг себя подобие стены, отражающей внимание любого, кто бы на нас ни посмотрел. «Видеть» нас, естественно, могли, но при этом ни в коей мере не могли различать. Способность схватывать и осмысливать идет следом за восприятием. Вспомните, как трудно иной раз бывает понять содержание читаемой книги, если мысли заняты чем-нибудь посторонним. Многие предметы, на которые мы смотрим, не фиксируются в сознании надлежащим образом, поскольку не занимают нашего внимания. Так вот, мы просто окорачивали внимание встречных, чтобы оно ненароком на нас не замкнулось – точно так кидают палку в зубы псу, чтобы тот не цапнул. Шагая парижскими улицами, мы были фактически невидимы.
Наша ставка была на неожиданность. Если паразиты за нами наблюдают, то они уж наверняка позаботятся, чтобы мы никогда не добрались до Жоржа Рибо; он окажется ими предупрежден задолго до нашего прихода. С другой стороны, той ночью паразитам был нанесен существенный урон, поэтому кто знает – может, они утратили свою бдительность. На это мы и уповали.
Чтобы узнать о местонахождении Рибо, достаточно было заглянуть в первую же газету: за одну ночь этот человек удостоился такой известности, какая ему раньше и не снилась. Брошенный на тротуаре номер «Пари суар» подсказал, где следует искать Рибо: в клинике «Керел» на бульваре Гаусмана, где тот лежит, пораженный каким-то необъяснимым нервным расстройством (уж мы-то знали, чем объясняется такое расстройство).
На этот раз перед нами встала необходимость применить силу, даром что все в нас противилось этому. Но обходным путем проникнуть в клинику мы не могли, она была на то чересчур мала. Единственную надежду составляло то, что в связи с ранним часом (было пять утра) народа вокруг будет немного. Заспанный швейцар, сердито щурясь, выглянул из своей служебки, и в тот же миг был цепко схвачен пятью нашими умами; схвачен куда крепче и надежней, чем теми же пятью парами рук. Выпучив глаза, он оторопело на нас уставился, не в силах сообразить, что произошло. Флейшман мягким голосом его спросил: «Вы не в курсе, в какой палате лежит Рибо?» Швейцар угловато кивнул (для этого нам пришлось ослабить хватку, иначе бы он не смог выполнить даже этого движения). «Проведите нас к нему», – сказал Флейшман. Швейцар нажал кнопку, двери послушно разъехались в стороны и пропустили нас внутрь. Возникшая в ту же минуту дежурная медсестра со злой решимостью двинулась к нам. «Это еще что…?» – успела произнести она. Секунду спустя она уже услужливо показывала нам дорогу, вместе со швейцаром ступая впереди по коридору. Мы поинтересовались, почему вокруг не видно никого из репортеров. «Месье Рибо, – ответила она, – завтра в девять дает пресс-конференцию». В ней было достаточно твердости, чтобы при этом еще добавить: «Уж до этого-то срока, я думаю, вы потерпите?»
По пути нам дважды попадались ночные сиделки, но те, видя перед собой группу людей, целеустремленно шагающих по коридору, думали, очевидно, что так и нужно. Палата Рибо находилась на самом верху – особое, специально оборудованное помещение. Попасть в него можно было, только зная особый шифр. К счастью, швейцар его знал.
«А теперь, мадам, – спокойным голосом обратился к медсестре Флейшман, – мы вынуждены просить вас подождать здесь, в этой комнате перед входом, и никуда не уходить без нашего ведома. Пациенту мы не сделаем ничего дурного». Понятно, слова эти были произнесены вовсе не из-за того, что Флейшман был уверен в благополучном исходе дела; просто ему надо было как-то ее успокоить.
Входя, Райх с громким шелестом отдернул шторы, и Рибо проснулся. Вид у него был крайне болезненный, лицо небрито. Увидев, кто к нему пришел, он некоторое время смотрел в нашу сторону пустым, словно безжизненным взором. «А-а, это вы, господа. Я знал, что вы, возможно, придете».
