Герман Максимов Последний порог

«По приказу Лак-Иффар-ши Яста был воздвигнут Дом смерти, который существовал полтора периода. Если линз, носящий красный знак совершеннолетия, желал прервать нить своей жизни, он приходил туда.

И больше его никто не видел…

Этот дом построил механик по имени Велт. Он же его и разрушил».

«История планеты Сим-Кри», список 76, раздел 491.

«Окончательно ли твое решение?»

Надпись шла через всю дверь справа налево. Покрытые некогда желтым олином, буквы облупились и потемнели. Всепроникающая пыль осела на них тонкой коростой. Одетые в пластик металлические косяки были испещрены торопливыми надписями. Их оставили те, кто вошел в эту дверь, чтобы никогда больше не вернуться. В углу громоздилась куча вещей, брошенных тысячами прошедших здесь: аппараты, показывающие время, браслеты, металлические коробочки для зерен кана. «Окончательно ли твое решение?» На вопрос нужно было ответить. Всего одним словом.

Велт секунду помедлил, пытаясь унять разбушевавшееся сердце, и чуть слышно выдохнул:

— Да.

Дверь не шелохнулась. Зеленый глаз объектива настороженно следил за каждым движением линга. В полутемном тоннеле пахло сыростью. Тускло светила заросшая паутиной лампа. В застоявшемся воздухе висела безжизненная тишина.

Только где-то далеко-далеко на кольцевой дороге погромыхивали одноместные хитоплатформы: трак, трак, трак… Помимо воли Велт, напрягая слух, ловил эти слабые звуки, пробившиеся в подземелье с поверхности. В них было движение, а значит — жизнь. Трак, трак, трак — словно кто-то безжалостный вбивал звуки-гвозди в голову, в грудь, в сердце. Велт стоял, слушал далекие звуки жизни и чувствовал, что в нем почти не осталось уверенности. Вот сейчас он попятится, повернется спиной к страшной двери и побежит. Побежит, подгоняемый ужасом. И будет бежать до тех пор, пока сердце не захлебнется кровью, пока он не почувствует запаха теплой земли, упав на обласканную солнцем траву.

А потом? Потом возврат к прошлому. Пока он здесь, угрызения совести, кошмары наяву, ночи, наполненные тяжелыми, как камни, думами, — это прошлое. Слезы матерей, холодная ненависть отцов и братьев, последние проклятия тех, перед кем открылись эта и двадцать других дверей Дома смерти, — это прошлое. Пока он здесь. Но вместе с дневным светом, вместе с жизнью вернется и все это. И родится новое — презрение к себе за минуту слабости.

Велт протянул руку и коснулся выпуклых облупившихся букв. Они были холодными и шероховатыми: «Окончательно ли твое решение?»

— Да! — четко и громко выговорил он, хотя каждая клеточка его тела, каждый нерв кричали «Нет!». — Да!

Стальная плита бесшумно скользнула вверх, открывая проход. В тоннель выплеснулся холодный свет. Велт оторвал от земли непослушные ноги и вошел в светлый проем. За спиной тяжелая дверь мягко опустилась на место.

Размер помещения нельзя было угадать. Оно виделось одновременно и бесконечно огромным и бесконечно малым. Таким его делали зеркала. Пространство, спертое и многократно отраженное зеркальными гранями стен, плитами пола и потолка, воспринималось как иллюзия. Казалось, даже время, устав метаться от стены к стене, остановилось и загустело, отброшенное в центр комнаты Последней Исповеди. И отовсюду на Велта смотрели его отражения — тысячи Велтов с худыми лицами и растерянными глазами. Неуклюжими, бесплотными толпами теснились они за гладью стен; перегнувшись, свешивались с потолка; корчились под ногами, будто вплавленные в пол. Велт был один на один с собой. Зеркала раздробили его на множество осколков, и с каждым из них — он чувствовал это почти осязаемо — от него отделилась минута его жизни, капля его снов, мимолетность его надежд. В нем самом осталось так мало, что ни жалеть, ни бояться уже не стоило. И это ощущение пустоты, образовавшейся вдруг внутри, переросло в равнодушное спокойствие. Спокойствие обреченного. Велт прошел в угол и опустился в единственное кресло, стоящее у низкого металлического столика. Кресло было продавленное и потертое.

И сейчас же заговорила машина-исповедник:

— Жизнь уйдет, но не погаснет священный костер великого Чимпа, — произнесла машина ритуальную формулу. — Кто ты, переступивший последний порог?

