— Жила-была на свете принцесса, одаренная необычайной добродетелью и несравненной красотой. Родиной принцессы был Багдад, и жила она в те времена, когда городом правил Гарун аль-Рашид. Отец ее был самым главным генералом и командовал войском халифа. Видя, что дочь его выросла, а войны случаются все реже, стал он просить халифа отпустить его со службы: генерал хотел все свое время посвятить воспитанию Зулеймы.
«Зулейма» в переводе с персидского означает «царица».
Халиф согласился, хотя ему было жаль расставаться с храбрым воином, похвалил генерала за добрые намерения и предложил для воспитания Регины… Прости, сестричка: я хотела сказать «Зулеймы»… предложил для воспитания Зулеймы тех же учителей, что были у его дочери.
Генерал оставил двор, где до тех пор у него были свои апартаменты, и переехал в одно из предместий города, где у него был прекрасный дворец, окруженный, как улица Плюме, цветущими садами.
Туда, в оранжерею, похожую на эту, приходили учителя танцев, рисования, пения, ботаники, астрономии, даже философии. Ведь генерал хотел, чтобы его дочь стала самой образованной принцессой своего времени. Без преувеличения можно сказать: она так преуспела в науках, что в восемнадцать лет была столь же добродетельна и талантлива, сколь и хороша собой…
— Пчелка! — перебила девочку Регина. — Твоя история совсем не интересна, расскажи что-нибудь другое.
— Может быть, моя история не интересна, — заметила Пчелка, — но у нее есть одно достоинство: она правдива, а это главное, не правда ли, господин художник? — продолжала она, обращаясь к Петрусу.
— Я с вами согласен, мадемуазель, — ответил художник; он понял, что Пчелка намекает на какие-то подробности из жизни Регины. — И потому осмелюсь умолять вашу сестру, чтобы она позволила вам продолжить рассказ.
Щеки Регины покраснели под стать камелиям, что цвели у нее над головой.
— А что вы мне подарите, если я стану продолжать? — спросила Пчелка.
— Я вам подарю ваш портрет, мадемуазель.
— Правда?! — обрадовалась Пчелка и захлопала в ладоши.
— Слово чести.
Пчелка обернулась к сестре и протянула к ней обе руки, словно говоря: «Видишь, Регина, у меня нет другого выхода!»
Регина промолчала. Она только отодвинулась вместе с креслом назад, в тень раскинувшихся в гостиной деревьев, словно желая скрыть смущение.
Пчелка, видя, что если Регина не дает своего согласия, то и не запрещает ей говорить, как ни в чем не бывало продолжала свой рассказ.
— Я остановилась на том, что принцесса была красавица… Впрочем, пропустим это: папа утверждает, что красота проходит, а доброта остается… А доброта Зулеймы была поистине удивительна! Когда принцесса проходила по улицам Багдада, все матери показывали на нее своим детям:
«Вот идет самая красивая и милосердная принцесса, какая когда-либо жила и когда-либо будет жить на свете!»
Мало-помалу она приобрела в своем предместье такую известность, что к ней стали относиться не как к обыкновенной девушке, а как к настоящей фее, которая творит чудеса на своем пути, одного утешая, другого исцеляя, превращая злых в добрых, делая хороших еще добрее.
Случилось однажды так, что маленький тамошний савояр, зарабатывавший на жизнь тем, что заставлял плясать ученого сурка, за целый день не получил ни одного су. Он сидел у ворот дворца, где жила принцесса, и плакал, не смея вернуться домой из боязни, что хозяин его изобьет.
Принцесса выглянула в окно и увидела рыдающего мальчугана. Она поспешно спустилась вниз и спросила, что с ним. Едва завидев принцессу, мальчик понял, что спасен. Он запрыгал от счастья, приговаривая:
«Фея! Вот фея!»
Потом он попросил у нее милостыню, несколько раз повторив на своем языке:
«Carita! Carita, principessa! Carita!»[1]
Тогда пять или шесть человек, слышавших слова мальчика и знавших до того лишь земное имя принцессы — Зулейма, то есть царица, — подхватили это еще более прекрасное имя и стали звать ее фея Карита, что означает фея Милосердия…
Регина снова перебила Пчелку.
— Вы понимаете, сударь, откуда эта девочка берет свои истории? — спросила она Петруса.
— Да, княжна, — улыбнулся Петрус, — да, отлично понимаю. И я даже меньше вас удивлен богатством ее воображения, принимая во внимание то обстоятельство, что, по-моему, ее воображение не что иное, как воспоминания.
Читатель, очевидно, догадался, что от этих слов и взгляда Петруса щеки Регины разгорелись еще ярче.
Но юная Шехерезада, не обращая внимания ни на взгляды Петруса, ни на смущение Регины, продолжала:
— Господин художник! Я не стану рассказывать обо всех прекрасных и добрых делах, которые доказывают, что фея Карита заслужила свое имя. Я поведаю вам лишь об одном таком случае, и моя сестра Карита… нет, Зулейма… нет, Регина, я все время оговариваюсь… и моя сестра Регина, которая лучше меня знает все волшебные сказки, потому что она старше и умнее, может подтвердить, что я не изменила ни слова.
Я уже сказала, что дворец принцессы стоял среди цветущих садов и аллей, окружающих Багдад подобно тому как бульвары окружают Париж. Летом принцесса вместе с отцом ежедневно каталась там верхом. Никого не оставляла равнодушным эта пара.
— Вы правы, — подтвердил Петрус, бросив на девочку благодарный взгляд.
— Вот видишь, сестра, господин художник говорит, что это правда!.. Однажды во время прогулки фея Карита заметила на краю придорожной канавы девочку лет двенадцати-тринадцати; бледная, худенькая, с рассыпавшимися по плечам спутанными волосами, девочка дрожала всем тельцем, хотя в этот день было очень жарко и она стояла на самом солнцепеке. Вокруг нее прыгали, ласкаясь, несколько собак, а на ее голом плечике сидела ворона и хлопала крыльями. Но ни вороне, ни собакам не удавалось развеселить девочку: казалось, ей так плохо, что она не замечает ни собак, ни певших над ее головой птиц, ни стрекотавших вокруг цикад. Нет, она дрожала и стучала зубами, словно на дворе стояла лютая зима, а ведь дело происходило прошлым летом, в августе… Ой, что я говорю! — спохватилась девочка.
Петрус улыбнулся.
— Ну вот, ты и сама видишь, что заговариваешься, — заметила Регина, — рассказываешь о халифе Гарун аль-Рашиде, и вдруг — прошлый год! Говоришь, что события происходят в Багдаде, и вдруг — мальчик-савояр! Сегодня ты не в ударе, Пчелка; оставь свою фею Кариту: в другой раз твоя история будет удачнее.
— Мне замолчать, господин художник? — спросила Пчелка Петруса. — Вы согласны с моей сестрой?
— Нисколько, мадемуазель! — воскликнул Петрус. — Я нахожу эту историю чрезвычайно интересной, до такой степени интересной, что делаю к ней набросок по мере того, как вы рассказываете; я почти закончил, не хватает только головы дрожащей девочки, зато я уже начал рисовать фею Кариту.
— Покажите! Покажите! — попросила Пчелка, поспешно поднимаясь с колен и подходя к Петрусу.
— Нет, нет, — возразил Петрус, пряча набросок. — Рисунки — как сказки: чтобы их поняли, они должны быть завершены. Досказывайте свою сказку, мадемуазель, а я закончу свой рисунок.
— На чем я остановилась? — спросила Пчелка.
— На том, что дело происходило в прошлом году, в августе, — подсказал Петрус.
— Как вам не стыдно упрекать меня в этом, господин художник! — надув губки, произнесла Пчелка. — Я оговорилась, когда сказала «в прошлом году», вот и все. Разумеется, этого не могло быть в прошлом году, раз дело происходит во времена халифа Гарун аль-Рашида, а все знают, что Гарун аль-Рашид, пятый халиф династии Аббасидов, умер в восемьсот девятом году, за пять лет до смерти Карла Великого!
С гордым видом выпалив эти сведения, девочка продолжала:
— Я хотела сказать, что в Багдаде стояла такая же жара, как в прошлом году в Париже на Внешних бульварах, например вблизи заставы Фонтенбло: это просто сравнение. Итак, было удивительно, что девочка дрожала, ведь жара стояла такая, что невозможно было находиться на солнце! И фея Карита, разумеется, не могла этого не заметить. Она попросила у отца позволения спешиться и спросила у девочки, не больна ли бедняжка.
Едва фея Карита к ней обратилась, как девочка опустила огромные глаза, до того поднятые к небу.
«Почему ты так дрожишь, дитя мое? — ласково спросила принцесса. — Может быть, ты больна?»
«Да, госпожа фея», — отвечала малышка, сразу догадавшись, что принцесса — добрая фея.
«Что с тобой?»
«Кажется, у меня жар».
«Почему же ты не в постели?» — продолжала фея.
«Потому, что собачкам еще хуже, чем мне, и меня послали погулять с ними».
«Да ведь не матушка послала тебя с собаками на улицу, верно? Не могла матушка позволить тебе выйти в таком состоянии!»
«Нет, госпожа фея, не матушка», — подтвердила девочка.
«Где твоя матушка?»
«Умерла».
«С кем же ты живешь?»
«С Брокантой».
«Кто это?»
Девочка медлила с ответом, и фея повторила свой вопрос.
«Тряпичница, которая меня воспитала».
«И у тебя нет родных?»
«Я одна в целом свете».
«Как?! Ни матери, ни отца, ни брата?»
Девочку затрясло, она закричала:
«Нет! Нет! Нет! Нет брата! Нет брата!»
«Бедняжка! — пожалела ее принцесса. — А как тебя зовут?»
«Рождественская Роза».
«Ты и впрямь, дитя мое, похожа на цветок, чье имя носишь: такая же бледненькая и нежная!»
Девочка пожала плечами с таким видом, словно говорила: «Чего же вы хотите?!»
«Где ты живешь?» — спросила принцесса.
«Ах, госпожа фея! На одной из самых грязных и отвратительных улиц Багдада!»
«Далеко отсюда?»
«Нет, госпожа фея, в десяти минутах ходьбы».
«Я отведу тебя домой и скажу, чтобы тебя уложили в постель, хорошо?»
«Как вам будет угодно, госпожа фея!»
Девочка попыталась встать, но упала в канаву, до того она была слаба!
«Подожди, — сказала принцесса, — я возьму тебя на руки».
Она в самом деле подняла девочку: та была такой тщедушной, что весила не больше моей куклы. Принцесса поднесла ее к отцу. Тот принял сиротку на руки, посадил перед собой, и все двинулись в путь: папа вез Рождественскую Розу… Ой, я опять проговорилась! Папа принцессы вез Рождественскую Розу, а она держала в руках двух самых маленьких собачек, которые не поспевали за лошадьми. Три другие собаки были большие и бежали сами. Ворона кружила над головой Рождественской Розы; чтобы она не улетела, девочка время от времени ее подзывала:
«Фарес! Фарес! Фарес!»
Скоро они приехали на улицу — такую мрачную, что казалось, будто дело происходит темной ночью, а не средь белого дня. Хотя мой папа говорит, что солнце светит для всех, но до тех, кто ютится на той улице, его лучи, наверное, не доходят.
«Здесь! — сказала девочка, хватаясь за повод. — Вот дверь».
У нас на псарне дверь, наверно, чище, чем в этом доме! Чтобы войти туда, нужно было пригибаться, словно спускаешься в погреб, и двигаться ощупью в поисках лестницы.
Сидевший на каменной тумбе мальчишка — Рождественская Роза называла его Баболеном — вызвался присмотреть за лошадьми. И вот принцесса и ее отец поднялись на самый верх, где жила Броканта.
Насколько принцесса была молода и хороша собой, настолько Броканта была стара и безобразна. С первого взгляда становилось понятно, кто из них добрый гений: принцесса была похожа на фею, Броканта напоминала колдунью. Впрочем, она и была колдуньей, судя по стоявшему на треножнике огромному железному котлу, где варились волшебные травы; в пол была воткнута длинная ореховая палка, а вокруг нее разложены карты, проткнутые большими черными булавками. Наконец, в руках Броканта держала метлу; она в удивлении оперлась на нее, когда увидела генерала с Рождественской Розой на руках и фею, которая несла двух собак. Я уж не говорю об остальных собаках и вороне: они замыкали шествие.
Фея Карита опустила собак на землю, потом обратилась к колдунье:
«Сударыня, мы принесли девочку, потому что она дрожала как в лихорадке; она больна: ее нужно уложить в постель и укрыть потеплее».
Броканта собиралась ответить, но собаки так оглушительно лаяли, что ей пришлось их припугнуть, замахнувшись на них метлой.
«Она сама хотела прогуляться! — отвечала принцессе Броканта, пряча глаза: разумеется, старуха сразу признала в гостье добрую фею. — Она никогда не слушается, вот и болеет».
«Девочка еще мала, — возразила фея. — Не нужно было ее отпускать. Однако почему вы не хотите уложить ее в постель? Я не вижу кровати!»
«Кровати?» — переспросила колдунья.
«Разумеется! У вас нет другой комнаты?» — спросила фея.
«Уж не думаете ли вы, что этот чердак — настоящий дворец?» — проворчала в ответ старуха.
«Милейшая! Извольте отвечать в подобающем тоне, не то я прикажу позвать комиссара: пусть он расспросит, где вы украли эту девочку!» — пригрозил генерал.
«О нет, нет, не надо! Я хочу остаться у Броканты!» — взмолилась девочка.
«Не крала я ее!» — возмутилась старуха.
«Только не пытайся убедить нас в том, что эта девочка твоя!» — сказал генерал.
«А я этого и не говорю», — отвечала Броканта.
«Раз она не твоя, значит, ты ее украла!»
«Да не крала я ее, сударь! Я ее нашла, подобрала на дороге, приютила, словно родное дитя; я отношусь к ней так же как к собственному сыну Баболену».
«Почему же, в таком случае, вы не послали Баболена выгуливать собак? Почему не оставили девочку дома?» — спросила фея.
«Потому что Баболен меня не слушается, а Рождественская Роза все исполняет раньше, чем я успеваю приказать».
«Пусть так, — возразил генерал, — но мы подобрали девочку на улице не для того, чтобы она умерла от простуды. Где она спит?»
«Здесь!» — отвечала колдунья, указывая в угол, где Рождественская Роза свила себе гнездышко.
Фея приподняла занавеску, отделявшую угол чердака, и ее взгляду открылась довольно чистенькая клетушка. Правда, постель состояла из одного матраса. Фея пощупала матрас и подумала, что ложе, пожалуй, жестковато.
«Признаться, мне неловко, что я сплю на пуховиках, а у бедняжки только этот матрас!» — заметила она.
«У нее будет пуховая постелька, одеяла и тонкие простыни, — пообещал генерал. — Я сейчас вам пришлю все это, милейшая, а заодно и доктора. Пока же укройте девочку потеплее и пригласите сиделку — вот деньги для нее и на лекарства. Если завтра доктор мне скажет, что вы плохо ухаживаете за малышкой, я прикажу комиссару полиции забрать ее у вас».
Колдунья бросилась к девочке и прижала ее к груди.
«Нет, нет, не беспокойтесь! — запричитала она. — Если я и не ухаживаю за Рождественской Розой как за принцессой, то только потому, что у меня нет средств».
«Прощай, Розочка! — проговорила фея, подойдя к сиротке и поцеловав ее. — Я еще к тебе приду, дитя мое».
«Правда, госпожа фея?» — спросила малышка.
«Правда», — подтвердила принцесса.
Девочка порозовела от удовольствия, а Карита сказала, обращаясь к отцу:
«Только посмотрите, какая она хорошенькая!»
Она в самом деле была хороша, господин художник! Вот бы написать с нее портрет!
— Так вы ее видели, мадемуазель? — рассмеялся Петрус.
— Разумеется, — кивнула Пчелка.
Она спохватилась и поправилась:
— Я видела ее в моей книге со сказками: она была в костюме Красной Шапочки.
— Вы мне покажете, мадемуазель?
— Непременно, — с важностью отвечала Пчелка.
Потом она продолжала:
— Фея и ее отец сели на лошадей, а полчаса спустя у бедной Рождественской Розы уже было все обещанное. Потом они приказали заложить экипаж и отправились в центр города за доктором. Врач уехал к девочке, и фея с отцом возвратилась во дворец. Фея была счастлива, что у нее такой добрый отец, а отец радовался, что у него такая хорошая дочь.
Доктор обещал заехать к ним вечером и рассказать, как себя чувствует Рождественская Роза. Он сдержал слово, но привез печальную новость: бедняжка была очень плоха. Принцесса пришла в отчаяние. На следующее утро она отправилась вместе с отцом в карете навестить больную. Не было еще девяти, когда они вошли к Броканте. Врач уже больше часу не отходил от больной; он очень обеспокоился, и было от чего! Вы поймете это, когда узнаете, что у Рождественской Розы оказалось воспаление мозга. Бедняжка бредила, никого не узнавала: ни Броканту, свою приемную мать; ни Баболена, своего товарища по играм, рыдавшего возле кровати; ни вороны, замершей у ее изголовья и будто понимавшей, что ее маленькая хозяйка больна; ни собак, притихших и даже не тявкнувших, когда вошли генерал и принцесса. Печальное это было зрелище; принцесса отвела глаза и отерла слезы.
Но не болезнь пугала доктора: он брался вылечить Рождественскую Розу при условии, что она будет принимать отвар из трав. Но девочка отталкивала слабенькой горячей ручонкой ложку и ничего не хотела принимать. Ее уговаривали:
«Выпей, маленькая! Это лекарство!»
Все напрасно: она не понимала, чего от нее хотят.
Время от времени она привскакивала на постели, порываясь бежать, и кричала:
«Добрая госпожа Жерар! Милая госпожа Жерар! Не убивайте меня!.. Ко мне, Брезиль, ко мне!»
И, лишившись сил, с тяжелым вздохом снова роняла голову на подушку.
Врач утверждал, что в жару ей мерещатся призраки. Но на лице Розочки был написан такой ужас, что можно было поклясться: эти призраки она видела наяву.
Микстура, которую предлагал ей доктор, должна была снизить жар, а вместе с ним исчез бы и этот страшный кошмар. И все пытались уговорить ее выпить лекарство: доктор, сиделка, Броканта, Баболен и даже оказавшийся там комиссионер, которого девочка очень любила. Броканта попробовала было влить ей лекарство силой, но та не далась, несмотря на то что была слабее колдуньи.
«Если она не будет принимать микстуру по чайной ложке каждый час, через день она умрет», — предупредил лекарь.
«Что же делать, доктор?» — спросила принцесса.
«По правде сказать, не знаю», — развел тот руками.
«Доктор, доктор! — со слезами на глазах взмолилась принцесса. — Употребите все свои знания, спасите бедную девочку! Мне кажется, если бы я была такой же ученой, как вы, я нашла бы средство!»
«Увы, принцесса, — отвечал лекарь, качая головой. — Наука здесь бессильна! Пусть ваше доброе сердце вам подскажет, что делать. Я же сдаюсь перед непобедимым сопротивлением этой девочки».
В эту минуту вышел вперед комиссионер и со слезами на глазах стал предлагать бедняжке куклу, игрушки, книжки, красивые платья, жемчужинки для ожерелья, но все было бесполезно: Рождественская Роза оставалась глуха и лежала не шевелясь. Несчастный молодой человек бился изо всех сил, но она так и не узнала его голос. Он в отчаянии отступил в угол комнаты — верно, отец не убивался бы так над умирающей дочерью, как он!
Баболен тоже очень страдал. Он рассказывал Рождественской Розе смешные истории; обычно она очень любила их слушать. Но теперь она ничего не отвечала, оставалась столь же равнодушна к его словам, поцелуям, мольбам, как вон та мимоза, когда для нее наступает время сна и она опускает ветви.
Шли часы, а девочка не принимала лекарство.
Что делать? Все пытались заставить ее проглотить микстуру — тщетно!
Настала очередь принцессы. Она села у постели больной, приподняла головку и нежно поцеловала девочку. Я снова оговорилась: то была не принцесса, а фея, потому что никому из смертных не под силу было то, что она сделала. Девочка вдруг открыла глаза и радостно вскрикнула:
«Я вас узнала! Вы фея Карита!»
Никто из присутствующих не смог сдержать слез, но то были, разумеется, счастливые слезы: девочка впервые за целые сутки произнесла разумные слова.
Каждый хотел поскорее подойти к Рождественской Розе и поцеловать ее. Однако доктор молча преградил всем дорогу, боясь, что земные слова могут погасить искорку разума, зажженную этим божественным голосом.
«Да, девочка моя дорогая! Да, это я!» — медленно и ласково повторяла принцесса.
«Карита! Карита!» — повторяла малышка, и это прекрасное имя, которое для остальных было всего лишь более красивым, чем другие, звучало в ее устах священным гимном, нежной песней.
«Ты меня любишь, Розочка?» — спросила принцесса.
«Да, да, госпожа фея!» — отвечала девочка.
«И сделаешь все, что я скажу?»
«Да».
«Выпей вот это», — сказала фея и поднесла девочке ложку микстуры, которую только что подал стоявший сзади доктор.
Девочка безропотно повиновалась, и Карита влила ей в рот ложку спасительного лекарства.
«Если она будет принимать лекарство в течение суток, она спасена! — сказал доктор. — Впрочем, боюсь, что она не примет его ни от кого, кроме вас, мадемуазель».
«Надеюсь, отец позволит мне ухаживать за Рождественской Розой до тех пор, пока она не будет вне опасности», — заметила добрая фея.
«Дочь моя! Бывают минуты, когда у отца разрешения не спрашивают! — проговорил генерал. — Потому что, если вы спрашиваете у него позволения, это означает, что вы допускаете с его стороны отказ».
«Спасибо, дорогой отец!» — поблагодарила фея и поцеловала генерала.
«Мадемуазель! Вы ангел доброты!» — воскликнул доктор.
«Я дочь своего отца, сударь», — только и ответила фея.
Все, кроме Броканты, сиделки и феи Кариты, по приказу лекаря вышли. Генерал взял с собой Баболена и прислал с ним для принцессы все необходимое, чтобы она могла провести ночь у постели Рождественской Розы.
Карита четыре дня и четыре ночи не выходила из отвратительной комнаты, отдыхая лишь в перерывах между приемами лекарства. Больше того: с той минуты как она осталась здесь, она не позволила сиделке (видя, что ее лицо неприятно девочке) подходить к кровати. Она сама ставила Розочке припарки и горчичники, накладывала на лоб холодную повязку; сама меняла ей белье, умывала ее, причесывала, будила поцелуями и убаюкивала песнями.
Через четыре дня жар спал. Доктор объявил, что Розочка спасена. Он сказал, что принцесса может возвращаться домой, потому что иначе она заболеет сама. Услышав его слова, Рождественская Роза воскликнула:
«О принцесса Карита! Поскорее возвращайся к отцу, потому что, если ты заболеешь из-за меня, я умру от горя!»
Расцеловав девочку, принцесса ушла, оставив на постели большую коробку с бельем и яркими тканями, какие любила Рождественская Роза. С этой минуты девочка стала поправляться. Если кто-нибудь не верит всему, что я рассказала, он может сходить на улицу Трипре в дом № 11 и попросить Броканту и Рождественскую Розу рассказать историю о фее Карите!
Сказка была окончена.
Пчелка подняла глаза на Петруса, но тот отгородился от юной рассказчицы листом картона.
Девочка обернулась к сестре, но Регина, желая скрыть смущение, спрятала лицо за огромным банановым листом.
Пчелку удивило, какое действие произвел на слушателей ее рассказ: она не отдавала себе отчета в том, почему раскрытая ею целомудренная тайна заставила каждого из них спрятать лицо. Девочка спросила:
— Что случилось? Мы играем в прятки?.. Ну, моей сказке конец. А ваш рисунок готов, господин художник?
— Да, мадемуазель, — отвечал Петрус, подавая Пчелке картон.
Едва взглянув на рисунок, она радостно вскрикнула, узнав на нем себя, и подбежала к Регине:
— Посмотри, сестра, какой чудесный рисунок!
Рисунок был в самом деле хорош; Петрус выполнил его карандашами трех цветов, пока девочка рассказывала свою сказку.
На заднем плане был изображен бульвар, что рядом с заставой Фонтенбло, угадывавшейся вдалеке. На переднем плане сидела в окружении ластившихся к ней собак и с вороной на плече худенькая, бледная, дрожащая, простоволосая Рождественская Роза, или, вернее, девочка, в которой угадывалось сходство с сироткой: нищета и болезнь тем страшны, что накладывают на все лица одинаковый отпечаток. Перед девочкой стояла Регина в костюме амазонки, в каком Петрус впервые ее увидел. На втором плане верхом на лошади — маршал де Ламот-Удан, державший за узду красивого вороного коня, которым так ловко умела управлять Регина. Из-за вяза, поднявшись на цыпочки, с любопытством и в то же время с опаской выглядывала Пчелка: желая остаться незамеченной, она хотела узнать, что происходит между Региной и Рождественской Розой.
Этот рисунок, исполненный с блеском, «с шиком», как живописно выражаются подмастерья художников, был восхитительной иллюстрацией к сказке Пчелки. Регина долго его разглядывала, и ее лицо выражало изумление.
В самом деле, как этому человеку удалось угадать и печальное, болезненное выражение лица Рождественской Розы, и костюм амазонки, в котором была в тот день Регина?
Она терялась в догадках, но так и не узнала истину.
— Пчелка! — заговорила она наконец, и в ее голосе зазвучало неподдельное восхищение. — Когда мы третьего дня были в Лувре, ты меня попросила показать рисунок большого мастера. Взгляни, дитя мое, это настоящий шедевр!
Художник залился краской от гордости и удовольствия.
Первый сеанс прошел чудесно; Петрус назначил следующую встречу на послезавтра и вышел из особняка опьяненный красотой и добротой принцессы Кариты.
Второй сеанс был во всем похож на первый: опять Пчелка развлекала их своей милой болтовней, и Петрус ушел от Ламот-Уданов совершенно очарованный.
Так прошли две недели. Регина назначала молодому человеку встречи через день; Петрус мог желать только одного: чтобы минуты, которые он проводил в обществе Регины и Пчелки, длились вечно.
Если Пчелку задерживали какие-нибудь уроки, Регина, помня о желании Петруса видеть ее оживленной, заговаривала обо всем, что приходило ей в голову. Поначалу ей было безразлично, о чем говорить, но постепенно она почувствовала вкус к этим беседам. В своих суждениях Регина проявляла, по мнению Петруса, не только изумительное знание предмета, но доброту и ум.
Обыкновенно они говорили о живописи или скульптуре, касаясь творчества художников всех времен и народов. Петрус разбирался в живописи эпохи античности не хуже Винкельмана или Чиконьяры. А Регина, много путешествовашая по Фландрии, Италии и Испании, знала все, что было создано великого художниками этих трех школ. Потом от живописи они переходили к музыке. В этой области девушка разбиралась прекрасно и знала все, от Порпоры до Обера, от Гайдна до Россини. Музыку сменяла астрономия, астрономию — ботаника (существует гораздо больше общего между звездами и цветами, чем принято думать: звезды — небесные цветы, а цветы — земные звезды).
Исчерпав эти темы, молодые люди обсуждали проблемы симпатии, влечения, родства душ.
Лучезарной дорогой мысли они отправлялись в далекие страны, гуляли на пустынных пляжах, слушали с высоты рифов грозный голос бури; до них доносился таинственный шум ночи, когда они представляли себя в хижине среди девственных лесов, — одним словом, предавались буйной молодой фантазии.
Раньше чем Петрус осознал свою неодолимую тягу к Регине, он уже был страстно влюблен. Порой он испытывал безумное желание отодвинуть полотно и кисти, броситься к ногам Регины и признаться в любви. Несмотря на необычайную сдержанность Регины, Петрус иногда был готов поклясться, что девушка смотрит на него весьма благосклонно; но вместе с тем в каждом ее жесте сквозило такое превосходство, что слова замирали на губах молодого человека; едва вознесясь вместе с Региной к горным вершинам, он, словно возгордившийся титан, снова падал на землю.
Но причиной его робости была не только почтительность, которую внушала Петрусу Регина. Его немало смущало окружение девушки.
Прежде всего — ее отец, маршал де Ламот-Удан, старый солдат Империи; он был потомственный дворянин, а потому в 1815 году вернулся к прежним роялистским принципам и после Испанской кампании 1823 года стал маршалом. Он хранил традиции не только XVIII века, но скорее века XVII-го. К людям искусства, как и вообще ко всем, он относился по-доброму и вместе с тем не без высокомерия. Время от времени он являлся в павильон, служивший мастерской, наблюдал за тем, как продвигается работа, и давал Петрусу точно такие же советы, которые стал бы давать каменщику, ремонтирующему крыло его особняка.
Затем — эта старая бесцеремонная дама, сопровождавшая Регину в тот день, когда девушка приехала заказать художнику портрет. То была тетка Регины, носившая имя маркизы де Латурнель и через покойного мужа состоявшая в родстве со всей ханжеской знатью тех лет; она знала всех служителей Церкви, от архиепископа до последнего церковного старосты, как знала наперечет всех политиков, от председателя Палаты пэров до привратников г-на де Талейрана.
Затем — граф Рапт, которого опекала маркиза; он был членом Палаты депутатов и возглавлял одну из самых мощных фракций правых сил; раньше он служил у маршала адъютантом; ему было около сорока лет, он держался холодно, был отважен, честолюбив, скрывая под маской невозмутимости губительные страсти игрока, берущие начало в кошельке, а приводящие за ломберный стол. За две недели, пока Петрус писал портрет, граф появлялся трижды и, хотя изволил уделить особое внимание работе художника, Петрусу он не понравился.
Единственным человеком, чье присутствие радовало молодого художника, была Лидия де Маранд, подруга Регины по пансиону. Около двух лет назад она вышла замуж за одного из самых богатых и известных банкиров того времени, члена Палаты депутатов, где тот состоял в неизменной оппозиции к партии роялистов.
В доме жило еще одно лицо, о котором Петрус часто слышал от Регины и Пчелки: их мать, супруга маршала де Ламот-Удана. Она была княжеской дочерью, привезенной маршалом из России (вот почему Регину иногда из учтивости называли княжной).
Мы познакомимся с этими персонажами по мере того, как они будут нужны для развития действия нашего романа. А сейчас оставим их на время и расскажем об одном из родственников Петруса, призванном сыграть известную роль в нашем повествовании.
В особняке на улице Варенн, уныло-аристократической (если такие существуют), жил генерал граф Эрбель де Куртене, дядя Петруса и старший брат его отца.
Граф Эрбель родился в Сен-Мало. В 1789 году он предложил Людовику XVI свою шпагу, а также поддержку своих земляков, офицеров инженерных войск или военных моряков, как и он сам.
Два года спустя Законодательное собрание постановило упразднить королевскую власть и привело войска к присяге, из которой имя короля было исключено; многие офицеры сочли эту присягу противоречащей клятве верности, которую они давали королю, и увели целые полки, эмигрировав с оружием и амуницией: они отправились в Кобленц, где принц Конде, возглавлявший вооруженную эмиграцию, основал свой штаб.
Граф Эрбель пошел другим путем: подобно Шатобриану, он пересек Атлантику и очутился в Новом Орлеане; там он узнал о событиях 10 августа и заключении короля в тюрьму. Ему показалось, что голос умиравшей монархии взывает к нему, что в такую минуту место дворянина не в Америке, а на берегах Рейна. Он сел на первый же корабль, отплывавший в Англию, высадился в Голландии, а оттуда перебрался в Кобленц.
Там находилось ядро роялистского войска, сформированное из королевских гвардейцев; они были распущены после событий 5–6 октября и не остались во Франции. Войско постоянно пополнялось эмигрантами, прибывавшими со всех концов Франции. Были восстановлены — и это не единственное, в чем упрекали эмигрантов, — с тем же размахом, как при Людовике XV, королевская гвардия и придворный штат: снова возникли роты мушкетеров, шеволежеров, конных гвардейцев и, наконец, французских гвардейцев под именем «пеших жандармов».
Виконт Мирабо — тот самый, что был известен как Мирабо Бочка, — сформировал легион, в который входил ирландский полк Бервика, состоявший из сыновей тех, кто однажды уже предпочел изгнание, но не покинул Якова Стюарта, своего законного короля.
Когда граф де Ла Шатр получил от эрцгерцогини Кристины дозволение расквартировать в городе Ате часть дворянской армии, туда стеклась тысяча офицеров всех родов войск.
Наконец, были образованы части под знаменами каждой из провинций и создано дворянское ополчение.
Заметим попутно, что эта знать, со своей эгоистической точки зрения, не вменяла себе в вину, что служит на стороне врагов отечества; богатые изгнанники не стеснялись выставлять свою роскошь напоказ, чем сначала вызвали у рейнских князей и иностранных монархов равнодушие, а затем и вовсе лишились их доверия. Дело в том, что ни роскошь, ни изнеженность не к лицу изгнанникам: место, которое служит им приютом, должно походить скорее на военный лагерь, чем на будуар, где спят, играют или забавляются придворные любимцы.
Граф Эрбель, рожденный на берегу океана, среди суровых скал Сен-Мало, с детства привык к мрачным морским пейзажам, и изнеженная жизнь, которую вели изгнанники в Кобленце, внушала ему глубокое отвращение. Он с нетерпением ждал случая, когда сможет сразиться с неприятелем. Около восьми месяцев он зависел от капризов прусского или австрийского кабинета министров, вел эту странную эмигрантскую жизнь, иногда участвуя в боях вместе с герцогами де Ла Вогийоном, де Крюссолем и де ла Тремуйем, с маркизом де Дюра и графом де Буйе (все они, как и он, состояли в штабе принца Конде), пока не попал в плен 19 июля 1793 года, в тот самый день, когда генерал виконт де Сальг захватил в штыковой атаке Бельсхеймский редут.
Граф Эрбель был тяжело ранен, и его хотел прикончить саблей всадник-республиканец, как вдруг тому вздумалось заставить графа молить о пощаде.
— Мы щадим неприятеля, но никогда не просим о пощаде сами, — отвечал граф.
— Ты достоин называться республиканцем! — воскликнул всадник.
— Да, однако, к сожалению, я не республиканец.
— Ты знаешь, что ждет эмигрантов, взятых с оружием в руках?
— Расстрел на месте.
— Совершенно верно.
Граф Эрбель пожал плечами.
— Зачем тогда заставлять меня молить о пощаде, дурень?
Победитель взглянул на него с некоторым удивлением, хотя солдат Республики удивить было не просто.
В эту минуту подвезли на тележке еще трех пленных дворян; они были связаны. Сопровождавшие их солдаты посовещались с тем, кто арестовал графа Эрбеля. Потом графа тоже посадили на тележку, и пленников повезли к рощице, находившейся неподалеку от города; было понятно, что их сейчас расстреляют.
Приехали в рощу. Пленникам приказали вылезти из повозки. Республиканец, захвативший в плен графа Эрбеля, подошел к нему и спросил:
— Ты бретонец?
— Как и ты, — отвечал граф.
— Если ты это понял, почему не сказал об этом раньше?
— Разве ты не слышал? Мы никогда не просим пощады! Если бы я тебе сказал, что мы из одних мест, это означало бы, что я прошу снисхождения.
Всадник обернулся к товарищам.
— Это мой земляк, — пояснил он.
— Ну и что?
— Я не могу поднять руку на земляка.
— Ну и не поднимай!
— Спасибо, друзья!
Он снова подошел к графу Эрбелю, развязал ему руки.
— Черт побери! Ты мне оказываешь огромную услугу, — признался граф. — Я умирал от желания понюхать табак.
Он вынул из кармана золотую табакерку, раскрыл ее, любезно протянул республиканцу; однако тот отказался. Граф захватил большую щепоть испанского табаку и поднес к носу.
Республиканцы с улыбкой наблюдали за человеком, который перед смертью с таким наслаждением нюхает табак.
— Слушай, земляк, — обратился всадник к графу, — понюхал табачку — и будет: беги!
— Как «беги»?
— Именем Республики я тебя отпускаю за храбрость.
— А мои товарищи тоже свободны? — спросил граф.
— Нет, они заплатят за себя и за тебя, — отвечал всадник.
— В таком случае и я остаюсь, — проговорил бретонский офицер, опуская табакерку в карман.
— Остаешься?
— Да.
— Чтобы быть расстрелянным?
— Разумеется.
— Да ты не в своем уме?!
— Я бретонец и на подлости не гожусь.
— Послушай меня: беги! Через десять минут будет слишком поздно.
— Я эмигрировал вместе с ними, — возразил граф Эрбель, засунув руки в карманы. — Я сражался с ними бок о бок, мы вместе были арестованы. Либо я убегу вместе с ними, либо с ними умру. Понятно?
— Ты храбрый, земляк! — сказал республиканец. — Из уважения к тебе и ради меня мои товарищи отпускают всех вас.
— Ладно, только пусть крикнут: «Да здравствует Республика!» — заметил один из всадников.
— Слышите, друзья? — обратился граф Эрбель к своим товарищам. — Эти славные люди говорят, что, если вы крикнете «Да здравствует Республика!», они нас всех помилуют.
— Да здравствует король! — крикнули трое дворян, резким движением головы сбросив шляпы.
— Да здравствует Франция! — изо всех сил заорал бретонский всадник в надежде заглушить их голоса.
— Ну, это сколько угодно! — подхватили четверо дворян и дружно крикнули: — Да здравствует Франция!
— Ну, бегите все — и точка! — сказал земляк графа, развязав им руки.
Сев на лошадей, небольшой отряд республиканцев поскакал галопом, крича на ходу:
— Удачи вам! Не забудьте при случае, что мы для вас сделали!
— Господа! — заметил граф Эрбель. — Они правы, что советуют нам не забывать об их поступке, эти славные санкюлоты! Я не уверен, что на их месте мы вели бы себя так же благородно!
Тринадцатого октября того же года после взятия Лотербура и Висамбура, когда граф Эрбель во главе своего батальона захватил три редута, двенадцать пушек и пять штандартов, его лично поздравил генерал граф фон Вурмзер, главнокомандующий австрийской армией, а принц Конде обнял его перед строем и подарил ему свою шпагу.
Но насколько граф Эрбель, бретонский дворянин, считал своим святым долгом умереть за монархию, настолько же противна его совести была гражданская война, которую он вынужден был вести вместе с иноземными захватчиками против своего народа. И куда должны были завести французских эмигрантов иностранные войска, стремившиеся во что бы то ни стало захватить Францию? Не была ли эта дорога ложной и не совершил ли ошибку принц Конде, когда ценой собственной крови и жизни своих товарищей предпринимал отчаянную попытку вторгнуться туда силой? Не оказался ли он жертвой политической игры монархов-союзников?
В самом деле, жители наших приграничных областей начинали сомневаться в преданности Пруссии и Австрии интересам французской монархии и перестали подниматься на борьбу по призыву роялистов; они считали захватчиками тех, кого раньше принимали за освободителей, и отворачивались при виде иноземных солдат.
Как и к простым смертным, к сильным мира сего опыт приходит после того как ошибка уже совершена, но к ним он приходит еще позднее. Граф Эрбель понял, что просчитался. Он скорее из чувства долга, чем по убеждению, следовал за армией Конде вплоть до 1 мая 1801 года, когда она была наконец распущена.
После роспуска армии Конде тысячи эмигрантов разбросало по всему свету: в Германию, Швейцарию, Италию, Испанию, Португалию, Соединенные Штаты, Китай, Перу, на Камчатку. Кончили они тем, с чего им следовало бы начинать, то есть, вместо того чтобы идти на Францию, стали зарабатывать себе на жизнь искусствами, науками, торговлей, сельским хозяйством.
Господин маркиз де Буафран, капитан драгун в армии принца Конде, торговал теперь в книжной лавке в Лейпциге; г-н граф де Комон-Лафорс стал переплетчиком в Лондоне; г-н маркиз де ла Мезонфор занялся книгопечатанием в Брауншвейге; г-н барон Мунье основал воспитательный дом в Веймаре; г-н граф де ла Фрейде жил уроками рисования; г-н шевалье де Пейен давал уроки чистописания; г-н шевалье де Ботереф стал учителем фехтования; г-н граф де Понтюаль — учителем танцев; г-н герцог Орлеанский — учителем математики; г-н граф де Лас-Каз, г-н шевалье д’Эрве, г-н аббат де Левизак, г-н граф де Понблан преподавали французский язык; г-н маркиз де Шаванн занялся торговлей каменным углем; г-н граф де Корн лье-Люсиньер нашел место садовника. Наконец, семейство Полиньяк отправилось на Украину и в Литву обрабатывать землю, чем Дюпон де Немур занимался под Нью-Йорком, граф де ла Тур дю Пен — на берегах Делавэра, а маркиз де Лезэ-Марнезиа — на берегах Сайото.
Граф Эрбель уехал в Англию и подумывал, как и его соратники, заняться делом, которое могло дать ему средства к существованию. Но он, глава большого семейства, владелец огромного состояния, конфискованного именем нации у него, как у многих других эмигрантов, умел только сражаться и оказался в весьма затруднительном положении.
Он едва не принял предложение одного драгунского капитана, готового дать ему бесплатно несколько уроков игры на гитаре, чтобы граф мог потом давать уроки другим. Но, будучи убежден в том, что гитара в скором времени выйдет из моды, генерал отказался от предложения капитана и упрямо продолжал искать себе занятие более доходное и в то же время менее противное его натуре.
Однажды вечером, гуляя по берегу Темзы, он увидел, как какой-то парнишка увлеченно строгает перочинным ножиком кусок дерева в фут длиной.
Он остановился, наблюдая за мальчуганом, и доброжелательно ему улыбнулся, когда тот поднял на него глаза. Постепенно из куска дерева стал вырисовываться корпус кораблика, потом — подводная часть десятипушечного брига в миниатюре. Генерал вспомнил, что когда-то вместе с младшим братом (завзятым моряком, о котором мы вскоре расскажем подробнее, потому что тот впоследствии стал отцом Петруса) он — сын океана, дитя бретонских берегов — тоже вырезал из дерева кораблики на радость своим товарищам по детским играм.
По дороге домой граф купил деревянные заготовки, инструменты и с этого дня стал мастерить разнообразные кораблики — от американского корвета со стройными мачтами до тяжелой китайской джонки.
То, что сначала было забавой, стало теперь ремеслом, что было ремеслом — стало искусством; граф научился обтесыванию и шлифовке, вооружению, окраске, устройству, оснастке кораблей и скоро стал делать не просто копии, а модели.
Благодаря приобретенной репутации он получил место хранителя в Лондонском адмиралтействе, что, впрочем, не помешало ему открыть на Стренде магазин, на вывеске которого крупными буквами было написано:
ГЕНЕРАЛ ГРАФ ЭРБЕЛЬ ДЕ КУРТЕНЕ Потомок константинопольских императоров Работы по дереву
И действительно, в магазинчике потомка Жослена III можно было купить не только модели кораблей, приносившие основной доход его торговли, но еще табакерки, волчки, кегли и многое другое, что имело отношение к его ремеслу.
Двадцать шестого апреля 1802 года была объявлена амнистия.
Граф Эрбель де Куртене был философ: в Англии его существование было обеспечено, во Франции у него не было ничего. И он остался в Англии. Он оставался там еще в 1814 году после реставрации Бурбонов и порадовался, что так поступил, когда увидел, что Бурбоны вновь покинули Францию в 1815-м.
Он прожил в Англии до 1818 года и вернулся на родину, имея сотню тысяч франков — все его сбережения, считая деньги, вырученные от продажи магазина.
Позднее г-н граф Эрбель де Куртене получил свою долю от миллиарда, выплаченного в возмещение убытков — иными словами, миллион двести тысяч ливров. Он стал получать шестьдесят тысяч ливров ренты.
После того как он снова разбогател, сограждане сочли его достойным огромной чести: послали в 1826 году в Палату депутатов, где он занял место среди умеренных левых, между Ламетом и Мартиньяком.
Там мы и встречаемся с ним в 1827 году, в то время, когда г-н де Пейроне представляет проект закона о печати, который, по выражению Казимира Перье, имел одну цель: полностью уничтожить типографское дело.
Обсуждение началось в первых числах февраля; сорок четыре депутата записались для выступлений против проекта закона, тридцать один — в поддержку его.
Отметим здесь же, что все те, кто намеревался защищать закон, принадлежали к партии священников, а среди тех, кто должен был его отвергать, были как депутаты бывшего левого крыла, так и члены правой партии; эти ярые противники объединились в оппозицию против партии клерикалов и г-на де Пейроне.
Среди тех, кто всеми силами способствовал будущему смещению кабинета министров, находился и граф Эрбель. Он открыто выступал как против республиканцев, так и против иезуитов, но особенно люто ненавидел якобинцев и священников.
Он принадлежал, как Лафайет и Мунье, к партии, называвшейся в 1789 году конституционной, и начал понимать преимущества парламентского правления; по примеру г-на де Лабурдоне он видел счастье Франции в союзе Хартии и законности и считал их настолько нераздельными, что выступал против Хартии без законности и против законности без Хартии.
Вот почему новый закон против печати показался генералу Эрбелю насильственным и абсурдным; ему казалось, что закон направлен скорее против свободы, чем против распущенности печати.
Он так и подскочил, когда г-н де Салабери, начавший дискуссию, заявил, что печать — единственная казнь, которую Моисей забыл наслать на египтян, и едва не вызвал на дуэль г-на де Пейроне, который рассмеялся, вопреки своему обыкновению, услышав эту сомнительную остроту уважаемого депутата. Итак, генерал Эрбель (его родовое имя Куртене — старинное и одно из самых прославленных имен Франции: род Куртене не уступает в знатности самому королю!), будучи по своему происхождению, склонностям и воспитанию человеком Сен-Жерменского предместья, в то же время по скептическому и насмешливому складу своего ума мог быть причислен к школе вольтерьянцев и, так сказать, к современной философской школе, потому что был лишен каких бы то ни было предрассудков.
Как мы уже сказали, только иезуиты и якобинцы обладали исключительной привилегией приводить генерала в ярость.
Да, довольно странный сплав противоречий представлял собой генерал Эрбель!
Мы приглашаем читателей последовать за нами к генералу и понаблюдать его в домашней обстановке. Ему суждено сыграть если не главную, то уж, во всяком случае, немаловажную роль в нашем романе, и будет не лишним рассказать о нем поподробнее.
Как мы уже упоминали, действие происходит в предпоследний день масленицы. Выйдя с заседания Палаты в четыре часа, генерал только что возвратился в свой особняк на улице Варенн.
Он прилег на козетку и раскрыл том ин-кварто с золотым обрезом, в красном сафьяновом переплете. Генерал хмурился: то ли его возбуждало чтение, то ли ему не давало сосредоточиться внутреннее беспокойство.
Не отрываясь от книги, он потянулся к столику, нащупал колокольчик и позвонил.
При звуке колокольчика он просветлел лицом, по его губам пробежала довольная улыбка; он захлопнул книгу, заложив ее большим пальцем, поднял глаза к потолку и проговорил вслух:
— Да, после Гомера Вергилий — величайший в мире поэт… Да!
Словно убеждая самого себя, он прибавил:
— Чем больше я читаю его стихи, тем они кажутся мне гармоничнее.
Слегка покачивая головой в такт стихам, он воспроизвел по памяти несколько строк из «Буколик».
— После этого пусть кто-нибудь при мне попробует расхваливать каких-то Ламартинов или Гюго, этих мечтателей и метафизиков!
Генерал пожал плечами.
На его звонок никто не явился, и, следовательно, возразить генералу никто не мог. Он продолжал:
— Что мне прежде всего нравится у древних авторов, так это, несомненно, ощущение полного покоя и глубокой душевной ясности, царящее в их творениях.
После этого справедливого замечания генерал помолчал, потом снова нахмурился.
Он снова позвонил, и сейчас же складки у него на лбу разгладились.
Он продолжал монолог.
— Почти все поэты, ораторы и философы древности жили в одиночестве, — проговорил он. — Цицерон — в Тускуле, Гораций — в Тибуре, Сенека — в Помпеях. Нежные тона, чарующие в их книгах, словно отражают их размышления и их одиночество.
Генерал в третий раз нахмурился и стал звонить с такой настойчивостью, что язычок колокольчика оторвался и упал в стакан, едва его не разбив.
— Франц! Франц! Придешь ты или нет, скотина? — в бешенстве прорычал генерал.
На резкий окрик генерала явился лакей, видом своим напоминавший австрийского солдата: обтягивающие панталоны с широким поясом, на шее — крест с желтой лентой, на рукаве — капральские нашивки.
Да и почему бы Францу не быть похожим на австрийского солдата, если родом он был из Вены?
Войдя в комнату, он встал навытяжку, сомкнув каблуки и развернув ступни, левую руку прижав к ноге, правой отдавая честь.
— А, вот и ты! Ну наконец-то, дурак! — сердито проворчал генерал.
— Это есть я, мой генераль! Я стесь!
— Да уж, здесь… Я три раза тебе звонил, скотина ты этакая!
— Я слышаль только фторой, мой генераль!
— Дурак! — повторил генерал, против воли улыбнувшись наивности денщика. — Где ужин?
— Ушин, мой генераль?
— Да, ужин.
Франц покачал головой.
— Как?! Ты хочешь сказать, что ужина нынче нет, болван?
— Ест, мой генераль, ест ушин, но еще не пора.
— Не время ужинать?
— Нет.
— Который час?
— Пят часоф и четверт, мой генераль.
— Как?! Четверть шестого?
— Четверт шестой, — повторил Франц.
Генерал вынул часы.
— Хм, верно! Какое унижение для меня: этот болван прав! Франц удовлетворенно хмыкнул.
— Кажется, ты посмел улыбнуться, плут? — нахмурился граф.
Франц кивнул.
— Чему ты улыбнулся?
— Потому что я лучше значь время, чем мой генераль. Граф пожал плечами.
— Ступай! — приказал он. — И чтобы ровно в шесть ужин был на столе!
Он снова раскрыл своего Вергилия.
Франц пошел было к двери, потом спохватился, повернулся на каблуках, пошел обратно, встал на прежнее место и застыл в том же положении, как за минуту до того.
Генерал не увидел, а скорее почувствовал: что-то загородило ему свет.
Он поднял глаза, смерив Франца взглядом с головы до ног. Франц застыл, словно деревянный солдатик.
— Кто тут еще? — спросил генерал.
— Это ест я, мой генераль.
— Я приказал тебе выйти, разве нет?
— Мой генераль так сказать.
— Почему же ты не ушел?
— Я ушель.
— Ты сам видишь, что нет, раз до сих пор стоишь здесь.
— Я есть вернуться.
— Зачем, я тебя спрашиваю!
— Там пришель лицо, который хощет кофрить с генераль.
— Франц! — грозно сдвинув брови, закричал генерал. — Сто раз говорил тебе, негодяй, что, когда я возвращаюсь из Палаты, я хочу только одного: почитать хорошую книгу, чтобы позабыть о плохих речах — иными словами, никого не желаю принимать!
— Мой генераль! — подмигнув, отвечал Франц. — Там есть тама.
— Дама?
— Ja[2], тама, мой генераль.
— Будь там хоть епископ, меня ни для кого нет дома, болван.
— Я сказаль, что ви есть на место, мой генераль.
— Ты так сказал?
— Ja, мой генераль.
— Кому ты это сказал?
— Тама.
— А эта дама?..
— Маркие те Латурнель.
— Тысяча чертей! — подпрыгнув на козетке, закричал генерал.
Франц, не разнимая ног, отпрыгнул на полметра назад и застыл в прежней позе.
— Значит, ты сказал маркизе де Латурнель, что я дома? — разъярился генерал.
— Ja, мой генераль.
— Вот что, Франц! Снимай крест и нашивки, убирай их в шкаф: ты разжалован на полтора месяца!
Старый солдат изменился в лице; по-видимому, он был в смятении: усы его зашевелились, в глазах заблестели слезы, он чудом удержался, чтобы не всхлипнуть.
— Ах, мой генераль! — прошептал он.
— Я все сказал… А теперь пригласи даму.
Франц отворил дверь и пропустил ту самую пожилую надменную даму, которую мы видели в роли компаньонки, когда она сопровождала Регину к Петрусу, чтобы заказать ему портрет.
Генерал был аристократом в полном смысле этого слова: он с блеском умел, как говорят в народе, «проглотить горькую пилюлю, не поморщившись». Никто не умел лучше него с улыбкой встретить не противника — с мужчинами генерал бывал откровенен до грубости, — но противницу: с женщинами, независимо от их возраста, генерал был изысканно-вежлив до притворства.
Итак, когда маркиза вошла, он поднялся и, немного волоча левую ногу (по его мнению, этим он был обязан старой ране, а по мнению его врача, — недавнему приступу подагры), пошел даме навстречу, галантно подал руку, проводил к козетке, с которой только что встал, придвинул кресло и сел в него.
— Как, маркиза!? — воскликнул он. — Вы оказываете мне честь личным посещением?
— Я и сама смущена этим не меньше вас, дорогой генерал, — проговорила пожилая дама, стыдливо опуская глаза.
— Смущены! Позвольте вам заметить, что с вашей стороны нехорошо так говорить. Смущены! Что же в этом посещении может вас смущать, скажите на милость?
— Генерал! Не придавайте моим словам того значения, которое они могли бы иметь при других обстоятельствах: я пришла просить вас об огромной услуге и потому испытываю немалое смущение.
— Слушаю вас, маркиза. Вы знаете, что я весь к вашим услугам. Говорите, прошу вас.
— Если бы пословица «С глаз долой — из сердца вон» не была печальной истиной, — кокетливо проговорила маркиза, — вы освободили бы меня от необходимости продолжать: вы догадались бы, о какой услуге я пришла вас просить.
— Маркиза! Эта пословица лжет, как и все пословицы, которые могли бы опорочить меня в ваших глазах. И хотя я был лишен удовольствия видеть вас со времени нашей последней размолвки по поводу графа Рапта…
— По поводу нашего…
— По поводу графа Рапта, — торопливо перебил ее генерал, — и размолвка у нас с вами произошла около трех месяцев назад. Однако я не забыл, что нынче у вас день рождения, и только что послал вам букет: вы найдете его у себя, когда вернетесь домой. Это сороковой букет, который вы получите от меня.
— Сорок первый, генерал.
— Сороковой; я слежу за датами, маркиза.
— Давайте проверим!
— О, как вам будет угодно!
— Граф Рапт родился в тысяча семьсот восемьдесят седьмом году…
— Прошу прощения, это произошло в тысяча семьсот восемьдесят шестом.
— Вы в этом уверены?
— Еще бы, черт побери! Свой первый букет я отправил вам в год его рождения.
— За год до его рождения, дорогой генерал.
— Нет, нет, нет!
— Ну, знаете ли!..
— Никаких «знаете ли»! Именно так и обстоит дело.
— Ну хорошо! Впрочем, я пришла не для того, чтобы говорить с вами о несчастном мальчике.
— Несчастный мальчик? Прежде всего, он уже не ребенок: мужчина, которому сорок один год, далеко не мальчик…
— Графу Рапту только сорок лет.
— Сорок один! Я слежу за датами. И потом, не такой уж он несчастный, мне кажется: во-первых, вы выплачиваете ему что-то около двадцати пяти тысяч ливров ренты…
— Ему следовало бы получать все пятьдесят, если бы не его отец, у которого каменное сердце!
— Маркиза! Я незнаком с его отцом и ничего не могу вам на это ответить.
— Вы незнакомы с его отцом?! — вскричала маркиза тоном Гермионы, которая вопрошает:
Я не любила? Я? Ты смеешь молвить это?[3]
— Не будем ссориться, маркиза! Говоря о графе Рапте, вы назвали его несчастным, а я вам ответил: «Не такой уж он несчастный! Во-первых, у него двадцать пять тысяч ливров ренты, которую вы ему выплачиваете…»
— О-о, ему следовало бы получать не двадцать пять, а…
— …пятьдесят, как вы уже сказали. Итак: двадцать пять тысяч ренты он получает от вас; жалованье полковника составляет четырнадцать тысяч франков; звание командора ордена Почетного легиона приносит ему две тысячи четыреста! Сложите-ка, прошу вас. Да прибавьте депутатские! Кроме того, поговаривают, что благодаря вашему влиянию на брата он вот-вот женится на одной из красивейших парижских наследниц, да еще возьмет в приданое два не то три миллиона. Ай да несчастный мальчик! Мне, напротив, кажется, что он, как сказано в поговорке, «счастлив, словно незаконнорожденный»!
— Фи, генерал!
— Да это же поговорка! Вы сами их употребляете, почему же я должен лишать себя этого удовольствия?
— Вы недавно сказали, что все пословицы лгут.
— Я говорил лишь о тех из них, что могли бы опорочить меня в ваших глазах… Однако, мне кажется, мы отклонились от темы, ведь вы сказали, что пришли просить меня об услуге. О какой услуге идет речь?
— Вы не догадываетесь?
— Нет, могу поклясться!
— Угадайте, генерал!
— Сожалею, маркиза, но мне ничего не приходит в голову.
— Я пришла пригласить вас на бал, который даю завтра.
— Вы даете бал?
— Да.
— В своем доме?
— Нет, у брата.
— Стало быть, бал дает ваш брат.
— Это одно и то же.
— Не совсем… так я, по крайней мере, полагаю. Ведь я послал сорок букетов не вашему брату, а именно вам.
— Сорок один.
— Не хочу спорить: одним букетом больше, одним меньше…
— Вы придете?
— На бал, который дает ваш брат?
— Так вы придете?
— Вы говорите это серьезно?
— Я вас не понимаю.
— Ваш брат называет меня старым монтаньяром за то, что я примыкаю к партии левых центристов и голосую против иезуитов! Удивляюсь, почему бы ему не называть меня заодно и цареубийцей!.. Интересно, чем он занимался в те времена, когда я точил волчки и мастерил бриги на Стренде? А делал он то же, что мой брат-шалопай: служил г-ну Бонапарту. Только мой братец-пират служил ему на море, а ваш — на суше, вот и вся разница! Итак, я повторяю свой вопрос: вы говорите серьезно, приглашая меня на бал?
— Разумеется.
— Равнина приглашает гору?
— Равнина поступает как Магомет: если гора не идет к Магомету…
— Да, да, знаю: Магомет идет к горе. Однако Магомет — честолюбец, который наделал много такого, чего не позволил бы себе честный человек.
— Как, дорогой генерал?! Вы не хотите присутствовать на балу, где будет объявлено о помолвке моей племянницы Регины с нашим дорогим…
— … с вашим дорогим сыном, маркиза… Итак, вы принесли мне оливковую ветвь?
— Увитую миртом! Да, генерал!
— Маркиза! По правде говоря, брак, который вы устраиваете, кажется мне несколько рискованным. Ведь вы не станете отрицать, что это ваших рук дело?
— Чем же он рискованный?
— Вашей племяннице всего семнадцать лет.
— Ну и что?
— Она слишком молода для человека, которому сорок один год.
— Сорок.
— Сорок один! Не говоря уже о том, дорогая маркиза, что в тысяча восемьсот восьмом или восемьсот девятом году ходили слухи о связи графа Рапта и госпожи княгини де Ламот-Удан.
— Молчите, генерал! Не пристало людям нашего круга говорить друг о друге подобные гадости.
— Нет, люди нашего круга позволяют себе подобные предположения лишь мысленно. Однако перед вами, маркиза, я размышляю вслух. И я не счел необходимым в разговоре с вами взвешивать каждое слово. Позвольте мне еще кое о чем с вами переговорить.
— О чем же?
— Я ни за что не поверю, что вы взяли на себя труд приехать с улицы Плюме на улицу Варенн с единственной надеждой завербовать на свой бал никудышного танцора.
— Почему же нет, генерал?
— Знаете, маркиза, говорят, что главная мысль женщины заключена всегда в постскриптуме ее письма.
— И вы хотите знать, каков постскриптум моего визита?
— Это мое самое горячее желание.
— Понимаю: вы хотите сказать, что мой визит затянулся, и вежливо упрекаете меня за него.
— Это будет первый упрек вам за всю мою жизнь, маркиза.
— Берегитесь! Вы льстите моему тщеславию!
— Тогда это будет единственный ваш недостаток.
— Ах, генерал, этот комплимент словно исходит из покоев Людовика Пятнадцатого.
— Как вам будет угодно, лишь бы мне узнать, откуда исходит ваше предложение.
— Я вижу, вы еще более недоверчивы, чем принято думать.
— Послушайте, дорогая маркиза! Я имею честь видеть вас у себя не часто. В первый раз вы пришли, чтобы поведать мне о тайне, которая весьма тронула бы меня, если бы я мог в нее поверить: что граф Рапт, родившийся ровно год спустя после смерти бедного маркиза де Латурнеля, появился на свет ровно через девять месяцев после того, как я послал вам свой первый букет.
— За девять или десять месяцев до того, дорогой генерал.
— Девять или десять месяцев спустя, дорогая маркиза.
— Сознайтесь, что вы с удивительным упрямством пытаетесь омолодить наш союз!
— Сознайтесь, что вы с необычайным упорством пытаетесь его состарить!
— Это вполне естественно для матери.
— В таком случае, дорогая, какого черта вы так долго тянули и не принесли мне раньше благую весть о наивысшем счастье, которым наделило меня Провидение: у меня появился наследник в такой момент, когда я этого меньше всего ожидал!
— Генерал! Есть на свете такие вещи, в которых женщине признаться совсем не легко.
— Но которые, однако, вырываются у нее словно бы невзначай, когда мужчина, которому она не решалась об этом сказать лет этак тридцать семь или тридцать восемь, оказывается вдруг, в результате непредвиденного стечения обстоятельств (как, например, принятие закона о возмещении убытков), владельцем состояния в миллион двести тысяч франков.
— Вы не можете не признать, дорогой генерал, что с моей стороны было бы неделикатно сообщить вам о том, что у вас есть сын, когда вы были лишены состояния. Эта новость огорчила бы вас, ведь вы ничего не могли оставить сыну, кроме имени, — очень громкого, благородного, но и только.
— Маркиза! Видимо, вы пришли, как полтора года тому назад, как год назад, как полгода назад, чтобы убедить меня в том, что наша связь имела место в тысяча семьсот восемьдесят шестом году, тогда как я уверен, что это произошло в тысяча семьсот восемьдесят седьмом. Скажу вам следующее: вчера я подписался на «Искусство выверять даты» и провел сегодняшнюю ночь за выяснением точной даты первого букета, который я вам послал, и…
— … и…
— … и получается, что мой брат-корсар или мой племянник-художник, хоть я и считаю их недостойными чести носить мое имя и унаследовать мое состояние, унаследуют и мое состояние и мое имя. С вас довольно, маркиза?
— Нет, генерал, потому что я пришла не за этим.
— Какого же черта вам нужно? — вскричал генерал, впервые позволив себе проявить нетерпение. — Может, вы хотите, чтобы я на вас женился?
— Признайтесь, между нами, что вы были мной по-настоящему увлечены и, если бы такое предложение было вам сделано, в нем не было бы для вас ничего удивительного.
— Признаю между нами, но только между нами. Так вы в самом деле пришли за этим? Зачем же вы сразу не сказали?
— Что бы вы на это ответили?
— Что мне отнюдь не претит мысль умереть старым холостяком, тогда как я испытывал бы глубочайший стыд, если бы умер идиотом.
— Утешьтесь, генерал, я пришла не за этим.
— Тысяча чертей!.. Ах, прошу прощения, маркиза; но поистине вы и святого, одной ногой стоящего уже на пороге рая, способны лишить вечного блаженства.
Когда у генерала вырвалось ругательство, он вскочил с кресла. Теперь он зашагал по комнате.
Наконец он остановился перед маркизой и продолжал:
— Однако, если вы пришли не за этим, всемогущим Богом вас заклинаю объяснить: зачем вы все-таки явились?
— Ну, я вижу, придется приступить к этому вопросу, — проговорила пожилая дама.
— Приступайте, маркиза, идите на абордаж, умоляю!
— Сейчас вы говорите совсем как ваш братец!
— Мы будем говорить о моем братце-корсаре, маркиза?
— Нет.
— О чем же?
— Вы, конечно, слышали, что граф Рапт…
— Опять вы о нем!
— Позвольте мне договорить… Он был вызван к королю.
— Да, маркиза, я об этом что-то слыхал.
— Вы не знаете, с какой целью?
— Предположим, что не знаю.
— Чтобы назначить нашего дорогого сына…
— Вашего дорогого сына!
— … министром!
— Я обескуражен, хотя этому верю.
— Почему вы этому верите, хотя обескуражены?
— Credo, quia absurdum[4].
— Что это значит?
— Я жду продолжения вашего рассказа, маркиза.
— Во время этой встречи его величества с графом Раптом много говорили о вас.
— Обо мне?
— Да. Надобно сказать, дорогой генерал, что, если в вас голос крови молчит, он говорит в сердце несчастного мальчика.
— Маркиза, я сейчас разрыдаюсь.
— Кровь не просто говорит в нем, она вопиет!
— И что же обо мне говорили во время этой встречи?
— Что вы единственный человек, достойный портфеля военного министра.
— Знаете, маркиза, пора заканчивать. Я жду к ужину, ровно в шесть, своего племянника, и если только вы не окажете нам честь своим присутствием…
— Вы очень добры, дорогой генерал. К ужину я непременно должна быть у брата: сегодня обсуждается брачный договор Регины и…
— … вашего дорогого графа Рапта! Не смею вас задерживать, маркиза. Всего два слова, я подхожу к конечной цели. Если закон пройдет, господин Рапт может считать себя министром. А чтобы закон прошел, вам не хватает тридцати — сорока голосов: вы пришли попросить меня отдать свой голос, а также голоса моих друзей.
— Ну, а если бы это и в самом деле было конечной целью моего визита, — пропела маркиза, — что бы вы сказали?
— Я бы искренне сожалел, что у меня всего один голос, а не сто, не пятьсот, не тысяча: я все их отдал бы против этого закона, отвратительного, на мой взгляд, ужасного и — что еще хуже — абсурдного!
— Послушайте, генерал, — вскричала маркиза, тоже забывшись, — вы умрете без покаяния, это говорю вам я!
— А я вам обещаю, что будет так, как я сказал.
— Возможно ли? Ради того, чтобы сыграть злую шутку с человеком, которого ненавидите, хотя должны были бы его, наоборот…
— Маркиза, не испытывайте мое терпение, прошу вас!
— Вы готовы принять сторону либералов? Да знаете ли вы, что, если бы произошла революция, жители предместий, якобинцы и санкюлоты уготовили бы вам роль господина де Лафайета? Вы посмотрите на себя: у вас же седые волосы!.. О, если бы Куртене поднялись из могилы, хотела бы я послушать, что они сказали бы, когда бы увидели, что их имя носят корсар, якобинец и художник!..
— Маркиза! — вскричал взбешенный генерал.
— Оставляю вас, генерал, оставляю. Но утро вечера мудренее, и я надеюсь, что завтра вы перемените свое мнение.
— Чтобы я переменил мнение?! Ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, ни через сто лет! Таким образом, маркиза, раньше этого срока приходить бессмысленно!
— Вы гоните меня, генерал? Меня, мать вашего…
— Монсир Петрус Эрпель! — отворяя дверь, доложил Франц.
Часы пробили шесть.
В полумраке коридора показался Петрус.
— Входи, входи! — пригласил генерал. — Ах, черт подери, ты явился как нельзя более вовремя.
— А мне показалось, что вы не нуждались в подкреплении, генерал, — заметила маркиза. — Если бы вы пришли пятью минутами раньше, господин Петрус, ваш дядюшка подал бы вам прекрасный урок галантного обращения с дамами.
Маркиза сопроводила свои слова несколько фамильярным кивком, относившимся к молодому человеку.
— Эге! Вы знакомы с моим племянником, маркиза? — удивился генерал.
— Ну да! Слух о его таланте дошел и до нас. Моя племянница Регина пожелала заказать господину Петрусу свой портрет. Вы можете гордиться, генерал, — прибавила старая дама высокомерным и в то же время насмешливым тоном, — что в вашем семействе есть человек такого таланта!
— Я этим действительно горжусь, потому что мой племянник — один из самых порядочных молодых людей, которых я знаю. Честь имею кланяться, маркиза.
— Прощайте, генерал. Поразмыслите о цели моего визита. И расстанемся добрыми друзьями.
— Ничего не имею против того, чтобы расстаться, маркиза. А добрыми друзьями — это уже другое дело.
— У-у, солдафон! — проворчала маркиза, направляясь к выходу.
Не успела за ней затвориться дверь гостиной, как генерал, не отвечая на вопрос племянника о здоровье, стал яростно дергать шнур звонка.
Прибежал Франц.
На нем уже не было ни креста, ни нашивок: он строго соблюдал воинскую дисциплину.
— Ви звониль, мой генераль?
— Да, звонил. Ступай к окну, дурачина!
Франц отправился, куда было приказано.
— Я ест на место! — доложил он.
— Открывай, болван!
Франц отворил окно.
— Выгляни на улицу.
Франц высунулся из окна.
— Я смотреть, мой генераль.
— Что ты видишь?
— Ничего, мой генераль. Темно как в патронташ!
— Смотри лучше!
— Я фитеть карет, мой генераль.
— Что еще?
— Тама сашать карет… та, который вишел отсюда.
— Ты знаешь эту даму, не правда ли?
— К мой несчастье, генераль!
Франц намекал на свое понижение в чине.
— Так вот, Франц: если она захочет меня увидеть, ты скажешь, что я на Марсовом поле.
— Ja, мой генераль!
— Хорошо! Теперь запри окно и ступай вон!
— Мой генераль ничего больше не приказать?
— Черт возьми, конечно! Приказываю тебе наказать повара шпицрутенами!
— Слюшаюсь, мой генераль!
Однако у двери он остановился.
— А если он спрашивать, почему шпицрутен, что я сказать?
— Ты ему скажешь: «Потому что уже пять минут седьмого, а ужина на столе нет».
— Жан не финофат, что ужин не ест на стол, мой генераль.
— Значит, виноват ты. Ступай к Жану, чтобы дал шпицрутенов тебе.
— Я тоже не ест финофат.
— Кто же?
— Кучер госпоша маркие.
— Этого только не хватало, чтобы помирить меня с маркизой!
— Он вошель на кухня, с собака под мышкой; собака маркие воняль мускус, из-за этот запах соус свернулься.
— Слышишь, Петрус? — с трагическим видом вскричал генерал, повернувшись к племяннику.
— Да, дядюшка.
— Запомни навсегда, что маркиза заставила твоего дядю ужинать в четверть седьмого! Ступайте, господин Франц. Получите крест и нашивки не раньше, чем через три месяца.
Франц вышел из гостиной в состоянии, близком к отчаянию.
— Кажется, визит маркизы вас расстроил, дядя?
— Ты сказал, что знаком с ней, не так ли?
— Да, немного.
— Стало быть, ты должен знать, что повсюду, где проходит старая святоша, остаются следы сатаны.
— Прошу прощения, дядя, — со смехом заметил Петрус, — но в свете вас обвиняют в том, что когда-то вы молились на эту старую святошу.
— У меня столько врагов!.. Но черт возьми, поговорим о чем-нибудь другом. Есть ли новости от твоего отца-пирата?
— Я получил письмо дня три тому назад, дядя.
— Как поживает старый корсар?
— Хорошо, дядя. Он просил сердечно вас обнять.
— Чтобы меня задушить, не иначе! Старый якобинец! Скажи-ка, уж не для дяди ли ты так вырядился?
— Отчасти для вас, но главным образом — для леди Грей.
— Ты от нее?
— Да, ходил ее благодарить.
— За что? За то, что ее брат-адмирал, всякий раз как меня встречает, делает мне комплименты по поводу разных морских подвигов твоего злодея-папаши?
— Нет, дядя. За то, что она хотела помочь мне продать моего «Кориолана».
— Я полагал, что он продан.
— Это в самом деле зависело только от меня.
— Так что же?
— Я отказывался его продавать.
— Тебя не устраивала цена?
— Мне давали двойную цену.
— Почему же ты отказывал?
— Меня не устраивал покупатель.
— Ты можешь себе позволить предпочитать одни деньги другим?
— Да, дядюшка, по-моему, как ничто другое, одни деньги отличаются от других.
— Вот как? Ах ты, плут! Сначала ты разорил отца — правда, это беда небольшая: деньги, добытые нечестным путем, счастья не приносят, — а теперь? Уж не вздумал ли ты взяться за дядю?
— Нет, дядюшка, будьте покойны, — рассмеялся Петрус.
— А кто был тот покупатель, что вас не устраивал, господин привередник?
— Министр внутренних дел.
— Министр внутренних дел хотел купить у тебя картину? Он что же, разбирается в живописи?
— Я вам уже сказал, что это была рекомендация леди Грей.
— Верно. И ты отказал?
— Да, дядя, отказал.
— Можно узнать причину твоего отказа?
— Все дело в вашей оппозиции, дядя.
— Что общего между моей оппозицией и твоими картинами?
— Мне показалось, что эта покупка картины у племянника была бы похожа на заискивание перед дядей… У нас в Палате есть люди сами по себе неподкупные, зато их близкие получают места, приносящие сто тысяч франков!
Генерал на минуту задумался и вдруг просиял.
— Послушай, Петрус! — заговорил он отеческим тоном. — Я не собираюсь навязывать тебе свое мнение, мой мальчик. И хотя я истый противник кабинета министров в целом, а министра внутренних дел в особенности, я не хочу, чтобы ты из-за меня отказывался от законного признания твоих заслуг. Я не разделяю нелепое мнение, согласно которому художник не должен принимать ни ордена, ни официального заказа, потому что кабинет министров не выражает его мнения. Кабинет министров фактически представляет страну, и художник получает награду от имени всей страны, а не от министров. Министры заказывают картины, это верно, но платит за них вся Франция.
— Дядя! Я ничего не хочу получать с Франции, она и так слишком бедна.
— Лучше скажи: слишком экономна.
— И потом, какова судьба всех этих несчастных полотен, которые заказывали два или три поколения процветавших чиновников от искусства? Неизвестно. Если только картина не подписана каким-нибудь громким именем, ее отправляют подальше в музей какой-нибудь супрефектуры или главного города кантона, а может быть, кто-нибудь соскабливает краску и заново продает полотна и рамы! Если говорить серьезно, дядя, не для того я писал картину, чтобы она украсила трапезную монастыря или классную комнату в школе взаимного обучения.
— Если бы все художники были похожи на тебя, дружок, хотел бы я знать, что сталось бы с провинциальными галереями.
— Их превратили бы в оранжереи, дядюшка, и выращивали бы там апельсины, гранаты, бананы, равеналы, пальмы, что было бы гораздо красивее, чем пейзажи некоторых моих знакомых художников, уверяю вас. Кстати, я не единственный, кто отказывается от официальных заказов; я лишь следую примеру более знаменитого человека.
— Что за пример? Вдруг он поможет мне скоротать время в ожидании супа? Прежде всего, кто этот более знаменитый, чем ты, художник?
— Абель Арди.
— Сын члена Конвента?
— Совершенно верно.
— Что он сделал?
— Отказался от креста и заказа на четыре фрески в церкви Мадлен.
— Неужели?
— Да, дядя.
— Сколько тебе лет, Петрус?
— Двадцать шесть, дядя.
— Я нахожу, мой мальчик, что для своих лет ты слишком юн. Это горе поправимо, слава Богу, принимая во внимание, что человек стареет довольно быстро.
— Что вы хотите этим сказать?
— Ты хорошо сделаешь, дорогой Петрус, если воздержишься от необдуманных оценок или готовых суждений о людях и вещах. Когда тебе случается кем-нибудь увлечься, а такое с тобой бывает довольно часто, ты, глупец, наделяешь его собственными добродетелями. Вот и теперь, к примеру, твоя симпатия к Абелю Арди заставила тебя сказать одну из глупостей, которая вогнала бы меня в краску, если бы нас слышал кто-нибудь третий, будь этот третий Францем, моим полотером или Крупеттой — собачкой маркизы, одним своим запахом способной заставить свернуться соусы, приготовленные моим поваром.
— Не понимаю вас, дядя.
— Не понимаешь? Прежде всего, знай, дорогой мой, что от креста не отказываются, ввиду того что правительство дает его только тем, кто просит; когда захочешь, попросишь его у любовницы директора Школы изящных искусств или ризничего Сент-Ашёля и получишь.
— Вы сомневаетесь во всем, дядя!
— Знаешь что, дружок, если человек пережил Революцию, Директорию, Консульство, Империю, Реставрацию, Сто дней и Ватерлоо, ему позволено усомниться во многих вещах, особенно же в правительствах! Если ты, дожив до моих лет, увидишь столько же правительств, сколько довелось видеть мне, ты, вероятно, станешь таким же скептиком, как я.
— Ладно, с крестом разобрались. Ну, а что касается фресок, дядя?.. Я же собственными глазами видел заказ!
— Итак, вернемся к четырем фрескам… Твой друг отказался от этого заказа.
— Отказался.
— Потому что?.. Он как-нибудь мотивировал свой отказ?
— Разумеется… Он ничего не хочет делать для правительства, которое мешает господину Орасу Верне, нашему национальному художнику, выставлять свои работы, посвященные сражениям при Монмирае, Ганау, Жемапе и Вальми.
— Дорогой Петрус! Твой друг Абель Арди отказался от фресок в церкви Мадлен потому, что русский император — правительство которого не намного либеральнее нашего, верно? — заказал ему картину «Отступление из России» и платит за нее тридцать тысяч франков, в то время как дирекция Школы изящных искусств предложила за фрески всего десять тысяч. Ну, дружок, признайся, что патриотизм в данном случае ни при чем, это всего-навсего простой расчет.
— Ах, дядюшка, я знаю Абеля, я готов поручиться за него головой!
— Хоть ты и сын своего отца, то есть гнусного морского разбойника, твоя жизнь слишком мне дорога, дорогой Петрус, чтобы я позволил тебе с такой легкостью ею жертвовать.
— Вы черствый человек, дядя, вы совсем изверились!
— Ошибаешься: я верю в твою любовь, а твоя любовь тем бескорыстнее, что я никогда тебе ничего не давал и, пока жив, ничего не дам, кроме ужина, когда только пожелаешь; правда, сегодняшний представляется мне довольно проблематичным! Более того, я верю в твое будущее, если ты не будешь попусту растрачивать время, талант, жизнь. Ты художник; ты выставляешься уже три года; у тебя золотая медаль за прошлый год, и ты не носишь ни остроконечной шляпы, ни средневековой куртки, ни облегающих панталон — в общем, одеваешься как все. Поэтому, когда ты выходишь на улицу, тебе не приходится убегать со всех ног от преследующей тебя, словно ряженого, стаи озорников твоего квартала, а это уже кое-что! И если ты сейчас послушаешь совета старика, многое повидавшего на своем веку…
— Я вас люблю как отца и считаю своим лучшим другом!
— Во всяком случае, я самый старый твой друг, и именно поэтому я прошу меня выслушать, раз уж нам не остается ничего лучшего, чем разговаривать.
— Слушаю вас, дядя.
— Я знаю обо всех твоих знакомых, хотя и не подаю виду, дорогой Петрус: я знаком с твоим другом Жаном Робером, знаю твоего друга Людовика — одним словом, всех твоих друзей.
— Вы имеете что-нибудь против них?
— Я? Да что ты! Но почему ты поддерживаешь отношения только с поэтами да начинающими медиками?
— Потому что я художник.
— Если ты хочешь знаться непременно с поэтами, бывай у графа де Марселюса.
— Дядюшка! Он же кроме «Оды Чесноку» ничего не написал!
— Он пэр Франции… Можно еще посещать господина Брифо.
— Он сочинил одну-единственную трагедию!
— Зато он член Академии… Ты слишком много времени проводишь с юнцами, дорогой мой!
— Но ведь и вы, дядя, любите молодежь, вы сами молоды душой и носите парик только из фатовства. Как же вы можете упрекать меня в этом?
— Подобные связи ничего не дают, Петрус, они не помогают ни разбогатеть, ни прославиться.
— Какое это имеет значение, если они делают человека счастливым?
— Да, а что ты называешь счастьем? Курить в мастерской, сидя на корточках на манер турок, дешевые контрабандные сигары, рассказывая истории господина Мейё, или пить кофе из маленьких чашек, разглагольствуя об искусстве? Когда ты имеешь честь быть сыном благородного пирата, которому нечем тебя кормить, надо поддерживать честь рода, черт побери! Пиратство обязывает, мы ведем свой род от константинопольских императоров! Дорогой Петрус! Поверь человеку, знававшему старого Ришелье и молодого Лораге, в обществе от женщин зависит наша репутация, а значит, и состояние. Нужно завязывать отношения с женщинами: чем больше у тебя будет женщин, тем лучше; чем ближе будут эти отношения, тем полезнее для дела. Если женщина, имеющая положение в обществе, в тебя влюблена и поет тебе дифирамбы в своем кругу, — это верный залог твоего процветания, мой мальчик. Не сближайся с людьми запросто: всякий раз как завязываешь знакомство, подумай о том, какие выгоды оно тебе сулит, — в этом и состоит знание света, жизненный опыт. Воспользуйся моим опытом и моим знанием света. Будь вхож во все министерства, имей своих людей во всех посольствах. Ты можешь стать оппозиционером в пятьдесят лет, когда у тебя будет шестьдесят тысяч ливров ренты. На досуге можешь себе позволить несколько жен банкиров, одну-две жены нотариусов, но не более! Нарисуй пастелью несколько пожилых дам из высшего света, пусть они тебе попозируют; если ты таких не знаешь — придумай! Женщины делают наши репутации или, наоборот, разрушают их в уголке своего будуара. Так проводи время с женщинами, дорогой мой, проводи время с женщинами! Именно женщины создают общественное мнение, и оно в конечном счете царствует в мире!
— Дядя! Вы мне предлагаете общество, лишенное общения!
— Мальчик мой! Общество — это лес, в котором каждый гуляющий — при оружии. Оружие одного — ум, другого — богатство. Горе тому, кто полагается на полицию и не принимает собственных мер предосторожности! Играть в жизнь, дорогой Петрус, все равно что в пикет: кто играет честно — разоряется, кто передергивает карты — обогащается.
— Есть, однако, дорогой дядя, и такие, кто обогащается, не прибегая к мошенничеству.
— Да, не нужно сбрасывать со счетов случай: он порой ошибается и входит в дом к честному человеку, принимая его за мошенника. Бывают похожие двери.
— Если общество таково, как вы говорите, дядя, лучше все бросить и уехать куда-нибудь выращивать капусту и морковь.
— Верно, и жить в надежде, что их съешь? И в этом ты заблуждаешься: будешь верить, что съешь что-нибудь мягонькое, а обломаешь себе зубки.
— Вы должно быть, много страдали, дядя, раз пришли к таким выводам!
— Нет… просто я умираю с голоду! — признался генерал.
— Монсир генераль! Ушин потан! — отворив дверь, доложил Франц и улыбнулся, как может улыбаться австрийский капрал, лишенный креста и нашивок.
— Ну, пойдем! — пригласил генерал, беря под руку племянника, — продолжим беседу за ужином; может быть, тогда я увижу мир в других красках… Черт побери! Как я понимаю тех, кто делает революцию под тем предлогом, что они хотят есть!
Дядя и племянник вошли в столовую под руку. Генерал тяжело повис на руке Петруса, словно совсем обессилел. Он опустился в кресло, на свое обычное место, и знаком пригласил племянника сесть напротив.
Генерал молча съел две тарелки ракового супу; суп был очень хорош: повар был мастер своего дела. Потом генерал налил себе рюмку мадеры, выпил, смакуя каждый глоток, налил еще и передал бутылку племяннику, приглашая последовать его примеру.
Петрус налил себе мадеры и выпил не задумываясь, что, видимо, возмутило дядюшку, привыкшего относиться к трапезе самым серьезным образом, почти с благоговением.
— Франц! — крикнул генерал. — Подайте господину Петрусу бутылку марсалы: он не отличит ее от настоящей мадеры.
Так он понизил Петруса в звании знатока вин, как до этого понизил Франца в звании капрала.
Петрус встретил катастрофу с полнейшим смирением.
Гнев генерала постепенно переходил в презрение.
Однако дядюшка решил испытать Петруса еще раз. Франц только что подал генералу бутылку в меру подогретого олафита. Генерал налил себе рюмку, отхлебнул с видом знатока, прищелкнул языком и сказал племяннику:
— Давай свою рюмку.
Петрус в задумчивости протянул рюмку для обычного столового вина.
— Другую! Тонкого стекла, несчастный! — вскипел генерал.
Петрус протянул рюмку из тонкого стекла, изящной формы и на удивление прозрачную.
Когда генерал наполнил рюмку, Петрус поставил ее перед тарелкой.
— Да пей же немедленно! — возмутился генерал.
Петрусу и в голову не пришло, что вино может остыть или потерять аромат; он решил, что дядя беспокоится по одной причине: племянник ест не запивая. Итак, гастрономическую тонкость он сводил к уровню простой меры гигиены!
Повинуясь дядюшке и чувствуя, что перец, которым был приправлен карри по-индийски, так и горит у него во рту, он перелил вино из рюмки в бокал, долил его холодной водой и выпил залпом.
— A-а, злодей! — взревел генерал.
— В чем дело, дядюшка? — чуть не испугался Петрус.
— Если бы твой корсар-отец не промышлял разбоем исключительно в Ла-Манше, я бы подумал, что он привез из Кейптауна груз констанцского вина или с черноморского побережья — полные трюмы токайского и ты был выкормлен из соски нектаром!
— Почему вы так думаете?
— А что я должен думать, несчастный?! Я наливаю тебе в рюмку прекрасного олафита, того самого, что был заложен в погреб Тюильрийского дворца в тысяча восемьсот двенадцатом, в год кометы; вино из моего собственного погреба по двенадцать франков за бутылку, поданное же в меру подогретым, оно цены не имеет, а ты его пьешь разбавленным водой! Франц, попытайся раздобыть сюренского и напои им моего племянника.
Потом с невыразимой грустью он прибавил:
— Франц, хорошенько запомни следующее: человек пьет, а животное напивается.
— Простите меня, дядя, — сказал Петрус, — я задумался.
— Очень вежливо с твоей стороны говорить мне об этом!
— Это не просто вежливость, это галантность. Я был рассеян, потому что у меня из головы не шел наш недавний разговор.
— Льстец! — бросил генерал.
— Нет, слово чести, дядюшка!.. Так на чем вы остановились?
— Понятия не имею. Знаю только, что я был чертовски голоден и потому мог наговорить глупостей.
— Вы сказали, что я напрасно избегаю светского общества.
— A-а, да, да… потому что, как ты сам понимаешь, мой мальчик, индивиду всегда нужно общество, то есть общая масса, тогда как общей массе, иными словами — обществу, индивиды не нужны.
— Эта истина бесспорна, дядя.
— Ну и что? Только бесспорные истины и оспариваются с остервенением. Пример тому — Колумб, у которого оспаривали существование Америки; Галилей, у которого оспаривали вращение Земли; Гарвей, у которого оспаривали циркуляцию крови; Дженнер, у которого оспаривали эффективность его вакцины, и Фултон, у которого оспаривали мощность пара.
— Вы удивительный человек, дядя! — воскликнул Петрус, восхищаясь красноречием ученого старика.
— Спасибо, мой мальчик! Так вот я тебе говорил — или не говорил, впрочем, это не имеет значения, скажу теперь, — что я тебя представил госпоже Лидии де Маранд, одной из самых юных, хорошеньких и влиятельных женщин нашего времени. Ты у нее, естественно, был в день представления, потом, неделю спустя, оставил свою карточку и больше не появлялся. У нее собирается высший свет…
— Ах, дядя, скажите лучше низший: она, словно министр в своей гостиной, принимает всех подряд.
— Дорогой племянник! Я довольно долго говорил о тебе с госпожой де Маранд: ей понравилось твое лицо, но манеры не произвели на нее впечатления.
— Хотите, я вам дам представление о вкусах госпожи де Маранд?
— Пожалуйста.
— Ее муж купил «Локусту» Сигалона, настоящий шедевр: она не успокоилась, пока не вернула картину автору под тем предлогом, что ей неприятен сюжет.
— Он в самом деле малоприятен.
— Как будто «Святой Варфоломей» Эспаньоле — веселая штука!
— А я бы не хотел, чтобы «Святой Варфоломей» Эспаньоле висел у меня в столовой!
— Знаете, дядюшка, вы сначала попробуйте ее купить, а потом можете отдать мне.
— Я непременно займусь этим при условии, что ты снова станешь бывать у госпожи де Маранд.
— Я едва было в нее не влюбился, дядя; из-за вас я ее возненавижу.
— Почему же?
— Это женщина, которая принимает у себя художника и подмечает в нем лишь интересное лицо да неприятные манеры!
— А какого черта она по-твоему должна увидеть? Что такое госпожа де Маранд? Магдалина, пользующаяся положением мужа и неспособная к раскаянию. Разве ее занимает искусство? Она видит молодого человека и разглядывает его. Когда ты видишь лошадь, ты ведь тоже ее разглядываешь.
— Да, но как бы хороша ни была эта лошадь, я отдаю предпочтение фризу Фидия.
— А когда ты видишь юную и привлекательную особу, ты тоже готов отдать предпочтение фризу?
— Право же, дядя…
— Молчи или я от тебя отрекусь! Госпожа де Маранд права, а ты не прав. В тебе слишком много от художника и слишком мало от светского человека: в твоей походке чувствуется этакая небрежность, простительная школяру, но она не пристала человеку твоего возраста и твоего происхождения.
— Вы забываете, дядя, что я ношу фамилию отца, а не вашу, и если можно предъявлять требования к потомку Жослена Третьего, то к сыну морского пирата, как вы зовете моего отца, нужно быть снисходительным! Меня зовут Петрус Эрбель, а не виконт Эрбель де Куртене.
— Это еще не причина, племянник. О характере человека можно судить по тому, как он ходит, как держится, как поворачивает голову, двигает руками. Министр ходит иначе, чем его подчиненные, кардинал двигается не как аббат, хранитель печатей — не как нотариус. Ты хочешь ходить как привратник или как сторож? А твой костюм? Он производит жалкое впечатление. Что за осел его шил?
— Ваш портной, дядя.
— Прекрасный ответ! Да если я дам тебе своего повара, как дал портного, через полгода он будет готовить отраву. Пригласи господина Смита…
— Боже меня сохрани, дядя. Он и так приходит достаточно часто без приглашения, чтобы я его еще звал!
— Так-так… Ты задолжал портному?
— А вы хотите, чтобы я отсылал его к вам?
— Черт побери, я буду рад!
— Велика радость, дядюшка!
— Хорошо, мы еще вернемся к этому вопросу… Я тебе советовал вызвать к себе портного и спросить: «Кто одевает моего дядю?» И если он тебе ответит: «Я!», то господин Смит — хвастун; это все равно как если бы мой повар ответил, что это он занимается кухней! Дело не в одежде, дорогой мой, а в том, как ее носишь. Подражай мне, Петрус, шестидесяти восьмилетнему старику, — придай элегантность той вещи, которую носишь, и ты станешь очаровательным кавалером, как бы тебя ни звали — Эрбелем или Куртене.
— Какое это, по-моему, кокетство, дядя!
— Однако именно так обстоит дело.
— А почему, собственно говоря, вам вздумалось заняться моим костюмом? Уж не собираетесь ли вы, случайно, сделать из меня денди?
— Ты вечно впадаешь в крайности. Не хочу я делать из тебя денди; я намерен превратить тебя в элегантного молодого человека, моего племянника. Ты только задумайся: когда ты проходишь мимо наших знакомых, они говорят тем, кто с нами незнаком: «Видите этого молодого человека?» — «Да». — «У его дяди пятьдесят тысяч ливров ренты!»
— Дядя! Кто это говорит?
— Все матери, у которых есть дочки на выданье, сударь мой.
— А я-то вас слушал серьезно! Знаете, дядя, вы эгоист, и больше ничего.
— Что?
— Я знаю, куда вы клоните; вы хотите от меня избавиться: собираетесь женить!
— А если и так, то что же?
— Я вам уже сто раз за последний год говорил и повторяю: нет, дядя!
— Ах, Боже мой! Можешь говорить это сто, тысячу, десять тысяч раз, но наступит день, когда ты скажешь «да».
Петрус улыбнулся.
— Возможно, так и будет, дядя. А пока воздайте мне должное и признайте, что до сих пор я говорил «нет».
— Послушай, ты такой же разбойник, как твой отец. Я тебя насквозь вижу: как только найдешь себе красотку, взломаешь мой секретер. Ну что за упрямство такое?! Зачем оставаться холостяком? Ты все-таки выведешь меня из себя!
— Но вы-то сами остались холостяком!
— Потому что я верил в тебя и твоего отца и знал, что вы не дадите угаснуть роду Куртене. И вот я подыскиваю тебе невесту, нахожу девушку, умную, милую, готовую пойти к тебе навстречу; она принесет тебе по пятьсот тысяч франков в каждой руке, а ты отказываешься от этой достойной партии! На кого же ты рассчитываешь? На царицу Савскую?
— А вы как думали, дядя? Девица была некрасива, а ведь я художник, понимаете?
— Нет, не понимаю.
— Форма — прежде всего.
— Значит, ты решительно не хочешь жениться на этом миллионе?
— Нет, дядя.
— Ладно, поищу тебе другой.
— Увы, дядя, я верю, что вы можете это сделать; но позвольте вам сказать: я не против невесты, я против брака.
— Ах, вот как?! Ты, значит, такой же негодяй, как твой отец? Неужели ты не замечаешь, что хладнокровно убиваешь родного дядю? Как?! Я бросил в эту бездну, зовущуюся племянником, результаты шестидесятилетнего опыта, я любил его как родного сына, ради него я поссорился со старой приятельницей — нет, я оговорился: со старой неприятельницей, с которой воюю сорок лет, — а этот дурак не хочет один раз в жизни доставить мне удовольствие! Я просил у него только одного: жениться! А он отказывается… Да ты бандит! Я хочу, чтобы ты женился, я вбил это себе в голову. И ты женишься или хотя бы скажешь, почему отказываешься!
— Я только что вам объяснил, дядюшка.
— Послушай! Если ты не женишься, я от тебя отрекусь, отступлюсь! Я вижу в тебе теперь только наследника, то есть врага, угрожающего моим пятидесяти тысячам ливров ренты. И я сам из предосторожности женюсь на твоем миллионе.
— Вы же сами, дядя, только что признали, что девица некрасива.
— Как только я на ней женюсь, ты от меня подобных признаний не услышишь.
— Почему же?
— Потому что не стоит отбивать у других охоту к тому, что неприятно нам самим. Ну, Петрус, будь славным малым: не хочешь жениться ради себя, женись ради дядюшки.
— Это как раз единственное, чего я не могу для вас сделать.
— Тогда хотя бы дай убедительное объяснение, тысяча миллионов чертей!
— Дядя! Я не хочу быть обязан состоянием будущей жене.
— Почему?
— Мне кажется, в этом расчете есть нечто постыдное.
— Неплохо сказано для сына морского разбойника! Ну что ж, я дам тебе приданое.
— О дядюшка…
— Даю за тобой сто тысяч франков.
— Оставаясь холостяком, я буду богаче без ваших ста тысяч франков, а если женюсь, мне и пяти тысяч ливров ренты будет мало.
— Предлагаю двести, нет — триста тысяч; готов отдать половину своего состояния, если понадобится. Какого черта! Бретонец я или нет?!
Петрус взял дядю за руку и с чувством приложился к ней губами.
— Ты целуешь мне руку, что означает: «Подите-ка вы, дядя, и чем дальше — тем лучше!»
— Ах, дядя!..
— A-а, я все понял! — вскричал генерал, хлопнув себя по лбу.
— Не думаю, — улыбнулся Петрус.
— У тебя есть любовница, несчастный!
— Вы ошибаетесь, дядя.
— А я говорю, что у тебя есть любовница, это ясно как день!
— Нет, клянусь вам.
— Я все вижу насквозь! Ей сорок лет, она держит тебя в коготках; вы поклялись друг другу в вечной любви; вам кажется, что вы одни в целом свете, и воображаете, что так будет продолжаться до Страшного суда.
— Почему вы думаете, что ей сорок лет? — рассмеялся Петрус.
— Потому что только в сорок лет верят в вечную любовь — женщины, разумеется. Перестань смеяться! Так вот где червь сомнения; я знаю, что говорю. В таком случае, друг мой, — прибавил генерал с выражением искреннего сочувствия, — я тебя не осуждаю, я тебя жалею. Мне остается лишь дождаться смерти твоей инфанты.