Я заглянул ему в мозг, и увиденное привело меня в ужас. Этот мозг напоминал город, где все население перебито и заменено на солдат. Паразитов там не было, их присутствие было необязательно. Рибо капитулировал перед ними в момент паники. Они вошли к нему в мозг и завладели всеми центрами, составляющими механизм привычек. Когда последние оказались целиком подавлены, Рибо стал фактически беспомощен, поскольку теперь любой поступок, который бы он вздумал совершить по собственной воле, давался ему ценой неимоверных усилий. Большая часть жизненных процессов осуществляется у нас посредством механизма привычек. Мы дышим, едим, перевариваем пищу, читаем, общаемся между собой. В некоторых случаях (у актеров, например) этот механизм является результатом всего жизненного пути, полного кропотливой работы. Чем сильнее актер, тем обширнее круг привычек, на которые он опирается, так что лишь в наивысшие моменты творческого вдохновения он выходит за их рамки и творит «свободно». Разрушить сформировавшийся у человека механизм привычек еще более жестоко, чем убить на его глазах жену и детей. Это значит лишить его разом всего, что он из себя представляет; сделать жизнь для него одинаково невозможной, как если бы содрать с него кожу. Именно это и сделали с Рибо паразиты, проворно заменив вслед за тем прежний механизм его привычек новым. Некоторые центры были ему оставлены: дыхание, речь, манеры (ибо необходимо дать людям убедиться, что перед ними все тот же человек, и ведет себя надлежащим образом). Но некоторые привычки у Рибо были уничтожены полностью – например, привычка мыслить глубоко. А на их место был введен ряд новых комплексов. Мы, к примеру, были теперь для него «врагами» и должны были вызывать безграничную ненависть и отвращение. Эти эмоции ему вменялось считать своими собственными. Но, посмей он так или иначе от них отказаться, это повлекло бы немедленную гибель всех остальных привычек, оставленных ему в пользование. Иными словами, отдавшись во власть паразитов, Рибо остался «свободным» лишь в том смысле, что мог поддерживать в себе жизненные процессы и действовать избирательно в отведенных ему пределах. Но это было существование на их условиях: или жить только так, или не жить вообще. Он был свободен не более, чем человек, к затылку которого приставлен револьвер.
И, стоя вокруг его кровати, мы не имели вид мстителей. Мы чувствовали лишь пронзительную жалость и ужас, словно смотрели на изуродованный труп.
Действовали мы молча; вчетвером зафиксировали Рибо в лежачем положении (разумеется, при помощи телекинеза), а Флейшман в это время спешно зондировал содержимое его мозга. Удастся ли восстановить ему прежнюю структуру сознания, с уверенностью сказать было нельзя. Очень многое здесь зависело от силы и стойкости самого Рибо. Однозначно можно было утверждать одно: для этого от него потребуется невероятная выдержка, неизмеримо большая той, которую он сумел сплотить для противостояния паразитам, прежде чем те его сломили.
Времени на рассуждения не было. Наша сила убедила Рибо, что от нас исходит не менее грозная опасность, чем от паразитов. Мы все углубились в его мозговые центры, контролирующие функции моторных механизмов, и принялись изучать их устройство (тем, кто не знаком с телепатией, такое трудно объяснить. Связь с мозгом другого человека зависит от знания своеобразного «кода», представляющего собой не что иное, как волну определенной ментальной частоты. Узнав длину такой волны, можно установить и дистанционное управление). Флейшман заговорил с Рибо, кротким голосом внушая, что мы как были, так и остаемся ему друзьями и понимаем, что эта «промывка мозгов» произошла не по его, Рибо, вине. Если он нам доверится, то мы освободим его от паразитов.
Это были последние наши слова перед уходом. В сопровождении швейцара и медсестры мы сошли вниз, к выходу. Мы поблагодарили швейцара, признательность подкрепив еще и долларами (тогда они считались основной мировой валютой). Менее чем через час мы уже летели назад в Диярбакыр.
Ментальный контакт с Рибо позволял нам быть в курсе событий, происходящих в клинике с момента нашего отлета. Ни сестра, ни швейцар так толком и не поняли, как так получилось, что они позволили непрошеным гостям пройти к Рибо. Им и в голову не могло прийти, что действовали они не по своей воле. Поэтому не было «ни шума, ни пыли». Сестра, видимо, снова поднялась к Рибо и, увидев, что пациент лежит себе цел и невредим, решила никому ни о чем не докладывать.