Голос у нее был мягкий и тихий и такой знакомый, что Велт вздрогнул и невольно оглянулся, ища ту единственную, которой мог принадлежать этот голос. Чувства лгали — комната была пуста, лишь тысячи безмолвных отражений ловили его взгляд. Чувства лгали, но он не мог и не хотел противиться этому обману. Он откинулся на спинку кресла и нырнул в бездонный омут памяти. Холодные плиты пола рассыпались, превратившись в мягкую и теплую пыль проселочной дороги, а сам он стал совсем маленьким мальчишкой в коротеньком, до поцарапанных колен, ати; и мать звала его, и он бежал к дому вприпрыжку, взбивая фонтаны пыли.

— Кто ты?

Он подбежал, с размаху обнял ее и уткнулся лицом в теплый мягкий живот. А она гладила его по взъерошенной голове и что-то говорила. Он не мог вспомнить что, но слова были ласковые и немножко грустные.

— Кто ты?

Усилием воли он стряхнул оцепенение. Призраки прошлого растаяли и исчезли. Детство утонуло в омуте времени.

— Я — Велт-Нипра-ма Гуллит, механик, почетный линг Сим-Кри.

— Где и когда ты родился?

— В селении Ихт, что на седьмом узле Большого канала, в Год цветения голубой рэи. Это было четыре периода и семь оборотов назад.

Минуту машина молчала, будто взвешивая услышанное.

Потом в динамике, спрятанном под куполом потолка, что-то хрипнуло, задребезжало, и механический исповедник… запел.

У маленького линга

Двенадцать бед.

Смеется он,

Но вы ему не верьте…

Машина пела грубым старческим голосом, залихватски выкрикивая отдельные слова. Исступленность, животный страх, отчаяние, бесшабашность все эти чувства смешались в хриплом потоке песни, рвущейся из механической глотки. В утробе машины хрустело, взвизгивало, скрипело, словно кто-то невидимый разъезжал на дорожном катке по битому стеклу.

Велта будто ударили в подбородок. Он вскочил и уставился в потолок расширившимися от ужаса глазами. Одновременно вскочили и задрали головы кверху тысячи его отражений. Машина пела. Это было неожиданно и дико. Это было как в бреду. Она может молиться вместе с готовящимся к смерти, плакать с ним, утешать его. Но петь она не должна. Он знал это хорошо.

У него другого дома нет,

Кроме Дома смерти…

Машина оборвала песню и официальным тоном чиновника спросила:

— Ты простился с теми, с кем связан кровью?

Велт не мог говорить, у него дрожали губы. Он стоял посреди комнаты и видел, как в этом зеркальном склепе мечутся обреченные, как, обезумев от ужаса, они бьют кулаками в стальную дверь, забыв, что она не может открыться, пока они живы. А взбесившаяся машина распевает уличные песенки вперемешку со священными псалмами. Исповедь, превращенная в пытку.

— Но как я мог узнать, что она испортилась? — словно оправдываясь перед глядящими на него отражениями, сказал он вслух. — Как я мог узнать?

Отражения молчали. Велт пошарил в кармане, вытащил наркотик и бросил в рот. Наркотик подействовал сразу; легкая пелена затуманила сознание, спало нервное напряжение, расслабились мышцы.

— Как я мог узнать? — повторил он, опускаясь в кресло.

— Ты простился с родными?

— У меня нет родных, — устало отозвался Велт, — я последний из рода Гуллит.

— С друзьями?

— Сим-Кри оскудела честными лингами.

— Друг, подруга, друзья, — сказала машина, — подружиться, дружить, дружба… Кому я должна послать извещение?

— Верховному Держателю. Он будет доволен.

Да, Верховный будет доволен. Он не умеет прощать оскорблений. А письмо, которое послал ему Велт, было требовательно и потому оскорбительно для деспота. Воображение, подстегнутое наркотиком, услужливо развернуло картину: толстый коротышка Лак-Иффар-ши Яст вертит в руках Квадратик черного картона с выбитым на нем знаком Дома смерти и его, Велта, именем. Потом поворачивается к сопровождающим его чиновникам и с деланной скорбью говорит: «Какая потеря, наш лучший механик Велт покончил с собой». — «Этого следовало ожидать, — откликнется кто-нибудь из чиновников, скорей всего, это скажет долговязый Кут-Му, — последнее время он вел себя несколько странно». И все улыбнутся.

Едва заметно, чтобы не нарушать приличий.

— Что сделал ты в жизни хорошего?

Машина-исповедник успокоилась, будто тоже пожевала красных зерен кана. Голос ее снова звучал мягко и проникновенно, хотя в нем все еще проскальзывали нотки скрытого беспокойства.