— Знаете, дядюшка…
— Что?
— Раз уж вы так добры…
— Ты собираешься просить моего согласия на твой брак с этой старухой, годящейся тебе в бабушки, несчастный?!
— Нет, не беспокойтесь.
— Ты станешь меня упрашивать признать твоих детей?
— Дядя! Не волнуйтесь, я не имею счастья быть отцом.
— Разве можно быть в этом уверенным? В ту минуту, как ты вошел, маркиза де Латурнель убеждала меня…
— В чем?
— Ни в чем, продолжай… Я готов ко всему, однако если дело слишком серьезное, отложи его на завтра, чтобы не нарушать мое пищеварение.
— Можете отнестись совершенно спокойно к тому, что я сейчас скажу, дядя.
— Ладно, говори. — Рюмку аликанте, Франц! Я хочу со всеми удобствами выслушать моего племянника. Вот так, хорошо! Начинай, Петрус! — ласково прибавил генерал, разглядывая на свет рубиновое вино. — Итак, твоя любовница?..
— Нет у меня любовницы, дядя.
— Что же у тебя есть?
— Вот уже полгода я увлекся одной особой, которая заслуживает этого во всех отношениях, но, вот видите ли…
— Нет, не вижу, — отрезал генерал.
— … вероятно, мое увлечение ни к чему не приведет.
— Стало быть, твое увлечение — только потерянное время.
— Не больше, чем увлечение Данте, Петрарки или Тассо — Беатриче, Лаурой и Элеонорой.
— Иными словами, ты не хотел жениться на женщине и быть ей обязанным состоянием, но готов иметь любовницу и быть ей обязанным репутацией. По-твоему, ты поступаешь логично, Петрус?
— Логичнее не бывает, дядюшка!
— А каким шедевром ты уже обязан своей Беатриче, Лауре или Элеоноре?
— Вы помните моего «Крестоносца»?
— Это лучшая твоя работа, особенно с тех пор как ты ее отретушировал.
— Кажется, вам очень понравилось лицо девушки, черпающей воду из источника.
— Верно, она понравилась мне больше всех.
— Вы меня спрашивали, с кого я писал это лицо.
— А ты ответил, что это плод твоего воображения, и это мне показалось, кстати сказать, чистейшим хвастовством.
— Я вас обманул самым недостойным образом, дорогой дядюшка!
— Ах, негодяй!
— Моделью мне послужила она!
— Она? Кто «она»?
— Вы хотите, чтобы я вам назвал ее имя?
— Что значит «хотите»? Надо думать, хочу!
— Прошу заметить, что я не питаю надежды стать когда-нибудь ни ее мужем, ни возлюбленным.
— Тем более ты можешь ее назвать: в этом нельзя усмотреть нескромности!
— Это мадемуазель…
Петрус замолчал и задрожал так, будто совершает преступление.
— Мадемуазель?.. — повторил генерал.
— … мадемуазель Регина.
— Де Ламот-Удан?
— Да, дядя.
— А-а! — вскричал дядя, с силой откидываясь в кресле. — A-а! Браво, племянничек! Если бы между нами не было стола, я бы прыгнул тебе на шею и расцеловал бы тебя!
— Что вы хотите этим сказать?
— Что есть Бог для честных людей!
— Не понимаю.
— Я хочу сказать, что ты будешь моим Родриго, что ты за меня отомстишь!
— Объясните, Бога ради!..
— Друг мой! Проси что хочешь: ты мне доставил самое большое удовольствие за всю мою жизнь.
— Поверьте, дядя, я вне себя от радости! Так я могу продолжать?
— Нет, не здесь, мой мальчик: я принадлежу к философской школе Эпикура, я сын изнеженного города, что зовется Сибарисом. Свежесть твоего рассказа меркнет, когда в комнате пахнет бараньим жарким с капустой. Давай перейдем в гостиную. Франц! Лучшего кофе, дружище, самых тонких и ароматных ликеров! Франц, можешь снова надеть крест и нашивки: я тебя прощаю по милости моего племянника. Иди сюда, Петрус, мальчик мой дорогой! Итак, ты говоришь, что любишь мадемуазель Регину де Ламот-Удан?
С этими словами генерал обнял Петруса за шею, и столько было в его жесте грациозности, элегантности и, мы бы даже сказали, молодого запала, что он стал похож на Поллукса, обнимающего Кастора в знаменитой античной группе — шедевре неизвестного мастера.
Обнявшись, они прошли мимо Франца. Лакей стоял навытяжку, отдавая правой рукой честь; его лицо светилось радостью и гордостью. Австриец со счастливым видом бормотал:
— О мой генераль! О мой генераль!..
Генерал, как он сам признался, был действительно истинным последователем учения Анакреонта и гражданином города неги — Сибариса. В этом он мог бы соперничать с Брийа-Савареном и Гримо де ла Реньером.
В его доме все до мельчайших деталей свидетельствовало о том, как тщательно он заботился об удобстве и изысканности обстановки. Как он свято верил в то, что бордоский о-лафит надо пить из рюмок тонкого и прозрачного стекла, чтобы наслаждаться не только букетом, но и цветом вина, точно так же он пил кофе только из китайского или старого севрского фарфора.
Душистый, дымящийся кофе уже дожидался в кофейнике золоченого серебра, в обществе такой же сахарницы и двух изящных чашечек с золотыми цветочками, а также четырех графинов с разнообразными ликерами.
— Давай-ка сядем, — пригласил генерал, подтолкнув племянника к креслу, — ты вон туда, я здесь, и выпьем кофе как истинные философы, разговаривая о времени, событиях, гениальных людях, великих королях, жгучих солнечных лучах, под которыми на противоположных концах Земли растут восхитительные плоды, зовущиеся мартиникой и мокко.
Однако голова Петруса была занята совсем иными мыслями.
— Милый дядюшка! — сказал он. — Поверьте, что в другое время я наслаждался бы, как и вы, — хотя не с таким знанием дела и не столь философски, — ароматом чудесного напитка. Однако в этот час, как вы, должно быть, понимаете, все мои физические и моральные силы сосредоточены на вопросе, который я позволю себе повторить: что в моей любви к мадемуазель де Ламот-Удан могло вас обрадовать до такой степени?
— Я все тебе объясню, как только выпью кофе. Я тебе уже говорил, садясь за стол, какое влияние может хороший обед или ужин оказывать на восприятие тех или иных вещей, не так ли?
— Да.
— Так вот, дружок, теперь, после ужина, я вижу все в радужном свете и искренне тебя поздравляю. Позволь мне выпить кофе, и я скажу, с чем именно я тебя поздравил.
— Так вы находите, что она хороша собой? — спросил Петрус, забываясь и ступая на скользкий путь, который уготован всем влюбленным, когда они начинают говорить о своей любви.
— Черт возьми, если б я не считал, что она хороша собой, я был бы привередником, дорогой мой!.. Дьявольщина! Да это просто-напросто одна из прелестнейших женщин Парижа. Я вспоминаю ее лицо: она похожа на нимфу Овидия…
— Нет, нет! Она ни на кого не похожа, дядя! Не надо сравнивать ее божественный лик даже с лицом полубогини!
— Ну, мальчик мой, вижу, что ты сильно влюблен! Тем лучше, тем лучше… Мне нравится, когда молодость и сила испытывают себя в любви. Будь по-твоему: она не похожа на нимфу Овидия. Она героиня современного романа в полном смысле этого слова.
— Ах, дядя, совсем наоборот! Меня в особенности восхищает в Регине то, что она не пытается ни в чем подражать ни тем, о ком она читала, ни тем, кого она видела.
— Ах ты плут! Позволяешь себе любить женщину втайне от дяди и не разрешаешь ему поискать, на кого она похожа?
— У меня была причина скрывать это от вас, дорогой дядюшка: я был уверен, что вы меня выбраните.
— Сказал бы лучше, что стану тебе завидовать, плут, счастливец! Везет же пиратским сыновьям! Итак, для начала установим истину: ты влюблен, влюблен без памяти.
— Прошу вас, дядюшка, не называйте мое чувство к Регине любовью.
— A-а!.. Как же, с твоего позволения, мне его называть? Ну-ка!
— Сам не знаю. Однако любовью люди наиболее пошлые называют свои низменные инстинкты, свои грубые фантазии, не правда ли? Неужели вы полагаете, что к этому восхитительному созданию я питаю то же чувство, что ваш привратник к своей сожительнице?
— Браво, Петрус! Продолжай, мальчик мой, продолжай! Не могу сказать, до чего ты меня радуешь… Стало быть, ты испытываешь к Регине не любовь? Тогда объясни, что именно. Я, грубый материалист, человек другого века, до сих пор полагал, что любовь — это сочетание лучших материальных и нематериальных свойств, какие есть в человеке, как, например, в этом кофе сочетается все хрупкое, что есть в растущем на земле стебельке, и солнце, сияющее на небе. Я ошибался — тем лучше! Существует, значит, более возвышенное, менее осязаемое, более пылкое чувство. Я прошу познакомить меня с этим чувством, я в отчаянии, что так долго ждал случая быть ему представленным.
— Вы смеетесь надо мной, дядя…
— Этого еще недоставало!
— … но клянусь, я говорю правду! Чувство, которое я испытываю к Регине, не имеет названия, оно совершенно неизвестное, свежее, сладчайшее, возвышенное, как она сама. Этого чувства не существовало до нее, ведь его может внушить одна она… Ох, дядя, дядя, вы говорите, что, несмотря на ваш богатый жизненный опыт, вам это чувство неведомо, и это неудивительно, ведь ни одному человеку еще не доводилось испытывать того, что испытываю я!
— Прими мои самые искренние поздравления, дорогой друг! — сказал генерал, смакуя последние капли своего кофе. — Повторяю, этим ты мне с самых разных точек зрения доставляешь настоящую радость — первую, которой я тебе обязан. И не принимай буквально все то, что я тебе говорил об обществе до того, как мы сели за стол: это был кошмар, привидевшийся мне на голодный желудок… Ах, — продолжал старый дворянин, поудобнее устраиваясь в кресле и щурясь от удовольствия, — полагаю, я ничем не рискую, если скажу, что для полного счастья мне не хватает вот этой щепотки испанского табаку.
— Поверьте, дядюшка, — продолжал Петрус, — я вам очень благодарен за то, что вы приняли живейшее участие в моем счастье.
— Ошибаешься, дорогой Петрус, или, вернее, ты не совсем меня понял.
— Вы были очень любезны, дядя, сказав, что совершенно счастливы.
— Да, но меня радует не только твое счастье.
— Что же еще, дядя?
— Я втайне радуюсь тому, какие муки твое счастье принесет другому.
Петрус бросил на дядю вопрошающий взгляд.
— А этот другой — мой злейший враг, — продолжал генерал, — и все, что может причинить ему неприятность, приносит мне удовлетворение. Как видишь, дружок, из твоего счастья я беру лишь малую толику, которая мне причитается; можешь меня не благодарить и продолжать свой рассказ. Только сначала отведай рому и скажи свое мнение. Ну как?
Генерал по-прежнему сидел развалившись в кресле. Он сцепил руки на животе и стал вертеть большими пальцами, приготовившись слушать.
— Как странно, дядя! — заметил Петрус. — Я не понимаю, о чем вы говорите. Но я словно предчувствую большое несчастье!
— Тебя в самом деле ожидает или счастье, или несчастье, в зависимости от того, как ты к этому отнесешься. Но и в том и в другом случае я не могу нанести тебе удар, не подготовив тебя к нему. Я скажу тебе правду только после того, как ты завершишь свой рассказ.
— Да мне нечего вам поведать, дядя, я уже все выложил. Я люблю, вот и все.
— Однако есть одна немаловажная вещь, о которой ты умолчал, мой дорогой.
— О чем же, дядя?
— Ты мне сказал, что любишь; верно. Но не сказал, любят ли тебя.
Лицо Петруса залила краска, что и было самым красноречивым ответом. Но Петрус сидел в тени, генерал не заметил его румянца.
— Что же мне вам на это ответить, дядя?
— Ты не понимаешь, что меня интересует? Я хочу услышать, любит ли она тебя.
— Я никогда ее об этом не спрашивал.
— И правильно делал, мальчик мой: о таких вещах не спрашивают, их угадывают, их чувствуют. И что ты почувствовал? Что угадал?
— Не скажу, что чувство, которое я внушил мадемуазель де Ламот-Удан, так же сильно, как мое, — дрожащим голосом отвечал Петрус, — но мне кажется, что Регина встречается со мной с удовольствием.
— Извини! Теперь ты меня не понял. Хорошо, я уточню свой вопрос. Полагаешь ли ты, что в сложившихся обстоятельствах, то есть при условии взаимной симпатии, мадемуазель де Ламот-Удан приняла бы твое предложение и согласилась стать твоей женой?
— Ах, дядя, мы не настолько близко знакомы!
— Но если ничто в обычном чередовании дней и ночей не изменится, вы придете к этому, мой мальчик, в один прекрасный день или в одну прекрасную ночь.
— Дядюшка…
— Ты не хочешь на ней жениться?
— Но, дядя!..
— Не будем больше об этом, распутник!
— Умоляю вас, дядя…
— Хорошо, давай поговорим!
— Да, давайте поговорим, ведь вы коснулись надежд, на которые я не отваживался даже в мечтах!
— A-а!.. Дорогой племянник, если ты сделаешь предложение мадемуазель Регине де Ламот-Удан, скажи, пожалуйста, положа руку на сердце, согласится ли она стать твоей женой? Прошу заметить, что в таком притязании нет ничего чрезмерного. Хотя твой отец — сущий разбойник, ты все равно потомок славного рода Куртене, мальчик мой. Наши предки правили Константинополем! Жослены уже были седовласыми старцами, когда у Ламот-Уданов только прорезывались молочные зубы. За их гербом — маршальский жезл Франции, за нашим — недоступная им императорская корона.
— Если уж говорить всю правду, дядя…
— Всю, мальчик мой!
— … или, во всяком случае, то, что я думаю…
— Скажи, что ты думаешь!
— Хотя я никогда не строил планов на будущее, но я думаю, что, если только моя бедность не явится препятствием, мадемуазель де Ламот-Удан не откажется от моего предложения.
— Таким образом, дорогой племянник, если вдруг — сразу тебе скажу, что это маловероятно, — я поправлю твое положение, оставив тебе часть состояния после своей смерти, — прошу заметить, что я весьма далек от подобной мысли, — итак, выражаясь точнее, дам тебе необходимые средства, признаю своим наследником и, следовательно, это препятствие будет устранено, то ты думаешь, что мадемуазель де Ламот-Удан согласится выйти за тебя замуж?
— Положа руку на сердце, думаю, да.
— Так вот, дорогой племянник! Повторяю тебе то, что уже говорил по поводу твоего друга, который отказался от креста: ты слишком наивен для своих лет!
— Я?
— Да.
— Что вы хотите этим сказать?
— Что мадемуазель де Ламот-Удан не выйдет за тебя.
— Почему, дядя?
— Потому что закон запрещает женщине иметь двух мужей, а мужчине — двух жен.
— Двух мужей?
— Да, это называется двоемужие, или полигамия. По этому поводу в «Господине де Пурсоньяке» есть песенка.
— Я не понимаю ни слова из того, что вы говорите. Объяснитесь!
— Через две недели мадемуазель де Ламот-Удан выходит замуж.
— Это невозможно, дядя! — смертельно побледнев, вскрикнул молодой человек.
— Невозможно!? Ты говоришь как истинный влюбленный.
— Дядя! Небом вас заклинаю, сжальтесь! Говорите яснее!
— Кажется, я и так ясно выразился и расставил все точки над i: мадемуазель Регина де Ламот-Удан выходит замуж.
— Замуж! — в недоумении повторил Петрус.
— И я дорого заплатил за то, чтобы это узнать, видит Бог! Ведь она выходит за моего так называемого сына!
— Дядя, вы меня с ума сведете! Какой еще сын?!
— О, успокойся, я его не признал, хотя его любящая маменька сделала для этого все что могла.
— За кого же она выходит, дядя?
— За полковника графа Рапта.
— Господина Рапта?
— Он самый! Да, Петрус, это любезный, порядочный, прославленный господин Рапт!
— Он же на двадцать лет старше Регины!
— Можешь сказать: на двадцать четыре, дружок, учитывая, что он родился одиннадцатого марта тысяча семьсот восемьдесят шестого года, то есть ему уже минул сорок один год, а мадемуазель Регине де Ламот-Удан всего семнадцать… Фу, черт, считай сам!
— А вы в этом уверены, дядя? — опустив голову, спросил молодой человек сдавленным голосом.
— Спроси у самой Регины.
— Прощайте, дядя! — вскакивая, воскликнул Петрус.
— Что значит «прощайте»?
— Я пойду к ней и все узнаю!
— Чем позже пойдешь, тем больше узнаешь. Доставь мне удовольствие, сядь на место.
— Но, дядя…
— Какой я тебе дядя, неблагодарный?!
— Я неблагодарный?
— Разумеется! Только неблагодарный племянник может бросить дядю в момент, когда начинается старательное переваривание пищи. Нет бы предложить рюмку Кюрасао, чтобы помочь этому… Ну-ка, Петрус, подай своему дядюшке Кюрасао!
Молодой человек уронил руки.
— И вы можете шутить над моим горем?
— Ты знаешь историю о копье Ахилла?
— Нет, дядя.
— Что за воспитание дал тебе твой разбойник-отец! Он не выучил тебя древнегреческому языку, не научил читать Гомера в оригинале! Ты обязан это прочесть, несчастный! Хотя бы в переводах госпожи Дасье или господина Битобе! Я расскажу тебе эту историю. Секрет копья заключался в том, что его ржавчина заживляла нанесенные им раны. Я тебя ранил, мальчик мой — теперь я же попытаюсь тебя вылечить.
— О дядя! Дядя! — пробормотал Петрус, падая перед генералом на колени и целуя ему руки.
Генерал с нежностью взглянул на молодого человека.
— Сядь, дружок, и будь мужчиной! — произнес он спокойно и строго. — Поговорим о господине Рапте серьезно!
Петрус повиновался. Он, шатаясь, подошел к креслу и рухнул в него как подкошенный.
Генерал некоторое время с состраданием смотрел на муки своего племянника — муки, которые сам он уже не способен был испытывать, но еще не забыл, что и с ним такое случалось.
— А теперь, дорогой Петрус, — продолжал он, — внимательно послушай, что я тебе скажу. Тебе это будет поинтереснее, чем Дидоне и ее придворным — история Энея, хотя, как сказал поэт:
Conticuere omnes, intentique ora tenebant.[5]
— Я слушаю, дядя, — печально отозвался Петрус.
— Ты знаком с господином Раптом?
— Я видел его два раза в мастерской Регины, — отвечал молодой человек.
— И находишь, что он урод, верно? Это вполне естественно.
— «Урод» не совсем подходящее слово.
— Ты великодушен.
— Скажу больше, — продолжал Петрус. — Многие люди, для которых выражение лица не имеет значения, сочли бы графа Рапта даже привлекательным.
— Черт подери! Вот как ты говоришь о сопернике!
— Дядя! Нужно быть справедливым даже по отношению к врагу.
— Значит, ты считаешь, что он не урод?
— Мне кажется, он гораздо хуже этого: он невыразителен. Все в этом человеке холодно и неподвижно, будто он каменный. И потом, он слишком приземлен. У него тусклые глаза, тонкие и плотно сжатые губы, мясистый нос, землистый цвет лица. Он двигает головой, а черты лица остаются неподвижны! Если бы можно было холодную маску обтянуть человеческой кожей, в которой перестала циркулировать кровь, этот шедевр анатомии дал бы представление о графе.
— Ты приукрашиваешь свои портреты, Петрус, и если мне взбредет в голову оставить на память потомкам свое улучшенное изображение, я поручу это только тебе.
— Дядя! Давайте вернемся к господину Рапту!
— Охотно… Если ты видишь своего соперника именно таким, то разве тебя не удивляет, что Регина согласна стать его женой?
— Вы правы, дядя. У нее такой утонченный вкус и столь высокие запросы! Ничего не понимаю… Впрочем, в женщинах много загадочного, а Регина, к сожалению, женщина.
— Ну вот! Совсем недавно ты не мог смириться с мыслью, что она полубогиня, а как только узнал, что она тебя не любит и выходит за другого, ты ее низводишь до простой смертной!
— Дядя! Позвольте вам напомнить, что мы здесь сидим не для того, чтобы обсуждать внешность, добродетель или божественное происхождение мадемуазель Регины де Ламот-Удан. Мы говорим о господине Рапте.
— Совершенно справедливо… Видишь ли, дорогой Петрус, в темной и запутанной истории этого человека есть две тайны: одна мне известна, другую я так и не смог постичь.
— А известную вам тайну вы можете открыть, дядя, или это секрет?
— И да и нет. Во всяком случае, я считаю себя вправе поделиться им с тобой. Перед ужином ты мне говорил, дружок, что когда-то я молился на святошу по имени маркиза де Латурнель. К несчастью, это именно так. В тысяча семьсот восемьдесят четвертом году мадемуазель Иоланда де Ламот-Удан вышла замуж за маркиза Пантальте де Латурнель или, вернее, за восемьдесят годков и сто пятьдесят тысяч ливров ренты вышеупомянутого маркиза. Полгода спустя она уже овдовела, став маркизой и миллионершей. Ей было семнадцать лет и она была восхитительна! Ты-то полагаешь, что ей всегда было шестьдесят и что она никогда не была красивой, верно? Предполагать ты можешь все что угодно, но не вздумай биться об заклад: проспоришь! Поверь, что все самые элегантные придворные короля Людовика Шестнадцатого приезжали засвидетельствовать свое почтение прекрасной вдове. Но стараниями очень строгого духовника она, говорят, устояла перед всеми искушениями дьявола. Ее добродетель приписывали — никто не знал, чему ее приписать! — слабому здоровью маркизы. И действительно, к концу тысяча семьсот восемьдесят пятого года она побледнела, похудела, подурнела до такой степени, что доктора предписали ей лечение на водах в Форже, весьма модных в те времена. Как ни были чудодейственны воды Форжа, они не помогли, и спустя месяц или два врач посоветовал ей отправиться тоже на воды в никому не ведомую венгерскую деревушку, которая называлась Рапт, если не ошибаюсь.
— Дядя! Да ведь так зовут полковника! — перебил Петрус.
— Я и не утверждаю обратного. Раз есть на земле деревушка с названием Рапт, почему бы не быть человеку, носящему имя этой деревни?
— Вы правы.
— Врач, о котором я тебе рассказываю, оказался очень толковым: чахнущая красавица-вдова уехала в начале тысяча семьсот восемьдесят шестого года в Венгрию бледной, похудевшей, разбитой, пробыла полгода на водах или еще где-то и к концу июня того же года вернулась: она посвежела, поправилась, прекрасно себя почувствовала — одним словом, расцвела как никогда. Слух о необщительности маркизы произвел тогда, помнится, среди поклонников мадемуазель Иоланды такой же переполох, как весть о возвращении Улисса среди поклонников Пенелопы. Один я не отчаивался, когда она уезжала, не терял надежды и тогда, когда она вернулась. Это объяснялось вот чем. Король отправил меня с поручением к императору Иосифу Второму. Ответ на мою депешу мог быть готов не раньше чем через две недели. И я вздумал прокатиться по Венгрии и заехать в Рапт. Не могу тебе рассказать, чему я, оставаясь незамеченным, явился свидетелем. Но то, что я увидел, укрепило меня в мысли, что холодная вдова была не так строга, как могло показаться. Вот почему я не терял надежды после ее возвращения добиться упорством и терпением того, что, вполне вероятно, другой, более счастливый, чем я, уже получил…
— Она была беременна?
— Я не сказал об этом ни слова.
— Однако если вы этого не сказали, дядя, то именно это вы хотели сказать, как мне кажется.
— Дорогой Петрус! Ты волен делать из этого какие угодно выводы, но не жди от меня объяснений. Я, как Тацит, рассказываю, чтобы рассказывать, а не доказывать: «Narro ad narrandum, non ad probandum».
— Я слушаю, дядя.
— Год спустя я получил очевидное и бесспорное доказательство того, что Лафонтен был великим знатоком человеческого сердца, когда утверждал:
Терпение и времени движенье И силу победят и озлобленье.[6]
— Иными словами, вы, дядюшка, стали любовником маркизы де Латурнель.
— Что у тебя за дурная привычка, Петрус, вынуждать людей ставить все точки над i! Нет ничего хуже, чем подобная требовательность.
— Я отнюдь не настаиваю, дядя; однако букеты, которые вы ей регулярно посылаете…
— Вот уже сорок лет, дружок… Я от души желаю красавице Регине де Ламот-Удан получить через сорок лет хоть один букет с таким же значением, с каким я посылаю цветы маркизе де Латурнель.
— Вот видите, дядя, вы сами признались, что оказываете знаки внимания маркизе де Латурнель.
— Неужели я ненароком обронил имя бедняжки маркизы? Если так, я совершил ошибку, тем более непростительную, что наша связь с маркизой продолжалась всего несколько месяцев: примерно в середине тысяча семьсот восемьдесят седьмого года ее величество королева Мария Антуанетта послала меня с поручением в Австрию; оттуда я вернулся в тысяча семьсот восемьдесят девятом и снова покинул Францию седьмого октября того же года. С этого времени моя жизнь тебе известна, дорогой Петрус. Я путешествовал по Америке, а после десятого августа тысяча семьсот девяносто второго года вернулся в Европу, вступил в армию Конде и оставался при ней до самого ее роспуска. Поселившись в Лондоне, я торговал детскими игрушками. Во Францию я вернулся в тысяча восемьсот восемнадцатом; мне возместили убытки, и вот в тысяча восемьсот двадцать шестом году меня избрали депутатом. Став членом Палаты, я познакомился там с господином графом Раптом. Откуда он взялся? Кто он такой? Кому был обязан своим состоянием? Никто не мог этого сказать. Как Катина, он получил свои дворянские грамоты, не будучи обязан представить доказательства. Имя графа, такое же как название венгерской деревушки, сыгравшей определенную роль в событиях моей молодости, заставило меня заинтересоваться моим почтенным коллегой. Некоторое время спустя у нас с моей старой приятельницей, маркизой де Латурнель, произошел спор о точном возрасте графа: маркиза в разговорах со мной упорно омолаживала графа на год. Я был вынужден заняться выяснением родословной полковника. Вот что я узнал… Спешу тебя предупредить, что все, о чем я тебе расскажу, сам я считаю злыми сплетнями, которым предлагаю не очень-то доверять. Итак, военная карьера графа Рапта началась в тысяча восемьсот шестом году. Он неожиданно оказался при маршале — тогда еще генерале — де Ламот-Удане во время Иенского сражения. Полковник граф Рапт храбр, никто с этим не спорит: надо же признать за ним хоть что-нибудь положительное. Он отличился, прямо на поле боя был произведен в лейтенанты, и сразу же после этого генерал де Ламот-Удан назначил его своим офицером-порученцем.
— Прошу прощения, дядя, — перебил Петрус, — но раз все позволяет считать полковника Рапта сыном маркизы де Латурнель, сестры маршала, то граф Рапт приходится господину де Ламот-Удану племянником?
— Да, дружок, именно так злые языки объясняют скорое его продвижение, постоянную благосклонность маршала и политическое влияние графа в Палате. Но ты понимаешь: если верить всему, что говорят злые языки…
— Продолжайте, дядя, прошу вас.
— Эйлау помог выдвинуться молодому офицеру: к концу февраля тысяча восемьсот седьмого года граф Рапт получил чин капитана и стал адъютантом генерала де Ламот-Удана. В этом качестве он участвовал двадцать седьмого сентября тысяча восемьсот восьмого года в Эрфуртской встрече. Дорогой друг! Когда ты будешь изучать современную историю, приходи ко мне, и я тебе расскажу, с какой целью заключили мир два самых могущественных европейских монарха. Я в то время жил в Лондоне и, хотя был всего лишь резчиком по дереву, но, оставаясь потомком константинопольских императоров, встречался с хорошо осведомленными людьми. Должен тебе сказать, что Англия, трепетавшая от мысли о Булонском лагере, содрогнулась, узнав об Эрфуртской встрече: Англия почуяла, что вот-вот лишится Индии. Но, к счастью, мы не будем сейчас заниматься вопросами высокой политики: интересы более земные волнуют наши сердца, как сказали бы во Французском театре… Император Наполеон представил своему другу императору Александру свитских генералов, рассказывая о родословной каждого из них, положении и храбрости их. Бригадный генерал де Ламот-Удан был представлен вместе с другими; у него была громкая родословная, его мужество вошло в поговорку, но он был беден.
«Сир! — обратился однажды император Наполеон к императору Александру, — нет ли у вас на примете богатой московской наследницы, с которой вы не знаете что делать? У меня есть для нее отличный муж!»
«Ваше величество, — отвечал русский император, — у. меня на попечении как раз находится одна юная княжна, она сирота и очень богата».
«Княжна?»
«Да, и, что является редкостью для России, это настоящая княжна старинного царского рода; ее фамилия оканчивается не на „-ов“, — как у нас, каких-нибудь Романовых, исчисляющих свою знатность вчерашним днем, — а на „-ская“».
«Она молода?»
«Девятнадцати лет».
«Хороша собой?»
«Она черкешенка!»
«Это то, что нужно! Кузен! Прошу у вас руки вашей сироты для моего протеже».
«Решено, кузен!» — отвечал Александр.
А спустя две недели княжна Рина Чувадьевская вышла за дивизионного генерала графа де Ламот-Удана… Подай-ка мне рому, эгоист! Хотя бы спросил, не хочет ли дядя выпить чего-нибудь после кофе!
Горя желанием услышать конец этой истории, Петрус поскорее налил в стакан рому и подал дяде горячий и крепкий напиток, словно вобравший в себя солнце Ямайки.
Едва промочив горло, генерал продолжал:
— Император Александр не преувеличивал, когда говорил, что у него очаровательная воспитанница. Она была дочь черкесского князя, восставшего против своего царя. Князь был убит в бою, дочь же его убежала, захватив фамильное достояние, и попросила защиты у русского императора, а тот взял ее под свое покровительство. Фамильное достояние — наполовину в драгоценных камнях, остальное — в золотых слитках и монетах, оценивалось в пять-шесть миллионов.
По возвращении из Эрфурта генерал снова поселился в особняке Ламот-Уданов, хотя особняк из-за нехватки средств едва не продали после того, как сдавали несколько лет подряд. По приказу генерала особняк был обставлен восхитительной мебелью. Генерал с чисто французской утонченной галантностью послал своего адъютанта осмотреть московские апартаменты княжны Чувадьевской и выслал графа Рапта вперед с поручением подготовить в парижском особняке для черкесской красавицы весь первый этаж, выходивший окнами в сад.
Прибытие княжны Рины в Париж явилось событием при дворе императора; прекрасная черкешенка представлялась трофеем в этой великолепной кампании тысяча восемьсот седьмого года! Но наш образ жизни не подходил тихой дочери Востока: весь день напролет она проводила на огромных подушках, называвшихся «тахта», перебирала четки — это было ее единственным развлечением — и, подобно фее из «Тысячи и одной ночи», питалась только вареньем из розовых лепестков.
По причине такой восточной дикости княжну Чувадьевскую очень мало кто видел тогда, да и теперь тоже. Допущенные к этой милости рассказывали, что генеральша поражает красотой: ее глаза отливают перламутровым блеском, у нее черные блестящие волосы, матово-молочный цвет лица; говорили также, что изо всех, кто служил Наполеону, генерал де Ламот-Удан был вознагражден едва ли не щедрее всех: обладание этой восхитительной женщиной и ее шестью миллионами приданого явились гораздо более реальной наградой, чем трон Вестфалии для Жерома, испанский трон для Жозефа, неаполитанский трон для Мюрата, голландский трон для Людовика.
Красавица Рина держалась с истинно королевским достоинством, и ее стали звать Региной, что означает «царица». Однако она по-прежнему была обречена все свое время проводить в одиночестве или, во всяком случае, в обществе весьма немногочисленных знакомых. Дело в том, что, кроме родного языка, она знала только русский и немецкий. К счастью, генерал отчасти владел немецким и мог кое-как с ней объясниться. Зато граф Рапт, до девятнадцати лет воспитывавшийся в Венгрии, говорил на немецком как на родном языке.
Как ты понимаешь, дорогой Петрус, возможность княжны и графа обмениваться мыслями на языке, который им обоим был привычен, хотя и не был их родным языком, привела к некоторому сближению… Ты находишь графа Рапта неприятным, потому что он женится на Регине. Я считаю его уродом, потому что его против моей воли хотели сделать членом моей семьи, и я взвыл при мысли, что должен буду признать сыном такого мерзавца! Но злые языки — а в ту пору, когда почти не осталось мужчин от восемнадцати до сорока лет, число злых языков среди французского населения значительно прибавилось — уверяли, что супруга генерала придерживалась иного мнения. Сплетни объяснялись, вероятно, тем, что де Ламот-Удан, все больше забывая о положенной дистанции между командиром корпуса и адъютантом, поселил графа Рапта в своем особняке; ведь он любил его как племянника и не мог, как он говорил, разлучиться с преданным человеком, которого хотел иметь всякую минуту под рукой.
Итак, после кампании тысяча восемьсот восьмого года княжна Чувадьевская поселилась в своем черкесском будуаре, а граф Рапт — в цветочном павильоне. Ты знаешь этот павильон, верно? Мадемуазель де Ламот-Удан, очевидно, там тебе позирует?
— Граф Рапт живет в семье маршала и сейчас, дядя?
— Нет! Со временем он разбогател, а княжна постарела, так что у графа Рапта теперь собственный особняк. Но тогда он был лишь капитаном и адъютантом, своего особняка не имел и жил на улице Плюме в доме генерала. Впрочем, в те времена, дорогой мой, люди не жили, а постоянно перелетали, словно птицы, с ветки на ветку! Испанская война была в разгаре и шла плохо, как все войны, в которых Наполеон не участвовал лично. Гений Революции умер вместе с такими людьми, как Клебер, Дезе, Гош, Марсо. Оставался лишь военный гений, и он целиком воплотился в Наполеоне.
Примерно в начале ноября тысяча восемьсот восьмого года Наполеон отправился в Испанию вместе со штабом. Это произошло на следующий день после того, как генерал поселился на улице Плюме вместе с молодой женой. Можешь себе представить, как было грустно черкешенке, всего два дня тому назад приехавшей в Париж, остаться вдвоем с камеристкой, ведь общество прекрасной княжны ограничивалось лишь мужем и графом Раптом, говорившими по-немецки, и девушкой Грушкой, знавшей только черкесский и русский. И потому, несмотря на настойчивые просьбы графа Рапта, страстно желавшего участвовать в Испанской кампании, генерал де Ламот-Удан приказал ему остаться в Париже. Должен же был кто-нибудь помочь несчастной княжне свыкнуться с новой обстановкой! Обязанность адъютанта — слушаться генерала, и граф Рапт подчинился.
Кампания была недолгой: четвертого ноября Наполеон прибыл в Испанию, а в первых числах января вернулся в Париж. Австрия «восстала» — именно так говорили в те времена о королевстве или империи, объявивших Франции войну. За время своего недолгого отсутствия генерал не забывал, чего он лишил своего верного Рапта, не взяв его с собой на войну. В качестве утешения граф получил назначение командиром батальона. Это вызвало некоторое удивление, ведь граф Рапт был далеко от поля битвы, когда удостоился этой новой милости, тем более всех поразившей, что молодому офицеру было всего двадцать четыре года. Но злые языки нашли этому объяснение. Адъютант генерала, говорили они, находится прежде всего на службе у своего генерала, а не у императора или Империи: его звание «помощник» ясно на то указывает. И в течение двух месяцев, пока генерал де Ламот-Удан был в Испании, прибавляли злые языки, адъютант Рапт особенно «помог» своему генералу!
Он не терял времени даром, шустрый молодой человек: будучи проездом в Париже, де Ламот-Удан убедился, что его жена привыкла к новому образу жизни, особняк меблирован, штат слуг набран — одним словом, дом поставлен на широкую ногу соответственно новому положению генерала. Я говорю «проездом», потому что генерал провел в Париже всего несколько дней: в конце февраля он поспешил в Баварию, откуда наш друг Максимилиан взывал о помощи. На сей раз генерал взял адъютанта с собой, а княжна осталась только с камеристкой Грушкой.
Не буду тебе рассказывать о кампании тысяча восемьсот девятого года. Этот дьявол во плоти — Наполеон — в те времена заключил договор с Фортуной! Двадцатого апреля — победа в битве при Абенсберге, двадцать первого — при Ландсгуте, двадцать второго — при Экмюле, четвертого мая — победа в битве при Эберсберге, тринадцатого мая Наполеон вошел в Вену, двадцать второго — сражение при Эсслинге, наконец, пятого июля, если не ошибаюсь, Ваграмское сражение — решающая победа.
Само собой разумеется, что в этой кампании, длившейся четыре месяца — с Абенсбергской битвы до Ваграмского сражения, генерал и его адъютант отличились. Однако в самый последний день сражения генерал был тяжело ранен в бедро: пуля задела кость, и врачи склонялись к мысли, что придется ампутировать ему ногу. Однако генерал наотрез отказался, заявив, что предпочтет скорее умереть, но умереть, так сказать, «целиком». Это его и спасло. В награду за мужество генерала император поручил его адъютанту графу Рапту отвезти в Париж новость о Ваграмском сражении: сам генерал еще не оправился после ранения и не мог отправиться в путь.
Адъютант уехал в тот же вечер. Спустя неделю он был в Париже. Сначала он объявил о великой победе, которую должен был принести с собой Шёнбруннский договор. Потом — в награду за свои труды и преданность — принял очаровательнейшую девочку, какую когда-либо производила на свет черкешенка через восемь месяцев после свадьбы в подарок французскому генералу!
— Дядя!..
— Дорогой мой! Цифры есть цифры, верно? Генерал женится на княжне, которую ему привозит адъютант, двадцать пятого октября тысяча восемьсот восьмого года. Княжна производит на свет ребенка тринадцатого июля тысяча восемьсот девятого года, то есть ровно через восемь с половиной месяцев. Кстати, в этом нет ничего удивительного: кодекс и медицина констатируют, что роды и в семь месяцев могут пройти вполне удачно, а уж тем более — в восемь с половиной! Роды были очень удачные: доказательством служит то, что эта девочка и есть красавица Регина, получившая при крещении имя матери, измененное на французский манер.
— Вы хотите сказать, дядюшка?..
— Ничего я не хочу сказать, друг мой: не заставляй меня говорить…
— Что Регина — дочь…
— … генерала де Ламот-Удана, и это вещь неоспоримая: «Pater est quern nuptiae demonstrant»[7]!
— Что же может сейчас толкать графа Рапта на бесчестный поступок?
— У Регины — миллионное приданое.
— Да у этого негодяя двадцать пять тысяч ливров ренты.
— Значит, будет семьдесят пять. А после смерти маршала и княжны Регина получит в наследство еще два миллиона, что составит сто семьдесят пять тысяч ливров ренты.
— Но этот Рапт — подлый мошенник!
— А кто с тобой спорит?
— Маршал дает согласие на этот брак — понимаю: он ничего не знает. Но неужели княжна стерпит, если ее дочь выйдет за…
— О Господи! Да такое происходит каждый день, дружок. Ты вообразить себе не можешь, как страдают владельцы большого состояния при мысли, что их богатство перейдет в чужие руки! И потом, надобно принять во внимание, что княжна находится в ужасном состоянии: у нее нервная болезнь, из-за которой она вынуждена почти все время проводить в постели; она не выносит дневного света и живет в постоянном полумраке, питаясь вареньем из розовых лепестков, вдыхая благовония, перебирая четки, — все это ужасно расстраивает нервы! Кто может сказать, знает ли она о том, что ее дочь выходит замуж?
— Дядя! Раз вы в курсе того, что замышляется, неужели вы потерпите, чтобы…
— Да, верно: через маркизу де Латурнель…
— Неужели вы равнодушно будете наблюдать, как у вас на глазах свершится это преступление?
— А как это меня касается, спрошу я тебя? По какому праву я стану вмешиваться?
— По праву честного человека, разоблачающего преступника.
— Чтобы разоблачить преступника, нужны доказательства; кроме того, дорогой мой, нет такого закона, который наказывал бы за подобные преступления — иными словами, за настоящие преступления.
— Но… я…
— А ты поступишь, как я, Петрус: ты не будешь вмешиваться.
— Ну уж нет, ни за что!
— Ты позволишь дьяволу вплести моток черного шелка графа Рапта в золотые нити красавицы Регины и будешь ждать, пока дьявол сам не распутает то, что наплел.
Вздох Петруса был похож на стон.
— Видишь ли, друг мой, — продолжал старый генерал, — есть пословица: «Не суй палец между деревом и корой!» В ней много мудрости. И потом, ты понимаешь: все, что я тебе рассказываю, только слухи.
— И этот человек свободно чувствует себя в свете!.. У него репутация…
— … мерзавца!
— Что, впрочем, не мешает ему быть во главе партии…
— … иезуитов? Он всего-навсего адъютант, как и при генерале де Ламот-Удане.
— Говорят, он будет министром…
— … если я ему отдам свой голос.
— Он женится на Регине!
— Он совершает большое преступление.
— Дядя! Этого преступления не произойдет!
— Друг мой! Через две недели мадемуазель Регина де Ламот-Удан станет графиней Рапт.
— Я вам говорю, что свадьбы не будет! — заявил Петрус, торопливо вскакивая.
— А я вам говорю, сударь, — с достоинством возразил генерал, — что вы сядете и выслушаете меня.
Петрус снова со вздохом упал в кресло.
Генерал поднялся, подошел к племяннику и оперся на спинку его кресла.
— Повторяю, Петрус: наверное, ты в любом случае возмущался бы тем, что сегодня происходит, но возмущение твое так сильно только потому, что ты любишь Регину и это дело касается непосредственно тебя. Теперь ответь мне: по какому праву ты любишь Регину? Кто тебе разрешил эту любовь? Она? Ее мать? Отец? Никто! Ты чужой в этой семье. По какому же праву чужой собирается оказывать влияние на судьбу членов этой семьи? По какому праву он скажет женщине, уступившей притязаниям господина Рапта, может быть, только по незнанию наших нравов: «Вы прелюбодейка!»; счастливому мужу, понятия не имеющему о событиях прошлых лет и уверенному в будущем: «Вы обманутый муж!»; девушке, почитающей мать и любящей отца (ведь ничто не говорит о том, что господин де Ламот-Удан не отец Регине): «С сегодняшнего дня ты должна презирать мать и относиться к отцу как к чужому!» Полно, племянник! Ты считаешь себя честным человеком, а если ты сделаешь это, то будешь первейшим подлецом под стать господину Рапту. Но ты этого не сделаешь, это говорю тебе я!
— Что же будет, дядюшка?
— Это тебя не касается, — отрезал генерал. — Это дело более справедливого и строгого судьи, чем ты. Только он знает, как все происходило на самом деле, он все видел и слышал. Будь покоен: рано или поздно он вынесет свой приговор. Это дело Божье!
— Вы правы, дядя, — проговорил молодой человек, поднимаясь и подавая генералу руку.
— И во время последнего свидания…
— … я не скажу ни слова о том, что сейчас узнал от вас.
— Слово дворянина?
— Слово чести!
— Ну, так обними меня; хоть ты и пиратский сын, я верю твоему слову, как… слову твоего отца-пирата.
Молодой человек бросился в объятия дядюшки, потом взял шляпу и поспешил вон.
Он задыхался!
Следующий день после разговора с дядей, разговора жестокого для бедного Петруса, был как раз последним днем масленицы, с которого началась наша книга. В то утро мы видели, каким Петрус может быть хмурым и нелюдимым.
К несчастью, в тот день у Регины не было сеанса. Не зная, как скоротать невыносимо тянущееся время, он и предложил друзьям принять участие в рыночном маскараде (о нем мы тоже упоминали в самом начале нашего рассказа).
Благодаря физической усталости Петрусу удалось если не забыться, то, по крайней мере, взять себя в руки: он задремал в кабаке, уронив голову на стол. Впрочем, скоро его разбудили Шант-Лила и ванврские прачки.
Мы явились свидетелями того, как продолжалось веселье, как наконец в пять часов утра друзья расстались: Людовик поехал в Ба-Мёдон провожать Шант-Лила и графиню дю Баттуар, а Петрус вернулся к себе на Западную улицу. Читатели помнят, что, когда Людовик стал настойчиво приглашать друга присоединиться к их компании, тот ответил довольно мрачно: «Не могу: у меня сеанс». Во время этого сеанса, назначенного на час дня, должна была решиться его судьба.
В девять утра Петрус уже был на улице Плюме.
Вернувшись к себе, он лег, попытался уснуть, но в тишине и одиночестве он снова и снова переживал свое горе. Ему на ум приходили тысячи проектов, без конца сменяясь и не давая ему покоя. Озаренный тем внутренним светом, что зовется разумом, Петрус по мере их появления признавал, что все они неосуществимы. Часы показывали девять, а он так ничего и не решил, но его возбуждение достигло предела, он не мог больше ждать и вышел из дому.
Зачем?
Зачем игрок, спустивший все свое состояние и надеющийся его вернуть, приходит за два часа до открытия игорного дома — бездны, в которой, возможно, сгинет его честь, как до того исчезло состояние?
Петрус, бедный игрок, которому нечего было поставить на карту, кроме своего сердца, поставил сердце и проиграл!
Он ходил как безумный, то ускоряя шаг, то вдруг останавливаясь, от улицы Монпарнас до улицы Плюме мимо особняка маршала, возвращался к улицам Бродёр, Сен-Ромен, Баньё, по улице Нотр-Дам-де-Шан снова выходил на Монпарнас.
Он зашел в кафе — но не для того, чтобы позавтракать, а в надежде обмануть свое нетерпение, — заказал чашку черного кофе и взялся было за газеты. Газеты! Какое ему было дело до того, что происходит в Европе?! Какой интерес могли для него представлять дискуссии в Палате? Он никак не мог понять, зачем пачкать столько бумаги, чтобы сказать так мало.
За чашкой кофе и полдюжиной газет Петрус скоротал два часа.
Когда часы на Доме инвалидов пробили одиннадцать, он снова пустился в путь. До назначенной встречи оставалось два часа.
Он принял решение: выбрать самую длинную дорогу, чтобы она заняла хотя бы час.
Куда же ему пойти? У него не было никаких дел нигде, кроме как в особняке маршала, а ему нужно было убить полтора часа, прежде чем он мог появиться на улице Плюме.
Вдруг он вспомнил историю о фее Карите.
Ему необходимо было сделать набросок с этой больной девочки, этой Рождественской Розы, за которой ухаживала Регина: он задумал написать картину по мотивам Пчелкиной сказки, тогда же он сделал эскиз, пытаясь воспроизвести лицо больной девочки по образному описанию Пчелки.
Вот и цель путешествия! Да, от Дома инвалидов добраться до улицы Трипре — это и в самом деле настоящее путешествие.
Петрус поднялся вверх по бульвару до улицы Ульм, свернул на улицу Марьонет, потом — на Арбалетную улицу, прошел по улице Грасьёз и очутился в самом конце улицы Трипре.
Молодой человек не знал номера дома, но на этой улочке было не больше дюжины домов; он стал переходить от двери к двери, спрашивая, где живет Броканта. В одном из домов — под № 11 — никто не вышел на его стук, а спросить было некого. Но он решил, что это именно тот дом, который он ищет, судя по убогому входу, темному коридору и крутой лестнице.
Поднявшись по скользким ступеням, он очутился перед грубо сколоченной дверью, крепко запертой изнутри, и не очень уверенно постучал. Несмотря на довольно точное описание, которое у него было, он не хотел поверить, что живые существа могут жить в такой дыре. Едва он коснулся двери, как изнутри донесся лай десятка собак. На этот раз Петрус начал верить, что он не ошибся.
Как только собаки немного успокоились, из-за двери послышался нежный голосок:
— Кто там?
Петрус не ожидал такого вопроса и потому ответил только:
— Я.
— Кто вы? — вновь прозвучал голосок.
Его имя ничего не сказало бы девочке. Он решил использовать в качестве пропуска имя мадемуазель де Ламот-Удан.
— Я пришел от феи Карты, — сказал он.
Рождественская Роза — а это, разумеется, была она —
радостно вскрикнула и бросилась отпирать дверь.
Она очутилась лицом к лицу с Петрусом, незнакомым ей.
Зато Петрус узнал ее в ту же минуту.
— Вы Рождественская Роза? — спросил он.
Взглядом художника он сейчас же охватил всю эту лачугу: на переднем плане, прямо перед ним, — босоногая девочка в платьице из грубого полотна, подхваченном в талии витым пояском, на голове у девочки красная косынка; на втором плане — ворона, сидящая на балке и не то встревоженно, не то радостно каркающая; в глубине чердака — корзина с собаками: они лают, воют, визжат.
Именно так описала все это Пчелка.
— Вы Рождественская Роза? — спросил Петрус.
— Да, сударь. А вас прислала принцесса?
— Точнее было бы сказать, дитя мое, — отвечал Петрус, разглядывая стоявшее перед ним живописное создание, — я пришел для того, чтобы мы с тобой приготовили для нее сюрприз.
— Сюрприз? Охотно! Это доставит ей удовольствие?
— Надеюсь.
— А какой сюрприз?
— Я художник, Рождественская Роза, и хотел бы написать для нее ваш портрет.
— Мой портрет? Как забавно! Вот уже три или четыре художника хотят написать с меня портрет. А ведь я не такая уж хорошенькая!
— Напротив, Рождественская Роза, вы прелесть!
Девочка покачала головой.
— Я отлично знаю, какая я: у меня есть зеркало.
Она показала Петрусу осколок зеркала, который Броканта подобрала на улице: недаром она была старьевщицей!
— Так что же? — проговорил Петрус.
Рождественская Роза вопросительно взглянула на художника.
— Вы хотите, чтобы я написал ваш портрет? — продолжал Петрус.
— Да от меня это не зависит: все решает Броканта, — отвечала Розочка.
— А что она сказала другим художникам?
— Всем отказала.
— Вы знаете почему?
— Нет.
— Вы полагаете, мне она тоже откажет?
— Не знаю… Может быть, если принцесса замолвит словечко…
— Я не могу просить об этом принцессу, ведь я хочу сделать ей сюрприз, потому и собираюсь вас рисовать.
— Верно.
— А если предложить Броканте денег?
— Ей уже давали деньги.
— И она все равно отказала?
— Да.
— Я дам ей двадцать франков за двухчасовой сеанс, и она может прийти вместе с вами в мастерскую.
— Она не согласится.
— Что же делать?
— Не знаю.
— Где она сейчас?
— Пошла подыскивать жилье.
— Вы собираетесь покинуть этот чердак?
— Да, так хочет господин Сальватор.
— Кто такой господин Сальватор? — спросил Петрус, удивляясь, что услышал от Рождественской Розы имя своего недавнего знакомого.
— Вы незнакомы с господином Сальватором?
— Вы говорите о комиссионере с Железной улицы?
— Совершенно верно.
— Стало быть, вы его знаете?
— Это мой друг, он заботится о моем здоровье и очень беспокоится, если мне чего-нибудь не хватает.
— А если господин Сальватор позволит мне написать ваш портрет, Броканта не будет возражать?
— Броканта всегда исполняет волю господина Сальватора.
— Значит, я должен обратиться к господину Сальватору?
— Это самое верное.
— А вы-то сами не будете возражать?
— Я?! Да что вы, наоборот!
— Так вам это будет приятно?
— Очень! Но только вы меня нарисуйте очень хорошенькой, ладно?
— Я нарисую вас такой, как вы есть.
Девочка покачала головой.
— Нет, тогда не надо.
Петрус взглянул на часы: они показывали двенадцать.
— Мы уладим это с господином Сальватором, — пообещал он.
— Да, — кивнула Рождественская Роза. — Если господин Сальватор разрешит, Броканта не посмеет отказать.
— Договорились. И потом, как я уже сказал, я хорошо ей заплачу.
Рождественская Роза шевельнула губами, словно хотела сказать: «Дело совсем не в этом».
— А что хотели бы получить вы? — спросил Петрус.
— Я?
— Да, за то, что позволите написать с вас портрет.
— Кусок красного или синего шелка и красивую золотую тесьму!
Рождественская Роза выросла в доме цыганки и потому любила яркие цвета и блестящую мишуру.
— Все это вы получите, — заверил ее Петрус.
Он сделал шаг к двери.
— Погодите! — остановила его девочка. — Не говорите ей, что вы со мной знакомы.
— Кому?
— Броканте.
— Хорошо.
— Не говорите, что вы меня видели!
— Почему?
— Она будет меня бранить, что я вас впустила.
— Даже если вы ей скажете, что я приходил от феи Кариты?
— Ничего не надо ей говорить.
— У вас есть на то какая-нибудь причина?
— Если она узнает, что принцесса хочет иметь мой портрет…
— Что же?
— … она будет клянчить у нее деньги. А я не хочу, чтобы мой портрет продавали фее: я хочу, чтобы она получила его в подарок.
— Хорошо, дитя мое, договорились, и никому об этом ни слова!
Рождественская Роза ответила очаровательной, но все же грустной улыбкой и перекрестила большим пальцем воспаленные губы, что означало: сама она не проронит ни слова.
Петрус в последний раз на нее взглянул, словно желая запечатлеть в памяти поэтический образ маленькой нищенки на тот случай, если волею судьбы ему больше не суждено с ней встретиться.
Он улыбнулся и сказал:
— Я попрошу у господина Сальватора, чтобы он позволил или приказал Броканте привести вас в мою мастерскую. А если и он мне откажет…
— Да, что будет, если он откажет? — переспросила Розочка.
— У принцессы все равно будет ваш портрет, это я вам обещаю!
И он вышел, приветливо помахав Розочке на прощание рукой. Она заперла за ним дверь.
Когда Петрус подошел к особняку маршала де Ламот-Удана, его часы показывали три четверти первого. В крайнем случае можно было и войти: появление на четверть часа раньше будет отнесено на счет торопливости, но не бестактности. Однако не успел он пройти по двору и нескольких шагов, как швейцар его остановил, доложив, что мадемуазель де Ламот-Удан вышла с утра и неизвестно, когда вернется.
Петрус спросил, не было ли получено на его счет каких-нибудь распоряжений, но швейцару ничего не передавали.
Делать было нечего: продолжать расспросы было бы дурным тоном, и Петрус удалился.
Жан Робер жил неподалеку, на Университетской улице; Петрус решил навестить друга и зашагал к его дому.
Оказалось, что Жан Робер вернулся около семи часов утра, сам оседлал лошадь и ускакал галопом, предупредив, чтобы не беспокоились, если его долго не будет. Он до сих пор не появлялся.
Снова нужно было как-то убить время. Петрус вспомнил о Людовике и снова направился в богатые кварталы у Люксембургского дворца.
Людовик еще не возвращался.
Генерал де Куртене, должно быть, заседал в Палате: к нему идти бессмысленно.
Петрус вернулся домой и стал по памяти набрасывать портрет Рождественской Розы в костюме гётевской Миньоны. Он выбрал сцену, когда маленькая бродяжка, чтобы развлечь Вильгельма Мейстера, исполняет танец с яйцами.
Около пяти часов вечера лакей в ливрее дома Ламот-Уданов принес записку от княжны Регины.
Петрусу стоило огромного труда справиться с волнением и принять письмо с невозмутимым видом. Он вскрыл его, трепеща всем телом, хотя не верил, что оно от Регины. Но в конце письма стояло ее имя.
Вот что он прочел:
«Простите, сударь, что меня не было дома, когда Вы пришли ко мне. Меня задержало несчастье, случившееся с одной из моих лучших подруг по пансиону. Я вернулась в Париж только в четыре часа и узнала, что Вы заходили; мне следовало бы написать Вам еще утром, чтобы избавить Вас от беспокойства. Однако надеюсь, что Вы меня извините, принимая во внимание мое состояние.
Не имея возможности загладить свою вину, я хотела бы ее смягчить.
Свободны ли Вы завтра в полдень, сударь? Моим родным не терпится увидеть законченной Вашу великолепную работу.
Регина».
— Передайте княжне, что я буду у нее завтра в указанное время, — приказал Петрус лакею.
Лакей ушел. Петрус остался один.
Если бы он получил такую записку всего тремя днями раньше, она преисполнила бы его счастьем. Один почерк Регины привел бы его в восторженное состояние, и он сотню раз поцеловал бы ее подпись. Но теперь, после того как он узнал от генерала Эрбеля о готовящейся свадьбе княжны с графом Раптом, все в душе у молодого человека перевернулось и при виде этой записки он испытывал скорее страдание, нежели радость.
Ему казалось, что Регина его предавала, раз ничего не говорила о положении, в котором находилась, а позволяя себя любить, она расставляла ему ловушку.
Однако он снова и снова перечитывал ее письмо, не имея сил оторвать взгляд от этого прелестного мелкого почерка, изящного и аристократичного.
Это занятие было прервано скрипом отворяющейся двери. Машинально обернувшись, Петрус увидел Жана Робера.
Поэт вернулся после бурного, богатого событиями дня, проведенного в Ба-Мёдоне. Он сразу пошел к Петрусу, а тот в это время направился к нему.
Если бы Петрус застал его на Университетской улице, он, вероятно, сгоряча излил бы переполняющую сердце досаду, рассказал бы и о сорванном сеансе, и о самой девушке, с которой писал портрет. Но несколько часов работы, увенчанные письмом Регины, вернули молодому человеку если не спокойствие, то, по крайней мере, самообладание.
Теперь Жан Робер сам пришел к Петрусу и заговорил первый.
У Петруса было тяжело на душе. Жан Робер тоже был озабочен, но он, с эгоизмом истинного поэта, стремился прежде всего извлечь из пережитого то, что могло пригодиться для его будущего романа или драмы.
Несмотря на патетическое вступление к рассказу друга, Петрус, полный воспоминаний о событиях прошедшего дня, без особого внимания слушал историю Жюстена и Мины, как вдруг взгляд рассказчика упал на эскиз, изображающий танец Миньоны; Жан Робер воскликнул:
— Ба! Да это же Рождественская Роза!
— Рождественская Роза? — переспросил Петрус. — Ты знаком с этой девочкой?
— Нуда!
— Откуда?
— Ее мать, старая цыганка, нашла письмо, которое Мина бросила из окна кареты. Я заходил к ней вместе с Сальватором.
— Да, она мне говорила, что знает нашего недавнего знакомого.
— Это ее покровитель. Он за ней следит, заботится о ее здоровье, посылает лекарства, теперь вот хочет, чтобы они сменили квартиру. Кажется, эта старуха Броканта — жуткая скряга, она сведет девочку в могилу: зимой в ее конуре мороз, летом — нестерпимая жара.
— Тебе не кажется, Петрус, что девочка восхитительна?
— Ты прекрасно видишь, что да, раз я написал ее портрет.
— И в образе Миньоны — прекрасная мысль! Я тоже сразу подумал: «Если бы у меня была такая актриса, я непременно написал бы драму по роману Гёте!»
— Погоди, я тебе еще кое-что покажу, — сказал Петрус.
Он достал из папки большой рисунок, то самый, что набросал несколько дней назад в цветочной гостиной Регины.
— Минутку! Еще несколько штрихов! — сказал он подошедшему Жану Роберу.
Как, очевидно, помнят читатели, на этом рисунке, представлявшем дрожащую Рождественскую Розу с собаками в придорожной канаве бульвара Монпарнас, Петрус нарисовал лицо маленькой цыганки таким, как ему подсказывало воображение. В пять минут придуманное художником лицо было стерто, и настоящие черты девочки заняли свое место.
— Теперь смотри! — пригласил Петрус.
— О-о! — воскликнул Жан Робер. — Да знаешь ли ты, что это настоящее чудо!
Потом вдруг прибавил:
— Смотри-ка! Да ведь это мадемуазель де Ламот-Удан!
Петрус вздрогнул.
— Как? — переспросил он. — Что ты хочешь сказать?
— Разве это не дочь маршала, вот здесь, в костюме амазонки?..
— Да… Так ты и ее знаешь?
— Я встречал ее раза два у герцога Фиц-Джеймса, а сегодня тоже видел… Вот почему сходство твоей амазонки с княжной бросилось мне в глаза.
— Ты ее сегодня видел? Где?
— О, мы встретились при страшных обстоятельствах! Она стояла на коленях с двумя подругами по пансиону Сен-Дени у постели несчастной девушки, которая хотела отравиться.
— Девушка, надеюсь, осталась жива?
— Да, к несчастью, — печально ответил Жан Робер.
— К несчастью?
— Разумеется, потому что она пыталась отравиться вместе с возлюбленным, и тот умер. Об этом я и собирался тебе рассказать, дорогой друг. Но ты был чем-то озабочен и слушал меня невнимательно. А потом мне на глаза попался портрет Рождественской Розы.
— Прости, Робер, — Петрус улыбнулся и протянул молодому поэту руку, — я в самом деле был озабочен, но теперь весь к твоим услугам: рассказывай, друг мой, рассказывай!
Так уж устроена человеческая душа! Человек почти всегда очень эгоистично относится к окружающему миру! Петрус слушал историю любви Жюстена и Мины невнимательно, пока не знал, что Рождественская Роза тоже появится в этой истории; Петрус рассеянно внимал другу, когда тот рассказывал о несчастьях Коломбана и Кармелиты до тех пор, пока Жан Робер не упомянул о мадемуазель де Ламот-Удан. Теперь же Петрусу не терпелось услышать обе истории, потому что в них оказалась замешана Регина: с одной стороны — косвенно, через Рождественскую Розу; с другой — самым непосредственным образом.
Петрус ни на минуту не усомнился, что Регине пришлось уйти из дому из-за несчастья, случившегося с одной из ее подруг; но ему было приятно услышать подтверждение этому от Жана Робера. Кстати, Жан Робер говорил как поэт о красоте мадемуазель де Ламот-Удан, и, несмотря на ревность, кипевшую в душе Петруса при мысли о том, что красота его возлюбленной может принадлежать другому, Петрус был горд и счастлив этой красотой.
И еще он понял: г-жа Лидия де Маранд, которой он был представлен, — а дядя упрекал Петруса за то, что тот перестал у нее бывать, — оказалась не только знакомой Регины, но близкой подругой юной княжны, ее приятельницей по пансиону Сен-Дени.
Третьей подругой была та самая девушка, о которой Жан Робер знал только, что она живет с Сальватором и ее зовут Фрагола.
Теперь рассказ Жана Робера приобрел для глаз и ушей Петруса необыкновенный интерес.
Мы говорим «для глаз», потому что в то время как его уши слушали, глаза его, казалось, видели то, о чем шла речь.
А Жан Робер, чувствуя к себе внимание, рассказывал, как и подобало настоящему поэту.
Это повествование производило на Петруса огромное впечатление, однако теперь художника не удовлетворяли неточные или неясные подробности рассказа: он вложил в руку Жану Роберу карандаш и попросил дать ему представление о мрачном зрелище, которое представляла собой комната Кармелиты.
Жан Робер художником не был, зато он был прекрасным постановщиком: когда ставилась пьеса, именно он ходил в Библиотеку, рисовал или копировал костюмы, делал наброски и даже макеты декораций. Кроме того, он отличался той особенной памятью, свойственной романистам, которая позволяет точно описать место, виденное ими однажды хотя бы даже мельком.
Жан Робер взял лист бумаги и начертил сначала план комнаты, потом на другом листе изобразил, как она выглядела: три девушки окружают четвертую, лежащую на постели, а в глубине — Сарранти в величественном одеянии доминиканца: красавец-священник, спокойный, строгий, неподвижный, словно статуя Созерцания.
Петрус жадно следил за работой друга.
Едва Жан Робер закончил рисунок, Петрус выхватил лист у него из рук.
— Благодарю! — воскликнул он. — Это все, что мне нужно; считай, что картина готова. Только опиши подробнее костюм воспитанниц пансиона Сен-Дени.
Жан Робер взял коробку с акварельными красками и раскрасил фигурку одной из коленопреклоненных девушек.
— Отлично! — похвалил его Петрус.
Он взял лист бристольского картона и на глазах Жана Робера стал делать наброски той самой трагической сцены, которую поэт изобразил неверной рукой, зато красочно и правдиво описал в своем рассказе.
Молодые люди расстались за полночь.
На следующий день, ровно в полдень, Петрус явился в особняк маршала де Ламот-Удана.
Что он будет делать? Что станет говорить? Он не знал. За два дня ожидания он, если можно так выразиться, подготовил свое сердце к неизбывной печали, к глубоким страданиям!
Регина стояла на пороге павильона, положив руку на головку Пчелки.
Кого она ждала?
Может быть, не самого Петруса, но уж несомненно той минуты, когда он должен был появиться.
Петрус увидел ее издали.
У него подкосились ноги: он стал озираться по сторонам, соображая, за какое дерево ему ухватиться, на какую скамейку присесть. Однако усилием воли он, насколько мог, взял себя в руки, снял шляпу и провел рукой по бледному влажному лбу.
Девушка была так же бледна, как и он. На ее заплаканном лице ясно были видны следы бессонной ночи и слез.
По лицу Петруса было заметно, что он тоже провел эту ночь если и не в слезах, то без сна.
Они смотрели друг на друга скорее с любопытством, чем с удивлением. Казалось, каждый пытался угадать, что происходит в душе другого.
На губах Регины промелькнула грустная улыбка.
— Я вас ждала, сударь, — проговорила она голосом мелодичным, словно птичья трель.
— Ждали меня? — переспросил Петрус.
— Разве у нас с вами не назначен на сегодня сеанс? Может быть, вы не получили мою записку? Разве я не должна перед вами извиниться лично, после того как принесла письменные извинения?
— Извинения? — удивился Петрус.
— Разумеется! Мне следовало написать вам утром, а не вечером, чтобы не заставлять вас приходить напрасно. Однако я была так озабочена, что у меня это совсем вылетело из головы.
Петрус поклонился и стал ждать, когда Регина пригласит его в гостиную.
— Идем, идем, сестра! — поторопила ее Пчелка. — Ты же знаешь, что портрет должен быть закончен сегодня.
— Вот как? — с горечью обронил Петрус. — Значит, он должен быть закончен сегодня?
Жаркий румянец залил бледные щеки девушки и тут же исчез, подобно отблеску молнии.
— Не обращайте внимания на слова Пчелки, сударь. Должно быть, она слышала от кого-нибудь из тех, кто не имеет понятия о требованиях искусства, что портрет должен быть завершен непременно сегодня, и повторяет, что слышала.
— Я сделаю что смогу, мадемуазель, — пообещал Петрус, устраиваясь перед полотном, — и, если получится, за один сеанс избавлю вас от своего присутствия.
— Избавите меня, сударь? — переспросила Регина. — Я бы не удивилась, если бы вы сказали такое моей тетушке, маркизе де Латурнель. Но мне… Это несправедливо… Я бы даже сказала — жестоко! — со вздохом прибавила она.
— Простите меня, мадемуазель, — сказал Петрус.
Не имея сил сдерживаться, он прижал руку к груди со словами:
— Я так страдаю!
— Страдаете? — со странной улыбкой переспросила Регина, словно хотела сказать: «Ничего удивительного: я тоже страдаю!»
— Господин Петрус! — воскликнула Пчелка. — Я вам скажу кое-что приятное.
— Скажите, мадемуазель! — попросил Петрус, обрадованный возможностью отвлечься и услышать веселый детский лепет.
— Вчера вечером, пока Регина была за городом, отец приходил вместе с господином Раптом взглянуть на портрет сестры и остался очень доволен.
— Благодарю господина маршала за снисходительность, — проговорил Петрус.
— Вам бы следовало благодарить скорее господина Рапта, чем нашего отца, — заметила Пчелка, — потому что господин Рапт никогда ничем не бывает доволен, а портрет ему тоже очень понравился.
Петрус промолчал. Он вынул из кармана платок и вытер лоб.
При этом ужасном имени, прозвучавшем уже дважды, вся ненависть к графу, накопившаяся в душе Петруса за последние двое суток и на время утихшая было, вспыхнула с новой силой.
Регина заметила волнение Петруса и инстинктивно почувствовала, что оно вызвано словами девочки.
— Пчелка! — сказала она. — Я хочу пить! Будь любезна, принеси мне стакан воды.
Желая поскорее исполнить просьбу сестры, девочка бегом бросилась из гостиной.
В том состоянии духа, в котором находились молодые люди, молчание было бы весьма обременительно; Регина поспешила его нарушить и, не задумываясь, спросила:
— А чем вы, сударь, занимались вчера, не имея возможности работать над моим портретом?
— Прежде всего я навестил Рождественскую Розу.
— Малютку Рождественскую Розу? — оживилась Регина.
Потом прибавила тише:
— Значит, вы видели девочку?
— Да, — отвечал Петрус.
— А потом?
— Написал акварель.
— С нее?
— Нет, сюжет я придумал.
— Что за сюжет?
— О, тема весьма печальная!
— Неужели?
— Девушка хотела отравиться вместе с возлюбленным…
— Как?!
— … но ее удалось спасти, — продолжал Петрус, — а юноша умер.
— Боже мой!
— Я выбрал тот момент, когда, лежа на своей постели, она открывает глаза. Три ее подруги стоят вокруг кровати на коленях. В глубине комнаты молится монах-доминиканец, подняв глаза к небу.
Регина испуганно посмотрела на Петруса.
— Где эта акварель? — спросила она.
— Вот, пожалуйста, — сказал Петрус.
Он подал Регине свернутый трубочкой лист.
Регина развернула его и вскрикнула.
Петрус никогда не видел ни Фраголы, ни Кармелиты: на рисунке одна из них закрыла лицо руками, лицо другой скрывала тень от полога. Зато лица Регины, г-жи де Маранд и монаха, которые были Петрусу знакомы, поражали сходством с оригиналами.
Кроме того, мельчайшие подробности обстановки, на которые указал Петрусу Жан Робер, превращали для Регины этот рисунок в нечто необъяснимое, магическое, неслыханное.
Она взглянула на Петруса: тот продолжал работать или делал вид, что работает.
— Возьми, сестра, — сказала появившаяся в павильоне Пчелка, подходя на цыпочках, чтобы не расплескать воду, и протянула Регине стакан.
Девушка не могла расспрашивать Петруса в присутствии Пчелки; да и захотел ли бы Петрус давать какие бы то ни было объяснения?
Регина взяла стакан с водой и поднесла его к губам.
— Кроме того, что я навестил Рождественскую Розу и написал эту акварель, я узнал нечто такое, с чем вас искренне поздравляю, мадемуазель: вы выходите замуж за господина графа Рапта.
В наступившей тишине Петрус услышал, как зубы Регины застучали о край стакана, который она поднесла было ко рту. Она судорожно передала стакан Пчелке, расплескав половину его содержимого на платье.
Однако она справилась с волнением и ответила:
— Это правда.
Вот и все.
Регина привлекла к себе Пчелку, словно искала у нее поддержку, опустила глаза и прижалась головой к ее белокурой головке.
В ее ответе, в ее движении было столько страдания, что Петрус понял: ему не следует больше ни о чем спрашивать. При звуке ее голоса он вздрогнул всем своим существом; он следил за тем, как голова Регины безвольно склонилась, словно увядающий цветок, и в этом положении замерла. Всем своим видом Регина будто хотела сказать: «Простите меня, друг мой, я тоже несчастлива, может быть, даже еще несчастнее, чем вы!»
С этой минуты в павильоне наступила такая тишина, что, казалось, можно было услышать, как распускаются розы.
Да и что, в самом деле, могли сказать друг другу молодые люди? Самые сладкие звуки, самые нежные слова не могли бы передать и тысячной доли чувств, кипевших в их душах!
Регина думала так:
«Вот в чем тайна твоей бледности, юноша! Вот почему так печально твое лицо, на котором написана сердечная мука! Вчера, когда я стояла на коленях у постели подруги, пожелавшей умереть вместе с возлюбленным, я вспоминала о тебе и думала: „Как бы ты была счастлива, Кармелита, если бы умерла раньше своего избранника! Счастлива, да!
Тысячу раз счастлива! Потому что лучше умереть с любимым, чем жить с тем, кого ненавидишь!“ Ты же в это время думал обо мне, ты пошел к девочке, которую я выходила; потом, повинуясь чуду интуиции, ты мысленно последовал за мной, увидел меня коленопреклоненной у изножья кровати моей подруги!.. Может быть, ты наделен ангельским даром прозрения, о божественный художник? Ты видишь сквозь пространство, и материальные препятствия не останавливают твоего взора? В душе ты коришь меня, неблагодарный! Но ты не знаешь, что, с той минуты как я тебя увидела, я узнала, что такое бессонные ночи и ужас. Да, ужас! Потому что, как и ты, может быть, раньше, чем ты, я окунулась в бездну, в которой меня хотят погубить. Ты смертельно побледнел! Посмотри на меня, взгляни, что стало со мной! Где мой румянец? О, почему я не могу вернуть тебе краски жизни? Почему не могу сделать так, чтобы разгладились морщины на твоем лбу, чтобы просветлело твое лицо? Почему не могу пролить, словно живительную росу, на тебя, похожего на потрепанное бурей дерево, все невыплаканные слезы моей души?»
А Петрус будто отвечал Регине:
«Так ты меня любишь, о прекрасная чистая лилия! Значит я ошибался, полагая, что ты идешь к алтарю с улыбкой? Да, когда твоя сестра нечаянно произнесла имя этого человека, я видел, как нахмурилось твое чело. Теперь ты знаешь, что я тебя люблю! И, словно влюбленная голубка, пораженная в самое сердце, ты прячешь головку под крыло, чтобы поплакать!.. Увы! Ты спросила, почему я бледен; теперь ты все знаешь, потому что сама побледнела так же, нет, сильнее, чем я!.. Почему же ты молчишь, любовь моя? Почему я не слышу твоего голоса, любимая? Потому что молчание вдвоем — это симфония любви, утренняя греза, полная небесных напевов, несказанных надежд! Так не отвечай мне, если слышишь в моей душе, как я слышу в твоей, священный гимн: в нем сплелись радость и боль, он звучит лишь однажды и не повторится никогда!»
Молчание молодых людей было для них невыразимой радостью, безграничным счастьем, тем большим, что они оба чувствовали: эта радость и это счастье неизбежно приведут их к страданию.
Они любили, как и сказал Петрус своему дядюшке, такой любовью, какую человеческий язык не может передать словами; но, вместо того чтобы вылиться в песню, как бывает у птиц, их любовь разливалась сладчайшими ароматами, как случается в мире цветов, и влюбленные наслаждались дурманящими запахами.
К сожалению, в минуту наивысшего счастья, когда их души были готовы вот-вот слиться в очарованном раю, дверь оранжереи распахнулась и на пороге появилась благочестивая и бесцеремонная маркиза де Латурнель.
Ее появление заставило размечтавшихся молодых людей спуститься с небес на землю.
При виде маркизы Петрус встал, но напрасно: она его не заметила или притворилась, что не замечает. Впрочем, может быть, ее внимание отвлекла Пчелка — девочка подбежала к маркизе и подставила лоб для поцелуя.
— Здравствуй, маленькая, здравствуй! — сказала маркиза, поцеловав Пчелку, и направилась к Регине.
Регина привстала со стула и протянула ей руку.
— Здравствуйте, племянница! — продолжала маркиза, переходя от младшей сестры к старшей. — А я только что из столовой; мне сказали, что вы там появились всего на минутку и сейчас же ушли. Однако я непременно желала с вами увидеться, ибо мне нужно сказать вам нечто очень важное.
— Если бы я знала, что мы будем иметь удовольствие видеть вас за завтраком, тетушка, — отвечала Регина, — я вас, разумеется, дождалась бы. Однако я полагала, что вы сегодня, как это было и вчера, будете завтракать у себя.
— Я спустилась только ради вас, племянница, и сделала это исключение, принимая во внимание важные обстоятельства.
— Ах, Боже мой! Вы пугаете меня, тетя! — сделав над собой усилие и улыбнувшись, заметила Регина. — Что же случилось?
— А то, племянница, что господин Колетта сообщает мне в письме: вчера, в первый день Великого поста, он не видел вас в церкви.
— Да, тетя, вчера я была у постели умирающей подруги.
— Сегодня его преосвященство отпускает грехи и надеется, что вы будете присутствовать на проповеди.
— Передайте его преосвященству мои извинения, тетя; сегодня я не собираюсь выходить. Вчера мне пришлось перенести большое горе, я очень страдаю, мне нужно побыть в одиночестве: сегодня я никуда не пойду.
Старая маркиза скорчила кислую мину.
— Да, — твердо продолжала Регина, бросая на тетку властный взгляд, словно оправдывавший ее имя, — я даже намерена удалиться после сеанса: видите, тетушка, я теперь позирую. Кстати, должна вам сказать, что вы совершенно меня загораживаете.
— Неужели? — удивилась старая дама.
Она обернулась к Петрусу и сказала:
— Прошу прощения, господин художник, я вас не заметила. Как поживаете с тех пор, как мы не виделись?
— Прекрасно, сударыня.
— Тем лучше! Вообразите, Регина, каково было мое удивление, когда я встретила господина Петруса Эрбеля у генерала де Куртене, к которому третьего дня зашла напомнить о своем дне рождения!
— Не понимаю, что в этом удивительного, тетя. Разве племянник не может навестить дядю?
— Вы знали это?
— Что господин Петрус Эрбель де Куртене — племянник генерала графа Эрбеля де Куртене? Да, тетя, знала.
— Зато я понятия не имела… И я не могу не удивляться, когда узнаю, что художник связан кровными узами с семейством, чьи предки были маркизы.
— Надеюсь, сударыня, — вмешался Петрус, — что особа, столь известная своей набожностью, как вы, ставит апостолов и святых выше всех королей и императоров земных?
— Вы надеетесь?!
— Позволю себе заметить госпоже маркизе де Латурнель, что она отвечает вопросом на вопрос, который ей имеет честь задать виконт Пьер де Куртене.
Как бы вызывающе ни держалась маркиза, она растерялась.
— Разумеется, — отвечала она, — я ставлю апостолов и святых над императорами и королями, потому что они ближе к Христу.
— Если святой Лука был художником, отчего же потомку императоров не быть художником?
Маркиза закусила губу.
— A-а, вы мне напомнили об истинной цели моего прихода, и я очень вам благодарна, — проговорила она, — я чуть было о ней не забыла.
Ни Регина, ни Петрус ничего не ответили.
— Я пришла вас спросить, — продолжала маркиза, обращаясь к Петрусу, — скоро ли будет готов портрет господина Рапта.
Регина уронила голову со вздохом, который больше походил на стон.
Петрус слышал вопрос старой маркизы, видел движение Регины, но ничего не понял.
— Что необычного в моем вопросе? — удивилась маркиза, видя, что молодые люди продолжают молчать. — Я спрашиваю, господин Петрус, продвигается ли портрет господина Рапта.
— Я не понимаю, о чем изволит спрашивать госпожа маркиза, — заметил Петрус; в его сердце зашевелилось смутное подозрение.
— Я в самом деле неточно выразилась, — проговорила маркиза. — Портрет Регины я заранее называю «портретом господина Рапта». Разумеется, он будет принадлежать господину Рангу только после того, как мадемуазель Регина де Ламот-Удан станет графиней Ранг; однако поскольку это произойдет через полторы недели…
— Прошу прощения, — страшно побледнев, перебил ее Петрус, — стало быть, портрет, который я пишу, предназначается господину Рангу?
— Несомненно! Это главное украшение комнаты новобрачных.
Петрус изменился в лице, что сейчас же заметила маркиза.
— О-о! — воскликнула она. — Что это с вами, господин художник? Вам плохо?
По лицу Петруса градом катил пот. Взгляд его блуждал. Молодой художник походил на статую Отчаяния.
Маркиза обернулась к племяннице, чтобы обратить ее внимание на бледность молодого человека. Но она увидела, что Регина тоже изменилась в лице. Можно было подумать, что юношу и девушку поразил один и тот же удар.
Маркиза де Латурнель была дама опытная: она сейчас же сообразила, что происходит, и, переведя взгляд с одного на другую, процедила сквозь зубы:
— Так-так-так!
Она взяла Пчелку за руку, опасаясь, как бы девочка не догадалась о страданиях двух влюбленных, и повела ее с собой.
— Мне не о чем больше вас спрашивать, Регина, — сказала маркиза, — теперь я знаю все, что хотела знать!
И она вышла.
Как только портьера за ней опустилась, Петрус с криком выхватил из кармана небольшой турецкий кинжал, который всегда носил при себе.
— А-а! — взревел он. — Значит, портрет, в который я вложил столько любви, предназначался ему, графу Рапту, этому негодяю?! Не бывать этому! Я могу быть жертвой его счастья, но соучастником не буду!
Вонзив кинжал в полотно, Петрус распорол его сверху донизу.
Регина услышала треск рвущегося холста и испытала такое же потрясение, как если бы кинжал вонзился не в портрет, а в ее сердце.
Побледнев еще сильнее, что казалось невероятным, она откинула голову назад, будто ее оставили последние силы, покинула воля. Она только успела протянуть молодому человеку руку и прошептала:
— Спасибо, Петрус! Вот о такой любви я и мечтала!
Петрус бросился к ее руке, с жаром прижался к ней губами и выскочил из гостиной с криком:
— Прощай навсегда!
Ответом ему был стон: Регина упала без чувств.
Теперь оставим мадемуазель де Ламот-Удан и Петруса Эрбеля каждого наедине с их безнадежной любовью, перенесемся в Вену и посмотрим, что там происходило вечером последнего дня масленицы 1827 года.
В последний день масленицы 1827 года около шести часов пополудни Вена представляла собой непривычное зрелище.
Увидев толпу на улицах, иностранец не смог бы сказать, зачем жители так торопливо стекаются из Штубен-Тор, Леопольдштадта, Шотген-Тор и Мариахильфа — одним словом, из всех городских предместий — на дворцовую площадь.
Однако толпа направлялась не ко дворцу. Тысячи экипажей с гербами всех самых знатных фамилий Германии стояли на улицах, прилегавших к императорскому дворцу. Что же привело их сюда: именины императора, бракосочетание, рождение наследника, смерть царствующей особы, похороны, поражение, победа? Что явилось причиной волнения в городе?
Оказывается, вся эта огромная толпа направлялась в Императорский театр, где в виде исключения выступала с бенефисом знаменитая танцовщица Розена Энгель, потому что театр у Каринтийских ворот был в ту пору на ремонте.
Танцовщица была на всю Европу знаменита своей красотой, добродетелью, своим талантом, и это вполне оправдывало радушие венской публики. Кроме того, поговаривали, что Розена выступает в австрийской столице в последний раз, а затем намерена отправиться в Россию, которая в те времена начинала переманивать из Западной Европы лучших актеров, художников, музыкантов.
Другие придерживались мнения, что она навсегда покидает сцену, потому что выходит замуж за принца Гессенского.
Наконец, третьи — надобно признать, что таких было меньше всего, — утверждали, что она уходит в монастырь.
Одним словом, существовало немало причин для волнения публики, вот почему толпа валила со всего города в надежде увидеть зрелище, которое никогда уже не повторится.
Но напрасно: еще за неделю до представления все билеты были проданы, и если бы зал мог вместить еще тридцать тысяч человек, было бы то же самое. Большое разочарование ожидало тех, кто, не поужинав, приехал в вечерних туалетах из Майдлинга, Хитцинга, Баумгартена, Бригиттенау, Штадиау и других мест, расположенных на пять льё кругом: без билетов, купленных заранее, в театр никто не мог попасть.
Когда по рядам собравшихся на площади Парадов пронеслась новость о том, что все билеты давно проданы, толпа от досады, возмущения, злости закричала так, что стало слышно в Пратере. Нет сомнений в том, что разбушевавшиеся люди были готовы на крайность, но в эту минуту подъехавшие дворцовые экипажи остановились перед театром и, подобно плотине, заставили эту людскую реку вернуться в свое русло.
Толпа — мы имеем в виду прежде всего австрийскую толпу — никогда по-настоящему не кипит злобой: ей лишь бы покричать! Но раз присутствие императорской семьи не позволяло толпе изрыгнуть ругательства, она вознаградила себя криками «Да здравствует император!», а вместо театрального представления довольствовалась, подобно живописно-поэтической памяти Рюи Блазу, созерцанием того, как из экипажей выходили следом за его величеством принцессы, эрцгерцогини, графини.
Сколь это ни захватывающе, мы все же предпочитаем встретить именитых гостей, удобно устроившись в театральном кресле: наше звание драматурга, которое мы называем при входе в театр, дает нам право проникнуть туда без билета; недалеко от дверей стоит огромная серебряная чаша, куда избранная публика опускает подношения, предназначенные танцовщице, ведь это ее бенефис.
Зрительный зал Венского императорского театра в обыкновенные дни не поражал воображения, зато в тот вечер он радовал глаз необычайным убранством. Казалось, вы попали в какой-нибудь арабский дворец, где все переливается, сверкает, поет, дышит — бриллианты, жемчуга, кружева, женщины и цветы. В какую сторону ни взглянешь, повсюду напудренные лица, оголенные плечи — ни строгого мужского лица, ни черного фрака; это были цветущие поляны без мрачных древесных стволов, и можно было подумать, что какое-то невидимое божество взялось собрать воедино все, что было прекрасного в старом мире, и создать новый.
Императорская ложа располагалась справа от авансцены и состояла из трех лож, которые можно было разъединить или, наоборот, соединить в одну — в зависимости от желания высочайших особ. Спереди в этой ложе сидели десять дам, все молодые, все хорошенькие, все светловолосые, все в кружевных платьях; грудь и прическа каждой их них были убраны цветами, среди которых, как капли росы, поблескивали бриллианты. Десять женщин — или скорее девушек, потому что самой старшей не было еще двадцати пяти лет, — можно было принять за сестер: так они походили одна на другую грацией, свежестью, прелестью, будто олицетворяя собой первые майские дни.
Напротив императорской ложи (то есть слева от авансцены) располагалась другая цветочная корзина, в которой были собраны семь недавно распустившихся бутонов новой ветви баварского генеалогического древа: принцессы Йозефа, Евгения, Амелия, Елизавета, Фредерика, Луиза и Мария.
Ложи, прилегавшие к австрийской императорской и баварской королевской ложам, напоминали геральдический лес, где смешались генеалогические ветви всех принцев Гессенских: Гессен-Дармштадты, Гессен-Гомбурги, Гессен-Рейнфельды, Гессен-Ротенбурги, Гессен-Кассели, Гессен-Крейцберги, Гессен-Филипиггаль, Гессен-Баркфельды; там были принцессы Ниддская, Гогенлоэ, Вильгельмина Баденская и юные принцессы Берта и Амелия — едва заметные бутоны в этом роскошном букете.
Затем следовали ложи Витгенбергов, Штутгартов, Нейиггадтов, Монбельярнов, Саксов, Бранденбургов, Баденов, Брауншвейгов, Мекленбургов, Шверинов, Ангальтов; принцесс Марианны и Генриетты, юной принцессы Терезии из королевской ветви Нассау.
Но все внимание зрителей было сосредоточено не на австрийской императорской ложе, не на баварской королевской, не на какой-либо из других лож, развернувшихся над партером, словно оживший герб Германии. Не интересовали публику ни бриллиантовые лучившиеся эгреты, ни благоухавшие венки цветов, ни коралловые уста, открывавшие в улыбке безупречные зубки, — нет!
Все взгляды были прикованы к ложе, расположенной прямо против сцены; обычно она предназначалась для адъютантов императора; у нас ей соответствует самая середина бельэтажа. Необычность и красота тех, кто сидел в ней, вызывали у присутствовавших восхищение, граничившее с воодушевлением. Именно эта ложа придавала залу сходство с восточным дворцом (о чем мы уже упомянули) и заставляла невольно вспомнить о «Тысяче и одной ночи».
Вообразите: красивый черноусый и чернобородый индиец лет сорока пяти — сорока восьми с веером в руке, закутанный в белый кашемир, расшитый жемчугом и золотом; вокруг шеи — газовый шарф, сквозь который, как звезды сквозь облако, поблескивают дорогие камни; на голове — парчовый тюрбан с изумрудными павлиньими перьями, скрепленными на лбу огромным бриллиантом величиной с голубиное яйцо. Судя по гордому взгляду, его можно было принять за независимого раджу из Богилкунда или Бунделкунда, а по богатству его одеяния — за духа алмазных копей Паннаха.
Раз уж мы взялись описывать делийского или лахорского гостя, да позволено нам будет употребить сравнение в духе Востока. Итак, индийца окружали, словно звезды луну, четыре индианки с подведенными черным карандашом глазами и подкрашенными шафраном щеками; самой старшей было не более пятнадцати лет; они были закутаны в газ и одеты в белоснежный бухарский кашемир; их глаза так и сияли в освещенном тысячью свечей зале.
Позади раджи — так все называли иноземца — стояло шестеро молодых индийцев в одеяниях, расшитых зеленым, голубым и оранжевым шелком того яркого и теплого оттенка, словно вобравшего в себя солнце, которыми богата палитра Индии: кажется, сам великий Веронезе окунал в нее свою кисть.
Наконец, в самой глубине огромной ложи, где находилась служебная комната, застыли в неподвижности восемь слуг с огромными бородами и в длинных белых перкалевых одеяниях, в алых с золотом тюрбанах.
Один из них исполнял при радже обязанности глашатая; он именовался «чупараси» (по названию длинной красной перевязи, проходившей через правое плечо к левому бедру); на ней висела большая золотая пластинка с выгравированными на персидском языке именем, титулами и званиями хозяина.
Другие были делийскими «харкарами», один — мадрасский «тамул» и еще один — бенаресский «пандит», что соответствует нашим камергеру и янычару.
Посреди зрительного зала, блиставшего белизной кружев, и платьев, подобно тому как сверкает на солнце снег, эта индийская ложа, сияющая и яркая, напоминала зеленый оазис на одном из заснеженных гималайских плато. Зрители были ослеплены великолепием заморских гостей; но едва прикрыв глаза, каждый представлял, как перед ним разворачивается панорама всех эти индийских городов, одни названия которых производят на нас такое же впечатление, как сказка или песня: Сазерам, Бенарес, Мирзапур, Каллингер, Кальпу, Агра, Биндрабунд, Мутра, Дели, Лахор, Кашмир. Перед мысленным взором проплывали дворцы, надгробия, мечети, пагоды, беседки, каскады — все чудеса древнеиндийской архитектуры; вы словно купались в ароматах клубники и диких абрикосов; вас обволакивали клубы душистого дыма, поднимавшиеся от подожженных горцами кедровых ветвей на плоскогорьях Джавахира, и с заснеженных вершин, с потонувших в заоблачной дымке пиков вам открывались зеленеющие тибетские равнины, где, как говорят поэты, никогда не бывает дождя, — одним словом, вы забывали обо всем на свете: о театре, о времени, об императоре, о городе, о Европе; вы чувствовали, как у вас за спиной вот-вот вырастут крылья и вы улетите в благословенную землю, посылавшую вам изумительные видения!
Посреди этого индийского города в миниатюре, в первом ряду описываемой нами ложи, по правую руку от индийца, казавшегося принцем — так все вокруг него было по-азиатски и по-королевски роскошно, — сидел господин, о котором мы еще не успели ничего сказать.
Заморскому гостю этот незнакомец был полной противоположностью: он был одет по-европейски — в черный закрытый фрак с ленточкой офицера Почетного легиона в петлице.
Однако тому, кто внимательно присмотрелся бы к костюму раджи, разница показалась бы не столь очевидной: в одной из складок его белоснежного одеяния он увидел бы такую же орденскую ленточку, что украшала грудь европейца.
Никто точно не знал, кем были эти два господина, прибывшие из страны грёз; повсюду — в театре, на прогулке, в одной и той же ложе или в одном и том же экипаже — они были на равной ноге.
Вот какие о них ходили слухи.
Раджа из «Тысячи и одной ночи», этот индиец, чья свита напоминала двор царя Соломона, принимающего царицу Савскую, этот набоб, на кого были направлены лорнеты всех зрителей, и в особенности зрительниц, был, как мы уже сказали, господином лет сорока пяти — сорока восьми, с глазами цвета голубой эмали, с честным открытым лицом, как у индийских горцев; в то же время, его манеры были мягки и изящны, он держался свободно, как подобает жителям индийских равнин.
Говорили, что он впал в немилость у Наполеона в 1812 году, когда открыто выступил против Русской кампании. Он не пожелал в самом начале своей карьеры оставаться не у дел; в то же время ему претила мысль перейти на службу к врагам Франции, как это сделали Моро или Жомини. И он уехал в Индию, предложил свои услуги Ранджит-Сингху, который сам прошел путь от простого офицера до раджи или махараджи, иначе говоря — полновластного повелителя Лахора, Пенджаба, Кашмира и всей той неизвестной части Гималаев, что раскинулась между Индом и Сатледжем.
Генерал Вентура, командовавший пехотой, представил генералу Аллару, командовавшему кавалерией раджи, нового эмигранта; поговаривали, что он мальтиец, но имени его никто не знал. Вскоре Ранджит-Сингх назначил его командующим артиллерией с годовым жалованьем в сто тысяч франков.
Но не служба дала ему теперешнее богатство: одна легенда в восточном духе приписывала его богатству другой источник. Рассказывали, что однажды лахорский властитель прибыл в Пенджаб на смотр войск, находившихся под командованием мальтийского генерала. Тот приказал соорудить трон, и с высоты его король мог следить за маневрами и оценить успехи, которых новый командующий артиллерией добился всего за три года.
По окончании смотра пораженный увиденным Ранджит-Сингх пожелал удвоить генералу жалованье. Однако мальтиец с улыбкой отвечал, что столь щедрое вознаграждение может пробудить зависть его товарищей. Он спросил раджу, можно ли ему надеяться на другую награду.
Ранджит-Сингх наклонил голову в знак согласия.
Тогда мальтиец попросил короля отдать ему в полную собственность участок, покрытый ковром, на котором стоял трон, — иными словами, клочок земли в двадцать пять квадратных футов или около того.
Раджа, разумеется, удовлетворил его просьбу.
А под ковром оказались алмазные копи! Генерал Ранджит-Сингха стал так богат, что, по слухам, мог содержать все войско раджи, насчитывавшее тридцать — тридцать пять тысяч человек.
Генерал служил лахорскому властителю около восьми лет, гласила далее индо-германская легенда, как вдруг ко двору Ранджит-Сингха прибыл корсиканец, бывший офицер императора Наполеона. Раджа с радостью принимал на службу всех, кто приезжал из Европы, и, не ожидая, пока вновь прибывший попросит у него места, сам предложил корсиканцу службу. Однако тот, как говорили, привез с собой значительную сумму, полученную на острове Святой Елены от самого императора, и отказался от всех предложений раджи.
Этот новоприбывший, этот корсиканец, и был, как говорили, сидевший справа от великолепного индийца господин в черном фраке с красной орденской ленточкой в петлице; у него были густые черные усы, глубокие и проницательные темные глаза; видно было, что его бледное нахмуренное лицо таит какую-то заботу, словно туча — грозу; держался он с гордым достоинством, как человек, всю свою жизнь посвятивший одной идее.
Зачем приехали эти два господина в Европу? По слухам, их прислал Ранджит-Сингх на поиски недругов Англии, дабы заручиться поддержкой какого-нибудь европейского государства и поднять всю Индию на освободительную борьбу.
Они остановились в Вене, ожидая, как говорили, сына раджи, юного принца, подававшего очень большие надежды; принц заканчивал лечение в Александрии.
По прибытии в австрийскую столицу они вручили г-ну Метгерниху рекомендательное письмо, подписанное махараджей Лахора, и император Франц оказал им столь же радушный и пышный прием, какой в 1819 году был оказан Абуль-Хассан-Хану, персидскому послу.
Раджа посылал со своим генералом богатые подарки, поручив сложить их к ногам императора. Среди них были его собственный портрет в дорогой раме из китайского нефрита, шелковые и кашемировые ткани, жемчужные и рубиновые ожерелья. Индийский генерал был принят при дворе с большими почестями. Дворец, предоставленный императором в распоряжение гостя, с утра до вечера осаждали придворные, которых посылали жены, сестры, дочери с напутствием как можно нежнее пожать руки набоба: может, в ответ упадет какой-нибудь бриллиантик, изумрудик или сапфирчик, которыми были унизаны пальцы индийца.
Надеемся, теперь читателю понятно, чем (помимо живописности) ложа посланца лахорского махараджи завораживала всех присутствовавших.