Во время посадки в Диярбакыре Райх сказал: «Семь утра. До пресс-конференции остается два часа. Будем надеяться, что они не…» И тут Флейшман, незадолго до того взявший на себя телепатический контакт с Рибо, прервал его криком: «Все, они узнали! Атакуют всей силой…»
– Что будем делать? – вскинулся я.
Имея кое-какое представление об устройстве мозга Рибо, я попытался, сосредоточившись, установить с ним контакт. Бесполезно… С таким же успехом я мог бы пытаться включить радио, не подсоединенное к сети.
– Ты по-прежнему с ним в контакте? – спросил я Флейшмана.
Флейшман покачал головой. Мы все по очереди попытались наладить связь. Тщетно.
Через час выяснилось почему. Как передали в теленовостях, Рибо совершил самоубийство, выбросившись из окна своей палаты.
Было то поражением или нет? Трудно что-либо сказать. Преждевременная смерть помешала Рибо открыть на пресс-конференции правду и публично отречься от своей «исповеди». Она же не дала ему и усугубить вред, который он уже нанес. С другой стороны, если бы всплыл наружу факт нашего ночного к нему визита, нас, вне всякого сомнения, обвинили бы в убийстве…
Случилось так, что факт этот так и не был предан огласке. Возможно, медсестра все-таки посчитала нас за компанию навязчивых журналистов. Она видела Рибо после нашего ухода – он был в полном порядке – и ничего не сказала.
В то утро в одиннадцать мы с Райхом собрали в конференц-зале Компании (специально предоставленном для этой цели) представителей прессы. Флейшман, Райх и братья Грау дежурили по обе стороны входа, бдительно зондируя каждого входящего. Осторожность была вознаграждена. Одним из последних в зал, бликуя лысиной, вошел рослый здоровяк Килбрайд, корреспондент «Вашингтон икзэминер». Райх многозначительно кивнул одному из сотрудников охранной службы Компании, и тот, приблизившись к корреспонденту, вежливо предложил ему пройти на обыск. Килбрайд, моментально сорвавшись на крик, принялся бурно протестовать, вопия, что это есть «оскорбление личности», и вдруг, резко рванувшись, быком ринулся в мою сторону, на бегу лихорадочно запихивая руку во внутренний карман пиджака. Призвав всю свою силу, я вовремя его окоротил, заставив замереть на месте. Наскочившие сзади трое охранников выволокли корреспондента вон. При обыске в кармане у Килбрайда был обнаружен заряженный шестью патронами автоматический «вальтер», причем один из патронов был уже дослан в ствол. Все предъявляемые обвинения горе-налетчик огульно отметал, твердя, что оружие носит при себе всегда в целях самообороны – хотя то, что он явно намеревается в меня выстрелить, видел весь зал (позднее мы зондировали ему мозг и обнаружили, что паразиты завладели им накануне вечером, когда Килбрайд был пьян; то, что он скрытый алкоголик, было известно многим).
После такого инцидента зал настороженно притих. В помещении присутствовали около пятисот корреспондентов – столько, сколько мог вместить зал, – остальные следили за происходящим снаружи по телемониторам. Райх, Флейшман и братья Грау расположились рядом со мной на местах президиума (на деле в их задачу входило внимательно прощупывать зал на случай проникновения возможных убийц).
И я вслух зачитал следующее заявление:
«Целью нашей сегодняшней встречи является предупредить жителей Земли о величайшей из опасностей, которые когда-либо могли угрожать человечеству. В настоящее время наша планета находится под пристальным наблюдением несметного числа существ – представителей иного, чуждого нам разума, целью которых является уничтожить земную цивилизацию или поработить ее.
Несколько месяцев назад, начиная археологические исследования на Черной Горе Каратепе, мы с профессором Райхом стали впервые замечать вокруг себя незримое присутствие какой-то неведомой, смутной силы. Говоря более конкретно, стали постепенно обращать внимание, что некая сила властно противится нашим попыткам раскрыть тайну древнего кургана. Мы посчитали тогда, что она исходит от какого-то невыясненного по способу влияния на психику силового поля, созданного для защиты своих захоронений давно ушедшими в небытие обитателями здешних мест. Долгое время мы с коллегой считали, что такие явления возможны и что этим, к примеру, объясняются злоключения экспедиции, открывшей в свое время миру гробницу Тутанхамона. У нас достало решимости пойти на риск и принять на себя проклятие – если оно таковым являлось, и продолжить исследования.