Велт пожал плечами, забыв, что машина не поймет этот жест. Сделал ли он что-то хорошее? Наверное, сделал. Трудно прожить четыре долгих периода, не сделав ничего стоящего.

Что же все-таки? Велт закрыл глаза — так легче вспоминать.

Ну, например, он сконструировал «жесткую тригу» — целую систему машин, позволившую добраться до богатств Второго материала. Это хорошо; иначе разве поставили бы его изваяние на берегу Белого озера рядом с изваяниями великих мыслителей и механиков Сим-Кри? Он открыл Закон волны. Его труд оценили — он стал триста семьдесят шестым почетным лингом Планеты. Он поставил колоссальный эксперимент с летающими дарнами и победил в споре с догматиками, заведшими в тупик науку о Вещах. Но главное не это. Он просто ходит вокруг, пытаясь обмануть себя. Главное…

— Я создал тебя!

— Меня?

— Да. Тебя и весь Дом смерти.

Молчание длилось целую вечность. Машина обдумывала услышанное.

— Ты говоришь правду?

— На исповеди не лгут.

— Лгут, — сказала машина убежденно.

— Но я говорю правду. Я, механик Велт из рода Гуллит, построил этот Дом.

— Хорошо, — примирительно сказала машина, — если это так, ты должен знать, что тебя ждет.

— Знаю.

— Расскажи.

Велт вяло усмехнулся: «Проверяет. Как учитель завравшегося школьника».

— Когда кончится исповедь, ты откроешь дверь на Лестницу. Сорок две ступени. Одна из них — не знаю, какую ты выберешь на этот раз, — несет заряд энергии. Внезапный шок, и уже не живого, но еще и не мертвого ты сбросишь меня в бассейн с раствором куатра. Через семь секунд от почетного линга ничего не останется.

— Останутся пуговицы из пластика, — огорченно, как показалось Велту, сказала машина, — они не растворяются. Из-за этого я уже трижды чистила отводные трубы.

Велту вдруг стало весело. Ему стало так весело, как никогда в жизни. Его просто распирало от веселья. Он чувствовал, как из груди к горлу, из горла к губам катится щекочущий клубок смеха. У нее, оказывается, есть заботы! Пуговицы из пластика. Она чистит трубы и при этом, наверное, ворчит, как старуха, латающая старое эти внука. Ей плевать на судьбы тех, кто ежедневно стучится в двери дома, ей нет до них никакого дела… Если только пуговицы у них не из пластика.

— Ты смеешься, — сказала машина, — это бывает со многими. Я понимаю нервы.

В динамике снова что-то всхлипнуло. Там, внутри, шла какая-то непонятная борьба. Неясные звуки — бормотание, присвистывание, сипение рвались наружу. Следующий вопрос машина почти выкрикнула, стараясь пересилить шум.

— А теперь скажи, что сделал ты в жизни плохого?

Шум нарастал. Звуки накатывались волнами и, наконец, выплеснулись в комнату. Они заполнили ее до отказа, они кричали о чем-то своем и бились о зеркальный лед стен.

И вдруг наступила тишина. Звуки умерли мгновенно. Только одинокий гонг отсчитывал медные удары.

— Они всегда так, — сказала машина, — им не лежится в Хранилище.

— Кому? — недоуменно спросил Велт.

— Схемам, которые я снимаю с каждого после исповеди. Их накопилось слишком много, и они всегда стараются проскочить в речевой контур. Иногда я даже не могу с ними справиться, и они кричат через динамик. Но ты не ответил на вопрос.

— Да, — сказал Велт, — плохое я тоже сделал.

— Что?

— Создал тебя.

— Не понимаю, — сказала машина, — ты противоречишь себе. Только что ты назвал это дело хорошим.

— Хорошее может быть плохим, а плохое — хорошим.

— Это противно логике.

— Но это так.

— Я не могу понять, — сказала машина. — Я устала. Каждый линг — это задача, а у меня отказали два блока в решающем устройстве.

— Ты не поймешь, если даже у тебя будет тысяча исправных блоков вместо шести.

— Но я хочу понять.

Велт нащупал в кармане последнее зернышко кана. Глупая машина. Что она, собственно, хочет понять? Жизнь?

Но жизнь выше логики. Любовь и ненависть, радость и горе, счастье и разочарование — разве можно решить эти уравнения без ошибки? Кто определит, где кончается одно и начинается другое? В дебрях чувств и мыслей так же легко заблудиться, как в лесах Катоны. И блуждать всю жизнь. Как он, Велт. И выйти, наконец, на дорогу и понять, что она ведет к Дому смерти. Глупая машина.