Но, в отличие от толпы, которая словно обрела свою цель и теперь все свое внимание направила на двух друзей-иноземцев, те, в свою очередь, блуждали рассеянным взглядом по всем ложам подряд, словно не замечая ни благородных принцесс в первых рядах, ни прочих красавиц. Напротив, они будто хотели проникнуть взглядом в самую глубину лож в поисках зрителя, который то ли еще не появился, то ли был так хорошо скрыт, что все их усилия разыскать его оказались тщетны.
— Клянусь, я стараюсь изо всех сил, но ничего не вижу: все плывет перед глазами, — сказал индиец своему товарищу на делийском диалекте, которым оба, казалось, владели в совершенстве. — А вы, Гаэтано, видите что-нибудь?
— Нет, — отвечал господин в черном фраке. — Но один осведомленный человек меня уверял, что он — явно или тайно — будет присутствовать на этом представлении.
— Он мог заболеть!
— У него железная воля, для него болезнь, пусть серьезная, не помеха… Он прибудет сюда сегодня хотя бы даже на носилках и прикажет внести себя в ложу. Впрочем, я уверен, что он уже здесь, но присутствует на спектакле инкогнито, притаившись в каком-нибудь бенуаре или в ложе над сценой. Как, по-вашему, он может пропустить последнее, как уверяют, представление, которое дает женщина, готовая подарить ему одному то, в чем отказывает всем остальным?
— Вы, правы, Гаэтано, он уже здесь или скоро будет. Так вы говорите, что получили о Розене новые сведения?
— Да, генерал.
— И они не противоречат первоначальным?
— Еще более подтверждают их.
— Она его любит?
— Обожает!
— И не ищет выгоды?
— Дорогой генерал! Я полагал, что вы знаете немок: они отдаются, но не продаются.
— Я думал, что она испанка, а не немка.
— Мать у нее в самом деле испанка, но что это доказывает? Что она горда, как истинная дочь Кастилии, и бескорыстна, как немка.
— Вам сообщили подробности о юности этой деви… виноват, женщины?
— Это целая история, но она не имеет отношения к тому, что нас занимает. Пока она была девочкой, ее мать или та, что заменила ей мать, — кажется, Розена и сама не очень уверена на этот счет, — жила Бог знает как, устраивая у себя карточную игру, а может быть, и того хуже. Но когда Розена подросла, всем стала бросаться в глаза ее необыкновенная красота, и кое-кто решил извлечь из этого выгоду. Чтобы избежать ожидавшей ее судьбы, малышка сбежала из дому. Ей было тогда одиннадцать лет; она присоединилась к табору, цыгане выучили ее всем испанским танцам. В тринадцать лет она дебютировала в театре Гранады, потом выступала в Севилье и Мадриде; наконец приехала в Вену: австрийский посол при дворе короля Испании рекомендовал ее директору императорских театров. Заметьте, генерал: я не рассказываю вам о ее жизни, я лишь перечисляю события.
— И во всем этом вы видите…
— … абсолютно достойную, благородную, самоотверженную сторону.
— Вы полагаете, ей можно довериться?..
— Я бы, во всяком случае, так и сделал.
— Если доверитесь вы, дорогой Гаэтано, мне ничего не остается, как последовать вашему примеру; впрочем, я вас опередил: мое письмо написано и лежит вот в этом мешочке. Я спрашиваю, достаточно ли она умна, чтобы понять важность нашего плана.
— Женщины понимают сердцем, генерал. Эта женщина любит; она должна желать славы, известности, величия своему возлюбленному; стало быть, она поймет!
— Как же вы объясните то обстоятельство, что эту девушку свободно к нему подпускают? Ведь он находится под неусыпным наблюдением, тем более жестким, что оно ведется скрытно!
— Ему всего шестнадцать лет, генерал! А полиция, как бы строго она ни следила, в некоторых случаях вынуждена закрывать глаза, когда имеет дело с шестнадцатилетним юношей, развитым не по годам и переживающим такие страсти, будто ему все двадцать пять лет! Кстати, она видится с ним только в Шёнбрунне, куда ее проводит садовник, выдающий себя за ее дядю.
— Ну да! Молодые люди полагают, что он им предан, а он, по всей вероятности, находится на службе у полиции.
— Боюсь, что вы правы… Однако достаточно будет посоветовать им держать все в полной тайне…
— Я так и написал в постскриптуме.
— И поскольку я знаю, как проникнуть к нему, не посвящая никого в свои планы…
— Вы уверены, что не заблудитесь в бескрайних садах шёнбруннского парка даже в глухую ночь?
— Я жил в Шёнбрунне в тысяча восемьсот девятом году вместе с императором. Кроме того, у меня есть план, который он сам передал мне на острове Святой Елены…
— И потом, надо все-таки полагаться на случай, на Провидение, на Господа Бога! — решительно произнес генерал. — Почему же все-таки его нет?
— Прежде всего, почему вы думаете, генерал, что его нет? Бедный мальчик! Он полагает, что о его любви никто не знает, и боится ее выдать, если будет сидеть в эрцгерцогской ложе, выставив напоказ свои чувства, которые вряд ли сумеет сдержать! И потом, как я вам уже говорил, он, возможно, уже в зале, но инкогнито. Наконец, он не любитель музыки, как уверяют некоторые. Очевидно, он хочет показать Розене, что пришел только ради нее самой, и вполне возможно — скорее всего так оно и есть! — что он пропустит оперу и явится только на балет.
— Все это, Гаэтано, могло бы быть, как говорится, истинной правдой, если только… если только он не заболел, слишком серьезно заболел и не сможет выйти.
— Опять вы возвращаетесь к этой роковой мысли?
— Да, дорогой, Гаэтано, да… У него слабое здоровье, а он, несчастный, растрачивает силы, как будто их у него много!
— Возможно, слухи о его слабом здоровье нарочно преувеличены, как, впрочем, и об излишествах, которым он якобы предается. Как только я увижу его вблизи, я буду знать, как к этому относиться. Я вам сейчас только сказал, что ему шестнадцать лет или будет шестнадцать через месяц; в этом возрасте сок бродит и молодое деревце спешит выбросить первые листочки!
— Гаэтано! Вспомните, что третьего дня нам сказал его доктор; вы служили мне переводчиком, верно? Значит, вы не забыли его слов. Ведь вы не меньше меня испугались, когда он нам рассказал о его буйном характере и хилом телосложении! Это высокая и хрупкая тростиночка, которая при малейшем ветерке дрожит и клонится долу… Эх, если бы можно было увезти его с собой в Индию!.. Уж там бы он окреп под горячим солнцем, как гангский бамбук, которому нипочем любые ураганы!
Не успел генерал договорить, как дирижер взмахнул палочкой. Оркестр заиграл увертюру к «Дон Жуану» Моцарта, этому шедевру немецкой музыки; однако оба друга слушали довольно равнодушно, озабоченные отсутствием лица, появления которого они ожидали с таким нетерпением.
Должно быть, наши читатели уже догадались, что ждали они прославленного и вместе с тем несчастного юношу, получившего еще в колыбели титул короля Римского, которому грамотой от 22 июля 1818 года император Франц II присвоил титул герцога Рейхштадтского, позаимствовав это ставшее историческим имя у одной из земель, отданных Австрией в удел наследнику Наполеона.
Итак, индийский генерал и его друг с нетерпением ожидали герцога Рейхштадтского; девушка, на которую они возлагали все свои надежды, была знаменитая Розена Энгель, прекрасная танцовщица, из-за которой, как мы видели в начале предыдущей главы, пришла в волнение вся Вена.
Опера завершилась под скупые аплодисменты толпы, которая, несмотря на уважение к шедеврам, как правило, жертвует прошлым ради настоящего. Все ложи замерли, пока звучала музыка, но теперь отовсюду стало доноситься шушуканье, похожее на жужжание пчел или щебет птиц, шумно и весело встречающих рассвет.
Антракт продолжался двадцать минут. За это время двое друзей снова осмотрели одну за другой все ложи, но юного принца так и не увидели.
Дирижер подал знак — началась увертюра к балету, и после нескольких тактов снова поднялся занавес.
Сцена представляла собой живописное предместье индийского города с беседками и пагодами, статуями Брахмы, Шивы, Ганеши и богини добра Лакшми; в глубине — золотые берега Гаити, сверкающие под темно-синим небом.
Стайка юных девушек в длинных белых платьях выпорхнула на авансцену, распевая восхитительный пантун с таким припевом:
Oum mani padmei oum!
Ней! gemma lotus heu! —
гимн алмазу Ненуфару, который, как утверждают тибетские мудрецы, ведет всех, кто его воспевает, прямо в царство Будды.
Видя азиатские декорации, слушая индийскую песню, которую пастухи распевают хором по вечерам, когда ведут с пастбищ стада коз и овец, оба друга сразу узнали балет, что им собирались показать. Это было подражание — наполовину опера, наполовину пантомима — старинной пьесе индийского поэта Калидасы (к этому времени во Франции уже существовал ее перевод, известный под названием «Узнание Шакунталы»). Молодой венский поэт увидел роскошный кортеж индийского генерала и возымел любезное намерение — оказать свой собственный прием гостю, напомнив ему о его любимых песнях, костюмах, танцах, синем небе, чтобы гость не соскучился без них на чужбине.
Друзей тронул и отчасти смутил торжественный прием, организованный в их честь. В ту минуту как хор, певший последнюю строфу пантуна, повернулся в их сторону, словно эта последняя фраза была адресована им, взгляды всех присутствовавших обратились на их ложу и, несмотря на присутствие императорской семьи и всех немецких принцев, раздались крики «браво!»: вместо того чтобы приветствовать представителей официальной власти, весьма почитаемой в те времена в Вене, публика превозносила поэтическую власть богатства и тайны, столь заманчивую во все времена и для всех народов.
Вдруг ряды хора раздвинулись и на сцене, будто яркие цветы из мраморной вазы, появились тридцать танцовщиц в отливавших всеми цветами радуги атласных, парчовых и шелковых платьях, расшитых золотом, а в середине, как главный цветок букета, на целую голову возвышаясь над всеми, перед взглядами зрителей предстала королева танцовщиц, богиня красоты и изящества — настоящий цветок, воплотившийся в прекрасную женщину по имени синьора Розена Энгель.
Ее появление было встречено дружными криками и аплодисментами; из глубины лож, с первых и даже из задних рядов партера полетели, словно душистые ракеты фейерверка, тысячи букетов. Они падали вокруг танцовщиц, и скоро вся сцена была засыпана ими, будто яркий благоуханный алтарь во время праздника Тела Господня; танцовщицы напоминали жриц, среди которых Розена Энгель была поистине божеством.
Кто бывал в Италии, знает, что такое несмолкающие аплодисменты, исступленные крики «браво!», которыми толпа приветствует своих любимцев. Мы беремся утверждать, что никогда ни в Милане, ни в Венеции, ни во Флоренции, ни в Риме, ни даже в Неаполе ни один артист не переживал более шумного и заслуженного успеха.
С этой минуты не существовало более ни спектакля, ни зрителей, ни эрцгерцогов, принцев, принцесс, придворных. Не было ни зрительного зала, ни самого театра: на волшебных берегах Ганга очутилась вдруг колония в две тысячи человек без различия званий и титулов. Два часа, которые толпа провела за созерцанием ложи индийского генерала, подготовили зрителей к путешествию вместе с ним, и во все время балета эта аристократическая часть венского общества, находившаяся в Императорском театре, обратилась в индийцев и была готова пасть ниц перед обожаемой богиней Розеной, совершившей это превращение.
Занавес опустился под аплодисменты и снова поднялся под восторженные крики толпы, вызывавшей синьору Розену Энгель.
Синьора Розена вышла на сцену.
Теперь на нее обрушился не дождь, а ливень, сплошной поток, лавина цветов. Букеты самых разных форм, размеров, мы бы даже сказали, стран (ведь некоторые из них были выращены в изысканнейших оранжереях Вены) благоухающим каскадом падали вокруг знаменитой танцовщицы.
Но странно! Из всех этих чудесных цветов прекрасная Розена Энгель заметила и подняла лишь скромный букетик фиалок с еще не распустившейся белой как снег розой в середине.
Несомненно, этот букет подарила чья-то робкая душа. Как фиалка, эта душа пряталась в тени и посылала аромат, не показывая своего венчика.
Фиалка символизировала скромность и робость, белая роза — чистоту и целомудрие. Существовала, очевидно, какая-то связь между тем, кто послал этот букетик, и той, кому он предназначался.
Таково, по всей вероятности, было мнение Розены: отдав, как мы уже сказали, предпочтение этому букетику, девушка поднесла его к губам, подняла глаза к почти невидимой из зала ложе над сценой, откуда он был брошен, и перевела на цветы взгляд, исполненный любви: он был мысленным поцелуем.
Двое иностранцев внимательно наблюдали за происходящим, стараясь не упустить ни одной подробности этой сцены. Вслед за танцовщицей они посмотрели на таинственную ложу, и генерал схватил друга за руку в ту минуту, как губы синьоры Розены Энгель почти прикоснулись к цветам.
— Он здесь! — вскричал по-французски индиец, забыв, что его могут услышать.
— Да, вон в той ложе, — отвечал на лахорском диалекте господин в черном фраке. — Но, ради Бога, генерал, не говорите по-французски.
— Вы правы, Гаэтано, — кивнул генерал и опустил руку в карман своего одеяния. — Мне кажется, — продолжал он, — пришло время и нам бросить прекрасной Розене наш наззер.
В Индии «наззером» называли подношение начальнику от подчиненного.
Наззер генерала представлял собой шевровый мешочек с мускусом; азиатская диковинка, эта тибетская редкость источала такой аромат, что отвлекла на время внимание зрителей, не сводивших глаз с ложи, откуда был брошен букет фиалок.
Генерал снял с руки бриллиантовый браслет, обернул им мешочек с мускусом и бросил его синьоре Энгель; та не удержалась и вскрикнула, увидев, как сверкнул, словно ручеек на солнце, браслет из бриллиантов чистейшей воды!
«После церемонии, — как простодушно повествует легенда о Мальбруке, — все отправились спать, кто с женой, а кто и в одиночку».
Мы не собираемся следовать ни за теми, ни за другими. Воспользовавшись нашими правами и привилегиями драматурга, мы смело проникнем за кулисы и попытаемся увидеть сквозь матовые стекла гримерной, что происходит у синьоры Розены Энгель.
Возле двери толпились принцы, курфюрсты, маркграфы, банкиры, совсем как придворные в передней королевы во время ритуала, предшествующего ее отходу ко сну.
Разумеется, синьоре Розене нужно было время, чтобы переодеться и снять грим. Однако в этот вечер для поклонников ожидание затянулось против обыкновения, и эта аристократическая толпа, сгрудившаяся у двери в тесном коридоре, задыхалась и начинала роптать, внешне более сдержанно, — что верно то верно! — зато в душе почти так же бушуя, как ропщет толпа простолюдинов.
Вдруг из-за двери донесся стук каблучков и, ко всеобщему удовлетворению, дверь приоткрылась. Однако в щель высунулась плутоватая мордочка француженки-камеристки. С вольностью в обращении, свойственной всему почтенному классу французских камеристок вообще, а камеристок в услужении у актрис — в особенности, она проговорила:
— Господа! Синьора Розена в отчаянии, что заставляет вас ждать. Но она немного нездорова и просит вас, если вы непременно хотите остаться, подождать еще десять минут.
Поистине, воодушевляющая новость! Десять минут ожидания в тесном, лишенном воздуха коридоре несомненно грозят нежным легким дипломатов удушьем, а грубым мозгам банкиров — кровоизлиянием.
Вздыхатели роптали.
— Кажется, кто-то недоволен?! — заметила камеристка. — Господа, выбор за вами: вы вольны остаться или уйти.
— Пг’елестная! Пг’елестная! — раздалось несколько голосов, старательно грассировавших на французский манер.
— Мы согласны подождать десять минут, но ни секундой больше, — проговорил толстый банкир, привыкший не давать отсрочек должникам.
— Хорошо, хорошо, — кивнула мадемуазель Мирза, потянув на себя дверь. — Синьора предупреждена, а если ей понадобится еще минуты две, да хоть все десять, она не будет у вас их просить, она просто их возьмет! Должна же она прийти в себя, черт возьми?!
И язычок замка щелкнул.
Но Розена откладывала официальный прием поклонников не потому, что хотела прийти в себя или отдохнуть: девушка уже давно переоделась. Однако, взглянув на бриллиантовый браслет, обернутый вокруг мешочка с мускусом, и приоткрыв мешочек, она заметила письмо индийца. Дорогое подношение, да еще весьма оригинальный способ его передачи разожгли любопытство танцовщицы: она непременно хотела знать, что в письме.
Розена развернула, прочла письмо, посидела некоторое время в задумчивости, перечитала его и еще глубже задумалась. Наконец, в последний раз взглянув на подпись, она сложила листок, убрала его в мускусный мешочек и привязала индийский наззер к поясу.
Потом, словно желая отдаться охватившему ее приятному волнению, от которого ее могло отвлечь присутствие всех этих важных господ, она приказала мадемуазель Мирзе передать обожателям, что просит у них еще десять минут, чтобы прийти в себя.
Когда эти десять минут истекли, она кликнула камеристку и приказала отпереть дверь.
Розена улыбнулась и с жалостью пожала плечами, услышав, что толпа ее поклонников взревела при приближении камеристки, как при виде гладиатора рычали дикие звери в цирке.
Обожатели устремились в приотворенную дверь с неудержимостью потока, который вот-вот снесет плотину.
Они потянулись один за другим длинной вереницей; каждый проходил мимо танцовщицы, небрежно прилегшей на канапе, и прикладывался к ее ручке.
Мы избавим читателей и особенно читательниц от пересказа всех тех пошлых комплиментов, которые обожатели бросали к ногам красавицы Розены; смысл всех их сводился приблизительно к одному: «Вы прекрасны, как сама любовь; вы танцевали, как ангел!»
Танцовщица слушала их так, как боги, к которым мы обращаемся, выслушивают наши молитвы. Как и у богов, мысли ее парили в горних высях; до ее слуха смутно доходило жужжание всех этих голосов, она ничего не понимала и ничего не отвечала, подобно розе, внимающей гудению пчел.
Будучи добросовестным рассказчиком, мы, однако, считаем нелишним заметить, что под пышными и льстивыми речами, с которыми к ней обращались и которые она пропускала мимо ушей, притаился змей ревности; время от времени он с шипением приподнимал над цветами красноречия, брошенными к ногам танцовщицы, свою плоскую голову.
Странное дело! Не бесценный наззер, брошенный на глазах у всех рукою индийца; не бриллиантовый браслет, обвивавший руку девушки и словно пылавший при свете свечей; не душистый, расшитый золотом мешочек, подвешенный к поясу прекрасной Розены будто кошелек — не эта видимая роскошь жалила сердца обожателей танцовщицы.
Нет, они тщетно искали глазами букетик фиалок среди других цветов, которыми были завалены канапе, кресла и консоли; тот самый букетик, брошенный невидимой рукой, что своим сладчайшим ароматом заглушал резкий запах мускуса. Им не давал покоя взгляд Ангельской Розы (да позволено будет дать нам французский эквивалент немецкого имени танцовщицы), устремившийся в ложу, недоступную взору остальных. Они не могли успокоиться, вспоминая, как торопливо, изящно, радостно она подобрала этот букет и поднесла к губам. Все эти подробности, внешне незначительные, были замечены, их обсуждали и истолковывали на все лады. В результате безупречная репутация Ангельской Розы — лучшее украшение ее короны — испытала в этот вечер первый, но сильный удар.
Первым к Розене подошел маркиз фон Химмель. Он попросил позволения взглянуть на бриллиантовый браслет, украшавший руку танцовщицы, выразил восхищение тем, с каким изяществом была украшена кожа мускусной крысы, которая при жизни и не подозревала, что после смерти она будет расшита жемчугом и золотом. Затем один из самых упорных чичисбеев красавицы Розены осмелел и спросил, не знает ли она, кто тот таинственный незнакомец, что бросил ей букет фиалок.
Тихо, почти неслышно для других, она отвечала:
— Маркиз, это был мой исповедник.
— Ваш исповедник?!
— Да, но не прежний, а новый.
— Не понимаю.
— Ну что вы, это совсем не трудно понять, особенно вам. Ведь вы предали огласке мое решение удалиться в монастырь. И вот срок моего ангажемента сегодня вечером истек, мое послушничество начинается завтра. Так что вы не можете усмотреть ничего дурного в том, что мой новый духовник как можно скорее хотел познакомиться со своей новой послушницей.
Старый граф фон Асперн не слышал ответа Розены и обратился к ней с тем же вопросом. Она вполголоса отвечала:
— Граф! Могу сказать вам правду, ведь именно вы распространяете слух, что я выхожу замуж. Между прочим, не знаю, зачем вы мне вредите подобными разговорами: к вам я питаю большую слабость, чем ко всем здесь присутствующим. Итак, граф, этот букет я получила от своего жениха: белая роза символизирует мою добродетель, а фиалки — мою скромность. Вдохните аромат этих фиалок, граф, и постарайтесь запомнить этот запах.
Наконец о тайне букета спросил атташе русского посольства граф Герстгоф. Розена посмотрела на него в упор и громко проговорила:
— Граф! Неужели вы серьезно меня об этом спрашиваете?
— Разумеется! — отвечал граф.
— Значит, вы хотите посвятить этих господ в нашу маленькую тайну?
— Я вас не понимаю, — удивился московский щёголь.
— Господа! Дело вот в чем. Вы знаете, что мне предложили ангажемент в Санкт-Петербургском императорском театре?
Одни кивнули, другие отрицательно покачали головой.
— Его сиятельству графу Герстгофу было поручено передать мне это приглашение. Чтобы окончательно уговорить меня принять ангажемент, один из самых выгодных кстати, граф прибавил к нему и свое сердце; поскольку я не решалась принять ни то ни другое, граф сказал: «Если вы, дорогая Розена, примете самый скромный букет из тех, что вам бросят нынче вечером, вы сделаете меня самым счастливым человеком: это будет мне знаком, что вы едете в Петербург и позволяете мне вас сопровождать…» Я решила из двух предложений принять хотя бы одно — предоставляю скромности господина графа угадать, какое именно, — и подняла букетик фиалок, как самый скромный из тех, который получила сегодня.
— Так вы, стало быть, уезжаете в Петербург? — вскричали сразу несколько голосов.
— Если не уеду в Индию, куда меня приглашает Ранджит-Сингх танцевать в его Лахорском королевском театре, о чем вы можете судить, господа, по великолепному задатку, переданному сегодня через его посланника.
— Итак, ваш ангажемент?.. — спросил маркиз фон Химмель.
— Вот здесь! — подхватила танцовщица. — Он вот в этом мешочке. Я вам его не показываю, потому что он написан на хинди. Но завтра я прикажу его перевести и, если сочту его именно таким, на какой я вправе рассчитывать, приглашу всех своих поклонников, которые не побоятся ради меня предпринять путешествие — последовать за мной на берега Инда или какой-нибудь из рек Пенджаба. Однако до Петербурга отсюда — сто льё, до Лахора — четыре тысячи, — поднимаясь, продолжала Розена, — и, какой бы выбор я ни сделала, времени терять нельзя. Позвольте же мне, господа, проститься с вами. Искренне обещаю, что никогда не забуду милостей, которыми вы меня осыпали.
С очаровательной улыбкой танцовщица сделала безупречный в хореографическом отношении реверанс и поклонилась изысканному и галантному обществу, не желавшему с ней расставаться: все пошли проводить Розену до экипажа, ожидавшего на площади перед театром. Она легко прыгнула в карету, словно синичка в свою клетку.
В ту минуту как кучер дал волю нетерпеливо бившим копытами лошадям, все шляпы в знак прощания разом взлетели вверх, словно над площадью пронесся смерч.
Экипаж Розены Энгель покатил по Аугустинергассе, потом по Крюгерштрассе и остановился в Зайлерштетте, где был расположен ее особняк.
Если бы после сказочного спектакля в Императорском театре кто-то из зрителей не захотел возвращаться домой, страшась очутиться в окружении знакомых предметов, дабы не окунуться в реальную жизнь, которую он с радостью забыл на час, ему достаточно было пересечь площадь Парадов и, углубившись в предместье Мариахильф, пуститься по освещенной луной главной дороге в Шёнбруннский дворец: расположившись на одном из холмов, он мог вдоволь полюбоваться чудесным видом, будто продолжая наслаждаться сказкой из «Тысячи и одной ночи», начавшейся еще в театре и перенесенной в поэтическую природу Верхней Германии.
Однако прежде чем прийти в деревню Майдлинг, наш путешественник, может быть, остановился бы, завидев в левом крыле Шёнбруннского дворца шестнадцатилетнего юношу, или скорее мальчика, который стоял у балконного окна, опершись обеими руками на резную решетку; его лицо в свете луны было еще бледнее, чем луна. Казалось, он тоже любуется роскошным зрелищем, в поисках которого сюда пришел бы наш путник.
Из окна юноша мог в эту ясную, светлую, почти весеннюю ночь видеть впереди и внизу всю Вену, ее дома, колокольни, высокие башни и над ними — изящный шпиль ее великолепного собора; изнутри город еще подсвечивался последними огнями, зато снаружи чернел опоясывающий его широкий земляной вал; необъятный Дунай, обогнув одним из своих рукавов остров Лобау, продолжал свой путь и терялся вдали среди знаменитых равнин Асперна, Эсслинга и Ваграма.
С противоположной стороны взгляду юноши открывалась огромная долина в окружении холмов, откуда вода падала каскадами в прозрачные озера, а вековые деревья застыли вокруг, словно часовые на посту. Вглядевшись еще внимательнее, юноша несомненно мог различить в туманной дымке поросшие лесом холмы, убегающие вдаль, словно стадо испуганных буйволов, и поднимающиеся к самым высоким вершинам далеких Альп.
Но ни свет и тени засыпающей Вены, ни тихий плеск озерной волны, ни звонкие каскады, ни туманные дали, ни мрачные горы не занимали юношу.
Он не сводил глаз с дороги, соединявшей Шёнбрунн с Веной, и, насторожившись, не обращая внимания на ледяной февральский ветер, вслушивался в малейшие шорохи, доносившиеся со стороны города; не раз уже его заставлял вздрогнуть то хруст сломанной ветки, то скрип флюгера, то скрежет дворцовых ворот, запиравшихся на ночь.
Случайного свидетеля, снизу наблюдавшего за юношей с развевающимися на ветру белокурыми волосами и в белоснежной форме полковника австрийской армии могла бы поразить меланхолическая красота задумчивого молодого человека, похожего на влюбленного в ожидании первого свидания или на поэта, в ночной тиши ищущего вдохновения для своих первых стихов.
Сразу же оговоримся, что белокурый юноша с меланхоличным лицом и в белом мундире и был тем самым человеком, которого — хотя он присутствовал на представлении — так долго и безуспешно искали в Императорском театре гости из Индии.
Теперь читатели, очевидно, догадались, что перед нами не поэт, пытающийся разгадать по звездам тайну мироздания, а просто-напросто влюбленный, пожирающий взглядом ту часть освещаемой луной дороги, которая соединяет Шёнбрунн с Зайлерштатте; дорога белеет в ночи, подобно атласной ленте; она должна привести к нему красавицу-танцовщицу.
То ли он устал стоять в одной позе, то ли ему послышался вдалеке какой-то шум: он выпрямился во весь рост, и теперь стало заметно, что он слишком высок для своего сложения (юноша был похож на тоненький гибкий тополек); теперь стало понятно и беспокойство индийского генерала за его здоровье.
Очевидно, наши читатели хотели бы поближе познакомится с молодым человеком, стоящим у окна, узнать некоторые неизвестные подробности, которые долг историка обязывал нас собрать и которые, возможно, будут уместны в нашем повествовании? Изложим их в нескольких словах.
Одна строфа нашего великого поэта Виктора Гюго скажет нам больше, чем двадцать страниц г-на де Монбеля о том, как начиналась эта короткая жизнь, достойная скорее пера поэта, чем историка:
В закатных небесах без всякого усилья Орел парил, но вихрь сломал внезапно крылья.
Пал молнией гордец, а на его престол Слетелось воронье урвать хотя бы малость — Хватайте, кто жадней! Добыча всем досталась: Орленок — Австрии, Британии — орел.[8]
Орленка посадили в клетку Шёнбруннского императорского дворца, расположенного на окраине Вены, примерно в полутора льё от австрийской столицы.
Там он и вырос, любуясь роскошным зрелищем, которое мы только что описали. Он вырос под сенью восхитительного сада, раскинувшегося до Парковой беседки; своими бассейнами, мраморными статуями, оранжереями он напоминал мальчику версальский парк, а кабаны, лани, олени и косули бегали там так же свободно, как в Сен-Клу или Фонтенбло… Он вырос, любуясь прелестными деревушками Майдлинг, Грюнберг и Хитцинг, похожими на группы загородных домиков, разбросанных вокруг дворца. Он с трудом выговаривал незнакомые названия, но в конце концов выучил их, по мере того как забывал Мёдон, Севр и Бельвю.
Однако у несчастного маленького изгнанника возникали порой, подобно вспышкам молнии, глубокие и яркие воспоминания.
Он, например, помнил, что раньше его звали Наполеоном и у него был титул короля Римского.
Но с 22 июля 1818 года его стали звать Францем, герцогом Рейхштадтским.
— Почему меня называют Францем? — спросил однажды мальчик у своего деда, императора Австрийского, качавшего его на коленях. — Я думал, что мое имя Наполеон.
Вопрос был точен, зато ответить на него оказалось непросто.
Император задумался, потом сказал:
— Отныне вас не зовут Наполеоном по той же причине, по какой не зовут королем Римским.
Такой ответ мальчика, естественно, не удовлетворил. Он тоже немного подумал и продолжал:
— Дедушка! А почему я больше не король Римский?
Второй вопрос смутил деда еще больше, чем первый.
Император попытался было, как и в первый раз, уклониться от ответа, но потом, видимо, решил сразить внука серьезным доводом, чтобы тот больше не возвращался к этой теме.
— Вы знаете, дитя мое, что, помимо титула императора Австрийского, я еще ношу титул короля Иерусалимского; это, однако, не дает мне абсолютно никаких прав на город, находящийся во власти турок, верно?
— Да, — кивнул мальчик, следивший за рассуждениями Франца II со всем вниманием, на какое был способен.
— Вот и вы, дорогой Франц, являетесь королем Римским в такой же степени, — продолжал император, — в какой я король Иерусалимский.
То ли ребенок понял объяснение не до конца, то ли слишком хорошо его усвоил, но он опустил голову, замолчал и больше никогда об этом не заговаривал.
Будучи еще совсем ребенком, он каким-то образом узнал о славе и несчастьях своего отца. Но как и от кого? Бог знает! То ли сердце ему подсказало, то ли ангел-хранитель его первых лет поведал ему об этом в ночной тиши…
Однажды знаменитый принц де Линь, один из самых доблестных и остроумных дворян XVIII века, прибыл с визитом к императрице Марии Луизе, находившейся тогда вместе с сыном в Шёнбруннском дворце.
В присутствии мальчика доложили о господине маршале принце де Лине.
— Это маршал? — спросил мальчик у своей гувернантки г-жи де Монтескью.
— Да, ваше высочество.
— Один из тех, кто предал моего отца?
Ему отвечали: нет, напротив, принц был храбрым и верным солдатом, после чего мальчик принял старого маршала весьма дружелюбно.
Как-то раз мальчик стал ему рассказывать о том, как был потрясен воинскими почестями во время похорон генерала Дельмота и какое удовольствие получил, глядя на марширующие войска.
— В таком случае, ваше высочество, — отвечал принц, — скоро я доставлю вам еще большее удовлетворение, потому что похороны фельдмаршала — самое пышное зрелище в этом роде.
И действительно, принц сдержал слово: спустя почти полгода он дал сыну императора возможность полюбоваться грандиозным зрелищем: десять тысяч солдат в полном боевом снаряжении провожали фельдмаршала в последний путь.
Примерно в то же время принцесса Каролина Фюрстенберг в интимном кругу заговорила в присутствии герцога Рейхштадтского о великих событиях и людях века. О мальчике просто забыли или решили, что шестилетнего ребенка можно не стесняться.
Генерал Соммарива назвал трех самых выдающихся полководцев своего времени.
Вдруг мальчик, задумчиво слушавший это перечисление, поднял голову и перебил:
— Я знаю четвертого, вы его не назвали, господин генерал!
— Кого же, ваше высочество? — удивился генерал.
— Моего отца! — выкрикнул мальчик и выбежал вон.
Генерал Соммарива бросился за ним, догнал и привел обратно.
— Вы правы, ваше высочество, что говорите так о своем отце, но вы напрасно убежали.
Несмотря на навязанный ему титул герцога Рейхштадтского, несмотря на хитроумное сравнение, которое провел его дед между королевством Иерусалимским и королевством Римским, мальчик не хотел забывать о своем происхождении.
Однажды один из эрцгерцогов показал юному герцогу золотую медаль с его поясным портретом, выбитую по случаю его рождения; такие медали были розданы народу после церемонии его крещения.
— Знаешь, кто изображен на этой медали, Рейхштадг? — спросил эрцгерцог.
— Я, — без запинки отвечал мальчик, — это было в те времена, когда меня звали королем Римским.
В пятилетием возрасте, когда начинают давать образование принцам австрийского дома, стали обучать и сына Наполеона. Общее руководство было поручено графу Морицу Дитрихпггейну. Под его началом капитан Форести обучал мальчика военным наукам, а поэт Коллин — брат Генриха Коллина, автора трагедий «Регул» и «Кориолан», и сам автор трагедии «Граф Эссекс» — всему остальному.
В пять лет принц говорил по-французски как истинный парижанин.
Было решено выучить его немецкому. Борьба была долгой: отвращение, с которым он воспринимал этот язык, вошло у австрийцев в поговорку. Напрасно ему приводили самые убедительные доводы, желая пробудить в нем интерес к занятиям; напрасно уверяли, что он должен говорить на языке страны, ставшей отныне его родиной. Мальчик сопротивлялся всеми силами, упрямо не желая говорить ни на каких других языках, кроме французского и итальянского.
Чтобы победить его непримиримость, пришлось пообещать юному герцогу, что немецкий язык будет для него лишь дополнительным, а основным останется французский.
Характер мальчика, уже в это время довольно определившийся, был смесью доброты и гордости, твердости и разумности. Упрямый от рождения, юный принц любую новую мысль встречал в штыки, и только уговорами можно было заставить ее принять. Он был добр к низшим и любил своих учителей, но его доброта и любовь были глубоко спрятаны: нужно было о них догадываться (ведь он их скрывал) и извлекать на свет с таким же трудом, с каким ныряльщик достает со дня моря жемчужину.
Его любовь к правде граничила с фанатизмом: он терпеть не мог сказки и басни.
— Раз этого никогда не было, — говорил он, — все это ни к чему.
Его преподаватель Коллин это мнение отнюдь не разделял, ведь он был поэтом и, напротив, жил в выдуманном мире. Учитель попытался преодолеть эту склонность ребенка принимать на веру лишь то, что действительно происходило в жизни. Он нашел такое средство. Однажды он отправился вместе с юным принцем на прогулку, предупредив мальчика, что им предстоит долгий путь. Когда они взошли на зеленые холмы, раскинувшиеся над Шёнбрунном, учитель и ученик ненадолго остановились, потом продолжили поход, вступив в узкую и тенистую долину, откуда не видно за густыми деревьями ни Вены, ни бескрайних дунайских равнин, лишь горы синеют вдали, поднимаясь гигантским амфитеатром до самых вершин Шнееберга.
В этой долине сохранилась одинокая хижина, построенная в соответствии с окружающими ее горами в виде тирольского шале; ее так и называют Tyroler Haus[9].
В этом месте, вдали от целого света, среди гор, оврагов и лесов, поэт стал превозносить красоту и величие дикой природы. И вдруг безо всякого перехода, не говоря, правда это или вымысел, он рассказал мальчику чудесную историю Робинзона Крузо; она так поразила ребенка или, вернее, пробудила его дремавшее воображение, что он сейчас же представил себя на необитаемом острове и сам предложил учителю смастерить инструменты, необходимые для удовлетворения основных жизненных потребностей; вместе они взялись за дело и, с грехом пополам управившись с этим делом, меньше чем за две недели вырыли пещеру, наподобие той, что была у потерпевшего крушение англичанина (ее и сегодня показывают путешественникам как дело рук сына Наполеона и называют не иначе как пещерой или гротом Робинзона Крузо).
В восемь лет принц приступил к изучению древних язы ков. Для его учителя Коллина это оказалось одним из самых суровых испытаний: мальчик с глубочайшим отвращением воспринимал древнегреческий и латынь, зато инстинктивно тянулся к наукам, имеющим отношение к военному искусству.
В 1824 году такое неприятие древних языков все-таки удалось преодолеть: Коллин умер, и сменивший его г-н барон фон Обенхауз вложил в руки юному герцогу Тацита и Горация. Но после того, как мальчик услышал, что его отца сравнивают с Цезарем, он совершенно забросил книги историка и поэта ради сочинений полководца; его любимым занятием стало чтение «Записок» Цезаря.
Но все это была древняя история. Труднее было преподать строптивому ученику историю современную, то есть рассказать ему о Революции: что предшествовало ей, как она развивалась и что за ней последовало.
Это нелегкое дело было поручено г-ну Метгерниху.
Для нас остается тайной, о чем ловкий дипломат говорил со своим учеником, какие вопросы этой великой истории он освещал в подробностях, а что оставил в тени. От мальчика не посмели скрыть правду, однако нельзя было сказать все: ему рассказали о том, что нельзя было обойти молчанием, что не могло укрыться от его пытливого взора, но в конечном счете перед ним лишь чуть-чуть приоткрыли туманную даль, а в некоторые тайны он едва заглянул, как заглядываешь в пропасть при вспышке молнии.
Как бы там ни было, но строптивость герцога Рейхштадтского, неизменно толкавшая его к одной и той же цели, а также благоговейное отношение к памяти отца — все это весьма осложняло задачу для г-на Метгерниха, каким бы талантливым учителем он ни был.
Вот почему едва при дворе стало известно о нарождающейся страсти юного герцога к красавице Розене Энгель, как было тут же приказано закрыть глаза на эту юношескую фантазию, которая могла отвлечь его от желания постичь такие вещи, которые для его же блага лучше было бы не знать. Но то, что сочли обыкновенной фантазией, приняло такие размеры, какие принимало все, на чем останавливал свое пылкое воображение сын Наполеона: фантазия переросла в настоящую страсть. Вот как случилось, что в час ночи — холодной февральской ночи — юный герцог поджидал красавицу-танцовщицу не в теплой спальне за плотными парчовыми шторами, а у распахнутого окна; он стоял с обнаженной головой, при этом он так мучительно кашлял, что порой все его слабое тонкое тело сотрясалось, словно молодой тополь под топором дровосека.
Увы, дровосеком, взявшимся за юное венценосное деревце, была Смерть; спустя пять лет она срубит его под корень вдали от огромного могучего дуба, в тени которого мог укрыться целый свет.
Итак, мы сказали, что, прижав руку к груди, несчастный юноша, приговоренный самой Судьбой, выпрямился во весь свой рост.
Может быть, он услышал глухой рокот, напоминавший далекую грозу, приближавшуюся к Шёнбрунну со стороны Вены. Человеку с более спокойным характером сразу стало бы понятно, что это подъезжает карета.
Стук колес слышался все явственнее; вскоре показались два фонаря, они словно летели над дорогой, как блуждающие огоньки, скользящие над прудами.
И слух и зрение подсказали принцу, что это приближается возлюбленная, но еще громче заговорило в нем предчувствие. У него не осталось больше сомнений; он запрыгал, как школьник, захлопал в ладоши, как ребенок, и несколько раз громко, будто делясь с кем-то своим счастьем, повторил на французском языке (единственное, что ему оставалось от Франции):
— Это она! Слава Богу, это она!
На какое-то мгновение могло показаться, что молодой человек обманулся в своих ожиданиях и что карета не остановится у дворца: подъехав по хитцингской дороге, она обогнула службы и исчезла из виду, направляясь в сторону Майдлинга.
Однако принц, очевидно, понял смысл этого маневра. Он торопливо захлопнул окно, выходившее на дорогу, пробежал через гостиную и спальню — ту самую, в которой обитал Наполеон в 1809 году, — и приник раскрасневшимся лицом к окну небольшой комнаты, выходившему на сады.
Он простоял так около десяти минут, как вдруг калитка личного императорского сада распахнулась и при свете луны принц увидел, что два силуэта, направлявшиеся ко дворцу, скрылись под сводом, куда выходит служебная лестница.
Судя по одежде, эти двое принадлежали к низшим слоям общества, но принц, по всей видимости, ждал именно их: как при виде экипажа он бросился к окну другой комнаты, так теперь устремился от этого окна к лестничной двери.
Подбежав, он приник к ней ухом и прислушался.
Так прошло несколько секунд. Принц стоял не шелохнувшись, подобно статуе Ожидания. Но вот его лицо осветилось, на губах заиграла обворожительная улыбка: он услышал легкую поступь на лестнице и, верно, узнал походку; не ожидая, пока девушка поднимется на верхнюю ступеньку, он бросился к ней навстречу с криком: «Розена! Дорогая Розена!» — и раскинул руки в стороны; гостья в живописном костюме тирольской крестьянки прыгнула в его объятия.
Это была она, очаровательная бенефициантка; мы видели ее, подобную волшебной пери, на сцене Венского императорского театра, потом — в гримерной, откуда в окружении поклонников она вышла на площадь, села в карету и отправилась в свой особняк в Зайлерштатте.
Однако прекрасная танцовщица вернулась к себе вовсе не для того, чтобы отдохнуть после утомительного вечера. Едва войдя в туалетную комнату, она заторопилась так, как будто зрители, аплодировавшие ей в театре, еще ждут и она боится, замешкавшись с переодеванием, опоздать на выход. Розена проворно сбросила кашемировый халат и с помощью камеристки так же поспешно оделась в очаровательный костюм тирольской крестьянки. Потом она пробежала через две комнаты и спустилась по лестнице черного хода, так как опасалась, что у парадной двери дежурит какой-нибудь особенно настойчивый поклонник, который не преминет последовать за ней, чтобы узнать, куда она идет в столь поздний час. Заметим, что опасения ее были не напрасными: два или три экипажа в самом деле стояли под окнами особняка. Однако Розена, проявляя заботу о своих поклонниках, предусмотрительно зажгла свечи в спальне, выходившей окнами на улицу, так что самые озябшие воздыхатели могли забыть о холоде, согреваясь лучами света, падавшими через неплотно задернутые занавески, ведь у влюбленных такое богатое воображение!
У черного хода, в нескольких шагах от задней двери, выходившей в переулок, Розену ждала ее карета: кучер получил приказ не распрягать лошадей. Она прыгнула в экипаж, и лошади понеслись крупной рысью.
На сиденье была приготовлена меховая шубка. Юная красавица закуталась в нее, словно птичка, забившаяся в гнездышко.
Читатели уже знают, как карета, с нетерпением ожидаемая во дворце, показалась на шёнбруннской дороге и, не останавливаясь, свернула в сторону Майддинга.
Лошади стали в сотне шагов от домика, в котором жил главный придворный садовник. Но еще раньше дверь домика отворилась и из-за двери показалась голова хозяина. Поспешим уверить наших читателей, что он не был, как могло показаться, шпионом, следившим за молодыми людьми, чтобы донести на них; напротив, это был верный друг, который был рад услужить двум влюбленным.
Девушка поспешно выпрыгнула из кареты и, ночная птичка, легко и бесшумно помчалась к домику, мимо которого только что проехала. По мере того как она приближалась к нему, дверь его отворялась все шире, словно на пружине, и будто сама собой захлопнулась как только Розена переступила порог.
— Скорей! Скорей, дорогой Ганс! — проговорила она по-немецки. — Я опоздала и приехала позднее, чем всегда — должно быть, принц заждался. Поторопимся, поторопимся!
Она сбросила шубку на пол, оттолкнув руку толстого австрийца, не способного понять такой пыл, свойственный лишь французам и испанцам.
— О мадемуазель, поберегите себя: вы простудитесь!
— Прежде всего, дорогой Ганс, хорошенько запомните: я вам не «мадемуазель», я ваша племянница… Из этого следует, что я не могу сбрасывать вам на руки песцовую шубку. Во-вторых, я танцовщица, а не певица, если я и простужусь, что с того? Для меня гораздо важнее не заставлять принца ждать, ведь простудиться может он… Берите же поскорее ключи от всех своих дверей, калиток, оранжерей, и идемте, милый дядюшка!
Ганс хохотнул, взял ключи и пошел вперед.
Розена взяла «дядюшку» под руку, торопливо прошла через личный сад императора и вошла в парк.
Именно в эту минуту юный принц, чуть было не потеряв Розену из виду, снова увидел ее и побежал из маленькой комнаты к двери, выходившей на лестницу.
Метр Ганс был вхож не только в парк, от которого ему были доверены ключи, но и во дворец. Никогда часовому не пришло бы в голову преградить путь главному садовнику, и племянница, державшая его под руку, естественно, пользовалась привилегиями, предоставленными ее дяде.
Вот как красавица Розена Энгель добралась до апартаментов герцога, который с распростертыми объятиями ждал ее на пороге и увлек за собой, предоставив Гансу, поднимавшемуся по лестнице неспешно, как и подобает главному садовнику австрийского императорского парка, закрыть дверь и устроиться, чтобы ждать ее в передней.
Не разжимая объятий и кружась, будто в танце, опьяненные любовью, молодые люди добрались до большого канапе, стоявшего в простенке между окнами в спальне принца, и опустились на него. Правда, принц был бледен и обессилел от волнения, тогда как девушка задыхалась от счастья и была полна жизни.
В свете стоявших на камине канделябров она заметила, как ее возлюбленный бледен и слаб, и еще крепче обняла его.
— Герцог, любимый мой! — воскликнула она, осыпая поцелуями его лицо, на котором выступили капельки пота, словно хотела выпить росу с лилии. — Что с вами?.. Вы больны? Вам плохо?
— Нет, нет, мне хорошо, потому что ты рядом, Розена! — возразил молодой человек. — Но ты задержалась, а я так тебя люблю!..
— Если бы вы меня любили, ваше высочество, то не пренебрегали бы своим драгоценным здоровьем и не дышали бы вредным ночным воздухом. Ведь вы сто раз обещали не ждать меня у этого проклятого балконного окна!
— Да, Розена, обещал. И поначалу я всегда стараюсь сдержать слово… В одиннадцать ты застала бы меня в комнате.
— В одиннадцать? Но вы же знаете, ваше высочество, что в это время только закончился балет.
— Знаю, разумеется. Но в одиннадцать часов я вспоминаю, что не видел тебя целые сутки, а иногда и двое суток! В половине двенадцатого моя рука сама тянется к оконной задвижке, в полночь я отворяю окно и, сгорая от нетерпения, — что поделаешь! — упрекаю тебя до тех пор, пока не услышу стука колес.
— И что тогда? — с улыбкой спросила девушка.
— Тогда я перестаю тебя упрекать, но еще больше сгораю от нетерпения, пока не увижу, как ты входишь в английский парк.
— А потом?.. — с простодушным кокетством продолжала она.
— Я прислушиваюсь к твоим шагам, они будто отдаются в моем сердце; я отворяю дверь, распахиваю объятия…
— И тогда?..
— … и тогда я так счастлив, Розена!.. — закончил принц прерывающимся голосом, точно больной ребенок. — Я так счастлив, что готов умереть в эту минуту!
— Принц! Любимый мой! — радостно подхватила девушка; сердце ее переполнялось гордостью, оттого что она смогла внушить такую любовь.
— Сегодня вечером я тебя уже и не ждал, — признался принц.
— Вы, стало быть, полагали, что я умерла?
— Розена!
— Ах, ваше высочество! Уж не кажется ли вам, что раз вы принц, то способны любить Розену больше, чем она любит вас? Тем хуже! Предупреждаю вас: в этом я вам не уступлю!
— Так ты меня действительно любишь, Розена? — спросил молодой человек, с трудом переводя дыхание впервые после прихода танцовщицы. — О, повтори еще раз, чтобы я мог вдохнуть твои слова! Мне легче дышится, когда я их слышу, они исцеляют меня!
— Вы настоящий ребенок! И вы еще спрашиваете, люблю ли я вас! Сразу видно, что ваша собственная полиция работает хуже, чем ищейки вашего августейшего деда. Иначе вы не стали бы задавать мне подобного вопроса!
— Розена! Этот вопрос обычно задают не потому, что сомневаются. Зачастую так спрашивают, чтобы услышать в ответ: «Да, да, да!»
— Да, да, я вас люблю, мой прекрасный герцог! Вы меня ждете, теряете терпение, когда я задерживаюсь, начинаете сомневаться… Уж не думаете ли вы, ваше высочество, что я могу прожить хоть день, не увидев вас? Разве не вы моя единственная мысль, моя постоянная мечта, вся моя жизнь? Когда вас нет рядом, я то и дело смотрю на ваш портрет, каждую минуту вспоминаю о вас… Как же вы могли подумать, что я не приеду сегодня вечером?
— Я так не думал, просто я этого боялся!
— Злой мальчик! Разве я не должна была поблагодарить вас за драгоценный для меня букет?! Весь день я только и предвкушала ту минуту, когда его получу; я уже наслаждалась его ароматом, прежде чем цветы оказались у меня в руках!
— А где букет?
— Где?.. И он еще спрашивает! — с этими словами Розена достала из-за корсажа увядшие, но еще благоухающие цветы.
Она нежно поцеловала букетик: принц вырвал его из рук танцовщицы и тоже припал к нему губами.
— О! Мой букет! Верните мне букет! — вскрикнула девушка.
Принц повиновался.
Она одарила молодого человека очаровательной улыбкой и спросила:
— Вы сами его собирали, верно?
Принц хотел было возразить.
— Тсс! Молчите! — приказала Розена. — Только вы так умеете подбирать цветы, я узнала вашу манеру. Находясь в Вене, я будто воочию видела, как вы срываете эти прелестные фиалки в той оранжерее, что расположена неподалеку от зверинца. Вы срывали по два цветка и укладывали их на мох, чтобы они в ваших горячих ладонях не потеряли свежесть… Вот, кстати, о ладонях: мне кажется, у вас горячие руки!
— Нет, нет, не волнуйся, я никогда не чувствовал себя так хорошо!
— Значит, я угадала? Вы в самом деле сами собирали эти цветы?
— Да.
— Ах, любимый мой герцог! Если бы вы знали, как я смотрела на них! Какими поцелуями я их осыпала!
— Милая Розена!
— Когда я умру, мой прекрасный герцог, я хочу, чтобы вы положили на мою подушку два букетика фиалок: мне будет казаться, что вы всегда смотрите на меня своими голубыми глазами!
Как они были очаровательны, когда сидели, обнявшись, юные, красивые, влюбленные, щебечущие, полные поэзии, — сущие дети, ведь девушка была всего на несколько месяцев старше юноши! При виде их на ум приходили самые нежные сцены, созданные певцами любви; но прежде всего эта пара вызывала мысль о Ромео и Джульетте. Лица влюбленных розовели в свете утренней зари, и казалось, что в шёнбруннском парке вот-вот зазвучит трель соловья или запоет жаворонок.
Когда смотришь на влюбленных, невольно начинаешь верить в вечную весну!
Вдруг молодой человек нахмурился.
Он нечаянно взглянул на бриллиантовый браслет, обвивший руку девушки, а потом перевел взгляд на расшитый мешочек, подвешенный к ее поясу.
Принц едва слышно вскрикнул и поднес руку к груди, словно почувствовав укол в сердце.
Напрасно Розена осыпала его ласками: возлюбленный по-прежнему смотрел хмуро.
Она же улыбалась, хотя слышала, как он вскрикнул, и видела, что он помрачнел.
Наконец она решилась заговорить.
— Вот здесь, — вымолвила она, изящным пальчиком проведя по его лбу, — вы скрываете от меня какую-то мысль, любимый принц! Но я вижу ее так же хорошо, как сорняк на поле роз.
Герцог задыхался.
— О чем вы думаете? — продолжала Розена. — Ну же, говорите!
— Розена! Я ревную! — признался он.
— Ревнуете?? — с очаровательным кокетством переспросила она. — Признаться, я так и думала!
— Вот видите!
— Ревнуете! — повторила Розена.
— Да, ревную.
— К кому же, дорогой мой повелитель?
— Прежде всего, ко всем сразу…
— Это значит — ни к кому.
— Но кое к кому в особенности.
— Стало быть, вы ревнуете меня к самому Господу Богу, потому что, кроме него и вас, я никого не люблю.
— Нет, Розена, я имею в виду смертного.
— В таком случае, вы меня ревнуете к своей собственной тени, ваше высочество.
— Не шути, Розена, я так страдаю!
— Страдаете?! Неужели ваша ревность так сильна? Тогда давайте поскорее от нее избавимся. Кто этот человек?
— Он был сегодня вечером в театре.
— Вот тут вы угадали: сегодня вечером в театре, любезнейший мой господин, у вас был соперник.
— Вы подтверждаете?
— И я получила от этого соперника признание в любви по всей форме.
— Как его имя, Розена?
— Публика, ваше высочество.
— О, я знаю, Розена, — с легкой досадой ответил принц, — что вас обожает весь город… Однако выслушайте меня. Речь идет о человеке, который смотрел на вас такими влюбленными глазами, что, признаться, я был готов искать с ним ссоры, чтобы вызвать этого наглеца!
Розена улыбнулась.
— Держу пари, — сказала она, — что вы говорите об индийце, ваше высочество.
— Совершенно верно! Да, я имею в виду этого господина, который в своей ложе так нагло распустил перья!
— Очень хорошо, ваше высочество! Продолжайте, я вас слушаю.
— Не смейся, Розена! Я ревную не на шутку… Он не сводил с тебя глаз с той минуты, как ты вышла на сцену, а во время оперы шарил глазами по всем ложам в надежде увидеть тебя.
— Меня? Вы уверены?
— И ты, злая девчонка, как только переставала смотреть на меня, сейчас же переводила взгляд на этого набоба. А когда ты вышла на поклон, какой королевский подарок бросил тебе этот лахорский раджа?
— Взгляните сами, ваше высочество, — проговорила девушка, поднося запястье к лицу принца.
— О, я сразу же узнал эти бриллианты! Они меня ослепили, еще когда я сидел в ложе… Бедный букетик фиалок, как жалко ты выглядел рядом с ними!
— Где были фиалки, ваше высочество?
Герцог улыбнулся.
— А где бриллианты? — продолжала девушка.
— Почему ты не оставила их дома?
— Не хотела разлучать их с мешочком, вместе с которым они попали ко мне.
— Зачем же мешочек у вас на поясе?
— В нем письмо.
— От этого господина?
— Да, ваше высочество.
— Он смел тебе написать, Розена?.. Не заставляй меня страдать! Ты встречалась с ним раньше? Ты с ним знакома?.. Он тебя любит? А ты его?
Последние слова он выговорил с таким страданием в голосе, что они отдались в сердце прекрасной танцовщицы.
Ее лицо приняло серьезное выражение, она оставила шутливый тон.
— С вами все должно быть серьезно, Франц, — молвила она, — и я была бы бессердечной, продолжая шутить над болью, которую причинило вам это подозрение. Я знаю или, вернее, догадываюсь, дорогой герцог, какую печаль могут с собой принести самые нелепые подозрения. И я хочу как можно скорее избавить вас от них. Да, Франц, этот человек весь вечер не сводил с меня глаз… Не дрожите так, дайте договорить. Но женщину такой взгляд обмануть не может: это не страстный взгляд влюбленного — это взгляд, смиренно умоляющий о дружбе.
— Но он вам писал, он вам писал, Розена! Вы сами мне сказали, вы сами только что признались!
— Да, конечно, он мне писал.
— И вы прочли его письмо?
— Дважды, ваше высочество, а потом перечитала в третий раз.
— О! Сколько же раз вы читаете, в таком случае, мои письма?
— Ваши письма, герцог, я читаю не раз, не два и не три: я читаю их все время!
— Прости, Розена, но от одной мысли, что кто-то смеет тебе писать, кровь закипает у меня в жилах!
— Спросите лучше, зачем этот человек пишет мне, сумасшедший!
— Можешь сколько угодно называть меня сумасшедшим, Розена, я этого не отрицаю: ведь я сошел с ума от любви к тебе!.. Девочка моя! Не мучай меня! Я задыхаюсь, словно в этой комнате нечем дышать!
— Разве я вам не сказала, что письмо при мне?
— Да.
— Раз я его принесла, значит, хотела, чтобы вы его прочли.
— Давай же скорее!
Принц потянулся к благоухающему мешочку.
Девушка перехватила его руку и припала к ней губами.
— Я, разумеется, дам вам его, но за подобное письмо нельзя браться в гневе или сгорая от ревности.
— Скажи, как я должен его взять, только ради Бога, Розена, дай мне его, если не хочешь, чтобы я умер!
Но, вместо того чтобы передать письмо принцу, Розена приложила руку сначала к его груди, потом ко лбу, как магнитизер, подчиняющий своей воле другого человека.
— Успокойся, клокочущее сердце! — проговорила она. — Остынь, горячая голова!
Она опустилась на колени и продолжала:
— Сейчас я обращаюсь не к своему возлюбленному Францу: я желаю говорить с Наполеоном, королем Римским.
Молодой человек вскочил и выпрямился во весь рост.
— Что вы сказали, Розена? — спросил он. — Каким именем вы меня назвали?
Розена продолжала стоять на коленях.
— Я называю вас тем именем, сир, которое вы получили перед людьми и перед Богом! И я передаю вашему величеству смиренное прошение от одного из самых храбрых генералов вашего прославленного отца.
Не вставая с колен, Розена вынула письмо из расшитого мешочка и подала юному принцу.
Тот неуверенно принял его.
— Розена! — проговорил он. — Вы уверены, что я могу это прочесть?
— Не только можете, сир, но должны! — подтвердила девушка.
Герцог отер платком пот, струившийся по его бледному лицу, развернул письмо и прочел тихим дрожащим голосом:
«Сестра!..»
— Так этот господин ваш брат, Розена?
— Читайте, сир! — настойчиво повторила девушка, оставаясь на коленях и продолжая называть принца его королевским титулом.
Принц продолжал:
«В Индии принято изображать богиню добра Лакшми необыкновенно красивой, изящной, соблазнительной чаровницей; этим индийцы хотят показать, что добрая женщина не может не быть красивой, так же как красавица не может не быть доброй.
Как считают поэты, красивое лицо является естественным отражением красоты души. Вот почему, любуясь Вашим прекрасным лицом, я увидел в Вашей красоте, как в прозрачном хрустале, сокровища доброты, таящиеся в Вашем сердце…»
Герцог замолчал. Эти несколько строк были лишь восторженной прелюдией, которая не развеяла его сомнений относительно смысла письма. Он взглянул на девушку, словно требуя от нее объяснений.
— Продолжайте, прошу вас, — проговорила Розена. Герцог снова взялся за письмо.
«Мы с Вами, дорогая сестра, испытываем к одному и тому же человеку, вернее юноше, одинаковую нежность, одинаковую любовь, одинаковую преданность. Общность наших чувств устанавливает между нами, как бы мы ни были внешне непохожи, тесную и священную братскую связь, во имя которой я осмеливаюсь обратиться к Вам с несколькими просьбами.
Первая и самая большая просьба к Вам, сестра: позвольте мне видеть Вас, дабы иметь возможность говорить о нем с Вами как можно чаще и как можно дольше. Во время этих встреч, о которых я умоляю во имя самого святого, что есть на земле, во имя убеждений и преданности, я хотел бы переговорить с Вами о его здоровье, которое чрезвычайно меня беспокоит, о его будущем, которое меня страшит, и о его настоящем, которое разрывает мне сердце! Вместе с Вами я рассчитываю найти выход для этого человека, чью жизнь словно подтачивает рок! Мы вместе должны попытаться сделать все не только для его счастья, но и ради его славы!
С тех пор как умер его отец, в этом заключается самая заветная моя мечта, моя единственная цель, моя главная надежда… Для ее осуществления я пересек моря, объехал полмира и готов проехать еще столько же, двадцать раз рискуя жизнью в пути, лишь бы добраться до него.
Как вы понимаете, сестра, я прибыл для исполнения великой цели.
Когда я был в четырех тысячах льё отсюда и мне не о чем было мечтать для себя самого, я замыслил помочь ему сменить имя Франц на имя Наполеон. Позвольте же мне надеяться, что с Вашей помощью я увенчаю сына короной его отца. Я твердо и непоколебимо в это верую. Несли для того, чтобы посадить его на французский трон, понадобится поддержка миллиона человек, я знаю, где их отыскать.
Справа от меня сидит человек, который сопровождал его отца в изгнание сначала на остров Эльбу, затем на остров Святой Елены. Он приехал, чтобы говорить с принцем о его отце от имени его отца. Несмотря на то что принца держат в заточении, имя этого человека, возможно, дошло до него. Это имя, символ верности и преданности, — Гаэтано Сарранти. Это мой товарищ, мой друг, моя правая рука, он знаком со всеми моими планами. Именно ему я поручаю посвятить в них принца. Он сделает то, чего, к величайшему моему сожалению, не могу сделать я сам, потому что за каждым моим шагом следят. Добейтесь для него свидания, и пусть эта встреча произойдет без свидетелей, ночью и тайно.
Постарайтесь понять: речь идет не о наших головах — это пустое, ведь мы лишь исполняем свой долг, рискуя ими в этой страшной игре, — но о будущем короля Римского, о счастье Наполеона II.
’Мы прибыли не за тем, чтобы сказать Вам: ‘Найдите способ провести нас к принцу " — такой способ у нас есть. Мы пришли Вам сказать: "Пусть принц соблаговолит принять господина Сарранти, и завтра в тот же час, когда принц читает это письмо, господин Сарранти будет у него ".
Попросите у принца позволения принять меня завтра, а вас, сестра, прошу передать мне его ответ. Если такое разрешение будет получено, раздвиньте, пожалуйста, шторы на третьем окне левого крыла, выходящем на Майдлинг, и трижды поднимите и опустите свечу. Мне будет довольно этого знака.
В ожидании ответа, которому мы придаем большее значение, чем приговоренный к смертной казни — приказу о помиловании, благодарю Вас, сестра моя, и по-братски обнимаю.
Генерал граф Лебастар де Премон.
P.S. Один весьма важный совет, сестра: принц знает, как бдительно, хоть и незримо, за ним следят. С Вашей стороны было бы не лишним напомнить ему об осмотрительности. Он не должен доверять никому, кроме Вас и нас. Пусть остерегается даже садовника, в котором вы оба уверены и который проводит Вас каждый вечер во дворец".
Герцог Рейхштадтский поднял голову: письмо на этом кончалось.
Судя по тому, как менялся его голос по мере чтения, становилось ясно, что письмо не оставило его равнодушным. Но когда принц взглянул на подпись, он не сдержался и вскрикнул: он не раз слышал имя графа Лебастара де Премона как одного из самых храбрых генералов в период правления Наполеона.
Все время пока принц читал, девушка стояла перед ним на коленях, молитвенно сложив руки и чувствуя, как по ее щекам текут слезы; она не могла без умиления думать о том, что эти двое, настойчивые и преданные друзья, приехали из глубины Индии ради свидания с сыном их бывшего повелителя, забыв о инквизиторских мерах, предпринимаемых представителями коалиции, о произволе полиции, в разных видах наводнившей Европу, особенно в то время, о неумолимой строгости, с которой австрийское правительство наказывало любого, кто пытался приблизиться к Наполеону.
Розена не могла сдержать дрожь при мысли, что человек, которого она совсем недавно видела свободным, богатым, сияющим в своей ложе, словно индийский божок в святилище, в случае оглашения этого письма, которое он бросил на глазах двух тысяч человек, мог быть схвачен и препровожден в самую мрачную одиночную камеру Шпильберга!
Но особенно тронуло девочку с чистой, страстной и открытой душой то обстоятельство, что эти два господина оказали доверие ей, бедной парии, бродячей актерке!
И она в душе поклялась оправдать это доверие и всеми силами помочь осуществлению их замыслов.
Розена почувствовала, как принц берет ее за руку и заставляет встать с колен.
Она подняла на него глаза.
Не менее взволнованный, чем она сама, он возвел к небу глаза, и две крупные слезы покатились по его щекам.
— О драгоценные слезы! Слезы Ахилла! — вскричала девушка, ловя их губами. — Слезы сына, пролившиеся на могилу отца! Пусть упадут они на Францию!.. Вот таким я вас и люблю, мой прекрасный герцог, — с воодушевлением продолжала она, — вы совершенно преобразились, и я благодарю Бога: он привел меня к вам словно для того, чтобы, подобно чашечке цветка, собирать росу ваших слез! Плачьте, плачьте, пока мы одни! Ваши слезы как фиалки: они распускаются лишь в тени или в темноте.
Не переставая говорить, девушка осыпала частыми поцелуями сестры лицо принца, мокрое от слез.
Принц страстно прижал ее к себе, однако мысли его, очевидно, были где-то в заоблачных высях, и он продолжал:
— Да, да, девочка моя дорогая, ты права: сам Господь привел тебя ко мне будто ангела-утешителя; только в твоем присутствии, милая, слезы, этот источник сострадания, который есть во мне, пересыхающий или сдерживаемый под чужими взглядами, снова бьет ключом под твоим живительным взором.
— Герцог!
— Благослови тебя Господь! — продолжал принц, не пытаясь скрывать слез, видимо облегчавших ему душу. — Благослови тебя Господь за счастливые часы, которые я провожу в воспоминаниях о тебе, за драгоценные минуты, которые ты мне даришь, когда ты рядом! О, ты права: только в твоем присутствии я могу открыто плакать и смеяться! Только с тобой я могу что-то забывать и о чем-то вспоминать. Только с тобой я могу говорить о своем отце и о Франции!
Розена поняла, что именно таким путем она добьется цели.
— О твоем отце! О Франции! Так ты не забыл о них, любимый? — спросила она. — Тогда расскажи мне о них, прошу тебя! Мне тоже, — со вздохом прибавила она, — случается, как Миньоне и тебе, видеть сны об утерянной матери и об отечестве.
— Да, — кивнул герцог, и чистый взгляд его прекрасных глаз словно обратился в прошлое. — Да, я помню своего отца. Но я вспоминаю всегда одну и ту же картину: однажды ночью я проснулся в колыбели, как бывает, когда чувствуешь, что рядом кто-то есть, и этот кто-то тебя любит. У кроватки стояли двое: моя мать, герцогиня Пармская…
Молодой человек произнес это имя с непередаваемой горечью.
— … и мой отец, император Наполеон!..
Произнося имя отца, юноша простер руку к небу.
— Он склонился над моей постелью и поцеловал меня. Я обвил руками его шею и тоже поцеловал. Но странно: у меня до сих пор осталось ощущение, что я обнимал статую.
— Ты помнишь этот поцелуй, не так ли, мой герцог?
— Да.
— У тебя перед глазами и сейчас стоит тот, кто тебя поцеловал?
— Да.
— Храни это воспоминание в своей душе! Никогда этого не забывай!
— Это мне не грозит, — печально улыбнувшись, проговорил молодой человек и прижал руку к груди, — ведь это все, что у меня осталось от отца! Ты даже не представляешь, Розена, как он был красив. Как изображение на античной монете, как медаль Александра, как медаль Августа!
— Говорят, ты на него похож, мой герцог!
— Как мимолетная бесплотная мечта похожа на бронзовую статую!.. Нет, — прибавил он с грустью, — нет, у меня глаза матери, волосы матери. Я австриец, и зовут меня Франц!
— Ты француз, и твое имя — Наполеон. Это говорю тебе я! — воскликнула девушка. — Давай поговорим о твоем отце, давай поговорим о Франции.
— Как я тебе сказал, это единственное, что я о нем помню. Он отправлялся тогда в ту долгую и блестящую кампанию тысяча восемьсот четырнадцатого года, в которой вся слава досталась побежденному. Я нередко сравнивал отца с Ганнибалом: он был побежден Сципионом, но так и остался для потомков более значительным, чем его победитель.
— Да, да, более значительным, чем Сципион, чем Цезарь, чем Карл Великий, чем другие полководцы. Ах, герцог, какой пример!
— Сокрушительный, Розена! И это приводит меня в отчаяние. Что можно сделать после такого человека?.. Я часто думаю, что судьба создала меня бледной и печальной тенью великой личности. Я как те египтяне, которых художник изображает у основания пирамиды: жалкие людишки лишь подчеркивают величие сооружения.
— Однако простой араб может взобраться на пирамиду и достичь вершины гигантской постройки, хотя каждая из ступеней, ведущих к вершине, в два локтя высотой.
— Я на это не способен, Розена: у меня нет сил на то, чтобы быть великим.
Он в изнеможении упал на канапе.
— У меня даже нет сил быть счастливым!
Девушка легла у него в ногах и решила, что пора вернуть его к более веселым мыслям.
— А что вы помните о Франции? — спросила она.
— О Франции у меня всего два воспоминания.
— Расскажите о них, дорогой принц, — попросила девушка, поставив локотки ему на колени; он склонился над ней, и красивые волосы закрыли его задумчивое лицо.
— Однажды… кажется, это был день моего рождения, двадцать восьмого марта тысяча восемьсот четырнадцатого года… за неделю до того, как я навсегда, может быть, покидал Париж… Было начало весны, появились первые солнечные дни; мы с госпожой Монтескью возвращались в моей карете. Вдруг я увидел цветы, море цветов. Где? Не могу сказать. Ты знаешь, Розена, как я люблю цветы. Я воскликнул: "О! Цветы! Я хочу цветов! Я хочу много цветов, целую карету!" Слуги пошли выбирать самые красивые. Тем временем я смотрел в окно, и в доме, возле которого стоял мой экипаж, я увидел молодого человека и девушку, они сидели у окна и работали: молодой человек мастерил часы, девушка делала цветы.
"Смотрите-ка! — обратился я к госпоже Монтескью. — А я-то думал, что цветы создал Бог".
"Разумеется, сир, их создал Бог!" — отвечала она.
"Ну нет, — возразил я, указывая ей на девушку. — Я отлично вижу, что их создают женщины".
Госпожа Монтескью улыбнулась, а я продолжал смотреть и слушать. Девушка напевала песню, молодой человек ей подпевал. К моему несчастью, им, очевидно, сказали, что я сижу в карете, совсем рядом, перед их окном; они вдруг бросили всё: один часы, другая цветы — и стали кричать:
"Да здравствует король Римский!"
Я потребовал:
"Хочу, чтобы они пели! Хочу, чтобы они пели!"
Карета покатила дальше… Розена! Их прекрасные юные лица до сих пор стоят у меня перед глазами. Я не раз с тех пор заговаривал о них с госпожой Монтескью. Когда я был маленьким, она мне говорила, что это брат и сестра, но позднее я догадался, что это были влюбленные. Два щегла прыгали в клетке, девушка пела… Розена, я готов стать часовщиком хоть сегодня, если бы только я знал, что могу заниматься этим ремеслом в Париже, живя в комнатушке на берегу Сены, а ты будешь делать цветы и петь эту песенку, которая осталась у меня в памяти… О, если бы ты знала, сколько бессонных ночей я провел с тех пор, пытаясь вспомнить мелодию, нежную и грустную, напоминающую одну из арий Вебера.
— Напойте мне эту мелодию, дорогой герцог. Может быть, я ее знаю.
Принц попытался напеть, но тщетно: на третьей или четвертой ноте он умолкал.
— Ах, если бы я знал мелодию, — вздохнул он, — я непременно вспомнил бы и слова. Я спрашивал об этой песне повсюду, во всех нотных магазинах Вены и Германии, даже во французском посольстве.
— Вы не помните, как называлась эта песня?
— Нет… Я даже не уверен, что слышал ее целиком, скорее всего — один-два куплета… Боже мой! Я все это тебе рассказываю, дорогая Розена, чтобы ты убедилась: я не забыл страну своего детства.
— Ах, милый герцог, как бы я хотела знать, что это была за песня!
— Может быть, в конечном счете это была какая-нибудь глупая песенка, — заметил герцог, — впрочем, меня бы это очень удивило: я сохранил о ней такое чистое, такое свежее, такое нежное воспоминание!.. О невозвратное детство! О моя родная сторона! Где цветы, которыми завалили тогда мою карету?! Где то окошко двух влюбленных? Молодой человек мастерил часы, а девушка напевала:
Не дивись шалунье безмятежной И… примера…
Розена вскрикнула и бросилась к фортепьяно.
— Куда ты? — спросил герцог.
— Погодите, ваше высочество, — проговорила девушка. — Не об этой ли песне вы говорите?
Пробежавшись пальцами по клавиатуре, она блестяще сыграла вступление и пропела нежным голоском две строчки:
Не дивись шалунье безмятежной И с нее примера не бери!
— Это она! — воскликнул молодой человек. — О, ты ее знаешь! Ты знаешь эту песню! Спой, спой! Прошу тебя!
Девушка запела:
Маргаритка на газоне вешнем В первых бликах утренней зари,
Ручкою кокетливо-небрежной Свой наряд расправив белоснежный,
Говорит прохожим: "Посмотри!"
— Это та песня? — спросила она.
— Да, да, точно она, — подтвердил принц, — хотя я не слышал этого первого куплета: верно, его спели, когда я только подъехал. О дорогая Розена! Я был прав, когда сказал, что всеми радостями обязан тебе. Ведь ты и вправду мне сестра, если можешь в шестнадцать лет напеть песни, которые я слышал в три года!.. Я ошибался, полагая, что знаю тебя всего несколько месяцев: ты росла вместе со мной, мы вместе жили во Франции… Пой, Розена, я слушаю!
Розена хотела было продолжать с того места, где остановилась.
— Нет, возразил герцог, — начни с начала! С начала!
Розена снова запела:
Маргаритка на газоне вешнем В первых бликах утренней зари,
Ручкою кокетливо-небрежной Свой наряд расправив белоснежный,
Говорит прохожим: "Посмотри!"
Не дивись шалунье безмятежной И с нее примера не бери.
— Это точно она! — повторил герцог с таким счастливым выражением, будто нашел клад.
Девушка продолжала:
Вот ромашка на лугу зеленом Вздумала, кокетка, погулять;
Ветер вслед летит завороженно,
Обнимает бедную влюбленно —
И ромашке больше не дышать…
Не бери примера с обреченной И старайся ветра избегать.
— Я вспоминаю, вспоминаю! — вскричал герцог, хлопая в ладоши. — Пой, Розена, пой!
Розена снова запела:
Лишь фиалки-скромницы стыдливо Прячут лик свой в глубине лесной,
Поверяя травам молчаливым Тайну ее сердечные порывы Летней ночью звездной, колдовской…
В эту тень, в убежище счастливых,
Скроемся, краса моя, с тобой![10]
Молодой человек повторял каждую строку, каждый куплет и позволил Розене отойти от фортепьяно только после того, как выучил всю песню от начала до конца — и слова и мелодию.
Но романтически настроенная красавица поняла, что отклонилась от своей цели. Она взглянула на часы: без десяти два! Девушка догадалась, что генерал де Премон или Сарранти, а может быть оба, ждут сигнала, который она должна подать из окна.
Она поспешила вернуть герцога Рейхштадтского к другому его детскому воспоминанию о Франции.
— Ваше высочество! Вы собирались рассказать еще что-то о своем детстве; я не освобождаю вас от этого обещания!
— О! Я имел в виду тот день, когда мне нужно было переезжать из Тюильри в Рамбуйе… — уронив голову на грудь, проговорил он. — Враги окружили Париж, мать сказала мне: "Идем, Шарль!" Я закричал: "Нет, нет, я не хочу уезжать, не хочу уезжать из Тюильри!"
Я цеплялся за полог кровати, за портьеру двери, крича:
"Нет! Нет! Нет! Я не хочу уезжать!"
— Меня унесли против воли, — продолжал молодой человек, задыхаясь. — Сердце мне подсказывало, что я больше никогда не увижу Тюильри: предчувствие меня не обмануло!
— Если только пожелаете, ваше высочество, то снова увидите Тюильри, ведь вы не навсегда его покинули! Подумайте хорошенько: все зависит от вас.
Она подбежала к окну — третьему в левом крыле Шёнбруннского дворца со стороны Майдлинга, — одной рукой отодвинула штору, другой трижды подняла и опустила свечу.
Как помнят читатели, это был условный знак, которого ждал генерал Лебастар де Премон.
Молодой человек хотел было удержать Розену, но почти тотчас справился со своей слабостью.
— Пусть исполнится то, что написано у каждого на роду… — проговорил он. — Спасибо, Розена!
Пять минут спустя со стороны главной дороги, что вела из Майдлинга в Вену, донесся стук копыт.
Опытный романист, желающий добиться эффекта, пропустил бы главу, которую мы предлагаем сейчас вниманию читателей, и немедленно перешел бы от стука копыт лошади, галопом несущей своего хозяина в Вену, к появлению г-на Сарранти. Но пусть читатель разрешит нам на сей раз быть романистом неопытным. Мы уже говорили: эту историю мы рассказываем в тесном кругу трех-четырех тысяч друзей. Значит, мы можем себе позволить брести наугад, а не в точном соответствии со стрелкой компаса, уверенные в снисходительности любящих нас друзей, готовых простить нам недостатки.
Не можем же мы вот так запросто бросить двух прелестных молодых людей, с которыми, правда, будем вынуждены расстаться через несколько глав, чтобы никогда, может быть, с ними больше не встретиться. А ведь их образы скорее воспоминания нашего сердца, чем порождения нашего ума. На наш взгляд, они так же поэтичны, как Дафнис и Хлоя Лонга, Ромео и Джульетта Шекспира, Поль и Виргиния Бернардена де Сен-Пьера.
Вообразите самую грациозную позу двух юных древнегреческих влюбленных, двух прекрасных веронцев или восхитительной креольской пары из Иль-де-Франса, и перед вами — наши герои: мы возвращаемся в спальню герцога Рейхштадтского.
Вот уже во второй раз за этот вечер молодой человек почувствовал слабость. Теперь это был не принц, а робкий болезненный мальчик. Он откинулся на подушки, а голову положил Розене на колени. Он побледнел; было заметно, как на его виске пульсирует жилка.
Девушка сидела на канапе, обеими руками обняв герцога за шею. Ее тонкие розовые пальчики сплелись под его нежным юношеским подбородком; она, как в зеркало, заглядывала своими черными бархатными глазами в голубые, подернутые влагой глаза принца.
О! Сколько раз я чувствовал, как бессильно мое перо описать то, что я ясно видел в своем воображении! Сколько раз я жалел, что не владею волшебной кистью Тициана или Альбани! Что же делать! Только Микеланджело было суждено получить от Неба четыре души. Стало быть, надо довольствоваться тем, что дает нам Господь, и не мне (какой бы сюжет я ни замышлял) роптать на его скупость!
Итак, принц, переживший сильнейшее потрясение, которое по силам лишь взрослому мужчине, снова стал мальчиком. Розена поняла причину его слабости и ласкала его, как мать свое дитя или, вернее, как старшая сестра своего брата.
Ах, мы не устанем повторять: до чего восхитительно было его лицо, немного женственное может быть, но такое нежное, чистое, откинутое назад и улыбающееся; губы приоткрыты, чуть обнажая два ряда жемчужных зубов! Августейший брошенный ребенок доверчиво склонил голову на колени прелестной девушки; она для него и преданная мать, и снисходительная сестра, и нежная возлюбленная. Не раз уже в часы печали и одиночества ей доводилось вот так утешать, убаюкивать его своими ласками, песнями, поцелуями. Она плакала, успокаивалась, смеялась вместе с ним, готовая остаться, если он пожелает, или умереть по первому его слову.
Она заботилась о несчастном юноше с самозабвением, не знавшим границ. Она гордилась им и обожала его. Можно было подумать, что он принадлежал ей одной и никто, кроме нее, не имел на него прав: ни сестра, ни мать, ни кормилица. Ей казалось, что ее дыхание, ее душа, ее жизнь переплелись с жизнью, душой, дыханием любимого крепко и нерасторжимо; она чутко улавливала любое его желание; каждый ее взгляд, каждый жест, каждая улыбка — все было подчинено ему. Вот почему уже три месяца как молодой человек словно забыл о своей неволе: золотая клетка юного принца заботами Розены превратилась в рай, откуда он и не думал бежать.
Но эта сказочная страна походила на плавучий остров Латоны. Подобно кораблю, она будто стояла на якоре; каждую минуту цепь могла оборваться по Божьему дуновению или по воле людей, и тогда остров понесет ветром к манящим горизонтам, которые так старательно скрывало от честолюбия герцога его окружение.
В такие моменты орленок чувствовал, что за спиной у него вырастают крылья, и подумывал о том, чтобы их расправить и улететь. Но эти мечты о свободе, волновавшие порой сердце мужчины, так же быстро рассеивались под влиянием ребяческих капризов мальчика. Когда он был совсем маленьким, он мог забросить учебник ради того, чтобы полюбоваться на проходящих строем солдат. Вот так же и теперь, став юношей, он оставлял свои воспоминания и возникающие на миг честолюбивые политические замыслы ради белоснежной, увенчанной цветами вереницы любовных мечтаний.
Но тогда принц находил поддержку в этой девушке, а ведь ее, должно быть, и допускали-то к нему в надежде, что рядом с ней он забудет о своем высоком предназначении. Тогда, вместо того чтобы быть его противницей, мешать его грозному, но ослепительному будущему, она становилась его союзницей; вместо того чтобы низвести принца до себя, она пыталась подняться до принца. Однако, страстно влюбленная, она до сих пор была скорее его эхом, которое вторит, но не дает совета; очагом, который согревает, а не факелом, ведущим через пустыню. Она боролась как могла, но не имела ни силы, ни воли, ни цели, и эти сражения начинались с просьб, подбадриваний и комплиментов, а заканчивались неизменными поцелуями. Лишь в этот вечер письмо индийского генерала изменило ее, и читатели видели, какое влияние она сумела оказать на решение принца.
Это решение удивило его самого, а потом он и вовсе испугался. Впервые — а к нему уже не раз пытались обращаться с подобными предложениями — он согласился, не спросив разрешения у князя Меттерниха, не поинтересовавшись мнением своего деда Франца, принять иностранца, верного слугу своего отца; разумеется, он никогда бы не решился на такой смелый поступок, если бы его не уговорила, не поддержала Розена; если бы она сама не подала условного сигнала, этого он не осмелился бы сделать ни за что на свете.
И вот трудности этого предприятия встали перед ним со всей очевидностью. Как бы ни были ловки, отважны, преданны эти двое, он трепетал за себя, а особенно за них, при мысли о том, что завтра в это время, вместо того чтобы говорить о любви с нежной возлюбленной, он станет обсуждать с суровым воином план бегства, подробности заговора, будущие сражения.
Вот почему в тишине, окутавшей прелестную картину, которую мы пытаемся изобразить, — двух влюбленных, своей неподвижностью напоминающих скульптуру из цветного мрамора, — герцог время от времени вздрагивал и качал головой.
Тогда девушка спрашивала:
— О чем вы думаете, ваше высочество?
Но принц по-прежнему молчал и, словно боясь произнести вслух то, о чем размышлял, снова уходил в себя.
Наконец он, видимо, собрался с духом и проговорил:
— О чем я думаю, Розена? О том, что эти двое — безумцы.
— Безумцы, ваше высочество? А я полагала, что вы считаете их преданнейшими людьми.
— Безумством я называю их намерение проникнуть сюда, Розена, ведь это невозможно.
— Ваше высочество! Нет ничего невозможного для того, кто хочет чего-то добиться. Мы вместе читали историю о французском узнике по имени Латюд, который трижды бежал из заточения: два раза из Бастилии, в третий раз — из Венсенского замка.
— Да, известны случаи побега из тюрьмы, но никто не слышал о том, чтобы к пленнику в тюрьму входили его друзья.
— Они войдут, ваше высочество.
— Пусть так. Но их увидят, на них донесут, их арестуют… Ты не представляешь, как неусыпно за мной следят!
— Они об этом знают, они же сами вас предупреждают в письме, чтобы вы никому не доверяли.
— Если я отправляюсь на прогулку по Дунаю, в сотне шагов от того места, где я сажусь в лодку, непременно оказывается рыбак, который чинит свои сети. Стоит мне оттолкнуться от берега, как его лодка тоже отчаливает. Он будто и не смотрит в мою сторону, но не теряет меня из виду; он делает вид, что не знает, кто я такой, но, если я к нему подойду и заговорю, он непременно пролепечет "ваше высочество".
— Вы полагаете, что я этого не знаю?
— Если я отправляюсь на охоту и преследую оленя, а потом случайно или нарочно заблужусь в бескрайнем лесу, под сенью высоких деревьев, мне кажется, что я совсем один, вдали от чужих взглядов. Я дышу свободно не как принц, а как простой смертный. Но вот в пятидесяти шагах от меня я слышу, как поет дровосек, связывая хворост. Меня он поджидал, этот дровосек! А веревка, которой он вяжет свой хворост, одним концом привязана к моему сапогу. Тут-то я и замечаю, что ошибался: у деревьев нет тени, а лес далеко не так безмолвен, как мне казалось.
— Вы не сообщаете мне ничего нового, ваше высочество.
— Если в прекрасную летнюю ночь я задыхаюсь в этих апартаментах, завешанных толстыми гобеленами, и мне вдруг хочется выйти в парк, где зеленые ковры радуют глаз, сначала я встречаю по пути какого-нибудь замешкавшегося камердинера, который поднимается мне навстречу, потом, в дверях, — часового, который берет на караул. Мне надоедает чувствовать себя принцем всегда, повсюду, и ночью, и при свете дня… Я бросаюсь бегом в парк, сворачиваю с аллеи, бегу по траве в лабиринте зеленых деревьев… Ты думаешь, там я один, Розена? Ошибаешься: я слышу у себя за спиной хруст ветки, я вижу, как от дерева отделяется тень и скользит в темноте. Я там в такой же неволе, как и здесь, в моих апартаментах, только у моей тюрьмы не двадцать шагов в диаметре, а три льё в окружности. И не окно мое зарешечено, а горизонт отделен высокой стеной!
— Увы, ваше высочество, то, о чем вы мне говорите, знают все. Однако в чем была бы заслуга этих двоих людей, если бы задача, за выполнение которой они взялись, не была трудной, немыслимой, почти невыполнимой?
— Они откажутся, Розена, — проговорил принц, за сомнением пытаясь скрыть надежду.
— Ваше высочество! Как верно то, что вы встретили меня сегодня с недовольной миной, так же несомненно и то, что в вас сейчас говорит страх, а не убежденность.
— Разве я тебя плохо принял?
— О, у вас иногда бывает такое недовольное лицо, принц!
— Я был печален, Розена.
— Скажите лучше, что ревновали!
— Ну хорошо, я ревновал.
— Фи! Ревность — как это дурно, ваше высочество! Пусть ревнуют принцы австрийского дома; раз вы француз, любите так, как любят во Франции!
— А ты знаешь, как любят во Франции, Розена?
— Нет, Боже мой! Но я слышала, что во Франции самое страшное оскорбление для женщины — ревновать ее.
— В этом есть доля правды, Розена; но верно и то, что к тебе это отношения не имеет, ведь ты не француженка, не австрийка, не англичанка, не испанка, не итальянка, хоть обладаешь, по крайней мере, одним из тех даров, которыми Бог наделил каждую женщину из этих благословенных стран… О! — продолжал молодой человек, обняв Розену и потянувшись пылающими губами к ее лицу. — Как ты хороша! Должно быть, тебя очень любила твоя мать!
— Пресвятая Дева Мария! — вскрикнула девушка, бросив взгляд на часы. — Уже пятый час утра!.. Прощайте, герцог, прощайте!
— Уже?
— Как это "уже"?!
— Да утра еще целых три часа.
— Когда же вы будете спать, ваше высочество? Ведь вам так нужен отдых! Предупреждаю вас: если вы меня сейчас не отпустите, завтра я не приеду.
— Ты ошибаешься, Розена: ты хотела сказать "сегодня".
— Завтра, ваше высочество! Сегодня вечером вы принимаете господина Сарранти, не забывайте об этом.
— Да, а если так случится, что он не придет?
— Я буду об этом знать, потому что в полдень ко мне приедет генерал.
— Как узнаю я?
— Я вам напишу.
Принц побледнел.
— Кому же ты осмелишься доверить подобное письмо?
Девушка задумалась.
— Я не знаю никого подходящего, — продолжал принц.
— Зато я знаю, — заметила Розена.
— Кто он?
— Идемте, ваше высочество!
Девушка взяла принца под руку и подвела к маленькой комнате, прилегавшей к спальне, — всего в восемь-десять квадратных футов. Окнами комнатка выходила на юг и была полна цветочных горшков, ящиков с низкорослыми деревцами; все окна были забраны решетками и на ночь запирались изнутри, а днем снова открывались; редчайшие птицы самой разной окраски: красные, голубые, зеленые, золотистые, серебристые — спали в причудливых позах.
Посреди этой комнаты или, скорее, большой клетки был устроен небольшой насест розового дерева, увенчанный крышей в форме китайской шляпы: маленькая тюрьма внутри большой.
В ней жили голуби.
Когда молодые люди подошли ближе, один из голубей, услышав шум их шагов, проснулся, поднял голову из-под крылышка; в полумраке блеснул его золотистый глаз. Голубь просунул розовый клюв в дверцу голубятни.
Он был похож на монастырского привратника.
Голубь оглядел вновь прибывших и, очевидно, остался доволен осмотром: он заворковал, словно хотел сказать: "Можете подойти, друг Франц и подруга Розена, мы знаем вас давно и не боимся".
— И что дальше? — спросил герцог у Розены.
— Вы не понимаете, ваше высочество, какого посланца я имела в виду?
— Ах да!
— Вы не боитесь, что он вас предаст?
— Розена! Ты — фея!
Принц открыл дверцу, протянул руку и снял с жердочки того самого голубя, который встретил их воркованием.
— Иди сюда, прекрасный посланец! — целуя голубя, проговорил принц. — Не плачь: ты покинешь свое гнездышко всего на несколько часов. Я бы охотно расстался со своим, чтобы целую вечность провести там, где скоро окажешься ты.
Он протянул голубя девушке, еще раз поцеловав черную бархатистую каемку, которой природа украсила шею птицы.
Розена приняла голубя, прижалась губами к тому же месту на его шейке, распахнула накидку и спрятала его у себя на груди.
Пора было прощаться.
Молодые люди условились, что голубь доставит ответ от двенадцати до часу пополудни и что в это время герцог будет у окна ждать посланца с черной каемкой на шее.
Потом молодые люди расстались. Розена взяла с герцога слово, что он больше не будет ждать ее у распахнутого окна, а герцог заставил Розену пообещать, что она приедет завтра вечером и пробудет с ним до самого утра.
На следующий день (или, точнее, вечер) герцог Рейхштадтский, вопреки просьбе и запрещению Розены, вопреки своей клятве, данной в ответ на это запрещение и просьбу, стоял, так же как накануне, у открытого балконного окна, ожидая на этот раз не девушку, а г-на Сарранти: о его визите, намеченном на полночь, он получил в назначенный час сообщение по голубиной почте.
Была половина двенадцатого. Еще полчаса, и перед ним появится один из самых преданных друзей Наполеона — друг, готовый служить императору после его смерти так же верно, как это было при его жизни.
То ли потеряв терпение, то ли не вынеся холод февральской ночи, молодой человек без четверти двенадцать вернулся в комнату, затворил окно, плотно задвинул шторы, сел на канапе, уронил голову на руки и глубоко задумался.
О чем он размышлял?
Может быть, детство, однообразное, словно течение реки, проходило перед его мысленным взором; а может, он представлял себе Прометея с острова Святой Елены, прикованного к скале, с растерзанным боком, с кровоточащими внутренностями?
Впрочем, сама комната, в которой он жил, была способна пробудить все его воспоминания.
Не в этой ли самой комнате дважды в разное время жил император Наполеон: в первый раз, как мы уже говорили, в 1805 году после Аустерлицкого сражения, во второй раз — в 1809-м после Ваграма?
И хотя с тех пор прошло восемнадцать лет, расположение апартаментов осталось прежним. Они состояли — так это дошло и до наших дней — из трех просторных комнат, передней и туалетной; все здесь богато украшено скульптурами, позолотой, обито индийскими тканями, обставлено китайской лаковой мебелью; комнаты соединяются с галереями, увешанными картинами с изображением празднеств и дворцовых церемоний времен Марии Терезии и Иосифа II.
Портреты императоров Франца Лотарингского, Иосифа, Леопольда, а также портрет царствующего императора, где тот был изображен ребенком вместе с матерью, украшали парадную залу с довольно красивой мраморной скульптурой "Осторожность".
Спальня принца была расположена в самом конце галереи; за ней находилась лишь туалетная комната. Входная дверь была прямо против нее. Спальня была украшена огромными зеркалами в резных золоченых рамах. Мебель, мрачноватая, но не лишенная некоторой величественности, была обита зеленым шелком с вытканными золотом цветами, на которых играли отблески света; рожденные фантазией художника, эти цветы по странному совпадению напоминали пчел.
Вдоль одной из боковых стен стояло канапе, о котором мы уже упоминали в предыдущих главах. Кровать находилась напротив камина, над которым висело зеркало.
На этом канапе сидел когда-то Наполеон; на этой кровати он лежал; в этом зеркале отражались черты победителя при Аустерлице и Ваграме!
Само это расположение апартаментов, принадлежавших герцогу Рейхштадтскому, как мы уже говорили, наводило на размышления. Не заключали ли в себе эти апартаменты воспоминаний об отце, объяснявших задумчивость, в которую погрузился сын?
До полуночи оставалось всего несколько минут, когда герцог стряхнул с себя оцепенение, встал, взволнованно прошелся по комнате, задаваясь вопросом: "Как он придет?"
Он усмехнулся и с сомнением прибавил: "Да и придет ли он вообще?"
В эту самую минуту послышался едва слышный скрежет, предшествующий обыкновенно бою часов, и раздался первый удар: часы били полночь.
Молодой человек вздрогнул; не ожидал ли он в этот час видения более невероятного, более фантастического, чем появление призрака?
Он прислонился к камину: у него дрожали колени.
Слева от него была входная дверь, которая вела в гостиную; справа — дверь в туалетную комнату. Его взгляд был, естественно, обращен в сторону гостиной, потому что в туалетную комнату другого входа не было или, во всяком случае, принц не знал о его существовании.
Вдруг, в то самое мгновение как часы пробили двенадцатый раз, он резко обернулся.
Ему показалось, что из туалетной комнаты донесся легкий шорох.
Вслед за тем кто-то неуверенно ступил на паркет.
Герцог, как мы уже сказали, никого не ждал и не мог ждать с той стороны, ведь из туалетной комнаты выхода наружу не было.
Однако молодой человек явственно слышал шум; у него не оставалось сомнений в том, что там кто-то есть. Он бросился к двери, непроизвольно схватившись правой рукой за эфес шпаги, а левую протянул к гобелену, висевшему перед этой дверью.
Но прежде чем он успел его коснуться, гобелен дрогнул и герцог Рейхиггадгский отступил назад при виде бледного лица: человек выходил из комнаты, в которую не было другого входа!
— Кто вы? — спросил принц, молниеносным движением выхватывая шпагу из ножен.
Таинственный человек шагнул вперед, словно не замечая обнаженного лезвия, сверкавшего в руке принца, и, опустившись на одно колено, проговорил:
— Я тот, кого вы ждете, ваше величество.
— Говорите тише, сударь! — предупредил принц.
Он протянул Сарранти руку для поцелуя и прибавил:
— Говорите тише и не произносите слова "величество".
— Как же мне будет позволено называть наследника Наполеона, сына моего императора? — спросил Сарранти, продолжая стоять в прежнем положении.
— Называйте меня просто "принц" или "ваше высочество"… Зовите меня так, как все здесь зовут меня… Но прежде всего расскажите ради Бога, как вы сюда проникли, как прошли через эту комнату?
— Сначала позвольте мне, ваше высочество, доказать, что я тот самый человек, которого вы ждете и который прибыл по поручению вашего отца.
— Хотя я не знаю, ни как вы вошли, ни откуда приехали, я вам верю.
Сарранти вынул из кармана лист бумаги, бережно завернутый в другой.
— Ваше величество! — сказал он. — С вашего позволения имею честь подать вам эту верительную грамоту.
Герцог принял письмо, снял первый лист, вскрыл другой и увидел прядь черных шелковистых волос.
Он понял, что это волосы его отца.
Две крупные слезы скатились с его ресниц, он поднес прядь к губам, благоговейно поцеловал и проговорил:
— О святая реликвия! Единственная вещественная память о моем отце! Ты навсегда останешься со мной!