Но с недавних пор мы пришли к убеждению, что нам грозит не проклятие, а нечто куда более страшное. Мы досконально уверены, что пробудили к жизни какие-то силы, некогда господствовавшие над Землей и теперь стремящиеся вновь восстановить это господство. Эти силы – наистрашнейшие из всех опасностей, когда-либо угрожавших человечеству, потому что невидимы и способны напрямую атаковать человеческий мозг. Они могут ввергать любого человека в состояние умопомрачения и доводить его до самоубийства.
Кроме того, эти силы способны полностью порабощать и использовать в своих целях сознание отдельных людей.
В то же время мы твердо убеждены, что причин для паники у людей Земли нет. Мы превосходим их числом, и к тому же теперь предупреждены об опасности. Борьба, судя по всему, предстоит нелегкая, но у нас есть все шансы выйти из нее победителями.
Теперь я попытаюсь свести воедино все факты, которые мы успели узнать об этих паразитах сознания…»
Я говорил примерно полчаса, вкратце передал все описанные здесь мною события. Я объяснил историю самоубийства наших коллег, рассказал о невольном предательстве Рибо. Затем я поведал и про то, как, зная о существовании этих паразитов, можно изыскать способ их уничтожить. Уж я пошел на все, чтобы как можно нагляднее живописать, что эти силы пока еще не активны, действуют слепо и неосознанно. Крайне важно было не допустить паники. На деле люди не могли против них предпринять фактически ничего, поэтому разумней всего было просто внушить им безоглядную уверенность в конечной победе, полной и бесповоротной. Так что последние пятнадцать минут своего выступления я только и делал, что расписывал радужными красками перспективы человечества – дескать, теперь, когда человек предостережен, участь паразитов, считай, уже решена и дело лишь за временем.
По окончании встречи мы заявили, что готовы ответить на вопросы, но большинству корреспондентов так не терпелось добраться до ближайшего телекрана, что отвечать нам пришлось недолго. Спустя пару часов новость аршинными заголовками прогремела со страниц всей мировой прессы.
Сказать по правде, все это нагоняло на меня тоску. Мы, пятеро первопроходцев, готовились отправиться в неизведанные дали нового, сладостно тревожащего воображение мира, а, к досаде своей, вынуждены были тратить время на журналистов. Но так, мы решили, будет лучше для нашей безопасности. А если так, то следует ожидать, что паразиты теперь, напротив, попытаются нас дискредитировать, своим временным бездействием (с месяц, а может, даже и год) показав, что все якобы идет прежним чередом, пока люди не решат, что позволили нам себя разыграть. Выступив со своим заявлением сейчас, мы выкроили время – так, по крайней мере, казалось нам тогда. Прошел изрядный срок, прежде чем мы уяснили, что у паразитов имеется обходной маневр практически на любой наш ход.
Причину этого нетрудно понять. Мы не хотели тратить на паразитов ни одной лишней минуты. Представьте себе библиофила, который только что получил бандероль с книгой, иметь которую мечтал всю жизнь. А теперь представьте: не успел он ее раскрыть, как к нему является зануда сосед, собираясь отвлечь его на долгие часы пустой болтовней… Для нас паразиты, даром что и представляли смертельную опасность для человечества, были тем не менее занудами из зануд.