— Я хочу понять, — повторила машина.

— Что? — спросил Велт.

Он нагнулся над столом и нажал кнопку, торчащую сбоку желтым бугорком. В центре стола откинулась круглая крышка, и но трубе-ножке автомат подал кверху высокую узкую чашу, до краев наполненную соком винных плодов и дерева тук.

— Почему ты сказал, что, создав меня, ты поступил хорошо?

Велт сделал первый глоток и прислушался к себе, ожидая того момента, когда приятное тепло опьянения начнет разливаться по телу.

— Я был убежден, что делаю нужное и хорошее. Я считал, что дом поможет лингам…

— Умирать?

— …жить.

— Не понимаю.

Ну, конечно. Бесполезно объяснять это машине. Разве она поймет, что истинная свобода — это прежде всего свобода распоряжаться своей жизнью? Почему линг должен жить, если он этого уже не хочет? Разве нельзя последовать примеру святого Чимпо, который, окончив свои дела и видя, что его жизнь больше никому не нужна, взошел на костер? Так считал он, лучший механик Планеты, когда вынашивал проект, так он считал и некоторое время после того, как Дом был построен. И его постоянно поддерживали и укрепляли в этой мысли. Сам Верховный Держатель много раз беседовал с Велтом на эту тему. Он говорил о кризисе, вот уже шестой период подтачивающем экономику Планеты. Он говорил о миллионах безработных, которые хотели бы покончить самоубийством, но не решаются на это, опасаясь, что похороны будут стоить слишком дорого. Для таких Дом смерти — благодеяние.

А старики? Те беспомощные старики с трясущимися руками и ничего не выражающим взглядом? Они камень на шее своей семьи, лишние рты, объедающие общество. «Когда я стану стар, — говорил Лак-Иффар, — и мои руки устанут держать Священный жезл, я сам приду в Дом смерти». И еще он говорил: «Линг, потерявший интерес к жизни, но продолжающий жить, не только бесполезен, но и вреден для общества. Такие — основа беспорядка: им не дорога своя жизнь, и потому они не ценят чужие. Сорок два сословия, на которые разделено наше разумно устроенное общество, — это лестница, по ступеням которой поколения входят в историю. И каждая последующая ступень этой лестницы опирается на предыдущую. Потерявшие интерес расшатывают основы нашего строя, надеясь, что лестница рухнет им на голову. Они хотят умереть, и мы должны им помочь». Велт согласно кивал головой и удивлялся мудрости и гуманности Держателя.

Мудрость Верховного понимали не все. Многие были против. Осуждали.

Говорили: обман.

Говорили: кощунство.

Говорили: преступление.

Может быть, в этих словах и содержалась правда, но это была мелкая правда не умеющих глядеть в будущее, правда трусов. Она не заявляла о себе громко и во всеуслышание, она вползала в уши робким шепотом, она обряжалась в прозрачные одежды намеков, она отступала и пряталась, стоило ему сделать попытку рассмотреть ее поближе. Она была слишком непрочна, эта правда, и Верховный убил ее двумя словами — социальная демагогия.

Говорили. Шептали из-за углов. А он, Велт, строил. Он выбрал хорошее место — маленькую долинку у Обсидиановых скал. Он врезал Дом в черные камни, выведя на поверхность двадцать один вход-тоннель. Он построил автоматическую кольцевую дорогу, которая исключала возможность встречи друг с другом идущих на смерть у последних дверей. Он предусмотрел все: окружил дом защитным полем, добился безотказности всех механизмов, вместе с психологами разработал программу для исповедника. Он строил на века, где-то в глубине души надеясь, что собственными руками создает памятник своему гению.

— Построив дом, ты облегчил жизнь лингам?

Велт вздрогнул. Он совсем забыл про машину, забыл, где он и по какому делу пришел. В чаше осталось совсем мало сока, на два глотка. Он взболтнул содержимое, и со дна поднялась серая муть осадка.

— Нет, — сказал Велт, — получилось все наоборот.

Да, получилось все наоборот. Борясь за ложную гуманность, он бросил вызов гуманности истинной. Появление Дома узаконило самоубийство и даже поощрило его. Соблазн легкого конца дразнил лингов, задавленных тяготами жизни. И они приходили к стальным дверям и говорили «да». И двери в небытие открывались. Сюда шли не только те, кого толкали страдания, но и те, кого вела мелкая обида, минутное заблуждение.