Он произнес эти слова с такой нежностью, что у Сарранти защемило сердце: мальчик оказался таким, каким он и надеялся его увидеть; сын был достоин своего отца.
Сарранти поднял на молодого человека мокрые от слез глаза.
— О! — вскричал он. — Я вознагражден за свою преданность, за тяготы, за беспокойство… Плачьте, ваше высочество, плачьте! Это слезы льва!
Герцог взял руку Сарранти и молча с чувством ее пожал. Потом он поднял на Сарранти глаза и увидел, что этот суровый мужественный воин плачет.
— Сударь! — вскричал он. — Неужели отец вам не поручал обнять меня?
Сарранти бросился молодому человеку в объятия, и так, прижавшись друг к другу, могучий дуб и слабый тростник зарыдали вместе над судьбой великого Наполеона.
Когда прошла первая минута волнения, Сарранти указал принцу на несколько строк, написанных пером под прядью волос.
— Это написал мой отец? — спросил молодой человек.
Сарранти кивнул.
— Это рука моего отца?
Сарранти снова кивнул.
— О! — вскричал принц. — Я не раз просил мать показать мне почерк отца, но она упорно отказывала.
Благоговейно поцеловав лист бумаги, он прочел следующие строки, которые могли бы показаться неразборчивыми кому угодно, только не сыну:
"Любимый сын!
Лицо, которое передаст Вам и это письмо, и то, что Вы обнаружите в нем, — господин Сарранти. Это мой боевой товарищ, сопровождавший меня в изгнание; ему я и поручаю исполнение самой заветной моей мечты, моей тайной надежды. Прислушайтесь к тому, что он скажет, как если бы с Вами говорил родной отец. Какой бы совет он Вам ни дал, следуйте ему так же, как стали бы слушаться моих советов.
Ваш отец, живущий только Вами!
Наполеон".
— О, он еще был жив! — воскликнул юный герцог. Эти строки написаны его рукой! Будьте любимы, будьте благословенны, отец, как вы того и заслуживаете! Господин Сарранти, обнимите меня еще раз!.. Да, да, — продолжал он, прижимая к своей груди человека, бывшего в изгнании вместе с его отцом, — да, я последую вашим советам, как если бы их давал тот, кого больше нет в живых, но именно потому он нас видит, слышит; может быть, в эту минуту он здесь, с нами.
И герцог не без страха протянул руку, указывая в самый темный угол спальни.
— Но прежде всего, сударь, — прибавил он, — скажите, как вы здесь очутились? Как сюда проникли? Как намереваетесь выйти?
— Идемте, ваше высочество, — пригласил Сарранти, увлекая молодого человека к свету и показывая другую бумагу, на которой был начертан план апартаментов с пояснениями, сделанными рукой императора.
— Что это? — спросил герцог.
— Как вам известно, ваше высочество, — проговорил Сарранти, — вы занимаете в Шёнбруннском дворце те же апартаменты, в которых жил ваш августейший отец.
— Да, знаю, и в этом мое мучение, как, впрочем, и утешение.
— Взгляните на этот план, ваше высочество. Вот передняя, гостиная, спальня, туалетная комната. Здесь указано все вплоть до того, как отворяются двери и где стоит мебель.
— Да это же план апартаментов, в которых мы сейчас находимся!
— Сделанный по памяти вашим августейшим отцом спустя десять лет нарочно для вас, ваше высочество.
— Я начинаю понимать, как был полезен этот план для вас, когда вы вошли в туалетную комнату. Однако как вы попали в нее?
Сарранти взял свечу, подошел к двери, что вела в туалетную комнату, и проговорил:
— Будьте любезны следовать за мной, ваше высочество, и вы все увидите собственными глазами.
Принц последовал за этим человеком, испытывая какой-то суеверный страх, словно от общения со сверхъестественным существом.
Они вошли в туалетную комнату; в ней не было никакого другого выхода.
— И что же? — нетерпеливо спросил принц.
— Подождите, ваше высочество.
Сарранти подошел к зеркалу, осветил раму, нажал на скрытую в резном орнаменте кнопку, и целый пролет стены вместе со столиком, на котором были разложены туалетные принадлежности, повернулся на петлях, открыв ход на лестницу.
Принц спросил, не скрывая любопытства:
— Что это значит?
— Ваше высочество! Когда император Наполеон жил в Шёнбрунне в тысяча восемьсот девятом году, ему надоело проходить через приемные, отвечая на улыбки подкарауливавших его придворных; чтобы свободно выходить утром, вечером, ночью или днем в прекрасные сады, что раскинулись перед вашими окнами, он приказал прорубить эту секретную дверь и сделать потайную лестницу в заросшую, заброшенную оранжерею, куда никто не ходит. И так как эту лестницу сделали офицеры инженерных войск и держали это обстоятельство в секрете, вероятно, обитатели дворца не знают о ее существовании. Никто после императора не ходил по этим ступеням, если только по ним к вам не приходит его тень.
— Значит, — задохнувшись от восхищения, прошептал герцог, — значит…
Он не смел договорить.
— … значит, лестница, служившая отцу, спустя двадцать один год может пригодиться сыну.
— А меня еще и на свете не было, когда ее делали!
— Господь прозорлив, ваше высочество, а его веления заранее записаны в Книге судеб. А когда они проявляются столь явно, им надо следовать, ваше высочество.
Юный принц протянул г-ну Сарранти руку.
— Какова бы ни была воля Божья в отношении меня, сударь, — продолжал он, — обещаю, что не буду противиться ее исполнению.
Господин Сарранти прикрыл потайную дверь и вернулся в спальню, пропустив принца вперед.
— Теперь я немного успокоился, сударь, — сказал молодой человек. — Говорите, я вас слушаю.
Он положил руку корсиканцу на плечо и прибавил:
— Не торопитесь, у вас есть время; как вы понимаете, мне важно знать все.
— Ваше высочество! — начал корсиканец. — Существовали когда-то на свете два города, разделенные целым морем, однако им казалось, что двум городам слишком тесно под солнцем. Трижды в разное время они сходились, подобно Геркулесу и Антею, в страшной, жестокой, смертельной схватке, и бой прекращался, только когда один испускал дух под ногой другого. Это были Рим и Карфаген: Рим воплощал собой мысль, Карфаген — дело.
Материальное пало перед духовным, Карфаген погиб!
То же случилось с Францией и Англией. Подобно Катону, ваш прославленный отец жил одной мечтой — разрушить Карфаген: "Delenda Carthago!"[11]
Эта мечта заставила его предпринять Египетскую кампанию. Эта мечта заставила его создать Булонский лагерь. Эта же мечта заставила его заключить Тильзитский мир. Именно эта мечта заставила его пойти войной на Россию.
Однажды ему почудилось, что он достиг своей цели: это случилось в то время, когда на неманском плоту он пожимал руку императору Александру.
В тот же вечер два императора стояли у стола, на котором была разложена карта мира. Один смотрел на нее бездумно, рассеянно, другой пожирал глазами, замирая от честолюбивых планов; один едва касался ее холодной, затянутой в перчатку рукой, другой едва сдерживал дрожь, и руки его горели как в огне.
Эти двое делили между собой земной шар. Нечто подобное происходило две тысячи лет назад между Октавианом, Антонием и Лепидом. Эти двое были император Александр и император Наполеон.
"Вот видите ли, — говорил ваш отец прерывавшимся от волнения голосом, ласковым и в то же время повелевающим, — вам — север, мне — юг; вам — Швецию, Данию, Финляндию, Россию, Турцию, Персию и внутреннюю часть Индии до Тибета, мне — Францию, Испанию, Италию, Рейнский союз, Далмацию, Египет, Йемен и индийское побережье до Китая. Мы будем живыми полюсами земли. Александр и Наполеон будут держать земной шар в равновесии".
"А Англия?" — с неясной интонацией спросил Александр.
"Англия исчезнет, подобно Карфагену. Не будет Индии — не станет и Англии, а Индию мы поделим между собой".
На губах царя мелькнула улыбка сомнения.
Наполеон заметил эту улыбку.
"Вы полагаете, что это трудно, даже невозможно, — заметил он, — потому что никогда не задумывались над этим вопросом, никогда не изучали его. А для меня это извечная мечта. И в мыслях я уже предвижу конец Англии с той минуты, ваше величество, как наши руки соединились в пожатии".
"Я вас слушаю, сир, — отозвался Александр. — Я знаю силу ваших слов и буду рад, если вы меня убедите".
"О, это будет несложно! — воскликнул ваш отец. — Но чтобы окончательно убедиться, нужно видеть Индию, и не ту, какой она нам представляется, а ту, какая она есть на самом деле. Угодно ли вам увидеть ее именно такой, брат? В таком случае вам придется вместе со мной пожертвовать четвертью часа, дабы обсудить этот важный вопрос, от которого зависит будущее целого мира; за четверть часа я изложу вам то, что проделал за пятнадцать лет".
"Эти четверть часа будут для меня на всю жизнь великим и славным воспоминанием, сир", — отвечал Александр с присущей ему любезностью, унаследованной им сразу от трех культур: русской, греческой и французской.
"Что ж, слушайте, я буду краток, ваше величество. Итак, вы допускаете, что власть англичан в Индии — это власть деспотическая, не правда ли?"
"Более чем деспотическая, — отвечал Александр. — Англичане ведут себя как захватчики".
"А любая деспотическая власть основана либо на любви, либо на страхе".
Александр улыбнулся:
"Иногда и на том и на другом".
"Но чаще всего на страхе. Ваше величество, спросите индийского пастуха, который сидит на пороге жалкой лачуги, где живет его несчастное семейство, измученное паразитами; спросите пахаря, который завидует участи вьючного животного; спросите безработного ткача, у которого на глазах продают английский перкаль и муслин; спросите заминдара, который разорен налогами; спросите брахмана, который видит, как англичанин ест нечистое животное; спросите мусульманина, который видит, как оскорбляют его память и традиции: входят в сапогах и чуть ли не верхом на лошади въезжают в его прекрасные мечети, — спросите всю индийскую нацию, любит ли она английское иго, и индус, мусульманин, брахман, ткач, пахарь, пастух вам ответят: "Смерть рыжим людям, приплывшим морем из неведомых стран, с неизвестного острова!"
"Разве им больше нравились татарские ханы?" — спросил царь.
"Да, сто раз да! Потому что татарские ханы жили с ними рядом, тратили в Индии свои головокружительные доходы, и из них хоть что-нибудь да перепадало несчастному парии. Сегодня же англичанин, этот временщик, словно весенняя гусеница, остается в Индии всего на один сезон. А как только он превратится в златокрылую бабочку, сейчас же упорхнет на родину".
"Почему же, сир, в Индии не участились революции, — спросил император Александр, — если ненавистью к англичанам прониклось все население?"
"Потому что в Индии возможны лишь восстания отдельных людей, но никогда не поднимется вся страна. Для серьезной, мощной, всеобщей революции необходимо, чтобы массы были объединены одними интересами, одной ненавистью, одной верой. В Индии невозможна всеобщая революция, ибо с той минуты, как две секты объединятся и подготовят заговор, можно быть уверенным, что накануне того дня, когда заговор должен принести свои плоды, одна секта предаст другую. Вот что неизбежно произойдет, пока народности, населяющие Индию, будут предоставлены самим себе. Но что было бы, ваше величество, если бы на Англию напала в Индии другая европейская держава? Разве местное население поддержало бы англичан? Нет. Сохраняло бы оно нейтралитет по отношению и к новым захватчикам, и к англичанам? Нет. Население Индии выступило бы против англичан на стороне врагов Англии, кто бы ни были эти враги, откуда бы они ни явились, каковы бы ни были их цели. Ваше величество! Для человека, который, подобно мне, пятнадцать лет вынашивает мечту овладеть Индией, вся эта часть Азии представляется огромной территорией, где покоятся остатки пятидесяти цивилизаций, руины пятидесяти империй, и достаточно малейшего подземного толчка, малейшего дуновения бури, чтобы их всколыхнуть, соединить, сплотить, поднять подобно смерчу! Это пыль цивилизации, полная разрушительных частиц, если позволить ей оседать по собственной воле, но в то же время полная созидательной силы, если посеять ее с умом. Чего не хватало до сих пор этим вихрям, летящим наугад, принимающим самые невероятные, неожиданные, фантастические формы? Некоего связующего начала, единого патриотического духа, общей религии; не хватает того, чем были когда-то Дюплекс и Бюсси, эти два гения, покинутые и отвергнутые Францией. Однако, если бы нашелся умелый, удачливый, энергичный человек, который явился бы подобно Александру Великому и ослепил толпу своими успехами, он сумел бы организовать эту толпу, сплотить ее в единый народ, нацию, — тогда колеблющиеся воды Индии превратились бы в твердыню… Вы не верите, ваше величество? Вспомните Неву: ребенок на лодке переплывает ее, разрезая веслами воду; но стоит подняться дующему с полюса северному ветру, и невская волна превращается в монолит, который не возьмут ни заступ, ни топор; против него бесполезна сталь и бессилен огонь! Поверьте мне, ваше величество, Англия сильна, когда воюет с Типпу Сахибом, Хайдер-Али, Севаджи или Амир-Ханом; но она будет беспомощна, если могучий великан, не уступающий ей в силе, явится из Европы, чтобы сразиться с ней на берегах Инда. От столкновения этих двух колоссов родится буря, от нее содрогнется земля, сотрясется воздух; тогда поднимутся вихри, о которых я вам только что говорил, и начнут действовать повсюду в пользу созидания и объединения. И тогда горе Англии! Только тогда она узнает, как она ненавистна Индии! Чем дольше будет продолжаться борьба, тем чаще англичанам придется отступать, тем больше будут нападать на них, тем больше их будут предавать. Их враги поднимутся на них подобно ревущей стихии, и огромная волна, простирающаяся от Кабула до Бенгалии, вынесет бегущих английских солдат к их кораблям, если те, по счастью, окажутся в портах Мадраса, Калькутты и Бомбея".
"Вы волшебник, сир!.. — заметил Александр. — Когда вы не творите чудеса, вы о них мечтаете".
"Это вовсе не мечта, вовсе не чудо, если только вы мне поможете. Известно ли вам, ваше величество, сколько в Индии английских солдат?"
"Около шестидесяти тысяч человек".
"Вы считаете с туземными войсками, а я их во внимание не принимаю. Английские войска в Индии составляют двенадцать тысяч человек — вот кого принимаю в расчет я.
Готов даже допустить, что их вдвое больше. Но я не учитываю сорок тысяч туземных солдат, сипаев".
Александр улыбнулся.
"Давайте все-таки их считать, просто так, хотя бы для памяти".
"Ну хорошо, будь по-вашему. Итак, сорок тысяч войска туземного и двенадцать тысяч англичан — всего пятьдесят две тысячи. Примите во внимание следующее, брат мой, Индия будет принадлежать тому, кто приведет на поле боя большее число европейских войск. Мы сделаем вот что. Тридцать пять тысяч русских спустятся по Волге к Астрахани, высадятся там, пешим порядком отправятся на другой берег Каспийского моря, займут Астрабад и будут там ждать французскую армию. Тридцать пять тысяч французов спустятся по Дунаю до Черного моря, оттуда их перевезут на русских кораблях в Таганрог. Затем они пешком поднимутся берегом Дона до станицы Пратизбянской, откуда по Волге переправятся в Царицын, затем спустятся на кораблях до Астрахани, а оттуда отправятся на соединение с русским войском в Астрабад. Две армии, французская и русская, преодолеют, таким образом, без особого труда, огромное расстояние и оттуда через Хорасан и Кабул выйдут к берегам Инда".
"Через Большую Соленую пустыню?"
"Я знаком с пустынями, я имел с ними дело. Положитесь на меня: я проведу этот огромный караван".
"Так вы лично намерены возглавить эту экспедицию?"
"Разумеется", — отвечал Наполеон.
"Кто же позаботится о Франции, пока вы будете в трех тысячах льё от нее?"
"Вы, ваше величество!" — просто ответил Наполеон.
Александр побледнел: лукавого грека напугал этот чисто французский ответ.
"Однако помимо Великой Соленой пустыни нас ждут неимоверные трудности".
"Афганистан, не так ли? Его география совершенно неизвестна, а негостеприимные племена затруднят продвижение нашей армии, выставив вдоль всего пути бесчисленных стрелков и банды мародеров-убийц. Вы это имели в виду?"
"Совершенно верно".
"Я предвидел это препятствие, и оно заранее устранено. Я отправляю своего лучшего генерала к одному из князьков Белуджистана, Лахора, Синда или Мальвы. Генерал обучает его войска на европейский лад и обращает его в нашего союзника, расчищающего нам путь, а мы ему за это отдаем во владение те земли, через которые он нас проведет".
"Хорошо, сир, предположим, вы вышли к Пенджабу. Как вы будете кормить и снабжать армию?"
"Об этом нам беспокоиться не придется, пока в нашем кошельке будет звенеть золото. А тегеранские и кабульские сахокары[12] окажут честь нашим векселям. Там нас ждет прекрасно налаженное огромное интендантство, веками создававшееся с одной целью: помогать любому завоевателю, посягавшему и посягающему на Индию".
"Я совершенно не понимаю, что вы хотите сказать, — проговорил император Александр, — и честно признаюсь в своем невежестве".
"Так вот, ваше величество, на территории всего огромного Индийского полуострова живет бесчисленное цыганское племя, известное в Индии под названием бринджари. Именно эти кочевники, и только они, торгуют зерном. На быках и верблюдах они перевозят его на невероятные расстояния, и караваны их настолько велики, что похожи на целое войско. Именно это племя кормило в тысяча семьсот девяносто первом году лорда Корнуоллиса и его армию во время войны с Типпу Сахибом; индийские кочевники необременительны, потому что никогда не живут в домах, а исключительно в палатках; они весьма полезны, потому что среди прочих странных обычаев у них есть и такой — не брать воду из рек и озер. Благодаря этому они оказываются незаменимыми спутниками в пустыне: они умеют добывать воду с любой глубины. Эти люди, ваше величество, живут торговлей; они соблюдают строжайший нейтралитет по отношению к воюющим сторонам. У них одна цель — продать свое зерно и сдать внаем животных тому, кто дороже платит. Если этим людям хорошо заплатить, они будут служить нам".
"И в то же время англичанам!"
"Разумеется! А я и не рассчитываю в своих планах на голод и жажду, ваше величество. Я полагаюсь на наши пушки и штыки".
Царь закусил тонкие губы.
"Остается обсудить Инд", — сказал он.
"Как переправиться через Инд?"
"Да".
Наполеон улыбнулся.
"Это предрассудок, распространяемый английскими писателями, — заметил он, — что Инд представляет собой препятствие, способное остановить наступление, и что английская армия, заняв левый берег, в состоянии остановить любого неприятеля. Ваше величество! Я приказал промерить Инд от Дераисмаилхана до Атгока. Его глубина от двенадцати до пятнадцати футов, да еще нас ждут семь разведанных бродов. Я приказал вычислить скорость течения: она едва достигает одного льё в час. Стало быть, можно считать, что Инда не существует для того, кто переправлялся через Рейн, Неман и Дунай".
Русский император молчал, словно подавленный мощью чужого гения.
"Позвольте мне прийти в себя, сир, — вымолвил он наконец, — этот мир, который вы поднимаете подобно Атласу, падает мне на грудь, я задыхаюсь!.."
— И я тоже! — перебил генерала юный принц. — Вслед за русским императором я повторяю: позвольте мне прийти в себя, сударь.
Он поднял руки и глаза к небу.
— О отец, отец! Как ты был велик! — воскликнул он.
Бывший солдат императорской армии, верный товарищ Наполеона, сопровождавший его в изгнание, рассказывал об этом огромном плане во всех подробностях с единственной целью: произвести впечатление на сына Наполеона — иными словами, показать ему величие отца и постепенно подвести его к пониманию обязанностей перед миром, которые ему диктовало его громкое имя.
Молодой человек, словно ощутив тяжесть этого имени, поднялся, покачал головой и зашагал по комнате.
Вдруг он резко остановился перед Гаэтано.
— И такой человек умер! — вскричал он. — Умер, как простой смертный… более тяжко, вот и все!.. Угасло поддерживавшее его пламя, и никто не заметил, что на небе уже иное солнце! О, почему в день его смерти на землю не пала тьма?
— Он умер, не сводя глаз с вашего портрета, сир. А перед смертью сказал: "Чего не смог сделать я, довершит мой сын!"
Юный принц печально покачал головой.
— Кто осмелится прикоснуться к творению гиганта? Какой человек, носящий имя Наполеона, посмеет сказать Франции, Европе, миру: "Настала моя очередь!" Ах, господин Сарранти! Форма, в которой Бог отливал голову моего гениального отца, разбита; признаюсь вам, я опускаю глаза при одной мысли о том, чего ждут от Наполеона Второго! Впрочем, пустое! Продолжайте, сударь.
— Царь нарушил данное обещание, — продолжал Сарранти, — и Индия, которую ваш отец вслед за Александром Великим считал уже своей, выскользнула у него из рук, но по-прежнему владела его помыслами… Я много раз видел, как он склонялся над огромной картой Азии и вел пальцем по главному пути, которым следовали все завоеватели. Если кто-нибудь из приближенных входил в эту минуту, Наполеон говорил:
"Смотрите! Вот по этой дороге из Газни в Дераисмаил-хан с тысячного по тысяча двадцать первый год Махмуд семь раз вел армию в сто — сто пятьдесят тысяч человек и завоевывал Индустан, никогда не испытывая трудностей с провиантом. Во время шестого похода, в тысяча восемнадцатом году он дошел до Канауджа на Ганге, в ста милях к юго-западу от Дели, и вернулся в свою столицу через Мутру. Этот труднейший поход он проделал всего за три месяца! В тысяча двадцатом году он пошел на Гуджарат, чтобы разрушить Сомнаутский храм, и напал на Бомбей с такой же легкостью, как на Калькутту. Магомет-Гури, выйдя из Хорасана, двинулся той же дорогой на Дераисмаилхан в тысяча сто восемьдесят четвертом году на завоевание Индии: он занимает Дели с войском в сто двадцать тысяч человек и заменяет династию Махмуда-Газни своей. Почти той же дорогой в тысяча триста девяносто шестом году Тимур Хромец следует за ними и отправляется из Самарканда, оставив Балх по правую руку; потом он спустился через Амдесабское ущелье к Кабулу, откуда пошел на Атток и овладел Пенджабом. Ниже Аттока, в том самом месте, где собирался пройти я, в тысяча пятьсот двадцать пятом году Бабур перешел Инд и в сопровождении всего пятнадцати тысяч солдат закрепился в Лахоре, захватил Дели и основал могольскую династию. По этой же дороге ушел его сын Хумаюн, когда, лишенный отцовского наследства, он отвоевал его в тысяча пятьсот пятьдесят четвертом году с помощью афганцев. Наконец, Надир-Шах, оказавшись в Кабуле в тысяча семьсот тридцать девятом году и узнав о расправе над одним из своих посланцев в городе Джелалабаде, отправился, чтобы отомстить за одного человека, тем же путем, каким хотел пойти я, чтобы отплатить за угнетение всего мира; Надир-Шах поднялся в горы, где перерезал всех жителей провинившегося города, двинулся той же дорогой, которой уже прошли до него бесчисленные армии, спустился в Хайбер, Пешавар и Лахор, овладел Дели и дал своим солдатам три дня на разграбление города".[13]
И, хлопнув себя по лбу, он продолжал:
"Тем же путем пойду и я; вслед за Ганнибалом я пересек Альпы, значит, после Тамерлана я перейду через Гималаи!"
— Сир! — продолжал Сарранти. — Придет день, и вы узнаете, что страстная мечта начинает в конце концов казаться реальностью… Когда родились вы, ваш отец был на вершине успеха; теперь у него была только одна цель — силой добиться от царя того, чего он не мог получить по доброй воле. Двадцать второго июня тысяча восемьсот двенадцатого года император объявляет России войну; но вот уже год как к этой войне идет подготовка. В мае император вызвал к себе в Тюильри генерала Лебастара де Премона, на преданность которого он мог рассчитывать.
Для всех Русская кампания подернута дымкой таинственности; ее назовут второй Польской войной. Только генерал Лебастар де Премон будет посвящен в тайны императора.
"Генерал! — сказал ему император. — Вам надлежит отправиться в Индию".
Генерал решил, что впал в немилость, и побледнел. Император протянул ему руку.
"Если бы у меня был брат, столь же храбрый и умный, как вы, генерал, — сказал Наполеон, — я поручил бы ему дело, которое доверяю вам. Выслушайте все, что я скажу. Потом вы вольны отказаться, если сочтете, что это поручение вам не подходит".
Генерал поклонился:
"Будучи уверен в расположении вашего величества, я готов идти хоть на край света!"
"Вы отправитесь в Индию и поступите на службу к одному из махарадж Синда или Пенджаба. Я знаю, как вы отважны и сведущи в военном искусстве: через год вы возглавите его войска".
"Что я должен делать потом, сир?"
"Ждать меня!"
Генерал отпрянул в изумлении. Император так долго обдумывал свой проект, что считал его почти свершившимся.
"A-а, верно, — улыбнулся он, — вы ведь не знакомы с моим планом, дорогой генерал, а должны бы его знать".
Его любимая карта, карта Азии, была разложена на столе.
"Подойдите! — пригласил генерала император. — Сейчас вы все поймете. Я объявляю войну русскому императору, переправляюсь через Неман с пятьюстами тысячами человек и двумястами пушками, вхожу в Вильно без единого выстрела, беру Смоленск и иду на Москву; у стен города я дам одно из величайших сражений под стать Аустерлицу, Эйлау, Ваграму. Я уничтожу русскую армию и войду в их столицу, а там продиктую свои условия мира. Мир будет означать войну Англии, но войну в Индии…
Однажды вы услышите, что ваш император, повелевающий ста миллионами человек на Западе, двинулся из Хорасана на Индию; на его стороне половина христианского мира, его приказания исполняются на территории, охватывающей девятнадцать градусов широты и тридцать — долготы. Тогда вы скажете радже, у которого будете состоять на службе: "Этот человек — мой повелитель и ваш друг. Его цель — укрепить власть независимых индийских князей и навсегда покончить с английским владычеством от Персидского залива до устья Инда. Призовите всех ваших братьев-раджей к восстанию, и через три месяца Индия будет свободна!"
Генерал Лебастар смотрел на вашего отца, сир, с восхищением, граничившим с испугом.
"Теперь, — продолжал император, — после того как я посвятил вас в свои планы Русской кампании, вот план моих действий в Индии. Англия двинется мне навстречу и будет меня ждать с пятидесятитысячным войском, в котором около двадцати тысяч — англичане, а тридцать — туземцы. Повсюду, где бы я ни встретился с англо-индийским войском, я разведываю его боевые порядки и атакую его; повсюду, где я встречаюсь с европейской пехотой, я ставлю вторую линию в резерв на тот случай, если первая побежит под натиском британских штыков; повсюду, где будут только сипаи, мы сметем этот сброд, не считая голов; чтобы обратить их в бегство, достаточно будет кнутов и бамбуковых палок. А уж если они побегут — то больше не вернутся! Английское войско перестроится, я их знаю; их девиз — тот же, что в пятьдесят седьмом полку: "They will die hard" — "Драться до последнего!" Мне придется дать еще одно сражение либо под Лудхианой, что на Сатледже, либо у Пассипута, где все поле и так усеяно костями; но мне останется покончить с восемью или десятью тысячами европейцев: остальные сложат головы еще в первом бою. Это будет делом нескольких часов, и только. Чтобы собрать против меня новое войско, Англии понадобится два года: один год — набрать людей, другой — обучить их. За это время я закреплюсь в Дели, восстановлю трон Великого Могола и снова подниму его стяг. Благодаря этой акции я соберу на своей стороне восемнадцать миллионов мусульман. Кроме того, я снова подниму священное знамя Бенареса; я помогу его радже вновь обрести свободу и независимость; на моей стороне — тридцать миллионов индусов на всем протяжении Ганги, от Джамны до Брахмапутры; я затоплю Индустан поджигательными прокламациями; факиры, йоги, календеры — это мои апостолы: все станут призывать от моего имени к возрождению и независимости Индии. Я напишу на своих знаменах: "Мы пришли освобождать, а не порабощать; мы пришли вершить правосудие для всех. Индуисты, мусульмане, раджпуты, ихауты, махаратхи, полигары, райи, набады! Прогоните узурпатора, отвоюйте свои права, верните свои владения; восстаньте, как во времена Тимура и Надира, чтобы снискать на индийских равнинах богатство и утолить жажду мести!" Из Дели я пойду не на Калькутту, с ее трусливым и вялым населением, являющую собой не более чем торговый склад; я двинусь с войсками на Агру, Гвалияр и Кандеиш, на Бомбей, поднимая местное население, преобразуя раджпутские и махаратхские конфедерации, возвращая им прежних вождей или ставя взамен других, но из тех же родов. Бомбей нужен Англии как воздух, это ее связующее звено с Европой, это жизненно необходимый форпост. Захватив Бомбей, я протяну руку к Низаму, Майсуру, прикажу одному из своих генералов взять Мадрас, а сам тем временем двинусь на Калькутту и столкну все: город, укрепления, крепость, гарнизон, людей и камни — в Бенгальский залив… Так вы поедете в Индию, мой друг?"
Генерал Лебастар де Премон пал императору в ноги, после чего отправился в Индию. История его проста: он покинул Францию под предлогом мнимой немилости императора, высадился в Бомбее, поднялся тем же путем, каким Наполеон намеревался спуститься: Кандеиш, Гвалияр, Агра. Он добрался до Пенджаба, встретился там с гениальным человеком по имени Ранджит-Сингх. Тот был родом из малоизвестного племени, но вот уже двенадцать лет, как сограждане выбрали его своим вождем; ему удалось снова возвысить сикхов, освободив их из-под английского ига; так он мало-помалу снова стал хозяином в своем королевстве, таком же большом, как Франция, ведь оно включало в себя и Пенджаб, и Мултан, и Кашмир, и Пешавар, и часть Афганистана. Генерал поступил к нему на службу, упорядочил армию и стал ждать вестей со стороны Персии… Однажды до него докатился грохот — но то был грохот, которым сопровождалось падение Наполеона. Он решил, что все кончено, и, оплакав судьбу своего повелителя, занялся собственной судьбой. Но в тысяча восемьсот двадцатом году я тоже покинул Францию, разыскал его и сказал:
"У того, кого вы оплакиваете, есть сын!.."
— Как странно! — прошептал юный принц. — В то время как я не знал ничего, даже своего настоящего имени, в трех тысячах льё от меня находились люди, готовившие мое будущее!
Он протянул Сарранти руку и с величественным видом продолжал:
— Каков бы ни был результат этого долгого служения, этой несокрушимой верности, от имени своего отца и своего собственного имени благодарю вас, сударь! А теперь, — прибавил принц, — вам остается лишь сказать мне, где, как, в какое время вы покинули моего отца и что он вам сказал на прощание.
Сарранти поклонился в знак того, что готов отвечать.
— Вы знаете, где находится остров Святой Елены? Знаете ли вы, что это такое, ваше высочество?
— От меня многое скрывали, сударь, — отвечал принц, — и я прошу вас рассказывать так, как если бы я не знал ничего.
— Вообразите: обломок потухшего вулкана на экваторе; климат Сенегала и Гвинеи на дне глубоких оврагов; при этом резкий холодный ветер, сухой и порывистый, как в Шотландии, набрасывается на вас, стоит только высунуться из-за скалы! У иностранцев, вынужденных жить в этом ужасном климате, продолжительность жизни составляет сорок — сорок пять лет; среди коренного населения — от пятидесяти до шестидесяти. Когда мы прибыли на остров, никто не мог припомнить, чтобы какой-нибудь старик дотянул до шестидесятипятилетнего возраста. Это был настоящий британский заговор — отправить туда гостя "Беллерофона"! Нерон удовольствовался тем, что сослал Сенеку на Сардинию, а Октавию — на Лампедузу. Правда, одну он приказал задушить во время купания, а другому повелел вскрыть себе вены; но это еще было гуманно…
Как вы знаете, на острове был тюремщик, которого звали Гудсон Лоу. Вы не удивитесь, ваше высочество, что, видя, как ваш отец страдает, я решил организовать его бегство. Я сблизился с капитаном американского судна, доставлявшим из Бостона письма вашего дяди, бывшего короля Жозефа. Мы с капитаном составили план побега, успех которого не вызывал сомнений.
Однажды я охотился на диких коз в надежде добыть для императора немного свежего мяса, в котором он нередко испытывал недостаток; на охоте я повстречал капитана.
Мы спустились в овраг, еще раз уточнили диспозицию, и я решил в тот же вечер поделиться своими планами с императором. Каково же было мое удивление, когда, не успел я произнести нескольких слов, как император меня перебил:
"Молчи, глупец!"
"Сир! Позвольте хотя бы изложить наш план; никогда не поздно его отвергнуть, если он плох".
"Не трудись напрасно… Твой план…"
"Что, ваше величество?"
Император пожал плечами:
"Я знаю твой план не хуже тебя".
"Что хочет этим сказать ваше величество?"
"Слушай, дорогой мой, и постарайся понять. Вот уже в двадцатый раз мне предлагают бежать".
"И вы все время отказываетесь?"
"Да".
Я молча ждал.
"Догадываешься ли ты, — продолжал император, — почему я отказываюсь от побегов?"
"Нет".
"Потому что за ними стоит английская полиция".
"О ваше величество! — продолжал я настаивать. — Могу вам поклясться, что на этот раз…"
"Не клянись, Сарранти. Лучше спроси у Лас-Каза, кого он встретил вчера вечером и кто был тот человек, что разговаривал, прячась в тени, с господином Гудсоном Лоу".
"Кто же это, ваше величество?"
"Твой американский капитан, который мне так предан!.. Ах ты, глупец!"
"Это правда, сир?"
"Вы сомневаетесь в моих словах, господин корсиканец?"
"Ваше величество! Еще до вечера я расправлюсь с этим человеком!"
"Этого только недоставало! Тебя даже не расстреляют: тебя повесят у меня под окнами! Ничего себе зрелище!"
В эту минуту на пороге появился господин де Монтолон.
"Сир! — обратился он к Наполеону. — С вами хочет поговорить губернатор".
Император пожал плечами с непередаваемым выражением отвращения.
"Просите!" — приказал он.
Я хотел было удалиться: он удержал меня за пуговицу.
Вошел сэр Гудсон Лоу. Император ждал, не оборачиваясь и глядя через плечо в сторону.
"Генерал! — произнес губернатор. — Я пришел к вам с жалобой".
Гудсон Лоу только за этим обычно и являлся.
"На кого?" — спросил император.
"На присутствующего здесь господина Сарранти".
"На меня?!" — вскричал я.
"Господин Сарранти позволяет себе охотиться…" — продолжал сэр Гудсон Лоу.
Император перебил его.
"Как это кстати, сударь, вы хотите пожаловаться мне на господина Сарранти, — вымолвил он с выражением глубокого отвращения. — Я тоже как раз собирался вам на него пожаловаться".
Я в изумлении взглянул на императора.
"Вы жалуетесь, что он охотится, — продолжал Наполеон, — а я жалуюсь на то, что он плетет заговоры".
Я едва удержался, чтобы не закричать.
"Да?!" — только и проговорил Гудсон Лоу, переводя взгляд с императора на меня и обратно.
"Да, человек, которого вы видите и который считает себя моим верным слугой, не понимает, какие интересы я преследую, как буду выглядеть в глазах Европы и потомков, если останусь здесь, буду страдать здесь, умру здесь. Поскольку ему, неблагодарному, здесь не нравится, он решил, что и мне тоже плохо. Он изо всех сил побуждает меня к бегству".
"Так господин Сарранти заставляет вас…"
"… бежать, совершенно верно! Вас это удивляет? Меня тоже. Однако это правда: вот только что он предлагал мне план бегства".
Я вздрогнул при этих словах.
"Невозможно!" — воскликнул губернатор, притворяясь изумленным.
"Дело обстоит именно так, как я имею честь вам сообщить. Господин Сарранти сговорился с капитаном американского брига — тем самым, с которым вы беседовали вчера вечером, — и они вместе тайно готовят план побега, о чем он мне рассказывал как раз в ту минуту, как доложили о вашем приходе".
Признание императора удивило сэра Гудсона Лоу даже больше, чем он хотел показать. Но, поскольку он сам явился вдохновителем этого плана, а тайна не могла так скоро выйти наружу, ему пришлось поверить, что Наполеон говорит правду, хотя губернатор никак не мог сообразить, что толкнуло Наполеона на этот, с его точки зрения, необдуманный поступок.
От императора не укрылось замешательство Гудсона Лоу.
"A-а, понимаю, — проговорил он, — вы удивлены, что я выдаю вам тайну одного из верных мне людей; вы себя спрашиваете, почему я отдаю на ваш строгий суд одного из преданнейших своих друзей. Господин Сарранти — корсиканец, настоящий корсиканец, а вы знаете, как бывают упрямы корсиканцы. Вы довольно удачно провели чистку, вы уже выслали в Европу четверых моих слуг, нет, даже пятерых: Пионтковского, Аршамбо, Каде, Руссо и Сантини. И вот среди нас, людей зрелых, серьезных и не смирившихся ни перед чем, кроме воли Провидения, затесался Сарранти, вздумавший помочь самому Провидению, навязать ему свои планы, поторопить с их исполнением; Сарранти постоянно сеет раздор; я уже раз двадцать собирался вас попросить отправить его вслед за другими смутьянами в Европу; теперь случай представился и я решил им воспользоваться!"
Император произнес эти слова с чувством, так что даже я обманулся в его истинных намерениях: я решил, что он сердится на меня, хотя в действительности его раздражал губернатор.
Я упал вашему отцу в ноги.
"О сир! — вскричал я. — Неужели вы вознамеритесь меня выслать?! Меня! Меня, вашего верного слугу?! Для меня родина там, где находитесь вы! Где бы я ни оказался, я буду чувствовать себя в изгнании, если не буду видеть вас!"
Губернатор смотрел на меня с жалостью: он никогда не мог понять то, что называл фетишизмом окружавших императора людей.
"А кто вам сказал, что я сомневаюсь в вашей преданности, сударь? Напротив, я в ней более чем уверен, — отвечал прославленный пленник. — И эта преданность такова, что вам понадобились бы годы, чтобы примириться (не ради себя, но для меня) с жизнью на острове Святой Елены. Таким образом, вы являетесь для всех нас не только предметом скандалов, но и постоянной причиной опасений. Я с беспокойством слежу за тем, как вы от меня выходите; я испытываю ужас, когда вы снова появляетесь в моей комнате. Возвращаясь к тому, что происходит в эту самую минуту, хочу вас спросить: не по вашей ли милости такой занятой человек, как господин губернатор, беспокоит меня и вынужден нанести мне визит, столь же неприятный ему, как и мне? Не вам ли взбрело в голову, что я, человек, привыкший к походной жизни, спартанец, способный довольствоваться кореньями и куском хлеба, обходившийся в Италии миской поленты, в Египте — тарелкой пилава, в России — и вовсе ничем, теперь вдруг потребую на обед жаркое? И вы самовольно отправились охотиться на диких коз! Это возмутительный проступок, он по праву вызвал неудовольствие господина губернатора! Я решительно требую от сэра Гудсона Лоу отослать вас в Европу. У вас, сударь, есть сын, и согласно закону природы вы гораздо больше нужны мальчику, у которого вся жизнь впереди, нежели старику, который стоит одной ногой в могиле, будь то Цезарь, Карл Великий или Наполеон. Понятие старости, разумеется, относительно: в сорок семь лет неизбежно чувствуешь себя стариком, живя в таком краю, где люди умирают в пятьдесят. Возвращайтесь во Францию. Я же, независимо от того, буду я жив или умру, не забуду, что был вынужден отослать вас отсюда за то, что вы слишком горячо меня любили".
Последние слова были произнесены с таким волнением, что я начал понимать если и не истинный смысл слов императора, то, по крайней мере, его душевное состояние в те минуты.
Я поднял голову, и его прекрасный взгляд, остановившийся на мне, досказал мне остальное.
Что до губернатора, он ничего не заметил и понял только одно: у него есть случай лишить императора одного из самых преданных его слуг, отломить еще одну веточку у этого дуба, совсем недавно укрывавшего под своей кроной всю Европу.
"В намерения генерала Бонапарта действительно входит отослать этого человека во Францию?" — спросил он.
"Разве я похож на человека, который шутит, сударь? — ответил император. — Я решительно настаиваю, чтобы меня освободили от присутствия господина Сарранти: он меня стесняет своей слишком пылкой любовью! Это понятно?"
Тюремщик острова Святой Елены всегда был готов оказать пленнику подобную милость. Губернатор был настолько добр, что удовлетворил просьбу императора, не откладывая ее, и объявил, что через день меня посадят на борт брига Компании, стоящего на Джеймстаунском рейде и отплывающего в Портсмут.
Император подал мне знак. Я понял: он хочет, чтобы я удалился. Я ушел в отчаянии, оставив его с губернатором наедине. Не знаю, что произошло во время их недолгого разговора. Четверть часа спустя после ухода сэра Гудсона Лоу генерал Монтолон объявил, что меня спрашивает император.
Я вошел. Император был один. Первым моим движением было броситься императору в ноги… Я произвожу впечатление человека сурового, норовистого, верно, ваше высочество? — обратился вдруг корсиканец к принцу. — Можно подумать, что я такой же несгибаемый, как дубы, растущие у нас в горах! Ну так что же! Перед этим человеком любой становился гибким тростником: такая могучая сила веяла от него, что никто не мог устоять перед его гневом и его любовью!
"О сир! — вскричал я. — Чем я мог вызвать такую немилость?! Вы меня гоните!"
Я умоляюще сложил руки и протянул их к нему.
Он наклонился с улыбкой на устах — несчастен тот ребенок, будь он даже принц, если знает об улыбке отца только по рассказам! — он наклонился и проговорил:
"Подойди сюда! Ты что же, всю жизнь будешь таким простаком?! Подойди и ascolta![14]"
Когда ваш великий отец в разговоре со мной пересыпал свою речь итальянскими словечками, это свидетельствовало о дружеском расположении и хорошем настроении.
Я совершенно успокоился.
"Значит вы, ваше величество, передумали и не прогоните меня?"
"Наоборот, саго balordo[15], я тебя гоню более чем когда-либо!"
"Стало быть, вы мною недовольны, ваше величество, и не хотите сказать, в чем моя вина?"
"Уж не воображаете ли вы, проклятый корсиканец, что я стал бы утруждать себя дипломатией, разговаривая с вами? Нет, повторяю: я не могу нахвалиться вашей верностью и вашей преданностью, signor minchione[16]".
"Однако вы, ваше величество, отсылаете меня!" — вскричал я.
"Si da vero, та di questo cattivo luogo".[17]"Зачем же меня прогонять, сир?"
"Здесь ты мне не нужен, зато во Франции можешь пригодиться".
"Ах, сир, — обрадовался я, — кажется, я начинаю вас понимать.
"Это не так уж плохо: siam pur giunti[18]".
"В таком случае приказывайте!"
"Ты прав, время терять нельзя: кто знает, раз ты должен уехать, не захотят ли они тебя отнять у меня в любую минуту?"
"Слушаю вас, ваше величество, и ни одно ваше слово не будет потеряно, ни одно ваше приказание не будет забыто".
"Отправляйся прямо в Париж, повидайся с Клозелем, Башелю, Фуа, Жераром, Ламарком — в общем, со всеми, кто не продался ни Бурбонам, ни загранице".
"Что я должен им сказать?"
"Скажешь, что прожил со мной год на острове Святой Елены, что Святая Елена — это… (он огляделся и продолжал с непередаваемой горечью)… это un luogo simile al paradiso sopra la terra, un luogo ripieno di delizie, che si beve, che si canta, che si balla sempre, che s’anda a spasso per deliziosi giardini[19]. Да, в этих восхитительных садах, где никогда не увядают цветы, где деревья всегда зелены и на них зреют прекрасные плоды; сады, омываемые прохладными водами фонтанов, куда прилетают утолить жажду птицы, услаждающие слух изумительным пением, — о che v’era fmalemente tutto cio, che puo piacere ai santi[20]".
Я не сводил с него удивленного взгляда.
"Ведь именно это сказали мои тюремщики, ведь именно так они осмелились описать остров Святой Елены, не правда ли? Разве они не утверждали, что этот остров, на котором каждое мгновение вдыхаешь смерть, представляет собой райский уголок? Разумеется, они хотели, чтобы мой сын думал: я остаюсь на Святой Елене, потому что мне здесь нравится, а климат до того хорош, что я забываю обо всем на свете!"
"Почему же тогда вы здесь остаетесь?! — воскликнул я. — Почему не попытаться бежать?"
"Ах, глупец! — вскричал император. — Да потому что такая смерть — необходимое звено моей жизни! Сидя на троне, я основал бы всего-навсего новую династию. Находясь здесь, я являюсь основоположником новой религии. Умерщвляя меня, короли подписывают смертный приговор себе. Александр, Цезарь, Карл Великий были завоевателями, ни один не стал мучеником. Что сделало Прометея бессмертным? Не огонь, похищенный с небес, не люди, ставшие благодаря ему умными и свободными, а то обстоятельство, что его приковали цепями в Кавказских горах Сила и Необузданность — эти два палача Судьбы! Оставь мне мой Кавказ, оставь мне мою Голгофу, оставь мне мой крестный путь и возвращайся во Францию. Но вернись туда как апостол и расскажи обо всем, что ты здесь видел".
"Но вы, как же вы, сир?"
"Я умру здесь: у нас с Господом уговор. Не имея возможности физически расправиться с Англией в Индии, я должен морально уничтожить ее перед историей. Речь теперь не обо мне, Сарранти, а о моем сыне. Я хотел иметь наследника, и Господь послал мне его. Я любил его как сына, Бог у меня его отнимает вместе с империей, и я готов позабыть об империи, но для того чтобы подумать о сыне. Ради него я и посылаю тебя во Францию. Как я уже сказал, ты должен найти моих верных генералов; они готовят мое возвращение, они надеются снова меня увидеть, они не правы. Они смотрят назад, туда, где солнце садится; они ошибаются. Пусть обратят взоры туда, где занимается заря! Святая Елена — всего-навсего маяк, а настоящая звезда — Шёнбрунн. Но они должны позаботиться о том, чтобы не скомпрометировать несчастного мальчика! Пусть действуют только в том случае, если будут совершенно уверены в успехе, так чтобы Наполеон Второй не угодил в список неудачников — Астианаксов и Британиков".
Потом он продолжал отеческим тоном… Ах, ваше высочество, хотел бы я дать вам о нем представление! Итак, он сказал:
"Ты счастливее меня, милый Сарранти, ведь ты увидишь моего дорогого мальчика, да благословит его Господь! Это тебе награда за твою преданность! Отдай ему эту прядь волос, передай вот это письмо и скажи, что я тебе велел поцеловать его. В тот момент, как ты его поцелуешь, как почувствуешь на своих щеках прикосновение его губ, скажи себе, Сарранти: "За этот поцелуй император был готов пожертвовать целой империей, завоеватель — славой, а пленник — остатком своих дней!""
Юноша и воин снова обнялись, прижались друг к другу и зарыдали!..
В последовавшие затем несколько минут юный принц глубоко задумался и г-н Сарранти мог полюбоваться им вдоволь.
Когда герцог поднял голову, собираясь обратиться к г-ну Сарранти с вопросом, он увидел, что глаза корсиканца светятся радостью.
Дело в том, что, пока принц был погружен в размышления, его мужественная красота предстала перед заговорщиком во всем блеске. В эту минуту на лице молодого человека отражались все чувства, разбуженные в его душе рассказом верного товарища его отца: гнев и гордость, нежность и сила. Его выразительное лицо, презрительно сжатые губы, сверкающий взор — вот о таком прекрасном лице и мог мечтать Сарранти для сына своего кумира. Он от души жалел, что генерал Лебастар де Премон не может полюбоваться герцогом вместе с ним.
— Еще раз благодарю вас, сударь, — проговорил принц, поднимая на Сарранти влажные от слез глаза и подавая ему руку. — Спасибо за радость и печаль, которые вы мне доставили за этот час! Теперь мне остается узнать, что произошло с вами с той минуты, как вы оставили моего отца, и вплоть до сегодняшнего дня.
— Ваше высочество! — отозвался Сарранти. — Речь совсем не обо мне, и я бы ни за что себе не простил, если бы из-за меня вы стали терять драгоценные минуты.
— Господин Сарранти! — возразил принц твердо и в то же время ласково, заставив дрогнуть сердце старого солдата: в интонации этого голоса ему послышались знакомые нотки. — Господин Сарранти! Эти минуты, которые вы опасаетесь отнять у меня, — самые дорогие в моей жизни. Позвольте же мне продлить удовольствие, насколько это будет возможно. Прошу вас ответить на мои вопросы.
Сарранти поклонился в знак того, что готов повиноваться.
— Я читал в газетах, — продолжал молодой человек, — что вы были замешаны в заговоре, имевшем целью мое возвращение во Францию; с тех пор прошло около семи лет. Из злобных брошюр я узнал имена некоторых мучеников. Расскажите мне об их жизни, борьбе, смерти. Ничего от меня не скрывайте! Мой ум и сердце, как мне кажется, смогут все понять и прочувствовать: не приукрашивайте правду; я уже давно мечтал об этой минуте и готов ко всему.
И неутомимый конспиратор во всех подробностях поведал принцу о заговоре, который заставил его покинуть в 1820 году Францию, о том самом заговоре, что уже фигурировал в нашем рассказе; потом юный принц мысленно последовал за Сарранти в Пенджаб, увидел двор гениального Ранджит-Сингха; заговорщик рассказал принцу, как встретился там с генералом Лебастаром де Премоном, как он, Сарранти, смягчил его боль, причиненную известием о смерти Наполеона, дав понять, что его жизнь в Индии не была бессмысленной: сыну императора тоже могут понадобиться преданные слуги; с этого времени они с генералом жили только мыслью о великом деле, ради которого прибыли в Вену, — с мыслью о похищении Наполеона II.
Принц слушал с восхищением, и в то же время с его лица не сходило выражение озабоченности.
— Вот мы и подошли к главному: теперь я знаю вашу цель. Каковы же средства исполнения задуманного?
— Ваше высочество! Наши средства — двоякого рода: материальные и политические. К материальным можно отнести кредиты в банке Акроштейна и Эскелеса в Вене, Гроциуса в Амстердаме, Бэринга в Лондоне, Ротшильда в Париже. Объединив все эти кредиты, мы можем рассчитывать более чем на сорок миллионов. В нашем распоряжении шесть полковников, которые отвечают за свои полки; двое из них будут стоять гарнизоном непосредственно в Париже начиная с пятнадцатого февраля. Что касается политических средств, то в Польше, Германии, Италии вот-вот вспыхнет революция. Пусть только во Франции начнется освободительное движение, и оно, подобно Энкеладу, всколыхнет весь мир.
— А Франция? Как же оно начнется во Франции?.. — начал было молодой человек, не давая Сарранти отклониться от предмета, занимавшего его самого.
— Вы, ваше высочество, следили за состоянием умов во Франции?
— Каким образом я, по-вашему, мог это делать? От меня беспрестанно пытаются скрыть правду! До меня доходят слухи, и только. Меня ослепляет исходящий оттуда свет, и это все.
— Ах, ваше высочество! Значит, вы не представляете себе, насколько благоприятно время для исполнения наших планов; настолько благоприятно, что, если революция произойдет не в вашу пользу, она все равно произойдет, только в пользу другого человека или другой идеи: герцога Орлеанского или республики.
— Так во Франции зреет недовольство, сударь?
— Более того, ваше высочество: Франция чувствует себя униженной.
— Тем не менее, она молчит!
— Как эхо, ваше высочество.
— Она сгибается!
— Как сталь!.. Франция не простит Бурбонам вторжение тысяча восемьсот четырнадцатого года, оккупацию тысяча восемьсот пятнадцатого; последний запал Ватерлоо еще не подожжен, и французам нужен лишь предлог, повод, сигнал, чтобы взяться за оружие. Правительство предоставляет им такой предлог, принимая законы о праве старшинства, законы против свободы печати, законы против суда присяжных; этот повод представится — в связи с чем, не знаю, да с чем угодно, — а сигнал подадим мы сами, ваше высочество, когда прибудем туда и у нас будет возможность действовать от вашего имени.
— Но какие у вас доказательства, — спросил герцог, — что во Франции ждут моего возвращения?
— Какие доказательства, ваше высочество?! Вы рискуете повести себя как неблагодарный сын по отношению к обожающей вас матери!.. Какие доказательства?! Да постоянные заговоры с тысяча восемьсот пятнадцатого года: голова Дидье, павшая в Гренобле; головы Толлерона, Пленье и Карбонно, павшие в Париже; головы четырех сержантов из Ла-Рошели, скатившиеся на Гревской площади; Бертон, расстрелянный в Сомюре; Карон, расстрелянный в Страсбург; Тан, вскрывший себе вены в тюрьме; Дермонкур, скрывающийся на берегах Рейна; Каррель, пересекающий Бидасоа; Манури, находящий убежище в Швейцарии; Птижан и Бом, уезжающие в Америку… Разве вы не знаете о существовании огромной ассоциации, возникшей в Германии под именем "иллюминизма", перенесенной в Италию под названием "карбонаризма" и в эти часы вырастающей в парижских катакомбах под именем "Общество карбонариев"?
— Сударь! — сказал, поднимаясь, принц. — Я докажу вам, что знаю это, недостаточно, может быть, однако я старался узнать все, насколько это было возможно. Да, мне знакомы имена всех этих мучеников; но неужели они пострадали ради меня? Ведь кое-кто из них участвовал в заговорах в пользу герцога Орлеанского, не правда ли? Дидье, к примеру. А другие сложили голову во имя республики, как Дермонкур и Каррель, верно?
Господин Сарранти сделал нетерпеливое движение.
Принц подошел к книжному шкафу и с потайной полки, где лежало несколько книг и брошюр, снял томик иноктаво и раскрыл его на первой странице.
Он протянул его г-ну Сарранти и предложил:
— Взгляните!
Тот стал читать вслух:
— "Речь господина де Маршанжи, заместителя прокурора, произнесенная 29 августа 1822 года перед судом присяжных департамента Сена по делу о заговоре в Ла-Рошели".
— Спустя неделю после публикации этого обвинительного заключения, — сказал принц, — мне доставили его сюда. Кто? Не знаю. Как бы там ни было, под нагромождением фраз я угадал смысл. И знаете, сударь, к какому заключению я пришел, читая эти документы?
— Нет, ваше высочество.
— Ни один из этих заговоров не имел четкой, определенной, непреложной цели… Я отличаюсь здравым смыслом, господин Сарранти, мне не свойственна восторженность ни корсиканцев, ни французов. Не стану утверждать, что очень увлекаюсь точными науками, но я просчитываю каждый свой поступок. К сожалению, я скорее похож на северянина, чем на южанина: воск французский, а печать тевтонская. Так вот, я вам уже сказал и повторяю: ни один из этих заговоров мне не показался серьезным. Я отлично вижу, что революция царит во всех умах, а свобода — в каждом сердце; я понимаю, что Франция хочет свергнуть Бурбонов, но ради кого? Какой порядок вещей придет на смену прежнему? Вот на какие вопросы я тщетно ищу ответа, вот чего я никак не могу понять.
— Ваше высочество! Существующее правление будет, несомненно, замещено империей.
— Господин Сарранти! — перебил его юный принц и покачал головой.
— О, это ни у кого не вызывает сомнений, ваше высочество! — убежденно заметил Сарранти.
— За исключением меня, сударь, — продолжал герцог Рейхштадтский, — а в сложившихся обстоятельствах этого нельзя сбрасывать со счетов.
— Ну, ваше высочество, это вам внушают ваш дед Франц Второй и господин Меттерних!
— Нет, так говорит господин де Маршанжи.
— Раскройте эту книгу на любой странице, ваше высочество, и вы увидите, с каким исступленным воодушевлением жители Рена, Нанта, Сомюра, Туара, Вернёя и Страсбура приветствовали имя Наполеона Второго.
— Будь по-вашему, сударь, — кивнул принц, — давайте откроем и посмотрим.
Раскрыв книгу наугад, он продолжал:
— Итак, прочтем, как вы предлагаете, первую попавшуюся страницу… Так… открыли… страница двести двенадцать. Прочтем!
"Никакого четкого и окончательного решения не было принято, потому что мнения разошлись по вопросу о правлении…"
Как видите, мне не повезло, господин Сарранти! — сказал принц. — Перевернем страницу!
И он прочел:
— "Одни хотели установления республики, другие высказывались за империю…"
— Вот видите, ваше высочество, — поспешил заметить Сарранти, — "другие высказывались за империю"!
— Другие означает далеко не все, это ведь не вся Франция! Однако давайте продолжим.
"Эти хотели видеть на троне иноземного принца…"
— Это плохие граждане!
— "…а те ратовали за избрание монарха народным собранием…"
— Судя по тому, что мы видим, господин Сарранти, мы можем рассчитывать на поддержку четвертой части французского населения… Послушаем, что говорит историк дальше:
"Таким образом, не было твердо определенной цели: прежде чем свергать, необходимо знать, чем заменить…"
Об этом я вам только что говорил, сударь, и почти в тех же выражениях. Мне очень жаль, что мое мнение совпало с мнением этого заместителя прокурора; однако как бы там ни было, а его слова подтверждают мою мысль:
"Чтобы кричать "Долой такой порядок вещей!", надобно в то же время провозгласить другую форму правления…"
Это только повтор; но он лишний раз доказывает, сударь, что установления империи во Франции хочет далеко не все население.
— Ваше высочество! — с жаром подхватил Сарранти. — Я согласен, что принцип, владеющий умами Франции, это прежде всего революция, это ненависть к династии Бурбонов. Французы стремятся — что верно, то верно! — прежде всего разрушить; так человек, которому снится дурной сон, стремится поскорее проснуться. Но пусть только появится вождь, и каждый примется за восстановление. Что означает "монарх, избранный народным собранием", если не империю? Что такое республика, если не скрытая империя, когда во главе стоит избранный император, называйся он консулом или президентом? Что же касается иноземного принца, то кому же им быть, как не вам, ваше высочество, французскому принцу, воспитанному за границей, но способному без труда доказать, что он, то есть вы, никогда не переставали быть французом? Вы любите точный расчет? Тем лучше, ваше высочество! Вы говорите, что у революции нет цели? А я вам говорю, что у нее нет вождя. Накануне восемнадцатого брюмера у нее тоже не было цели: на следующий день она воплотилась в вашем отце! Повторяю, ваше высочество: вам будет достаточно себя назвать — все истинные патриоты поднимутся; стоит вам показаться — все мнения совпадут, все партии объединятся; так назовите же себя, ваше высочество, и покажитесь!
— Сарранти! Сарранти! — вскричал принц. — Не забывайте об ответственности, которую вы на себя берете перед лицом будущего! Вдруг я проиграю и на мою долю выпадет роль Карла Эдуарда? Что, если я оскверню память отца и унижу имя великого Наполеона?! Порой я даже счастлив, что меня лишили этого имени! Благодаря тому, что у меня его украли, оно не угасло постепенно и незаметно: на него словно бы дохнула сама судьба и загасила его во время бури!.. Сарранти! Сарранти! Если бы этот совет подал мне кто-то другой, я не стал бы его больше слушать.
— Ваше высочество! — не сдержался Сарранти. — Я всего лишь эхо вашего отца. Император мне приказал: "Вырви моего сына из рук того, кто меня предал!" — за этим я и пришел. Император мне приказал: "Надень моему сыну на голову французскую корону!" — и я вам говорю: "Сир! Давайте вернемся в славный город Париж, из которого вы не хотели уезжать!"
— Тише! Тише! — прошептал принц, будто вдвойне испугавшись и совета и титула.
— Да, сир! Приходится таиться в этой тюрьме, где вы мученик. Но недалеко то время, когда мы сможем прокричать ваше великое имя средь белого дня, да так, что его подхватит великий Океан и донесет до могилы вашего отца! Разорвите цепи, сир, разбейте решетки, ваше величество! Едемте!
— Сарранти! — проговорил принц с твердостью, свидетельствовавшей о том, что он не изменит принятого решения. — Выслушайте меня. Предположим, я соглашусь последовать за вами. Однако, прежде чем решиться на это великое дело, я должен не раз и не два встретиться с вами… Мне необходимо сделать тысячу замечаний, на которые вы сумеете ответить, в этом я не сомневаюсь. Но вы понимаете, друг мой, я не хочу быть втянут в это дело, я хочу действовать по убеждению. До сих пор в своем честолюбии я мечтал лишь прославиться на военном поприще. Теперь я мечтаю о троне, да о каком! О французском троне! Только взгляните, чего вы добились за несколько часов, какими огромными шагами мы с вами продвигаемся с тех пор, как вы здесь! Позвольте мне прийти в себя, Сарранти. Завтра днем, в одиночестве, я примерю на себя доспехи своего отца. Надеюсь, что вы застанете мужчину на том месте, где оставляете теперь мальчика. Однако сегодня, друг мой, сердце у меня переполнено такими разнообразными чувствами, что я не смог бы говорить с хладнокровием, необходимым при обсуждении столь обширных планов. Дайте мне двадцать четыре часа, Сарранти. Я прошу их у вас во имя моего отца, я должен посоветоваться с его тенью.
— Вы правы, ваше высочество, — согласился Сарранти: насколько принц говорил торжественно, настолько голос корсиканца трепетал от волнения. — Я зашел гораздо дальше, чем мне самому хотелось: собираясь на эту встречу, я намеревался говорить о вашем отце, но, невольно увлекшись, заговорил о вас.
— Итак, если угодно, увидимся послезавтра, мой друг.
— До послезавтра, ваше высочество. Время то же?
— Да… Захватите с собой список генералов, полковников и полков, на которые, по вашему мнению, можно положиться, а также почтовую карту Европы. Я хочу себе представить, какое расстояние нам придется преодолеть. Одним словом, приходите с планом бегства и кратко изложенными вашими предложениями.
— Ваше высочество! — проговорил Сарранти. — Я не могу лично поблагодарить известную всем особу, опасаясь вызвать подозрения; вы увидитесь с ней раньше меня, поблагодарите ее от моего имени, умоляю вас! Она может, — как и вы, ваше высочество, но после вас — располагать моей жизнью!
— Будьте покойны, я исполню вашу просьбу, — едва заметно покраснев, пообещал принц.
Он подал Сарранти руку. Тот не пожал ее, а почтительно поцеловал, так же как, уезжая с острова Святой Елены, он поцеловал руку императора.
Оставим Розену со своей любовью, герцога Рейхштадтского — со своими мечтаниями, а Сарранти и генерала Лебастара де Премона — со своими надеждами. Возвратимся в Париж, истинный центр событий, составляющих наш рассказ. Здесь нас ожидает великий труд, и мы полагаемся на терпение и любознательность наших читателей.
Нам предстоит ненадолго остановиться и бросить испытующий взгляд на год 1827-й, куда мы с вами вступаем, — один из самых замечательных в нашем веке.
В первой главе этого романа (обратите внимание, дорогие читатели, что нас с этой главой разделяют уже три части, иными словами — целый роман, если бы только это был обыкновенный роман), — итак, в первой главе, "в которой автор приподнимает занавес на театре, где будет разыграна его драма", он попытался дать своим читателям представление о том, каковы были Париж и его обитатели.
Теперь, в час, когда начинается борьба между четырьмя крупными партиями: роялистов, республиканцев, бонапартистов и орлеанистов, пришло время рассказать о философской мысли, политической и художественной жизни во Франции той эпохи.
Мы постараемся сделать это поскорее. Однако пусть читатели не слишком нас торопят: мы ступаем на узкую дорожку, ведущую к году 1830-му. Как на пути, соединявшем когда-то Давлию с Фивами, мы встретим Сфинкса и на правах современного Эдипа заставим страшного птицелова ответить нам, в чем заключается загадка всех революций.
Читатели или, вернее, друзья! Наберитесь терпения и отправляйтесь вместе с нами в это благочестивое паломничество к прошлому. Именно в прошлом следует искать секрет будущего. Настоящее почти всегда скрывается под маской; прошлое же, подчиняясь властному голосу истории и выходя из своей могилы, подобно Лазарю, отвечает с неизменной искренностью.
Давайте же ненадолго вернемся в прошлое; для нас оно как отец, для наших детей будет дедушкой, а для наших внуков — прадедом.
Кстати сказать, мы незаслуженно забываем, как мне представляется, историю развития нашего столетия. Забвение — страшный бич нашей эпохи, когда жизнь, полная потрясений, пролетает незаметно, а человек стремительно скатывается от событий к катастрофам. Забвение же почти всегда равносильно неблагодарности.
Аксиома, которую мы осмелились предложить вашему вниманию, в полной мере могла бы быть применена к нам самим, если бы мы обошли молчанием великий 1827 год. Действительно, год 1827-й — это апрель XIX столетия: подобно тому как в апреле пробуждается и оживает весна, которая в мае пробьет своей цветущей головкой ледяную корку, еще покрывающую землю, так начиная с 1827 года пробуждается и оживает свобода, которая во всей красе, словно бушующая лава, вырвется из-под земли в 1830-м.
Что прячется за далекой дымкой, открывающейся ее взору на горизонте? Этого она не знает; великая работа, предшествующая ее рождению, — это борьба со всем, что может помешать ей расцвести и принести плоды.
В одной книге, которую мы недавно написали, но которая еще не успела выйти, мы провели анализ другой величайшей эпохи, не менее значимой для Франции. Мы имеем в виду первую половину XVI века, когда все пришло в движение, изменилось, обновилось.
Тысяча восемьсот двадцать седьмой год тоже характеризуется возрождением — в политике, философии, искусстве. Это война не на жизнь, а на смерть, борьба света с тьмой, свободы — с угнетением, будущего — с прошлым.
Настоящее зачастую является полем боя.
Арена — Париж.
От Парижа, пылающего очага, исходят лучи, озаряющие целые миры, то освещая, то воспламеняя их.
Почему так происходит?
Да потому, что всколыхнулся весь народ, верующий в свою победу; он наверное победит, ведь он сражается поистине самоотверженно, свято веруя в то, к чему стремится.
Сегодня мы относимся к революции 1830 года приблизительно так же, как Директория — к революции 1789 года: мы над ней насмехаемся; этим мы и живем. Но грядущие поколения — мы, во всяком случае, на это надеемся, — более беспристрастные, нежели наши современники, воздадут должное великим людям первой половины этого столетия.
Госпожа Ролан, не осознавая собственного величия, жалуется в своих мемуарах, что не было ни одного великого человека в памятный 92-й год, год титанов! Пусть же она сама послужит мне примером. Я знаю, что тени великих людей прошлого непременно встают между нами и великими людьми настоящего, заслоняя от нас истинные достоинства наших современников; но нас отделяет от 1827 года уже четверть века: мы, стало быть, можем оглянуться назад и, будто с вершины горы, отчетливо увидеть тех, кого едва различали, когда путешествовали вместе с ними внизу, в долине или в лесу.
Зародыш революции 1830 года появился в утробе Франции в первые месяцы года 1827-го. Потрясения, которые испытывает великая нация и которые заставляют ее вздрагивать от ужаса и в то же время от надежды, — это та самая жизнь, что начинает биться в плоде, сокрытом в ее чреве.
Созревание будет долгим, трудным, болезненным; страдания затянутся на три года, зато роды под июльским солнцем будут прекрасными.
Тысяча восемьсот двадцать седьмой год принес с собой немало несправедливостей, знаю: нации не могут обойтись без суровых акушеров — только благодаря им идеи воплощаются в события.
Давайте же смело возьмемся за эту цепь рабства и коррупции, лжи и насилия, гонений и обманов, характеризующих год их воплощения.
Правительство Карла X, оказавшееся под давлением иезуитов Монружа и Сент-Ашёля, ступает на кривую дорожку, с которой уже невозможно свернуть: оно глухо к жалобам и предупреждениям. Наступает день, когда оно клеймит позором священную независимость; потом оно отправляет в изгнание достойнейших общественных деятелей, недооценивает оказанные услуги, чернит прославленных людей, удаляет от себя людей добродетельных и приближает к себе дурных советчиков.
Иезуитство насквозь пропитано печалью и озабоченностью, пронизано захватническим и завистливым духом деспотизма и придирчивости; оно, словно мрачный призрак, притаилось под сенью трона, позади королевского кресла. Его никто не видит, но все угадывают его присутствие! Со своего места иезуиты нашептывают королю анафемы против любой знаменитости, исходят завистью к чужому богатству, брызжут ненавистью к чужому уму, противопоставляют себя любой передовой мысли. Их пугают свободные, возвышенные, независимые люди, и они по-своему правы: каждый, кто не является их прислужником или рабом, становится им врагом!
Итак, обстоятельства были серьезные и борьба обещала стать ожесточенной.
Общественное мнение и несменяемые должностные лица изо всех сил сопротивлялись наступлению этой теократии; однако и король, и кабинет министров, и все правительственные чиновники получали приказания из Монружа и Сент-Ашёля и слепо им следовали.
В эпоху, когда это считалось невероятным, смутно назревала религиозная война. Где она должна была вспыхнуть? Никто этого не знал; однако, по всей вероятности, поле боя будет находиться в Португалии, а для поддержки этой войны деньги на полуостров хлынут из монастырей и иезуитских орденов Италии, Франции и Испании.
Юбилей 1826 года завершился в Валенсии аутодафе: еретика Риполя сожгли, словно дело происходило в XV веке… Это была перчатка, брошенная либералам; это был рог, вызывавший на бой обитателей Виндзорского замка. Чем рисковала Испания? Разве не стояли на ее стороне Франция, Италия и Австрия? Разве вождей святой лиги не звали Фердинандом VII, Карлом X, Григорием XVI и Францем II?
Мы упустили из виду эту эпоху и бываем весьма удивлены, когда один из нас, проходя по мертвым равнинам прошлого, пробуждает подобие жизни, всколыхнув воспоминания и вынуждая события вновь встать перед нашим взором.
Это была совершенно новая лига, как мы уже сказали.
От Галиции до Каталонии подсчитывали холостяков, женатых, вдовцов — одним словом, всех, кто был в состоянии носить мушкет; во всех орденах вербовали монахов, обучали их военному строю и маршировке, собираясь возродить процессии 1580 года; собирали шпаги, копья, огнестрельное оружие, патроны, съестные припасы; в церквах проводили сбор пожертвований.
В Монруже находилась типография, поставлявшая памфлеты во все монастыри, конгрегации, крупные и небольшие семинарии, и в каждом из этих памфлетов Рим выступал против Англии: не может существовать какая бы то ни было вера, пока не разрушена Англия! Странное дело! Наполеон проводил в жизнь ту же идею в освободительных целях, а Бурбоны предпринимали все это ради порабощения мира. Британское могущество хотели сломить в Индии с помощью России, в Ганновере — посредством Пруссии; в Нидерландах и Германской конфедерации — силами Франции; в Ирландии — опираясь на католическое население; в Шотландии — играя на национальном вопросе; а в самой Англии — анархией и смутой.
Таким образом, война с Великобританией была боевым кличем этих заговорщиков, которые вот уже десять лет прятались в тени; министры сменяли один другого, и ни один из них не смел занести над заговорщиками руку, а кабинет был настолько замешан в заговоре, что облек организацию огромными полномочиями. Поводом к войне должен был послужить левый берег Рейна, который Франция хотела вернуть себе. Так война религиозная по сути должна была иметь вид политической.
Эта власть, поначалу оккультная, темная, тайная, оформилась помимо Хартии и уже начинала показывать свою силу; уверенная в поддержке короля, она бросала вызов общественному мнению — у иезуитов нет отчизны! Она презирала законы — иезуиты не соблюдают других законов, кроме статутов своего ордена. Будучи по видимости лишены прав, в действительности они являлись абсолютными хозяевами всей Франции. Им была предложена отмена эдикта об их изгнании, но они отказались, заявив, что принять такое предложение значило бы подчиниться Хартии и, следовательно, тем самым законам, которые они объявляли нечестивыми, революционными, — одним словом, недействительными.
Друзья короля, оракулы министров, наставники детей, исповедники женщин, хранители тайн каждой семьи, они распоряжались по своему усмотрению общественным достоянием, как и репутацией отдельных граждан; считая себя истинными пэрами и судьями в королевстве, они презирали пэрство и судейскую власть и пытались пробудить к ним пренебрежительное отношение. Они чувствовали, что в пэрстве и судействе и заключено главным образом сопротивление: судейство было несменяемым, пэрство полагало себя таковым. Палата депутатов представлялась им самозванной властью, чем-то вроде собора раскольников, зато себя они считали законными представителями страны; они сказали г-ну де Виллелю: "Поддержите нас, и мы поддержим вас". Господин де Вилл ель их поддерживал, и иезуиты свято исполняли свое обещание.
Кабинет министров был для этой конгрегации лишь инструментом разрушения всего того, что внушало ей опасения; чем-то вроде покорного исполнителя ее высоких и низменных дел; делегатом, которому она на время передавала свои права; полномочным представителем, облеченным властью подчинить, сломить, при необходимости уничтожить дух нации; ответственным редактором, готовым исполнить любое самое суровое ее приказание; козлом отпущения, отводящим от нее в нужную минуту народный гнев.
В общем, в лице г-на де Виллеля иезуиты нашли человека, который был им необходим. Господин де Виллель был их истинной креатурой; иезуиты знали, что он держится у власти только благодаря их влиянию и потому вынужден слепо им повиноваться; он был из тех, кто, будучи полу-плебеем, полудворянином и не имея поддержки в высшем свете, вынужден искать опору в другом месте и хвататься за нее, где бы она ни подвернулась. Господин де Виллель обрел ее среди заговорщиков, которые были ему малосимпатичны, — это верно; впрочем, он сам вызывал у них еще меньшее воодушевление. А самые прочные союзы зиждятся на общности не принципов, но интересов.
О таинственном росте могущества Сент-Ашёля можно судить по шумихе вокруг некоторых религиозных обрядов, имевших место в самом Париже по случаю юбилея 1826 года. Господин де Келен объявил об открытии этого праздника в пастырском послании, носившем не только религиозный, но и политический характер; в нем настойчиво подчеркивалось, что "смердящие соблазны и яд вредных писаний" вошли в кровь честных граждан и будут отравлять общество до третьего и четвертого поколения; "вызывают тревогу, — писал прелат, — и плачевные результаты распущенности, которую осуждают даже самые горячие приверженцы той умеренной свободы, истинные пределы и точную меру которой даже самые большие умы до сих пор не в силах обозначить".
Помимо особо отведенных мест, где внушительное число босых верующих стояли толпой, образовались четыре огромные процессии; в них находились Карл X, члены королевской семьи, депутации от различных гражданских и военных учреждений; можно было видеть высших должностных лиц королевства в нескончаемых вереницах кающихся. Маршал Франции вместо жезла нес свечу; знаменитый адвокат вцепился в шнур балдахина, понимая, что это единственный колокольчик, способный отворить двери к королевским милостям.
Таким образом, партия священников завладела настоящим, прошлым и уже потянулась расставить свои вехи в будущем.
"Иезуиты испытывали потребность вмешиваться во все дела, вплоть до найма прислуги, — говорит г-н де Монлозье в своей знаменитой "Памятной записке". — Сельские жители, свитские офицеры, королевская охрана — никто не мог избежать этой заразы. Насколько мне известно, — прибавляет он, — один маршал Франции, просивший для сына места супрефекта, добился его лишь по рекомендации кюре своей деревни!"
После юбилея — иными словами, после достигнутого иезуитами успеха — двор Карла X стал выглядеть не только более благочестиво, но приобрел мрачный, даже зловещий вид; казалось, время повернуло вспять и вы очутились при дворе Людовика XIV накануне отмены Нантского эдикта.
Театральные представления и балы в Тюильри были полностью отменены, а вместо них проводились лекции, произносились проповеди — все упражнялись в благочестии. Старый король проводил все время на охоте и за молитвой. Откройте наугад любую газету того времени — начала, конца, середины года, — и вы непременно найдете эту неизменную, привычную, избитую фразу, которую издатели перепечатывали друг у друга, дабы избежать лишних расходов на составление ее:
"Сегодня поутру в семь часов король слушал в часовне мессу. В восемь часов Его Величество отправился на охоту".
Однако порой формулировка менялась; очевидно, газеты старались избегать однообразия и писали так:
"Сегодня поутру в восемь часов Его Величество отправился на охоту. В семь часов он слушал мессу в своих апартаментах".
Можно было подумать, что население ликовало, восхищалось, читая каждое утро эту захватывающую новость; совершенно непонятно, как оно могло восстать против столь благочестивого перед иезуитами короля и такого великого перед Богом охотника!
Герцог Ангулемский не имел после смерти Людовика XVIII собственной воли, во всем полагался на короля, старался во всем ему подражать и тоже проводил все время за молитвой и на охоте.
Герцогиня Ангулемская становилась день ото дня все мрачнее и строже; несчастливая юность обрекала ее на суровую старость. Никогда даже самые близкие люди не видели на ее губах улыбку; на ее лице словно отпечатались события прошлых лет, предчувствие катастрофы в будущем; казалось, она нюхом чувствовала беду и перед ее взором зловещим призраком вставало грядущее изгнание.
Герцогиня Беррийская, юная, остроумная, доброжелательная, одна пыталась, как мы уже сказали в начале этого романа, нарушить однообразие этой монашеской жизни и задавала праздники то в Елисейском дворце, то в своем замке Рони; она поддерживала свою популярность, раздавая милостыню, всегда очень удачно распределяемую, посещая фабрики, делая покупки в магазинах, показываясь время от времени в театре; однако все было тщетно: эта деятельность казалась какой-то лихорадочной и ненормальной на фоне окружавшего ее мрачного оцепенения; ей было не по силам оживить этот двор, впавший в религиозную летаргию, самую глубокую из всех летаргий!
Шло время, а старый король слепо отдался на волю волн, которые несли его к бездне.
Quos vult perdere Jupiter dementat![21]
Четвертого ноября 1826 года, то есть в день своих именин, Карл X снова назначил в кабинет министров двух священников: герцога де Клермон-Тоннера, архиепископа Тулузского; г-на де Латиля, архиепископа Реймсского.
Епископы-ультрамонтаны снова могли поднять голову, чувствуя свое первенство. Господин де Латиль, их заступник перед Карлом X, не успел войти в кабинет, как стал подстрекать короля против прессы. Закон 1822 года, и так несправедливый и суровый, был объявлен недостаточным; Карл X забыл, о чем обещал при восхождении на трон (а ведь его обещание было встречено с воодушевлением!) и приказал умельцам Монружа и Сент-Ашёля придумать такой закон, который бы подразумевал негласную цензуру и был бы более обременителен для издателей, чем для писателей.
На сей раз вдохновители этого закона хотели сразу покончить и с мыслью, и со средством ее выражения. Так, например, одной из статей этого закона предписывалось все рукописи в двадцать страниц и более подавать за пять — десять дней до публикации. Если эта формальность не выполнялась, тираж шел под нож, а издателя приговаривали к штрафу в три тысячи франков. Так издатели становились цензорами публикуемых произведений. Ответственность ложилась также на владельцев газет: штрафы были непомерные и доходили до пяти, десяти, даже двадцати тысяч франков!
После обсуждения проекта г-н де Пейроне, хранитель печатей, министр юстиции, был удостоен рискованной чести представить в Палате депутатов этот закон, покушавшийся одновременно на все права человеческой мысли и на жизнь миллиона граждан. Когда на следующий день статьи проекта стали известны в Париже, со всех сторон стали раздаваться крики возмущения, а тремя днями позднее эти крики были подхвачены по всей Франции.
Сразу стало ясно, какое страшное брожение поразило умы французов.
Это самое брожение породило инцидент, который должен занять соответствующее место в этой книге, предназначенной, подобно зеркалу (но такому зеркалу, которое сохраняет отпечаток предметов), отражать события прошлого.
Этот инцидент был спровоцирован г-ном Лакретелем, членом Французской академии. Это уважаемое учреждение, как хорошо воспитанная девочка, каковой Академия и являлась, так редко заставляет о себе говорить, что мы спешим ухватиться за случай подтвердить ее существование в 1827 году; с тех пор она, может быть, уже перестала существовать, но пусть останется в истории тот факт, что в 1827-м Академия еще была.
Господин Лакретель, весьма опасаясь не только за свободу, но и за Реставрацию, предложил Французской академии обратиться либо к своему покровителю — королю, либо в обе Палаты с категорическим протестом против проекта закона, позорного для литераторов, катастрофического для политики. Он согласовал этот шаг с г-ном Вильменом. Большинство членов Академии были настроены по отношению к правительству отнюдь не враждебно, скорее наоборот: истинных друзей короля было, может быть, среди членов Академии больше, чем где бы то ни было еще, и собрание безо всякого предубеждения отнеслось к этому предложению, прямо затрагивавшему неприкосновенность и независимость литературы.
Сейчас же был назначен день для общего собрания всех членов. Во время открытия заседания зачитали или, точнее, пытались зачитать письмо г-на де Келена, архиепископа Парижского и члена Академии; усердие прелата, ратовавшего за национальную свободу, заметно поубавилось, как можно было судить по отрывку из его пастырского послания, который мы приводили выше; в своем письме он дошел до того, что выражал опасение, как бы в наказание за обыкновенное прошение на имя короля не было распущено славное собрание, к которому он имел честь принадлежать.
Этот приступ тревоги шокировал собравшихся; по предложению г-на де Вильмена было решено прервать чтение письма г-на де Келена.
Многочисленные упреки в адрес проекта закона были смело высказаны, с проницательностью обсуждены и добросовестно рассмотрены господами де Шатобрианом, де Сепором, Вильменом, Андриё, Лемерсье, Лакретелем, Парсеваль-Гранмезоном, Дювалем и Жуй, несмотря на различие их воззрений. Господин Мишо, автор "Истории крестовых походов", высказался в том же духе, хотя его монархическое рвение подтверждалось тем, что он был назначен редактором "Ежедневной газеты", а также многочисленными преследованиями, которым он подвергался в период правления императора. Словом, у проекта закона были весьма робкие и растерянные защитники, очень скоро бросившие свое дело, напирая лишь на неуместность и даже неконституционность прошения. Предложение г-на Лакретеля было принято большинством в семнадцать голосов против девяти. Господам де Шатобриану, Вильмену и Лакретелю было поручено отредактировать петицию.
Преподобные отцы Монружа, поставленные в известность о том, что произошло, стали думать, как нанести удар академикам. Шатобриан был неуязвим, лишившись постепенно всех своих должностей; зато Вильмен и Лакретель были профессорами филологического факультета. 18 января в "Монитёре" появился королевский ордонанс, отрешавший их от обязанностей: Вильмена — от должности докладчика по кассационным прошениям в государственном совете, Мишо — от должности королевского чтеца, Лакретеля — от должности драматического цензора. Этот государственный переворот в миниатюре никого не удивил; с этого времени все были готовы к тому, что Вильмена и Лакретеля уволят из Университета, и они пополнят ряды впавших в немилость знаменитостей: Ройе-Коллара, Гизо, Кузена, Пуансо.
Король — этот несчастный охотник-святоша — был ослеплен своими странными советчиками; он забывал, что все эти впавшие в немилость роялисты поднимали голос против потомков Равальяка только из любви к Генриху IV!
Но в обмен на свершившуюся уже немилость и в ожидании грозившей им новой немилости трое академиков получили на заседании 18 января поздравления и рукопожатия всего прославленного собрания. Господин Вильмен был встречен особой и заслуженной овацией; у него было единственное достояние — талант; зрение его так ослабело, что его считали слепым и он был вынужден диктовать свои доклады. Вот почему г-н Вильмен, лишаясь своего места, терял больше других: он, его жена и дети оставались без куска хлеба. Однако он ничем не замарал репутацию честного человека, верного сердцем и возвышенного духом, сумел сохранить ее до наших дней и сохранит до последнего вздоха.
Когда он вошел в зал заседаний Института, все вспомнили о том, что произошло с Гударом де ла Мотом: он был слеп, и, когда случайно наткнулся на человека, тот его ударил.
— Ах, сударь, — заметил поэт, — вы раскаетесь в своем поступке, ведь я слепой!
Правительство ударило столь же грубо, как тот человек, однако не раскаивалось.
Эти увольнения ничуть не помешали составить проект прошения. Зато и проект прошения не помешал проекту закона.
Господин де Пейроне приказал подняться на защиту этого проекта и сам выступил в "Монитёре"; он назвал это творение, которое мог бы выдвинуть на обсуждение суд инквизиции, "законом любви". Это название так за ним и осталось; так же, очевидно, его станут называть и в будущем. Да, порой коллега г-на де Виллеля бывал шаловлив!
Прошение Академии явилось не единственным актом протеста против "закона любви". Все издатели Франции объединились для подачи петиции. Ройе-Коллар, бывший директор по делам печати, подал в Палату эту петицию; в ней было двести двадцать три подписи.
В конечном счете этот закон, закон ненависти и мести, начал приносить свои плоды. С первых же дней его обсуждения бумажные фабрики, типографии, фабрики шрифтов прекратили работу; перестали поступать заказы, и книготорговля оказалась в плачевном состоянии.
Число типографий сократилось в Париже до восьмидесяти; однако помимо того, что некоторые из них лишились постоянных заказов, кабинет министров лишил патентов многих печатников. Напрасно издатели на всех углах предлагали патенты: желающих их приобрести не было; никто больше не осмеливался заниматься рискованным ремеслом, сулившим не только потери и банкротство, но еще и штрафы, грабежи, насилие и тюремное заключение.
Никогда еще по отношению к издателям не наблюдалось такой лютой ненависти со времен великого поджигателя Омара. Тот хотя бы имел то оправдание, что сжигал старые книги; а ведь поджигатели 1827 года стремились уничтожить книги, еще не появившиеся на свет.
Самые преданные сторонники Реставрации, доказавшие свою приверженность идее королевской власти и семейству Бурбонов, выражали открыто и не без грусти свое осуждение того, как себя вел кабинет министров, и оплакивали роковые последствия этой системы угнетения.
Многие родители, встревоженные тем, что образование полностью подпадает под влияние монахов, трепетавшие от страха перед веяниями, исходившими от Сент-Ашёля и Монружа, забирали детей из пансионов и коллежей и, насколько это было возможно, пытались воспитывать их дома, предпочитая, даже в ущерб образованности, чтобы их дети выросли прежде всего хорошими людьми.
Многострадальный французский народ, выплачивавший ежегодно налоги более чем в миллиард, отдававший последние гроши на общественные нужды, желавший одного — спокойно заниматься развитием промышленности и науки, спрашивал себя: за что с ним обращаются таким образом, угрожают его правам, ущемляют его интересы, унижают его достоинство; и все это проделывает кучка с трудом выкарабкавшихся из безвестности выскочек, не заслуживших этого права ни талантом, ни добродетелью, ни трудолюбием, не имевших никакой другой силы, кроме той, которую они получили от клики заговорщиков, ненавидимой во Франции, тиранически правящей в Испании и просто смехотворной в других странах!
Самое нелепое и особенно несправедливое во всем этом было то, что кабинет министров, единственный вдохновитель проявлявшихся волнений и недовольства, под этим предлогом добивался принятия законов, способных скорее раздражить, нежели успокоить умы; именно прессу кабинет министров обвинял в том состоянии дел, в котором только он один был повинен, и у министров не было других аргументов для своих противников, кроме того, что они предъявили трем уволенным академикам: "Вы враги правительства!"
Впрочем, и с армией — по крайней мере, со старой гвардией, то есть настоящей, той, что сражалась, побеждала и завоевывала мир, — обращались не лучше, чем с литературой; произвол лигистов Сент-Ашёля и Монружа не ограничился увольнением академиков: они также лишили маршалов Франции тех титулов, которые им пожаловал император; несмотря на статью Хартии, гласившую: "Старой знати возвращаются титулы, а новая знать сохраняет свои звания", в гостиной австрийского посла, г-на Аппоньи, прославленные воины слышали, как отказывает им в герцогских и княжеских титулах лакей, докладывающий о посетителях.
Это оскорбление было одинаково воспринято юрисконсультом и поэтом. Юрисконсульт, г-н Дюпен-старший, в письме, адресованном в "Конституционалист", горячо протестовал против отказа в уважении знаменитостям императорского периода. Газета г-на Корбьера полностью оправдывала Австрию, заявляя, что французские генералы были на законном основании лишены титулов и что посол г-на Меттерниха имел полное право отказать в них генералам. Поэт, г-н Виктор Гюго — как он сам говорил, сын лотарингца и вандейки, — до тех пор считал себя роялистом. Однако оскорбление, нанесенное славной армии, одним из сыновей которой он был, заставило его выйти вперед (подобно герою древности, выступавшему из строя, чтобы принять или бросить вызов) и кинуть перчатку провокаторам. Три дня спустя после приема у австрийского посла появилась "Ода Колонне".
Итак, это была война не на жизнь, а на смерть, объявленная под тем или иным видом разуму, человеческой духовности, законам, наукам, литературе, промышленности. Странная эпоха, когда Руссо не мог бы стать избирателем, а Кювье — присяжным заседателем!
Наконец все то, что стремилось сделать людей лучше, способствовать развитию вкуса, служить прогрессу, поощрять искусства, развивать науку; все то, что имело целью заставить человечество сделать еще один шаг к цивилизации, было запрещено, осквернено и опозорено!
Искусство ослепления народов было для этих черных законодателей сутью власти.
Однако, запрещая чтение, правители поощряли игорные дома, лотереи, притоны. И когда какая-то газета бросала им в лицо: "Вы покровительствуете злу; вы создаете рабочему не только возможность, но еще и искушение промотать плоды своего труда!" — правительство отвечало:
"Это клевета! Я воплощение морали, а доказательство тому: в правилах моей полиции запрещен вход в игорные дома лицам моложе двадцати одного года; запрещено делать ставки меньше чем в два франка, не разрешается вход в блузах и куртках, следовательно, рабочим и ремесленникам это зло не грозит. Прочтите эти правила, если еще не читали, а если читали невнимательно, перечитайте!"
Это была истинная правда, и такие полицейские правила в самом деле существовали; однако правительство не говорило, что оно само нашло способ обходить их. Запрещалось входить в игорные дома лицам моложе двадцати одного года. Однако по какому признаку узнать возраст — по бороде? Да любой цирюльник приклеит бороду и бакенбарды, так что шестнадцатилетний юнец мигом превратится в совершеннолетнего! Запрещалось делать ставки меньше чем в два франка. Да четверо бедняков устраивали складчину ради того, чтобы иметь право потерять последние жалкие десять су, на которые они могли бы купить хлеба всей семье! Не разрешалось входить в игорные дома в рабочей одежде. Однако владельцы заведений устроили гардеробы, где ремесленник менял куртку на фрак, а рабочий свою блузу — на редингот.
Что вы скажете об этом гуманном правительстве, с удивлением перечитывая все эти забытые подробности? Очевидно, согласитесь с нами, что никогда еще подстрекательство к моральному разложению не принимало такого размаха!
И вот повсюду стали происходить чудеса.
В Алансоне за одно су можно было купить рассказ о великом чуде, случившемся летом 1826 года в округе Донфрон, в Сен-Жан-де-Буа. Такое же чудо происходило почти в то же время и в других городах, в Шербуре к примеру: достойные доверия свидетели, в чьей правдивости не приходилось сомневаться, видели, как из тела Господа нашего Иисуса Христа выступило пять капель крови.
Событие столь же замечательное, хоть и менее чудесное: викария прихода Шато-Гонбер, расположенного на территории Марселя, застали в тот момент, как он насиловал одну из своих прихожанок!
Факт, имевший место в Анси, в Савойе, наделал большой скандал как раз в те дни, когда начинается наш рассказ. В январе умер всеми уважаемый старик, г-н Сас, не успев причаститься; тогда епископ отказал в его погребении и на всякий случай запер с самого утра церковные и кладбищенские ворота. Все жители в знак протеста против оскорбления, нанесенного одному из сограждан, последовали за гробом; старика похоронили на пустыре. Несколько дней спустя сенат города Шамбери предписал епископу безотлагательно выкопать тело старика и захоронить в освященной земле с соблюдением всех церковных обрядов.
Незадолго до того епископ, не желавший отпереть кладбищенские ворота, приказал закрыть театр; однако интендант провинции, не имевший, по-видимому, тех же причин бояться комедии, что его преосвященство, приказал снова открыть театр, к величайшему неудовольствию прелата, и труппа из Женевы приехала туда на гастроли на радость всему городу.
Во Франции было далеко до свободы, царившей в Савойе: директор театра в Амьене получил тому убедительное доказательство. Мадемуазель Жорж, находившаяся в то время в расцвете красоты и таланта, после триумфальных выступлений во французской Фландрии должна была снова играть в Амьене, а оттуда поехать на юг; однако между Сент-Ашёлем и директором театра завязалась тяжба, не позволявшая мадемуазель Жорж покинуть город: она должна была перед отъездом исполнить "Леонида" Пиша, ставившегося тогда во всех театрах Франции; но иезуиты не могли допустить, чтобы на сцене прославлялась победа греков, воевавших во славу креста, ведь в то же время они имели глупость бороться за свободу!
Дело шло к террору — белому террору, это верно, — но все-таки террору. Тюрьмы Италии, Богемии, Испании, заполненные узниками, свидетельствовали об этой отвратительной тенденции.
Сегодня мы знаем, кто должен был принять участие в борьбе, становившейся с каждым днем все более неминуемой; мы знаем их всех — военных, адвокатов, банкиров, ученых, промышленников, артистов, студентов. С этого времени из темноты стали выступать неясные силуэты преемников великих людей 1789 года; несмотря на несходство мнений, все объединялись против общего врага — правительства! Мы скоро вернемся к этим великим людям; но сначала скажем несколько слов о газетах, расхваливавших их на своих страницах или же, наоборот, на них нападавших, в зависимости от того, были эти газеты роялистскими или либеральными. Потом мы вернемся к нашему рассказу о нравах общества (о политических настроениях которого мы сейчас говорим), чтобы продолжить изложение событий, являющихся темой нашего повествования.
Сначала о газетах, а это прежде всего следующие: "Монитёр", старый изношенный барометр, для которого правительства, какими бы они ни были, всегда показывают хорошую погоду; "Звезда", вечерняя газета, выходившая под редакцией г-на де Виллеля, г-на де Пейроне, а также преподобных отцов Годино, Ронсена и компании (газету называли "несчастливой звездой" короля); "Белое знамя" — газета также министерская, погибшая в бою (слава безумству храбрецов!); "Ежедневная", закрывшая собой брешь, подобно "Белому знамени"; "Французская газета", единственный роялистский листок, уцелевший от той эпохи. Кабинет министров выжимал более трех миллионов у добрых парижан для покупки обанкротившихся типографий и создания новых газет, которые никто не читал! Уже давно было известно, что правительство намеревалось насколько возможно уменьшить количество ежедневных изданий и вдвое сократить число собственных газет.
Другие газеты, издававшиеся в это время, — просим прощения, если что-нибудь забудем, — итак, другие газеты: "Дебаты" под редакцией братьев Бертенов; "Конституционалист" под редакцией Этьенна и Жэ; "Глобус" Пьера Леру; "Судебная газета", "Вечернее эхо", "Парижская газета", "Пандора", "Протестантское обозрение", "Энциклопедическое обозрение", "Британское обозрение", "Американское обозрение", "Меркурий".
Великих людей эпохи звали: Шатобриан, Беранже, Ламартин, Виктор Гюго, Кузен, Гизо, Вильмен, Тьер, Огюстен Тьерри, Мишле, Нодье, Лемерсье, Бенжамен Констан, Ройе-Коллар, де Сегюр, Азаис, Казимир Делавинь, Арно, Мери, Бартелеми, Мишо, Дюваль, Пикар, Андриё, Жуй, Скриб; Вьенне, только что выпустивший к тому времени свое "Послание тряпичникам о преступлениях печати", Дюлор, публиковавший свою "Историю Парижа"; Кошуа-Лемэр, обращавшийся к г-ну де Пейроне с "Историческими письмами", в которых спрашивал Палату, почему против министров не выдвигаются обвинения.
Среди ученых тех лет были известны: Араго, Кювье, Бруссе, Жоффруа Сент-Илер, Шомель, Девержи, Пуансо, Тенар, Орфила, Дюваль, Лаплас, Бронньяр, Мажанди, Фурье, Шампольон.
Художники той эпохи: Делакруа, Энгр, Декан, Орас Верне, Деларош, Леопольд Робер, Луи Буланже, оба Жоанно, оформлявшие в это самое время собрание сочинений Вальтера Скотта в издании Госслена.