Людям их умственная ограниченность так же привычна, как три века назад их предшественникам были привычны ужасные неудобства дорожных странствий. Как бы почувствовал себя, скажем, Моцарт, скажи ему кто-нибудь после очередного утомительного переезда, длившегося неделю, что в двадцать первом веке люди будут покрывать такое расстояние за четверть часа? Так вот мы, если хотите, были Моцартом, перенесшимся в двадцать первый век. Наши умственные погружения, когда-то казавшиеся такими утомительными и дававшиеся лишь после мучительных усилий, теперь осуществлялись нами за какие-то минуты. Мы наконец с полной отчетливостью поняли слова Тейяра де Шардена о том, что человек находится на пороге вступления в новую фазу своей эволюции – ведь мы фактически уже в нее вступили. Ум для нас был подобен неизведанной стране, «земле обетованной». Оставалось лишь обжить ее… ну и, конечно, выселить оттуда прежних ее обитателей. Так что несмотря на тревоги и существующие проблемы, все эти дни нас не покидало пронзительное ощущение исступленного счастья. Перед нами, как представлялось, стояло две основных задачи. Первая: подобрать новых «учеников», которые помогли бы нам в борьбе. Вторая: изыскать возможные способы, которые сделали бы эту борьбу наступательной. В настоящее время мы еще не могли достигать тех глубинных ареалов сознания, где гнездились паразиты. Однако то мое ночное сражение показало, что я способен вызывать силу, исходящую наружу из какого-то немыслимо глубокого источника. Можем ли мы углубиться к нему достаточно близко, тем самым перенеся боевые действия во вражий стан?
Реакции мировой прессы я уделял лишь поверхностное внимание. Не было ничего удивительного в том, что отклики многих периодических изданий звучали враждебно и скептически. Венская «Уорлд фри пресс» открыто заявляла, что нас пятерых следует взять под стражу и не выпускать до тех пор, пока не раскроются все обстоятельства дела о массовом самоубийстве. Лондонская «Дейли экспресс», наоборот, высказала мнение, что нам следует поручить командование войсками ООН и снабдить всеми полномочиями, дающими возможность сражаться с паразитами любыми средствами, которые покажутся нам эффективными.
Одна из публикаций встревожила нас всех. То была статья Феликса Хазарда в «Берлинер Тагблатт». Хазард, вопреки ожиданиям, осмеянию ничего не подверг и «исповедь» Рибо не поддержал. Судя по тону, факт о грозящей миру опасности, исходящей от этого внезапно объявившегося врага, он принимал изначально. Но если этот врат, спрашивал Хазард, способен «захватывать власть» над умами отдельных людей, то как доказать, что он не захватил нас самих? Мы заявили о существовании паразитов во всеуслышание, но этот факт еще ни о чем не говорит. Может, мы вынуждены были это сделать, чтобы уберечь себя: после выступления Рибо нас могли привлечь к ответу за совершенные нами злодеяния… В целом тон статьи нельзя было назвать серьезным; он звучал так, будто Хазард не воспринимал происходящего всерьез и относился ко всему с легким сарказмом. То, что Хазард – пособник врага, не вызывало у нас никакого сомнения.
И еще один вопрос, требовавший немедленного решения. До настоящего времени доступ репортеров к месту раскопок на холме Каратепе был закрыт. Но, очевидно, они свободно контактировали с самой разношерстной публикой из числа рабочих и солдат, дежурящих на раскопках. Надо было по возможности со всем этим покончить. Потому мы с Райхом предложили в один из вечеров сопроводить в район раскопок специально отобранную группу репортеров, согласившись и на присутствие там телекамер. Мы распорядились, чтобы к нашему прибытию были обеспечены строжайшие меры безопасности, и чтобы непосредственно к площадке никто из представителей прессы не подпускался.
В десять вечера назначенного дня команда из репортеров числом в пятьдесят человек дожидалась нас в двух транспортных вертолетах. На борту этих громоздких машин перелет к Каратепе занял час. По мере приближения к кургану внизу стала видна площадка, вся залитая пронзительным режущим светом: телекамеры были пущены за десять минут до нашего прибытия.
План казался надежным на сто процентов. Мы провожаем группу репортеров вниз до самого «блока Абхота», доступ к которому теперь уже открыт, и прибегаем к телекинезу для нагнетания атмосферы безотчетной тревоги и страха. Затем из числа репортерской братии специально отбираем нескольких с наиболее уязвимой психикой и делаем попытку вызвать в них волну беспросветной паники. Понятно, именно из этих соображений мы и умолчали тогда, во время пресс-конференции, о наличии у себя способностей телекинеза. Мы понимали, что, негласно к нему прибегая, сможем представить своих врагов в еще более неприглядном свете.