А потом смерть стала модой…

Дом стал роком, символом поражения. Его существование парализовало волю и лишало смысла борьбу. Он провел черту между желанием и возможностью. Не было свободы жить, была свобода умирать. Ложь — вместо надежды, исповедь — вместо пищи, равнодушие — вместо ненависти. То, что, казалось, прольет бальзам на раны страждущих, превратилось в соль, разъедающую язвы.

И робкая правда, втоптанная в пыль, подняла голову и наполнила ночи Велта звонким шепотом. Это был шепот-крик, шепот-плач. Так кричит ночная птица шун над кровлей дома, в который пришла беда.

Она кричала: обман!

Она кричала: кощунство!

Она кричала: преступление!

Она кричала, что он, покорный злой воле, принес Планете горе, что он живет на ощупь, боясь открыть глаза.

Это страшно — день за днем разуверяться в себе. Это все равно что идти к пропасти с завязанными глазами. Письма жгли руки, тысячи писем с проклятиями. И горы черных картонных квадратиков, которые пневмопочта приносила ему ежедневно. На них стояли совсем незнакомые имена. Они кричали, эти безмолвные картонные квадратики, аккуратно проштампованные двумя известными каждому буквами — «ДС».

Они были как плевки, от которых невозможно спрятаться.

Он спрятался. Он бежал на Второй материк, забился в самую глушь, залез по горло в работу. Он отгородился от черных квадратиков и писем расстоянием и десятком секретарей. Он только не смог отгородиться от себя, от своей птицы шун.

Полтора периода вдалеке от общества. О нем должны были забыть, время стирает из памяти многое. Но первый же, кто заговорил с ним, едва он спустился по трапу с суперлана, напомнил ему о доме. Это была старая женщина с лицом, состоящим из одних морщин. Она тронула его за рукав и спросила:

— Скажите, высокочтимый, это не страшно?

— Что? — не понял он.

— Ну, там, в вашем Доме…

Он отшатнулся от нее. Но она цепко ухватилась за одежду и быстро-быстро заговорила:

— Он ведь был еще совсем мальчик, только успел красный знак получить…

Он вырвался и убежал, расталкивая прохожих.

А вечером к нему пришел Урам-Карах, и от него Велт узнал о таблетках. «Совсем крохотные, — шепотом говорил Урам, — как пылинка. Достаточно одной, чтобы почувствовать неодолимое желание умереть. Вар-Луш, Кам-Дан, Фот-Грун — разве ты поверишь, что они ушли в дом добровольно? Кто может теперь сказать Лак-Иффару, что он отступает от Девяти Правил? Никто. Понимаешь?» Велт допил сок, осторожно поставил чашу на стол и, обращаясь к самому себе, сказал:

— Пора кончать.

— У тебя в запасе еще четыре минуты, — отозвалась машина, — время исповеди не истекло.

— Пусть вечность, которая меня ждет, будет на четыре минуты длиннее.

— Ты торопишься умереть?

— Нет, я тороплюсь уничтожить тебя.

— Уничтожить? Ты не можешь этого сделать.

— Я ведь смог тебя создать.

— У тебя нет никаких орудий.

— Я сам — орудие.

Он встал, оправил одежду. Усмехнулся: привычка.

— Как ты собираешься это сделать?

Он знал, что она не может ему помешать. Она не открыла бы ему дверей, имей он с собой оружие, она пресекла бы любую попытку разрушить ее снаружи. Снаружи дом был слишком хорошо защищен. Но, пустив его внутрь, машина подписала собственный приговор. Программа не предусматривала защиты от живой бомбы, какой он сделал себя.

— Прежде чем идти сюда, — сказал он, — я проглотил две малых меры ситана.

— Что это — ситан?

— Вещество. Порошок. Когда я упаду в бассейн, ситан соприкоснется с куатром и…

— Взрыв?

— Колоссальной силы.

— Так, — сказала машина, — ты хорошо придумал. Но взрыва не будет, я не пущу тебя на Лестницу.

— Каждый, кто попал сюда, должен ступить на Лестницу. Даже если ты этого не хочешь.

Он подошел поближе к внутренней стене и громко сказал:

— Я готов!

Зеркала разошлись, открывая узкий проход. Прямо под ногами начинались ступеньки убегающей вниз Лестницы. Велт занес ногу.

— Подожди, — почти крикнула машина, — подожди! Умирать так страшно. Хочешь, я выпущу тебя отсюда?

— Ты не можешь этого сделать. Я знаю.

— Это правда. Прощай. Я включила запись всепланетной панихиды. Ты ведь почетный линг.

— Прощай.

Он оглянулся и помахал рукой своим отражениям. Они ответили ему тем же жестом.

Загрузка...