Скульпторы: Давид, Прадье, Фуаятье, Этекс, только что дебютировавший "Каином".
Музыканты: Россини, Герольд, Спонтини, Мейербер, Буалдьё, Обер, Галеви.
Певцы: Нурри, Дабади, Левассёр, Шоле, Поншар, Алексис Дюпон; певицы: Дабади, Сенти, Риго, Паста, Малибран.
Музыканты: Паганини, Байо, Брод, Лист, Тюлу, Вог, Штокхаузен, Галлей, Рено, Калькбреннер, Генрих Херц, Лафон; г-жа Штокхаузен, Мартенвиль, Лаба.
Не угодно ли вам пойти до конца и перечитать театральные афиши? Да будет так; для нас год 1827-й — это день вчерашний, точнее, сегодняшний.
В Опере давали "Осаду Коринфа", "Весталку", "Соловья", балет "Астольф и Жоконд", "Венецианский карнавал". В один из ближайших дней объявляли ораторию "Моисей".
На афише Французского театра читаем: "Китайский сирота", "Юный муж", "Ревнивец поневоле", "Тасс", "Два зятя", "Последствия бала-маскарада", иногда — второй акт "Женитьбы Фигаро" (четыре других были запрещены и возвращены на сцену лишь при Мартиньяке по ходатайству барона Тейлора). Только что была исполнена драма в пяти актах Мели-Жанена "Людовик XI в Пероне", триумфально открывшая романтической школе двери театра на улице Ришелье. Объявляли возобновление "Артаксеркса": надо же было хоть что-нибудь противопоставить Вальтеру Скотту!
В Итальянском театре: "II Turco in Italia", "II Barbiere", "La donna del Lago", "Tancredi", "La Gazza ladra", "Semi-ramide"[22] — один Россини! Афиша 1854 года не очень изменилась с тех пор и выглядит почти так же, как в 1827-м.
В Комической опере шли: "Мастер", "Старуха", "Ричард Львиное Сердце", "Белая дама", "Гюлистан".
В Одеоне спектаклей было так много, что невозможно их все перечислить; каждую неделю что-нибудь новое. Приведем несколько названий наугад: "Сицилийская вечерня", "Комедианты", "Лесной Робин", "Маргарита Анжуйская", "Луиза", "Севильский цирюльник", в котором Дюпре — да, наш великий Дюпре — пел из-за кулис, а Бокаж мимировал на сцене. Кроме того, исполнялись: "Наследство", "Свадьба актрисы", "Фея Баланс", "Манлий", "Отелло", "Айвенго", "Домашний тиран", "Два англичанина", "Найденыш", "Путешествие в Дьеп", "Томас Мор", "Эмелина", "Эфрозина и Конраден" и т. д. и т. д. Наконец, только что была поставлена пьеса "Ловкач, или Всё ради успеха", ставшая модной прежде всего благодаря великолепной игре Бокажа, исполнявшего роль иезуита в короткой сутане, а кроме того, из-за намеков, которыми изобиловала эта вещь.
Театр ее высочества играл Скриба, только Скриба, ничего кроме Скриба. И театр был дважды прав, потому что, поступая таким образом, он создавал успех человеку умному и человеку талантливому: г-ну Пуарсону и г-ну Скрибу. Прочтите газеты того времени, и вы найдете неизменную афишу: "Девушка на выданье" г-на Эжена Скриба, "Брак по расчету" г-на Эжена Скриба; "Простая история" г-на Эжена Скриба; "Первая любовь" г-на Эжена Скриба, "Мишель и Кристина" г-на Эжена Скриба, "Новый Пурсоньяк" г-на Эжена Скриба, "Мансарда актеров" г-на Эжена Скриба и так далее и так далее и так далее — всё г-на Эжена Скриба.
В театре Водевиль Минетт и Лепентр-старший были отрадой завсегдатаев (Минетт скончалась миллионершей, Лепентр-старший был найден в канале Сен-Мартен!).
В Варьете шли спектакли Потье, Верне, Одри, Брюне, Казо, Лефевра. Милый, прелестный театр! (Театр Варьете 1827 года, разумеется.)
Всего несколько дней как открыли Театр новинок с Дежазе, г-жой Альбер, Буффе, Вольни.
В Порт-Сен-Мартен давали: "Норму", "Заочно осужденного", "Семейство сапожника", "Полишинеля", "Посещение Бедлама", "Жоко, или Бразильскую обезьяну"; Мазюрье ставил балеты, Дорваль — драматические спектакли.
В Амбигю-Комик можно было увидеть "Картуша" в исполнении Фредерик-Леметра.
В Тэте шел "Курятник"… Цензура охотно давала разрешение на постановку историй о знаменитых разбойниках.
Кстати, о цензуре: о ней было много крику. "Это не ново!" — скажете вы мне. Против цензуры негодовали не за то, что она мешала, а за то, что позволяла играть: цензура пропустила в Тэте пьесу, в которой автор поносил, высмеивал, оплевывал национальную гвардию. "Парижская газета", издававшаяся весьма порядочными людьми, и среди прочих — г-ном Пийе, наивно выражала удивление, как цензура могла пропустить подобную пьесу, и подняла скандал. "Парижская газета" просто-напросто забыла, что национальная гвардия, родившаяся в 1789 году, любимое детище Лафайета, носила на своих знаменах дату и имя, которые ужасно действовали на нервы преподобным отцам Монружа и Сент-Ашёля. Вот почему она была распущена при первом же удобном случае.
Перед тем как закончить этот перечень, несколько, может быть, затянутый, но необходимый для дальнейшего развития нашей драмы, скажем еще, что бывший Ярмарочный театр давал представления на подмостках, выстроенных между Тэте и театром г-жи Саки; подмостки принадлежали сьёру Галилею Копернику, прозванному так за то, что он показывал зрителям звезды средь белого дня.
Чтобы читатель имел ясное представление о персонаже, известном "своими спектаклями, проходившими с огромным успехом (так гласила его афиша) перед главными европейскими монархами", прибавим, что он приходился зятем знаменитому Зозо Северному, о котором мы рассказывали в биографии нашего друга Меленга,[23] забавлял публику на его представлениях прославленный Фафиу, король шутов того времени.
Мы намерены сказать несколько слов в наших следующих главах об этих знаменитых скоморохах: они принадлежат к уважаемому классу, который в описываемое нами время называли "парижскими могиканами" в честь прекрасного романа Купера, только вышедшего тогда в свет.
Теперь, когда мы описали сцену и декорации, приглашаем зрителя поудобнее устроиться в кресле.
Представление начинается!
Железная улица, которая раньше носила название Кузнечной, шла (да и теперь частично проходит, поскольку ее еще не всю снесли) от улицы Сен-Дени, где она начиналась, до Свекольного рынка и улицы Бельевого ряда, где заканчивалась. Она тянулась вдоль северной части рынка, что у фонтана Убиенных младенцев, параллельно улице Железного ряда и была похожа на реку, несущую фрукты, цветы и овощи; по правому ее берегу выстроилась сотня кабачков, по левому — тысяча рыночных лавчонок. В описываемое нами время Железная улица обладала своим лицом и была не лишена живописности, чего не встретишь в Париже наших дней: улицы выровнялись, словно по веревочке, они прилизаны, безупречны, и город вот-вот превратится, как Турин, в огромную шахматную доску, по которой станут расхаживать будущие Филидоры и Лабурдонне.
Пестрая толпа с раннего утра кишела на этой улице и гудела, словно пчелиный рой, спешащий прозрачной воздушной дорогой в родной улей; с одной стороны толпу оттеняли мрачные стены кабачков, с другой — она будто освещалась открытыми лавочками и выглядела весьма своеобразно, словно сошла с полотна старого фламандского мастера.
Было около десяти часов утра; стояло чудесное мартовское утро; весна являла свой ослепительный лик, еще чуть скрытый в морозной дымке.
Солнце в те времена щедро дарило теплом бедный род людской, не привередничая, как в наши дни; пронизывая горячими лучами тяжелые тучи, оно освещало прекрасных в своей наивной прелести наяд фонтана, созданного Жаном Гужоном.
Рынок сверху донизу утопал в солнечных лучах. И толпа бездумно, безотчетно праздновала не просто третье воскресенье марта — она праздновала весну; отовсюду доносились громкие крики и взрывы смеха, разливавшегося подобно песне.
Было от чего кричать, смеяться и петь: этот обычно столь мрачный рынок, вот уже полгода навевавший тоску, в одну ночь снова украсил себя венком из роз, оделся в платье из примул, взял в руки букет фиалок: теперь его можно было принять за Цветочный рынок.
Покупатели, торговки, прохожие — все хотели украсить себя цветами; женщины прикрепляли к поясу, а мужчины вставляли в бутоньерку кто гвоздику, кто левкой — словом, одну из тех благовонных курильниц, которые природа, пробуждаясь, раздает людям с неутомимой щедростью, неисчерпаемой расточительностью.
Среди тех, кто наслаждался пробуждением природы самым чувственным, если и не самым шумным образом, был молодой человек, сидевший, закинув руки за голову, привалившись спиной к стене между окном и дверью одного из кабачков, усеивающих Железную улицу, и устремив взор в сторону фонтана Убиенных младенцев.
Этот черноглазый и чернобородый молодой человек, с ног до головы одетый в бархат, небрежно вытянулся и, казалось, всеми порами впитывал первые солнечные лучи; его можно было бы принять за сладострастного lazzaroni[24], что лежит на солнышке, ласкающем набережные Мерджелина или Санта-Лючия.
Однако стоило вглядеться ближе, внимательнее, и наблюдателю становилось ясно, что его впечатление ошибочно; он сейчас же раскаивался, что принял поначалу молодого человека за беззаботного неаполитанца, лицо которого выражает только лень да дикость.
В самом деле, достаточно было бросить взгляд на этого красивого молодого человека, как становилось понятно, что перед вами не простой комиссионер, не обыкновенный грузчик — одним словом, не вьючное животное. Нет, мужественная красота этого лица, умный взгляд, изысканность всего облика, необычный костюм — все говорило о том, что это персонаж, в котором наши читатели уже, без сомнения, узнали таинственного Сальватора, главного героя нашего повествования.
С семи часов утра Сальватор уже исполнил несколько поручений; а уж в них-то у него недостатка не было, и надобно отметить, что он выслушивал приказания и распоряжения, касавшиеся его рода занятий, с неизменной вежливостью и, мы бы даже сказали, со смирением, как это сделал бы любой другой комиссионер, даже не обладающий его достоинствами. Справедливости ради прибавим, что исполнял он доверенные ему поручения совсем иначе, чем его коллеги, проявляя при этом свой недюжинный ум.
По этой ли причине, чисто моральной, или по иной, несколько более телесной, клиентура Сальватора состояла почти исключительно из женщин? Этого мы сказать не можем и предоставляем нашим читателям возможность составить на этот счет собственное мнение.
Прохожие и все прочие люди, которым не было дела до того, о чем думает и что чувствует Сальватор, принимали его за скучающего молодого человека, изучающего детали чудесного фонтана, который никому и в голову не приходит рассматривать, настолько все мы к нему привыкли с самого детства; возможно, им казалось, что Сальватор, глубоко задумавшись, находился в таком состоянии, когда человек среди любой толпы, сколь бы многочисленна она ни была, остается наедине со своими мыслями.
Но мы-то знаем: наш старый знакомец Сальватор не любовался фонтаном, не мечтал, нет: он наблюдал и слушал. В ожидании очередного поручения, которое должно было вывести его из неподвижности, Сальватор жадно ловил все, что видел и слышал, чтобы в нужный момент обратиться к собственной памяти и, подобно волшебнику, извлечь оттуда драгоценный камень, ослепив всех его блеском.
Однако и в состоянии неподвижности Сальватор все-таки оставался человеком действия. Как правило — мы уже имели случай в этом убедиться — он действовал, а не мечтал, но когда вдруг задумывался, вместо того чтобы действовать, это означало, что он, как опытный машинист сцены, готовит смену декораций или какой-нибудь новый трюк феерии, которую давно вынашивал в голове.
С другой стороны, как бы ни казался он в эту минуту пассивен, ему было бы чрезвычайно непросто предаваться мечтам, даже если предположить, что он этого хотел.
В самом деле, не проходило и пяти минут, чтобы кто-нибудь к нему не обращался. Можно было услышать такой разговор:
— Вы в затруднении?
— Да.
— Обратитесь к господину Сальватору.
— Где же он? Я как раз его ищу.
— Вот он.
— A-а! Господин Сальватор!..
И человек, попавший в затруднительное положение, рассказывал Сальватору о своей беде. Касалось ли дело права, медицины, морали или политики, у Сальватора находились и совет, и рецепт, а обратившийся к комиссионеру уходил от него просвещенным или утешенным, с надеждой или верой.
Для обитателей квартала, рыночных торговцев и торговок, даже для прохожих он был мировой судья, знаток, врачеватель тела и души, поборник справедливости, советчик. Господин Сальватор был рыночным Соломоном, и никто не предпринимал мало-мальски важного дела, не посоветовавшись с ним, как не происходило ни одного более или менее серьезного спора без того, чтобы г-на Сальватора не приглашали рассудить его.
Потому-то каждую минуту отовсюду слышалось: "Господин Сальватор! Господин Сальватор!" Иногда любопытный прохожий спрашивал, как Жан Робер у лакея в кабаке:
— Кто такой господин Сальватор?
Ему отвечали так же, как лакей ответил Жану Роберу:
— Господин Сальватор? Черт побери! Это… Это господин Сальватор!
Вот и все. И приходилось любопытному довольствоваться таким ответом.
Правда, если он продолжал настаивать, желая во что бы то ни стало увидеть г-на Сальватора, а тот не был в это время занят делами, ему указывали на г-на Сальватора, и почти всегда любопытный являлся свидетелем того, как молодой человек мирил ссорившихся, улаживал тяжбы, подавал милостыню калеке или несчастной вдове с младенцем на руках и с несколькими детишками, вцепившимися в ее юбку.
Выходило так, что покупатель или продавец, больной или истец, буржуа или простолюдин — все чем-нибудь да были обязаны Сальватору: кто советом, кто уроком, кто куском хлеба. Совет г-на Сальватора всегда оказывался верным, суждение — искренним, а решение — справедливым, и не раз случалось так, что полицейский комиссар квартала, запутавшись в каком-нибудь деле, тайком приходил к молодому человеку за советом или вызывал к себе, а то и просто направлял обе спорящие стороны к нему.
В то время, когда мы возобновляем наш рассказ, то есть в воскресенье 23 марта 1827 года, в девять часов утра, Сальватор, как мы уже заметили, размышлял в одиночестве, но — и мы это сейчас увидим — оно продолжалось недолго.
Как помнят читатели, он сидел, прислонившись спиной к стене кабачка. Вдруг из дверей вышла молодая парочка; юноша и девушка были розовощекие, свежие, глаза их сияли, губы приоткрылись, зубы блестели; оба они светились подобно одному из солнечных лучей, что потоком залили их, едва они показались в дверном проеме.
Молодой человек остановил свой взгляд на Сальваторе, но тот не мог его видеть, потому что в эту минуту как раз отвернулся.
— Смотрите-ка! Господин Сальватор! — с радостным удивлением воскликнул молодой человек.
— Господин Сальватор? — переспросила девушка. — Кажется, я уже слышала это имя.
— Можешь даже сказать, что видела его лицо, принцесса… хотя бы мельком. Правда, в тот день, бедняжечка, ты была занята другим, а глаза плохо видят, когда они наполнены слезами.
— A-а, в Мёдоне, не так ли? — спросила девушка.
— Совершенно верно, в Мёдоне.
— Кто же он такой, этот господин Сальватор? — шепотом спросила удивленная девушка.
— Комиссионер, как видишь.
— Знаешь, он выглядит слишком прилично для комиссионера.
— Не говоря уже о том, что на самом деле он еще лучше, чем кажется, — подтвердил молодой человек.
Молодой человек, повернувшись вполоборота направо, так что очутился лицом к лицу с комиссионером, протянул руку и сказал:
— Здравствуйте, господин Сальватор!
Сальватор приподнялся, словно паша, дающий аудиенцию, взглянул на того, кто его приветствовал, потом, не колеблясь, как человек, знающий себе цену, взял протянутую ему руку и пожал ее со словами:
— Здравствуйте, господин Людовик!
Это в самом деле был Людовик; по просьбе державшей его под руку девушки он пришел съесть пару дюжин устриц в кабачке "Золотая раковина", славившемся самыми свежими устрицами и лучшим шабли на всем рынке.
— Черт побери! Господин Сальватор, — продолжал Людовик, — я не прочь увидеть вас за работой! Признаться, мне именно этого недоставало, чтобы больше не считать вас переодетым принцем.
— Я тоже очень рад вас видеть, — пропустив комплимент мимо ушей, сказал Сальватор. — Мне приятно пожать руку человеку сердечному и талантливому; кроме того, я надеюсь услышать от вас новости о бедняжке Кармелите. Как она себя чувствует?
Людовик едва заметно пожал плечами.
— Ей лучше, — отозвался он.
— "Лучше" не означает "хорошо", — заметил Сальватор.
Людовик указал на свою спутницу.
— Вот кто, надеюсь, поможет ей прийти в себя, — сказал он.
— Физически — да, — кивнул Сальватор, — а морально?.. Сколько лет должно пройти, чтобы несчастная девочка…
— … могла забыть?
— Нет, я не это хотел сказать! Мне довольно было однажды ее увидеть, чтобы понять: она не забудет никогда!
— Возможно, она утешится?
— Вы знаете, что утешение скорее всего приходит именно после непоправимых несчастий, — промолвил Сальватор.
— Да, знаю; как сказал поэт:
Ничто не вечно, даже скорбь проходит!
— Это мнение поэта. А что думает врач?
— Врач полагает, дорогой господин Сальватор, что возвышенные умы не должны презирать и недооценивать страдание, как делают люди обыкновенные. В Божьей деснице страдание — один из элементов природы, одно из средств усовершенствования. Сколько людей, поэтов, художников, остались бы неизвестными, если бы не великое страдание или увечье? Байрону повезло: он имел несчастье родиться хромым и жениться на сварливой женщине, и он обязан не своим гением — гениальность дарует Небо, — но проявлением, расцветом, блеском этого гения — своим несчастьям. С Кармелитой произойдет то же, что с Байроном, только она станет не великим поэтом, а великой певицей, новой Малибран или Паста, чем-то более значительным, может быть, потому что по сравнению с другими женщинами она много выстрадала! Была бы она счастлива с Коломбаном? Этого не скажет никто. Без него она станет знаменитой — это я берусь утверждать.
— Да, но пока?..
— Пока рядом с ней находится врач более опытный, чем я.
— Более опытный, чем вы? Позвольте усомниться, доктор. Кто же это?
— Девушка, которая, слава Богу, ничего не смыслит в медицине! Однако она знает все самые ангельские слова самоотречения и верности, которыми излечивают душу; это Фрагола, одна из ее подруг по пансиону, воспитанница Сен-Дени.
Сальватор улыбнулся и в то же время покраснел, услышав похвалу своей возлюбленной.
Зато девушка, державшая Людовика под руку, услышав похвалу другой женщине, сделала гримасу и так ущипнула доктора, что он не сдержался и вскрикнул.
— Ах, Боже мой! Что это с тобой, Шант-Лила?
Сальватор, вначале не обративший внимания на спутницу молодого доктора то ли из равнодушия, то ли из скромности, при этом имени повернулся в ее сторону и взглянул на нее с любопытством, не лишенным доброжелательности.
— A-а, так это вы, мадемуазель Шант-Лила?
— Да, сударь, — отвечала девушка, испытывая гордость от того, что красавцу-комиссионеру знакомо ее имя. — Вы меня знаете?
— Во всяком случае, я знаю ваше имя и титул.
— О! Слышишь, принцесса? Вы знаете ее имя и титул? Откуда?
— Я слышал, как принцессу Ванврскую прославляли ее вассалы.
— Да, — подтвердил Людовик. — Это Камилл так ее окрестил.
— Камилл Розан… Вы ничего нового о нем не слышали, принцесса? — спросил Сальватор.
— Нет, черт возьми! — отозвалась девушка. — Никаких вестей я от него не получала и, надеюсь, не получу!
— Почему же? — спросил Людовик. — Уж не думаешь ли ты, что я буду тебя к нему ревновать?
— О сударь, я отлично знаю, что вы не окажете мне подобной чести!.. Ах, графиня дю Баттуар была совершенно права!
— Что же сказала графиня дю Баттуар? — полюбопытствовал Сальватор.
— Она сказала: "Никогда не доверяй англичанам: они все дурные люди! Никогда не доверяй американцам: они все…"
— Ну-ну, принцесса, так вы, пожалуй, поссорите Францию с Соединенными Штатами.
— Да, верно… Как же я могла забыть о графине дю Баттуар!
— Где она? — спросил Людовик.
— Ждет или, во всяком случае, должна меня ждать у заставы Сен-Жак, где перевязывает раны дядюшке… Давай возьмем фиакр, и ты отвезешь меня, куда обещал.
— Ах да! Однако, принцесса, неужели вы полагаете, что у меня родовые поместья, как у вас?
— Когда человек лечит миллионеров, он должен купаться в золоте.
— В самом деле, господин Людовик, кажется, жители Ванвра и Ба-Мёдона собираются возвести храм в честь Эскулапа-спасителя.
— Хотите верьте, хотите — нет, дорогой господин Сальватор, а я боюсь, что оказал плохую услугу человечеству, когда спас от смерти достойного господина Жерара: мне не понравилось его лицо, и я не удивлюсь, если окажется, что в облике честного человека скрывается гнусный разбойник.
— Да, но все-таки, честный он человек или нет, вы его спасли?
— Увы, да… Скверное это все-таки занятие медицина!
— Скажи откровенно: сколько он тебе заплатил за три визита?
— Принцесса! Я намеренно не оставил свой адрес и не был у господина Жерара с тех пор, как убедился в том, что он спасен. А потому денег я еще не получал.
— Поручи это дело мне, и я за него охотно возьмусь.
— Хорошо, только не сейчас.
— Когда же?
— Когда мы расстанемся, это будет мой тебе прощальный подарок.
— Договорились… А пока, смотри-ка, вон едет фиакр. Эй, кучер!
Кучер резко натянул поводья, свернул влево и остановился в четырех шагах от компании.
— Видно, придется исполнить твое желание, принцесса! — заметил Людовик.
Он обернулся к Сальватору и прибавил:
— До свидания, сеньор комиссионер, хотя я больше чем когда-либо уверен, что вы переодетый принц из "Тысячи и одной ночи".
Сальватор улыбнулся; молодые люди пожали друг другу руки.
Шант-Лила через плечо послала Сальватору один из самых убийственно кокетливых своих взглядов; Людовик перехватил его.
— Это еще что такое, принцесса?! — спросил он, притворяясь рассерженным.
— Ах, клянусь честью, не умею я лгать! — воскликнула Шант-Лила. — До того мне понравился этот комиссионер, что, если бы я не поклялась тебе в верности на три недели вперед, уж я знаю, с каким поручением я бы к нему обратилась!
— Куда везти, хозяин? — спросил кучер.
— Приказывайте, принцесса! — предложил Людовик.
— Застава Сен-Жак! — крикнула Шант-Лила.
Фиакр покатил в указанном направлении.
В ту минуту как фиакр, увозивший Людовика и Шант-Лила, заворачивал на улицу Сен-Дени, Сальватор заметил в одной из подворотен, в которые словно стыдится заглянуть солнце, двух людей. Они шли в обнимку, похожие на тени, выступающие не из поэтически описанной Вергилием преисподней, не из мрачного ада Данте, а из обыкновенной сточной канавы; по запаху алкоголя, табака, чеснока и валерьяны, исходившему от них вместо ароматов юности, весны и фиалок, которые унесли с собой двое влюбленных, Сальватор с закрытыми глазами узнал бы папашу Фрикасе, поставщика кошатины в близлежащие кабаки, и его верного помощника и друга Багра, тряпичника-мусорщика, — тем более он их узнал, сидя с открытыми глазами.
Для людей, подобно Ретифу де ла Бретону и Мерсье, тщательно изучающих вкусы, нравы, обычаи низших классов, бедных слоев общества, будет крайне удивительно увидеть тряпичника, у которого есть друг. Мы понимаем ваше удивление, господа, и сами весьма удивились бы и даже усомнились в этом, если бы наши обязанности романиста (скверное, надо признаться, это занятие, как говорил только что наш друг Людовик и как нетрудно будет в этом убедиться, ибо оно вынуждает нас шататься по подобным клоакам) не давали нам привилегии все знать.
В самом деле, тряпичник, рожденный бродягой (мы согласны с мнением моралистов, утверждающих, что человек является рабом своего темперамента), покидает отчий дом в самом нежном возрасте, чтобы "тряпичничать" (глагол действительного залога, но в то же время непереходный), ведя кочующий, почти дикий, почти всегда ночной образ жизни; спустя несколько лет он становится настолько чужим в своей семье, что предает забвению имя своего отца и даже свое собственное, довольствуясь кличкой, которую ему дали или он выбрал себе сам; он дошел до того, что и возраст свой забыл! Итак, мы полагаем, что тряпичник вряд ли способен на дружбу.
Ведь прежде всего дружба — это чувство, основанное на самоотречении, а такие чувства, встречающиеся гораздо чаще, чем может показаться, среди представителей низших классов, не встретишь у тряпичника, этого парии западного общества. Прикрывшись отвратительнейшими лохмотьями, он притворяется циником, противопоставляет себя целому свету, потому что инстинктивно чувствует к себе всеобщее отвращение; постепенно он становится мизантропом, занудой, а порой и злюкой, но всегда ожесточенным и черствым.
Заметим, кстати, что среди тряпичников нередко можно встретить закоренелых преступников, а среди тряпичниц — проституток низкого пошиба.
Что способствует мизантропии тряпичника, что делает его еще менее общительным, так это злоупотребление крепкими напитками: эта пагубная страсть переходит у него все границы. Водка для тряпичника, а в особенности для тряпичницы (ведь у этого странного зверя есть своя самка), обладает невероятной притягательной силой, которую ничто не может умерить; оба они ограничивают себя в еде, чтобы как можно чаще предаваться заветной страсти. Они воображают, что этот огненный напиток поддерживает в них силы наравне с едой, и принимают неестественный подъем сил при употреблении алкоголя за реальность, тогда как чрезмерное возбуждение является всего-навсего результатом раздражения, обжигающего желудок, и алкоголь вовсе не подкрепляет силы. Вот почему среди тряпичников смертность вдвое выше, чем даже среди нищих.
Из-за злоупотребления алкоголем обыкновенное вино кажется им пресным и безвкусным. В исключительных случаях тряпичник оставляет на время водку и заменяет ее подогретым вином, сдобренным перцем, лимоном и корицей, к немалому огорчению кабатчиков, которые хотя и не забывают получить деньги с клиентов, но возмущаются тем, что нищие позволяют себе быть разборчивыми.
Итак, становится понятно, как трудно какому-либо чувству завладеть душой несчастного изгоя, находящейся во власти грубых инстинктов! Как тут не удивиться при виде тряпичника, братающегося с другим человеком, будь то даже кошатник, каковым является наш старый знакомый папаша Фрикасе.
По правде говоря, папаша Фрикасе был не настолько дружен со своим приятелем Багром, как могло сначала показаться. Он был таким же другом тряпичнику, как медведь — своему хозяину, кот — мышам, волк — ягненку, жандарм — заключенному, а торговый пристав — должнику.
Багор в самом деле задолжал папаше Фрикасе, и задолжал неслыханную сумму, если учесть, что в среднем Багор не зарабатывал за день — вернее, за ночь — и двадцати су. Долг Багра вместе с процентами составил в это время фантастическую сумму в сто семьдесят пять франков четырнадцать сантимов.
Правда, Багор уверял, что на самом деле взял у папаши Фрикасе только семьдесят пять ливров и десять су (Багор протестовал против десятичной системы и упрямо отказывался ее принимать), да еще говорил, что из этих денег три монеты по тридцать су были свинцовые, а две по пятнадцать — жестяные.
Теперь, даже приняв цифру, называемую Багром, невольно себя спросишь, как вышеупомянутый папаша Фрикасе мог ссудить своему приятелю эту баснословную сумму, учитывая довольно шаткое положение обоих предпринимателей.
Прежде всего заметим, что по сравнению с промыслом тряпичника занятие кошатника намного доходнее. За каждую кошку папаша Фрикасе выручал от двадцати до двадцати пяти су; за ангорскую — от тридцати до сорока. К тому же его промысел был безотходный: мясо кошки становилось кроличьим рагу, шкура — горностаем.
Если предположить, что папаша Фрикасе отлавливал в среднем по четыре кошки, его доход составлял пять франков в день, до ста пятидесяти франков в месяц, до тысячи восьмисот франков в год. Из этих денег тысячу франков папаша Фрикасе мог легко отложить, потому что тратить на еду ему не приходилось: кабатчики, которым он поставлял свой товар, всегда припасали для него обрезки от говяжьей или телячьей туши (как истинный охотник, папаша Фрикасе никогда не питался собственной дичью); да и об одежде беспокоиться ему было не нужно: обрезков от шкурок с избытком хватало ему на костюм — как летний, так и зимний.
Выходило, что папаша Фрикасе был богат, очень богат; ходили даже слухи, что у него есть свой маклер и что он играет на бирже!
Однако у нищего Багра было то, что вызывало зависть у богатого папаши Фрикасе: у Багра была карлица!
Каким образом мадемуазель Бебе Рыжая, сбежав из бульварного балагана, прибилась к Багру? Очевидно, до этого нашим читателям нет дела, и мы лишь констатируем факт. Итак, Багор был любовником мадемуазель Бебе Рыжей, чей портрет продолжительное время фигурировал на бульваре Тампль между нумидийским львом и бенгальским тигром, продолжавшими там красоваться к вящему удовольствию зевак и в интересах укротительницы — королевы Таматавы, которая, опережая Мартинов и Ван Амбургов в искусстве укрощения диких зверей, входила к ним в клетки по три раза в день, каждый раз рискуя быть съеденной. А вот портрет мадемуазель Бебе Рыжей исчез с афиш с тех пор, как она покинула зверинец.
Почему же мадемуазель Бебе Рыжая его покинула?
По этому поводу ходили самые разные слухи. На бульваре Тампль распространилась следующая версия. Однажды мадемуазель Бебе Рыжая ошиблась сумочкой и, вместо того чтобы сунуть руку в свой мешочек с вышиванием, запустила лапку в сумку с выручкой, после чего проскользнула через одну из щелей балагана и исчезла. Королева Таматава подняла шум по поводу этой кражи, хотела было донести на мадемуазель Бебе Рыжую префекту полиции; даже если бы беглянка надела, подобно г-же Дюбарри, туфли на высоком каблуке, поймать ее было бы несложно. Но и в балагане бульвара Тампль существовало Провидение и оно покровительствовало неосторожной карлице: некий г-н Флажоле, которого встречали в Париже, когда он гулял, скрестив на груди руки, одетый, словно извозчик в праздник; никто не слышал, что у него была рента, или что он получил наследство, или что он записан в книге государственного долга, или что у него собственный дом, однако каждый вечер он опускал в жилетный карман три-четыре пятифранковые монеты.
Кто же такой этот г-н Флажоле?
Господин Флажоле был интендант, доверенное лицо королевы Таматавы; ее граф Эссекс, если мы сравним ее с королевой Елизаветой; ее Риччо, если сравнивать с Марией Стюарт.
У вышеупомянутой королевы была даже официальная наследница, и мы, несомненно, обнаружили бы ее родство с г-ном Флажоле, если бы установление отцовства не запрещалось законом. Очевидно, в память о мелодии, под которую эта наследница появилась на свет, звали ее мадемуазель Мюзетта.
Господин Флажоле предпринял все возможное, чтобы против мадемуазель Бебе Рыжей не было сделано никаких заявлений; видя такое великодушие своего личного советника, королева Таматава утвердилась в некоторых своих подозрениях и, не сдержав ревности, воскликнула:
— Так и быть, все равно ее когда-нибудь повесят! Я очень рада, что за несколько пятифранковых монет отделалась от этой дурочки!
Однако мадемуазель Бебе, не зная о великодушии, с которым к ней отнеслись на бульваре Тампль, сочла за благо спрятаться хотя бы на некоторое время. И скоро в квартале Сен-Жак прошел слух, что Багор обзавелся любовницей, но, будучи ревнив, словно африканский бей или турецкий султан, скрывает ее от чужих взглядов. Установить истину было никак невозможно, поскольку лачуга Багра выходила во двор.
Мадемуазель Бебе Рыжая не имела даже скудного развлечения — "вида на улицу", как говорят парижане, — и смертельно скучала. Не смея выходить из дому днем из опасения столкнуться на улице с другой "рыжей", которая могла бы заявить на нее свои права, она часть ночи проводила у окна, слушая песни соловья и считая звезды в ожидании Багра, промышлявшего своим ремеслом.
Однажды папаша Фрикасе заметил, как в подворотню того дома, где жил Багор, прошмыгнули кошки, и сел в засаду.
Он увидел у окна карлицу.
Представьте Ромео на месте папаши Фрикасе, а мадемуазель Бебе вообразите Джульеттой, и перед вами — восхитительная сцена, полная любви и поэзии, которую я вам охотно перескажу вслед за Шекспиром, если вы будете настаивать, дорогие читатели, но, прошу, не требуйте от меня рассказа о том, что произошло в эту ночь между мадемуазель Бебе и папашей Фрикасе.
Результатом этой встречи было то, что на следующий день папаша Фрикасе, обедая с Багром, вызвался уступить тряпичнику за пять франков в месяц одну из двух меблированных комнат, которые он снимал неподалеку. Багор платил за свою лачугу без мебели ровно пять франков: он с благодарностью принял предложение кошатника и перевез на квартиру к щедрому другу все пожитки, причем не только свои, но и мадемуазель Бебе.
Месяц спустя Багор, чувствовавший себя на новом месте как нельзя лучше, вдруг стал проявлять беспокойство. Мадемуазель Бебе, как верная подруга, поинтересовалась, что его тревожит; Багор посетовал, что ему нечем расплатиться за жилье.
Мадемуазель Бебе на минуту задумалась, и результатом ее размышлений явился ответ, заставивший, в свою очередь, надолго задуматься ее сожителя:
— Я улажу это дело с папашей Фрикасе.
Но так как дело действительно уладилось и папаша Фрикасе не заговаривал больше о деньгах, Багор перестал беспокоиться и, столь же скоро как он забыл о плате за жилье в первый месяц, охотно не думал о ней и впоследствии. Прошел месяц, другой, третий, а папаша Фрикасе не заикался о деньгах, и Багор постепенно свыкся с мыслью, что нашел то, чего почти нельзя встретить (за исключением, пожалуй, Сент-Пелажи), — бесплатное жилье.
Более того: когда ночь выдавалась неудачная, то есть ненастная или не приносившая дохода, и Багор возвращался домой либо промокший до костей, либо продрогший, либо с пустой корзиной (в такие минуты у мадемуазель Бебе не было оснований хвастаться своим сожителем), из комнаты жильцов доносились довольно хлесткие словечки. Тогда папаша Фрикасе стучался в дверь и, видя хмурые лица, опускал руку в карман со словами:
— Из-за чего слезы, зачем скрипеть зубами? Только потому, что не удалось набрать тряпья? Зато сегодня урожай на кроличьи шкурки! Друзья должны помогать друг другу, мы же не турки какие-нибудь!
— Откуда же это видно, что не турки?! — спрашивал Багор скептически, как и положено тряпичнику.
— Ты будешь счастлив, если я одолжу тебе тридцать су?
— По крайней мере, это здорово поможет, — отвечал Багор.
— Ну так будь счастлив: вот тебе пятнадцать!
— С пятнадцатью су я буду счастлив только наполовину.
— Сначала истрать эти… Если не поможет, тогда и поговорим.
Багор уходил, покупал на пятнадцать су живительную влагу, вместо того чтобы набить живот; пропивал все деньги, вместо того чтобы их проесть, и отправлялся домой, как правило, счастливым; но обретенное счастье ложилось на его плечи столь тяжким бременем, что он валился с ног либо у столба, либо в подворотне, а то и на нижней ступени лестницы.
Тряпичник был вполне доволен такой жизнью под опекой своего друга папаши Фрикасе, как вдруг разразилась катастрофа, разрушившая, словно карточный домик, то, что представлялось ему незыблемой скалой. Человек предполагает, черт располагает!
Так продолжалось, о чем мы уже сказали, несколько месяцев, как вдруг, вернувшись домой покалеченными после драки с известными нам молодыми людьми в последнюю ночь масленицы, кошатник и тряпичник не без удивления увидели мадемуазель Бебе в окружении жандармов, с почетом ее сопровождавших: у нее в матрасе обнаружили два серебряных прибора, которые исчезли из лавки соседнего ювелира, куда днем карлица носила в починку часики из поддельного золота, подаренные ей щедрым папашей Фрикасе.
Завидев двух друзей, карлица многозначительно им подмигнула. Они издали последовали за ней с унылым видом и смотрели, как она входит в казарму Урсин: жандармы пропустили ее вперед, несомненно из почтения к ее прелестям.
Багор совсем потерялся от отчаяния и попросил друга одолжить ему монету в пятнадцать су, хотя, по правде говоря, сомневался (так велико было его горе!), что этой суммы в семьдесят пять сантимов, как говорили поборники нового, хватит, чтобы его утешить; но он хотел, подчиняясь в своем смирении требованиям Провидения, хотя бы попытаться умерить свое горе.
К несчастью, не было больше мадемуазель Бебе Рыжей, служившей посредницей между Багром и папашей Фрикасе: кошатник не только отказал тряпичнику в семидесяти пяти сантимах, которые тот у него просил, но еще заявил, что ему срочно нужны деньги, которые он давал Багру в долг, и предложил ему как можно скорее их вернуть. А сумма эта, как мы уже упоминали, поднялась с учетом платы за комнату до невероятной цифры в сто семьдесят пять франков четырнадцать сантимов (включая двенадцать процентов годовых).
Такое требование внесло в отношения друзей некоторое охлаждение; охлаждение переросло в ссору; ссора грозила перейти в судебное разбирательство, в результате чего свобода Багра оказалась бы под угрозой. К счастью, за день до описываемых нами событий оба они по отдельности встретились с Бартелеми Лелоном: вот уже неделю как он вышел из больницы Кошен, совершенно оправившись после кровоизлияния. Бартелеми Лелон, по прозвищу Жан Бык, посоветовал обоим обратиться к Сальватору с просьбой их рассудить, а потом пригласил распить с ним, Бартелеми, в ознаменование его счастливого выздоровления несколько бутылок бургундского в кабачке "Золотая раковина" на Железной улице.
Вот как случилось, что Багор и папаша Фрикасе, вчерашние враги (причина их неприязни была та же, что погубила Трою, а также поссорила двух петухов из басни Лафонтена), шли на встречу с Сальватором и по направлению к кабачку, вцепившись друг в друга так крепко, словно никакой человеческий интерес и никакая человеческая страсть были не в силах их разлучить.
Двое приятелей прошли мимо Сальватора, будто забыв, что он должен был их рассудить в чрезвычайно важном для них деле. Правда, проходя, они почтительно ему поклонились.
Сальватор, не имевший понятия об их споре, как и о чести, которую они собирались ему оказать, слегка кивнул им в ответ.
Приятели вошли в кабачок и поискали глазами Бартелеми Лелона, однако того еще не было.
— А что, если мы пока изложим наше дело господину Сальватору? — предложил Багор.
— С удовольствием, — отозвался папаша Фрикасе, хотя по всему его виду было ясно, что он этого совсем не хочет. — Да только мне кажется, что в ожидании Бартелеми мы могли бы пропустить по стаканчику тридцати шести градусной.
— А ты угощаешь? Ведь для меня эта ночь была неудачная.
— Разумеется, — кивнул папаша Фрикасе. — Две водки и "Конституционалиста"!
Лакей принес пару рюмок, наполнил их доверху, подал папаше Фрикасе свежий номер "Конституционалиста" и удалился, унося графин с собой.
— Эй, что это ты делаешь? — окликнул его папаша Фрикасе.
— Я? — переспросил лакей.
— Да, ты.
— Хм! Я подал то, что вы просили, а вы заказали две водки и "Конституционалиста": вот ваша газета, а вот две рюмки.
— И теперь ты уносишь графин?
— Нуда!
— Позволь тебе заметить, молокосос, что с клиентами так не поступают.
— Что вы сказали? Молокосос?!
— Что слышал: молокосос!
— Вот именно, молокосос, — подтвердил Багор.
— Как же, по-вашему, поступают с клиентами? — спросил лакей, сочтя правильным не настаивать, раз уж папаша Фрикасе не собирался брать свое слово обратно.
— Оставляют весь графин, отметив уровень, а когда посетители уходят, они платят за все сразу: сколько выпито, столько и выпито.
— Черт побери! — воскликнул Багор. — Сколько выпито, столько и выпито… Кажется, понятно, а?
— А кто из вас двоих будет платить? — не унимался лакей.
— Я, — отвечал папаша Фрикасе.
— Тогда другое дело.
И он поставил графин на стол.
— Эй, коротышка! — бросил Багор.
— Это вы мне? — спросил лакей.
— А то кому же?
— Я вас слушаю.
— А ты не очень-то вежлив.
— Что вы имеете в виду?
— Ты сказал: "Тогда другое дело".
— Ну и что?
— Повторяю, что это не очень-то вежливо. Думаешь, только господин Фрикасе может заплатить за твой графин с водкой?
— Возможно, не только он. Да таков уж приказ.
— Чей приказ?
— Хозяина.
— Господина Робине?
— Господина Робине.
— Он что же, приказал не верить мне, твой господин Робине?
— Нет, но он мне приказал отпускать вам только за наличные.
— И прекрасно.
— Вас это устраивает?
— Да: гордость удовлетворена.
— Ну, вас несговорчивым не назовешь.
— Твое здоровье, Багор! — проговорил папаша Фрикасе.
— Твое здоровье, Фрикасе! — отозвался Багор.
И оба накинулись на графин, но пили по-разному, в соответствии со своим характером: Багор отправлял содержимое рюмки в глотку, будто письмо в почтовый ящик; папаша Фрикасе его смаковал.
— Видел вчерашний биржевой бюллетень? — спросил кошатник. — Я еще не просматривал…
— Ты, верно, забыл, что я неграмотный, — отозвался Багор.
— Да, и правда, — презрительно сказал кошатник.
— Пять процентов составили сто франков семьдесят пять сантимов, — сообщил сосед в черном фраке, засаленном галстуке, с цепочкой из поддельного золота — в общем, сомнительного вида господин.
— Спасибо, господин Ги-д’Амур, — поблагодарил папаша Фрикасе.
Он снова наполнил рюмку Багра.
— Стало быть, сегодня играют на понижение, — заметил он.
— Да, готов дать руку на отсечение, — проговорил Багор, берясь за рюмку.
— В таком случае, я хотел бы покупать, — сказал папаша Фрикасе с самоуверенностью старого маклера.
— Я бы покупал! — с пафосом выговорил тряпичник.
И он отправил вторую рюмку вслед за первой.
Кошатник наполнил ее в третий раз.
— Ты видел, как этот фат Сальватор нам поклонился? — спросил он своего товарища.
— Нет, — признался Багор.
— Мне это просто надоело… Ну-ну! Он, должно быть, считает себя королем комиссионеров?
— А по-моему, он себя мнит кое-чем получше, — заметил Багор.
— Если не возражаешь, — продолжал кошатник, наливая Багру четвертую рюмку, — мы уладим наши дела как настоящие друзья, не посвящая в них третьего.
— Нет ничего лучше; только должен тебя предупредить: когда я говорю о делах, я умираю от жажды!
— Так выпьем!
И папаша Фрикасе налил Багру пятую рюмку водки; у тряпичника все поплыло перед глазами.
— Итак, я говорил, что ты мне должен сто семьдесят пять франков четырнадцать сантимов.
— А я говорил, — подхватил Багор, еще не потеряв способность считать, — я говорил, что должен тебе только семьдесят пять ливров и десять су.
— Это потому, что ты упрямишься и не учитываешь процентов.
— Верно, — кивнул Багор, протягивая рюмку, — я не учитываю процентов.
Папаша Фрикасе налил Багру водки.
— Однако вместе с процентами будет ровно сто семьдесят пять франков четырнадцать сантимов.
— Каким же образом семьдесят пять ливров и десять су могли за семь месяцев…
— За восемь!
— … за восемь месяцев принести такие проценты?
— Сейчас сам увидишь… Ты переехал ко мне восемь месяцев назад…
— Как я был в то время счастлив! — меланхолически проговорил Багор, думая о том, с какой легкостью папаша Фрикасе сыпал в те времена монетами в пятнадцать су.
— И я тоже! — в тон Багру заметил кошатник, вспоминая, как мадемуазель Бебе Рыжая переехала к нему. — Чего ж ты хочешь, друг мой! Мы стареем, наши дни убывают…
— Ты прав; только наши долги со временем все прибывают.
— Это из-за процентов, — повторил папаша Фрикасе. — Как я уже сказал, восемь месяцев назад ты переехал ко мне; я сдал тебе комнату за пять франков в месяц.
— Подтверждаю!
— Очень хорошо! Ты не платил мне с самого начала.
— А зачем обзаводиться дурной привычкой?
— Пять франков умножаем на восемь месяцев: итого получается сорок.
— Да, только вот уже месяц, как я у тебя не живу, стало быть, семью пять — тридцать пять.
— Ты оставил в комнате старую корзину, и это помешало мне сдать ее другим жильцам, — заметил папаша Фрикасе.
— Надо было выбросить корзину в окно, только и всего!
— Ага! Чтобы ты потом сказал, что в ней было сто тысяч франков!
— Ну ладно, пускай будет восемь месяцев, — сдался Багор, — я завтра же заберу свою корзину.
— Ну уж нет, теперь это мой залог!
— Значит, мой долг будет и дальше расти?
— Заплати сто семьдесят пять франков четырнадцать сантимов, и долга не будет.
— Ты отлично знаешь, что у меня нет ни единого су из твоих ста семидесяти пяти франков четырнадцати сантимов!
— В таком случае не спорь, когда я считаю.
— Считай… только не забывай подливать!
Папаша Фрикасе налил Багру седьмую или восьмую рюмку (тряпичник сбился со счета, и мы — с позволения читателей — тоже перестаем считать).
— Мы остановились на том, что за восемь месяцев ты мне задолжал сорок франков; кроме того, тридцать пять франков пятьдесят сантимов ты у меня брал по мелочам.
— Раз шестьдесят я у тебя занимал, а то и больше!
— Ты, стало быть, не возражаешь, что я одалживал тебе деньги?
— Нет. Я признаю, что должен тебе семьдесят пять ливров десять су; я любому готов это повторить, я буду кричать об этом на каждом углу.
— Отлично! Двенадцать процентов от семидесяти пяти франков пятидесяти сантимов…
— Двенадцать процентов?! Законная ставка составляет пять… в крайнем случае — шесть процентов.
— Дорогой мой Багор! Ты забываешь, что я рискую.
— Верно, верно, — кивнул тряпичник, — о риске я забыл.
— Значит, ты согласен на двенадцать процентов? — продолжал папаша Фрикасе, снова наполняя рюмку приятеля.
— Согласен, — заплетающимся языком пролепетал тот.
— Так вот, — продолжал кошатник, — в первый месяц двенадцать процентов составили девять франков и два с половиной сантима; прибавим эту сумму к семидесяти пяти с половиной франкам, итого — восемьдесят четыре франка и пятьдесят два с половиной сантима.
— A-а, так это, значит, каждый месяц?..
— Что?
— Твои двенадцать процентов…
— Разумеется.
— Да если так считать, за год набежит сто сорок процентов!
— Черт побери! Я же рискую!
— Что верно — то верно, — все больше хмелея, проговорил Багор, — риск есть!
— Теперь ты прекрасно понимаешь, что должен мне сто семьдесят пять франков четырнадцать сантимов, не так ли?
— О! При ста сорока процентах годовых меня удивляет, что я не должен тебе больше.
— Нет, больше ты мне не должен, — подтвердил папаша Фрикасе.
— Это-то и странно! — воскликнул Багор.
— Ты, стало быть, готов признать, что должен мне сто семьдесят пять франков четырнадцать сантимов?
— А не хватит тебе ста семидесяти пяти франков? — усмехнулся Багор.
— Так уж и быть, я тебе прощаю четырнадцать сантимов, — великодушно согласился папаша Фрикасе.
— Нет уж, — с надменным видом заявил Багор. — Нет, сударь, мне милости не нужно: можете их оставить за мной!
— Мы разве уже больше не на "ты", Багор? — удивился кошатник.
— Нет; я вижу, что поступал легкомысленно, называя вас своим другом!
— Да ведь я тебе говорю, что прощаю четырнадцать сантимов!
— Нет, нет и нет, я сам не хочу, чтобы мне прощали мои долги!
— Мы на них закажем поесть.
— Я не голоден, я хочу пить.
— Тогда мы эти деньги пропьем.
— Это другое дело!
— Так ты на меня не сердишься? — спросил папаша Фрикасе, наполняя рюмку своего должника.
— Нет, я пошутил, а в доказательство…
— Какое там еще доказательство!
— А вот оно…
— Молчи! — остановил его кошатник. — Не хочу никаких доказательств.
— Да я хочу тебе объяснить!..
— Тогда сначала подтверди, что должен мне сто семьдесят пять франков, — предложил кошатник, вынимая из кармана лист бумаги.
— Чего ты от меня хочешь? Я не умею писать.
— Поставь крест.
— А в доказательство, — продолжал Багор гнуть свое, — если бы ты пожелал дать мне всего десять франков, я бы признал эти сто семьдесят пять франков.
— Я и так слишком много тебе давал.
— А сто су?
— Невозможно.
— Ну хоть три франка, а?
— Давай сначала сведем старые счеты.
— Может, сорок су?
— Вот перо: ставь крест.
— Дай хотя бы двадцать су! Человеку не нужно иметь друга, если он рискует его потерять из-за двадцати су!
— Вот твои двадцать су, — сдался папаша Фрикасе.
И он вытащил из кармана монету в пятнадцать су.
— Я так и знал, что ты уступишь, — проговорил Багор и обмакнул перо в чернила.
— И ты тоже! — отозвался кошатник, подвигая к нему бумагу.
Багор хотел было уже поставить крест, но кто-то загородил свет. Это был Сальватор.
Молодой человек протянул через отворенное окно руку, взял долговое письмо, которое Багор приготовился удостоверить значком, имевшим среди простого люда большее значение, чем подпись, разорвал его на тысячу клочков и швырнул на стол семьдесят пять франков и пятьдесят сантимов.
— Вот сумма, которую он вам задолжал, Фрикасе, — сказал Сальватор. — Отныне Багор — мой должник.
— Ах, господин Сальватор! — приходя в изумление, вскричал тряпичник. — Не хотел бы я сам иметь такого должника, какого вы видите перед собой!
В эту минуту послышался мелодичный голосок, так отличавшийся от пропитого голоса Багра.
— Господин Сальватор! — прозвучал голос, принадлежавший, по-видимому, юной особе. — Не угодно ли вам будет отнести это письмо на улицу Варенн в дом номер сорок два?
— Третьему клерку господина Баратто, как всегда?
— Да, господин Сальватор, это ответ… Вот пятьдесят сантимов.
— Спасибо, прелестное дитя, ваше поручение будет исполнено, и очень скоро, не беспокойтесь!
Сальватор в самом деле торопливо зашагал прочь, оставив папашу Фрикасе в полном замешательстве, сравнимом разве что с удовлетворением, которое испытывал кошатник, получив обратно свои семьдесят пять франков пятьдесят сантимов.
В тот момент, когда папаша Фрикасе прятал в карман семьдесят пять франков пятьдесят сантимов, когда окончательно охмелевший Багор захрапел, а Сальватор (который только что швырнул — в прямом и переносном смысле этого слова — в окно сумму, довольно значительную для человека его положения) согласился удовлетворить просьбу, произнесенную нежным голоском, и всего за десять су совершить путь длиной в полульё, — в этот самый момент на пороге кабачка "Золотая раковина" появился Бартелеми Лелон под руку с мадемуазель Фифиной, той самой женщиной, которая, если верить Сальватору, имела на жизнь плотника столь огромное влияние.
В мадемуазель Фифине на первый взгляд не было ничего, что подтверждало бы возможность такого неслыханного влияния; впрочем, вероятно, в данном случае действовал закон равновесия в природе, согласно которому сильный иногда подчиняется слабому. Это была высокая темноглазая бледная девушка лет двадцати — двадцати пяти (нет ничего труднее, чем определить возраст парижской простолюдинки, до времени состарившейся от нищеты или пьянства). Она была без платка, и ее светлые волосы могли бы восхитить любого, если бы принадлежали светской барышне, однако они теряли половину своей прелести, потому что были плохо причесаны; шея поражала худобой, но, несмотря на это, была довольно красива. Руки были хороши, но скорее бледны, нежели белы (богачка сумела бы скрыть этот недостаток, подчеркнула бы имеющиеся достоинства и добилась бы того, чтобы эти руки стали главной ее прелестью). Тело, прикрытое несколько вылинявшим шелковым платьем и большой шерстяной шалью, гибкостью движений напоминало змею или сирену; казалось, стоит ему лишиться своей опоры, и оно согнется, будто тополек под ветром. Преобладало же в ее облике некое ленивое сладострастие, которое было, впрочем, не без приятности, а также — судя по тому, какую силу взяла мадемуазель Фифина над Жаном Быком, — имело свой результат.
Лицо плотника светилось гордостью и радостью. То ли из каприза, то ли от равнодушия мадемуазель Фифина нечасто соглашалась выйти с ним на люди, за исключением, пожалуй, тех случаев, когда он приглашал ее в театр. Мадемуазель Фифина обожала театр, но сидела только в партере или нижнем ярусе; на билеты уходил заработок целого дня, и Жан Бык не мог, к огромному своему огорчению, доставлять мадемуазель Фифине это аристократическое удовольствие так часто, как ему бы этого хотелось.
Мадемуазель Фифина лелеяла честолюбивую мечту: поступить в теятр (именно так она произносила слово, в котором воплощался предмет ее честолюбивых мечтаний). К несчастью, у нее не было могущественных покровителей; кроме того, недостаток в произношении, на который мы только что указали, очевидно, повредил ее репутации в глазах директоров. За неимением первых и вторых ролей мадемуазель Фифина была готова довольствоваться положением фигурантки, и, может быть, эта не столь возвышенная мечта исполнилась бы, но Жан Бык заявил, что не желает иметь любовницей комедиантку и что он ей все кости переломает, если она выйдет на сцену. Мадемуазель Фифина громко смеялась над угрозой Жана Быка: она знала, что плотник пальцем ее не тронет и что, напротив, это она, если пожелает, согнет его как тростник. Не раз в минуты бешенства плотник заносил кулак, готовый вот-вот опуститься на голову любовницы и убить ее одним ударом, но мадемуазель Фифине достаточно было сказать: "Ну-ну, ударьте женщину! Прекрасно! Давайте!" — и он безвольно опускал руку. Жан Бык гордился своей силой; он легко приходил в ярость от ревности или в пьяном угаре и готов был сразиться с кем угодно, но презирал бы себя, если б обидел того, кто не мог дать ему отпор.
Тяжелый характер Жана Быка проявлялся не только в те минуты, когда он ревновал или бывал пьян, но и когда его мучили угрызения совести, — именно угрызения совести, а не раскаяние, заметьте.
Десятью годами раньше, когда Бартелеми Лелон еще не был Жаном Быком, он сочетался законным браком с тихой, порядочной, трудолюбивой женщиной, которая родила ему троих детей. И вот после шести лет счастливой семейной жизни он встретил мадемуазель Фифину; с этого дня началась для него бурная жизнь, которая не только не сделала его счастливым, но стала несчастьем для его жены и детей, вечно видевших его раздраженным и усталым.
Плотник чувствовал, что жена любит его по-настоящему, тогда как мадемуазель Фифина даже не давала себе труда притворяться влюбленной. Нет! Вот кого мадемуазель Фифина готова была любить, обожать, ради кого она была способна на любые безумства, так это ради актера!
Почему Бартелеми Лелон так дорожил женщиной, ни во что его не ставившей, и почему мадемуазель Фифина, совершенно равнодушная к Бартелеми Лелону, все-таки оставалась с ним? Только Декарт, открывший сцепляющиеся атомы, мог бы нам объяснить то, что каждый из нас испытал хоть раз в жизни и что сформулировал один из моих друзей, когда я задал ему вопрос по поводу его самого и его любовницы:
"Раз вы друг друга не любите, зачем живете вместе?"
"Что ж ты хочешь? Мы слишком сильно друг друга ненавидим, чтобы расстаться!"
У мадемуазель Фифины родился от Бартелеми Лелона ребенок. Отец обожал свое дитя; благодаря этому ребенку она главным образом и укрощала колосса, подцепив его на крючок, словно рыбак — рыбку. Когда она была в плохом настроении и ей было нужно (кто знает зачем?) привести несчастного плотника в отчаяние, она говорила протяжно:
— Твоя дочь? Какая еще дочь? Ты не имеешь права называть ее дочерью, потому что ты женат и не можешь признать ее по закону. Да и кто тебе сказал, что этот ребенок от тебя? Она ничуть на тебя не похожа!
И этот человек, этот лев, этот носорог катался по полу, заламывал руки, кусал кулаки, выл от бешенства и кричал:
— Несчастная! Бессовестная! Она говорит, что моя девочка не от меня!
Мадемуазель Фифина взирала на его ярость стеклянным взглядом бессердечной женщины; ее губы кривились в злой усмешке, открывая острые, как у гиены, зубы.
— Да, — говорила она, — ребенок не от тебя, если хотишь знать!
Тут Бартелеми Лелон снова становился Жаном Быком; он с ревом поднимался, набрасывался на хрупкую, словно паучиха, женщину; он заносил свой кулачище, похожий на молот циклопа, а она говорила только:
— Ну, ударьте женщину! Прекрасно! Давайте!
Жан Бык запускал пальцы себе в волосы и, забывшись от боли, с воем и ревом вышибал дверь ногой, скатывался по ступеням вниз. Горе северному Гераклу или южному Алкиду, который попался бы в эту минуту ему на пути! Только слабый мог рассчитывать на его снисхождение.
Вот в одну из таких ночей он и встретил трех друзей в кабаке Бордье.
Мы знаем, как все произошло; эта драма закончилась бы для Бартелеми Лелона апоплексическим ударом, если бы вовремя не подоспел Сальватор: он пустил плотнику кровь и приказал отнести его в больницу Кошен.
Вот уже неделю как плотник вышел из больницы (об этом мы тоже уже упоминали). Он встретил Багра и папашу Фрикасе в разгар их спора, рекомендовал им обратиться к Сальватору за советом и пригласил пообедать в "Золотой раковине".
Когда Бартелеми Лелон вошел в заведение, один из сотрапезников уже вышел из игры: это был Багор.
Оставался папаша Фрикасе.
Бартелеми Лелон приказал накрыть стол на три персоны, простер руку над Багром, храпевшим, как фагот, и торжественно произнес известные всем слова:
— Слава мужеству побежденных!
Устрицы были уже открыты, и все сели за стол; мадемуазель Фифина всем была недовольна, на все у нее было готово замечание.
— До чего же вы разборчивы, прелестное дитя! — вздохнул папаша Фрикасе.
— И не говори! — заложив огромную ладонь за голову и стиснув зубы, процедил Бартелеми Лелон. — Это потому, что она со мной. Кошатина в кабаке у заставы показалась бы ей изысканнейшим блюдом, если бы ее пригласил этот комедиант, шут, паяц Фафиу, а когда она выходит со мной в такое приличное место, как "Канкальский утес" или "Провансальские братья", ей подавай хоть фазана с трюфелями — она все недовольна!
— Ну вот, новое дело! — растягивая слова, проговорила мадемуазель Фифина. — Да я уже больше недели не показывалась на бульваре Тампль.
— Да, с тех пор как я вышел из больницы, твоей ноги там не было; но мне говорили, что до этого ты бегала туда каждый день, и в балагане сьёра Коперника не было более прилежной зрительницы, чем ты.
— Вполне возможно! — отозвалась мадемуазель Фифина с беззаботным видом, приводившим Жана Быка в бешенство.
— О, если бы я вправду так думал!.. — воскликнул плотник и согнул железную вилку, словно это была зубочистка.
Он повернулся к папаше Фрикасе и продолжал:
— Знаешь, больше всего мне отвратительно то, что она влюбляется все в каких-то мозгляков, молокососов, которых и мужчинами-то не назовешь. Да я их одним пальцем прихлопнул бы, но мне зазорно связываться с юнцами; их и бить-то страшно: тронь — рассыплются! Могу поклясться, Фрикасе, если бы ты его увидел, этого Фафиу, ты бы со мной согласился: это не мужчина!
— Вкусы, знаете ли, бывают разные, — заметила мадемуазель Фифина.
— Так ты признаешь, что влюблена в него? — вскричал Жан Бык.
— Я не говорю, что влюблена, я говорю, что вкусы у всех разные.
Жан Бык взревел и грохнул об пол стакан.
— Что за стаканы, лакей?! — крикнул он. — Неужто ты думаешь, что Жан Бык будет пить из наперстков? Подай пивную кружку!
Лакей уже привык к ухваткам Жана Быка, завсегдатая заведения. Он поставил на стол то, что от него требовали (в кружку входило полбутылки), и стал собирать осколки.
Жан Бык наполнил кружку до краев и осушил залпом.
— Хорошенькое начало! — проговорила Фифина. — Знаю, что будет дальше: через двадцать минут вас придется тащить домой: вы напьетесь до бесчувствия… И проспите часов десять — двенадцать, а я тем временем успею пройтись по бульвару Тампль.
— Ты только посмотри, какая она бессердечная! — плачущим голосом проговорил Бартелеми Лелон, обращаясь к папаше Фрикасе. — И ведь сделает как обещает!
— Почему бы и нет? — бросила мадемуазель Фифина.
— Если бы у тебя была такая жена, Фрикасе, скажи откровенно, как бы ты поступил? — спросил Бартелеми Лелон.
— Я-то? — отозвался папаша Фрикасе. — Взял бы ее за ноги и — шмяк головой, как кролика!
— Как кошку! — прошипела мадемуазель Фифина. — Вот я вам и советую: проваливайте оба к вашим кошкам!
— Лакей! Вина! — крикнул Жан Бык.
В ту минуту как в "Золотой раковине" вот-вот готов был вспыхнуть скандал между Бартелеми Лелоном и мадемуазель Фифиной, высокий, худой, костлявый юноша, длинношеий, словно гитара, со вздернутым, словно охотничий рог, носом, ничего не выражавшими бесцветными коровьими глазами навыкате, горчичного цвета шевелюрой, — одним словом, господин, вызывавший у прохожих улыбки, несмотря на его невозмутимо-важный вид, выходил на Рыночную площадь по главной жизненной артерии Парижа, призванной накормить целый город и называвшейся улицей Сен-Дени.
Нелепая шляпа придавала этому человеку еще более дурацкий вид, она словно обрамляла его лицо и в то же время бросала на него тень. Это была треуголка, из тех, что наши дети могут себе представить только по воспоминаниям отцов или увидеть на голове Жанно.
Когда новый персонаж, которого мы выводим на сцену, оказался в самой гуще затопившего рынок насмешливого народца, его встретил дружный гогот, возникший мгновенно, как от электрической искры, и провожавший незнакомца до дверей "Золотой раковины".
Однако он — подобно служащему похоронного бюро, не считающему себя обязанным сохранять печальный вид только потому, что все вокруг невеселы, — полагал, что может не смеяться, когда это делают другие. Итак, человек в старомодной треуголке прошел сквозь строй весельчаков с невозмутимостью цивилизованного человека, имеющего дело с дикарями, и, сделав несколько шагов, добрался до цели своего путешествия.
Его целью был, несомненно, Сальватор. Подойдя к дверям "Золотой раковины", он остановился у того места, где обыкновенно сидел комиссионер, невероятно комичным жестом стянул с головы шляпу, а другой рукой вцепился в свои желтые волосы.
— А вот здесь-то его и нет! — воскликнул он.
Человек вскарабкался на каменную тумбу и огляделся:
нет Сальватора! Он расспросил окружавших его людей, которые видели, как он взбирался на тумбу, и немедленно обступили его, словно надеясь, что сейчас увидят представление; никто из присутствовавших не мог точно сказать, где тот, кого он ищет.
Его осенило: может быть, Сальватор зашел в кабак?
— Какой же я дурак! — громко вскричал он.
Спустившись со столба — подходящего пьедестала для статуи, которую незнакомец собой только что олицетворял, — он направился ко входу в "Золотую раковину".
Проходя мимо окна, он на мгновение заслонил свет. Бартелеми Лелон живо обернулся и, будто ужаленный скорпионом, вскричал:
— О, ошибки быть не может!
Он сейчас же перевел взгляд от окна ко входной двери и впился в нее глазами. Губы его шептали:
— Пусть войдет! Пусть только войдет! Я не стану нарочно его искать, но уж если он придет сам!..
В это мгновение господин, явившийся причиной столь буйного веселья на рынке и возбуждавший такую лютую ненависть в Бартелеми Лелоне, показался в дверях и, не переступая порога первой комнаты, по-черепашьи вытянул шею и уставился ничего не выражавшими глазами в зал, пытаясь, как мы знаем, увидеть Сальватора. Но Жан Бык решил, что он ищет женщину, и эта женщина — мадемуазель Фифина. Он смертельно побледнел и закричал страшным голосом:
— Господин Фафиу!..
Обернувшись к подруге, он прибавил:
— Так вы назначили ему здесь свидание! Вот почему вы согласились со мной пойти, мадемуазель Фифина!
— Может, и так, — по привычке растягивая слова, отвечала мадемуазель Фифина.
Жан Бык только вскрикнул и метнулся вперед — в одно мгновение он оказался верхом на несчастном Фафиу, схватил его за шиворот, встряхнул так же, как мальчишки трясут весной молодые буковые деревья, сбивая майских жуков. Фафиу не успел опомниться и попал в руки своего смертельного врага раньше чем понял, какая над ним нависла опасность.
Опасность была немалая. Бедняга Фафиу жалобно вскрикнул.
— Господин Бартелеми! Господин Бартелеми! — сдавленным голосом запричитал он. — Клянусь вам, что пришел не ради нее… Клянусь, я не знал, что она здесь!
— К кому же ты пришел, ничтожный шут?
— Да вы не даете мне сказать.
— Говори, к кому пришел!
— К господину Сальватору.
— Врешь!
— Ой, вы меня задушите!.. На помощь!
— К кому ты шел?
— К господину Сальватору… Помогите!
— Я тебя спрашиваю, к кому ты шел!
— Ко мне, — раздался за спиной у Фафиу тихий, спокойный голос, в котором, однако, чувствовалась твердость. — Отпустите этого человека, Жан Бык.
— Это правда? Вы правду говорите, господин Сальватор?
— Вы знаете, что я никогда не лгу… Отпустите же его, говорю вам!
— Клянусь честью, вовремя вы подоспели, господин Сальватор, — проговорил Бартелеми Лелон, выпуская из рук жертву и шумно дыша, как дышал бы в подобных обстоятельствах зверь, у которого он заимствовал свое имя. — Господин Фафиу едва не испустил дух, и господину Галилею Копернику, зятю господина Зозо Северного, пришлось бы сегодня вечером обойтись без паяца.
Равнодушно отвернувшись от того, кого считал своим главным соперником, претендующим на сердце мадемуазель Фифины, он позволил г-ну Фафиу беспрепятственно выйти из кабачка вслед за Сальватором.
Сальватор занял привычное место у стены. Фафиу, как мы сказали, следовал за Сальватором, на ходу ослабляя узел галстука, чтобы набрать в легкие побольше воздуху.
— Ах, господин Сальватор, — сказал он, — я должен за вас Бога молить! Клянусь честью, вы уже во второй раз спасаете мне жизнь! Слово Фафиу, если я могу отплатить вам какой-нибудь услугой, настоятельно прошу: располагайте мной!
— Возможно, что я поймаю тебя на слове, Фафиу, — пообещал Сальватор.
— Клянусь Господом Богом, вы меня осчастливите, это я вам говорю!
— Я тебя ждал, Фафиу.
— Неужели?
— И почти потеряв надежду тебя увидеть, я собирался тебе написать.
— Ах, господин Сальватор, вы правы, я в самом деле опоздал; но дело, видите ли, в том, что я застал Мюзетту в одиночестве, а когда это случается, я даю себе волю и говорю ей о своей любви.
— Ты любишь всех женщин, ветреник?
— Нет, господин Сальватор, я люблю одну Мюзетгу. Это так же верно, как то, что меня зовут Фафиу.
— А как же мадемуазель Фифина?
— Вот ее-то я не люблю! Это она в меня влюблена и бегает за мной, а я как завижу ее, так удираю со всех ног.
— Советую тебе поступать точно так же, когда увидишь Жана Быка: может так случиться, что меня не окажется рядом и некому будет вырвать тебя из его рук.
— Вот уж скотина!.. Впрочем, я его извиняю: когда кто-нибудь ревнует…
— А, ты, стало быть, тоже ревнив?
— Как тигр королевы Таматавы!
— Так ты действительно любишь Мюзетту?
— До исступления! Только посмотрите на меня: я отощал от любви, ей-Богу!
— Если так, почему не женишься?
— Ее мать не дает согласия на брак.
— В таком случае, нужно иметь мужество взглянуть правде в глаза, мальчик мой, и отказаться от этой женщины.
— Никогда! Чтобы я от нее отказался?! Ну уж нет! Я терпелив: подожду!
— Чего ты собираешься ждать?
— Подожду, пока мать будет съедена… Рано или поздно это непременно произойдет.
Сальватор едва заметно улыбнулся, видя, с каким жестоким смирением Фафиу ожидает кончины будущей тещи, чтобы жениться на избраннице своего сердца.
Пусть, однако, читатели не судят Фафиу слишком строго. Этот несчастный паяц, работавший в труппе комедиантов г-на Галилея Коперника, был, в сущности, славный и добрый парень.
Нанявшись за скромную плату — пятнадцать франков в месяц, которую он получал раз в четыре месяца, он исполнял роли шутов, разных там Жанно, Жилей, Жокрисов — одним словом, "краснохвостых" паяцев, что так соответствовало его внешности.
Однако этим не ограничивались его обязанности: он был брадобреем, делал парики, причесывал всю труппу, состоявшую всего из восьми человек, включая директора, г-на Галилея Коперника, исполнявшего роли Кассандров. Мадемуазель Мюзетта играла Изабелей, а он, Фафиу, изображал паяцев и Жилей, соперничающих с прекрасным Леандром, что было для него настоящим мучением, потому что он без памяти был влюблен в Мюзетту (Изабель) и ему приходилось постоянно слушать, как его возлюбленная другим говорит нежные слова, а ему — одни колкости.
Правда, когда молодые люди оставались одни, они наверстывали упущенное: тогда Фафиу доставались все ласки, а красавчику Леандру (заочно) — все решительные отказы, полученные Фафиу на сцене.
Бедному Фафиу очень нужна была эта любовь, составлявшая его гордость и в то же время муку! Он был один в этом мире и с самого нежного возраста не знал никакой семьи — родной или приемной: ни отца, ни матери, ни дяди, ни тети, ни молочного брата, ни мужа кормилицы. Папаша Галилей Коперник, проходя однажды у холма Сент-Женевьев, увидел на улице мальчишку, который делал кульбиты, и подобрал его, пообещав развить его природные данные. Он увел его с собой и, чтобы приманить, накормил таким ужином, какого мальчик и во сне не мечтал попробовать. Вообразив, что будущее сулит ему одни удовольствия, Фафиу составил себе несколько ошибочное представление о жизни бродячего скомороха; он позволил сломать себе позвонки, вывихнуть кости, чтобы легче было переворачиваться в воздухе и исполнять все положенные клоуну гимнастические трюки.
Сначала он проделывал эти ловкие штуки на всех парижских площадях, потом, после пожара, труппа отправилась в провинцию, а оттуда — за границу. Она побывала "в крупнейших европейских столицах"; комедианты рвали по пути зубы военным, глотали шпаги, глотали обиды, глотали горящую паклю. Но аппетит приходит во время еды, даже если питаешься паклей: им надоело разъезжать по свету, они решили вернуться в Париж и основать свой театр; году в 1824-м или 1825-м они получили от полиции разрешение соорудить подмостки на бульваре Тампль.
С этого времени актеры круглый год давали парады, состоявшие в большинстве своем из отрывков пьес, ставившихся в Итальянском или в Ярмарочном театрах; правда, во время поста эти забавные представления в угоду святошам заменялись мистериями, а во время каникул для детей исполнялись феерии.
Но мы говорим лишь о том, что происходило на авансцене, — иными словами, о том, что в карточной игре, мелкой или крупной, называется разминкой. В самом деле, пьеса, исполнявшаяся бесплатно под открытом небом на подмостках, служила единственно для того, чтобы заманить публику внутрь; и правда, разве могла публика, которую развлекли бесплатно, не оценить такое внимание и отказаться осмотреть чудеса, которые папаша Галилей Коперник припас для своих посетителей? Мы, не раз бывавшие там в те времена, смеем утверждать: зрелище стоило тех двух су, что надо было заплатить при выходе.
Внутри балаган представлял собой мир в миниатюре: великаны и карлики, альбиносы и бородатые женщины, эскимосы и баядерки, людоеды и инвалиды с деревянными головами, обезьяны и летучие мыши, ослы и лошади, удавы и морские коровы, слоны без хоботов и верблюды без горбов, орангутанги и сирены, панцирь гигантской черепахи, скелет китайского мандарина; меч, которым Фернан Кортес завоевал Перу; подзорная труба, в которую Христофор Колумб увидел Америку; пуговица со знаменитых штанов короля Дагобера; табакерка великого Фридриха; трость г-на де Вольтера; наконец, ископаемая живая жаба, найденная в доисторических слоях Монмартра знаменитым Кювье! Здесь, повторяем, были собраны в миниатюре все царства природы и все чудеса света.
Целой комиссии ученых понадобилось бы не меньше месяца, чтобы составить каталог тысячи безделушек, представлявших собою внутреннее убранство балагана, в котором заправлял папаша Галилей Коперник.
Даже королева Таматава, показывавшая в соседнем балагане бенгальского тигра и нумидийского льва, несмотря на свою корону из позолоченной бумаги и украшенный ракушками пояс, не смогла устоять перед папашей Галилеем Коперником и согласилась отдать в его труппу мадемуазель Мюзетту, наследную принцессу одного из Подветренных островов.
За тридцать франков в месяц мать уступила мадемуазель Мюзетту папаше Галилею Копернику на роли Изабелей в парадах у входа в балаган, а внутри девушка изображала целомудренную Сусанну меж двумя старцами.
Чтобы придать ангажементу солидности, г-н Флажоле поставил на нем свою подпись вслед за королевой Таматавой, удовольствовавшись скромным званием опекуна.
Труппа, состоявшая из восьми человек, включая самого папашу Галилея Коперника, умудрялась последовательно показывать публике от ста до пятидесяти живых персонажей: слепые, прозревавшие в несколько минут; немые, к которым чудесным образом возвращался дар речи; глухие, которых оперировали, и они начинали слышать наравне со всеми; сержант императорской гвардии, вмерзший в кусок льда и перевезенный с Березины своим братом; лысый человек, на черепе которого, благодаря мази, составленной хозяином заведения, можно было увидеть невооруженным глазом, как пробиваются рыжие волоски; моряк, которого пробило насквозь ядро во время Трафальгарской битвы, и необходимо было поторопиться, чтобы его увидеть, так как врачи уверяли, что ему осталось жить всего три года, два месяца и восемь дней; пострадавший во время кораблекрушения "Медузы", чудесным образом спасенный акулой, для которой он позднее добивался от правительства специального продуктового пенсиона; все были сплошь знаменитости: знаменитые мужчины, знаменитые женщины, знаменитые дети, знаменитые лошади, знаменитые ослы; всем хватало места на шестидесяти квадратных футах, и в окружении всех этих знаменитостей находился метр Галилей Коперник, фокусник, предсказатель будущего, канатоходец, зубодёр, скоморох, жонглер, комедиант, ведавший всем, сам показывавший зрителям диковинки своего заведения, сопровождая показ комментариями, соответствовавшими уровню посетителей: дворян, солдат, поденщиков, капитанов, щёголей или нищих.
Галилей Коперник был мастер на все руки, побывал во всех странах, учился всему понемногу, говорил на всех языках и наречиях; ремесленники, представители власти, военные, церковнослужители, писатели, землепашцы принимали его за своего; немцы, англичане, итальянцы, испанцы, русские, турки — за земляка; таким образом, сам папаша Галилей был не меньшей знаменитостью среди всех своих чудес света. Это был бесстыдник, лихой авантюрист, взбалмошный бродяга, в котором соединились разнообразные способности; получи они правильное развитие, он стал бы гением, но его непостоянные и своенравные склонности были предоставлены самим себе, поэтому из него вышел шарлатан и скоморох.
Фафиу, как понимают читатели, не мог не воспринять уроки столь выдающегося учителя; правда, он был не столь богато одарен и скоро достиг предела в искусстве и в сообразительности, выше которого уже никогда не мог подняться. Коперник долго с ним бился, но был вынужден отказаться от мысли сделать из него если не заместителя, то хотя бы помощника. Однако, поскольку папаша Коперник был из тех, кто даром никого не кормил, он решил извлечь выгоду даже из простоты Фафиу, из его наивности, а главное — из его глупого вида; он сделал из него дурака, пьеро, паяца, шута, "краснохвостого", что-то вроде говорящего Дебюро, и весьма в этом преуспел.
Немало артистов приходили из самых далеких кварталов, с заставы Трона, из предместья Руль, из Одеона, чтобы послушать его рождающиеся на ходу дурацкие шутки, десятками летевшие в зрителей и заставлявшие зал взрываться хохотом, как в дни национальных праздников пачками взрываются петарды под ногами прохожих.
Когда Коперник и Фафиу (Кассандр и Жиль) выходили на сцену, это был фейерверк каламбуров, шуток, нелепостей, игры слов, острот, смешных вопросов, дурацких ответов — в общем, шутовских выходок, которые на языке кулис зовутся "враньем" и способны рассмешить англичанина, умирающего от сплина; вот почему самые впечатлительные зрители бились в конвульсиях во время этих представлений, когда двое комедиантов, учитель и ученик, соперничали в мастерстве.
И вот что любопытно: наш шут не сознавал, что он талантлив, нет! Фафиу не знал себя. Он обладал талантом, как умные люди обладают умом, не задумываясь об этом. Выходя на подмостки, он переставал быть Фафиу: он становился Жилем, он разговаривал с Кассандрой, как настоящий слуга с хозяином, не задумываясь об интонации, не выбирая слов: смиренно, естественно, вызывающе — словом, как того требовала ситуация. Вот почему мы назвали его великим актером.
А теперь расскажем, как Фафиу познакомился с Сальватором и чем он был ему обязан.
Фафиу был наивен, до такой степени наивен, что доходил порой до последних границ глупости; зато у него было золотое сердце, и его искренне любили все товарищи, хотя он был всеобщим посмешищем, а иногда и козлом отпущения. Он был способен любить, в чем уже могли убедиться читатели, и умел быть признательным, в чем читателям еще предстоит убедиться.
Только что несчастные комедианты пережили суровую зиму: целый месяц валил снег, их засыпало, как лапландцев, и за этот месяц ежедневные сборы приносили не более десяти су; тогда Сальватор, употребив средства, неведомые даже тем, кого он спасал, пришел им на помощь; с тех пор самый признательный из всех, лучший, наивнейший из всей труппы человек каждый день заходил после встречи с Мюзеттой, жившей на углу площади Сент-Андре-дез-Ар, засвидетельствовать свое почтение Сальватору и спросить, чем он может быть ему полезен в своем нехитром ремесле.
Так прошло три месяца; каждый день от двенадцати до часу Сальватор (если он сидел на своем обычном месте) принимал Фафиу; это объясняет, почему появление Фафиу на рынке вызвало описанный нами эффект и как вышло, что Фафиу, привыкший к производимому им самим впечатлению, не обращал больше внимания на смех толпы; каждый день Фафиу неустанно предлагал своему благодетелю услуги, а тот неизменно отказывался их принять. Но это не охладило пыла Фафиу, он по-прежнему регулярно навещал Сальватора и справлялся, не нужна ли комиссионеру его помощь, — это вошло у верного Фафиу в привычку.
Железная улица, скажут нам, лежала у него на пути, когда он отправлялся с площади Сент-Андре-дез-Ар на бульвар Тампль. Но мы знаем Фафиу и беремся утверждать, что если бы Сальватору вздумалось переехать к заставе Трона, то честный и признательный Фафиу стал бы ходить с улицы Сент-Андре-дез-Ар на бульвар Тампль через заставу Трона. В таком случае, чем можно объяснить, спросят у нас читатели, что этот прямодушный и искренний человек мог лелеять в сердце надежду увидеть своими глазами, как королеву Таматаву сожрет бенгальский тигр или нумидийский лев, и все ради того, чтобы жениться на мадемуазель Мюзетте? Мы ответим только одно: любовь — это такая страсть, которая сводит с ума, ослепляет, ожесточает, а Фафиу был страстно влюблен и потому сошел с ума, ослеп, ожесточился, когда столкнулся с женщиной, которая держала в руке его судьбу и этой же безжалостной рукой захлопывала перед его носом дверь, ведущую к счастью, ставя условием этого счастья постоянный ежемесячный заработок в тридцать франков! Фафиу уже пять лет получал не больше пятнадцати франков в месяц (которые, к тому же, выплачивались ему с такой регулярной нерегулярностью, что в среднем не выходило и пяти франков в месяц); и он даже в самой далекой перспективе не видел возможной прибавки к жалованью. Итак, бракосочетание Фафиу откладывалось, как мудрено выражался г-н Галилей Коперник, до греческих календ, и Фафиу терял рассудок, ничего не видел и ожесточался, а в такие минуты он был способен даже пожелать королеве Таматаве смерти.
Наши читатели понимают теперь (когда мы им объяснили отношения, связывавшие Фафиу и Сальватора) ту самую фразу, которую шут в начале предыдущей главы сказал комиссионеру: "Господин Сальватор! Слово Фафиу, если я могу отплатить вам какой-нибудь услугой, настоятельно прошу: располагайте мной!"
Предложения Фафиу постоянно отвергались; как же он обрадовался, когда впервые за три месяца услышал в ответ: "Возможно, я поймаю тебя на слове, Фафиу", на что Фафиу вскричал: "Клянусь Господом Богом, вы меня осчастливите, это я вам говорю!"
— Я рассчитывал на твою добрую волю, Фафиу, — с улыбкой продолжал Сальватор после изложенного нами отступления по поводу мадемуазель Мюзетты. — И я уже распорядился тобой без твоего ведома.
— Продолжайте, господин Сальватор! Продолжайте! — снова воскликнул Фафиу, глубоко растроганный доверием, которое оказывал ему Сальватор. — Ведь вы знаете, что я предан вам телом и душой!
— Знаю, Фафиу. Итак, слушай.
Фафиу умел вертеть носом сорока двумя разными способами, а ушами — двадцатью тремя способами; он во всю ширь распахнул свои уши и сказал:
— Я слушаю, господин Сальватор.
— В котором часу начинается твой парад, Фафиу?
— Мы даем два парада, господин Сальватор.
— Тогда скажи мне, когда они начинаются.
— Первый — в четыре часа, второй — в восемь часов вечера.
— Четыре часа — слишком рано, восемь — чересчур поздно.
— Ах, дьявольщина! К сожалению, время представления перенести нельзя, это запрещено.
— Фафиу! Нужно сделать так, чтобы первый парад начался сегодня вечером не раньше шести; многие из моих друзей, пожелавшие принять участие в твоем триумфе, освободятся лишь от пяти до семи часов; они-то и поручили мне передать тебе эту просьбу.
— Дьявольщина! Господин Сальватор, вот дьявольщина!
— Ты хочешь сказать, что это невозможно?
— Этого я вам никогда не скажу, господин Сальватор, вы и сами это отлично знаете.
— Значит?..
— Значит, господин Сальватор, парад должен начаться в шесть часов, раз вы желаете, чтобы он начался не раньше шести.
— Ты знаешь, как это устроить?
— Нет, но я что-нибудь придумаю.
— Я могу на тебя положиться?
— Да, господин Сальватор. Даже если меня будут резать на куски, раньше шести я на сцену не выйду.
— Хорошо, Фафиу… Однако это лишь половина услуги, о которой я хотел тебя попросить.
— Тем лучше, а то что же это за услуга?!
— Так ты готов ради меня на все?
— На все, господин Сальватор!.. Если бы ради вас мне пришлось… проглотить, к примеру, мою будущую тещу, как я глотал горящую паклю, я и это готов сделать.
— Нет, тебе пришлось бы объясниться с бенгальским тигром и нумидийским львом, которым ты ее торжественно обещал: слово свято, тем более — обет!
— О чем же вы хотели меня попросить, господин Сальватор?
— Речь вот о чем… Сегодня вечером ты должен вернуть своему хозяину то, что он дает тебе каждый вечер.
— Господин Коперник?
— Да.
— То, что он мне дает каждый вечер?
— Да.
— Он никогда ничего мне не дает, господин Сальватор.
— Прошу прощения: в конце каждого представления он дает тебе пинка в одно и то же место, если я не ошибаюсь.
— Под зад… да, это правда, господин Сальватор.
— Так вот когда он тебе даст сегодня вечером пинка, ты должен дождаться, когда он повернется к тебе спиной, и вернуть ему этот удар.
— Что?! — закричал Фафиу, решивший, что он чего-то не понял.
— Вернуть ему этот удар, — повторил Сальватор.
— Пинок под?..
— Да.
— Господину Копернику?
— Вот именно.
— Это совершенно невозможно, господин Сальватор! — сильно побледнев, отвечал несчастный Фафиу.
— Почему же невозможно?
— Потому что в жизни он мой директор, а на сцене — хозяин, ведь он всегда исполняет роль Кассандра, а я — Жиля… Впрочем, это оговорено.
— Что оговорено? — не понял Сальватор.
— В моем ангажементе сказано, что я обязуюсь быть брадобреем-цирюльником-парикмахером труппы; исполнять роли Жилей, Жанно, паяцев, дураков, "краснохвостых"; получать пинки под зад, но "никогда их не возвращать"…
— Никогда не возвращать? — повторил Сальватор.
— Никогда не возвращать! — подтвердил Фафиу. — Да я вам сейчас покажу свой ангажемент: он всегда при мне.
Фафиу вынул из кармана засаленную бумажку и подал ее Сальватору. Тот развернул ее двумя пальцами.
— Верно, — кивнул Сальватор, — здесь написано: "никогда их не возвращать".
— "Никогда не возвращать", так и есть! Ну, господин Сальватор, возьмите, если угодно, мою жизнь, только не просите меня нарушить мои обязательства.
— Обожди! — остановил его Сальватор. — В твоем ангажементе также сказано, что ты берешься исполнять все вышеперечисленное за пятнадцать франков в месяц, которые тебе будет платить Галилей Коперник.
— Которые мне будет платить господин Галилей Коперник… Совершенно верно, господин Сальватор.
— Кажется, ты мне говорил, что он тебе задолжал.
— Да, это так, к сожалению.
— Хотя ты каждый вечер аккуратно получаешь свой пинок.
— Два, сударь; один во время четырехчасового представления, другой — восьмичасового.
— Мне кажется, дорогой Фафиу, что, раз господин Галилей Коперник не выполняет своих обязательств, ты тоже можешь нарушить свои.
Фафиу широко раскрыл глаза.
— Об этом я не подумал, — признался он.
Потом он покачал головой.
— Впрочем, это не важно, — прибавил он. — Возьмите мою жизнь, но не требуйте от меня вернуть господину Копернику пинок под… Нет, это невозможно!
— Отчего же, если он тебе не платит, хотя ты регулярно получаешь этот пинок?
— Вы полагаете, что это дает мне право?..
— Еще бы!
— Нет, нет! Он нарушает свои обязательства в малом, я же должен нарушить в большом. Невозможно, господин Сальватор! Невозможно! Прикажите лучше отдать за вас жизнь!
— Давай рассуждать здраво, Фафиу.
— Давайте, господин Сальватор.
— Вы по большей части импровизируете во время этих выступлений, и ты, на мой взгляд, проявляешь истинный талант.
Скромный паяц порозовел от удовольствия.
— Вы очень добры, господин Сальватор… Как вы правильно заметили, мы почти всегда импровизируем.
— Что тебе мешает сымпровизировать удар ногой, как ты импровизируешь свои нелепицы? Сам увидишь, какой успех будет иметь твоя импровизация!
— Нет, господин Сальватор, где это видано, чтобы Жиль давал пинка Кассандру?
— Тем более неожиданно это будет и, значит, принесет тебе еще больший успех.
— Ах, черт побери! — вскричал Фафиу, представив себе смех и аплодисменты зрителей, и в нем заговорил артист. — Черт побери! В этом я не сомневаюсь!
— Значит?.. Как, Фафиу, тебя ожидает огромный успех, а ты еще колеблешься?
— А если папаша Коперник рассердится?
— Это пусть тебя не беспокоит.
— А если он меня выставит за дверь за нарушение одного из главных пунктов ангажемента?
— Я дам тебе работу.
— Вы?
— я.
— Вы собираетесь стать директором театра?
— Возможно.
— И приглашаете меня к себе?
— Да… Обещаю тебе тридцать франков в месяц, а если понадобится, готов выплатить тебе содержание за год вперед.
— Стало быть, если я буду получать тридцать франков в месяц, — вскричал Фафиу, и голова его закружилась от счастья, — стало быть…
— Что?
— Ах, Боже мой!
— Да что с вами?
— Я смогу… я смогу жениться на Мюзетте?
— Разумеется… Впрочем, будь спокоен: он тебя не уволит, потому что именно ты, мой мальчик, лучший актер в его труппе. И он тебя не только не уволит, но, если ты завтра попросишь удвоить твое содержание, он исполнит твою просьбу.
— А если нет?
— Я буду стоять наготове с тридцатью франками месячного жалованья или тремястами шестьюдесятью пятью франками годового содержания.
— Да вы предлагаете мне целое состояние, сударь! Больше чем состояние — счастье!
— Неужели ты откажешься от своего счастья, Фафиу?
— Нет, черт возьми! Нет, господин Сальватор! Будем считать, что договорились! — радостно вскричал шут. — И если хотите знать правду, я очень рад случаю отплатить папаше Копернику его же монетой! Сегодня вечером, даю вам слово, он получит два хороших пинка под…
— Нет, не два, — поторопился перебить его Сальватор. — Не увлекайся, Фафиу: один пинок!
— Хорошо, один, но такой, который будет стоить двух, это я вам обещаю.
И Фафиу жестом показал, как он это сделает.
— Это твое дело, — отвечал Сальватор, — но ударить ты должен один раз.
— Да, да, один, как договорились… Итак, вам нужно, чтобы я ударил один раз?
— Да, только один.
— На кой черт вам это нужно?
— Это моя тайна, Фафиу.
— Ладно, так и быть, он получит один, вот так: бац!
И шут повторил свой выразительный жест.
— Именно так.
— О, я уже представляю физиономию хозяина! Скажите, можно мне сразу же после этого спрыгнуть с подмостков?
— Почему бы нет?
— Я ведь знаю папашу Коперника: в первую минуту гнева он будет страшен!
— Да, но за тридцать франков в месяц и руку Мюзетты…
— О, ради этого стоит рискнуть!
— Ступай, повтори свою роль, мой мальчик, и устрой так, чтобы твой финальный удар пришелся от половины седьмого до без четверти семь.
— Господин Сальватор! В шесть часов тридцать пять минут я нанесу ответный удар.
— Хорошо, Фафиу, спасибо тебе.
— Прощайте, господин Сальватор.
— Прощай, Фафиу.
Почтительно поклонившись Сальватору, шут оставил таинственного комиссионера и, напевая старинную песенку, слышанную им в Ярмарочном театре, пошел прочь в веселом расположении духа, словно узнал, что королеву Таматаву все-таки съел бенгальский тигр или большой нумидийский лев.
Сальватор провожал его совсем не таким взглядом, каким он одарил двумя часами раньше папашу Фрикасе и его флегматичного должника.
Но оставим Сальватора, чтобы последовать за Фафиу; если хотите, дорогие читатели, давайте отправимся на бульвар Тампль и посмотрим на уличное представление, которое с радостным нетерпением ожидает толпа, не подозревая (так нам, во всяком случае, кажется), какую неожиданную развязку задумал Сальватор.
Подмостки г-на Галилея Коперника были расположены, как мы уже говорили, между театром г-жи Саки, превратившимся впоследствии в Театр канатоходцев, и зданием Императорского цирка, называвшимся раньше Олимпийским цирком, а чаще цирком Франкони.
Эти подмостки высотой в пять-шесть футов имели задник: огромное раскрашенное полотно, поделенное на множество частей, где были изображены великаны и великанши, белые негры, карлики, тюлени, сирены, петушиные бои; скорпионы, убивающие буйволов; скелет, играющий на лютне; Латюд, совершающий побег из Бастилии; Равальяк, убивающий Генриха IV на улице Железного ряда; наконец, маршал Саксонский, одерживающий победу при Фонтенуа (постановки о сражениях времен Республики и Империи были категорически запрещены). Кроме того, целая коллекция тканей с прошлых и настоящих известных ярмарок была прикреплена рейками; полотнища развевались на ветру, словно латинские паруса; от этого заведение г-на Галилея Коперника приобретало сходство с огромной китайской джонкой, плывущей в людском океане.
Подмостки — мы вынуждены снова к ним вернуться — представляли собой площадку в семь-восемь футов шириной и примерно двадцать футов длиной; они ярко освещались рампой, состоявшей из четырнадцати лампионов, от которых поднимался густой дым, напоминая перистиль храма, воздвигнутого в честь бога искусства.
Их зажгли в пять часов; освещение заставило притихнуть толпу, вот уже час ожидавшую начала представления; но вот прошло еще двадцать минут, а на сцену никто не выходил, хотя в афише ясно говорилось, что точно в четыре часа "господа Феникс Фафиу и Галилей Коперник сыграют большое представление"; толпа, не заплатившая ни су, кипела от возмущения.
С тех пор как я пишу для театра, я заметил (и приглашаю философов и ученых поразмыслить над моим наблюдением), что, чем меньше зритель заплатил, тем больше он требует, а на премьерах самые резкие критики и самые озлобленные свистуны — те, кто, входя в театр, не потрудились даже сунуть руку в жилетный карман.
Ее величество толпа, вот уже больше часу ожидавшая начала представления, была в этот вечер (неизвестно почему) втрое больше, чем обычно, и потому считала себя вправе протестовать против преступления, которое выразилось в неуважении к ней; она испускала угрожающие вопли и проклятия, заимствованные из разного рода наставлений для тех, кто изучал нравы простого народа: они имели хождение в описываемое время и публиковались для юношей из хороших семей.
Наконец около половины шестого сьёр Галилей Коперник появился на подмостках в костюме Кассандра: он слышал возмущенные крики ничего не видящих зрителей и ничего не слышащих слушателей и по тому, как стал раскачиваться его балаган, счел, что буря разыгралась не на шутку, а толпа ведет себя слишком буйно.
Однако появление сьёра Галилея Коперника, вопреки ожиданиям, не успокоило возбужденных зрителей, а напротив, еще больше их взволновало. И хотя сьёр Галилей Коперник держался с необыкновенным достоинством, толпа встретила его шиканьем и свистом, да таким громким, что он в течение нескольких минут не мог произнести ни слова.
Он обернулся, приставил к губам руки рупором и попросил подать что-то из-за кулис: белоснежная ручка мадемуазель Мюзетты подала ему ключ от ворот; метр Галилей Коперник в него свистнул и на мгновение заглушил свист толпы; зрители замерли от восторга, слушая, как насвистывает метр Коперник. Это было похоже на соло удава в концерте гремучих змей.
Но все на свете надоедает, даже свист. Сьёр Галилей Коперник отнял ключ от губ, и наступила никем не нарушаемая тишина.
Он воспользовался этим обстоятельством, вышел к рампе и, величаво поклонившись, сказал:
— Милорды и господа! Надеюсь, ваш свист имеет отношение не ко мне?
— К тебе! К тебе и к Фафиу! — закричало множество голосов.