Разрабатывая план, мы приняли в расчет все, кроме паразитов. Незадолго перед посадкой я расслышал, что репортеры в соседнем вертолете, оказывается, поют. Мне это показалось странным. Мы подумали, что они, должно быть, успели каким-то образом накачаться спиртным. Лишь приземлившись, мы поняли, в чем тут дело. Вокруг явственно ощущалось присутствие паразитов. Свой обычный метод они на этот раз заменили на противоположный: вместо того чтобы высасывать энергию из своих жертв, вкачивали ее. Многие из репортеров страдали пристрастием к выпивке и, как и большинство представителей этой профессии, не отличались особым интеллектом. В силу въевшейся уже привычки полученная «в дар» ментальная энергия воздействовала на них таким же образом, что и алкоголь. И те из репортеров, что летели в одном вертолете с нами, едва смешавшись с собратьями по перу, моментально прониклись духом бесшабашного веселья. Я расслышал краем уха слова телекомментатора: «Ну уж этих-то парней мысли о паразитах никак не беспокоят. Они, судя по всему, принимают происходящее за шутку».
Предупредив устроителя передачи, что начало задержится, я кивком указал своим спутникам на вагончик прораба, стоящий на дальнем конце площадки. Уединившись там за закрытыми дверями, мы сосредоточенно углубились в чужые разумы в попытке выяснить, что можно в создавшейся ситуации предпринять. Связь между нами установилась легко, и мы сумели проникнуть в мозг некоторым из репортеров. Поначалу разобрать, что именно там происходит, было непросто: подобное мы проделывали впервые. По счастливой случайности мы наткнулись на репортера, частота мозговых колебаний которого была такой же, как у Рибо. Это позволило более четко пронаблюдать за ходом его церебрального процесса. Мозг имеет примерно дюжину основных центров удовольствия, из которых нам наиболее знакомыми являются эротический, эмоциональный и коммуникативный. Имеются в нем также центр интеллектуального удовольствия и центр высших интеллектуальных проявлений, связанный с человеческими силами самоконтроля и самопреодоления. Есть, наконец, еще пять центров, которые в людях фактически неразвиты вообще; они выделяют энергию, именуемую нами поэтической, духовной и мистической. У большинства этих людей паразиты вызвали резкий единовременный приток энергии в коммуникативный и эмоциональный центр. А тот факт, что людей было пятьдесят, довершил остальное: механизм «толпы» усилил ощущение удовольствия.
Мы впятером сконцентрировались на выбранном для изучения репортере. Нам не составило труда подавить этот центр и понизить общий эмоциональный тонус репортера до состояния внезапной депрессии. Но стоило снять давление, как наш испытуемый мгновенно оправился от тоски. Мы попытались нанести паразитам удар напрямую – бесполезно. Они находились за порогом нашей досягаемости и не думали к нему приближаться. Ощущение было такое, будто направленная против них энергия расходуется совершенно впустую и они над нами попросту потешаются.
Положение складывалось тревожное. Мы пришли к решению: чтобы как-то его контролировать, надо будет опираться исключительно на телекинез, что потребует тесного сближения с умами репортеров.
Кто-то снаружи крепко постучал по двери и крикнул: «Але! Нам вас долго еще ждать?» Тогда мы вышли наружу и заявили, что можно приступать.
Мы с Райхом пошли впереди. Репортеры двинулись следом, развязно похохатывая. Голос комментатора не умолкая лопотал сзади; братья Грау, замыкающие шествие, ни на минуту не упускали его из-под бдительного контроля. Мы слышали, как работник телевидения озабоченно вещает: «Что ж, судя по всему, многие здесь настроены крайне беспечно. Но меня никак не оставляет чувство, что все это напускная бравада. Ощущение какого-то странного, тревожного ожидания царит здесь весь вечер…» В этом месте репортеры разразились смехом. И вот мы, состроив умы в единый колебательный контур, стали постепенно увеличивать давление, нагнетая исподволь тревожное беспокойство и смутный страх. Смех мгновенно оборвался. Я громким голосом произнес: «Спокойно! Воздух на такой глубине не так чист, как хотелось бы. Но он не отравлен».
Туннель, составляющий в высоту метра два с половиной, углублялся под углом двадцать градусов. Спустившись вниз на сотню метров, мы все разместились в нескольких сцепленных между собой вагончиках на рельсах. За все время спуска протяженностью шестнадцать километров не было слышно ничего, кроме грохота колес. Душевное самочувствие репортеров за это время упало настолько, что необходимости усугублять и без того гнетущую атмосферу у нас не было. Туннель по форме отдаленно напоминал штопор. Проложить его каким-либо иным образом можно было, разве только сделав ход в нескольких километрах от Черной Горы, обосновав для этого еще одну площадку – но тогда обеспечивать безопасность объектов стало бы вдвое сложней. Всякий раз, когда вагонетки со скрежетом кренились на очередном повороте, чувствовалось, как в умах у людей поднимается волна беспомощного смятения. Кроме того, они боялись, что исходящая от колес вибрация обрушит какой-нибудь из участков подземного коридора. Прошло полчаса, прежде чем расстояние до блока Абхота было преодолено. Зрелище это само по себе выглядело достаточно внушительно. Исполинские темно-серые грани блока уходили, сужаясь, вверх, словно какой-нибудь утес.
Теперь мы намеренно нагнетали атмосферу тяжести. Было б гораздо лучше, если бы мы могли позволить работать собственному воображению репортеров, сами лишь чуть подогревая его импульсами страха. Но паразиты упорно вкачивали энергию, и необходимо было парализовывать те мозговые центры, которые у людей приходили от этого в возбуждение. Вот почему ощущение мертвящего страха и неприязни было таким осязаемо плотным. Комментатору, очевидно, тяжело было говорить в гнетущей тишине; он вещал в микрофон шепотом: «…неприятное, тягостное ощущение духоты здесь, внизу. Возможно, это воздух…»
И тут паразиты ринулись в бой. На этот раз они атаковали не всей массой, а одиночными разрозненными бросками. Их целью было, видимо, растравить нас, вынудить ослабить хватку. Стоило чуть отвлечься, чтобы их отогнать, как общий тонус у людей повысился, все слегка приободрились. Это внушало растерянность: мы чувствовали, что не владеем ситуацией. Атакуя небольшим числом, паразиты были практически неуязвимы. Это напоминало бой с тенью. Вернее всего было бы вообще их игнорировать, но это было так же непросто, как не реагировать на укусы дворняжки, путающейся под ногами.
Идея пришла ко всем нам одновременно. По крайней мере, мы все были так тесно между собою связаны, что сказать, кому она пришла первому, невозможно. Мы смерили взглядом блок Абхота, затем потолок, куполом нависающий сверху метрах в десяти. Блок весил три тысячи тонн. Вес блока, который поднимали в Британском музее братья Грау, составлял тридцать тонн. Мы решили, что стоит попробовать. И потому, наслав предварительно на репортеров особо сильную волну страха, принялись с усилием настраивать свои мозговые импульсы, пытаясь поднять блок голыми руками. Секрет фокуса подсказали братья Грау. Вместо того чтобы действовать в унисон, они прилагали усилия попеременно: вначале медленно, затем все быстрее. Мы уяснили, как они это делают, и тоже присоединились. Едва мы вникли в секрет фокуса, как все пошло до нелепости легко. Сила, которую вырабатывали мы вчетвером, была огромна; ее хватило бы и на то, чтобы поднять нависающий над нами двухмильный слой земного грунта. Блок на глазах у всех неожиданно завис над полом и стал медленно, невесомо всплывать к потолку. По пути он задел за высоковольтный кабель; огни испуганно мигнули. В ту же секунду поднялась паника. Нашлись идиоты, которые забежали под блок; некоторые очутились там поневоле – в суматохе их туда запихнули. Мы сместили блок в сторону, и мгновенно воцарилась чернильная тьма: блоком оказался рассечен кабель. Конец кабеля упал на землю, и до нас донесся короткий, тут же оборвавшийся вопль: кто-то наступил на оголенный конец. Воздух наполнился запахом паленого мяса, нас всех от него замутило.
Ни в коем случае нельзя было поддаваться панике. Кому-нибудь из нас надлежало, отсоединившись, отогнать репортеров всем гуртом вбок, к стене каморы, чтобы, не медля ни секунды, можно было опустить блок на прежнее место. Это было непросто: умы у нас, поддерживая блок, находились в «сцепке». Мы действовали, так сказать, не «последовательно», а «параллельно», посылая поочередно усилия, удерживающие блок на весу.