— Да, да, да, к обоим! — подхватила толпа. — Долой Коперника! Долой Фафиу!
— Милорды и господа! — продолжал Коперник, как только снова все стихли. — Было бы несправедливо обвинять меня в этом прискорбном опоздании, ведь ровно в четыре часа я в костюме Кассандра готов был иметь честь предстать перед почтеннейшей публикой.
— Что ж вы не выходили? — кричали из толпы. — Где вы были? Что делали?
— Где я был и что делал, милорды и господа?
— Да, да, да, где вы были? Почему опоздали? Вы не уважаете публику! Извинения! Пусть извинится!
— Как объяснить это таинственное опоздание? Кто тому виной, милорды и господа? Надо ли об этом говорить? Да, мне кажется, вполне уместно дать объяснения из уважения к публике.
— Говорите! Говорите! Говорите!
— Ну, делать нечего! Этому опозданию виной огромное несчастье, страшное, неслыханное несчастье, постигшее недавно вашего любимого артиста, нашего товарища и друга Феникса Фафиу. Как всем известно, он должен был исполнять роль слуги, без которой нельзя обойтись в пьесе, где занято всего четыре актера и где роль слуги — важнейшая.
В толпе произошло движение, свидетельствовавшее о том, что она сочувственно относится к несчастью, каково бы оно ни было, раз оно произошло с Фафиу.
Коперник жестом дал понять, что хочет говорить, и зрители, которым не терпелось забыть о полуторачасовом ожидании, сейчас же затихли.
Кассандр продолжал:
— Какое же несчастье постигло Феникса Фафиу, в один голос спросите вы меня. Милорды и господа! С ним случилось то, что может произойти с вами, со мной, с этим господином, с этой сударыней, с нашими друзьями, с нашими врагами; ведь все мы смертны, о чем сообщил мне однажды по секрету князь Меттерних.
Снова волнение в толпе.
— Да, милорды и господа! — вскричал Коперник, воспользовавшись произведенным эффектом, чтобы окончательно завоевать публику. — Да, Фафиу, ваш любимый артист, только что был близок к смерти!
У многих зрителей, и в особенности зрительниц, при этих словах вырвался пронзительный стон.
Коперник поблагодарил толпу жестом и взглядом и продолжал:
— Я изложу вам, милорды и господа, все так, как оно было, без прикрас, во всей пугающей простоте. С некоторых пор мы с беспокойством стали замечать, что Фафиу стремится к уединению, Фафиу стал печален, Фафиу начал худеть. У него появились круги под глазами, скулы с каждым днем все больше приобретали лихорадочный румянец и выдавались вперед, зубы стали шататься, подбородок начал задираться к носу, а нос, как у несчастного отца Обри, с которым я познакомился на берегах Миссисипи, грустно клонился к могиле… Что случилось с Фафиу? Какое мучительное страдание подтачивало изнутри этого талантливого артиста? Может, у него ухудшилось пищеварение? Или у него стала болеть грудь? Нет, Феникс Фафиу расти перестал. Может его преследовала нищета, обычная нищета? Или он был вынужден ходить по улице с непокрытой головой за неимением шляпы, босым — за неимением башмаков, в одной рубашке — за неимением сюртука? Нет, и в этом вы могли убедиться сами: у Фафиу новая треуголка, новые туфли, новая куртка — все это я позволил ему выбрать из моего старого гардероба. Может быть, Фафиу оплакивал скончавшегося родственника? Проводил в последний путь отца или мать? Или умер дядюшка, ничего ему не завещав? А может, скончался его племянник, оставив ему свои долги? Нет, милорды и господа. У Фафиу не было ни отца, ни матери, ни дяди, ни племянника, у Фафиу не было семьи. Что же такое приключилось с Фафиу, спросите вы, милорды и господа. Что же с ним приключилось, господа? Что же?
— Да, да, что с ним такое было? — закричали из толпы.
— У него было то, что может произойти со всеми нами: великими и малыми, богатыми и бедными… Фафиу испытывал сердечные муки! Фафиу был влюблен!.. Я слышу, как кое-кто из военных говорит: "Это неправда. У Фафиу нос трубой, а с таким носом влюбиться невозможно!" Позволю себе заметить господам военным всех званий, от капралов до маршалов Франции, что они, по-моему, чересчур презрительно относятся и к носу Фафиу, и к инструменту, по образу которого его нос сработан. Было бы несправедливо, если бы человек, у которого нос трубой, был лишен человеческих радостей; какой закон, Божий или человеческий, дает исключительное право на страсть тем, у кого нос, как у попугая, в ущерб тем, у кого нос похож на охотничий рог? Я согласен, что нос Фафиу несовершенен; но все остальное у него как у людей. Неужели из-за того, что у человека нос с горбинкой или, наоборот, курносый, вы ему говорите: "Ступай прочь!", вы ему бросаете слово "Рака!". Фи, господа! Ни за что не поверю! Вы можете сказать, что Фафиу, возможно, непутевый, но его нельзя назвать бесчувственным. А доказательство тому, милорды и господа, следующее. Как я вам имел честь сообщить, Фафиу влюблен, влюблен безумно, страстно! Вот в чем, милорды и господа, секрет худобы и печали Фафиу. Как в данном случае он поступил, что себе вообразил, несчастный? Не могу думать об этом без содрогания, я и теперь дрожу, когда рассказываю об этом… Он решил покончить с собой, утопиться, застрелиться, сжечь себя, повеситься или отравиться! Средств для исполнения задуманного у Фафиу было хоть отбавляй. Наоборот, он никак не мог остановить свой выбор на чем-нибудь одном. Впрочем, средство средству рознь, как сказал мне однажды по секрету господин граф Нессельроде.
Как я уже сказал, можно утопиться в реке; река течет для всех, и Фафиу мог броситься с моста Нотр-Дам; но, спохватившись, что он умеет плавать и что на дворе десять градусов мороза, он понял, что не утонет, а только заработает насморк! Пришлось ему отказаться от способа расстаться с жизнью, доступного всем, кроме него. Он мог пустить себе пулю в лоб. Но Фафиу вспомнил, что он ужасно боится выстрелов и, когда выстрел грянет, он убежит со всех ног, пуля вылетит, но шлепнется наземь, так и не долетев до него! Можно было себя сжечь. Лег бы он, как Сарданапал, на костер, приказал бы подать завтрак, обед или ужин, развести огонь и так, за едой, сгорел бы незаметно; но тут ему пришло на ум, что зовут его Феникс, а он читал у Плиния и Геродота, что птица феникс обладает способностью возрождаться из пепла, и ему показалось, что ни к чему сжигать себя в воскресенье, если в понедельник или во вторник придется ожить. У него оставалась веревка — иными словами, он мог повеситься, но, представив себе целую толпу, которой он доставит удовольствие, если оставит после себя бесценный талисман, называемый "веревкой повешенного", он злорадно ухмыльнулся и отказался от этого филантропического средства. Был еще яд, роковой, мрачный способ расстаться с жизнью, ведь будь то яд Митридата, Ганнибала, Локусты, Борджа, Медичи или маркизы де Бренвилье — яд всегда яд, как сказал мне однажды в частной беседе господин князь де Талейран. И Фафиу остановил свой выбор на этом последнем средстве, на роковом, мрачном яде. И когда я увидел недавно Фафиу — бледного, изменившегося в лице, задыхающегося, наводящего ужас, — я задрожал всем телом и с первого взгляда догадался: он только что наложил на себя руки. Я спросил его с чувством:
"Что с тобой, идиот! Почему ты целый час заставляешь ждать публику и меня вместе с ней?"
"Господин Коперник, — ответил Фафиу, — я покончил с собой".
Такая откровенность меня тронула. Однако должен вам признаться, что было во всем этом нечто весьма меня удивившее: печальное известие о его кончине я узнал из его собственных уст. Но я видел и не такое и потому продолжал допрос.
"Как же ты покончил с собой?" — спросил я у него голосом, слишком взволнованным для моего возраста и положения.
"Я отравился", — отвечал Фафиу.
"Чем?"
"Ядом".
Признаться, этот ответ показался мне чем-то возвышенным, оставившим позади себя известную реплику "Умереть!" старика Горация, а также "Я!" Медеи.
"Где ты взял яд?" — спросил я невозмутимо, как человек, знакомый с тридцатью двумя противоядиями.
"В вашей спальне, в шкафу", — замогильным голосом отвечал Фафиу.
При этих словах парик встал у меня на голове дыбом, а борода, которую я только что приклеил, выросла на целый дюйм. Я смертельно побледнел и пошатнулся.
"Несчастный! Я запретил тебе открывать этот шкаф!" — прерывающимся голосом вскричал я.
"Это верно, господин Коперник, — с безнадежным видом признался Фафиу. — Однако я видел, как вы ставили туда два горшочка".
"Не я ли тебя предупреждал, несчастный, что в них находится мармелад с мышьяком? Великий персидский шах, у которого я служу главным лекарем, заказал мне этот мармелад, дабы отделаться от крыс, заполонивших его дворец".
"Я это знал!" — с выражением отчаянной решимости выкрикнул Фафиу.
"И ты съел один горшочек?"
"Оба!"
"И сами горшочки тоже?"
"Нет, сударь, только их содержимое".
"Целиком?"
"Целиком".
"О несчастный!" — вскричал я.
Я трижды повторил это слово, как нельзя лучше, по-моему, определяющее положение Фафиу. Его отравление, милорды и господа, причина, что привела к несчастью, многочисленные непредвиденные происшествия, явившиеся его следствием, слезы, которыми все товарищи, боготворившие Фафиу, встретили известие о его самоубийстве, — все это и многое другое, господа, что незачем доводить до вашего сведения, заставило, к моему величайшему сожалению, задержать начало представления. Если в вашей душе есть хоть крупица жалости — а я смею думать, что это так, — если этот печальный рассказ тронул ваши сердца, вы извините нас за это опоздание, причиной которого послужила смерть, и разрешите нам продолжать представление и предложить вашему вниманию, как сказано в афише: ""Два срочных письма ", комический спектакль в одном акте", в котором Фафиу исполнит роль Жиля, а ваш покорный слуга сыграет Кассандра.
Однако, вы спросите меня — толпа обожает задавать самые неожиданные вопросы, — как произошло, что, с одной стороны, Фафиу вроде бы умер, а с другой — тем не менее исполняет роль Жиля? Ответ прост, милорды и господа: мне приходилось при многих европейских дворах, а особенно во дворе Фонтанов, отвечать еще не на такие вопросы, какой я имею честь слышать от вас! Действительно, милорды и господа, я объясню вам эту загадку всего в нескольких словах. Кое-кто из вас, по-видимому, слышал о вошедшей в поговорку страсти Фафиу к сладостям. Все вы встречали его на улицах Парижа и видели, как он в зависимости от времени года грызет то чернослив, то каштаны, то мушмулу, то орехи. Катастрофическое влияние, которое это постоянное потребление сладостей неизбежно должно было оказать на кишечный тракт нашего несчастного друга, я исследовать не берусь; я не хочу этого знать и ни у кого об этом не спрашиваю. А вот как сказывается это неумеренное поглощение сластей на моей кладовой — этот вопрос обойти молчанием я не могу; тут мне и спрашивать никого не надо, это я и сам отлично знаю.
Решив, что пора положить конец разорительной прожорливости Фафиу, я стал думать, какую ловушку ему раскинуть. Вы понимаете, что, если человеку довелось попивать белое вино в обществе изысканнейших европейских дипломатов, он не мог не позаимствовать у них немного их хитроумной прозорливости и чудесной изобретательности… Одна иноземная принцесса, которой я имел счастье спасти жизнь, излечив ее от недуга, когда от нее отказались другие доктора, прислала мне в конце прошлой осени два горшочка грушевого варенья, к которому, как я ей сообщил в непринужденной беседе, я питаю слабость. Внезапно я вспомнил, что упомянутый Фафиу, который восторгается всем на свете, еще больше меня обожает грушевое варенье. И я решил раскинуть вышеупомянутую ловушку этому глупому шуту. Я под огромным секретом рассказал ему о двух горшочках с отравленным мармеладом, якобы нарочно мною приготовленных по заказу великого персидского шаха с целью, о которой я вам уже говорил. Фафиу в те времена не вынашивал ужасных замыслов по поводу своей особы и вздрогнул при одном виде горшочков! Но позднее он, как вам известно, впал в отчаяние и вспомнил о мармеладе с мышьяком; сначала он подумал о нем уже с меньшим ужасом; потом, смирившись с мыслью о самоубийстве — с хладнокровием и даже с радостью…
Теперь вы знаете все, милорды и господа. Дойдя до полного отчаяния, решившись умереть, Фафиу съел оба горшочка варенья по фунту в каждом. Первые симптомы были похожи на отравление. Но благодаря срочным мерам, которые я принял в сложившихся обстоятельствах, я полагаю, что могу поручиться за жизнь нашего друга Феникса Фафиу. Ему ничто не угрожает, и мы через несколько секунд будем иметь честь начать представление. — Ал-л-л-ле, музыка!
Из глубины балагана послышались звуки тромбона, кларнета, барабанов — большого и маленького; это напоминало грохот в котельной мастерской.
Под эту сомнительную музыку сьёр Галилей Коперник отвесил низкий поклон и исчез под аплодисменты и радостные крики толпы; рассказ любимого Кассандра привел публику в восторг. Как говорит Экклесиаст, есть на свете три переменчивые вещи: толпа, женщины и волны!
В ту самую минуту как оглушительная музыка возвестила о начале долгожданного представления, с обеих сторон бульвара, то есть от площади Бастилии и от ворот Сен-Мартен подошло много людей в длинных коричневых плащах по моде тех лет; они смешались с толпой и тут же растворились в ней.
Невнимательному прохожему могло показаться, что эти люди незнакомы между собой. Однако умный наблюдатель сразу бы понял, что они каким-то образом друг друга знают: еще издали, подходя, незнакомцы в коричневых плащах подавали едва уловимые знаки тем, кто находился среди зрителей. Но очень скоро, как мы уже сказали, вновь прибывшие смешались с толпой, рассеялись, словно пришли исключительно ради представления, и никто не обращал внимания на этих зрителей, присоединившихся к постоянной публике сьёра Галилея Коперника.
Нестройные звуки оркестра стихли. Жиль и Кассандр, то есть Фафиу и Коперник, вышли на сцену.
Несколько минут не стихали раскаты смеха и гром аплодисментов.
Артисты по очереди подошли к рампе и трижды поклонились, приветствуя публику. Затем Фафиу привалился плечом к заднику, а Кассандр, открывавший спектакль, остался стоять у рампы и начал следующий монолог — образец литературы под открытым небом, познавшей расцвет в год от Рождества Христова 1827-й. Один из наших друзей застенографировал эту пьесу, и мы счастливы, что она может быть представлена на суд читателей во всей ее трогательной простоте.
Кассандр, в задумчивости на авансцене; потом Жиль (из глубины сцены).
Кассандр. Черт меня побери, если я знаю, где найти слугу, который был бы наделен умом, честностью и плохим желудком — иными словами, обладал бы тремя христианскими добродетелями, присущими хорошему слуге! Чем дальше, тем мир все больше меняется, притом к худшему; теперь хорошие слуги — большая редкость!.. Куда, черт их подери, они могли деваться? Ушли в какую-нибудь страну, где нет хозяев. Я нередко подумывал: а не поступить ли мне на службу к самому себе. Впрочем, я такой жадный, что никогда не заплачу даже самому себе. А мое первое условие новому слуге: столоваться где угодно, только не у меня. Значит, если я найму самого себя к себе же на службу, я уморю себя голодом! Придется отказаться от этого неразумного проекта и поискать менее требовательного слугу. (Оглядывается.) Что я вижу?! Вон как раз лакей!.. Бежит сломя голову и под ноги не смотрит… Эй, дружок!.. Он меня не слышит и по-прежнему смотрит вверх… Эй, дружочек!.. Надеюсь, он споткнется и шлепнется… Трах-тарарах! Так и есть: он на земле. (Подойдя к Жилю и помогая ему подняться.) Друг мой, за кем ты бежишь?
Жиль. Сударь, вы же сами видите: я уже не бегу!
Кассандр (в сторону). Верно; этот парень рассуждает здраво, а я, напротив… (Вслух.) Прости меня, я употребил не то время. За кем ты бежал?
Жиль. За птичкой.
Кассандр (в сторону). Теперь я понимаю, почему этот парень смотрел вверх… (Вслух.) Как же вышло, что птичка вырвалась на волю?
Жиль. Я открыл клетку.
Кассандр. А зачем ты открыл клетку?
Жиль. Она дурно пахла, и бедная птичка задыхалась.
Кассандр. Ты, как я вижу, находишься на службе?
Жиль. Ах, сударь, после того, что со мной случилось, я могу считать себя свободным! И если вам нужен слуга…
Кассандр. Вот черт! Должен же я сначала узнать, откуда ты.
Жиль. Из дома!
Кассандр. Вот в этом я как раз сомневаюсь… Чей же это дом?
Жиль. Архиепископа.
Кассандр. Какие обязанности ты выполнял при своем архиепископе?
Жиль. Я был у него метрдотелем.
Кассандр. Ах, черт! Ты, стало быть, должен хорошо готовить! А что ты с меня возьмешь?
Жиль. За какие услуги?
Кассандр. За свою службу у меня.
Жиль. О, можете не беспокоиться, сударь, я возьму все, что смогу взять.
Кассандр. Я спрашиваю, каким образом ты собираешься вступить ко мне на службу?
Жиль. Ногами, сударь.
Кассандр. Хорошо сказано! Думаю, мы сумеем договориться.
Жиль. Я так просто в этом уверен, сударь.
Кассандр (взглядывая на него). Эге!
Жиль (глядя на Кассандра). Эге!
Кассандр. Мне нравится твоя физиономия; цвет твоих волос мне по вкусу; твой нос просто обворожителен! Посмотрим теперь, так ли ты хорошо щебечешь, как играешь перышками.
Жиль (поет).
Швейцарец возвращался С родимой стороны…
Кассандр. Что ты делаешь?
Жиль. Вот тебе раз! Вы же спрашивали, как я щебечу: я пою!
Кассандр (в сторону). Этот парень нравится мне все больше. (Вслух.) Я не это имел в виду; я хотел задать тебе несколько вопросов, дабы убедиться, что ты не дурак.
Жиль. О, если так, прошу вас, сударь, спрашивайте! Никто не сможет вам ответить лучше, чем ваш слуга.
Кассандр. Верно; это потому, что ты много говоришь… Вот объясни мне, к примеру… Я забыл спросить, как тебя зовут.
Жиль. Зовут меня Жиль, к вашим услугам.
Кассандр (в сторону). Этот парень говорит так вкрадчиво! (Вслух.) Ну, дорогой Жиль, объясни-ка мне, почему рыба в реке не тонет.
Жиль. А кто вам, сударь, сказал, что она не тонет?
Кассандр. Но ведь рыба уходит на глубину, а потом снова поднимается на поверхность!
Жиль. Поднимаются не те, что утонули, а другие, сударь.
Кассандр (подумав). Ах, черт тебя подери! Да, ты, может, и прав!
Жиль. Господину угодно спросить еще о чем-нибудь?
Кассандр. Разумеется!.. Почему луна ложится спать как раз в то время, как просыпается солнце?
Жиль. Сударь! Не луна ложится, когда солнце встает, а наоборот: солнце поднимается, как только луна идет на покой.
Кассандр (в удивлении). Клянусь, я об этом не подумал! Так ты астроном, Жиль?
Жиль. Да, сударь.
Кассандр. У кого ты учился?
Жиль. У господина Галилея Коперника.
Кассандр. Великий человек!.. Раз этот прославленный ученый был твоим наставником, ты, возможно, ответишь на следующий мой вопрос. Как ты думаешь, справедливо ли по отношению ко мне Провидение, дав мне всего две руки, когда во мне пять футов и четыре дюйма?
Жиль. Оно поступило еще более несправедливо с ослом, сударь: у него только четыре фута и ни одной руки.
Кассандр (в недоумении). У этого малого на все готов ответ! (Разговаривая сам с собой и постепенно выходя на авансцену.) Кажется, я нашел умного парня, который будет служить мне верой и правдой и когда-нибудь, возможно, станет моим зятем, если у него водятся денежки. (Вслух.) Отвечай-ка мне, Жиль!
Жиль. Я только этим и занят, сударь.
Кассандр. Ты прав… Скажи, Жиль, ты юноша?
Жиль. Да, если только в мэрии не наврали, когда меня регистрировали.
Кассандр (в сторону). Чудак! Он меня не понимает. (Вслух.) Я спрашиваю, холост ли ты.
Жиль. Как Жанна д’Арк!
Кассандр. Что ты имеешь в виду?
Жиль (с загадочным видом). Я хочу сказать, что мог бы прогнать англичан.
Кассандр. Это тебе, возможно, пригодится. Впрочем, не будем говорить о политике.
Жиль. Хорошо, сударь. Поговорим о философии, ботанике, анатомии, литературе, науках, пиротехнике… (Внезапно замолчав.) Кстати, о пиротехнике: что это там виднеется?
Кассандр (проследив за тем, куда указывает Жиль). Это бутылка вина, которую я приказал подать, намереваясь освежиться.
Жиль. Неужели вы похожи на меня, сударь?
Кассандр. Может быть… А каков ты?
Жиль. Постоянно хочу пить.
Кассандр. И я тоже!
Жиль. Я бы с удовольствием раздавил бутылочку!
Кассандр (в сторону). Ну, ловок! (Вслух.) Так и быть, Жиль. Мы поболтаем за стаканчиком вина или выпьем по стаканчику за разговором, как тебе больше нравится. Похоже, ты парень степенный, все у тебя разложено по полочкам…
Жиль. Вот тут вы ошибаетесь, сударь: со времени последнего сбора винограда я совершенно…
Кассандр (останавливая его жестом, в сторону). Чудак меня не понимает. (Вслух.) Я хотел сказать, что ты на меня производишь впечатление человека, у которого нет пороков.
Жиль. Ах, сударь, ничего-то у меня нет, вот разве только чирьи, и уж так они меня замучили!
Кассандр. Я хотел сказать, что ты умеешь себя вести.
Жиль. Везти? Ну еще бы, я ведь служил раньше кучером!
Кассандр (в сторону). Сменим тему: похоже, есть такие вопросы, на которые бедняга не знает, что ответить. (Вслух.) Ты много служил, Жиль?
Жиль. Да, сударь, но я по-прежнему как новенький.
Кассандр. Кому же ты служил?
Жиль. Прежде всего отечеству.
Кассандр. Как?! Ты был солдатом, храбрец?
Жиль. Новобранцем, сударь. Целых три месяца.
Кассандр. Ты имел несчастье получить ранение?
Жиль. Да.
Кассандр. Куда ты был ранен, мальчик мой?
Жиль. В самое сердце. Меня задело поведение моего генерала.
Кассандр. Что же произошло?
Жиль. Генерал приказал нам прочесать поле.
Кассандр. Может, он был не в духе?
Жиль. Мы так и не встретили ни единого вражеского солдата. И я себе позволил пошутить, сказав, что генерал одержал величайшую победу.
Кассандр. Какую?
Жиль. Я сказал, что генерал победил целое поле. И он отправил меня в тюрьму.
Кассандр. Должно быть, он тебя не понял… Сколько времени ты провел в тюрьме?
Жиль. Три года, сударь.
Кассандр. В каком же месте возвышалась ваша тюрьма?
Жиль. Она не возвышалась, сударь, а скорее понижалась.
Кассандр. Понимаю… Значит ты сидел…
Жиль. В подземелье, сударь.
Кассандр. Я хотел спросить, где находилась твоя темница.
Жиль. У моря.
Кассандр. У какого?
Жиль. У Средиземного.
Кассандр. Я знаю на берегу Средиземного моря один город, я там бывал.
Жиль. Я тоже, сударь.
Кассандр (вспоминая). Он назывался Ту… Ту… Ту…
Жиль (подсказывая)… лон… лон… лон.
Кассандр. Совершенно верно, Тулон. Ах, бедный мальчик, так ты тоже был сослан на галеры?
Жиль. Всякое ремесло почетно, сударь.
Кассандр. Абсолютно точно… Кому же ты служил еще, кроме отечества?
Жиль. Я служил игрушкой у одной моей землячки.
Кассандр. Ну и как, намучился ты с ней?
Жиль. Так точно, сударь. И я понял, что девки такое могут показать, что и за морем не увидишь.
Кассандр. Должно быть, ты прикопил деньжат за время долгой службы, Жиль?
Жиль. Вот уж чего я прикопил, сударь, так это забот!
Кассандр. А наличными?
Жиль. В наличности каких только нет забот!
Кассандр (в сторону). Этот дурачина меня не понимает. (Вслух.) Я спрашиваю, есть ли у тебя что-нибудь наличными.
Жиль. Конечно! Вот у меня сюртук в наличии!
Кассандр. А запасы, запасы какие-нибудь?
Жиль. Панталоны у меня есть запасные.
Кассандр. Это все не то! Есть у тебя наличные?
Жиль. На личности моей нет ничего особенного… Эх, деньжат бы хоть немножко!
Кассандр (в сторону). Этот простофиля меня не понимает. (Вслух.) За время службы ты что-нибудь отложил?
Жиль. Я решил отложить безумства юности. А как же, сударь, время-то идет: старею.
Кассандр. Кому ты это рассказываешь, Жиль!.. Однако ты не ответил на мой вопрос.
Жиль. Дану?
Кассандр. Я хотел узнать, есть ли у тебя капитал.
Жиль. Что ж вы сразу не сказали, сударь? Тетушка завещала мне после смерти пятьдесят экю пожизненной ренты!
Кассандр (воодушевляясь). Вот черт! Сто пятьдесят ливров ренты! Да ты хоть знаешь, что это кругленькая сумма?
Жиль. Конечно, знаю.
Кассандр. Я хочу сказать, что это солидная, внушительная сумма.
Жиль. Понимаю: вы хотите сказать, что с такой суммой далеко до сумы.
Кассандр. Жиль!
Жиль. Да, сударь?
Кассандр. У меня есть к тебе предложение.
Жиль. Какое?
Кассандр. И ты его примешь?
Жиль. Приму, если только не отвергну.
Кассандр. У меня есть дочь.
Жиль. Правда?
Кассандр. Слово чести.
Жиль. У вас одного, сударь?
Кассандр. Ее родила моя покойная жена.
Жиль. Значит, это дочь вашей жены, а не ваша.
Кассандр. Прошу прощения, Жиль: она принадлежит нам обоим. (В сторону.) Этот юноша такой невинный, что не понимает меня! (Вслух.) Итак, я сказал, что у меня есть дочь — красивая, добродетельная, целомудренная, с очень легким характером.
Жиль. Понимаю, сударь: девица легкого поведения!
Кассандр. Я присматриваю ей подходящего муженька, и вот ты мне как раз и подвернулся; я тебе делаю предложение: Жиль, хочешь быть моим зятем?
Жиль. Я не говорю "нет", сударь.
Кассандр. Да что с того, если ты не говоришь "да"?
Жиль. Надо бы сначала взглянуть на невесту.
Кассандр. Я тебе покажу ее.
Жиль. Только за показ денег не брать!
Кассандр. Конечно, конечно. (В сторону.) А малый, видно, бережливый.
Жиль. А какое приданое вы за ней даете?
Кассандр. Такое же, какое ты принесешь в дом: пятьдесят звонких экю, Жиль.
Жиль. Вот вам моя рука! Договорились!
Кассандр. Я могу позвать дочь?
Жиль. Зовите!
Кассандр (зовет). Зирзабель! (Жилю.) Надеюсь, ты будешь доволен.
Жиль. Так вы говорите, она красавица?
Кассандр. Мой портрет!
Жиль. Ах, черт возьми! Ну ничего, еще не поздно отказаться.
Кассандр. Улучшенный, разумеется.
Жиль. Дай-то Бог!
Кассандр (зовет громче). Зирзабель!.. Эй, Зирзабель!.. Непременно горло сорвешь, пока до этой дурехи докричишься… Зирзабель!
Те же и Изабель.
Изабель (подкравшись к отцу и приблизив губы к его уху). Вот и я!
Кассандр. Что за шлюха, чума ее побери, хочет, чтобы я умер со страху?
Изабель. Вы меня тоже напугали, отец. Кричите, словно посох, потерявший своего слепого!
Кассандр. Почему ты не идешь, когда я тебя зову?
Изабель. Если бы я прибегала всякий раз, как меня зовут, мне слишком часто пришлось бы приходить, а главное, я бы слишком далеко зашла. Что вам угодно, отец?
Кассандр. Вот, взгляни-ка!
Изабель. Куда?
Кассандр (указывая на Жиля). На этого красивого парня.
Изабель. Этого простака?
Кассандр. Как он тебе?
Изабель. Отвратительная рожа!
Кассандр. Это твой жених.
Изабель. Жених?!
Кассандр. Я только что дал ему слово.
Изабель. Можете забрать обратно!
Кассандр. В чем дело?
Изабель. Чтобы я вышла за этого постника? Никогда!
Жиль. Я, пожалуй, тощ, мадемуазель, это верно. Однако это дело поправимое, было бы желание.
Изабель. С такой физиономией только в больнице лежать, слышите, дружочек?!
Кассандр (Жилю). Как она тебе?
Жиль. Восхитительна!
Кассандр. Эх, чем черт не шутит! Она будет твоей. Оставляю тебя с ней с глазу на глаз: думаю, разговор у вас будет содержательный.
Жиль. Значит, когда она от меня уйдет, она будет содержанкой?
Кассандр (в сторону). Дуралей меня не понимает. (Выходит.)
Жиль, Изабель.
Изабель. Ах я несчастная из несчастных! И как мать — у нее же был выбор — могла выбрать мне такого отца!
Жиль. Ошибаетесь, мадемуазель Зирзабель. Зачем ругать достойнейшего гражданина, которому вы обязаны своим появлением на свет? Разве он вам зла желает? Он что, кожу с вас живьем сдирает? Нет, он предлагает вам выйти замуж за галантного кавалера!
Изабель. Чтобы вы вышли за меня замуж?.. То есть чтобы я на вас женилась?..
Жиль. Прошу прощения! Мне кажется, вы ошибаетесь, мадемуазель Зирзабель.
Изабель. Ах, все равно, вы же меня поняли!.. Никогда!
Жиль. А что, если, оставшись с вами с глазу на глаз, прижав правую руку к груди, а левую — вытянув по шву, я вдруг влюбился?
Изабель. В кого?
Жиль. В вас!.. Вот я стою перед вами навытяжку, прижав правую руку к груди, а левую — держа по шву, я смотрю вам прямо в глаза… Я вас люблю стр-р-растно, дорогая! Что вы мне ответите?
Изабель. Ваше признание мне лестно, и я отвечу вам с той же искренностью, только не то, что вы ожидаете. Надеюсь, вы благородный человек, настоящий французский рыцарь. И я открою вам свой секрет.
Жиль. Я вас внимательно слушаю, говорите!
Изабель. Могу я говорить с вами совершенно откровенно?
Жиль. Пожалуйста!
Изабель. С той минуты как я вас увидела, вы вызвали во мне отвращение.
Жиль. Святые небеса!
Изабель. Перестаньте божиться и позвольте мне договорить, сеньор. С одной стороны, я вас не люблю, потому что вы мне отвратительны. С другой стороны — я безумно влюблена в дворянина из хорошей семьи.
Жиль. Как зовут моего смертельного врага?
Изабель. Господин Леандр.
Жиль. Мы с ним знакомы: я давал ему пощечины, которые он мне так никогда и не вернул.
Изабель (бьет Жиля по щеке). Возвращаю вам его долг: можете дать ему расписку.
Жиль (вскинувшись). Ах, чертовщина! Мадемуазель Зирза! Знайте, что я не позволю наступать себе на ноги!
Изабель. У вас мозоль?
Жиль. Нет, это просто так говорится.
Изабель. Со мной вам ломаться ник чему! До того как я влепила вам пощечину, я вам говорила и повторяю, что страстно люблю господина Леандра. Мы полюбили друг друга в середине августа.
Жиль (в сторону). Ах, какая кошечка! (Громко). В середине августа какого года?
Изабель. Тысяча восемьсот двадцатого! Как видите, это давнее знакомство. Отмените же нашу с вами свадьбу, будьте великодушны.
Жиль. Ни за что! Я слишком сильно вас люблю!
Изабель. Ну, как вам будет угодно! Скажу только одно: если вы на мне женитесь, клянусь честью, я сделаю из вас рогоносца! Тем хуже! Вы вынудили меня употребить это неприличное слово. Впрочем, наплевать: слова не пахнут. (Уходит.)
Жиль (один).
Жиль. Никогда бы не подумал, что эта девица — родная дочь… Да что я говорю: плоть от плоти почтенного старика, который сюда идет. Итак, поздравим его с таким сокровищем.
Жиль, Кассандр.
Кассандр. Ну, Жиль?
Жиль. Что, сударь?
Кассандр. Что скажешь о моей ягодке?
Жиль. Признаться, она несколько перезрела.
Кассандр. Перезрела?
Жиль. Чтобы не сказать, что она подпорчена.
Кассандр. Что это значит, господин Жиль?
Жиль. Я сказал то, что хотел сказать.
Кассандр. Как ты смеешь клеветать на добродетель?
Жиль. Вы знакомы с неким Леандром?
Кассандр. Еще бы, черт побери!
Жиль. Он поработал на ваших грядках до меня.
Кассандр. Знаю, но, поскольку он человек никчемный, я послал его подальше, там он сейчас и пребывает.
Жиль. Иными словами, он заставил вас в это поверить.
Кассандр. Это не имеет значения. Я мечтал о таком зяте, как ты, и ты должен жениться на моей дочери.
Жиль. Да мне только это и нужно.
Кассандр. Побожись, что женишься на ней. А я клянусь тебе всеми чертями в преисподней вместе с их рогами, что отдам ее только за тебя, прямо или косвенно.
Жиль. Я буду божиться, как извозчик. Ах, дьявол! Ах, черт! Раздерите меня на сто кусков, сожрите и не подавитесь! Обещаю, что не женюсь ни на ком, кроме как на мадемуазель Зирзабель, вашей предполагаемой дочери!
Кассандр. Хорошо сказал, черт побери, дьявол побери, чума побери! У меня даже мурашки пошли по коже от твоей клятвы! Клянусь в свою очередь, что моя дочь Зирзабель прямо или косвенно достанется только тебе. Я сейчас опять ее позову и продиктую ей свою последнюю волю.
Жиль. Вы разве собираетесь преставиться, дорогой тесть?
Кассандр. Я хочу сказать — свою верховную волю. (Заметив почтальона.) Эй-эй, кто это к нам идет?
Жиль (заткнув нос). Во всяком случае не парфюмер.
Кассандр. Нет, это почтальон.
Те же и Почтальон.
Почтальон (задрав нос кверху). Эй, господин Кассандр!
Жиль. Похоже, этот человек ищет вас.
Кассандр. Ты так думаешь?
Почтальон (продолжая смотреть вверх). Эй, господин Кассандр!
Жиль. Сами видите: он вас зовет.
Почтальон (та же игра). Эй, господин Кассандр!
Кассандр. Вы зовете господина Кассандра, друг мой?
Почтальон. Вот черт! Если вы сомневаетесь, то, стало быть, оглохли.
Кассандр. Сами вы черт! Это же я!
Почтальон. Сам черт?!
Кассандр (в сторону). Этот дурачина меня не понимает. (Вслух.) Нет, я господин Кассандр.
Почтальон. Невероятно!
Кассандр. Почему?
Почтальон. Потому что на конверте написано: "Г-ну Кассандру, улица Луны…"
Кассандр. Ну и что? Разве мы не на улице Луны?
Почтальон. Здесь написано: "Улица Луны, шестой этаж", а вы на земле.
Кассандр. Это ничего не значит: я господин Кассандр, проживающий на улице Луны, шестой этаж, стою здесь, на земле.
Почтальон. Вы станете господином Кассандрой, когда будете на шестом этаже.
Кассандр. Хорошо, я сейчас поднимусь. Оставайтесь и следите за мной.
Почтальон. Хорошо.
Кассандр (выходя). Чудак меня не понимает!
Почтальон. Жиль.
Почтальон. Друг мой! Не знаете ли вы, где здесь живет некий Жиль?
Жиль. Да, знаю: красавец, благородного вида, с изысканными манерами?
Почтальон. Вполне возможно.
Жиль. Он перед вами.
Почтальон. Где?
Жиль. Вы на него смотрите.
Почтальон. Нуда?
Жиль. В чем дело?
Почтальон. Так это вы господин Жиль?
Жиль. А вы в этом сомневаетесь?
Почтальон. Да как вам сказать… Судя по тому, как вы его расписали…
Жиль. К счастью, у меня при себе мой послужной список.
Почтальон. На что мне ваш послужной список?
Жиль. Там есть мои приметы.
Почтальон. Давайте сверим приметы.
Жиль (достает из кармана бумагу и читает). "Тулонский порт… хм-хм!.. Я, нижеподписавшийся, главный надсмотрщик… хм!., удостоверяю… хм-хм!.. что Жиль… Вот! Двадцати двух лет…"
Почтальон. Так-так.
Жиль (продолжая читать). "Рост — пять футов один дюйм…"
Почтальон. Та-а-ак.
Жиль (читает дальше). "Нос вздернутый…"
Почтальон. Верно.
Жиль (читает). "Цвет лица бледный…"
Почтальон. Очень хорошо!
Жиль (читает). "Волосы цвета горчицы".
Почтальон. Совершенно верно! Итак, вы точно господин Жиль.
Те же и Кассандр.
Кассандр (высунувшись из окна шестого этажа). Эй, почтальон!
Почтальон. Сейчас! (Жилю). Давайте мне десять су.
Жиль. Зачем?
Почтальон. Столько стоит ваше письмо.
Жиль. Мое письмо? Как?! Я сам должен платить за то, что мне пишут?
Почтальон. Несомненно.
Жиль. Мне кажется, что платить должен тот, кто имеет честь мне писать.
Кассандр. Эй, почтальон!
Почтальон. Сейчас. (Жилю). Ну, выкладывайте ваши пятьдесят сантимов.
Жиль. Что-то я побаиваюсь вашего письма.
Почтальон. Что?! Боитесь письма?
Жиль. Бывает, в письма закладывают адские машины!
Почтальон. Вы отказываетесь от письма с вложением?
Жиль. Еще бы! Лишняя причина, чтобы оно взорвалось.
Почтальон. Тем хуже для вас. Может, там говорится о деньгах.
Жиль. А такое письмо — это к деньгам?
Почтальон. Да.
Жиль. А я-то думал, что деньги обещает трефовая восьмерка…
Кассандр. Эй, почтальон!
Почтальон. Сейчас!
Жиль. Возьмите свои пятьдесят сантимов.
Почтальон. Спасибо.
Жиль. Ого, смотрите-ка, что же это такое?! Письмо шло целую неделю!
Почтальон. Оно же из Пантена: это не слишком долго.
Жиль. Да ведь на нем написано "Срочное"!
Почтальон. Срочное для того, кто его написал, а не для того, кто доставляет.
Жиль. Хватит… Убирайся вместе со своей вонючей сумкой!
Почтальон. Я положил в нее колбасу с чесноком на обед.
Кассандр (с длинной веревкой в руке). Эй, почтальон!
Почтальон (вставая под окном). Вот он я!
Кассандр. Ну и как, теперь я похож на господина Кассандра с улицы Луны, шестой этаж?
Почтальон. Отрицать не стану.
Кассандр. Так передайте мне письмо!
Почтальон. Сначала вы передайте три су.
Кассандр. Прошу вас! (Бросает деньги.)
Почтальон. Спасибо. (Привязывает письмо к веревке.) Тяните!
Кассандр. Отлично! (Тянет за веревку; в эту минуту распахивается окно на втором этаже, показывается чья-то рука, перехватывает письмо.) Эй, почтальон!
Почтальон. Что еще?
Кассандр. А вы не видите?
Почтальон. Вижу.
Кассандр. У меня украли письмо!
Почтальон. Ваше письмецо улетело! Когда один вор обкрадывает другого, тут не иначе как сам черт вмешался! (Уходит.)
Кассандр. Дурак меня не понимает! Спущусь вниз и потребую вернуть письмо (Захлопывает окно.)
Жиль (один).
Пока я один, посмотрим, что нам сообщают в этом послании. (Вскрывает конверт и читает.)
"Имею честь Вам сообщить, что Бенжамен, Ваш третий внук, совершенно поправился; в настоящее время он похож на молодой тополек; не могу точнее выразить Вам свою мысль…" (Прерывая чтение.) Странно! В жизни не слыхал, чтобы у меня были дети; как так вышло, что я уже стал дедушкой?.. Ну да ладно! Может, дальше будет понятно. Продолжим. (Читает.) "Не кажется ли вам, что пора дать Ваше согласие на брак, который состоялся семь лет назад без Вашего ведома; я вынужден Вам в этом признаться, хотя боюсь, что от моего признания у Вас выпадут Ваши седые волосы…" (Обрывая чтение.) Вот так так! Оказывается, у меня седые волосы! Синие, зеленые, черные, желтые или красные — куда ни шло; но седые?! Я протестую! Но не будем отчаиваться! (Продолжает читать.) "Как скверно с Вашей стороны, зная, что у Вашей дочери трое детей, выдавать ее замуж за этого дурака Жиля!" (Останавливается.) О ком это он? (Читает.) "Жду Вашего ответа и сообщаю, что я только что получил небольшое наследство в двести ливров ренты, которое позволит нам с Зирзабель жить вместе в скромном достатке. Ответьте мне немедленно!
Преданный Вам Леандр".
(Задумывается.) Ну нет! Нет! Если бы я был действительно отцом своей дочери и, следовательно, дедушкой трех малюток, не могло бы быть и речи о том, чтобы я выдал ее замуж не за отца ее несчастных детей! По какому же праву этот Леандр смеет говорить, что я отец, а раз уж он так говорит, как он может ставить под сомнение мою отцовскую любовь?.. (После паузы хлопает себя по лбу.) А что, если почтальон перепутал письма?.. (Смотрит на конверт.) Черт возьми! Послание-то не ко мне! "Господину Кассандру, улица Луны, шестой этаж". Господину Кассандру! Ага!.. Значит, старый разбойник хотел выдать за меня свою целомудренную дочь, мать троих детей, младшего из которых зовут Бенжамен! Да этот старик просто мошенник!.. А вот и он! Не будем подавать виду, расспросим его и посмотрим, до чего он способен дойти в своем плутовстве.
Жиль, Кассандр.
Кассандр (входит, читая на ходу письмо).
"Имею честь сообщить Вам о только что постигшей Вас тяжелой утрате в лице девицы Аменаиды Лампонис, Вашей любимой тетушки, скончавшейся вчера в возрасте семидесяти шести лет…" (Останавливается.) Странно! У меня не было никакой тетушки; как же вышло, что она умерла во цвете лет?.. Странные вещи происходят на свете! Продолжим. (Читает.) "Сообщаю Вам также, что Вы можете не рассчитывать на сто пятьдесят ливров ренты: она сочла забавным лишить Вас наследства в пользу старшего приказчика из магазина колбасных изделий в Сент-Мену…" (Прерывает чтение.) Удивительно! Удивительно! Кажется, тетушка, которой у меня не было, не только существовала, но и лишила меня наследства в пользу… Я остался с носом! Ну, не будем отчаиваться. (Продолжает читать.) "Однако само собой разумеется, что, если Вы пожелаете уплатить долги Вашей тетушки, составляющие скромную сумму в сто пятьдесят тысяч ливров пятнадцать су и десять денье, старший приказчик магазина колбасных изделий в -Сент-Мену безоговорочно уступит Вам свое право на наследование ренты в сто пятьдесят ливров. Соблаговолите по получении настоящего письма передать мне Ваше согласие или Ваш отказ.
Ваш покорный слуга, Буден де ла Марн, Сент-Мену, Сан-Джакомо-стрит, бывший дом № 9, ныне № 11".
Не понимаю, что значит "бывший дом номер девять"… Иными словами, девять — старый номер, а новый теперь — одиннадцать (Задумывается.) A-а, ну да… Что же это за бред несет какой-то нотариус?! Я наследник и не наследник, старый номер — это новый номер, а новый номер — старый… Откуда он все это взял и по какому праву обращается с парижским буржуа так, как это принято у них в Сент-Мену?! Уж будьте покойны, я не премину ему ответить, хотя его фамильярность заслуживает презрения. (После паузы хлопает себя полбу.) А что, если почтальон перепутал письма?.. (Смотрит на конверт) "Господину Жилю, бульвар Тампль, под минутной стрелкой Синих Часов". Значит, этот дуралей льстил себя надеждой получить пожизненную ренту, а останется с носом! Да этот Жиль — интриган, каких свет не видывал!.. Сделаем вид, что ничего не знаем, и расспросим его половчее, чтобы посмотреть, как далеко он зайдет в своем запирательстве. (Жилю, который ожидает, пока Кассандр дочитает письмо.) Ну что, дорогой Жиль?
Жиль. Ну, что дорогой тесть?
Кассандр. Ты доволен новостями, которые сообщают тебе в письме?
Жиль. А вам сообщают в этом послании о каком-нибудь приятном событии?
Кассандр. Да, я вполне удовлетворен.
Жиль. Тем лучше. О чем же вам сообщают?
Кассандр. Мне пишут из Вожирара, что урожай винограда в этом году будет хорош, потому что вот уже неделю идет дождь: кажется, перед этим была засуха.
Жиль. Удивительно! Меня о том же самом извещают с Монмартра. Урожай картофеля обещает быть богатым, потому что вот уже неделю светит солнце: кажется, до этого было прохладно.
Кассандр. Жиль!
Жиль. Да, сударь?
Кассандр. Можешь ты мне объяснить, это атмосферное явление? Как так может быть, чтобы солнце, благоприятное для холмов Монмартра, было вредно для равнин Вожирара?
Жиль. Нет ничего проще, сударь: дело в том, что Вожирар находится на юге, а Монмартр на севере. Вожирарские равнины, иссушенные тропическим солнцем, жаждут влаги, чтобы давать урожай, а заснеженные плато по соседству с Монмартрским пиком нуждаются в солнце, чтобы быть плодородными. В природе все логично.
Кассандр. Восхитительный порядок!
Жиль. Огромный мир!
Кассандр. Божья благодать!
Жиль. Непостижимая тайна!
Кассандр. Все согласовано.
Жиль. Все взаимосвязано.
Кассандр. Чудесная гармония!
Жиль. Высшая премудрость!
Кассандр. Читай Фалеса…
Жиль. Тales pater, tales filius.[25]
Кассандр. Читай Евдокса…
Жиль. Хорошо, только давайте поговорим о чем-нибудь еще.
Кассандр. О чем ты хочешь поговорить, Жиль?
Жиль. О вас, дорогой тесть.
Кассандр. Нет, лучше о тебе, зятек. Ты уверен, что станешь наследником своей тетки Аменаиды Лампонис?
Жиль. Ого! Вам известно великое имя моей скромной тетушки?.. То есть я хотел сказать, скромное имя моей великой тетушки?
Кассандр. Известно, как видишь.
Жиль. Откуда же вы его узнали?
Кассандр (торжественно). Я скажу тебе об этом через несколько минут. А пока ответь на мой вопрос. Ты и вправду рассчитываешь на сто пятьдесят ливров ренты?
Жиль. А вы, тестюшка, и впрямь надеетесь женить меня на своей невинной дочурке?
Кассандр. Уж не сомневаешься ли ты в невинности моей единственной дочери?
Жиль. Черт возьми! Я совсем не сомневаюсь!
Кассандр. Ты хочешь сказать…
Жиль… что я все знаю, старый плут!
Кассандр. Я тоже все знаю, юный наглец!
Жиль. Что именно?
Кассандр. Нечего играть в прятки: ваша тетка Лампонис оставила вас без гроша.
Жиль. У вашей дочери Зирзабель трое сыновей, самому младшему из которых, господину Бенжамену, стало гораздо лучше.
Кассандр. Ему лучше?
Жиль. Гораздо лучше, сударь. Я счастлив сообщить вам эту новость.
Кассандр. Кто тебе сказал, что мой внук поправился?
Жиль. Вот это письмо… А кто вам сообщил о кончине моей тети Аменаиды?
Кассандр. Это послание.
Жиль. Верните мне мое письмо, а я отдам ваше.
Кассандр. Это более чем справедливо: пожалуйста.
Жиль. Прошу вас.
Обмениваются письмами и читают.
В этом месте балаганного представления, словно в конце захватывающего четвертого акта, в толпе воцарилась тишина; зрители ждали затаив дыхание.
Развязка приближалась, и зрители в плащах, подошедшие, как мы видели, последними, казалось, ожидали ее с особенным нетерпением, не сводя глаз с шута.
Тем временем оба комедианта читали каждый свое письмо и бросали друг на друга возмущенные взгляды.
Наконец Кассандр заговорил снова.
Кассандр. Ты дочитал?
Жиль. Да, сударь, а вы?
Кассандр. Я тоже.
Жиль. Вы должны объяснить, почему мне никогда не бывать вашим зятем.
Кассандр. А ты должен понять, почему я больше не предлагаю тебе руку моей дочери.
Жиль. Вы правы. Однако вы становитесь слишком строгим отцом, и у меня нет никаких оснований оставаться у вас на службе.
Кассандр. Да, да. Но поскольку я собираюсь удалиться под крылышко к своему зятю, а у него уже есть слуга… понимаешь, я не могу привести с собой второго. Так что я тебя не гоню, Жиль. Просто я даю тебе расчет.
Жиль. Ничего не заплатив?
Кассандр. Хочешь, чтобы я всплакнул на прощание?
Жиль. Когда человека увольняют, сударь, ему что-нибудь дают.
Кассандр. Я тебя увольняю со всеми почестями, положенными твоему званию.
Жиль. И вам не стыдно, что вы отняли у меня почти целый день, заставив слушать ваши глупости, старый вы олух?
Кассандр. Ты прав, Жиль, и я даже вспомнил по этому поводу одну поговорку.
Жиль. Какую, сударь?
Кассандр. Всякий труд достоин награды.
Жиль. В добрый час!
Кассандр. У тебя будет сдача, Жиль?
Жиль. Нет, сударь.
Кассандр (дает ему пинок под зад). Тогда оставь себе все!
На этом представление должно было кончиться, и Кассандр уже почтительно раскланивался, как вдруг Жиль, словно на что-то решившись, выждал, когда Кассандр склонился, и, изловчившись, так поддал ему ногой под зад, что тот полетел в толпу.
Представление закончилось репликой Жиля:
Жиль. Клянусь честью, нет, сударь, не оставлю, деньги счет любят!
Кассандр онемел от изумления. Он поднялся и поискал Жиля взглядом, но тот уже исчез.
В эту минуту в толпе произошло движение; люди в плащах передавали друг другу на ухо:
— Он вернул ему удар! Вернул! Вернул!
Выйдя из толпы, они стали переходить от одной группы людей к другой со словами:
— Сегодня вечером!
Слова "Сегодня вечером!" едва слышно прошелестели вдоль всего бульвара. Потом люди в плащах пошли кто по улице Тампль, кто по Сен-Мартен, кто по Сен-Дени, кто по улице Пуассоньер; все они разными путями направлялись в сторону Сены и, по-видимому, скоро снова должны были собраться все вместе.
Если бы какой-нибудь человек, не зная, чем заняться, взялся понаблюдать за тем, что происходило на Почтовой улице от восьми до девяти часов вечера, то есть два часа спустя после представления, о котором мы рассказали с излишними, вероятно, подробностями, такой человек не потерял бы времени напрасно, лишь бы он был любителем необычайных ночных приключений.
Мы надеемся, что читатель следит за нашим рассказом и за описываемыми приключениями, и просим его сопутствовать нам вплоть до того места, где мы устроим нашу темную комнату, дабы заставить пройти перед нами многочисленных героев, не менее таинственных, чем китайские тени г-на Серафена.
Сцена, где развертывается действие, расположена, как мы уже сказали, на Почтовой улице, рядом с Виноградным тупиком, в нескольких шагах от Говорящего колодца. Декорацией служит небольшой одноэтажный домик с одной дверью и единственным окном, выходящим на улицу. Возможно, в доме были другие двери и окна, но они, очевидно, выходили во двор или в сад.
Была половина девятого, и звезды, эти ночные фиалки, загорались на глазах у людей и сверкали как никогда ярко, празднуя, подобно фиалкам, этим дневным звездам, первые часы весны. Стояла поистине прекрасная ночь, светлая, ясная и тихая, какой бывает летом ночь поэтов и влюбленных.
Прогулка в эту первую теплую ночь таила в себе несказанное очарование; несомненно, что ради этого ощущения, полного возвышенной и в то же время чувственной неги, и вышел пройтись человек в длинном коричневом рединготе; он уже около часу ходил взад и вперед по Почтовой улице, скрываясь за угол дома или в дверной проем, когда кто-нибудь проходил мимо.
Однако, по здравом размышлении, было не очень понятно, почему этот любитель природы, чтобы подышать весенним воздухом, выбрал для прогулки именно Почтовую улицу — не только пустынную, но и грязную, хотя дождей не было уже целую неделю; улица эта, подобно тем, что описаны в книге под названием "Неаполь без солнца", получила, по-видимому, привилегию (несомненно, при посредничестве иезуитов, которые там проживали, да и теперь ее населяют) всегда оставаться в тени и спасительной темноте.
Проходя мимо описанного нами дома, прогуливавшийся господин на короткое время остановился, однако, видимо, успел увидеть то, что хотел; вернувшись назад — иными словами, к коллежу Роллен, он двинулся прямо, встретил другого человека, вероятно тоже любителя ночных красот природы, и произнес всего одно слово:
— Ничего.
Тот, кому было адресовано это слово, пошел вверх по Почтовой улице, а его собеседник продолжал идти в противоположном направлении. Потом этот второй гуляющий проделал то же, что и первый, то есть бросил беглый взгляд на дом, прошел еще несколько шагов по улице, свернул на улицу Говорящего колодца и, встретив третьего любителя природы, вполголоса сообщил ему все то же:
— Ничего.
И пошел дальше, в то время как третий незнакомец, повстречавшись с ним и пройдя мимо, направился к дому, взглянул на него, как первые два незнакомца, и поднялся по Почтовой улице до того места, где она пересекалась с улицей Ульм; там он нос к носу столкнулся с четвертым господином и повторил ему то, что мы слышали уже дважды:
— Ничего.
Четвертый любитель природы в свою очередь прошел мимо третьего, спустился по Почтовой улице, прошелся вдоль дома, бросил на него взгляд, как сделали его предшественники, и продолжал спускаться до коллежа Роллен, где его ждал первый любитель природы в коричневом рединготе, на которого мы уже обратили внимание читателей. Произнеся все то же слою, которое мы не будем повторять, он прошел мимо, а господин в коричневом рединготе еще полчаса продолжал расхаживать мимо дома, пока не заметил, как по улице идут вместе два человека. Тогда он пошел вниз по Почтовой улице, насвистывая каватину из "Жоконда":
Долго я бродил по свету…
Это была по тем временам модная ария; ее по очереди повторили вполголоса все четверо гуляющих, которые до того обменялись одним и тем же словом — "ничего".
Что же касается тех двоих господ, что дали начало этому ноктюрну для пяти голосов, они остановились, как все те, за кем мы до сих пор наблюдали, напротив домика и, в отличие от двух других любителей природы, долго стояли перед дверью, переговариваясь так тихо, что господин в коричневом рединготе, который как бы невзначай прошел рядом с ними, продолжая мурлыкать свою каватину, не смог разобрать ни слова из их разговора.
Спустя несколько минут еще три человека в сопровождении четвертого (все четверо были закутаны в коричневые плащи) присоединились к двоим, стоящим перед домом.
Тот из двоих, что был выше ростом, пожал руку трем вновь прибывшим, потом шепнул на ухо каждому первую часть самаритянского слова "ашша", те проговорили в ответ вторую его часть; высокий господин вынул из кармана небольшой ключ, вставил его в замочную скважину, тихонько приотворил дверь, пропустил пятерых спутников, огляделся и вошел вслед за ними.
Он затворял дверь изнутри как раз в ту минуту, как первый и второй гуляющие показались в противоположных концах улицы; каждый не спеша подошел со своей стороны к дому, и они обменялись одним-единственным словом:
— Шесть.
После этого они пошли — каждый в свою сторону, чтобы повторить слово "шесть" другим любителям природы, которые до этого слышали и передавали дальше слово "ничего".
Не прошли они и двадцати шагов, как тот из них, что шел вниз по улице, встретил одного человека, а тот, что поднимался, увидел сразу троих; и хотя эти четверо приближались с противоположных сторон, они все вместе остановились у таинственного дома.
Как только вновь прибывшие вошли в дом, двое гуляющих снова пустились в путь, встретились и обменялись еще одним словом:
— Десять.
За два часа, то есть с половины девятого до половины одиннадцатого, четверо немногословных гуляющих насчитали шестьдесят человек, подходивших к дому небольшими группами по двое, трое, четверо, пятеро, но не больше чем по шести человек.
Было без четверти одиннадцать, когда любитель музыки, напевавший каватину из "Жоконда", запел большую арию из "Дезертира":
Я наконец могу вздохнуть свободно…
Новый Эллевиу едва успел дойти до четвертой строфы, как к нему по Почтовой улице — со стороны Виноградного тупика и со стороны улицы Говорящего колодца — подошли семеро человек; он обратился к ним с вопросом:
— Сколько их было?
— Шестьдесят, — без запинки отвечали те.
— Все верно, — подтвердил певец и, как генерал, отдающий приказ, прибавил: — Всем слушать!
Те, к кому этот приказ относился, молча подошли ближе.
Человек в коричневом рединготе продолжал:
— Ты, Мотылек, встанешь за дом; Карманьоль следит за правым крылом; Ветрогон будет сторожить у левого крыла. Овсюг и остальные будут при мне. Вы внимательно осмотрели окрестности?
— Да, — ответили все семеро в один голос.
— Оружие у всех есть?
— Так точно.
— Все готовы?
— Готовы на все.
— Ты знаешь, что должен делать, Карманьоль?
— Да, — прозвучал голос провансальца.
— А ты, Ветрогон, получил инструкции?
— Да, — прозвучал голос нормандца.
— Кирка при тебе, Карманьоль?
— При мне.
— Скобы у тебя, Ветрогон?
— У меня.
— Тогда расходимся на время — за дело, да поживее!
Три человека исчезли в одно мгновение: Мотылек и Ветрогон недаром носили свои клички, а Карманьоль не взял ее только потому, что гордился своей фамилией.
— А мы с тобой, Овсюг, — продолжал командир небольшого отряда, — погуляем как добрые друзья и поболтаем словно мирные горожане.
И любитель природы, он же певец, он же человек, жаждавший поболтать, словно мирный горожанин, зачерпнул щепотку табаку из табакерки в стиле рококо, протер очки кончиком шейного платка, снова осторожно водрузил их на нос, сунул руки в карманы касторового редингота и двинулся в обход.
Прогулка продолжалась недолго. Командир отряда свернул на улицу Говорящего колодца, встал так, чтобы не терять из виду таинственный дом, знаком приказал своим подчиненным рассредоточиться и укрыться неподалеку, а при себе оставил только одного из своих спутников: длинного, тощего, бледного, косоглазого — настоящий скелет хорька с головой Базиля.
— Теперь дело за нами, а, Овсюг?
— Приказывайте, господин Жакаль, — откликнулся полицейский.
— Это ты раскрыл заговор, — продолжал г-н Жакаль, — и будет справедливо, если именно тебе я поручу собрать все сливки с этого дела. Как же ты пронюхал-то? Расскажи, только покороче!
— Дело было так, господин Жакаль. Как вы, должно быть, знаете, я всегда исповедовал религиозные принципы.
— Нет, этого я не знал.
— Ох, сударь, значит, я понапрасну терял время?
— Нет, раз ты кое-что обнаружил… Что именно? Этого я пока не знаю. Но само собой разумеется, что шестьдесят человек не будут собираться на Почтовой улице в одном и том же доме из-за ерунды!
— Однако я в отчаянии: неужели вы не поверите в мои религиозные принципы, господин инспектор?
— Иди ты к черту со своими принципами!
— Но, господин Жакаль…
— Какое отношение они имеют, я тебя спрашиваю, к интересующему нас делу?
Господин Жакаль поднял очки и внимательно посмотрел на собеседника.
— Как это какое, господин Жакаль?! — заметил Овсюг. — Ведь именно мои религиозные принципы и навели меня на это дело!
— Раз так, расскажи о них в двух словах, но не больше!
— Прежде всего, господин Жакаль, я стараюсь знакомиться только с приличными людьми.
— Это непросто, учитывая род твоих занятий; впрочем, рассказывай дальше.
— Я подружился с одной женщиной, сдающей внаем стулья в церкви святого Иакова-Высокий порог.
— В основе вашей дружбы лежит, разумеется, вера?
— Конечно, господин Жакаль!
Господин Жакаль засунул в нос табак с остервенением, всем своим видом показывая, что только его положение заставляет его делать вид, будто он верит в то, что на самом деле представляется ему выдумкой.
— А эта моя знакомая живет в Виноградном тупике, в том доме, куда только что вошел Карманьоль…
— Да, знаю, во втором этаже.
— Знаете, господин Жакаль?
— И это, и многое другое! Так ты говоришь, комната Барбетты находится во втором этаже?
— Вам известно, как зовут мою знакомую, господин Жакаль?
— Я знаю всех парижанок, сдающих стулья внаем, независимо от того, занимаются они этим на Гентском бульваре, на Елисейских полях или в церквах. Ну-ну, что же дальше? Продолжай!
— В один прекрасный день или, вернее, вечер Барбетта молилась, как вдруг услышала за стеной своего алькова неясные голоса и поспешные шаги; шум доносился вроде бы из соседнего дома и продолжался от половины девятого до половины одиннадцатого. Когда я зашел к ней около одиннадцати, она сказала, что ей почудилось, будто за стеной прошел целый полк. Я не хотел ей верить, приписывая ее рассказ одной из восторженных грез, посещающих ее в некоторые дни…
— Дальше, дальше, — презрительно бросил г-н Жакаль.
— Но однажды вечером, — продолжал Овсюг, — мне удалось выяснить все это лично.
— Ну-ка, ну-ка!
— Я пришел раньше чем всегда, потому что в этот день был свободен от дежурства, и встал на молитву вместе с Барбеттой — она женщина что надо, — как вдруг услышал странный шум, который она довольно точно определила, сравнив его с шагами марширующего полка. Ни слова ей не говоря, я после молитвы спустился вниз, чтобы осмотреть дом, имевший общую стену с домом Барбетты. Заглянул в окно — света нет; прижался ухом к двери — ни шороха. Назавтра я устроился в засаде на этом самом месте и просидел с восьми до десяти часов, но так ничего и не увидел. На следующий день — опять ничего. Только через две недели я приметил — это было ровно две недели тому назад, — что шестьдесят человек, как я имел честь вам докладывать, входили подвое, четверо, шестеро, и продолжалось это два часа, точь-в-точь как сегодня вечером.
— Что ты сам думаешь об этом, Овсюг?
— Я?
— Ну да! Не может быть, чтобы ты не составил себе мнения, даже если оно ошибочно и нелепо, о том, что происходит в этом доме.
— Клянусь вам, господин Жакаль…
Господин Жакаль снова приподнял очки и пристально посмотрел Овсюгу в глаза.
— А теперь, Овсюг, объясни мне, — спросил начальник полиции, — почему на прошлой неделе ты с воодушевлением рассказывал мне о своем открытии, и почему вот уже три дня как ты противишься слежке с таким упорством, что не тебя, а Карманьоля я послал в засаду к Барбетте.
— Я могу быть с вами откровенным, господин Жакаль?
— За что же, по-твоему, префект полиции платит тебе жалованье, негодяй?
— Так вот, господин Жакаль… Неделю назад я считал этих людей заговорщиками…
— А теперь?..
— Теперь дело другое!
— Что ты о них думаешь?
— Что это, не в обиду вам будь сказано, собрание преподобных отцов иезуитов.
— Почему ты так решил?
— Прежде всего, я слышал, как многие из них поминают имя Божье.
— Ты вздумал щеголять остроумием, Овсюг?
— Боже меня сохрани, господин Жакаль!
— А второй довод?
— Они произносят латинские слова.
— Ты просто дурак, Овсюг!
— Вполне возможно, господин Жакаль; а почему вы так думаете?
— Потому что иезуитам ни к чему собираться тайком в жалком домишке.
— Как так, господин Жакаль?
— У них есть Тюильри, идиот!
— Кто же, по-вашему, эти люди?
— Думаю, мы это скоро узнаем: вон идет Карманьоль.
В это время человек, которого звали Карманьол ем, действительно подошел к г-ну Жакалю, да так тихо, словно его ботинки были подшиты бархатом.
Это был невысокий худой человек с лицом оливкового цвета, горящими глазами, картавый, говоривший с сильным провансальским акцентом — в общем, один из тех странных людей, каких можно встретить на средиземноморском побережье; они говорят на всех языках, кроме родного.
— Ну что, Карманьоль, какие новости ты принес? — спросил г-н Жакаль.
— Новость, которую я принес, — словами песни о Мальбруке отозвался Карманьоль, у которого на все был готов ответ, — состоит в том, что дыра пробита — еще один удар киркой, и можно входить.
Овсюг слушал с напряженным вниманием; по его мнению, именно ему должны были поручить эту операцию, местом действия которой был дом Барбетты.
— А дыра большая? — спросил г-н Жакаль. — Человек в нее пройдет?
— Еще бы! — отвечал Карманьоль. — Дыра широкая! Мы с хозяйкой зовем ее "ворота Барбетты".
"Ага! — прошептал Овсюг. — Так они устроили пролом прямо в спальне! Как это для меня унизительно: я больше не могу доверять начальнику!"
— Вы не очень шумели, пока ее пробивали?
— Слышно было, как муха пролетает.
— Хорошо, возвращайся к Барбетте, не двигайся и жди меня.
Карманьоль исчез так же, как появился, то есть стремительно и бесшумно, словно падающая звезда.
Только он возвратился в Виноградный тупик, как с крыши подозрительного дома донесся пронзительный свист.
Комиссар полиции вышел из укрытия, прошел несколько шагов вдоль по улице и заметил человека, сидевшего верхом на гребне крыши.
Господин Жакаль сложил руки рупором и спросил:
— Это ты, Ветрогон?
— Так точно.
— Как думаешь: сможешь пролезть?
— Запросто!
— Каким образом?
— В крыше есть слуховое окно: я спрыгну на чердак и буду ждать.
— Долго тебе ждать не придется.
— Сколько примерно?
— Десять минут.
— Десять так десять! Как только на церкви святого Иакова пробьет одиннадцать, я прыгаю.
И он исчез.
— Ладно! — кивнул г-н Жакаль. — Карманьоль следит за ними слева, Мотылек — со двора; Ветрогон проникнет внутрь. Мне кажется, настала пора действовать.
С того места, где он находился, г-н Жакаль пронзительно свистнул, засунув в рот средние пальцы; ему ответили таким же образом восемь или десять человек.
Потом со всех улиц, прилегавших к Почтовой, сбежались люди. Они образовали первую группу из пятнадцати человек.
Четверо из них держали в руках дубины. Четверо других были вооружены пистолетами, висевшими у них на поясах. Еще у четверых под плащами были спрятаны обнаженные шпаги. Двое несли факелы.
Все они построились в следующем порядке: впереди — двое с факелами, готовые зажечь их в любую минуту, а между ними — г-н Жакаль; за ними по двое следовали восемь вооруженных людей; Овсюг командовал арьергардом из четырех человек. Приготовления к осаде прошли не совсем бесшумно; но вот г-н Жакаль, обернувшись и увидев, что каждый занял свое место, скомандовал:
— Тихо! Если среди вас есть такие же набожные, как Овсюг, и вам страшно, можете помолиться.
Вынув из кармана кастет, он подошел к таинственному дому, трижды ударил в дверь свинцовыми шишками, украшавшими его оружие по краям, и приказал:
— Именем закона, отоприте!
После этого он припал ухом к замочной скважине.
Ничто — даже дыхание подчиненных — не мешало г-ну Жакалю прислушиваться к тому, что происходит внутри: пятнадцать альгвасилов превратились в статуи. Но ничто не нарушало тишины, воцарившейся после его стука.
Так прошло пять минут в бесплодном ожидании. Господин Жакаль поднял голову, снова с равными промежутками трижды ударил в дверь и повторил сакраментальную фразу:
— Именем закона, отоприте!
И снова прижался ухом к двери. Однако и на сей раз он услышал не больше, чем в первый раз, и постучал снова — ответа не было!
— Ну, господа, раз они не хотят нам отпирать, войдем сами!
Он вынул из кармана ключ и вставил его в замочную скважину.
Дверь отворилась.
Два человека остались снаружи с пистолетами в руках, а г-н Жакаль, дважды обернув вокруг руки шнурок, привязанный к кастету, с силой распахнул дверь и первым ворвался в дом.
За ним вошли двое, что несли факелы, а потом и все остальные в прежнем порядке.
Комната, в которую мы вместе с нашими героями проникли так стремительно, представляла собой переднюю трех или четырех метров длиной и двух — шириной. Эта передняя, или, вернее, коридор, сверху донизу беленный известкой, вел к дубовой двери, толстой и прочной, и, когда г-н Жакаль трижды в нее ударил, ему показалось, что он постучал по гранитной стене.
А полицейский и постучал-то будто для очистки совести: сразу вслед за этим он попытался выломать дверь, но она оставалась глухой, немой, безжизненной, словно это были врата в преисподнюю.
— Бесполезно! — заметил г-н Жакаль. — Тут не обойтись без тарана Дуилия или катапульт Готфрида Бульонского! Где отмычки, Стальной Волос?
Тот вышел вперед и подал г-ну Жакалю связку ключей и отмычек; но дверь не поддавалась. Стало ясно, что она забаррикадирована изнутри.
Господин Жакаль на мгновение усомнился в том, что дверь настоящая. Ему показалось, что какому-то талантливому художнику вздумалось пошутить, и он нарисовал дубовую дверь на стене.
— Зажгите все факелы! — приказал он.
Факелы зажгли: дверь была настоящая.
Другой бы на месте г-на Жакаля выругался, или недовольно поморщился, или хотя бы почесал нос. Однако тонкие губы г-на Жакаля даже не шевельнулись; выражение его рысьих глаз ничуть не изменилось; наоборот, его лицо выражало полнейшую невозмутимость. Он вернул ключи и отмычки Стальному Волосу, вынул из правого кармана свою табакерку, зачерпнул щепотку табаку, растер его между пальцами и, поднеся к носу, с наслаждением втянул в себя.
В это самое время донесся крик сверху, а затем из-за двери послышался странный шум: было похоже, что кто-то упал с высоты шестого этажа и разбил голову о каменные плиты… И опять ничего! Ни звука, ни шороха, только пугающая, могильная тишина!
— Дьявольщина! — пробормотал г-н Жакаль, на сей раз с гримасой столь сложной, что в ней невозможно было разобраться: его лицо выражало и огорчение, и жалость, и отвращение, и удивление. — Дьявольщина! Дьявольщина! — повторял он на все лады.
— Что случилось? — бледнея, спросил впечатлительный Овсюг, внимательно наблюдавший за лицом начальника, но так ничего и не понявший.
— Вероятно, бедняга разбился, — ответил г-н Жакаль.
— Кто разбился? — воскликнул Овсюг, скосив глаза к переносице, вместо того чтобы оглядеться кругом.
— Кто-кто… Ветрогон, черт побери!
— Ветрогон разбился?.. — в один голос подхватили полицейские.
— Боюсь, что так, — подтвердил г-н Жакаль.
— А почему Ветрогон должен разбиться?
— Во-первых, мне показалось, я узнал его голос, когда кто-то закричал; он упал с высоты шестидесяти футов, как я предполагаю; можно ведь определить высоту, с которой падает человек, по тому шуму, который его падение производит, верно? Есть, по крайней мере, шестьдесят шансов из ста, что он разбился насмерть или сильно покалечился!
Наступила жуткая тишина; потом стало слышно, как еще кто-то упал, но не так тяжело: похоже кто-то спрыгнул с высоты одного этажа на паркетный пол; так, во всяком случае, показалось г-ну Жакалю, и, несмотря на доводы Овсюга, он продолжал упорствовать в своем мнении; вскоре читатели увидят, что полицейский оказался абсолютно прав.
Несколько мгновений спустя из-за двери послышался шепот:
— Это вы, господин Жакаль?
— Да… Карманьоль, ты?
— Я.
— Можешь нам открыть?
— Надеюсь… Только здесь темно, как в печке. Я зажгу свет.
— Зажигай… Отмычки при тебе?
— Я никогда не выхожу без своих игрушек, господин Жакаль!
Послышался металлический скрежет, однако дверь не поддалась.
— Что там? — спросил г-н Жакаль.
— Погодите, я сейчас, — отозвался Карманьоль. — Здесь два засова…
Он отодвинул засовы.
— … и перекладина… Ах, черт побери! На перекладине замок!
— У тебя есть напильник?
— Нету!
— Сейчас просуну тебе под дверь.
И г-н Жакаль в самом деле подсунул узкий и тонкий, словно листок, напильник.
С минуту из-за двери было слышно, как сталь вгрызается в железо.
Потом Карманьоль воскликнул:
— Готово!
И перекладина тяжело ударилась о каменную плиту.
В ту же минуту дверь распахнулась.
— Вот мы и у цели, гром ее разрази! — отступая и пропуская своего начальника, проговорил Карманьоль. — Правда, без потерь не обошлось!
При свете восковой свечи Карманьоля и двух факелов г-н Жакаль окинул взглядом комнату: она была пуста, только в центре лежало бесформенное и неподвижное тело.
Полицейский многозначительно кивнул головой, словно хотел сказать: "Я так и думал!"
— Да, — подхватил Карманьоль, — вы смотрите на…
— Вот именно! Это он, не так ли?
— Я узнал его голос: это и заставило меня поторопиться… "Слышишь? — сказал я Барбетте. — Это Ветрогон желает нам спокойной ночи!"
— Он мертв?
— Мертвее не бывает.
— Его вдова получит пенсион в двести франков, — торжественно произнес г-н Жакаль. — А теперь вернемся к главному: осмотрим местность.
Полицейские вслед за Жакалем вошли в комнату, вернее, в зал, заслуживающий подробного описания.
Вообразите огромную ротонду, построенную во всю ширину и высоту дома, то есть шестидесяти футов в диаметре и шестидесяти футов в высоту, как справедливо отметил про себя г-н Жакаль, услышав грохот падения Ветрогона. Пол в зале был покрыт каменными плитами, а стены, побеленные известью, поднимались от основания к куполообразному потолку со слуховым окном.
Прямо под этим окном и было распростерто тело Ветрогона.
В стене, общей с квартирой Барбетты, на высоте двенадцати — пятнадцати футов зиял пролом; немолодая женщина, державшая подсвечник в руке, с любопытством заглядывала через пролом в зал, беспрерывно осеняя себя крестным знамением.
Зал напоминал храм Венеры на берегу залива в Байях или, еще точнее, парижский Хлебный рынок, если бы из него вдруг вынесли все мешки с мукой. Сходство усиливалось из-за отсутствия мебели, домашней утвари и вообще каких бы то ни было предметов. Никаких следов обитателей, абсолютная тишина и безлюдность! Казалось, вы попали в развалины какого-то циклопического сооружения, где когда-то обитали титаны.
Господин Жакаль осмотрел весь зал; пока он совершал это круговое путешествие, от уязвленного самолюбия у него на лбу выступил пот. Было очевидно, что его одурачили.
Он еще раз оглядел зал сверху донизу: на потолке — ничего, кроме окна, из которого упал Ветрогон; ничего — на стенах, кроме пролома, через который спрыгнул Карманьоль.
Покончив с главным, он занялся телом Ветрогона: с переломанными руками и ногами, с расколотым черепом, оно лежало, как мы уже сказали, прямо под слуховым окном в луже крови.
— Несчастный! — прошептал г-н Жакаль, и это было не сожаление, а скорее надгробное слово над телом человека, павшего смертью храбрых на поле брани.
— Как же это понять? — спросил Овсюг. — Что это Ветрогону взбрело на ум прыгать с высоты в шестьдесят футов?
Господин Жакаль пожал плечами и ничего не сказал. Однако Карманьоль решил ответить вместо начальника.
— Тут дело ясное! — заметил он. — Ветрогон думал, что с крыши попадет на чердак, а пролетел до первого этажа… Уж я бы на его месте такого дурака не свалял!
— А как бы ты поступил? — поинтересовался г-н Жакаль. — Ты, я полагаю, не был бы так опрометчив и не стал бы перед прыжком светить себе вроде Барбетты, что в эту самую минуту заглядывает сюда со свечой в руке?
— Разумеется!
— Ну, я слушаю, — сказал г-н Жакаль, который не слушал вовсе, но был не прочь скрыть под озабоченным видом свою растерянность.
— Как вы знаете, почти все мы рыбаки или моряки в прибрежных городах Средиземноморья, от Мартига до Александрии и от Александрии до Сета.
— Ну и что? — бросил г-н Жакаль, не переставая шарить повсюду глазами и слушая болтовню подчиненного, лишь бы выиграть время.
— А вот что! — продолжал Карманьоль. — Как мы поступаем, когда собираемся половить рыбку или безопасно войти в порт? Мы промеряем дно. Как поступил я? Я опустил грузило на веревочке и, когда убедился, что до дна всего три сажени, а пол каменный, спрыгнул, согнув ноги в коленях, как мы делали с одним моим приятелем-пожарным, занимаясь гимнастикой.
— Дорогой мой Карманьоль! — заметил г-н Жакаль. — Каким бы хорошим рыбаком ты ни был, боюсь, что сегодня мы вернемся без единого пескаря.
— А и вправду, хотел бы я знать, — воскликнул Карманьоль, — куда подевались шестьдесят парней, которые вошли в дом!
— Ведь мы их в самом деле видели, верно?.. — спросил г-н Жакаль.
— Еще бы, черт подери!
— И вот они исчезли, испарились, улетели!.. Шарик исчез! Фокус удался!
— Ого! — вскричал Карманьоль. — Шестьдесят человек не потеряются, как кольцо, как часы, как Жан Дебри… Здесь был дьявол, не иначе!
— Дьявол-то здесь! — заметил г-н Жакаль. — А вот шестидесяти человек нету!
— Этот чертов купол похож на стаканчик фокусника. Но все-таки шестьдесят человек… Должно быть, здесь потайной ход.
— Где они могут быть, господин Жакаль? — спросил начальника Овсюг, безоговорочно веривший в его проницательность.
Однако г-н Жакаль был совершенно сбит с толку.
— Черт побери! — вскричал он. — Ты ведь понимаешь, дурак ты этакий, что раз мне самому что-то непонятно, я и тебе не смогу это объяснить!
Обернувшись к подчиненным, он продолжал:
— Ну что вы смотрите на меня с дурацким видом? Простучите стены своими палками, шпагами, рукоятками пистолетов!
Носители перечисленных видов оружия повиновались и с остервенением стали колотить по стенам; однако стены в ответ звучали глухо, а не отзывались пустотой, как смутно надеялся г-н Жакаль.
— Ну, ребята, видно, мы имеем дело с кем-то похитрее нас!
— Или, как говорят в народе, нас облапошили!
— Ладно, давайте еще раз все обойдем с факелами.
Повинуясь приказанию г-н Жакаля, факельщики двинулись вперед; за ними пошел начальник полиции с кастетом в руке, потом — полицейские с дубинами, шпагами, пистолетами.
Если бы в эту минуту кто-нибудь увидел их со стороны, он принял бы их за сумасшедших, бросающихся на стены.
Простукивание стен ни к чему не привело; полицейские перешли к плитам на полу и так же тщательно их простучали.
Напрасный труд: они не обнаружили ни тайника, ни малейшей трещинки.
После часа бесплодных поисков пришлось отказаться от надежды что-нибудь найти, а за неимением другого объекта — постучать себя по голове: вдруг удастся извлечь из нее нечто более полезное, чем то, что они нашли в стенах и полу!
Полицейские стали совещаться. Еще раньше было установлено, что в доме нет погреба, нет ничего, кроме передней и одной комнаты. Агенты терялись в догадках и в конце концов решили, что во всем этом есть какая-то тайна или даже колдовство. Но им не хотелось искать ни разгадки этой тайны, ни секрета этого колдовства.
Один г-н Жакаль не терял терпения.
Два человека подняли изуродованный труп Ветрогона и вынесли его на улицу.
Шесть человек остались в зале.
Потом погасили факелы, и г-н Жакаль вышел из дома в сопровождении Карманьоля, Овсюга и остальных.
Снаружи оставили двух человек: они должны были до утра патрулировать Почтовую улицу.
Господин Жакаль, такой же задумчивый и хмурый, как Ипполит; столь же понурый, как скакуны героя древности; озабоченный и печальный, подобно этим благородным коням, направился к улице Говорящего колодца.
Но, прежде чем свернуть на нее, г-н Жакаль вдруг остановился. Видя, что их начальник замер, Карманьоль и Овсюг тоже остановились. Остальные полицейские последовали их примеру.
Из-под земли доносились стоны.
Они-то и поразили натренированный слух г-на Жакаля: он остановился в надежде выяснить, откуда они исходят.
— Слушать всем! — приказал г-н Жакаль.
Все немедленно повиновались и прислушались: одни замерли, как стояли, другие припали ухом к стенам, третьи, словно американские индейцы — к земле.
В результате этих обследований стало ясно, что душераздирающие стоны доносятся из-под земли. Но где точно находился несчастный? Никто не мог этого сказать.
— Я начинаю думать, что оказался игрушкой в руках какого-то искусного колдуна! Шестьдесят человек испаряются словно мыльные пузыри; мостовые зовут на помощь; стоны доносятся неизвестно откуда, как в "Освобожденном Иерусалиме" Тассо, — все это делает наше расследование похожим на борьбу с потусторонней силой… Однако не будем отчаиваться и поищем ключ к этой загадке.
Этим спичем г-н Жакаль надеялся поднять боевой дух своих людей, подавленных смертью Ветрогона и исчезновением заговорщиков. Инспектор полиции снова насторожился. Все затаили дыхание и прислушались; они отчетливо различали человеческие стоны, доносившиеся (так, во всяком случае, казалось) с глубины ста футов.
Господин Жакаль решительно зашагал к колодцу в конце улицы и, хлопнув по его створке, находившейся на высоте трех-четырех футов над землей, сказал:
— Это здесь!
Карманьоль подошел ближе.
— Да, — заявил он, — похоже, голос доносится отсюда. И я бы даже сказал, что это меня не удивляет, ведь мы имеем дело с Говорящим колодцем.
Многим из наших читателей, очевидно, неизвестно о существовании самого Говорящего колодца, как и улицы, на которой он расположен. Спешим сообщить, что улица эта находится между Почтовой и улицей Нёв-Сент-Женевьев, а на углу ее и Почтовой стоит закрытый створкой колодец, давший ей название.
В средние века жители квартала остерегались ходить темной ночью по этой улице, оканчивающейся зияющим колодцем.
А наиболее отчаянные горожане и наименее робкие школьники, отважившиеся хоть раз пройти мимо него, уверяли, что оттуда доносились странные звуки, голоса, пение на незнакомом языке; порой слышался грохот большущих молотов, опускавшихся на огромные наковальни, а то подолгу раздавался звон железных цепей, звенья которых словно бы забивали в мраморные плиты.
Не только слух, но и обоняние подсказывали тем, кто проходил по улице или жил поблизости, что перед ними подвальное окно самой преисподней: из колодца поднимались отвратительные испарения, тлетворные миазмы, едкие запахи серы и углекислоты. В глазах населения это были веские доводы для объяснения повальных болезней, вроде чумы и лихорадки, опустошавших город особенно в XIV и XV веках.
Кто производил этот шум? Откуда поднимались эти гнилостные запахи? Мы не знаем: легенда ограничивается констатацией факта, не восходя — точнее, не опускаясь — к источнику. Но в народе поговаривали (как всегда бывает в подобных случаях), что это дело рук банды фальшивомонетчиков, которые живут в пещерах, сообщающихся с колодцем.
Набожные же люди видели во всем этом страшную угрозу и в то же время милосердное предупреждение Всевышнего, позволившего смертным с помощью необыкновенного колодца слышать завывания грешников из глубин преисподней.
Разумеется, колодец, откуда доносились подобные звуки и запахи, по праву назывался Говорящим, и, как справедливо заметил Карманьоль, колодец, громко вопивший в XIV и XV веках, в XIX веке вполне мог застонать.
Прибавим, что уже несколько лет как колодец этот забили — то ли потому что он высох, то ли по приказанию префекта полиции, который пошел навстречу просьбам некоторых робких жителей квартала.
— Сними-ка эту створку! — приказал г-н Жакаль одному из своих подчиненных.
Тот, к кому обращался начальник полиции, подошел с клещами в руке. Однако он сейчас же заметил, что замок сорван.
Створка отворилась сама собой.
Господин Жакаль просунул голову в отверстие и услышал жалобный голос:
— Господь Всемогущий! Соверши это чудо ради преданнейшего своего раба!
— Какой набожный, должно быть, человек! — прошептал Овсюг и перекрестился.
— Боже мой! Боже! — продолжал кто-то. — Я раскаиваюсь во всех своих грехах… Боже мой! Боже! Яви мне свою милость, дай вновь увидеть свет небесный, и все оставшиеся мне дни я буду благословлять твое святое имя!
— Как странно! — заметил г-н Жакаль. — Мне кажется, я узнаю голос.
Он стал слушать еще внимательнее.
Голос не умолкал:
— Я отрекаюсь от своих заблуждений и признаю свои прегрешения… Признаю, что жил как злодей, но из глубин этой бездны молю тебя о пощаде.
— De profundis clamavi ad te!..[26] — затянул Овсюг, подпевая незнакомому грешнику.
— Несомненно, я уже где-то слышал этот голос, — прошептал г-н Жакаль, обладавший прекрасной слуховой памятью.
— Я тоже, — обронил Карманьоль.
— Если бы Жибасье не находился сейчас на тулонской каторге, где ему, должно быть, жарче приходится, чем здесь, — продолжал г-н Жакаль, я бы предположил, что это он сейчас in extremis[27] очищает свою совесть.
Человек, находившийся на дне колодца, услышал, по всей видимости, голоса у себя над головой; он забыл о молитвах и не закричал, а скорее взвыл:
— На помощь! Помогите! Убивают!
Господин Жакаль покачал головой.
— Он зовет на помощь… Значит, это не Жибасье, если только он не вздумал просить защитить его от самого себя, — в задумчивости проговорил г-н Жакаль.
— Помогите! Спасите! — послышалось вновь из-под земли.
— Ты живешь в этом квартале, Овсюг, так? — спросил г-н Жакаль.
— В двух шагах отсюда.
— Ты ходишь за водой на колодец?
— Да, сударь.
— В твоем колодце есть веревка?
— Сто пятьдесят футов!
— Беги за ней.
— Прошу прощения, господин Жакаль, однако…
— Здесь остался блок: достать беднягу со дна будет проще простого.
Овсюг поморщился с таким видом, как будто хотел сказать: "Вам-то, может, и просто, только не мне!"
— В чем дело? — спросил г-н Жакаль.
— Иду, иду, сударь, — смирился Овсюг.
И он поспешил в сторону Виноградного тупика.
Тем временем человек кричал не умолкая, да так громко, что стал похож не на кающегося грешника, а на богохульника, изрыгающего самые страшные ругательства:
— Спасите меня, тысяча чертей! На помощь, дьявол вас подери! Убивают, гром и молния!
В общем, присовокупите сюда все ругательства, которые Галилей Коперник вложил в уста Фафиу, желая придать его репликам большую выразительность. Однако ругательства, которые может себе позволить шут с подмостков, неуместны со стороны человека, временно погребенного под землей на стофутовой глубине.
Господин Жакаль наклонился и крикнул нетерпеливому грешнику:
— Эй, черт ты этакий! Потерпи, мы сейчас!
— Господь вас за это вознаградит! — отозвался незнакомец, успокоенный этим обещанием.
За это время Овсюг успел вернуться с веревкой, сложенной в виде восьмерки.
— Отлично, — похвалил его г-н Жакаль. — Пропусти веревку через блок… Теперь… У тебя крепкий ремень, не так ли?
— О да, господин Жакаль.
— Мы тебя сейчас привяжем за ремень, и ты спустишься вниз.
Овсюг попятился.
— Что на тебя нашло? — спросил г-н Жакаль. — Ты отказываешься спускаться в этот колодец?
— Нет, господин Жакаль, — отвечал Овсюг, — не то что бы я отказываюсь… но и согласиться не могу.
— Почему же?
— Мой доктор не разрешает мне находиться в сырых помещениях, потому что у меня предрасположенность к ревматизму. Осмелюсь заметить, что на дне колодца должно быть сыро.
— Я давно подозревал, что ты трусоват, Овсюг, — сказал г-н Жакаль, — но чтобы до такой степени!.. Ну-ка, снимай ремень и давай его сюда… Я сам полезу в колодец.
— А я на что же, господин Жакаль? — вмешался Карманьоль.
— Ты молодец, Карманьоль. Но я подумал и решил: будет лучше, если спущусь я сам. Не знаю почему, но мне кажется, что я увижу на дне этого колодца немало интересного.
— Еще бы! — заметил Карманьоль. — Недаром говорится, что именно на дне колодца кроется истина.
— Да, так говорят, всезнайка Карманьоль! — подтвердил г-н Жакаль, перепоясываясь ремнем Овсюга (таким, как у пожарных, то есть шириной около четырех дюймов и с кольцом в середине). — А теперь, — продолжал г-н Жакаль, — пусть двое тех, кто посильнее, подержат веревку!
— Я готов! — сейчас же вызвался Карманьоль.
— Нет, ты не подойдешь, — так же поспешно остановил его г-н Жакаль. — Я верю в силу твоего духа, но не доверяю твоим мышцам.
Двое полицейских, которые держали факелы, невысокие, крепкие, коренастые, узловатые, словно дубы, выступили вперед и взяли веревку за концы. Один из них надежно обвязал приятеля за талию и закрепил веревку вокруг своего запястья. Господин Жакаль зацепился кольцом за крючок на другом конце веревки, встал на край колодца и голосом, в котором невозможно было заметить ни малейшего волнения, произнес:
— Приготовились, ребята!
Двое полицейских ожидали новых приказаний, упершись левым коленом в край колодца, а правую ногу отставив немного назад.
Господин Жакаль приподнял очки, чтобы посмотреть на них, хотя мог бы этого и не делать, учитывая, что он стоял на возвышении и все прекрасно видел из-под очков.
Вдруг он торопливо сунул трость под мышку, воскликнув при этом:
— А!
Потом, как человек, который, отправляясь в путешествие, забыл что-то весьма важное, он запустил руку в карман, достал табакерку, с вожделением ее раскрыл, запустил туда указательный и большой пальцы и засунул в нос огромную понюшку табаку. Затем он снова взялся за трость — предмет, по-видимому, необходимый в намечавшемся предприятии.
— Вы готовы? — спросил он.
— Да, господин Жакаль, — отвечали оба подчиненных.
— В таком случае, вперед! И не торопясь, не дергая! Не забывайте, что стены этого колодца вовсе не обиты ватой.
Одной рукой он схватился за веревку на расстоянии фута над своей головой, а в другой руке зажал трость, рассчитывая отталкиваться ею от стен, чтобы неизменно находиться в центре колодца.
— Опускайте потихоньку, и время от времени останавливайтесь на несколько секунд… Начали!
Двое полицейских стали отпускать веревку дюйм за дюймом, и вскоре г-н Жакаль скрылся в колодце.
— Очень хорошо! Очень хорошо! — доносился снизу голос г-на Жакаля, начинавший звучать в этой огромной воронке так же заунывно, как голос незнакомца.
А тот почувствовал, что помощь близка, и совсем перестал жаловаться на судьбу.
— Ничего не бойтесь! — крикнул он г-ну Жакалю. — Здесь не очень глубоко: всего какая-нибудь сотня футов.
Господин Жакаль ничего не ответил: ему совсем не улыбалась мысль опуститься еще на двадцать метров, чтобы добраться до самого дна. Напрасно он пытался проникнуть взглядом в темноту — ему казалось, что он спускается в мрачную бездну.
— Давайте, давайте! — крикнул он. — Только чуть поскорее!
И он закрыл глаза.
Его стали опускать быстрее. Еще восемь — десять саженей веревки — и он ступил на твердую почву.
Оказалось, Овсюг не напрасно опасался сырости.
— Что же вы меня не предупредили, что сидите в воде по самую задницу? — упрекнул он незнакомца.
— Да я этому только рад, сударь, — отвечал незнакомец. — Ведь эта вода спасла мне жизнь. Если бы не она, я бы свернул себе шею… И потом, вот здесь, напротив, есть что-то вроде холмика; тут почти сухо. Кстати, вы не собираетесь поселиться здесь, верно?
— На неопределенное время — нет, — подтвердил г-н Жакаль. — Однако на несколько минут, пожалуй, задержусь.
Господин Жакаль нащупал тростью место посуше, куда указывал незнакомец.
Едва он ступил на холмик, как почувствовал, что незнакомец обхватил его ноги, прижался к ним и стал целовать их в знак благодарности, на все лады повторяя от радости:
— Вы спасли мне жизнь! Вы избавили меня от смерти! С этой минуты я ваш покорный слуга!
— Хорошо, хорошо, — сказал г-н Жакаль, чувствуя, как руки незнакомца подбираются к его часам. — Расскажите, как вы сюда попали, приятель.
— Меня обокрали, избили, милостивый господин, и бросили в этот колодец.
— Хорошо, пустите меня… — сказал г-н Жакаль. — И как долго вы здесь находитесь?
— Ах, сударь, в моем положении время тянется бесконечно, а у меня часы отобрали… Впрочем, — прибавил незнакомец, — даже если бы мне их оставили, я бы все равно ничего не увидел.
— Ваши слова не лишены смысла, — заметил г-н Жакаль. — Однако, поскольку на моих часах вы в такой темноте увидите не больше, я прошу не искать там, где их уже нет, так как я перепрятал часы в надежное место.
— Ах, сударь, — отозвался незнакомец, нимало не смутившись оскорбительными подозрениями г-на Жакаля, — должно быть, прошло около полутора часов с тех пор, как на меня напали.
— А вы знаете нападавших?
— Да, сударь, знаю.
— Значит, вы можете донести на них в полицию.
— Нет, это совершенно невозможно.
— Почему же?
— Это мои друзья.
— Отлично! Теперь я знаю, кто вы.
— Вы меня знаете?
— Да, мы с вами даже старые знакомые.
— Неужели?
— И хотя вы не хотите называть своих друзей, я, с вашего позволения, скажу, как зовут вас.
— Вы мой избавитель. Разве я могу вам в чем-нибудь отказать?!
— Вас зовут Жибасье.
— А я вас узнал еще до того, как вы полезли в колодец, господин Жакаль… При каких обстоятельствах довелось встретиться, а?
— Верно… И как давно вы из Тулона, дорогой господин Жибасье?
— С месяц, дорогой господин Жакаль.
— Надеюсь, без происшествий?
— Вы угадали.
— И с тех пор все у вас благополучно?
— Да, благодарю вас… До сегодняшнего вечера, во всяком случае, пока меня не обокрали, не избили и не бросили в этот колодец, а ведь за эту ночь я тысячу раз рисковал головой, пока не угодил вот сюда.
— Как же случилось, дорогой господин Жибасье, что, падая с такой высоты, вы не свернули себе шею и я нашел вас в добром здравии?
— Если не считать двух-трех ножевых ран; да, сударь, все не так уж плохо. И раз уж я остался жив при таком падении, когда мог десять раз умереть, стало быть, в самом деле честных людей хранит Господь.
— Я тоже начинаю так думать, — сказал г-н Жакаль. — Не угодно ли вам теперь рассказать мне в нескольких словах, как вы оказались здесь?
— С величайшим удовольствием… Однако почему не поговорить об этом наверху?
— Там нам могут помешать, а здесь нет лишних ушей. И потом, как справедливо заметил Карманьоль…
— Карманьоль? Не знаю такого.
— Скоро познакомитесь.
— Что же сказал Карманьоль, любезный господин Жакаль?
— Он сказал, что истину следует искать на дне колодца. А как вы понимаете, дорогой господин Жибасье, если здесь окажется не истина, а что-то другое…
— Что тогда?
— … тогда мы оставим ее здесь.
— Ох, господин Жакаль! Я скажу вам все-все-все!
— Так начинайте!
— С чего?
— С рассказа о том, как вам удалось сбежать с каторги, дорогой господин Жибасье. Я знаю, вы человек с воображением: рассказ обещает быть захватывающим, с новыми романтическими подробностями и…
— В этом отношении, господин Жакаль, вы останетесь довольны! — проговорил Жибасье с видом актера, уверенного в успехе. — Я жалею лишь о том, что не могу оказать вам должного гостеприимства: мне даже некуда вас усадить.
— Это пусть вас не беспокоит: у меня при себе стул.
Господин Жакаль привел в действие пружину своей трости, и та, как в цирке, превратилась в складной стул.
Инспектор полиции поднял голову.
— Эй, там, наверху! — крикнул он.
— Что прикажете, господин Жакаль? — отозвались полицейские.
— Поболтайте пока и не беспокойтесь обо мне: у меня тут свои разговоры.
Он сел и прибавил:
— Начинайте, дорогой господин Жибасье, я слушаю. Приключения, которые произошли с таким важным лицом, как вы, интересуют все общество.
— Вы мне льстите, господин Жакаль.
— Нет, клянусь вам, я поборник истины и всегда говорю то, что есть.
— В таком случае я начинаю.
— Я давно готов слушать.
И г-н Жакаль с шумом втянул огромную понюшку табаку.
Получив разрешение г-на Жакаля, Жибасье начал рассказ.
— Вы позволите мне дать название этому романтическому приключению, не правда ли, добрейший господин Жакаль? Названия имеют то преимущество, что в нескольких словах сжато передают основную идею поэмы, романа или драмы.
— Вы об этом говорите как настоящий литератор, — заметил г-н Жакаль.
— Сударь! Я был рожден писателем.
— Мне кажется, вы заслужили это звание: если не ошибаюсь, вас ведь однажды судили за поддельный переводной вексель.
— Дважды, господин Жакаль.
— Тогда можете озаглавить ваше приключение, только поскорее: пол нашей с вами комнаты для свиданий не из сухих.
— Я назову его "Плющ и вяз", позаимствовав название, если позволите, у славного Лафонтена или любого другого баснописца.
— Как вам будет угодно.
— На каторге я скучал… А то как же?! Не люблю я каторгу! Я не могу к ней привыкнуть… То ли тамошнее общество мне не подходит, то ли от одного вида страдающих братьев моя душа наполняется грустью и состраданием… Как бы там ни было, пребывание на каторге мне не улыбалось. Я уже не первой молодости, и иллюзии, которыми я обманывался когда-то, полагая, что буду счастлив в Тулоне, в этом Ханаане каторжников, давно развеялись! Теперь я иду на каторгу с ощущением усталости, скуки, отвращения, как человек пресыщенный; там нет более ничего соблазнительного для моего воображения. Когда попадаешь на каторгу впервые, она представляется неведомой любовницей; в другой раз это уже ваша законная супруга, то есть женщина, чьи прелести не составляют для вас никакой тайны, зато вы сыты семейной жизнью до отвращения… Итак, был я в этот раз, когда приехал в Тулон, мрачен, погружен в меланхолию и сплин… Если бы меня отправили хотя бы в Брест!.. В Бресте я не бывал и, возможно, почувствовал бы себя в этом городе помолодевшим, окрепшим… Не тут-то было! Напрасно я, ссылаясь на требования гигиены, забрасывал прошениями министра юстиции: его превосходительство был неумолим. Я снова впрягся в свою лямку и, вероятно, так и тянул бы ее до конца дней, если бы не познакомился с добрым и наивным юношей, каким был когда-то и я; эта встреча неожиданно вернула мне вкус к свободе.
Господин Жакаль легонько кашлянул, когда Жибасье упомянул о том, что был в молодости наивным и добрым; потом он воспользовался небольшой паузой, которую, как опытный рассказчик, сделал его собеседник, и заметил:
— Жибасье! Если бы Америка потеряла свою независимость, я уверен, что ее нашли бы именно вы.
— Я в этом тоже не сомневаюсь, господин Жакаль, — отвечал Жибасье. — Итак, как я вам уже сказал, молодой человек, с которым соединила меня судьба, с которым я работал бок о бок, с которым я был скован одной цепью, был двадцатитрехлетний или двадцатичетырехлетний юноша, светловолосый, свежий и румяный, как нормандская крестьянка. Ясный взгляд, чистый лоб, безмятежное лицо — все вплоть до его имени (а звали его Габриель) делало его похожим на мученика и придавало ему этакий торжественный вид, отчего все прозвали его "ангелом каторги". Это еще не все; у него и голос был под стать внешности; когда он говорил, казалось, что пела флейта. А ведь я обожаю музыку, и, не имея возможности побаловать себя концертом, я заставлял его говорить только ради того, чтобы услышать его голос.
— Одним словом, — перебил г-н Жакаль, — вы испытывали к своему товарищу сильное влечение.
— Влечение, вот именно… Прежде всего, меня к нему влекла моя цепь, но ведь не цепь, если уж на то пошло, нас сдружила! Я испытывал к нему необъяснимую симпатию, которая и по сей день осталась для меня загадкой… Говорил он мало, но, в отличие от других, если уж говорил, то по делу; или он изрекал какое-нибудь нравоучение (он наизусть знал Платона и приводил на память его изречения, утешавшие несчастного юношу в ссылке); или ругал и поносил женщин, хотя, прошу мне верить, господин Жакаль, я пытался его увещевать; или, наоборот, с воодушевлением воспевал весь женский род, обрушивая проклятия только на одну женщину, которая, по его словам, и явилась виновницей его ссылки; ох, и распоясывался он, проклиная ее!
— В чем же состояло его преступление?
— Да так, пустое — ребячество, грубая подделка.
— Какой срок ему дали?
— Пять лет.
— Он рассчитывал отбыть весь срок?
— Когда он прибыл на каторгу, у него была на сей счет своя идея: он называл это искуплением; однако благодаря тому, что его прозвали "ангелом каторги", он однажды вспомнил, что у него есть крылья, расправил их и улетел.
— Вы прирожденный поэт, Жибасье!
— Я был президентом Тулонской академии, господин Жакаль!
— Продолжайте.
— Как только в его душе зародилась надежда вновь обрести свободу, в нем сразу изменилось и лицо, и поведение, спокойствие переросло в суровость, из печального он стал угрюмым. Он заговаривал со мной раз-два за весь день и отвечал на мои расспросы со спартанской лаконичностью.
— Неужели вы с вашим умом не догадывались о причине таких перемен, дорогой господин Жибасье?
— Разумеется, я сразу понял, в чем дело. Однажды вечером, возвращаясь с работы, я завел с ним разговор:
"Молодой человек! Я старый волк. Я знаю все каторги также хорошо, как метр Галилей Коперник знаком со всеми европейскими дворами! Я жил с бандитами и каторжниками всех мастей и разновидностей, изучил этот вопрос и могу с одного взгляда определить: "Этот человек тянет на три, четыре, пять, шесть, десять или двадцать лет каторжных работ"".
"Куда вы клоните, сударь?" — спросил меня Габриель своим нежным голосом.
Он называл меня "сударь" и обращался исключительно на "вы".
"Зовите меня лучше "милорд", мне так больше нравится, — сказал я. — Куда я клоню, сударь? Я физиономист, которому почти нет равных…"
Говоря "почти", я имел в виду вас, господин Жакаль.
— Вы очень добры, дорогой Жибасье! Однако, признаться, я бы сейчас всем вашим комплиментам предпочел грелку для ног!
— Поверьте, господин Жакаль, что, если бы она у меня была, я бы с удовольствием от нее отказался в вашу пользу.
— Не сомневаюсь… Продолжайте, пожалуйста.
Господин Жакаль поднес к носу щепотку табаку, желая согреть хотя бы нос, раз уж нельзя согреть ноги.
Жибасье продолжал свое повествование.
— "Я физиономист, которому почти нет равных, — сказал я Габриелю, — и я вам докажу, мой юный друг, что знаю, о чем вы думаете".
Габриель жадно слушал.
"Когда вас доставили сюда, новая живописная обстановка, своеобразие каторжной жизни вас соблазняли, как вид незнакомого города, и вы решили: "Будучи отчасти философом, зная Платона и святого Августина, я, может быть, постепенно свыкнусь с этой простой, скромной жизнью, с этим полным лишений пастушеским существованием". Вполне возможно, что вы и в самом деле притерпелись бы к каторге, как другие, если бы были наделены флегматическим темпераментом. Но у вас живой, горячий, азартный характер, вам нужен простор и вольный воздух, и вы думаете о том, что пять лет (один из которых високосный!), проведенные здесь, ваши лучшие годы, будут безвозвратно потеряны. Логично было бы предположить, что вы страстно мечтаете как можно скорее избавиться от участи, на которую обрекло вас бессердечное правосудие… Или я не Жибасье, или об этом вы все время думаете".
"Это правда, сударь", — честно признался Габриель.
"В подобных мыслях я не нахожу ничего предосудительного, мой юный друг. Однако позвольте вам заметить, что вы думаете уже целый месяц и, значит, целый месяц ходите насупившись. А мне, признаться, очень скучно видеть на другом конце моей цепи ученика Пифагора; на мой взгляд, пришло время festinare ad eventum[28], как сказал Гораций. Расскажите мне о своих планах и о том, как вы собираетесь их осуществить".
"Я мечтаю вновь обрести свободу, а вот как это сделать? Я уповаю на помощь Провидения".
"Значит, вы еще моложе, чем я думал, молодой человек!"
"Что вы хотите этим сказать?"
"Я хочу сказать, что Провидение — это как старуха-ростовщица: верит в долг только богачам…"
"Сударь! — перебил меня Габриель. — Не богохульствуйте!"
"Храни меня Господь!.. Если бы я мог на что-то надеяться, другое дело. Но где, черт возьми, вы видели, чтобы Провидение помогало несчастным? Наша судьба в наших руках; старая поговорка гласит: "Помоги себе сам, и тебе поможет Бог!" Удивительно верно сказано, дорогой господин Габриель! Итак, в настоящее время Провидению здесь делать нечего и нам самим следует позаботиться о своем побеге. Разумеется, молодой человек, один вы не уйдете: меня до такой степени интересует ваша судьба, что я ни на шаг не отпущу вас от себя, черт побери! Даже и не помышляйте о том, чтобы незаметно подпилить какое-нибудь звено в этой цепи: я всегда сплю вполглаза. Кстати, вы очень добрый молодой человек и понимаете, что было бы неблагодарностью с вашей стороны бросить старого товарища. Так не пытайтесь действовать в одиночку, раз уж мы связаны друг с другом, как плющ с вязом. Иначе, предупреждаю, дорогой друг, едва вы вздумаете сделать шаг влево или вправо, не предуведомив меня, как я сейчас же на вас донесу, хоть я по натуре и не наушник!"
"Вы напрасно все это мне говорите, сударь: я хотел предложить вам бежать вместе".
"Ладно, молодой человек. Будем считать, что договорились. Теперь обсудим детали. Признаюсь, ваша откровенность мне по душе; хочу доказать вам свою, я бы сказал, отеческую любовь, посвятив вас в свои планы и взяв вас с собой, вместо того чтобы взваливать на ваши плечи заботу обо мне".
"Я вас не понимаю, сударь".
"Естественно, молодой человек: если бы вы меня понимали, я бы не утруждал себя объяснениями. Знаете ли вы — вот я сейчас сразу увижу, готовы ли вы к побегу, — что прежде всего должен иметь тот, кто собирается бежать?"
"Нет, сударь".
"А ведь это прописная истина!"
"Будьте любезны меня просветить!"
"Каждый, кто собирается совершить побег, должен иметь при себе "барахлянку"".
"Что такое "барахлянка"?"
Представляете себе, господин Жакаль, он не знал, что такое "барахлянка"?!
— Надеюсь, Жибасье, вы заполнили этот пробел?
— ""Барахлянка", молодой человек, — отвечал я, — это футляр из жести, сосны или слоновой кости — материал значения не имеет, — шести дюймов в длину и десяти — двенадцати линий толщиной, в котором помещаются паспорт и напильник, сделанный из пружины от часов".
"Где же все это взять?"
"Где взять?.. Ну, это не имеет значения: вот мой".
К величайшему его изумлению, я показал ему вышеозначенный футляр.
"В таком случае, мы можем бежать?" — наивно воскликнул он.
"Можем, — согласился я. — Точно так же, как вы своей танцующей походочкой можете прогуляться до того места, где вас пристрелит часовой".
"К чему же тогда этот инструмент?" — разочарованно спросил Габриель.
"Терпение, молодой человек! Всему свое время. Я намерен принять участие в парижском карнавале; кроме того, я получил деловое письмо: мне предлагается показаться в столице недельки через две. Приглашаю вас с собой!"
"Так мы все-таки сбежим?"
"Несомненно, однако надо принять необходимые меры предосторожности, горячий молодой человек! Вы смелы и решительны, не так ли?"
"Да".
"Вас не испугает то обстоятельство, что нам придется оставить позади одну-две жертвы?"
Ангел Габриель нахмурился.
"Черт возьми! Нельзя приготовить омлет, не разбив яйца, как говаривала кухарка покойного Лукулла. Решайтесь! Если по дороге придется грохнуть одного-двух человек, вы должны мне сказать: "Господин Жибасье", или "милорд Жибасье", или "синьор граф Жибасьеро, я их грохну!""
"Будь по-вашему: я их грохну!" — решительно повторил мой товарищ.
"Браво! — воскликнул я. — Вы достойны свободы, и я вам ее верну!"
"Можете рассчитывать на мою признательность, сударь".
"Зовите меня "мой генерал", и не будем больше об этом… Что до признательности, о ней мы поговорим в более благословенных краях. Пока же от вас требуется кое-что. Видите эту траву?"
"Да".
"Я получил ее от друга и поделюсь с вами по-братски".
Я протянул ему половину и торжественно произнес:
"Пусть моя душа вот так же отделится от тела, если я не верну вам свободу, в которой вы рождены!"
"Что это за трава?" — спросил Габриель.
"Чудесная трава, которой вы натрете все тело. Едва вашей кожи коснется этот божественный злак, как вы с ног до головы покроетесь прыщами цвета бенгальской розы. Вы начнете чесаться, постепенно зуд станет нестерпимым, однако терпеть придется!"
"Зачем все-таки нужно это натирание?"
"А затем, дружище, чтобы все поверили, что у вас болезнь вроде крапивницы, рожи или еще чего-нибудь в этом роде: научные названия не приходят мне на ум! Тогда вас отправят в больницу. Попав туда, можете считать, что вы спасены, милейший!"
"Спасен?"
"Да. У меня среди санитаров есть близкий друг… Положитесь на меня и наберитесь терпения".
— Многое я в жизни повидал, дорогой Жибасье, — перебил его г-н Жакаль, — но до сих пор не знаю, каким образом, пусть даже с помощью санитара, можно убежать из больницы, которую охраняет целая команда.
— Господин Жакаль! Вы так же нетерпеливы, как ангел Габриель, — продолжал Жибасье. — Немного терпения, и через пять минут мы дойдем до развязки.
— Валяйте, я слушаю, — проговорил г-н Жакаль, набивая нос табаком, — и, как видите, слушаю с тем самым терпением, которого вы мне советуете набраться; надеюсь, я доказал вам, что умею быть терпеливым, потому что убежден: у вас всегда есть чему поучиться, господин Жибасье.
— Вы справедливый человек, господин Жакаль, — отметил рассказчик.
И он продолжал:
— Габриель натерся, да так хорошо, что через два часа покрылся прыщами с головы до ног. Его отправили в больницу. Во время обхода врач объявил, что у Габриеля, вне всяких сомнений, рожа. На следующий день со мной случился такой сильный приступ эпилепсии, что врачи признали у меня гидрофобию и тоже отправили в больницу. Напрасно я возражал, напрасно призывал в свидетели своих товарищей, заверяя, что никогда не пытался их укусить: меня поволокли в больницу силой и стали растирать как каталептика. Я бушевал, но в душе был счастлив! Своего друга-санитара я предупредил заранее; так как он был без оков, то мог свободно ходить повсюду, значит, он мог переходить от моей постели к кровати Габриеля, а от него — ко мне, передавая наши приветы.
Однажды этот славный парень сообщил мне, что все готово и на следующую ночь можно бежать. Днем мы незаметно от всех обсудили подробности предстоявшего побега. Вы знаете хотя бы понаслышке, как расположены палаты в больнице? Та палата, в которой лежали мы с Габриелем, соседствовала с комнатой, отведенной под покойницкую. У моего знакомого санитара был от той комнаты ключ. Ее открывали, только когда умирал какой-нибудь каторжник. Итак, мы могли с наступлением темноты забраться в морг; там, как в анатомическом театре, находились лишь столы из черного мрамора, на которые укладывали покойников; под одним из этих столов мы с санитаром пробили лаз, а через него при помощи простынь можно было спуститься в склад, принадлежащий морскому ведомству.
Когда пришло время и наши товарищи заснули, Габриель, находившийся ближе всех к заветной двери, первым встал с кровати и как тень медленно и бесшумно направился к покойницкой. Я шел следом… К несчастью, в этот день на одном из столов лежал труп какого-то ветерана каторги. Бедный Габриель, еще относившийся к смерти серьезно, имел несчастье в темноте, продвигаясь ощупью, нечаянно коснуться рукой мертвеца. Парня обуял такой ужас, что он едва все не погубил! К счастью, когда он закричал, я понял, что произошло, и позвал его, но он не откликнулся; тогда я , продолжая двигаться ощупью, нашел его у стены. Он привалился к ней спиной и трясся от страха.
"В путь, мой рыцарь! — скомандовал я. — Все готово; идем!"
"Это ужасно!" — воскликнул он.
"Что именно?" — спросил я.
Он рассказал, что с ним случилось.
"К чему поэтические нежности? — устыдил его я. — Нельзя терять ни минуты… Бежим!"
"Не могу… Меня ноги не слушаются".
"Тысяча чертей! Как это прискорбно! Обойтись без них нелегко, когда решил бежать!"
"Ступайте один, дорогой господин Жибасье".
"Ни за что, дорогой господин Габриель!"
Подойдя к нему, я заставил его приблизиться к дыре в полу, взяться за простыни, а потом спустил его, как недавно вас спустили сюда. После этого я привязал веревку к железной ножке стола и спустился следом за Габриелем… Мы очутились в лавке для портовых рабочих, расположенной на первом этаже того дома, где помещалась больница для каторжников. Я зажег свечу и стал искать плиту, которую мой санитар должен был пометить мелом. Под ней он обещал спрятать одежду. Я обнаружил плиту с буквой "Ж". Этот знак внимания со стороны моего санитара заставил меня пролить слезу умиления, и она скатилась на первую букву моего имени как знак признательности! Я приподнял камень и увидел полный костюм жандарма, оружие и парик.
— Для одного? — спросил г-н Жакаль.
— Для одного… Таким образом я хотел испытать своего товарища. Я притворился, что огорчен.
"Один костюм! — вскричал я. — Единственный!"
Габриель оказался на высоте.
"Надевайте его, — сказал он мне, — и бегите".
"Бежать? А вы?"
"Я останусь здесь и буду искупать свой грех".
"Вы настоящий товарищ! — похвалил я. — Для осуществления задуманного я обойдусь и одним дорожным костюмом: два мне будут ни к чему. Просто я хотел посмотреть, можно ли на вас рассчитывать в трудную минуту… Помогите мне переодеться, если для вас не унизительно прислуживать жандарму".
"А как же я?"
"Вы останетесь как есть".
"В этом одеянии?"
"Да. Неужели вы не понимаете?"
"Нет".
"Дайте-ка я свяжу вам руки!"
"Я понимаю все меньше и меньше".
"Я жандарм, вы каторжник, которого переводят в какую-нибудь тюрьму… да придумаем мы, в какую именно, черт возьми! Тюрем разве мало во Франции? На рассвете мы выйдем: я поведу вас под конвоем".
"А-а…" — только и вымолвил он.
Габриель все понял.
Мы спрятались на складе, а на рассвете, как только пушечный выстрел возвестил об открытии порта, направились к воротам арсенала. Их только что открыли: портовые рабочие повалили толпой. Я пробился сквозь толпу, расчищая путь своему пленнику, и мы беспрепятственно вышли за ворота. Несчастный Габриель дрожал всем телом! Всего за несколько минут мы прошли через весь город и направились в Босе.
На расстоянии нескольких ружейных выстрелов от Тулона находился лес; мы добрались до него, но не прошли и десяти шагов, как три пушечных выстрела возвестили жителей Тулона и его окрестностей о побеге с каторги. Мы бросились в чащу, зарылись в листву, забросали друг друга сучьями и папоротником и замерли, ожидая наступления ночи, чтобы пройти через Босе незамеченными.
К счастью, когда жандармы стали прочесывать лес, начался ливень. Шагов за двадцать от нас они стали изрыгать проклятия, сетуя на погоду, и мы поняли: скоро они бросят облаву и укроются в ближайшем кабачке. Так и вышло: больше в этот день мы их не слышали. К восьми часам вечера мы снова пустились в путь, миновали Босе, а в четыре часа утра добрались до непроходимого Кюжского леса. Мы были спасены! Не стоит вам говорить, добрейший господин Жакаль, какие приключения ждали нас на каждом шагу от Кюжского леса до Парижа: у вас большой опыт, и вы можете себе представить, что наши тропинки не были усеяны цветами. Но мы прибыли целыми и невредимыми, а это главное; вы сами видите, что, если не считать нескольких ножевых ран да падения со стофутовой высоты в колодец, я чувствую себя прекрасно.
— Это настоящее чудо, дорогой господин Жибасье!
— Не правда ли?
— Если бы я был префектом полиции, я бы вам выдал документ о досрочном освобождении и денежное вознаграждение; к сожалению, я не префект, и если мои артистические симпатии удовлетворены вашим рассказом, то моя натура стража общественного порядка восстает против них, и должен вам признаться, что еще не знаю, за кем будет последнее слово; очевидно, это будет зависеть от вашего чистосердечного признания. Позвольте же мне продолжить свой допрос, хотя бы только для того, чтобы проверить правоту Карманьоля и убедиться в том, что истина кроется на дне колодца. Соблаговолите прежде всего мне объяснить, дорогой господин Жибасье, что вас привело сюда.
— Не знаю, кто меня привел, господин Жакаль, — сказал Жибасье, не понимая или делая вид, что не понял смысла вопроса. — Если бы не ваше общество, господин инспектор…
— Не то! Я вас спрашиваю, как вы здесь оказались?
— A-а, теперь понимаю… Добрейший господин Жакаль! Недавно я получил наследство в пять тысяч франков.
— Вы, стало быть, украли пять тысяч франков.
— Вы мой спаситель, господин Жакаль. Это так же верно, как то, что я не украл эти деньги: я их заработал честно, в поте лица своего.
— Э, значит, это вы потрудились в версальском деле… Я узнал ваш почерк, когда увидел, как ловко закрыта дверь.
— Что вы называете версальским делом?.. — спросил Жибасье, всем своим видом стараясь показать, что понятия не имеет, о чем идет речь.
— Когда вы прибыли в Париж?
— В воскресенье, господин Жакаль, как раз чтобы посмотреть, как поведут быка, который в этом году был просто великолепен. Говорят, его откармливали на тучных пастбищах в Ожской долине, и это неудивительно: Ожская долина прекрасно расположена, с одной стороны она защищена…
— Оставим пока Ожскую долину, если вы ничего не имеете против.
— С удовольствием.
— Расскажите, как вы провели это воскресенье.
— Очень хорошо, господин Жакаль. Мы славно повеселились с пятью-шестью парижскими друзьями.
— А понедельник?
— Понедельник я посвятил визитам.
— Визитам?
— Да, господин Жакаль, у меня было несколько официальных визитов и один по части пищеварения.
— Вы говорите о том, что делали днем?
— Да, господин Жакаль.
— А вечером?
— Вечером?
— Да.
— Дьявольщина!
— Что такое?
— Правду сказать, я ни в чем не могу отказать своему спасителю, — проговорил Жибасье, словно рассуждая вслух.
— Что вы имеете в виду?
— Вы просите приподнять ради вас плотную завесу над моей личной жизнью: я готов. В понедельник, в одиннадцать часов…
— Молчите! Опустим тайны вашей личной жизни и продолжим.
— Лучшего я и не прошу!
— Что вы делали во вторник, в последний день масленицы?
— О, я предавался вполне невинному удовольствию: гулял с накладным носом перед Обсерваторией.
— Однако должны же вы были иметь какую-то причину гулять там в таком виде!
— Презрение! Пренебрежение! Мизантропия, и больше ничего… На бульварах я с самого утра насмотрелся на жалкие маски… Увы! Вот и еще один старинный обычай уходит из нашей жизни, господин Жакаль! Я не честолюбив, но если бы я был префектом полиции…
— Не будем об этом, лучше вернемся к тому, чем вы занимались во вторник вечером.
— Во вторник вечером?.. Ах, господин Жакаль, вы снова требуете от меня приподнять плотную завесу над моей личной жизнью…
— Вы были в Версале, Жибасье!
— Я этого и не скрываю.
На губах г-на Жакаля мелькнула неясная улыбка.
— Зачем вы ездили в Версаль?
— Прогуляться.
— Это вы-то гуляли в Версале?
— Что ж такого, господин Жакаль? Я люблю этот город, полный воспоминаний о великом короле: здесь — фонтан, там — скульпт…
— В Версале вы были не один? — перебил его полицейский.
— А кто может похвастать полным одиночеством на этой земле, добрейший господин Жакаль?
— Я не намерен терять время, слушая ваши глупости, Жибасье. Похищением девушки из пансиона госпожи Демаре руководили вы?
— Да, господин Жакаль.
— И за это получили пять тысяч франков, о которых идет речь.
— Вы сами видите, что я их не украл, потому что, если бы я не был осужден на галеры пожизненно, я получил бы за кражу еще лет двадцать.
— Что стало с девушкой, когда она попала в руки к господину Лоредану де Вальженезу?
— Как?! Вы и это знаете?
— Я спрашиваю, что стало с девушкой, после того как вам ее выдала мадемуазель Сюзанна?
— Ах, господин Жакаль! Если господин Делаво вас лишится, какая будет потеря для него и для Франции!
— Еще раз спрашиваю, Жибасье, что случилось с этой девушкой?
— Это мне совершенно неизвестно.
— Подумайте хорошенько!
— Господин Жакаль! Слово Жибасье! Мы посадили ее в карету, карета уехала, и мы о девушке больше не слышали. Надеюсь, что молодые люди счастливы, и, стало быть, я, насколько сумел, помог двоим из своих ближних.
— Что было дальше? С вами, с вами! Тоже не знаете?
— Я стал бережлив, добрейший господин Жакаль. И, зная, что золотой ключик отпирает все двери, постарался найти себе достойное занятие среди трудолюбивых и умных парижан. Я перебрал все профессии и остановился на одной.
— Можно узнать, чем вы решили заняться?
— Решил стать маклером… К несчастью, у меня не было начального капитала, чтобы купить половину или хотя бы четверть места на бирже. Но дабы быть готовым ко всему на тот случай, если Провидению, как говорил бедняга Габриель, угодно будет бросить на меня взгляд, я каждый день ходил на биржу постигать таинства великого дела. Я понял секрет биржевой игры и краснел от стыда за то, что так мало украл за свою жизнь, видя, насколько легче зарабатывать на жизнь таким способом! Я познакомился с несколькими биржевыми игроками высокого класса, которые признали во мне редкую проницательность и скоро оказали мне высокую честь, посвятив в тонкости игры на повышение и понижение, а также выделили мне небольшую долю в своих барышах.
— И эти консультации пошли вам на пользу?
— Видите ли, добрейший господин Жакаль: за месяц я получил тридцать тысяч франков! Это в два, в три, в четыре раза больше того, что я заработал за всю свою трудовую жизнь. Став владельцем небольшого состояния, я зажил как порядочный человек.
— Тогда вы, должно быть, стали совсем на себя непохожи, — заметил г-н Жакаль, доставая из кармана фосфорную зажигалку и зажигая свечу, которую всегда носил с собой. Он осветил колодец, словно желая убедиться в том, что разговаривал с Жибасье, и узнал кающегося каторжника, измазанного тиной и залитого кровью.
Господин Жакаль некоторое время рассматривал каторжника. Было заметно, что он испытывает артистическое удовлетворение игрока, оказавшегося с четырьмя тузами в руке перед ловким партнером.
— Да, я вижу в самом деле благородное лицо Жибасье. Годы, словно легкие тени, не оставили на вашем лице следа! Кстати, о тенях: сделайте одолжение, подержите свечу и посветите мне: я должен срочно черкнуть записочку.
Жибасье взял свечу. Господин Жакаль достал из своего бездонного кармана записную книжку, вырвал листок, положил его на колено и стал писать карандашом, попросив Жибасье продолжать рассказ.
— Продолжение у моей истории мрачное, — признался каторжник. — Когда я стал богат, у меня появились друзья. Когда появились друзья, объявились и враги! Состояние, которое я сколотил ценой неимоверных усилий, не давало покоя беднякам. И вот вчера вечером, когда я возвращался от своего банкира, кто-то схватил меня за шиворот, бросил наземь, избил, обобрал и сбросил в этот колодец, где я имел честь встретить вас.
Господин Жакаль поднялся, взялся за конец веревки, на которой он спустился, прикрепил булавкой записку с инструкциями и крикнул полицейским:
— Тяните!
Лист бумаги, будто ночная бабочка, полетел со дна колодца вверх, а веревка, лишившись своего невесомого груза, скоро снова спустилась вниз.
Один из полицейских подошел к фонарю и прочел:
"Я сейчас пришлю к вам человека. Берегите его как зеницу ока. Он многого стоит!
Приказываю четверым из вас проводить вышеозначенного человека в больницу и не спускать с него глаз. Остальные вернут мне веревку".
— Ваша история весьма трогательна, дорогой господин Жибасье, — произнес инспектор. — Однако после всего, что вы вынесли, вам необходимо отдохнуть. Ночи в это время года довольно прохладные: позвольте предложить вам более надежное, более гигиеничное место, чем это.
— Вы тысячу раз добры, господни Жакаль!
— Отнюдь… это ради старого знакомства.
— В таком случае, я ваш должник.
— Неужели благодарность вас уже тяготит?
— Может быть, — философски заметил Жибасье, — легче принять услугу, чем вернуть.
— В древности на эту тему было написано немало прекрасных слов, Жибасье! Но, в ожидании продолжения нашего интересного разговора в другом месте, позаботьтесь о том, чтобы покрепче привязать эту веревку. Вы знаете, где у вас больное место: делайте так, как вам удобно.
Жибасье завязал на конце скользящую петлю, встал в нее ногами, потом вцепился руками и крикнул:
— Тяните!
— Счастливого пути, дорогой Жибасье! — пожелал ему г-н Жакаль, с интересом следя за подъемом, который скоро должен был совершить он сам. — Отлично! — прибавил он вполголоса, когда каторжник исчез из виду, потом распорядился громче: — Скорее давайте веревку: кажется, здесь действительно сыро.
Веревка спустилась. Господин Жакаль зацепил кольцо ремня за крючок, проверил, прочно ли пристегнулся, снова крикнул: "Тяните!" — и поехал вверх.
Но едва он поднялся на десять метров, как крикнул:
— Стой!
Полицейские послушно замерли.
— Ого! Это что за чертовщина? — удивился г-н Жакаль.
Ему в самом деле трудно было понять, что же такое он видит: взгляду его открылось нечто фантастическое.
Сквозь большую трещину в стенке колодца г-н Жакаль увидел мрачные своды каменоломни, неровно освещаемые десятком факелов, привязанных к столбам, похожим на те, что стоят на перекрестках; факелы освещали собрание человек в шестьдесят. Все происходило примерно в двухстах шагах от г-на Жакаля; казалось, люди собрались по весьма важному делу; они столпились вокруг выступавшего: тот говорил с воодушевлением и энергично жестикулировал.
— Так-так-так! — промолвил г-н Жакаль.
Потом прибавил:
— Какого черта они тут собрались и чем занимаются?
И действительно, хотя собравшиеся были одеты вполне современно, в неясном свете факелов их можно было принять за колдунов из старинной баллады, собравшихся на шабаш.
Господин Жакаль вынул из кармана подзорную трубу — шедевр инженера Шевалье, со времени своего изобретения достигший шести-восьми дюймов в длину. Инспектор полиции всегда носил ее с собой. Он уставился на необычное зрелище, пытаясь постичь происходящее.
Благодаря отблескам факелов и совершенству своего прибора, г-ну Жакалю удалось разглядеть, что лица всех участников ночного сборища выражали полнейшее восхищение. Все держались так, как это бывает во время выступления знаменитого оратора, произносящего речь, которая всем по душе: слушатели внимали выступавшему, разинув рты и не сводя с него глаз; на каждом лице было написано пристальное внимание, и внимание это, как мы уже сказали, все возрастало, переходя в восхищение.
То ли у оратора был слабый голос, то ли он говорил намеренно тихо, то ли, наконец, расстояние, отделявшее г-на Жакаля от собравшихся, было слишком велико, но, как он ни прислушивался, как ни был изощрен его слух, страж общественной безопасности в течение целых пяти минут так и не смог разобрать ни слова из того, что говорилось на таинственном собрании.
Кое-кто из этих людей, как показалось г-ну Жакалю, был ему знаком. Однако он затруднялся назвать имена или род занятий кого-либо из тех, что заседали у него на виду. Все были одеты примерно одинаково: в длинные рединготы коричневого или синего цвета, наглухо застегнутые. Почти у всех верхнюю губу оттеняли длинные усы, густые и седеющие. Для такого опытного физиономиста, как г-н Жакаль, было нетрудно признать в собравшихся бывших военных. Те, что были без усов — а их было очень мало, — хотя внешне и выражали те же восторженные чувства, были мирными горожанами; воодушевление, которым они были охвачены, не могло совершенно победить благодушия, что свидетельствовало об их невоинственном роде занятий.
Господин Жакаль определенно видел вот этого человека, честного лавочника с улицы Сен-Дени, когда с порога своего заведения тот улыбался прохожим, стараясь привлечь покупателей в свой магазинчик приветливым взглядом, обнадеживающей улыбкой. А вон того, другого человека г-н Жакаль встречал в какой-то передней то ли с цепью распорядителя на шее, то ли с цепями просителя на ногах. Все эти люди были инспектору полиции как будто знакомы, хотя никого из них лично он не знал.
Еще менее понятной была обстановка, в которой все это происходило.
Давайте уцепимся за веревку г-на Жакаля: она довольно крепкая и выдержит нас двоих, а то и троих, дорогой читатель, и попытаемся рассмотреть таинственное и мрачное подземелье, где разворачивается описываемая нами сцена.
Вы бывали когда-нибудь на винном рынке? Возникало ли у вас желание осмотреть один из длинных тоннелей, называемых винными подвалами? Бросив взгляд из самой его глубины и видя свет лишь в конце огромного сводчатого коридора, посетитель невольно представляет, что ему придется не один час брести по этой темной нескончаемой подземной улице, пока он доберется до светящейся точки, едва различимой вдали. Взору г-на Жакаля открылся длинный подземный коридор, выходивший на перекресток, освещенный, как мы сказали, факелами тех, кто собрался в те минуты под сводами подземелья.
— Ах, черт подери! Теперь понимаю! — вскрикнул г-н Жакаль, в забывчивости хлопнув себя по лбу, так что едва не потерял равновесия; от резкого движения веревка начала вращаться и инспектор полиции стал похож на цыпленка, которого поджаривают, подвесив на бечевке.
Наконец вращение прекратилось, однако г-н Жакаль уронил очки на дно колодца.
Полицейский пошарил в своем волшебном кармане, о котором мы уже упоминали, и вынул футляр с запасными очками, которые водрузил не на нос, а на лоб; только на сей раз стекла были не голубые, а зеленые.
— Теперь понимаю! — повторил г-н Жакаль. — Это же те самые шестьдесят пропавших парней!.. Ну, теперь я вижу, куда они девались: мы в катакомбах!.. Так-так-так! А префект полиции уверяет, что знает в них все ходы и выходы!
Господин Жакаль не ошибся. Сводчатый потолок, перекресток, закрывающий перспективу, — это был угол огромного мрачного подземелья, раскинувшегося от Монружа до Сены и от Ботанического сада до равнины Гренель. Что же касается господина префекта полиции, то, как справедливо заметил г-н Жакаль, тому не следовало спешить с утверждением, что он знает все ходы и выходы этого бескрайнего могильника: любой обитатель левобережья мог по собственной прихоти добавить новый выход к множеству существующих; для этого довольно было — к примеру в предместье Сен-Марсель — вырыть яму в двадцать пять — тридцать футов глубиной.
В ту минуту как г-н Жакаль сделал, к величайшей своей радости, это важное, хотя и несколько запоздалое открытие, он услышал крики "Браво!" и аплодисменты, а вслед за тем возглас, отчасти крамольный для того времени:
— Да здравствует император!
"Да здравствует император? — повторил про себя г-н Жакаль, против воли вторя мятежникам. — Ах так? Да они рехнулись: уже шесть лет, как император умер!"
Словно для того чтобы освежить мысли, г-н Жакаль с неимоверным в его положении трудом пошарил в кармане, извлек оттуда табакерку и в исступлении сунул в нос щепотку табаку.
Толпа снова грянула: "Да здравствует император!" — на сей раз громче прежнего.
— Ничего не имею против, — отозвался г-н Жакаль. — Однако повторяю: император умер… Господин де Беранже даже сочинил по этому поводу песню.
И инспектор полиции замурлыкал:
На свой корабль меня испанцы взяли С тех берегов, где грустно я блуждал…[29]
Господин Жакаль знал все песни Беранже.
Но тут в третий раз раздался крик "Да здравствует император!", не дав ему допеть.
Затем все собравшиеся успокоились, снова заняли свои места; исключение составлял один человек: он остался стоять и, казалось, приготовился произнести речь.
"В конце концов, — размышлял г-н Жакаль о странном сборище, — это, может быть, бывшие военные, никому не причиняющие вреда и живущие тут с тысяча восемьсот пятнадцатого года. Потому-то они и не знают, что их императора уже нет в живых… Возможно, было бы милосердно сообщить им эту новость. Какое несчастье, что я не могу принять участие в их игрищах и лишен удовольствия с ними побеседовать! Должно быть, это так же любопытно, как поговорить с Эпименидом, если мои предположения верны и они двенадцать лет живут в этом подземелье!"
Вдруг г-на Жакаля осенило.
"Отчего мне не послушать речь оратора?" — спросил он себя.
Инспектор полиции задрал голову и крикнул:
— Эй, наверху! Вы крепко держите?
— Да, не волнуйтесь, господин Жакаль!
— Опустите меня на один-два фута.
Его приказание было тотчас исполнено. При помощи трости, которой он мог достать до стенок колодца, г-н Жакаль раскачался, словно маятник часов, и, добравшись до трещины, уцепился за камень. Затем пролез в трещину и очутился под теми же сводами, что и люди, чьи секреты он собирался подслушать.
Ступив на твердую почву, он отцепил веревку от пояса и, наклонившись к колодцу, крикнул:
— Стойте тут, ребята, и не двигайтесь, пока я вам не скажу!
Ступая легко, словно хищник, чье название так походило на фамилию г-на Жакаля, он двинулся к тому месту, где собрались бонапартисты.
Итак, г-н Жакаль притаился в тени одного из толстых столбов, поддерживающих тяжелый свод, и приготовился выслушать речь нового оратора. Мы же предлагаем читателям ознакомиться с катакомбами, куда еще не раз по ходу этого повествования нам доведется спуститься вслед за заговорщиками.
Мы найдем г-на Жакаля на этом же месте; постараемся также, чтобы наша экскурсия была не слишком длинной: к нашему возвращению оратор еще не успеет начать свою речь.
В конце зимы, зная, что нам придется описывать катакомбы, мы выразили желание их осмотреть. Тогда по просьбе одного из наших самых знаменитых математиков, г-на Бертрана (он был известным ученым уже в том возрасте, когда многие делают только первые шаги в науке), господин главный горный инженер прислал нам разрешение посетить и осмотреть катакомбы.
И вот наступил назначенный день. Как всегда или почти всегда в подобных случаях, я не мог воспользоваться разрешением господина главного горного инженера: нескончаемая работа, приковавшая меня к рабочему столу, не позволила мне отлучиться на несколько часов.
Я вызвал Поля Бокажа, моего первого адъютанта, протянул ему пропуск и сказал:
— Ступайте, дорогой друг! Вашими глазами я увижу так же хорошо, а может быть, еще лучше, чем своими.
В тот же вечер Поль Бокаж снова был у меня.
Он хотел было рассказать, что увидел в катакомбах.
— Мне недосуг вас слушать, — сказал я ему. — Устраивайтесь поудобнее и приготовьте мне отчет.
Вот он, отчет Поля Бокажа. Мы предлагаем вниманию наших читателей полный его текст.
КАТАКОМБЫ Отчет для маэстро
Сегодня, 12 октября 1853 года, в один из ясных солнечных дней, какие бывают только зимой, в час пополудни мы отправились к заставе Анфер. С нами была высокая, красивая голубоглазая девушка, весело шагавшая на встречу с подземным некрополем; беззаботная, словно роза, распустившаяся рядом с могилой, девушка отважно улыбалась, будто бросая вызов смерти.
Когда мы прибыли в павильон у заставы Анфер, каждому — а было нас человек шестьдесят — дали свечу и совет: свечу, чтобы лучше видеть в подземелье, а совет — не зажигать ее.
Эти два противоречивых дара очень нас удивили, но вскоре все объяснилось.
Мы ждали около часу, как вдруг дверь на лестницу, которая ведет в катакомбы, распахнулась и из нее высыпала сотня теней; казалось, они взломали крышки своих гробов, чтобы увидеть солнечный свет.
Лица людей, неожиданно ворвавшихся во двор, где мы ожидали своей очереди, были бледные, зеленые, желтые, фиолетовые, искаженные и того синюшного оттенка, который приобретает человеческая кожа в течение первых десяти часов после кончины.
Эти тени, или, вернее, посетители, осматривавшие катакомбы до нас (среди них находился красивый египтянин; люди всезнающие называли его, неведомо почему, Решид-пашой), провели два часа под землей, ступая по человеческим останкам, спотыкаясь о черепа, берцовые и бедренные кости, о целые скелеты. И поскольку нельзя безнаказанно дотрагиваться до человеческих останков, лица посетителей приобрели мертвенно-бледный оттенок.
Я посмотрел на свою спутницу: взгляд ее голубых глаз был все так же безмятежен, щеки по-прежнему алели, она была весела, полна сил и жизни; она оперлась на мою руку и, видя, что наши товарищи уже начали входить внутрь, обратилась ко мне с радостной усмешкой, будто мы собирались посмотреть представление в Ярмарочном театре:
— Пойдем за остальными!
И мы вошли.
Мне не терпится дать краткий обзор истории катакомб, однако я все-таки предпочитаю показать следствие, прежде чем назову причину. Итак, сначала я опишу катакомбы такими, какими я их увидел, позаимствовав кое-что из великолепной книги г-на Эрикара де Тюри, горного инженера и инспектора подземных работ; книга была опубликована году в 1815-м. Если не считать некоторых работ по укреплению, проведенных с той поры, эти огромные склепы находятся в наши дни в том же состоянии, как их описал г-н Эрикар де Тюри.
Скажем, между прочим, что, когда мы входили в это подземелье, нас захлестнули воспоминания о всех катакомбах прошлого[30], начиная с Ханаана, где Авраам, чужой в Хевроне, просит у жителей позволения похоронить Сарру среди могил их предков: "Advena sum et peregrinus apud vobis; date me jus sepulcri vobiscum, ut sepeliam mortuum meum"[31] (Бытие, 23), — итак, начиная с Ханаана и вплоть до подземных пещер индейцев Мейраса недалеко от реки Амазонки.
Три лестницы ведут с поверхности земли в парижские катакомбы: первая находится во дворе западного павильона заставы Анфер, или Орлеанской заставы (по этой лестнице спускались мы); вторая, расположенная в месте, называемом Могилой Иссуара, была сооружена во время устройства катакомб, а заколочена к 1794 году, ко времени продажи этого земельного владения; наконец, третья — на равнине Монсури, на краю улицы Вуае-Крёз, или бывшей орлеанской дорогой, недалеко от подземного Аркёйского акведука. В подземелье ведут три входа: первый — на западе, известный под этим же названием, через него обычно впускают посетителей; второй — с востока, Пор-Маон, закрыт для публики, это служебный вход для обслуживающего персонала; третий, южный, находится возле Могилы Иссуара и носит это же название.
Как правило, посетители спускаются по той лестнице, что расположена у заставы Анфер; отсюда мы и наметим маршрут для туриста, желающего посетить катакомбы, и обратим его внимание на достопримечательности, которые будут встречаться на нашем пути.
Лестница опирается на камни, — их можно разглядеть, еще не дойдя до нижних ступеней; общая ее высота от поверхности земли до пола галереи составляет девятнадцать метров четырнадцать сантиметров; лестница состоит из девяноста ступеней.
На глубине семи-восьми метров расположена западная галерея; она находится на одной вертикали с западным рядом деревьев орлеанской дороги. Эта дорога все время оседала; в результате проверки катакомб было приказано засыпать все выработки; в соответствии с системой укрепления, слева и справа, вдоль вертикалей обоих рядов деревьев, провели большую служебную галерею с ответвлениями, которые разделяют находящийся под дорогой массив на участки.
В галерее к востоку от орлеанской дороги остались следы работ древних мастеров. Следуя по этой галерее к северу, можно увидеть во внутренней части на потолке замечательный образец проходки слоев.
К северной оконечности, расположенной на расстоянии пятидесяти — шестидесяти метров, невозможно пройти напрямую из-за оползней и обвалов, и потому вы попадаете под внутреннюю демилюну со стороны восточного павильона заставы Анфер; перед вами стены с подстенками, возведенные для того, чтобы перекрыть связь между Парижем и окрестностями через подземные коридоры и положить конец контрабанде, осуществлявшейся раньше под землей во избежание городской ввозной пошлины.
Вы проходите около ста метров по галерее, проложенной под боковой дорожкой бульвара Сен-Жак с южной стороны, а над вами — потолок, испещренный трещинами, выбоинами; на нем выступили капли воды, сверкающие, словно бриллианты, в свете факелов; здесь вы можете увидеть результаты огромной работы по укреплению Аркёйского акведука.
Стены с подстенками, возведенные против контрабандистов, остаются по левую руку; вы идете вдоль Аркёйского акведука — творения, обязанного своим появлением Марии Медичи и ее страсти к архитектуре. Этот акведук был построен Жаном Лузном, старшим каменщиком, в соответствии с договором от 18 октября 1612 года, за четыреста шестьдесят тысяч ливров; строительство начато 11 июля 1613 года, а закончено в 1624 году. Назначение его — собирать воду подземных источников Ренжиского и Кашанского плато, которую император Юлиан в древние времена приказывал доставлять в свой дворец Терм (на нынешней улице Лагарп) по акведуку, остатки которого до сих пор сохранились в Аркёе. Тот первый акведук проходил частично по равнине Монсури и Гласьер, столь дорогой всем парижским конькобежцам; он был окончательно разрушен во время разработки каменоломен.
Новый Аркёйский акведук был построен с пышностью, воистину достойной древних римлян. Мария Медичи вместе с Людовиком XIII заложила первый камень; на церемонии присутствовали придворные, губернатор, прево и эшевены города Парижа; происходило это 13 июля 1613 года.
От Аркёя до Парижа акведук образует длинную подземную галерею, проходящую в некоторых местах равнины Монсури над чрезвычайно старыми и в те времена неизвестными каменоломнями. Просачивание и потеря воды, а в результате — оседание почвы, частичный обвал акведука, затопление всех каменоломен, прекращение работы парижских фонтанов, которых питают воды Ренжи, — все это потребовало больших восстановительных работ.
Первые работы по укреплению акведука относятся к 1777 году. В то время для этой цели использовали огромные камни, позднее их заменили кладкой из бута на извести с песком как более дешевой и более удобной для подземных работ; заметим здесь же, что такая кладка вполне отвечала предъявляемым к ней требованиям.
Место, с которого удобнее всего судить об этих работах, находится в девяноста метрах южнее бульвара Сен-Жак. В этом месте открывается вид на массив, устроенный под акведуком, а также на две продольные галереи, проходящие с востока на запад, и их стены с контрфорсами. Красная линия на потолке галереи указывает центр русла.
Самый короткий путь от этого места к катакомбам — вдоль акведука по одной из внутренних галерей протяженностью в двести пятьдесят метров. Однако чаще, дабы воздать должное работам древних мастеров, отдают предпочтение дороге через двойные каменоломни, носящие имя Пор-Маона. И мы пойдем тем же путем.
Мы направляемся на юго-запад через петляющую галерею длиной около двухсот метров, проложенную через пустоты и насыпи древних. Несколько раз повернув, эта галерея выходит на уровень старой орлеанской дороги, рядом с внешним бульваром заставы Сен-Жак, или Аркёйской, пройдя под акведуком императора Юлиана.
Несмотря на то что были возведены каменные столбы и земляные насыпи, оседания с такой мощью испытывали их в этой части катакомб, что сооружение не выдержало и все соседние столбы тоже рухнули.
Далее можно увидеть длинную цепь грубо вырубленных каменных столбов, поднимающихся слева и справа вдоль насыпей; эти работы были проведены в 1790 году по приказанию Людовика XVI.
После нескольких поворотов в насыпях старых каменоломен посетители выходят к лестнице, ведущей во внутреннюю мастерскую. Один из обслуживающих каменоломни рабочих по имени Декар, прозванный Босежуром, ветеран войны, обнаружил эту каменоломню в 1777 году после обвала, в результате которого она оказалась отрезана от верхней каменоломни. Размеры и расположение этого помещения навели Декара на мысль устроить там небольшую мастерскую; там он и обедал, в то время как другие каменотесы поднимались наружу.
Некоторое время спустя Декар вспомнил о своем долгом заточении в казематах форта Пор-Маона и решил сделать его рельефный план из ламбурда, кстати довольно мягкого и удобного в обработке[32].
Декар взялся за работу. Он трудился без устали над своим рельефом Пор-Маона целых пять лет, с 1777 по 1782 год. Когда работа была закончена, он вырубил вестибюль и украсил его большой мозаикой из черного кремния.
После пяти лет труда во мраке, тиши и одиночестве (вход в мастерскую Декара был такой узкий, что никто, кроме хозяина, не мог туда протиснуться) он решил дополнить свою работу удобной лестницей из цельной глыбы. Наметив план, он принялся за работу. Дело продвигалось. Но случилось несчастье: когда Декар устанавливал последнюю опору, произошел страшный обвал, отважный каменотес был опасно ранен и вскоре скончался.
В память об этом величайшем труженике и безвестном художнике на одном из каменных столов рядом с рельефом Пор-Маона была выбита вместе с почетным знаком ветерана следующая надпись:
ЭТА РАБОТА БЫЛА НАЧАТА В 1777 ГОДУ ДЕКАРОМ ПО ПРОЗВИЩУ БОСЕЖУР, ВЕТЕРАНОМ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ОКОНЧЕНА В 1782 ГОДУ
Сохранились его стол и скамьи из камня; они находятся в помещении, которое в каменоломнях называют гранильней, просто комнатой или мастерской, а несчастный Декар называл ее своим салоном. В 1787 году граф д’Артуа, в сопровождении придворных дам побывавший в Пор-Маоне, обедал в этом салоне за столом Декара. С тех пор рельеф почти полностью стерся, разрушенный людьми и сочащейся с потолка водой. Впрочем, по тому малому, что от него осталось, можно судить о терпении, памяти и врожденном даре этого самоучки, который мог бы стать одним из наших величайших скульпторов, работай он не под землей, а на виду у всех.
Пор-Маон не единственная достопримечательность этой каменоломни: среди пластов, разделявших два карьера, посетители могут полюбоваться весьма живописным нагромождением камней, возникшим в результате обвала. Каменные глыбы разорваны, смяты, разъединены, их словно разметало ураганом, пронесшимся в подземелье: они свалены вперемешку, нависая одна над другой, готовые вот-вот рухнуть. Небольшой камень, бут, остановленный в своем падении, будто был схвачен на лету и зажат меж двух огромных глыб во время обвала; кажется, что этот камешек — замок свода всего этого странного сооружения. На расстоянии весь ансамбль напоминает пустынные рифы бретонского побережья. Если бы вашему проводнику вдруг вздумалось бросить вас среди этих развалин, вы похолодели бы от ужаса неизвестности, поскольку в этом месте, как нигде, слово "хаос" начертано страшными и нестираемыми буквами!
Примерно в ста метрах от лестницы Декара, на перекрестке двух подземных дорог, высится огромный столб, вырубленный из цельной глыбы каменотесами древности, а неподалеку — еще один столб, украшенный инкрустациями из серого и желтоватого известнякового алебастра.
На расстоянии восьмидесяти метров от того места находится вестибюль — он построен в 1811 году и ведет в катакомбы. В этот вестибюль восьмиугольной формы посетители попадают через шестиметровый коридор. В вестибюле — две каменные скамьи, расположенные вдоль длинных стен, а слева и справа от входа — два столба с табличками кладбища Сен-Сюльпис:
Нас ultra metas requiescunt,
Beatam spem expectantes.[33]
На перемычке двери, ведущей в катакомбы, можно прочесть александрийский стих, высеченный прямо в скале и принадлежащий аббату Делилю:
Владенья смерти здесь; входя, остановись![34]
И вы оказываетесь в оссуарии.
Я взглянул на свою спутницу. Я смутно надеялся, что слова аббата Делиля произведут на нее некоторое впечатление; однако то ли моя спутница не принимала смерть всерьез, то ли сочла строку аббата Делиля шуткой, но она и бровью не повела. И я вошел вместе с ней в катакомбы, завидуя и восхищаясь этой силой красоты, этой силой молодости, которая ни в чем не сомневается.
Я вспомнил, что за несколько месяцев до того я видел, как две англичанки завтракали на древнем газоне неподалеку от улицы Гробниц в Помпеях.
После того как вы осмотрели коллекцию минералов, коллекцию патологий и склеп Сен-Лоран, перед вами — алтарь Обелисков, копия с античного надгробия, найденного между Бьеном и Балансом на берегах Роны. Справа и слева от алтаря расположены два пьедестала из костей.
Далее вы видите надгробный памятник, носящий название могилы Жильбера, или Сосуда слез, из-за высеченной на нем надписи в стихах:
На жизненном пиру чужой среди гостей,
Умру, как жил, не ведая удачи…
Могила с каждым днем все ближе, и на ней Никто, я знаю, не поплачет[35]
В нескольких шагах от того места посетителям показывают надгробный светильник в форме античного кубка на пьедестале. Справа от светильника — большой крестообразный столб, или трехконечный крест, известный под названием столба Мементо, потому что на трех его гранях написаны слова хотя и верные, но малоутешительные:
Memento quia pulvis es,
Et in putverem reverteris![36]
К чему стараться подняться из праха, если рано или поздно придется туда вернуться? Да-а…
За столбом Мементо возвышается другой — столб Подражания, названный так по четырем надписям, заимствованным из "Подражания Иисусу Христу".
Затем мы видим фонтан Самаритянки; так назван источник, открытый в катакомбах каменотесами; они установили резервуар, чтобы собирать воду, необходимую для их нужд. Вначале этот фонтан был известен как источник Леты, или Забвения, в память о Вергилии, написавшем такие стихи:
…Animae quibus altera fato Corpora debentur, Lethei ad fluminis undam Securos latices et longa oblivia potant.[37]
Уже упомянутый аббат Делиль перевел их не очень удачно:
…Вот души — видишь их? Судьба их — снова жить, хотя в телах других;
Но, медля вновь войти в юдоль земную эту,
Они вверяются бесстрастным водам Леты И в бесконечном сне страстей и чувств людских Пьют сладкое забвенье бед былых.[38]
Господин Эрикар де Тюри — как я уже сказал, все эти подробности я почерпнул в его книге, — очевидно, был не в восторге от этого надгробного мадригала аббата Делиля: он приказал заменить его словами Иисуса Христа, обращенными к самаритянке, когда тот разговаривал с ней у колодезя Иаковлева, что у въезда в самарийский город Сихарь:
"Omnis qui bibit ex aqua hac, sitiet in aetemum. Qui autem biberit ex aqua quam ego dabo ei, non sitiet in aetemum; sed aqua quam ego dabo, fiet in eo fans aquae salientis in vitam cetemam".[39] (Евангелие от святого Иоанна, глава 4, стихи 13–14.)
Четыре красные рыбки — золотистые карпы, или китайские дорады — были запущены в бассейн Самаритянки 25 ноября 1813 года. С тех пор эти дорады стали ручными: откликаются на голос хранителя и на знаки, которые он им подает. Похоже, они стали немного крупнее, но до сих пор не дали потомства (еще бы!); их прелестная окраска сохранилась, три из них такие же яркие, как в первый день, когда их запустили, четвертая же чуть-чуть отличается от остальных. Служители уверяют, что дорады предчувствуют изменения погоды и остаются на поверхности воды или опускаются на дно бассейна в зависимости от того, пойдет дождь или будет ясная погода, ударит мороз или потеплеет. В конце концов, тут нет ничего невероятного; было бы жестоко оспаривать у несчастных рыбок этот их природный дар.
Посетители могут увидеть гробницы периода Революции; лестницу, ведущую в нижние катакомбы; Столб климентинских ночей, названный так из-за четырех строф, украшающих его и взятых из поэмы, написанной на смерть Ганганелли (Климента XIV). Выходят из катакомб через Восточные ворота, или ворота Могилы Иссуара, над которыми можно прочесть стих Катона:
Non metuit mortem, qui scit contemnere vitam.[40]
Это знаменитое изречение представлялось мне наивным: тому, кто не любит жизнь, ничего не остается, как полюбить смерть.
Вот какой маршрут предлагается нынешним туристам. Не считая самых необходимых работ по восстановлению, а также нескольких обвалов, катакомбы, повторяю, сохранили тот же живописный вид, в каком их застал славный Эрикар де Тюри.
В катакомбах бывали немногие из парижан. Зато ни один парижанин не уедет из Неаполя, пока с путеводителем в руках не осмотрит Помпеи и Геркуланум. Почему? Кто знает? Может быть, парижанин, подобно женатым мужчинам, посещает лишь чужую жену? Говорите с парижанином о любой стране: об Италии, Швейцарии, Германии — вообще о Европе, но не заговаривайте о Париже; о своем родном городе он не знает ничего. Я могу об этом судить, я сам парижанин. В своем городе парижанин знает только квартал, в котором живет, в квартале — свою улицу, на улице — свой дом, а в доме — свой этаж. Выведите его оттуда — ничего!.. Я семь лет прожил на улице Сен-Жак на одной лестничной площадке с человеком, чье имя узнал лишь из еженедельника "Век" в разделе некрологов.
Неудивительно поэтому, что сами парижане никогда не бывали в катакомбах, а две трети парижан даже не знают об их существовании! Как бы там ни было, это одно из самых красивых мест, которые я видел, и я с удовольствием там побывал, словно в давно знакомом и любимом городе.
А в квартале Сен-Жак, где в мансардах красовались когда-то прелестные девушки, которых называли гризетками, 0 катакомбах знают хотя бы понаслышке. Любой горожанин мог бы при желании проделать дыру в своем колодце и, как г-н Жакаль, проникнуть в эти подземные коридоры.
Во времена моего детства мне доводилось видеть по воскресеньям, как со стороны ворот Сен-Жак, что рядом с Пантеоном, идут к заставе, обнявшись, влюбленные юноши и девушки. Куда они ходили, веселые, молодые, поющие, жизнерадостные?.. Долго я не мог ответить на этот вопрос. Иногда вечером меня забывали уложить в постель, и я видел, как они возвращаются — уже без веселых улыбок, притихшие; девушки шагали с томным видом, юноши были задумчивы. Спустя некоторое время я узнал, что они возвращались из катакомб.
И что же?! Эти красивые молодые люди, прижимавшиеся друг к другу так тесно, что я принимал их за братьев и сестер, превратили мрачные подземелья в место для любовных утех, а надгробия — в ложе веселого Гименея? Да! За тридцать или сорок су смотритель отпирал дверь… и они торопливо входили, не слушая наставления старика, разбредались по подземельям, огромным, словно целые города; они не боялись смерти, молодые, сильные, влюбленные! И вид этих костей не мог их остановить!
На одном из столбов у входа в склеп Легуве они читали строку из Дюсиса:
Вся наша жизнь — лишь миг, лишь сорванный листок.[41]
И они обрывали лепестки с цветка жизни, который называется первой любовью, не испытывая почтения к прошлому, не заботясь о будущем, ведь настоящее для влюбленных — целая вечность!
Однажды смотритель напрасно прождал последнюю пару всю ночь… Напрасно он звал, спускался, обегал бесчисленные подземелья этого некрополя: никого!..
Да и в наши дни может случиться, что вы пробудете в катакомбах слишком долго, и ваш факел погаснет. И тогда вам не помогут никакие зарубки: вы заблудитесь и потеряетесь навсегда, словно камешек, скатившийся в бездну.
Так катакомбы поглотили и двух влюбленных.
Смотритель горько их оплакивал, но горше всех плакала мать девушки. Ее отчаяние потрясло всю нашу улицу; ее рыдания я слышал через окно… Когда-нибудь я в подробностях поведаю вам эту драму, маэстро, и вы содрогнетесь!
Жалобы этой и многих других женщин вынудили правительство закрыть для публики вход в катакомбы, и для их осмотра стали необходимы специальные разрешения.
Я бывал в катакомбах пять или шесть раз, и, как я вам уже говорил, это для меня хорошо знакомая страна. Правда, она тем отличается от других, что всякий раз границы ее все больше раздвигаются. Письменный рассказ (этот-то и так слишком длинный!) не дал бы вам четкого представления о том, какое впечатление производит на посетителя страна катакомб: я предпочитаю рассказать вам о ней лично. Как вы справедливо утверждаете, записанное повествование мертво; лишь устный рассказ может считаться живым.
В заключение я дам вам краткую историческую справку о катакомбах.
Нельзя сказать точно, к какой эпохе восходят эти великие подземные пути — иными словами, эти каменоломни, получившие в XVIII веке название катакомб. Первые следы добычи камня обнаружены у подножия холма Сент-Женевьев на берегах старого русла Бьевр на месте аббатства Сен-Виктор, Ботанического сада и предместья Сен-Марсель.
До XII века замки, храмы и другие общественные здания Парижа строились из камня, добываемого в каменоломнях этого пригорода, а также в тех, что были позднее открыты южнее городских стен, в районе площадей Сен-Мишель, Одеона, Пантеона, Шартрё, застав Анфер и Сен-Жак.
В 1774 году многочисленные обвалы и тяжкие несчастные случаи привлекли внимание правительства, а размеры и неизбежность неведомой дотоле опасности заставили задуматься о том, что левый берег рано или поздно может просто-напросто уйти под землю на стометровую глубину: его вот-вот засосет подземелье.
Легенда почти историческая, которую я когда-то слышал в квартале Сен-Жак, даст вам представление об этих несчастных случаях.
В тот день, когда Государственный совет, ознакомившись с причиной всеобщей тревоги, выслушал доклад о состоянии каменоломен, подготовленный г-ном Суфло и г-ном Бребионом, членами архитектурной академии, и создал общий комитет по управлению каменоломнями во главе с первым генеральным инспектором г-ном Шарлем Аксель-Гийомо, — в этот самый день произошло событие, повергнувшее весь Париж в горестное изумление.
Было это в мае 1777 года. Мужчина средних лет и немолодая женщина дышали свежим воздухом у открытого окна на улице Анфер, примерно в том же месте, где живет наш друг г-н Бертран (да не случится с ним ничего подобного!); итак, супружеская пара дышала свежим воздухом у окна, наслаждаясь первыми весенними ароматами.
Мужчина сказал:
"Прекрасное утро!"
Женщина ответила:
"Не такое уж прекрасное!"
Муж заметил:
"Ты никогда со мной не согласна!"
"Это верно, — подтвердила жена, — и на двадцать девятом году супружеской жизни я не собираюсь тебе поддакивать".
"Неужели мы прожили вместе двадцать восемь лет?"
"Ровно двадцать восемь… Они пролетели как один день, правда?"
Муж пожал плечами и посмотрел вниз, на камни мостовой, словно призывая их в свидетели того, что был жертвой невзгод супружеской жизни целых двадцать восемь лет.
Жена продолжала:
"Признайся, что ты был бы рад от меня отделаться".
"Это правда", — согласился муж.
"Что ты отсчитал бы немало ливров за то, чтобы я оказалась на сто футов под землей", — не унималась жена.
"Да я, — отвечал супруг, — отдал бы все свое состояние и жизнь в придачу, чтобы ты ушла под землю на трижды столько футов, сколько лет мы прожили вместе!"
Когда он говорил эти слова, над супругами пролетал ангел — покровитель брака. Он развернул свои огненно-рыжие крылья и, описывая над женой и мужем гигантские круги, коснулся крылом дома, и тот с грохотом провалился под землю на двадцативосьмиметровую глубину, то есть на трижды столько футов, сколько лет продолжался их брак!
Так в смерти расстались души тех, что были неразлучны при жизни.
Эта городская драма снова, хотя и несколько поздно, привлекла внимание правительства, и были начаты восстановительные работы по плану, которому в основном следуют еще и сегодня.
Идея превратить каменоломни в некрополь принадлежит г-ну Ленуару, начальнику полиции. Это он потребовал закрытия церкви Убиенных младенцев и ее кладбища, а также эксгумации трупов, ведь именно они отравляли жителей квартала своими смертоносными испарениями. Можете себе представить, какой смрад поднимался над кладбищем, где были похоронены миллионы человек, если еще Филипп Август хотел обнести кладбище стеной.
В 1780 году, то есть после более двухсот лет непрекращавшихся жалоб (еще в 1554 году врачи Факультета требовали уничтожения этой клоаки) было решено удовлетворить многолетнее ходатайство, "учитывая, что количество тел превышает разумные пределы и не поддается подсчету, а также повысило уровень земли на восемь футов по сравнению с близлежащими улицами и постройками".
Число тел, которые ежегодно хоронили на этом кладбище, было в самом деле пугающе велико: например Франсуа Путрен, последний могильщик, один закопал более девяноста тысяч трупов!
Еще пять лет велись трогательные разговоры о несчастьях, причиняемых этим гнойником, и наконец 9 ноября 1785 года решением Государственного совета кладбище Избиенных младенцев было закрыто.
Бывшие каменоломни, расположенные под равниной Монсури в том месте, где находится Могила Иссуара, или Изуара (по имени знаменитого разбойника, державшего в страхе окрестности), представлялись подходящим местом для подземного кладбища, учитывая близость каменоломен к городу, их размеры и царившую там торжественную тишину.
Подготовка проходила в три этапа и в разное время: с сентября 1785-го по май 1786-го; с декабря 1786-го по февраль 1787-го; с августа 1787-го по январь 1788 года.
Итак, именно гигиеническому мероприятию обязаны мы созданием чудесного подземного города, называемого "катакомбами" и воздвигнутого в память о предках:
Memoriae majorum![42]
Выйдя оттуда, мы с моей спутницей, как индейцы, воздали хвалу солнцу.
Я взглянул на красавицу: неужели никакое чувство не отразится на ее лице, после того как она провела столько времени среди могил? Ничего! Абсолютно ничего! Невозмутимое лицо, ясный взор. Только губы кривились в презрительной усмешке, нижняя губка подрагивала, ясно выражая следующую мысль: "Фу, как некрасиво то, что мы видели! Не понимаю, как влюбленные могли приносить свои жертвы на подобном алтаре!.."
Таков отчет Поля Бокажа, отчет точный (я готов дать руку на отсечение!) о том, что он видел своими глазами и слышал своими ушами.
А теперь, когда наши читатели ознакомились с декорациями, пригласим на сцену актеров.
Очутившись в подземелье, г-н Жакаль впал в нервозное состояние и никак не мог взять себя в руки.
Он был отважен, как мы уже говорили, и читателю не раз представлялся случай в этом убедиться. Но в некоторых условиях сама обстановка, темнота, атмосфера заставляют даже смелого человека дрогнуть.
Сердце г-на Жакаля ёкнуло; но он был из тех, для кого исполнить задуманное — вопрос самолюбия, а преуспеть — предмет гордости; только такое отношение к своему делу превращает любое занятие человека в искусство. Кроме того, г-н Жакаль был любопытен: он непременно хотел знать, что за люди собрались под землей на глубине ста футов, ради того чтобы крикнуть "Да здравствует император!".
Однако поскольку г-н Жакаль был отважен, но не безрассуден, он принял все меры, необходимые для собственной безопасности, перебрался к углублению в стене, показавшемуся ему более надежным убежищем, чем тень от столба, за которым он прятался, и на всякий случай проверил кинжал, который всегда носил при себе. Видя, что оратор взмахнул рукой, приготовившись говорить, а зрители притихли в ожидании речи, он тоже стал смотреть во все глаза и напряг слух.
Собравшиеся зашикали, призывая друг друга к тишине; оратор заговорил громко и отчетливо, и г-ну Жакалю с первых слов стало понятно, что ему удастся не упустить ни слова из этой речи.
— Братья! — начал выступающий. — Я представляю вам свой отчет о поездке в Вену…
"В Вену! — пробормотал г-н Жакаль. — В какую? Ту, что в Австрии, или ту, что в Дофине?"
— Я прибыл этой ночью, — продолжал оратор, — и при содействии нашего руководителя собрал вас сегодня, чтобы передать исключительно важную новость чрезвычайному собранию…
"Чрезвычайное собрание! — повторил г-н Жакаль. — Да уж, ничего не скажешь: подобного собрания мне видеть еще не доводилось!"
— Два человека, чьи имена должны пробудить в вас воспоминания о славе и преданности, господин генерал Лебастар де Премон и господин Сарранти, прибыли в Вену два месяца тому назад…
"Ну-ка, ну-ка, мне кажется, я уже слышал эти имена! — оживился г-н Жакаль. — Сарранти, Лебастар де Премон. Ну да, Сарранти! Вернулся из Индии… Если почтенный господин Жерар не умер, он будет рад услышать об убийце своих племянников! Дьявольщина! Это становится интересно".
Рискуя выдать свое присутствие шумным дыханием, г-н Жакаль поднес к носу огромную понюшку табаку.
Оратор продолжал. Предаваясь своему любимому занятию, г-н Жакаль не упускал ни слова из того, что тот говорил.
— Они вдвоем пересекли моря и океаны, чтобы помочь нам в осуществлении задуманного. Генерал Лебастар де Премон предоставляет ради общего дела все свое состояние, то есть миллионы, а господину Сарранти, облеченному доверием короля Римского, поручено организовать его бегство.
Собравшиеся стали радостно перешептываться.
"Ого! — прошептал г-н Жакаль. — Послушаем! Послушаем!"
— Итак, вот какое было принято решение и вот что мне поручено передать верховной венте…
"Вот оно как! — бормотал г-н Жакаль, любивший щегольнуть остроумием, даже если его никто не слышал. — Теперь я понимаю, почему здесь так темно: мы среди угольщиков! Я-то думал, что эта шахта заброшена со времени дела сержантов из Ла-Рошели… Ладно, проследим за этой жилой!"
— Наш план, — продолжал оратор, — состоит в том, чтобы похитить принца и привезти его в Париж; надо сделать так, чтобы его приезд совпал с мятежом; его имя должно греметь на всех площадях, на всех перекрестках, ведь оно очень популярно в народе; с этим именем мы поднимем всех, кому еще дорога былая слава Франции.
"Уф! Оказывается эти люди были не так уж глупы, как мне показалось, когда они кричали "Да здравствует император!"" — подумал г-н Жакаль.
— Принц, как вам известно, живет в Шёнбруннском дворце, где он вынужден выносить всякого рода притеснения со стороны австрийской полиции…
Гул возмущения пробежал по рядам собравшихся.
"Отлично! — хмыкнул г-н Жакаль. — Теперь они оскорбляют полицию г-на Меттерниха! Да для этих людей нет ничего святого!"
— Он живет в правой части замка, которая называется Майдлингским крылом. В ночное время приближаться к нему не только строжайше запрещено, но и небезопасно: под окнами герцога поставлен часовой, и не для того чтобы отдавать честь сыну Наполеона, а чтобы охранять пленника Австрии…
Шестьдесят заговорщиков издали что-то похожее на злобное рычание.
— Следовательно, с этой стороны проникнуть к нему невозможно. Вы знаете, братья, что все наши попытки в этом направлении до сих пор были бесплодны. Должно быть, дух нашего великого императора осенил эту тюрьму, чтобы отворить нам двери в темницу его сына…
Послышались одобрительные возгласы.
Оратор попросил тишины.
— Тсс! Тише! — зашикали со всех сторон.
— Император собственноручно составил и начертил план, благодаря которому г-н Сарранти смог проникнуть в покои наследника великого человека. Месяц ушел на то, чтобы рассмотреть все способы бегства, и мы остановились вот на чем. Герцогу разрешена ежедневная двух-трехчасовая верховая прогулка; бывает даже, что он возвращается поздно вечером. Они с г-ном Сарранти решили, что герцог выедет во второй половине дня, как обычно, на прогулку, но, вместо того чтобы вернуться в замок, встретится с г-ном Лебастаром де Премоном, который будет его ждать с каретами, лошадьми и двадцатью вооруженными всадниками у подножия Зеленой горы. Для посланника Ранджит-Сингха сменные лошади будут приготовлены вдоль всего пути; звон золота заставит их лететь как на крыльях. День побега должна назначить верховная вента. Господин Лебастар де Премон получит приказание и покажет его герцогу; накануне бегства господин Сарранти уедет, чтобы опередить принца хотя бы на сутки. Появление господина Сарранти в Париже будет сигналом к восстанию в столице и крупнейших городах Франции как среди гражданского населения, так и в армии. Принцу будет подан сигнал следующим образом…
"Вот это да! — пробормотал г-н Жакаль, до такой степени озабоченный, что и думать забыл о своей табакерке. — Становится все интереснее!"
— Слушайте! Слушайте! — зашумели заговорщики.
Оратор продолжал:
— Между Майдлингскими воротами и Зеленой горой есть вилла; на фронтоне — греческое слово Хш8. Когда его последняя буква исчезнет, это и будет сигналом к бегству. Как только кареты проедут первую подставу, можно будет считать, что опасность миновала: подставы расположены вдоль всего пути от Баумгартена до границы. С этой стороны опасаться нечего. От нас требуется как можно скорее принять решение. Еще несколько месяцев, и сыну императора, возможно, не хватит сил осуществить задуманное: хотя в настоящее время он чувствует себя превосходно, на его челе — печать мучений, испытанных за столько лет!
Заговорщики слушали с удвоенным вниманием, а г-н Жакаль и вовсе перестал дышать.
— На одном из перекрестков этого подземелья, — продолжал выступавший, — заседает центральная вента. Прошу вас теперь же направить туда своего представителя, чтобы сообщить о наших планах. День, час, минута промедления могут все погубить! Через неделю господин Сарранти, возможно, будет в Париже. Соблаговолите принять немедленное решение; будущее Франции, будущее всего мира зависят от этого решения, потому что каждый из нас представляет какую-нибудь венту, а за каждой из них — тысячи людей.
Все члены собрания сгрудились вокруг выступавшего, как офицеры, ждущие приказаний.
"Вот черт! — подумал г-н Жакаль. — Это что: катакомбы или шахта угольщиков? Да-а, хотел бы я услышать, что произойдет сейчас в центральной венте! Но как это устроить?!"
Господин Жакаль огляделся.
"А здесь просторно, разве только свежего воздуха маловато… Черт возьми! Хорошенький уголок они выбрали: спокойный, тихий! А я-то считал их сумасшедшими!.. О, они снова садятся: кажется, они на что-то решились".
Господин Жакаль так увлекся происходящим, что стоял не шелохнувшись, под стать гранитному столбу, за которым он прятался.
Человек, который говорил первым и которого г-н Жакаль не слышал, все это время сидел на возвышении и, похоже, был главным среди тех, кого довелось увидеть инспектору полиции; теперь он поднялся и знаком приказал выступавшему, который сел вместе с другими, встать и подойти. Он вполголоса сказал ему несколько слов, но г-н Жакаль, к великому своему сожалению, не смог их разобрать. А по тому, как все задвигались, г-н Жакаль догадался, что председатель сказал выступавшему.
Оратор поблагодарил собратьев кивком — это свидетельствовало о том, что ему поручено нечто важное, — взял факел, направился к углублению, похожему на грот, и исчез. Господина Жакаля охватило отчаяние.
Впрочем, это исчезновение объяснялось просто. Господин Жакаль слишком хорошо знал карбонариев и сразу же сообразил, что оратора назначили депутатом в центральную венту.
Однако наши читатели, вероятно, не столь хорошо осведомлены, как г-н Жакаль, и позволят нам сказать несколько слов об организации карбонариев.
Республиканцы королевства Неаполитанского в царствование Мюрата питали одинаковую ненависть и к французам и к Фердинанду. Они укрылись в глубоких ущельях Абруццских гор и образовали союз под названием "карбонарии".
В 1819 году движение итальянских карбонариев получило огромное развитие благодаря союзу с французскими патриотами. Это привлекло внимание и вызвало подозрения у правительства в период Реставрации.
Особенно удивительным было следующее.
Карбонария Кверини власти преследовали как уголовного преступника за попытку убийства; в ходе следствия выяснилось, что он лишь исполнял приговор alta vendetta[43], когда напал на другого карбонария, осужденного за раскрытие тайны своего общества.
Узнав об этом от подчиненных, министр юстиции приказал прекратить преследование.
"Дальнейшее дознание и слишком строгие меры, — писал министр, — свидетельствовали бы о страхе, который подобные общества не могут внушать при такой форме правления, когда права народа признаны и надежно обеспечены".
Министр скрывал свои истинные намерения: движение карбонариев, напротив, в то время было предметом самых тщательных расследований; однако он опасался, как бы слишком явные преследования не заставили насторожиться многочисленные венты в Париже и департаментах.
Колыбелью движения французских карбонариев стало кафе на улице Копо, а его основателями были Жубер и Дюрье; после провала заговора 19 августа 1820 года, в результате которого г-н Сарранти покинул Францию, они укрылись в Италии от преследований полиции Реставрации. В Неаполе они стали карбонариями и по возвращении во Францию рассказали многим из своих друзей об организации этого общества.
Однажды во время собрания на улице Копо, на углу улицы Кле, у студента медицинского факультета Бюше (присутствовали: адвокат г-н Руан-старший, студенты юридического факультета Лимперани, Гинар, Сотле и Кариоль, студент медицинского факультета Сигон и двое служащих, Базар и Флоттар) Дюрье рассказал об уставе и основных положениях общества карбонариев.
Десять юношей, собравшиеся в тот день, договорились объединить разрозненных членов различных тайных обществ, существовавших в ту пору, и подчинить их единому руководству, учредив таким образом общество французских карбонариев.
Трое из них: главный организатор общества Базар, а также Бюше и Флоттар — взялись внести в устав итальянских братьев новейшие изменения, которых требовали особенности страны.
Молодые люди, не откладывая, взялись за дело. Вот основные положения устава французских карбонариев.
Все общество состоит из трех групп: верховная вента, центральная вента, низовая вента. Верховная вента — это высшая, абсолютная, суверенная власть, невидимая, неведомая организация, единственная в своем роде. Число центральных и низовых вент неограниченно.
Каждое объединение из двадцати карбонариев образует низовую венту.
Итак, г-н Жакаль явился свидетелем того, как встретились три низовые венты.
Каждая из этих вент имела своего председателя, цензора, секретаря-казначея, собиравшего взносы, и депутата.
Целью всякой низовой венты являлось свержение монархии; это была общая цель, ради которой и возникло движение карбонариев. Мало кто думал о том, чтобы перестраивать и воссоздавать что-либо; изгнание иезуитов, короля, уничтожение ига — вот к чему прежде всего стремился карбонарий, какая бы форма правления ни была ему по душе.
Бонапартисты, орлеанисты, республиканцы — все смешалось в этом обществе, и если бы г-н Жакаль был стоглазым Аргусом, он, несомненно, увидел бы в глубине катакомб, в каком-нибудь углу, противоположном тому, где собрались бонапартисты, факелы орлеанистов и республиканцев.
Каждая низовая вента, как мы уже сказали, имела своего депутата.
Центральная, так же как и низовая вента, состояла из двадцати членов; она объединяла тех самых депутатов, которые избирались в низовых вентах.
Центральная вента была организована по образцу низовой венты: она тоже избирала своего председателя, цензора, казначея и депутата.
Депутат от центральной венты направлялся в верховную венту, в которую входил цвет армии и Парламента того времени; верховная вента никогда не собиралась всем составом, и депутат центральной венты направлялся лишь к одному из ее членов.
Таким образом, рядовые карбонарии не знали даже имен тех, кто входил в верховную венту, да и сегодня мы вряд ли знаем хотя бы половину из них.
Возглавляли движение Лафайет, Вуайе д’Аржансон, Лаффит, Манюэль, Буонарроти, Дюпон (из Эра), де Шонен, Мерилу, Барт, Тест, Батист Руэ, Буэнвилье, оба Шеффера, Базар, Кошуа-Лемэр, де Корсель, Жак Кёклен и другие.
В заключение хотим повторить, что венты, на которых держалось движение карбонариев, далеко не всегда придерживались одних и тех же политических доктрин, а буржуа, студентов, художников, военных, адвокатов, хотя они и двигались разными путями, объединяла лютая ненависть к старшей ветви Бурбонов.
Мы попытаемся показать их в деле.
А теперь, когда наши читатели знают не хуже г-на Жакаля, что того, кто выступал сейчас, направили депутатом в центральную венту, вернемся к нашему повествованию.
После ухода депутата поднялся невероятный шум: каждый хотел говорить, не ожидая своей очереди. Одни, желая привлечь к себе внимание, громко кричали, другие размахивали факелами, словно то были сабли или шпаги, — короче говоря, произошло сильнейшее замешательство; неясный свет мечущихся во все стороны факелов олицетворял смятение всех членов этого таинственного собрания, которые никак не могли договориться.
"О-о! — прошептал г-н Жакаль. — Можно подумать, они уже возглавили правительство: никак не могут найти общий язык".
Спустя полчаса в глубине грота, находившегося за спиной у председателя, мелькнул свет факела и появился оратор, или, вернее, депутат, посланный в центральную венту.
Он произнес всего одно слово, но этого оказалось достаточно: будто "quos ego"[44] Нептуна, слово это успокоило бушующие воды собрания.
— Принято! — объявил он.
Все зааплодировали и трижды раздалось: "Да здравствует император!" — возглас, который услышал г-н Жакаль, оказавшись в катакомбах.
Заседание было объявлено закрытым.
Все заговорщики один за другим поднимались на камень, служивший креслом председателю, и исчезали в гроте, через который вошел оратор.
Спустя несколько минут под тяжелыми сводами воцарились мертвая тишина и непроницаемый мрак.
"Думаю, мне больше нечего здесь делать, — решил г-н Жакаль, почувствовавший себя в темноте весьма неуютно. — Пора подняться на твердую почву. Не очень-то вежливо заставлять ждать нашего верного Жибасье".
Убедившись в том, что он остался один, г-н Жакаль зажег свечку и направился к колодезной стене, к трещине, которая столь неожиданно выдала зоркому начальнику полиции крамольное собрание тех, кого он считал испарившимися, исчезнувшими, улетучившимися.
— Эй! Вы еще там? — крикнул г-н Жакаль, задрав голову кверху.
— Это вы, господин Жакаль? — отозвался Овсюг. — А мы уж начали волноваться.
— Спасибо, осмотрительный Улисс! — поблагодарил г-н Жакаль. — Веревку держите крепко?
— Да, да! — хором ответили несколько полицейских, охранявших отверстие колодца.
— Тогда поднимайте! — приказал г-н Жакаль, успев зацепить веревку за кольцо на поясе.
Едва г-н Жакаль произнес эти слова, как почувствовал, что его с силой потянули вверх: полицейские хотели поскорее вытащить своего начальника, чтобы с ним не случилось беды.
— Самое время! — заметил г-н Жакаль, ступая на мостовую его величества Карла X. — Еще четверть часа, и меня слопали бы крысы, которые кишат в этом прелестном месте.
Полицейские сгрудились вокруг г-на Жакаля.
— Хорошо, хорошо, — похвалил он их. — Друзья мои, я очень ценю ваше рвение. Но время терять нельзя. Где Жибасье?
— В Отель-Дьё, с Карманьолем, которому приказано не спускать с него глаз.
— Хорошо, — сказал г-н Жакаль. — Отнеси домой веревку, Овсюг. Закрой хорошенько колодец, Тихоня. Остальные — вперед!.. Через полчаса встречаемся в префектуре.
И небольшой отряд бесшумно двинулся в путь по Почтовой, а затем свернул на улицу Сен-Жак, направляясь в Отель-Дьё.
Они взошли на порог больницы в ту самую минуту, как г-н Жакаль, шумно вдыхая носом табак, предавался ироническим размышлениям.
"Как подумаю: если бы мне, Жакалю, не захотелось навести в колодце порядок, через неделю мы, вероятно, жили бы уже при империи!.. А эти идиоты-иезуиты?! Мнят себя полновластными хозяевами королевства! А этот скромный король?! Беззаботно охотится на земле, в то время как на него идет охота под землей!"
Тем временем дверь Отель-Дьё распахнулась на звонок одного из полицейских.
— Ладно, — произнес г-н Жакаль, опуская очки на нос. — Ждите меня в префектуре.
Начальник сыскной полиции уверенно вошел в больницу, и за ним захлопнулась тяжелая дверь.
На соборе Парижской Богоматери пробило четыре часа.
В глубине одной из больших палат Отель-Дьё, рядом с комнатушкой дежурной сестры, в кабинетике под стать этой комнатке, служившем подсобным помещением, вот уже около двух часов лежал привередливый каторжник, которого мы представили нашим читателям под именем Жибасье.
Когда его раны были перевязаны, — поспешим заверить наших читателей, что раны оказались неопасны, — больной уснул, раздавленный усталостью, уступая потребности во сне, которую человек испытывает после потери крови.
Однако в лице его не было покоя и ясности — этих ангелов, охраняющих сон честных людей. По выражению лица Жибасье нетрудно было догадаться о внутренней борьбе; забота о будущем была большими буквами написана на его широком, высоком и светлом лбу, который мог бы ввести в заблуждение натуралистов и френологов.
Прикройте маской его лицо, скрывая отталкивающее выражение алчности, и перед вами — непризнанный Гёте или Кювье.
Лицо его было обращено к входной двери, а в затылок ему смотрел человек, сидевший в углу комнаты и читавший книгу в переплете из телячьей кожи; человек, похоже, молился за вечное спасение больного или, по крайней мере, за временное отдохновение заснувшего каторжника.
Однако на самом деле санитар не молился, и был это не кто иной, как южанин Карманьоль, о чем, должно быть, уже догадались читатели.
Вы помните, что г-н Жакаль поручил Жибасье особому вниманию Карманьоля, и тот, надобно отдать ему должное, присматривал за больным и до того, как каторжник заснул, и теперь, когда тот спал; делал он это с нежностью преданного брата и не менее тщательной заботой, чем платная сиделка.
Да этот присмотр был не так уж и обременителен, потому что Жибасье спал уже около двух часов и ничто не предвещало его скорого пробуждения. Несомненно, в предвкушении того, что пленник будет еще долго спать, Карманьоль достал из кармана небольшой томик с красным обрезом, озаглавленный "Семь чудес любви".
Не знаем, о чем была эта книга, написанная на провансальском языке. Скажем только, что она производила на поэтичного Карманьоля приятное впечатление: его нижняя губа отвисла, как у сатира, глаза сверкали от удовольствия, а лицо так и сияло счастьем.
Но вот сестра приотворила дверь, просунула голову, взглянула на больного с выражением христианского милосердия и удалилась, увидев, что больной еще спит.
Как ни старалась добрая монахиня не шуметь, скрип двери разбудил Жибасье, спавшего очень чутко; он приоткрыл левый глаз и посмотрел вправо, потом открыл правый глаз и взглянул влево.
Полагая, что он в комнате один, Жибасье протер глаза, сел в постели и проговорил:
— Уф! Мне снилось, что я раздавлен колесом Фортуны… Что бы это значило?
— Могу вам объяснить, метр Жибасье, — предложил из-за его спины Карманьоль.
Жибасье порывисто обернулся и увидел провансальца.
— А-а, — заговорил он, — мне кажется, насколько позволяет мне вспомнить мое замутненное сознание, что я имел удовольствие путешествовать сегодня ночью в обществе вашего превосходительства.
— Совершенно верно, — подтвердил Карманьоль, акцент которого выдавал в нем провансальца.
— Я имею честь говорить с земляком? — спросил Жибасье.
— Мне казалось, что вы, ваша милость, родом с севера, — возразил Карманьоль.
— А разве наша родина не там, где наши друзья? — философски заметил Жибасье. — Я с севера, это верно, но обожаю юг. Тулон — моя вторая родина.
— Почему же вы ее покинули?
— Что делать!.. — печально заметил Жибасье. — Это старая история о блудном сыне! Я хотел посмотреть мир, пожить в свое удовольствие — словом, дать себе несколько месяцев роздыху.
— Ну, то, как вы начали, не очень способствует отдохновению.
— Я стал жертвой собственной верности!.. Я верил в дружбу, но больше меня не проведешь! Однако вы, кажется, обещали растолковать мой сон; вы, случаем, не состоите в родстве или дружбе с какой-нибудь гадалкой?
— Нет, однако я брал уроки у одного монмартрского академика, который серьезно занимается хиромантией, геомантией и другими точными науками. Моя естественная предрасположенность к сомнамбулическому сну, а также нервический темперамент способствовали тому, что я научился толковать сны.
— Тогда, дорогой друг, говорите скорее, объясните мне мой сон! Мне приснилось, что Фортуна мчится на меня с такой скоростью, что я не успеваю посторониться. Она на меня налетает, опрокидывает, вот-вот меня переедет и раздавит, но тут добрая сестра святая Варнавия отворила дверь и разбудила меня. Ну, что все это значит?
— Нет ничего проще, — отвечал Карманьоль. — Даже ребенок мог бы объяснить ваш сон не хуже меня. Это означает просто-напросто, что с сегодняшнего дня Фортуна взвалит на ваши плечи непосильный груз.
— О-о! — воскликнул Жибасье. — Должен ли я вам верить?
— Как фараон поверил Иосифу, как императрица Жозефина поверила мадемуазель Ленорман.
— Раз так, позвольте предложить вам часть моих будущих доходов.
— Не откажусь, — сказал Карманьоль.
— Когда начнем делить?
— Когда Фортуна вам докажет, что я прав.
. — Когда же она это докажет?
— Завтра, сегодня вечером, через час, может быть, — как знать?
— Почему не сию минуту, дорогой друг? Если Фортуна в нашем распоряжении, зачем нам попусту терять время?
— Не будем его терять!
— Что же мы должны предпринять?
— Позовите Фортуну, и вы увидите, как она войдет.
— Правда?
— Честное слово!
— Она здесь?
— За дверью.
— Ах, любезнейший, я так пострадал во время падения, что не смог бы сам открыть ей дверь. Окажите мне услугу и сделайте это вместо меня.
— С удовольствием.
Карманьоль с самым серьезным видом встал, положил в карман "Семь чудес любви", приотворил дверь, в которую заглядывала сестра милосердия, и произнес несколько слов, которые Жибасье не разобрал и принял за кабалистические заклинания.
После этого Карманьоль с важностью вернулся в комнату.
— Ну что? — полюбопытствовал Жибасье.
— Готово, ваша честь, — отвечал Карманьоль, садясь на место.
— Вы вызвали Фортуну?
— Сейчас явится собственной персоной.
— Как жаль, что я не могу выйти ей навстречу!
— Фортуна непритязательна, не стоит ради нее беспокоиться.
— Итак, мы будем ждать ее… терпеливо, — сказал Жибасье и, увидев, как серьезен Карманьоль, решил, что его собеседник оставил шутки.
— Вам не придется долго ждать: я узнаю ее поступь.
— Ого! Кажется, она в ботфортах!
— Все дело в том, что ей пришлось немало пройти, прежде чем она добралась до вас…
В это мгновение дверь распахнулась и Жибасье увидел г-на Жакаля в дорожном костюме, то есть в полонезе и сапогах на меху.
Жибасье взглянул на Карманьоля с таким видом, будто хотел сказать: "A-а, так вот кого ты называешь Фортуной?!"
Карманьоль понял его взгляд: он проговорил с уверенностью, заставившей Жибасье почувствовать сомнение:
— Она самая! Фортуна!
Господин Жакаль знаком приказал Карманьолю удалиться, и Карманьоль, повинуясь этому жесту, отступил к двери, выразительно подмигнув своему компаньону.
Оставшись с Жибасье один на один, г-н Жакаль огляделся, желая убедиться, что в комнате никого, кроме каторжника, нет, потом взял стул, сел у изголовья больного и повел с ним разговор.
— Вы, несомненно, были готовы к моему визиту, дорогой господин Жибасье?
— Отрицать это было бы наглой ложью, добрейший господин Жакаль; кстати, вы мне обещали прийти, а когда вы что-то обещаете, то своего слова, я знаю, не забываете.
— Забыть о Друге было бы преступлением, — наставительно произнес г-н Жакаль.
Жибасье ничего не ответил, только поклонился в знак согласия.
Было очевидно, что он опасается г-на Жакаля и держится настороже.
А г-н Жакаль с отеческим видом, который он так умело на себя напускал, когда надо было исповедать или обольстить кого-то из своей, как он говорил, клиентуры, продолжал:
— Как вы себя сейчас чувствуете?
— Спасибо; плохо.
— Разве мои приказания не исполнены и за вами был не такой уход, как я просил?
— Напротив, я могу только похвастаться тем, что меня здесь окружает, и прежде всего вы, добрейший господин Жакаль.
— Вам есть чем похвастаться: вы находитесь в отдельной сухой палате, в теплой постели после сырого нездорового колодца… И вы, неблагодарный, еще жалуетесь на Фортуну!
— Вот мы и дошли до главного! — заметил Жибасье.
— Ах, дорогой господин Жибасье, — продолжал начальник полиции, — что же нужно сделать, чтобы доказать вам свою дружбу?
— Господин Жакаль, — отвечал Жибасье, — я был бы недостоин интереса, который вы ко мне проявляете, если бы сейчас же не пояснил смысла моих слов.
— Слушаю вас, — проговорил г-н Жакаль, с шумом и наслаждением втягивая изрядную понюшку табаку.
— Когда я сказал, что чувствую себя плохо, я отлично понимал, что я хотел этим сказать.
— Объясните же и мне вашу мысль.
— Я прекрасно себя чувствую в настоящую минуту, добрейший господин Жакаль.
— Чего же вам надо еще?
— Я бы хотел немножко уверенности в будущем.
— Эх, дорогой мой Жибасье! Кто может быть уверен в будущем!.. Только что пролетевший миг нам уже не принадлежит; точно так же мы не властны и над грядущим мгновением.
— Не скрою, что именно это грядущее мгновение меня и беспокоит.
— Чего вы боитесь?
— Сейчас я нахожусь в таком месте, что лучше и желать невозможно… По сравнению с тем, откуда я недавно прибыл, это место — рай на земле! Но вы знаете мой тяжелый характер…
— Скажите лучше, что вы привередливы.
— Ну, привередлив, если вам так угодно. До такой степени привередлив, что едва только смогу двигаться, как сейчас же захочу отсюда выйти.
— И что же?
— Да я боюсь, что как только эта фантазия придет мне в голову, какое-нибудь неожиданное препятствие вынудит меня здесь остаться, а то и чья-нибудь злая воля заставит меня отправиться совсем в другое место.
— Могу вам на это ответить, что, раз вам здесь нравится, лучше пока тут и оставайтесь. Но я знаю, как вы переменчивы, и не стану оспаривать ваши вкусы. Как видите, я с вами говорю откровенно.
— Ах, добрейший господин Жакаль! Вы представить себе не можете, с каким интересом я вас слушаю.
— В таком случае, позвольте сказать вам следующее: вы свободны, дорогой господин Жибасье.
— Как вы сказали? — приподнимаясь на локте, переспросил Жибасье.
— Свободны, как птица в воздухе, как рыба в воде, как женатый человек, у которого умерла жена!
— Господин Жакаль!
— Вы свободны, как ветер, как облако, как все, что свободно!
Жибасье покачал головой.
— Как?! — вскричал г-н Жакаль. — Вы и теперь недовольны? Ах, черт возьми, тяжелый же у вас характер!
— Я свободен? Я свободен? — повторял Жибасье.
— Вы свободны.
— Я хотел бы, однако, узнать…
— Что?
— На каких условиях, добрейший господин Жакаль?
— На каких условиях?
— Да.
— Чтобы я диктовал условия вам, дорогой господин Жибасье?..
— Почему бы нет?
— Как я могу возвращать вам свободу за бесценок?!
— Да, это означало бы злоупотреблять положением.
— Торговать независимостью старинного приятеля, которого я знаю уже двадцать лет! Я, я, Жакаль, до сих пор проявлявший к вам такой интерес, что в мои намерения входило никогда не терять вас из виду. Ведь когда я целый месяц не имел о вас сведений, я впал в отчаяние! Я сделал все, чтобы смягчить ваши многочисленные наказания, я спас вас…
— Вы хотели сказать, что помогли мне выбраться из колодца, дорогой господин Жакаль?
— … я приказал позаботиться о вас по-братски, — продолжал полицейский, пропуская мимо ушей как явную чепуху замечание Жибасье. — Чтобы я злоупотребил положением — это ваши слова, Жибасье, — положением друга, попавшего в беду? Ах, Жибасье, Жибасье! Вы меня огорчаете!
Господин Жакаль, вынув из кармана красный платок, поднес его к лицу, но не затем, чтобы утереть слезы, чей источник, должно быть, давно высох, как русло Мансанареса, и громко высморкался.
Слезливый тон, которым г-н Жакаль упрекал Жибасье в неблагодарности, разжалобил каторжника.
И он отвечал печально, как хороший актер, точно перенимая тон, которым ему подали реплику:
— Как я могу усомниться в вашей дружбе, добрейший господин Жакаль? Как мне забыть оказанные вами услуги?.. Если бы я был способен на подобную неблагодарность, я был бы презренным скептиком без чести и совести, ибо тогда я отрицал бы вещи самые святые, добродетели самые священные! Нет, слава Всевышнему, господин Жакаль, в моей душе еще жив божественный росток, имя которому дружба! Не обвиняйте же меня, не выслушав! И если я у вас спросил, на каких условиях мне предстоит вновь обрести свободу, поверьте: это не столько от недоверия к вам, сколько от недоверия к себе.
— Утрите слезы и говорите яснее, дорогой Жибасье.
— Ах, господин Жакаль! Я большой грешник! — продолжал каторжник.
— Разве не сказано в Священном писании, что и самый большой праведник грешит по семи раз на дню.
— Бывали дни, когда мне приходилось грешить и по четырнадцать раз, господин Жакаль.
— Значит, вы будете причислены к лику святых только наполовину.
— Это было бы возможно, если бы я только грешил!
— Да, вы допускали ошибки.
— Ну, если бы я допускал только ошибки…
— Вы больший грешник, Жибасье, чем я предполагал.
— Увы!
— Уж не двоеженец ли вы, случайно?
— Кто в этой жизни не двоеженец и даже не многоженец?
— Может быть, вы убили своего отца и женились на собственной матери, как Эдип?
— Все это может произойти ненароком, господин Жакаль, а доказательство тому — Эдип не считает себя виновным, ведь вкладывает же господин де Вольтер в его уста такие слова:
Кровосмешение, отцеубийство — и все ж я добродетелен![45]
— Тогда как вы, — возразил полицейский, — напротив, отнюдь не добродетельны, хотя не совершали ни отцеубийства, ни кровосмешения…
— Господин Жакаль! Как я вам уже сказал, меня больше беспокоит не прошлое, а будущее.
— Да с чего, черт побери, вы не доверяете самому себе, дорогой Жибасье?
— Ну, если вам так угодно это знать, я боюсь злоупотребить свободой, как только она мне будет возвращена.
— В каком смысле?
— Во всех смыслах, господин Жакаль.
— А все-таки?
— Я боюсь быть втянут в какой-нибудь заговор.
— Вот как?.. Дьявольщина! То, что вы говорите, весьма серьезно.
— Серьезнее некуда.
— Расскажите подробнее…
И г-н Жакаль поудобнее устроился на стуле; это означало, что разговор затягивается.
— Что же вы хотите, добрейший господин Жакаль! — продолжал со вздохом Жибасье. — Я вышел из того возраста, когда человек тешит себя пустыми иллюзиями.
— Сколько же вам лет?
— Почти сорок, добрейший господин Жакаль, но я умею при желании так изменить свое лицо, что мне дают пятьдесят и даже шестьдесят.
— Да, я знаю ваши способности в этом отношении: вы умеете пользоваться гримом… Ах, вы великий артист, Жибасье, мне это известно, поэтому я и имею на вас виды.
— Уж не хотите ли вы предложить мне ангажемент, добрейший господин Жакаль? — осмелился спросить Жибасье с улыбкой, свидетельствовавшей о том, что он, может быть, и не совсем верно, но угадывает тайную мысль собеседника.
— Мы еще поговорим об этом, Жибасье. А пока продолжим разговор с того, на чем остановились, то есть вернемся к вашему возрасту.
— Ну хорошо. Я сказал, что мне скоро сорок лет. Для великих душ это пора честолюбивых надежд.
— И вы честолюбивы?
— Признаться, да.
— Вы хотели бы составить себе состояние?
— О, не ради себя…
— Занять значительное место в государстве?
— Служба на благо отечества всегда была моим самым горячим желанием.
— Вы занимались правом, Жибасье. А ведь это открывает любые двери.
— Верно, однако, к несчастью, я этим не воспользовался.
— Это непростительно со стороны человека, который знает уголовный кодекс, как вы, то есть досконально.
— И не только наш кодекс, добрейший мой господин Жакаль, но и кодексы всех стран.
— А когда вы учились?
— В часы досуга, которые мне предоставило правительство.
— И в результате ваших занятий…
— … я пришел к выводу, что во Франции необходимы большие реформы.
— Да, например, отмена смертной казни.
— Леопольд Тосканский, философствующий герцог, отменил ее в своем государстве.
— Верно; а на другой день сын убил отца: преступление неслыханное за последние четверть века.
— Но я изучал не только это.
— Да, вы также изучали финансы.
— С особым усердием. И вот по возвращении я застал финансы Франции в плачевном состоянии. Не пройдет и двух лет, как долг достигнет баснословной цифры!
— Ах, и не говорите, дорогой господин Жибасье.
— У меня прямо сердце разрывается, как подумаю об этом, однако…
— Что?
— Если бы спросили меня, государственная казна была бы полна, а не пуста.
— А мне, напротив, казалось, дорогой господин Жибасье, что, когда один негоциант доверил вам свою кассу, он вскоре застал ее, наоборот, пустой, а не полной.
— Добрейший господин Жакаль! Можно быть весьма плохим кассиром, но отличным спекулятором.
— Вернемся к государственной казне, дорогой господин Жибасье.
— Хорошо. Итак, я знаю средство против мучительной болезни, которая ее опустошает. Я знаю, как вырвать этого червя, гложущего все народы и называемого Бюджетом; я знаю, как отвести от правительства народный гнев, подобный грозовой туче.
— Какое же это средство, мудрейший Жибасье?
— Не смею сказать.
— Сменить кабинет министров, не так ли?
— Нет, сменить образ правления.
— О, его величество был бы рад, если бы услышал ваши слова, — заметил г-н Жакаль.
— Да, а на следующий день после того, как я выражу свое мнение открыто, что и подобает честному человеку, меня тайно арестуют, станут рыться в моей корреспонденции, запустят руку в мою личную жизнь.
— Ба! — воскликнул г-н Жакаль.
— Все так и будет. Именно поэтому я никогда не буду участвовать ни в каком заговоре… Однако…
— Ни в каком заговоре, дорогой господин Жибасье? — переспросил г-н Жакаль, приподняв очки и пристально взглянув на каторжника.
— Нет… Однако могу похвастаться: я получал блестящие предложения!
— Вы не договариваете, Жибасье.
— Мне хотелось бы, чтобы мы друг друга поняли.
— Не компрометируя один другого, верно?
— Вот, именно.
— Хорошо, но давайте поговорим. У нас есть время… Пока есть!
— Вы торопитесь?
— Отчасти.
— Надеюсь, не я вас задерживаю?
— Наоборот, именно из-за вас я здесь. Итак, продолжайте.
— На чем мы остановились?
— Вы остановились на вашем втором "однако".
— Однако, сказал я, мне страшно, что когда я освобожусь…
— Когда вы освободитесь?..
— Я ведь давно отвык от свободы, понимаете?
— И вы боитесь злоупотребить своей свободой?
— Совершенно точно… Итак, представьте, что я увлекся, ведь я человек увлекающийся…
— Знаю, Жибасье, в отличие от господина де Талейрана, вы поддаетесь первому побуждению, а оно дурно.
— Хорошо. Вообразите: я вступаю в один из заговоров, замышляемых вокруг трона старого короля, — и что произойдет? Я окажусь меж двух огней: держать язык за зубами и рисковать головой или донести на сообщников и рисковать честью!
Господин Жакаль не сводил взгляда с губ Жибасье, словно вытягивая из него каждое слово.
— Стало быть, дорогой Жибасье, вы упрямо сомневаетесь в своем будущем?
— Ах, добрейший господин Жакаль! — продолжал настаивать каторжник (опасаясь, что сболтнул лишнее, он попытался отступить). — Если бы вы хоть на четверть питали ко мне те же дружеские чувства, какие испытываю к вам я, знаете, что бы вы сделали?
— Говорите, Жибасье. И если это в моей власти, я готов исполнить вашу просьбу. Это так же верно, как то, что сейчас над нами светит солнце!
Возможно, г-н Жакаль употребил это выражение по привычке. Справедливости ради отметим, что в эту минуту солнце светило над Сандвичевыми островами.
Жибасье отвел взгляд от окна, и в его глазах мелькнула красноречивая насмешка: как раз в то время, как г-н Жакаль вздумал призвать солнце в свидетели, его на месте-то и не оказалось! Но он сделал вид, что не заметил этого и принимает призыв инспектора всерьез.
— Ну что же, — проговорил Жибасье, — раз вы расположены сделать что-то ради меня, устройте так, чтобы я отправился в путешествие, добрейший господин Жакаль.
Я буду чувствовать себя не в своей тарелке до тех пор, пока не оставлю пределов Франции.
— Куда бы вы хотели отправиться, дорогой господин Жибасье?
— Куда угодно, только не на юг.
— Неужели вы не любите Тулона?
— И не на запад.
— Да, это из-за Бреста и Рошфора… В таком случае, наметьте свой маршрут.
— Я бы предпочел поехать в Германию… Представляете, я до сих пор не знаю Германии!
— Это означает, что вас там тоже не знают. Я заранее предвижу выгоды путешествия по этим нетронутым местам.
— Да, можно заняться исследованием местности.
— Вот именно!
— Я с особым удовольствием занялся бы исследованием… старой Германии.
— Вы говорите о старинных немецких замках?
— О Германии бургграфов, колдунов, Карла Великого, — словом, о Germania mater[46].
— Значит, вы будете рады отправиться с заданием на берега Рейна?
— В тот день как я получу такое задание, исполнятся все мои мечты!
— Вы говорите искренне?
— Это так же верно, как то, что солнце сейчас над нами не светит, добрейший господин Жакаль!
На сей раз в окно выглянул г-н Жакаль и, видя, что его собеседник призывал в свидетели отсутствовавшее светило, отнесся к утверждениям Жибасье с доверием.
— Я вам верю, — сказал г-н Жакаль, — и сейчас я вам это докажу.
Жибасье обратился в слух.
— Итак, вы говорите, дорогой Жибасье, что пределом ваших мечтаний было бы поручение на берега Рейна?
— Я так сказал и от своих слов не отказываюсь.
— Ну что же, ничего невозможного в этом нет.
— Ах, добрейший мой господин Жакаль!
— Только вот пока не могу вам сказать, по эту или по ту сторону Рейна вы отправитесь.
— С той минуты как я окажусь под вашим непосредственным покровительством… впрочем, не стану от вас скрывать: я бы предпочел…
— Вы мне не доверяете, Жибасье?
— Да нет! Ведь у вас нет причин меня обманывать…
— Никаких! Я вас знаю.
— … и тратить на меня свое драгоценное время, если вам нечего мне сказать.
— Я никогда попусту не трачу свое время, Жибасье. И если вы видите меня в дорожном костюме готовым к отъезду, а я не уезжаю, значит, я делаю или для меня делают за время этой отсрочки нечто очень важное.
— И это имеет отношение ко мне? — спросил Жибасье с некоторым беспокойством.
— Я не скажу нет. Я питаю к вам слабость, дорогой Жибасье, и, с тех пор как я снова вас нашел, меня занимает лишь одно: что с вами можно сделать.
— Господин Жакаль! Со мной много чего можно сделать.
— Знаю. Но у каждого человека есть призвание. Вы, Жибасье, небольшого роста, но довольно крепко сложены.
— Я зарабатывал по десяти франков в день как натурщик.
— Вот видите! Кроме того, вы сангвиник, у вас энергичный характер.
— Слишком энергичный! Отсюда все мои несчастья.
— Это потому, что вы свернули со своего пути: избери вы другую дорогу, вы достигли бы своей цели.
— Я бы достиг даже большего, господин Жакаль.
— Ну вот! И я так думаю. Позвольте же вам сказать, что из таких, как вы, получаются великие полководцы, Жибасье. Меня давно удивляет, почему вы не военный.
— Я удивлен этим не меньше вас, господин Жакаль.
— Что вы скажете, если я исправлю эту несправедливость судьбы?
— Ничего не могу на это сказать, господин Жакаль, пока не узнаю, каким образом вы собираетесь это исправлять.
— А что если я сделаю из вас генерала!
— Генерала?
— Да, бригадного генерала.
— Какой же бригадой я буду иметь честь командовать, господин Жакаль?
— Бригадой сыскной службы, дорогой Жибасье.
— Иными словами, вы мне предлагаете стать просто-напросто фискалом?
— Да, просто-напросто!
— И я должен отказаться от своей индивидуальности?
— Отечество ждет от вас этой жертвы.
— Я сделаю все, что потребует отечество. А что оно сделает для меня?
— Сформулируйте свои желания.
— Вы меня знаете, дорогой господин Жакаль…
— Я имею эту незаслуженную честь.
— Вы знаете, что у меня большие запросы.
— Мы готовы их удовлетворить.
— Меня посещают дорогостоящие фантазии!
— Мы о вас позаботимся.
— Словом, я готов оказать вам большие услуги.
— Окажите, дорогой господин Жибасье, и вам за это воздастся.
— А теперь позвольте вам сказать несколько слов, после чего вам сразу станет ясно, на что я способен.
— Я считаю вас способным на все, генерал!
— И на многое еще, вы сами увидите.
— Слушаю вас.
— От чего зависит величие и спасение государства?.. От полиции, не так ли?
— Правда, генерал.
— Страна без полиции — большой корабль без компаса и руля.
— Это не только верно, но и поэтично, Жибасье.
— Можно рассматривать миссию полицейского как самую священную, самую деликатную и полезную из всех.
— Не мне оспаривать ваши слова.
— Почему же так бывает, что для исполнения этой важной задачи, этой спасительной миссии выбирают, как правило, самых последних идиотов? Почему это происходит? Я вам скажу! Вместо того чтобы заниматься важными государственными вопросами, полиция вникает в самые незначительные мелочи и занимается недостойными ее возможностей делами.
— Продолжайте, Жибасье.
— Вы тратите многие миллионы на раскрытие политических заговоров, не так ли? Сколько вы их раскрыли с тысяча восемьсот пятнадцатого года?
— С тысяча восемьсот пятнадцатого года… — начал г-н Жакаль.
— … вы не раскрыли ни одного заговора, — перебил его Жибасье, — потому что сами их организуете.
— Верно, — согласился г-н Жакаль, — теперь, когда вы вступили в наши ряды, я не стану ничего от вас скрывать.
— Заговор Дидье — дело рук полиции; заговор Толлерона, Пленье и Карбонно — дело рук полиции; заговор четверых сержантов из Ла-Рошели — дело рук полиции! Как вы до этого дошли? Вы не смеете просто-напросто взяться за четверых-пятерых главарей заговора, которых каждый день встречаете на улицах Парижа. Вы обрезаете ветви дерева, не осмеливаясь замахнуться на ствол, а почему? Потому что вашим несчастным агентам глаза даны для того, чтобы не видеть, а уши — чтобы не слышать; потому что вы превратили их миссию в постыдное и непопулярное дело; потому что вы принизили смысл слова "полиция" и обрекли избранных на отлавливание воров, вместо того чтобы поручить им заботу о безопасности государства.
— В ваших словах есть доля правды, Жибасье, — сказал г-н Жакаль, взяв щепотку табаку.
— Да что они вам сделали, эти жалкие воришки? Неужели вы не можете позволить им спокойно работать? Они вам мешают? Они сетуют на закон о печати? Они пишут на вас сатиры? Они выступают против иезуитов?.. Нет, они позволяют вам преспокойно проводить вашу ограниченную политику крайних. Вы знаете хоть одного вора, который когда-нибудь входил в какой-нибудь заговор? Вместо того чтобы оказывать им помощь и покровительство как людям мирным и безвредным; вместо того чтобы по-отечески закрыть глаза на их незначительные проступки, вы бросаетесь за ними в погоню, как охотник за добычей; и вы называете это полицией? Фи! Господин Жакаль, это мелкое и низкое поддразнивание; это азы искусства, это полиция в том виде, в каком она существовала в раю в те времена, когда Адама и Еву арестовали из-за такой безделицы, как яблоко, вместо того чтобы задержать змея-подстрекателя. Знаете, господин Жакаль, не далее как третьего дня арестовали… кого, я вас спрашиваю? Ангела Габриеля!
— Вашего друга? О-хо-хо…
— Вам это неприятно?
— Так его узнали?
— Совсем нет. Он проголодался, славный мальчик, и вошел, бедняжка невинный, попросить у булочника хлеба. А тот не был расположен разговаривать: его только что взяли с поличным, когда он недовешивал, и исправительная полиция оштрафовала его на двенадцать франков. Он грубо отказал голодному в куске хлеба. Тогда тот схватил булку, вгрызся в нее и, не обращая внимания на крики булочника, съел ее до последней крошки раньше, чем прибежали ваши агенты. А те, вместо того чтобы арестовать булочника, схватили Габриеля.
— Да, — согласился г-н Жакаль, — я знаю, что наше законодательство порочно, но с вашим участием мы эти пороки победим, честнейший Жибасье.
— А пока ваши подручные занимались этим неправедным делом, знаете ли вы, что происходило у них под ногами, на глубине примерно ста футов?
— Там собрались заговорщики, верно?
— А знаете, какой у них был девиз?
— "Да здравствует император!" Итак, я вижу, что Говорящий колодец говорил не только для меня, но и для вас, Жибасье… Ну, и какие выводы вы сделали из этого девиза?
— Через месяц, а может быть, и через две-три недели, у нас сменится форма правления.
— Ну, после того как вы сами пришли к такому заключению, мне почти нечего прибавить.
— А мне остается лишь получить ваши приказания, мой маршал, — поднося руку к виску, как офицер, отдающий честь старшему, отрапортовал Жибасье.
— Когда вы сможете встать на ноги?
— Когда будет нужно, — отозвался Жибасье.
— Даю вам двадцать четыре часа.
— Этого более чем достаточно.
— Завтра утром вы отправитесь в Кель. Овсюг вручит вам паспорт. В Келе вы остановитесь в почтовой гостинице. Через этот город должен проехать в почтовой карете, направляясь из Вены, некий господин: сорок восемь лет, глаза черные, усы седые, волосы подстрижены бобриком, росту — пять футов и семь дюймов. Он путешествует под вымышленным именем, настоящее же его имя — Сарранти. Как только он попадется вам на глаза, не теряйте его из виду. Как — это ваше дело. Когда я вернусь, я должен знать, где он остановился, чем занимается, что собирается делать. Вот чек на тысячу экю, которые можно получить на Иерусалимской улице. Вы получите двенадцать тысяч франков, если точно исполните мои указания.
— Ах, я знал, что буду рано или поздно вознагражден по заслугам! — воскликнул Жибасье.
— Ваши слова тем более справедливы, Жибасье, что, если бы существовал такой человек, чьи заслуги были бы больше ваших, я доверил бы это дело ему. А теперь, дорогой Жибасье, примите пожелания скорейшего выздоровления и удачи.
— Что касается моего выздоровления, так я уже совершенно оправился. Желание быть полезным его величеству — вот в чем заключается секрет этого чуда. Что же касается удачи, можете на меня положиться.
В эту минуту вошел Овсюг и шепнул несколько слов на ухо г-ну Жакалю.
— Вы знаете знаменитое изречение короля Дагобера, дорогой Жибасье? "Нет такой хорошей компании, которую не нужно было бы покинуть". Но долг и добродетель важнее удовольствия и дружбы. Прощайте, и удачи вам.
Господин Жакаль торопливо вышел.
На площади Паперти собора Парижской Богоматери его ожидала дорожная берлина, запряженная четырьмя лошадьми, которыми правили два форейтора.
— Ты здесь, Карманьоль? — спросил г-н Жакаль, отворяя дверцу кареты.
— Да, господин Жакаль.
— Ну и оставайся здесь.
— Вы увозите меня с собой в Вену?
— Нет, я беру тебя в дорогу.
Обернувшись к Овсюгу, он продолжал:
— Третьего дня на улице Сен-Жак арестовали одного бедолагу за кражу хлеба. Найдите его: мне нужно с ним переговорить по возвращении. Он откликается на имя "ангел Габриель".
Господин Жакаль поднялся в карету и основательно уселся на заднем сидении, тогда как Карманьоль скромно устроился на переднем.
— Бельгийская дорога — приказал г-н Жакаль форейтору, закрывавшему за ним дверцу. — Шесть франков прогонных!
— Слышал, Жолибуа? — крикнул тот напарнику. — Шесть франков!
— Но чтобы ехали быстро! — приказал г-н Жакаль, высунувшись из окошка.
— Помчимся во весь дух, ваша светлость! — пообещал форейтор, взбираясь на козлы. — Вперед!
И карета исчезла в ту минуту, как показалось солнце.
Предоставим г-ну Жакалю и Карманьолю мчаться на почтовых в Германию; отгородимся от них французской границей и вернемся в тот самый дом на Западной улице, у которого, как мы видели, однажды утром остановился украшенный гербами экипаж княжны Регины де Ламот-Удан.
Войдем вслед за ней в ворота. Однако, вместо того чтобы остановиться, как это сделала она, поднимемся на три этажа только что отстроенного дома и остановимся перед дверью, отделанной гвоздями и украшенной на арабский манер резьбой.
Теперь поведем себя как друзья хозяина: не постучав, повернем ручку и окажемся на пороге мастерской нашего старого знакомого Петруса Эрбеля.
Мастерская у него была восхитительная. Петрус был не только художником, но также музыкантом, поэтом и аристократом. Принято думать — и это мнение ошибочно, — что только у художника может быть своя мастерская. Но в те времена каждому мыслящему человеку, который занимался сочинительством любого рода, было тесно в мышеловках, которые мы называем рабочими кабинетами. Очевидно, чтобы подняться над обыденностью, мысли, этой королеве-пленнице, нужны, как орлам, пространство и воздух. Мы надеемся, что настанет время, когда домовладельцы сами станут людьми думающими, поймут пользу мастерских и вынудят квартиросъемщиков жить в них хотя бы согласно требованиям моды, если те сами не почувствуют в этом потребности.
В те времена, когда причудливые мастерские только начали приходить на смену мастерским классическим, комнату Петруса можно было принять за типичное жилище Рафаэля новой школы.
Впрочем, как мы уже сказали, мастерская могла принадлежать не только художнику, но и музыканту, и поэту, и аристократу.
Как видит читатель, мы упомянули об аристократе в последнюю очередь; по нашему мнению, дворянство таланта старше, чем громкое имя г-на графа де Мерода, утверждающего, что происходит от Меровея, и даже чем имя г-на герцога де Леви, уверяющего, что он ведет свой род от Девы Марии! Мы не беремся оспаривать эти родословные; однако происхождение Шекспира и Данте, мы полагаем, древнее и достойно большего уважения. Один из них произошел от Гомера, другой — от Моисея.
Если кто-нибудь попадал в мастерскую Петруса, он оказывался удивленным, изумленным, очарованным. Царившая в мастерской атмосфера воздействовала на все чувства разом: слух ласкали звуки органа; обоняние услаждал аромат росного ладана и алоэ в турецких курильницах; зрение радовал вид тысячи разнообразных предметов, от которых разбегались глаза.
Это были молитвенные скамеечки XIV века, украшенные резными колоколенками; полотна строгого содержания, написанные в ярких тонах; шедевры периода царствования Карла IV, Людовика XI и Людовика XII. Имена их авторов неизвестны, как неизвестны архитекторы и скульпторы, создавшие наши прекрасные соборы. Были в мастерской и лари эпохи Возрождения, времен Генриха III и Людовика XIII, с инкрустациями из панциря черепахи, перламутра и слоновой кости. Там были статуэтки с надгробий герцогов Бургундских или Беррийских, изображавшие молящихся монахов, печальных небесных заступниц, святых Георгия и Михаила, побеждающих драконов: одни — раскрашенные, как апостолы из Сент-Шапель, другие позолоченные, как евангелисты из Монреаля. Под потолком были подвешены голландские клетки, какие можно видеть в окнах у женщин Мириса, медные лампы с причудливо загнутыми рожками, как в интерьерах Герарда Доу. Было там и оружие всех видов, всех времен и народов, от длинных копий Меровингов до изящных карабинов, только что начавших выходить из мастерских Девима; от простой палицы и лука с отравленными стрелами дикарей Новой Зеландии до кривых сабель турецкого паши и арнаутских пистолетов с чеканной серебряной рукояткой. А среди всего этого великолепия — подвешенные на невидимых нитях и оттого словно парящие в воздухе морские и лесные птицы из Европы и Африки, из Америки и Азии, разных размеров и цветов, от гигантского альбатроса, падающего из-под самых облаков на жертву, словно метеорит, до колибри, похожей на унесенный ветром рубин или сапфир. Мастерскую украшали статуи, копии шедевров Фидия и Микеланджело, Праксителя и Жана Гужона; торсы, вылепленные с натуры; бюсты Гомера и Шатобриана, Софокла и Виктора Гюго, Вергилия и Ламартина. Наконец, все стены были увешаны копиями с полотен Пуссена, Рубенса, Веласкеса, Рембрандта, Ватто, Грёза, эскизы Шеффера, Делакруа, Буланже и Ораса Верне.
Когда глаза, удивленные и даже встревоженные при виде стольких разнообразных предметов, уступали место слуху, посетитель оглядывался в поисках инструмента, а также музыканта, чьи мелодичные звуки и беглые пальцы наводняли мастерскую гармоничными созвучиями; взгляд проникал в оконную нишу с разноцветными витражами, где стоял орган. Молодой человек лет двадцати восьми — тридцати, бледный, грустный, перебирал пальцами клавиши, импровизируя мелодию, полную восхитительного чувства и глубокой печали.
Этот музыкант, нечто вроде метра Вольфранга, был не кто иной, как наш друг Жюстен. Вот уже больше месяца он разыскивал Мину, но, несмотря на обещания Сальватора, так ничего и не узнал.
Похоже, Жюстен ждет, пока другой человек сочинит или, вернее, переведет стихи. Этот другой молодой человек, смуглый, кудрявый, с умным взглядом, с сочными и чувственными губами, — наш поэт Жан Робер. Он позирует и в то же время занимается переводом.
Позирует он для картины Петруса, а переводит стихи Гёте.
Против него — прелестная девочка лет четырнадцати в одном из тех причудливых костюмов, которые она придумывает сама: золотые цехины украшают шею и волосы, красный кушак обвивает талию; на ней платье с золотыми цветами; ее босые нога удивительно изящны; у девочки бархатные глаза, жемчужные зубки и черные волосы до пят.
Это Рождественская Роза в костюме Миньоны.
Девочка исполняет для своего друга Вильгельма Мейстера танец с яйцами, который она отказалась танцевать на улице для своего первого хозяина.
Вильгельм Мейстер сочиняет в то время, как она танцует; он на нее смотрит, улыбается и снова возвращается к работе.
Как мы уже сказали, Вильгельм Мейстер — это наш поэт.
Рядом с Рождественской Розой — Баболен в костюме испанского скомороха, он лежит на полу; девочка печально улыбается, глядя на этого маленького наивного могиканина, которого мы уже видели в доме школьного учителя и у Броканты. Баболен дополняет восхитительную жанровую сценку, которую Петрус набрасывает на холст и которая достойна занять место среди полотен Изабе и Декана.
Петрус все такой же художник и аристократ. У него все то же красивое благородное лицо, но сейчас оно выражает глубокую печаль, а на губах его мелькает горькая усмешка.
Молодой человек усмехается в ответ на свою мысль; это не имеет отношения к тому, что он делает и говорит в настоящую минуту.
А занят он, как мы уже сказали, полотном, представляющим Миньону, исполняющей перед Вильгельмом Мейстером танец с яйцами.
Говорит он при этом следующее:
— Ну что, Жан Робер, песня Миньоны готова? Ты же видишь — Жюстен ждет.
Думает он о том — это и вызывает на его губах горькую усмешку, — что, пока он заканчивает свою картину (он работает над ней третью неделю) и спрашивает у Жана Робера: "Песня Миньоны готова?", вытирая батистовым платком испарину со лба, — в это самое время красавица Регина де Ламот-Удан венчается с графом Раптом в церкви Сен-Жермен-де-Пре.
Как видите, есть некоторая аналогия между тем, что происходит, и картиной Петруса.
Рождественская Роза, позирующая для Миньоны, — это воспоминание о красавице Регане, которую он так глубоко любит и которая навсегда ускользает у него из рук в эту самую минуту. На одно мгновение мрачную жизнь маленькой цыганки осветил сверкающий отблеск жизни Регины. Чтобы иметь хотя бы косвенный предлог вернуться к образу дочери маршала и супруги графа Рапта — ибо Регина становится женой соперника, — Петрус разыскал Рождественскую Розу, чей портрет он набросал раньше, еще не будучи с ней знаком. Он нашел девочку и с помощью Сальватора уговорил ее прийти к нему в мастерскую.
Как видите, Рождественская Роза позирует, очарованная красивым костюмом, заказанным для нее Петрусом; широко раскрытыми от удивления и восхищения глазами она смотрит, как словно по волшебству появляется ее изображение на полотне.
Надо также сказать, что никакой художник, никакой поэт, ни Петрус, желавший передать ее образ на полотне, ни Гёте, создавший ее в своих мечтах, — никто не смог бы представить, а еще меньше — изобразить Миньону, подобную той, какую видел перед собой Петрус.
Представьте себе нищету в образе ребенка или, скорее, детство в нищенских лохмотьях со всей наивной прелестью и золотой беззаботностью, вместе с тем проникнутое неведомо откуда взявшейся печалью и задумчивостью.
Помните прелестную, дрожащую в лихорадке девушку, сидящую в лодке, на прекрасной картине Эбера "Малярия"?..
Нет, не пытайтесь ничего представлять и вспоминать; лучше дайте волю своему воображению, и вы скорее увидите то, что мы пытаемся описать.
На кого же была похожа эта Миньона Петруса?
Трудно сказать.
Если бы мы спросили Рождественскую Розу, она, глядя на изображенную на полотне цыганку, наверное сказала бы, что Миньона Петруса похожа на фею Кариту, или, вернее, на мадемуазель де Ламот-Удан.
А если бы мы спросили Регину (объясняйте это, как хотите, дорогой читатель), она несомненно нашла бы сходство между этой Миньоной и Рождественской Розой.
Как это могло получиться?
Дело в том, что Петрус, смотрел на Рождественскую Розу, а думал о Регине. И вот, глядя на Рождественскую Розу и думая о Регине, он спросил у поэта: "Ну что, Жан Робер, песня Миньоны готова? Ты же видишь — Жюстен ждет".
— Вот она, — сказал в ответ Жан Робер.
Жюстен полуобернулся на своем стуле, Петрус опустил подлокотник и палитру на колено, Баболен приподнялся на локтях, Рождественская Роза заглянула Жану Роберу через плечо и увидела исчерканные каракули — три куплета столь популярной в Германии песни Миньоны.
— Читай, мы слушаем, — попросил Петрус.
Жан Робер прочел:
Ты знаешь край? Лимоны там цветут,
К листве, горя, там померанцы льнут,
И нежный ветр под синевой летит,
Там тихо мирт и гордо лавр стоит.
Ты знаешь их?
Туда, туда
Умчаться б нам, о милый, навсегда.
Ты знаешь дом? Колонны стали в ряд,
Сверкает зал, и комнаты блестят,
Стоят и смотрят мраморы, грустя:
"Что сделали с тобой — увы! — дитя?"
Ты знаешь их?
Туда, туда
Умчаться б нам, о добрый, навсегда.
Ты знаешь гору с облачной тропой?
В тумане мул там путь находит свой,
В пещерах жив драконов древний род,
Крута скала, над ней же круча вод!
Ты знаешь их?
Туда, туда
Наш путь, отец, — умчимся ж навсегда[47].
Жюстен вздохнул, Рождественская Роза смахнула слезу, Петрус протянул Жану Роберу руку.
— Давайте скорее ваши стихи, — заторопился Жюстен. — Думаю, мне удастся написать к ним хорошую музыку.
— Вы поможете мне разучить эту песню, правда? — попросила Рождественская Роза.
— Разумеется.
Петрус тоже собирался что-то сказать, как вдруг в дверь постучали три раза с равными промежутками.
— О-о! — бледнея, прошептал Петрус. — Это Сальватор.
Он собрался с духом и откликнулся, стараясь придать голосу твердость:
— Войдите!
Все услышали из-за двери голос Сальватора:
— Лежать, Ролан!
Потом дверь отворилась и взглядам присутствовавших предстал Сальватор в костюме комиссионера.
Ролан остался лежать за дверью на лестнице.
Сальватор медленно вошел в комнату; по мере того как он. приближался, Петрус невольно поднимался ему навстречу.
— Все кончено? — спросил Петрус.
— Да, — отозвался Сальватор.
Петрус покачнулся.
Сальватор подался вперед, чтобы его поддержать. Петрус понял это намерение и попытался улыбнуться.
— Пустое… Я знал, что это должно было произойти, — сказал он.
Петрус снова провел батистовым платком по взмокшему лбу.
— Я должен вам кое-что сказать, — тихо проговорил Сальватор.
— Мне? — переспросил Петрус.
— Только вам.
— В таком случае, прошу ко мне в комнату.
— Мы тебе мешаем, Петрус? — спросил Жан Робер.
— Что вы!.. Мне нужно побеседовать с господином Сальватором; я перейду в комнату. А вы все оставайтесь здесь. Жюстен должен сочинить музыку.
И он первым вошел в свою комнату, знаком пригласив Сальватора следовать за ним и предоставив ему притворить дверь.
Петрус, словно обессилев, упал в кресло и воскликнул:
— Она, она, этот ангел!.. Жена этого ничтожества!.. Нет, стало быть, справедливости в этом мире!
Сальватор посмотрел на молодого человека: тот сидел, обхватив голову руками, едва сдерживая рыдания и судорожно вздрагивая.
Сальватор стоял перед ним, и в его взгляде читалось глубокое участие.
Должно быть, этот человек знал меру страданий, испытав их на себе.
Он не спеша вынул из кармана письмо в изящном конверте из атласной бумаги и после некоторого колебания протянул его Петрусу:
— Возьмите!
Петрус отнял руки от лица, покачал головой и, потерявшись на мгновение, спросил:
— Что это?
— Письмо, как видите.
— От кого?
— Не знаю.
— Где вам его вручили?
— Напротив особняка Ламот-Уданов.
— А кто?
— Камеристка. Ей нужен был посыльный, тут я и попался ей на глаза.
— Это письмо адресовано мне?
— Взгляните сами: "Г-ну Петрусу Эрбелю, Западная улица".
— Дайте.
Петрус поспешно взял письмо из рук Сальватора, мельком взглянул на адрес и смертельно побледнел.
— Ее почерк! — вскричал он. — Она написала мне… сегодня?
— Я этого ожидал, — произнес Сальватор.
— Ах, Боже мой! Что же она может мне написать?
Сальватор указал на конверт с таким видом, словно хотел сказать: "Читайте".
Петрус дрожащими руками распечатал письмо; в нем было всего две строки. Молодой человек несколько раз принимался читать, но глаза его застилала кровавая пелена.
Он сделал над собой невероятное усилие, подошел к окну с намерением прочесть письмо в последних лучах заходящего солнца и наконец с трудом разобрал две строки.
Несомненно, письмо содержало в себе нечто странное, потому, что он дважды на разные лады повторил:
— Нет, нет, это невозможно! Это не так, я грежу!
Он схватил Сальватора за руку.
— Послушайте, — проговорил он, — я вам сейчас дам прочесть это письмо, а вы мне скажете, потерял я рассудок или я в здравом уме. А пока скажите мне правду… Может быть, какое-то непредвиденное происшествие, о котором вы и не догадывались, помешало этой свадьбе?
— Нет, — ответил Сальватор.
— Они обвенчались?
— Да.
— Вы их видели?
— Видел.
— Перед алтарем?
— Перед алтарем.
— Вы слышали, как их благословил священник?
— Да, я слышал, как их благословил священник. Вы же сами меня просили отправиться в церковь и не пропустить ни одной подробности венчания, а затем последовать за ними до особняка Ламот-Уданов и зайти к вам только вечером, чтобы дать полный отчет, не так ли?
— Это верно, друг мой; вы были необыкновенно добры, когда согласились сделать это ради меня.
— Если когда-нибудь я расскажу вам о себе, — ласково и печально улыбаясь, проговорил Сальватор, — вы поймете, что любой страждущий может мной располагать как братом.
— Благодарю… Итак, вы ее видели?
— Да.
— Она все так же прекрасна, не правда ли?
— Да, но очень бледна; может быть, бледнее вас.
— Бедная Регина!
— Когда она вышла из кареты у входа в церковь, ноги у нее подкосились и я подумал, что она упадет; ее отцу тоже так показалось: он поспешил к ней, чтобы ее поддержать.
— А господин Рапт?
— Он тоже подошел, но она от него отшатнулась и бросилась в объятия маршалу. Господин Рапт подал руку княгине.
— Значит, вы видели ее мать?
— Да, знаете ли, странное существо! Она и сейчас довольно красива; можно себе представить, до чего она была хороша в молодости. У нее необычайно белая кожа, словно в жилах ее течет не кровь, а молоко. Ноги у нее то и дело подкашиваются, она передвигается с трудом, как китаянки, у которых с детства изуродованы ступни; выглядит она встревоженной и хлопает ресницами при виде солнца, будто ночная птица.
— А что Регина?
— Это была минутная слабость. Она сделала над собой нечеловеческое усилие и снова стала такой, какой вы привыкли ее видеть. Она довольно твердым шагом приблизилась к хорам, где для будущих супругов были приготовлены два кресла и две подушечки красного бархата с гербами Ламот-Уданов. На венчании присутствовало все Сен-Жерменское предместье и среди прочих — три ее подруги по пансиону Сен-Дени; они молились за нее, ведь она нуждалась в утешении.
Петрус запустил пальцы в волосы.
— Ах, бедная девочка! — вскричал он. — Она будет несчастна!
Он взял себя в руки и спросил:
— Что было дальше?
— Началась месса, и не простая, а торжественная. Священник долго говорил; Регина несколько раз оглядывалась: было похоже, что она боится и в то же время надеется увидеть вас.
— Что я мог сделать? — со вздохом заметил Петрус. — На мгновение — так бывает с людьми, накурившимися опиума или наглотавшимися гашиша, — я размечтался…
Но вот я очнулся, и вы сами видите, что меня ждало в действительности, друг мой!
Петрус встал, несколько раз прошелся по комнате и снова остановился напротив Сальватора.
— А это письмо? — спросил он. — Дорогой Сальватор, скажите Бога ради, как оно к вам попало.
— Пока говорил священник, я вышел на бульвар Инвалидов и стал ждать возвращения супругов. В два часа они появились. Выходя из кареты, Регина снова стала оглядываться. Я уверен, что она искала вас, а увидела меня. Узнала ли она меня? Вполне возможно; мне показалось, она подала мне знак. Может быть, я ошибаюсь…
— Вы полагаете, она надеялась увидеть меня?
— Несомненно! Я стал ждать… Прошел час, два… Часы Дома инвалидов пробили четыре. Вдруг отворилась калитка, расположенная рядом с воротами; оттуда вышла камеристка и стала озираться. Я стоял за деревом. Догадавшись, что она искала меня, я вышел из своего укрытия. Я не ошибся. Она вынула из кармана письмо и торопливо проговорила: "Доставьте письмо по адресу". Потом она вернулась в дом. Я же прочел на конверте ваше имя и поспешил сюда.
— Не угодно ли вам теперь взглянуть, что в этом письме? — проговорил Петрус.
— Если вы считаете меня достойным разделить вашу тайну и способным оказать вам услугу, я готов.
— Прочтите, друг мой, и скажите, не обмануло ли меня зрение, не сошел ли я с ума, — произнес Петрус, протягивая Сальватору письмо.
Сальватор тоже подошел к окну, потому что с каждой минутой сумерки сгущались, и вполголоса прочитал:
"Будьте сегодня вечером от десяти до одиннадцати часов неподалеку от особняка. Вас встретят и проведут ко мне.
Я буду Вас ждать".
— Все так? — спросил Петрус, внимавший с большим трепетом, чем осужденный слушает приказ о помиловании.
— Слово в слово, как я вам только что прочел, Петрус.
— И что вы думаете об этом свидании?
— Я думаю, что в этом доме произошло нечто ужасное; Регине потребовался защитник; зная вас как благородного и порядочного человека, она остановила на вас свой выбор.
— Хорошо, — кивнул Петрус. — Сегодня вечером в десять часов я буду возле особняка.
— Я вам нужен?
— Спасибо, Сальватор.
— Ну хорошо, только обещайте мне кое-что.
— Что же?
— Не брать с собой оружия.
Петрус на мгновение задумался.
— Вы правы, — сказал он. — Я отправлюсь на свидание безоружным.
— Отлично! Сохраняйте спокойствие, осторожность, хладнокровие.
— Окажите мне одну услугу.
— Слушаю вас.
— Уведите Жана Робера и Жюстена; посадите в фиакр Баболена и малышку Рождественскую Розу: мне нужно побыть одному.
— Будьте покойны, я все устрою.
— Я увижу вас завтра утром?
— А вы этого хотите?
— Да, очень хочу… впрочем, я, возможно, поведаю вам не всю тайну, а расскажу лишь о том, что будет касаться одного меня.
— Друг мой! Тайну всегда лучше хранить в одном сердце, чем в двух. Так храните вашу, если можете. Как гласит арабская пословица: "Слово — серебро, молчание — золото".
Пожав Петрусу руку, Сальватор вернулся в мастерскую как раз в то время, как Ролан, по-видимому заскучав в отсутствие хозяина и чувствуя его приближение, радостно заскулил и стал скрестись в дверь мастерской с такой же деликатностью, с какой придворный XVII века стучался бы в покои Людовика XIV.
Когда Сальватор вернулся в мастерскую, Жюстен только что закончил песню Миньоны; канделябры уже горели и композитор приготовился спеть свое произведение, положив руки на клавиши и поставив ногу на педаль.
Но при первых же аккордах инструмента, при первых звуках голоса Жюстена Ролан — то ли из любви к музыке, то ли из ненависти к ней — издал жалобный вой и стал отчаянно скрестись в дверь, не давая расслышать ни одного такта.
— Уж не Ролан ли за дверью? — спросил Жан Робер.
— Он самый, — подтвердил Сальватор.
— Впустите его.
— Да, да, впустите! Я хочу на него посмотреть! — попросила Рождественская Роза. — Баболен, отвори Ролану.
Баболен обрадовался, что может познакомиться с собакой Сальватора, бегом бросился к двери и распахнул ее со словами:
— Входи, Ролан!
Не ожидая приглашения, Ролан в два прыжка оказался рядом с Сальватором. Но, вместо того чтобы приласкаться к хозяину, как можно было ожидать, он замер и повернул голову к Рождественской Розе.
— Ну, Ролан, что случилось? — спросил Сальватор. — А с тобой что такое, Рождественская Роза?
Как видят читатели, вопрос относился и к собаке и к девочке.
Взгляд собаки был необычным — пылающим, почти магическим; а та, на кого он был устремлен, тоже не сводила с Ролана удивленного и растерянного взора.
Так могли бы смотреть — глаза в глаза — готовые броситься друг на друга враги. Но во взгляде собаки была не ярость, а удивление; во взгляде девочки светилась не ненависть, а радостный испуг.
Ее глаза будто говорили: "Ах, собачка моя! Неужели это ты?"
В глазах собаки читалось: "Ты ли это, девочка?"
Вдруг Ролан, будто больше не сомневаясь и окончательно убедившись в том, что знает девочку, протягивавшую к нему руки, бросился к Рождественской Розе.
Девочка обняла собаку за шею, и они покатились по полу.
Хотя Сальватор отлично знал ласковый характер Ролана, ему почудилось, что пес взбесился; комиссионер топнул ногой и приказал:
— Ко мне, Ролан!
Как известно, Ролан понимал, любил хозяина и слепо повиновался ему, своему спасителю. И вдруг Ролан ничего не слышит и не понимает: он широко раскрывает огромную пасть, словно собираясь проглотить девочку.
Жюстен и Жан Робер тоже решили, что пес взбесился.
Они схватились за оружие и бросились к собаке.
Но Рождественская Роза угадала их намерение.
— Не трогайте Брезиля! — крикнула она.
Никто не понял ее слов, однако все убедились, что девочке ничто не угрожает.
Пес улегся у ее ног, радостно повизгивая. Заслышав его визг, Петрус вышел из своей комнаты
— Что здесь происходит? — спросил он.
— Нечто весьма странное, — заметил Сальватор, — впрочем, никакой опасности нет.
— Взгляните на свою собаку, Сальватор!
— Я и так не свожу с нее глаз.
Он знаком приказал Петрусу молчать, а Жану Роберу и Жюстену — отойти.
Баболен тоже отступил к двери.
Посреди мастерской остались только девочка и собака.
Трудно было понять, кто из них больше радуется этой встрече.
— Мой добрый, мой любимый, мой красавчик Брезиль! — приговаривала девочка. — Это ты?! Наконец-то! Ты меня узнал?.. Я тоже сразу тебя узнала!
Пес лаял, взвизгивал, прыгал, показывая свою радость, которая была ничуть не меньше, чем у Рождественской Розы.
В этой сцене было нечто очень трогательное и вместе с тем пугающее.
Вдруг Сальватору, безуспешно подзывавшему пса, пришло на ум назвать его Брезилем, как звала его девочка.
Брезиль повернул морду в его сторону.
— Брезиль! — повторил Сальватор.
Один прыжок — и пес оказался рядом с хозяином; он встал на задние лапы, положив передние ему на плечи и довольно тряся головой; никто бы не поверил, что физиономия собаки настолько способна выражать счастье.
Потом он крепко прихватил зубами бархатную куртку Сальватора и потянул его в ту сторону, где стояла Рождественская Роза.
— Брезиль! Брезиль! — хлопая в ладоши, повторяла девочка.
— Ты ошибаешься, Рождественская Роза, — с умыслом сказал Сальватор. — Мою собаку зовут не Брезиль, а Ролан.
— Нет, нет! Да вы взгляните сами: ко мне, Брезиль!
И снова пес оставил хозяина и подскочил к девочке.
Сомнений быть не могло: Рождественская Роза и Брезиль виделись раньше, они знали друг друга.
Но когда они успели познакомиться?
Несомненно, в то время, о котором Рождественская Роза не могла вспоминать без содрогания, и при обстоятельствах, которые произвели на нее столь сильное впечатление, что она никогда не хотела рассказывать о них даже своему лучшему другу Сальватору.
Любопытство всех присутствовавших, даже Петруса, крайне озабоченного собственными делами, было возбуждено до предела.
Жан Робер хотел задать Рождественской Розе несколько вопросов; но Сальватор схватил его за руку и знаком приказал молчать.
Он вспомнил слова, вырвавшиеся у Рождественской Розы в беспамятстве: "О, не убивайте меня, госпожа Жерар!"
Он вспомнил, что Броканта рассказывала ему, как однажды она подобрала Рождественскую Розу: девочка бежала, не разбирая дороги, со стороны деревни Жювизи; ее белое платьице было залито кровью, хлеставшей из раны на шее, нанесенной режущим предметом.
Наконец, он сопоставил даты и вспомнил, что в тот же или на следующий день он охотился на равнине Вири и нашел на краю канавы раненого пса; он перевязал его, выходил и, не зная, какую кличку дать ему после выздоровления, назвал Роланом.
И вот теперь оказывалось, что настоящее его имя Брезиль и что он знает Рождественскую Розу.
Все эти мысли в один миг промелькнули в голове Сальватора.
— Хорошо, будь по-твоему! — сказал он, обращаясь к девочке. — Собаку зовут не Ролан, а Брезиль.
— Ну, конечно, это Брезиль!
— Теперь скажи, откуда ты его знаешь.
— Откуда я знаю Брезиля? — переспросила Рождественская Роза и побледнела.
— Да; ты можешь мне сказать?
— Нет, нет, — все больше бледнея, прошептала девочка, — нет, не могу.
— А я и так знаю! — заявил Сальватор.
— Знаете? — снова переспросила Рождественская Роза, широко раскрыв глаза от изумления.
— Да, ты познакомилась с ним у…
— Молчите, милый Сальватор! Молчите! — запричитала девочка.
— … у госпожи Жерар.
Рождественская Роза вскрикнула, покачнулась и почти без чувств упала Сальватору на руки.
Брезиль взвыл так, что присутствовавшие похолодели от ужаса.
Лоб девочки покрылся испариной, а губы посинели.
Сальватор сам испугался того, что наделал.
— Надо посадить малышку вместе с Баболеном в фиакр и отправить домой. Кто этим займется?
— Я! — в один голос отозвались Жан Робер и Жюстен. — Но почему не вы?
— У меня есть другие дела.
— Можно я пойду с вами? — спросил Жан Робер Сальватора.
— Куда?
— Туда же, куда и вы.
— Нет.
— Однако мне кажется, что происходящее здесь напоминает настоящий роман.
— Дорогой мой поэт! Это лучше, чем роман: это подлинная история, причем, по всей видимости, трагическая!
— А мы ее узнаем?
— Вполне возможно, ведь вы исполняете в ней свою роль.
— Сальватор! — вмешался Жюстен. — Не забывайте, что один из ваших друзей страдает, а если вы узнаете что-нибудь о моей бедняжке Мине…
— Будьте покойны, Жюстен! Вы с Миной всегда в уголке моей памяти, отведенном для самых близких друзей.
Он подал руку Петрусу и обменялся с ним многозначительным взглядом. Рождественская Роза, хотя и пришла в себя, была так слаба, что не могла идти. Сальватор поднял ее на руки, спустился вниз, усадил ее в фиакр, за которым успел сходить Жан Робер, и под присмотром Баболена и двух молодых людей отправил ее домой.
— Вы что-нибудь понимаете во всем этом, Жюстен? — спросил Жан Робер.
— Нет, а вы?
— Абсолютно ничего. Я сдаюсь или, как говорят в фантах, "бросаю свой язык собаке": пожива Брезилю!
Брезиль хотел сначала вскочить в карету вслед за Рождественской Розой, потом собирался за ней бежать, но Сальватор всякий раз его удерживал, и не окриком, не приказанием или ругательством как обыкновенную собаку, а увещевая его, словно себе подобного.
Когда карета с Рождественской Розой скрылась из виду, он снова пошел вниз по аллее Обсерватории, пробормотав:
— Идем, Брезиль! Идем со мной! Ты должен помочь разыскать того, кто хотел убить девочку.
Брезиль как будто понял его слова: он больше не пытался бежать за фиакром, увозившим его подружку, только трижды повернул морду в ту сторону, куда она исчезла, всякий раз нежно поскуливая.
Через десять минут Сальватор уже был на улице Макон. Он отворил дверь в небольшую столовую, украшенную помпейскими фресками, которые восхитили Жана Робера в его первое посещение.
Очевидно, Фрагола узнала возлюбленного по походке и по тому, как он открывал дверь: в ту же минуту она вышла в столовую из спальни и бросилась Сальватору в объятия.
Пробило шесть часов, пора было ужинать.
— У нас очень мало времени, — предупредил Сальватор. — Мне необходимо еще кое-где побывать.
Фрагола, обнимавшая его за шею, уронила руки.
— Опять дела? — проговорила она печально и словно смирившись.
— Не волнуйся, дорогая, это ненадолго. Завтра днем я буду дома.
— Осталось только узнать, не опасное ли тебя ждет путешествие, — забеспокоилась Фрагола.
— Смею тебя уверить: нет.
— Наверное?
— Да.
— А ты мне позволишь отлучиться?
— Ну, конечно!
— Кармелита как раз сегодня вернулась в Париж; мы с Лидией и Региной сняли для нее небольшую квартиру, чтобы ей не пришлось ни о чем беспокоиться. Мы приказали перевезти туда всю мебель из павильона Коломбана. Сегодня вечером госпожа де Маранд дает бал. Регина выходит замуж или, вернее, уже вышла сегодня утром; для Кармелиты это будет безрадостный вечер, если она проведет его в одиночестве. С твоего позволения…
Сальватор поцеловал Фраголу.
— … я составлю ей компанию, — с улыбкой договорила она.
— Сходи, девочка моя, сходи к ней!
Хотя Фрагола уже получила разрешение, она еще крепче обвила шею Сальватора руками.
— Ты хочешь еще о чем-то попросить? — улыбнулся молодой человек.
— Да, — отвечала Фрагола, кивнув прелестной головой.
— Я тебя слушаю.
— Кармелита очень тоскует, и мне кажется, что если я ей расскажу не менее печальную, чем ее собственная, историю, которая однако, окончилась весьма счастливо, это ее утешит.
— Какую же историю ты хочешь рассказать своей несчастной подруге, дорогая Фрагола?
— Свою.
— Так и сделай, девочка моя, — согласился Сальватор, — и пока ты будешь говорить, тебе будут внимать ангелы.
— Спасибо!
— Где живет Кармелита?
— На улице Турнон.
— Чем она собирается заняться, бедняжка?
— Ты же знаешь: у нее великолепный голос.
— И что же?
— По ее словам, единственное, что может если не утешить ее, то хотя бы скрасить жизнь…
— Понятно! Она хочет петь, и это правильно. Лучше всех поют те, у кого разбито сердце. Передай ей, что я подберу ей учителя пения. У меня есть на примете подходящий человек.
— Ты, словно Фортунат, о котором ты мне когда-то рассказывал: помнишь, у него был кошелек, из которого он вынимал все, что ни пожелает.
— Пожелай чего-нибудь, Фрагола!
— Ты прекрасно знаешь: я хочу только твоей любви.
— Ну, поскольку ты всецело ею владеешь…
— Я хочу одного: сохранить ее.
Девушка вспомнила, что Сальватор просил ее поторопиться; она в последний раз его поцеловала и отправилась на кухню, а он пошел в спальню.
Через несколько минут оба они снова сошлись в столовой. За это время Фрагола успела накрыть на стол, а Сальватор переоделся: теперь на нем был полный костюм охотника: куртка, жилет, панталоны с высокими гетрами и бархатная каскетка.
Фрагола с удивлением посмотрела на Сальватора.
— Ты идешь на охоту?
— Да.
— Мне кажется, охотничий сезон закрыт.
— Это так, однако я отправляюсь на охоту, которая открыта в любое время: это охота за истиной.
— Сальватор! — немного побледнев, начала Фрагола. — Если бы несчастье с тобой я не считала преступлением самого Провидения, я ни минуты не оставалась бы спокойна, видя, какой странной жизнью ты живешь.
— Ты права, — проговорил Сальватор торжественно, что с ним случалось в иные минуты, — я нахожусь под защитой самого Господа Бога: тебе нечего бояться.
Он протянул ей руку.
Фрагола смахнула его рукой свою слезу.
— Почему же ты плачешь? — спросил Сальватор.
— Да, да, я сошла с ума, любимый мой! Одно меня успокаивает: ты в охотничьем костюме, а значит, возьмешь ружье…
— … и Ролана!
— О, в таком случае я совершенно спокойна, вот смотри!
И девушка подняла к нему лицо: в очаровательной улыбке, свойственной лишь юности, приоткрылись розовые губки и показались белоснежные зубы.
Они сели за стол друг против друга. Руки их были теперь заняты, зато ногами они могли касаться один другого. Рты тоже были заняты, и вместо слов они обменивались улыбками.
За ужином Сальватор был особенно внимателен к Ролану. Он назвал его Брезилем, и пес радостно запрыгал.
— Брезиль? — вопросительно повторила Фрагола.
— Да, я узнал кое-что о юности нашего друга, — со смехом отвечал Сальватор. — Прежде чем называться Роланом, он был Брезилем. Ведь ты иногда уверяешь, что до Сальватора у меня было другое имя, а до того, как я стал комиссионером, я был кем-то еще, верно? Вот так и Ролан, дорогая. Каков хозяин, таков и пес.
— Ты полон загадок, как роман господина д’Арленкура.
— А ты так же прелестна, как героиня Вальтера Скотта.
— Ты мне когда-нибудь расскажешь историю Ролана?
— Конечно, если он мне ее расскажет!
— Как расскажет?
— Ты же знаешь, что мне иногда случается разговаривать с Роланом.
— Мне тоже. Он меня понимает и отвечает мне.
— Велика хитрость! Ведь ты — это я, правда?
— Он тебе уже рассказал что-нибудь о себе? — спросила Фрагола, умирая от любопытства.
— Он мне сообщил, что его звали Брезилем, правда, Ролан, ты ведь мне это сказал?
Пес закрутился на одном месте, словно пытаясь схватить собственный хвост, и радостно залаял.
— Ты догадываешься, куда мы отправляемся, Брезиль? — спросил Сальватор.
Пес зарычал.
— Вижу, что догадываешься. А мы найдем то, что ищем, Брезиль?
Брезиль снова зарычал.
— Ты готов меня сопровождать?
Вместо ответа, пес подошел к двери, встал на задние лапы и начал скрестись, будто приглашая Сальватора: "Следуй за мной".
— Видишь, — продолжал Сальватор, обращаясь к Фраголе, — Брезиль ждет только меня. До завтра, любимая. Исполняй долг утешительницы. Возможно, мне удастся исполнить обязанность мстителя.
Фрагола снова побледнела; Сальватор догадался о ее опасениях по тому, как нежно она его обняла и как крепко пожала ему руку.
Когда Сальватор вышел на улицу, на соборе Парижской Богоматери пробило семь часов.
Сальватор направился к мосту Сен-Мишель, Брезиль гордо вышагивал впереди, опережая хозяина на двадцать шагов.
Хотя описываемые события происходили не так уж давно, в те времена существовало всего три способа преодолеть пять льё: пешком, верхом, в экипаже.
Дым железных дорог тогда едва замаячил на горизонте цивилизации.
Для простого служащего пешая прогулка в Жювизи явилась бы, несомненно, спасительным упражнением; но для такого человека, как Сальватор, то есть привыкшего много ходить, в этом упражнении не заключалось абсолютно ничего полезного.
Оставались лошадь или экипаж.
Охотник в гетрах, с ягдташем и ружьем выглядит верхом несколько странно, особенно если лошадь взята напрокат. И Сальватору ни на мгновение не пришла в голову мысль отправиться верхом.
Оставался экипаж.
На площади Дворца правосудия против позорного столба, у которого ставили приговоренных к клеймению, стояла похожая на ящик наемная двухколесная повозка, или, иными словами, "карета по желанию", названная так, несомненно, потому, что ехала она исключительно туда, куда толкало ее желание кучера.
Обычным местом назначения кареты, стоявшей сейчас на площади Дворца, был Курде-Франс, причем она останавливалась всегда на одном и том же месте: у витрины с вывеской, гласившей: "Сыры из Вири", и прохожий, прочитавший эту вывеску, не раз испытывал искушение сесть в карету, предлагавшую путешествие в край первосортных сыров.
Сыры из Вири, нежные, как сметана, в самом деле пользовались и до сих пор пользуются среди истинных знатоков неоспоримой славой, как явствует из меню трех-четырех знаменитых владельцев парижских ресторанов.
Сальватор хорошо знал экипаж, увозивший в желанный край, да и кучер прекрасно знал Сальватора. Вот почему они довольно скоро сговорились о цене: за пять франков Сальватор вместе со своей собакой мог располагать повозкой хоть всю ночь.
Окончив переговоры, Сальватор подал Ролану знак; пес без лишних церемоний прыгнул в экипаж и, как воспитанная собака, немедленно вытянулся под скамейкой.
Сальватор сел вслед за ним, устроился поудобнее в углу, вытянул ноги, пристроил ружье таким образом, чтобы уберечь от толчков отличную двустволку Рейнетта, и, приняв все меры предосторожности, предоставил кучеру свободу действий, сказав ему:
— Можете ехать, если вам угодно!
Но оказалось, что от желания кучера зависело далеко нс все: желание лошади было еще важнее.
Ох, как не хотела повиноваться кнуту тощая кляча, которой Провидение доверило везти Сальватора на расследование таинственного преступления (на мысль о нем Сальватора натолкнула встреча Рождественской Розы и Брезиля).
После десятиминутной борьбы побежденная лошадь решила наконец тронуться в путь.
— Эх! — воскликнул кучер с уверенностью человека, хорошо знающего свою лошадь. — Есть на свете один человек, который ни за что не стал бы извозчиком, имей он двенадцать тысяч ливров ренты!
Мы бы с большим удовольствием передали вам разговор Сальватора, кучера и собаки: этот рассказ лишний раз убедил бы читателя, как высока репутация Сальватора; но у нас еще будет немало случаев показать выдающиеся качества нашего героя, и потому мы опускаем эти подробности.
Экипаж прибыл в Жювизи около десяти часов вечера. Сальватор спрыгнул на землю. Ролан последовал его примеру.
— Вы проведете ночь здесь, господин Сальватор? — спросил кучер.
— Вполне возможно, приятель.
— Подождать вас?
— Как долго ты рассчитываешь здесь пробыть?
— Пока не знаю… Если бы у меня была надежда вас дождаться, я мог бы простоять здесь до четырех часов утра.
— Если тебя устроит та же сумма за обратную дорогу, что и та, за которую ты меня привез сюда…
— Вы отлично знаете, господин Сальватор, что я готов вас отвезти назад за одно удовольствие оказать вам услугу.
— Тогда договорились: жди до четырех часов. Независимо от того, вернусь я или нет, вот десять франков.
— Ну, а если мне все-таки не придется отвозить вас назад?..
— Тогда будем считать, что пять франков я тебе плачу за ожидание.
— Как вам будет угодно! Обещаю, что выпью за ваше здоровье, господин Сальватор.
Сальватор кивнул в знак признательности и скрылся в небольшой улочке, выходившей на равнину. Ролан — или Брезиль, как больше нравится читателю; нам по душе оба эти имени, и мы будем называть пса то одним, то другим — был необычайно умным псом: казалось, он с самого начала понимал, куда и зачем идет. И Сальватор положился на него.
Через несколько минут они были у родников Курде-Франс.
Путешественники перешли дорогу и пошли по равнине.
Сальватор по-прежнему следовал за Роланом.
Пес отправился напрямик через поля и привел Сальватора к канаве, где семью годами раньше Сальватор подобрал его — раненного, обливавшегося кровью, с простреленным боком.
Подойдя к канаве, пес лег и глухо заворчал, будто хотел сказать: "Я помню о своей ране"; потом встал, подошел к Сальватору и лизнул ему руку, словно говоря: "Я помню, кто меня спас".
Не угодно ли теперь читателю поближе познакомиться с местом, куда переносится наше действие, и заранее увидеть местность, которую нам предстоит миновать?
Нет ничего проще.
Деревня Жювизи и расположенный всего в сотне шагов от нее Курде-Франс образуют вершину угла, в котором сходятся две линии железной дороги: корбейская и орлеанская, — иными словами, отправившись из Парижа в Эсон и остановившись в Фонтенбло, вы по левую руку увидите железную дорогу, ведущую в Корбей, а по правую — ту, что ведет в Этамп и в Орлеан.
Местность здесь маложивописная.
Но сверните влево и пройдите сотню шагов в сторону Сены, к небольшому поселку Шатильон, который издали кажется рыбацкой хижиной, притулившейся на берегу реки; отсюда открывается вид на бескрайние холмы и леса; если вам вздумается отвязать лодку и прокатиться вдоль берега Сены в лунную ночь, то из Сенарского леса, будто протянувшего тысячи рук к небу, до вас донесутся печальные, жалобные звуки, тоскливый, похожий на молитву ропот.
Сенарский лес готовит вас к песчаникам Фонтенбло, как песчаники Фонтенбло готовят к швейцарским скалам.
Сенарский лес — это парижский Фонтенбло, как Фонтенбло — французская Швейцария.
А теперь, если, вместо того чтобы свернуть влево, вы повернете направо, то есть в сторону Этампа и Орлеана, вы увидите совсем другой пейзаж.
У вас на пути Савиньи, знаменитый своим восхитительным замком, построенным во времена Карла VII; Мортан, известный своим маслом; Вири, прославившийся сырами; еще десяток небольших селений, взобравшихся на вершину зеленеющего холма или затерявшихся в долине среди куп деревьев, которые жмутся друг к другу словно для того, чтобы надежно охранять мирных жителей; а надо всем этим возвышается башня Мондери: еще издалека, как бдительный часовой, она день и ночь не смыкает глаз и с оружием в руках стоит на посту; небольшая речушка Орж струится меж деревень, будто муаровый поясок, — переливающаяся и изменчивая, а на ее берегах девушки из соседних деревень стучат вальками весь день напролет, будто полночные прачки из сказок. На каждом шагу путника подстерегают неожиданности: вот ивы опустили свои белокурые волосы в ручей, а когда вдруг подует ветер, они стряхивают с ветвей капли, вспыхивающие на солнце, словно бриллианты; вот чистенькие домики; вот зеленые тропки; а какой здесь прозрачный воздух, какой свежий ветерок, точно дыхание девственной земли! Все в этом дивном уголке дышит покоем и негой, каких не найти больше нигде.
Наконец, еще одно совпадение.
Деревушки Вири и Савиньи как две капли воды похожи на одноименные деревни, расположенные в двух льё от Женевы.
Между этими-то деревушками, правее вершины угла, что образует ныне развилка железной дороги, еще не существовавшей в описываемое нами время, и находилась канава, которую только что узнал умница Ролан, ведь она-то чуть было не стала его смертным ложем.
— A-а, — догадался Сальватор, — так это происходило здесь, славный мой пес?
Брезиль заворчал, будто говоря: "Да".
— Однако мы пришли сюда не только затем, чтоб узнать это место, верно, бедняга Брезиль?
Пес поднял морду, посмотрел на хозяина; его глаза сверкнули в темноте, как два рубина, и он бросился вперед.
— Да, да, — прошептал Сальватор, — ты понял, храбрый мой товарищ. Эх, насколько же те, что считают тебя неразумной тварью, на самом деле глупее тебя! Иди, вернее, — идем… Я следую за тобой!
По всему было видно, что Брезилю не терпелось уйти подальше от канавы. Неужели это животное, подобно мыслящему существу, хранило воспоминание о пережитой боли?
Пес прошел еще около пятисот футов по дороге на Жювизи; потом, взойдя на пригорок, остановился и понюхал землю.
Тропинка от пригорка вела к мосту.
Стоя на пригорке, Ролан словно бы заколебался.
— Ищи, Ролан, ищи! — приказал Сальватор.
Ролан казался растерянным.
— Ну, Брезиль, давай же, собачка!
Имя "Брезиль" будто придавало псу уверенности.
— Ищи! — повторил Сальватор. — Ищи!
Пес взглянул на Сальватора, словно хотел сказать: "Подожди, хозяин, я тоже должен кое-что вспомнить".
Сальватор подошел поближе, ласково заговорил с ним, погладил. Но Брезиль будто был поглощен важной мыслью, отлично понимая серьезность решения, которое должен был принять, и потому оставался глух к тем ласкам, что в другое время привели бы его в восторг.
Но вот он поднял морду, словно озаренный какой-то мыслью, и посмотрел на Сальватора, точно говоря: "Я готов, хозяин".
— Иди, Брезиль, хороший мой! Иди! — приказал Сальватор.
Пес побежал вниз по тропинке к мостику, о котором мы уже упоминали, небольшому, в два пролета, известному под названием моста Годо.
Сальватор бросился за ним следом, как охотник, чувствующий, что его собака взяла верный след.
Пес углубился в аллею цветущих яблонь. Темнота не позволяла полюбоваться их убором из розоватого снега; но воздух был напоен ароматом цветов.
Сальватор не отставал от собаки: она вела хозяина этой истинно нормандской дорогой, зеленой и благоухающей.
Брезиль бежал уверенно, не останавливаясь ни на мгновение и не оглядываясь.
Он будто чувствовал, что хозяин не отстает.
Правда, следуя за ним, Сальватор приговаривал негромко, но властно, что так хорошо действует на собак:
— Ищи, Брезиль! Ищи!
Пес продолжал бежать вперед.
В это время на небе полыхнула зарница. Луна вынырнула из-за черных туч; Сальватор и Брезиль стояли перед решеткой парка.
И странное дело! В тот момент, когда высоко в небе появилась луна, яркая, огромная, пес обернулся, поднял морду к небу и жалобно завыл.
Только невозмутимое мужество Сальватора могло устоять перед таким испытанием: он даже не вздрогнул, хотя трудно сохранить хладнокровие в безмолвную ночь, в поздний час, когда луна придает каждому предмету фантастические очертания, когда доносится лишь далекий лай собак, охраняющих фермы, да слышится стук сухих веток, задевающих одна другую, будто скелеты на виселице, раскачиваемые ветром.
Сальватор понял пса.
— Да, хороший мой пес, да, в такую же ночь ты покинул этот дом, верно?.. Ищи, Брезиль, ищи! Мы с тобой стараемся ради твоей юной хозяйки.
Пес замер перед решеткой парка.
— Вижу, вижу, — продолжал Сальватор, — за этим забором был дом, в котором ты рос вместе со своей хозяйкой, так?
Брезиль, похоже, все понимал. Он бегал вдоль решетки из стороны в сторону, с силой размахивая длинным хвостом и задевая им прутья.
Он был похож на одного из красавцев-львов из Ботанического сада, стремительно и величаво разгуливающих по клетке.
— Ну, Брезиль, ну! — говорил Сальватор. — Не можем же мы простоять здесь всю ночь! Неужели нет другого входа? Ищи, собачка! Ищи!
Брезиль будто на что-то решился. Кажется, он и сам признал, что с этой стороны проникнуть в парк невозможно. Он пробежал вдоль забора около ста пятидесяти футов и замер, уткнув морду в камень.
— О-о! — воскликнул Сальватор. — Кажется, здесь что-то есть.
Он подошел поближе, внимательно вгляделся и, несмотря на трепетавшие тени от листвы, заслонявшей лунный свет, заметил в серой однотонной кладке стены неровное пятно штукатурки окружностью примерно в четыре-пять футов.
— Молодец, Брезиль, хорошо! — похвалил его Сальватор. — Здесь была брешь, и ты удивлен, что не нашел ее. А брешь с тех пор заделали, вот так-то! Когда-то ты выбрался через этот пролом, а теперь рассчитывал вернуться той же дорогой; но хозяин навел порядок. Я прав?
Пес посмотрел на Сальватора, будто хотел сказать: "Все так. Как же нам быть?"
— Да, как быть? — подхватил Сальватор. — У меня нет инструментов, чтобы пробить стену. А если бы и были, не хватает только обвинения во взломе и пяти лет каторги. Ведь ты этого не хочешь, мой милый Брезиль?.. Впрочем, дружище, мне не меньше, чем тебе, хочется пробраться в этот парк: мне кажется, не знаю сам почему, что там таится какой-то важный секрет.
Словно в подтверждение этих слов Ролан, или, вернее, Брезиль, зарычал.
— Ну что же, Брезиль, — проговорил Сальватор, как художник и как наблюдатель находя удовольствие в нетерпении пса, — ищи способ, как туда пробраться, ведь ты сердишься! Я жду, Брезиль, жду!
Казалось, Брезиль не пропустил ни слова из того, что сказал хозяин. Но он не мог в одиночку применить этот способ и лишь указал на него: присел на задних лапах и с силой бросился на стену, так что достал передними лапами до ее верхнего края.
— До чего же ты умен, дорогой Брезиль! — воскликнул Сальватор. — Ты совершенно прав. Зачем ломать стену, когда можно через нее перелезть? Это уже не взлом: мы всего-навсего вскарабкаемся на стену. Ты пойдешь первым, ты здесь дома, так мне во всяком случае кажется; тебе и принимать меня как гостя! Итак, хоп!
Мы уже имели случай в одной из первых глав этого повествования оценить необычайную силу Сальватора, когда он расправился с Бартелеми Лелоном, по кличке Жан Бык. И вот обеими своими руками со стальными мускулами он приподнял огромного пса на высоту стены с такой же легкостью, с какой маркиза или герцогиня подносит своего кинг-чарлза к губам.
Поднятый таким образом, Брезиль касался передними лапами гребня стены, но для прыжка ему была необходима опора.
Сальватор опустил голову, уперся ею в стену, поставил задние лапы пса себе на плечи и застыл, как гранитный постамент.
— Прыгай, Брезиль! — приказал он.
Пес прыгнул.
— Теперь мой черед, — заметил Сальватор.
Поправив за плечами ружье, он подпрыгнул, уцепился за край стены, повис на руках, потом подтянулся, помогая себе коленями, вскарабкался на стену и сел верхом с проворством, которое указывало на его привычку к такого рода упражнениям.
Вдруг он услышал конский топот и увидел, что к нему быстро приближается закутанный в плащ всадник.
Тот ехал по дороге, которая проходила вдоль ограды.
Сальватор поспешно перебросил свое тело через стену и снова повис на сильных руках; только голова его виднелась поверх стены. Он был скрыт в тени дерева, делавшей его незаметным для всадника, разве что тот стал бы нарочно вглядываться в это место.
В ту минуту как всадник оказался в четырех шагах от Сальватора, из-за туч снова выглянула луна, ярко осветив лицо молодого человека лет тридцати.
Его черты, по-видимому, поразили Сальватора; он хорошо рассчитанным движением оттолкнулся руками и коленями от стены и оказался рядом с Брезилом.
— Лоредан де Вальженез! — прошептал Сальватор.
Он некоторое время стоял молча и не двигаясь; дрожавший от нетерпения Брезиль не понимал, что происходит с хозяином.
— Какого черта сюда явился мой дорогой кузен?! — вымолвил наконец Сальватор.
Сальватор прислушивался до тех пор, пока конский топот не стих; затем он стал озираться по сторонам.
Он находился в огромном парке, в самой густой его части.
Казалось, Брезиль ждет только его слова, готовый продолжить путь. От нетерпения он дрожал всем телом, и глаза его сверкали в темноте, словно блуждающие огоньки, но он покорно сидел, ожидая приказа.
Луна плыла по небу, то освещая землю, то ныряя в облака, когда парк снова погружался в темноту.
Сальватор, не зная, куда его хочет привести собака, стал ожидать того момента, когда наступит темнота и можно будет рискнуть двинуться дальше.
Мы бы солгали, если бы сказали, что молодой человек ничуть не волновался. Но его успокаивало сознание того, что он совершает правое дело; внешне же он оставался совершенно невозмутимым.
Сальватор снял ружье с плеча, сунул шомпол поочередно в оба ствола, дабы убедиться, что пыжи плотно прилегают к пулям, приподнял боек, чтобы проверить запал, затем взял ружье наперевес.
Долгожданная минута наступила.
— Ну, собачка, вперед! — приказал он.
Пес рванулся вперед, Сальватор за ним.
Это было непросто: кустарники и молодые деревья разрослись, образовав чащу, где привольно жилось дичи, но человек мог двигаться с трудом.
То и дело из густых зарослей справа и слева от Сальватора, а также позади него слышался какой-то шум. Это разбегались в разные стороны зайцы или кролики, потревоженные неожиданным вторжением в их пределы.
Сальватор и Брезиль вошли в аллею, поросшую высокой — в полтора фута — травой.
Аллея выходила на огромный луг. Посреди луга что-то темнело и вдруг блеснуло, будто серебряное зеркало.
Из-за облаков показалась луна, осветив неподвижный темный пруд.
Вокруг пруда, словно застывшие призраки, белели статуи мифологических богов.
Брезиль заторопился к пруду, но Сальватор не знал, живет ли кто-нибудь в доме, к которому прилегал этот парк, и потому держался поблизости от деревьев, чтобы в минуту тревоги укрыться в зарослях; он придержал собаку, слушавшуюся хозяина с полуслова и теперь опережавшую его всего на десять шагов: пес держал эту дистанцию, будто был на привязи.
Было нечто необъяснимое и мрачное во всем, что попадалось Сальватору на глаза.
— Я не удивлюсь, — пробормотал он, — если узнаю, что в этом месте совершено какое-нибудь страшное преступление. Здесь и тень гуще, и свет какой-то мертвенный, и деревья выглядят так печально, что сердце сжимается. Ну ничего! Раз уж мы здесь, продолжим поиски.
Снова черная туча, еще более мрачная, чем прежде, заслонила луну. Сальватор решил под покровом темноты попробовать пересечь открытое пространство между опушкой леса и берегом пруда.
Однако на краю леса Сальватор остановился сам и придержал Брезиля.
Перед ним по другую сторону пруда громоздился мрачный замок Вири, в котором светилось одно-единственное небольшое окно.
Итак, в замке кто-то жил, хотя в парке царило запустение, а дорожки заросли высокой травой. В окне светился огонек, и, значит, приходилось быть осторожным вдвойне.
Сальватор натренированным взглядом охотника, привыкшего видеть в темноте, окинул местность и решил продолжать поиски.
Впрочем, он не мог ни в чем быть уверен: одни только смутные подозрения, навеянные безмолвным ужасом Рождественской Розы, — вот и все. Откуда же в нем такая настойчивость? Почему он по собственной воле отправился на поиски неведомого? Ему казалось, что это неведомое заключало в себе какое-то ужасное преступление, и пошел он не по собственной воле, как мы сказали: его толкало на этот путь Провидение, которое зовется случаем и наделяет порядочных людей необыкновенным даром прозрения.
В нескольких шагах от пруда темнела рощица, и в ней можно было укрыться от любопытных глаз. Именно к пруду, похоже, и рвался Брезиль.
Сальватор переждал, пока луна снова скроется за тучу, и поспешил в рощу; Брезилю он приказал идти за собой, и пес не отставал ни на шаг.
Спрятавшись за елями, он потрепал собаку по шее и произнес всего одно слово:
— Ищи!
Брезиль бросился к пруду, исчез в камышах, опоясывавших пруд, потом появился снова и проплыл около двадцати футов, высунув морду над водой.
Затем он остановился, завертелся на месте и нырнул.
Сальватор пристально следил за каждым движением собаки; казалось, он угадывал ее намерения, руководствуясь той же сметливостью или, вернее, тем же инстинктом, что и собака, когда она угадывала желания хозяина.
Сальватор приподнялся на цыпочки, чтобы лучше видеть.
Брезиль вынырнул через несколько секунд.
Потом снова нырнул.
Но, как и в первый раз, он вынырнул, ничего не вытащив на поверхность воды.
Он поплыл к берегу, несколько отклонившись от первоначального курса. Выбравшись на берег, Брезиль, будто идя по следу, прошел еще немного, не поднимая морду от земли.
Потом он поднял голову, глухо и жалобно взвыл и бросился в лес.
Он пробежал в двадцати шагах от рощи, где укрылся Сальватор.
Сальватор понял, что Брезиль возвращается в лес неспроста.
Тогда он негромко свистнул сквозь зубы. Пес остановился, присев на задних лапах, как делает конь, когда всадник натягивает повод.
Сальватор боялся, что потеряет Брезиля из виду и придется его звать.
Он снова огляделся и, убедившись в том, что все вокруг по-прежнему тихо, перебежал из рощицы в лес, и его снова никто не заметил.
Брезиль опять побежал вперед. Сальватор поспешил следом, и скоро они скрылись в лесной поросли.
Сальватор знал, что, как бы противоречиво на первый взгляд ни вел себя его пес, ему следует доверять.
Не знаю, кто сказал, что на охоте настоящий охотник — это собака, а хозяин лишь покорно следует за ней. Может быть, это мои собственные слова, а может, они принадлежат моему другу Леону Бертрану, этому величайшему охотнику всех времен, который знает все секреты псовой охоты и все собачьи хитрости, начиная с самых далеких веков. Повторим эту истину, древнюю или современную: лучше не скажешь.
Возвращаясь в лес, пес и хозяин пересекли цветочную грядку, на которой появилась первая весенняя зелень, словно, вопреки мрачной обреченности, тяготевшей над этим проклятым домом, добрая и милосердная природа, расцветая, посылала ему прощение.
Здесь собака снова остановилась в нерешительности.
Одна тропинка вела в огород, другая — в лес.
Пес подумал-подумал и направился в лес.
Сальватор шел позади.
Так они двигались минуту или две.
Но вот Брезиль снова замер.
Вместо того чтобы и дальше идти по тропинке, он свернул в рощицу, над которой возвышалась крона одного особенно высокого дерева; на опушке этой рощи стояла скамейка, которая с этой стороны представлялась единственной целью прогулки.
Сальватор вошел в рощу следом за Брезилем.
Там пес некоторое время рыскал среди опавших веток и прошлогодних листьев, устилавших землю.
Потом он уткнулся мордой в землю, шумно вдыхая поднимавшиеся от почвы испарения.
Наконец он вошел в центр описанного им самим круга и замер.
Было похоже, что он пытается проникнуть взглядом сквозь землю.
— Ну, что там, Брезиль? — спросил Сальватор.
Пес снова пригнул голову к земле, уткнулся в нее мордой и так остался стоять, будто не слышал вопроса хозяина.
— Это здесь, не так ли? Здесь? — спросил Сальватор, опускаясь на одно колено и тыча пальцем в то место, куда указал ему умница-пес.
Собака резким движением повернула морду, выразительно посмотрела на хозяина, чуть слышно заскулила, потом снова стала нюхать землю.
— Ищи! — приказал Сальватор.
Ролан глухо зарычал и поставил рядом обе лапы на то место, куда Сальватор указывал пальцем.
Потом он снова втянул воздух.
Молодому человеку вдруг пришло на память восклицание Архимеда.
— Эврика! — повторил он вслед за сиракузским математиком.
Желая подбодрить пса, он снова приказал:
— Ищи! Ищи!
Брезиль стал царапать землю с таким неистовством, словно конечная цель этого путешествия в потемках, этой ночной охоты находилась именно в этом месте.
— Ищи! — повторил Сальватор. — Ищи!
Пес продолжал с прежней яростью скрести землю.
Так прошло десять минут, показавшиеся Сальватору вечностью. Вдруг Брезиль отпрянул.
Все его тело сотрясалось будто от ужаса.
— Что там такое, собачка? — спросил Сальватор, по-прежнему стоя на одном колене.
Собака посмотрела на него с таким выражением, точно говорила: "Да посмотри же сам!"
Сальватор попытался что-нибудь разглядеть, но луна снова зашла за облака, и его взгляд тщетно пытался проникнуть в темноту, еще более непроницаемую в яме, вырытой Брезилем.
Он протянул руку и коснулся самого дна: не имея возможности видеть глазами, он надеялся определить на ощупь, что могло напугать собаку.
Он отдернул руку.
Его пальцы нащупали на дне ямы что-то нежное, мягкое, шелковистое.
Теперь он тоже задрожал, как и его собака: он испугался бы меньше, если бы его укусила змея.
Однако ему удалось совладать с собой.
Он снова опустил руку вниз и коснулся таинственного предмета.
— Ox! — выдохнул он. — Ошибки быть не может: это волосы…
Собака присела на задние лапы и заскулила; Сальватора бросила в жар, и он никак не мог решиться потянуть эти волосы на себя.
Луна, только что вынырнувшая из облаков, придавала им обоим фантастический вид.
В это мгновение пес приблизился к яме, сунул туда голову, и Сальватор почувствовал, как Брезиль лижет волосы, зажатые в руке хозяина.
— Ох! — прошептал он. — Что же это такое, бедный мой Брезиль?
Но пес поднял голову и, вместо того чтобы прислушаться к этим словам или продолжать лизать волосы, под которыми Сальватор нащупал череп, устремил взгляд к тропинке; зубы его стучали.
Сальватор тоже посмотрел в ту сторону, но ничего не увидел.
Он прижался ухом к земле и услышал приближавшиеся шаги.
Сальватор снова поднял голову, и ему почудилось, будто по дорожке движется привидение.
Брезиль зарычал и хотел было броситься вперед, но Сальватор схватил его за загривок и прижал к земле.
— Лежать, Брезиль! — шепнул он.
Сам он лег рядом с собакой и положил ружье так, чтобы в нужную минуту оно было под рукой.
Наступила такая тишина, что даже ухо самого Аргуса не услышало бы ни дыхания человека, ни дыхания собаки.
На колокольне Вири пробило полночь, и звуки бронзового колокола разносились в ночной тиши.
Призрак приближался. Он прошел в трех шагах от Сальватора и опустился на скамейку.
На какое-то мгновение Сальватору почудилось, что это тень того, кто, став жертвой какого-то неведомого преступления, лежит здесь в земле.
Однако он явственно слышал шаги, а призрак не может хрустеть ветками и шуршать опавшими листьями.
Значит, это был не призрак. Это была девушка.
Однако зачем она бродит в полночь по парку? Неужели чтобы посидеть в одиночестве на скамейке?
Луна осветила любительницу ночных прогулок, и Сальватору показалось, что взгляд ее устремлен на небо.
Сальватору удалось разглядеть ее лицо: девушка была ему совершенно незнакома.
Ей было лет шестнадцать, у нее были голубые глаза, белокурые волосы, свежие щечки. Подняв взор к небесам, она, как могло показаться, впала в восторженное состояние. Только вот по щекам ее катились слезы.
Да, действительно, в такое время счастливые обыкновенно спят.
Ролан понял, что девушку опасаться не стоит, и успокоился.
Сальватор наблюдал за ней скорее с удивлением, нежели с беспокойством.
Вдруг издалека донесся голос: кого-то звали по имени. Девушка вздрогнула и наклонила голову в ту сторону, где находился замок. Сальватор почувствовал, как по телу Ролана пробежала дрожь.
Он понял, что пес вот-вот зарычит.
Сальватор наклонился над самым его ухом и шепнул:
— Тихо, Ролан!
Девушку снова позвали, и она порывисто встала.
Сальватор не удержался и привскочил от неожиданности: ему почудилось имя "Мина".
Спустя несколько минут, в течение которых девушка, Сальватор и пес застыли как статуи, ветер отчетливо донес до них имя "Мина", произнесенное мужским голосом.
Сальватор провел рукой по лбу и едва слышно вскрикнул от удивления.
Губы Ролана угрожающе дрогнули, но Сальватор положил ему руку на загривок, заставил положить морду на лапы и с хорошо понятной собакам интонацией повторил: "Тихо!"
Если бы все внимание девушки не было сосредоточено в эту минуту на замке, она, несомненно, почувствовала бы, что рядом с ней происходит нечто необычное.
Послышались торопливые шаги. Они приближались.
Какое-то мгновение девушка стала сомневаться, не убежать ли ей в чащу, но потом покачала головой, будто говоря себе: "Бесполезно!" — и снова села на скамейку.
Раздался возглас: ее увидели.
На дорожке показался молодой человек, и Сальватор узнал в нем того самого всадника, которого он видел, когда перелезал через ограду.
— О! Провидение! — прошептал Сальватор. — Неужели это она?!
— Мина!.. Вот вы где! Ну, наконец-то! — проговорил молодой человек. — Как вы очутились в столь поздний час одна в лесу, в самой глухой части парка?
— А вы, сударь, как очутились в столь поздний час в этом доме? — спросила девушка. — Ведь мы условились, что вы не будете бывать здесь по ночам!
— Мина! Простите меня! Я не мог устоять перед искушением вас увидеть. Если бы вы знали, как я вас люблю!
Девушка промолчала.
— Скажите, Мина, неужели вам меня не жаль? Моя любовь безумна, согласен, но я ничего не могу с собой поделать. Неужели я не заслужил вашего снисхождения? Пусть вы пока не любите меня, но ведь не ненавидите, правда?
Девушка молчала.
— Возможно ли, Мина, чтобы два сердца бились рядом: одно — от столь большой любви, другое — от такой сильной ненависти?
Молодой человек хотел было взять Мину за руку.
— Вы же знаете, господин Лоредан, ведь мы договорились, что вы никогда не дотронетесь до меня, — сказала она, отдернув руку и отодвигаясь подальше, хотя молодой человек и так не посмел сесть рядом с ней на скамейку.
Девушка держалась с холодным достоинством, и молодой человек был вынужден сдержать свой пыл.
— Скажите все-таки, почему вы здесь, — попросил он.
— Вы в самом деле хотите это знать?
— Скажите, умоляю!
— Что ж, слушайте! И вы поймете, что мне нечего вас бояться: когда вы нарушаете свое обещание, Небо посылает мне предупреждение.
— Слушаю вас, Мина.
— Я легла и заснула… Так же явственно, как я вижу вас теперь перед собой, мне представилось во сне, что вы отпираете дверь моей комнаты запасным ключом и входите; я проснулась… я была одна, но почувствовала: вы вот-вот явитесь. Тогда я встала, оделась, вышла в парк и пришла сюда, на эту скамейку.
— Мина, это невозможно…
— Скажите, это правда, что вы вошли в мою комнату, отперев ее вторым ключом?
— Мина, простите меня!
— Мне нечего вам прощать. Вы держите меня здесь против моей воли. Я здесь потому, что, если я убегу, вы грозите лишить Жюстена свободы и жизни. Однако вы забываете, на каких условиях я остаюсь в этом доме. Теперь вы нарушили эти условия, сударь!
— Мина! Вы не могли угадать, что я еду сюда… предвидеть, что я войду…
— Однако я угадала, сударь, я предвидела!.. И это избавило вас от вечных угрызений совести, если, конечно, вы способны их испытывать.
— Что вы хотите этим сказать?
— Если бы вы вошли в комнату, я бы покончила с собой. Видите нож?
Она вынула из-за корсажа тонкое и острое лезвие, спрятанное в чехольчике для ножниц.
Молодой человек в нетерпении топнул ногой.
— Да, понимаю, — сказала Мина, — это жестоко, правда? Быть богатым, могущественным, ставить Кодекс на службу своим капризам, распоряжаться свободой и жизнью невиновного, когда сам порочен и преступен, и говорить себе: "Все это я могу, а вот не могу помешать этой девчонке покончить с собой, когда я ее обесчещу!"
— Однако я вам помешаю это сделать!
— Вы? Вы?!
— Да, я.
И молодой человек резким движением перехватил руку Мины, в которой она сжимала нож.
— Хотите отнять у меня это оружие? Да это не единственный способ проститься с жизнью! Отнимите у меня его — у меня останется десяток других. Вот пруд прямо против замка! А можно броситься с третьего этажа на каменное крыльцо! О-о, моя честь под надежным присмотром, клянусь вам, ведь ее охраняет смерть.
— Мина, вы не сделаете этого!
— Как верно то, что я вас ненавижу, презираю, как верно то, что я люблю Жюстена, что я никогда никого не буду любить, кроме него, так же верно, сударь, что я покончу с собой в тот же день, в тот же час, в ту же минуту, как перестану быть достойной его! А вы вольны держать меня здесь сколько вам угодно.
— Будь по-вашему! — проговорил молодой человек, и Сальватор услышал, как он скрипнул зубами. — Посмотрим, кто устанет первым.
— Наверное, тот, кого оставил Бог, — ответила девушка.
— Бог!.. — пробормотал молодой человек. — Бог! Опять Бог!
— Да, я знаю, что есть люди, которые не верят или делают вид, что не верят в Бога. И если вы имеете несчастье принадлежать к их числу, сударь, под этим лучом луны, который освещает нас обоих, я скажу вам: вот я перед вами, невольница, пленница, рабыня, но я спокойна, потому что со мной вера, а вы преисполнены сомнения и злобы. Значит, есть Бог, раз он вселяет в меня спокойствие, а вы раздражены.
— Мина! — бросаясь девушке в ноги, воскликнул молодой человек. — Вы правы, надобно верить в Бога, который создал вас! И мне недостает только одного, чтобы в него поверить: вашей любви. Полюбите меня, и я стану верующим.
Девушка встала и отступила на шаг, чтобы быть подальше от Лоредана.
— В тот день, когда я вас полюблю, — молвила она, — я сама перестану в него верить, ведь это будет означать, что я предпочла честному имени и верности предательство и преступление.
— Мина! — продолжал молодой человек, поднимаясь и напуская на себя невозмутимый вид. — Я вижу, что из нас двоих я должен быть более рассудительным. Позвольте предложить вам руку, и давайте вернемся.
— Пока вы находитесь в этом замке, я никуда не пойду, сударь.
— Мина! Клянусь вам, что, как только вы вернетесь в дом, я уеду.
— Нет, сначала вы уедете, потом я вернусь.
— Вы сами толкаете меня на крайность! — вскричал молодой человек.
— Здесь, перед лицом Господа, — возразила Мина, указывая на небо, — вы не посмеете…
— Хорошо, я уезжаю, раз вы меня гоните, но вы сами позовете меня назад, Мина!
Девушка презрительно усмехнулась.
— Прощайте, Мина!.. Если Жюстен погибнет, вините в этом только себя!
— Жюстена, как и меня, хранит Господь, и злые люди ничего не могут ему сделать, как и мне.
— Увидим… Прощайте, Мина!
Взвыв от ярости, молодой человек бросился прочь.
Однако, пройдя несколько шагов, он остановился и обернулся, чтобы посмотреть, не зовет ли его Мина.
Девушка стояла не шелохнувшись и даже не стала отвечать на его последние слова.
Он угрожающе взмахнул рукой и исчез из виду.
Сильный проиграл слабому.
Мина провожала его взглядом; но, когда она потеряла его из виду, когда вдалеке стихли шаги, когда она осталась одна, она почувствовала себя слабой и беззащитной и почти без чувств опустилась на скамейку, и долго сдерживаемые слезы брызнули из ее глаз.
— Боже мой! — вскричала она, в отчаянии вскинув руки к небу. — Боже мой! Неужели ты не поможешь мне, неужели не протянешь мне милосердную руку? Ты же знаешь, Господи, что не ради себя, не ради своей жизни я прошу, а ради возлюбленного! Делай со мной, смиренной слугою твоей, что хочешь, только смилуйся над Жюстеном! Пошли мне страдания и смерть, но спаси Жюстена! Господь Всемогущий! — продолжала она, соскользнув со скамейки и упав на колени. — Боже мой! Услышь меня! Господи! Ответь мне!
Из груди ее рвались рыдания.
— Увы! Ты слишком высоко и не слышишь меня!
— Нет, Мина, — как можно сердечнее заговорил с ней Сальватор. — Он вас услышал и послал меня к вам на помощь.
— Великий Боже! — вскрикнула Мина, в ужасе вскакивая и готовая вот-вот убежать. — Кто здесь? Кто со мной говорит?
— Друг Жюстена. Не бойтесь, Мина!
Несмотря на успокаивающие слова Сальватора, девушка вскрикнула, когда из рощи вышел человек в сопровождении пса, огромного, как звери Апокалипсиса. И вот этот человек утверждает, что он Божий посланец и друг Жюстена.
Его появление было настолько неожиданным, что девушка тщетно пыталась объяснить себе происходящее. Она спрятала лицо в ладонях, нагнула голову и прошептала:
— Кто бы вы ни были, добро пожаловать! Я готова на все, лишь бы не принадлежать этому негодяю!
Теперь читателю понятно, отчего соловей не пел в этом парке, где происходили столь страшные события.
Вначале, как видели читатели, Мина сильно испугалась, да это и понятно. Однако она вслушалась в ласковые, приветливые слова Сальватора и увидела, что он остановился в трех шагах от нее и стоит там, не смея подойти ближе, чтобы не напугать ее еще больше; тогда она медленно отняла руки от лица, заглянула Сальватору в глаза и поняла, что молодой человек сказал правду: пришло ее спасение.
Она поверила, что перед ней друг, и сама подошла к нему поближе.
— Ничего не бойтесь, мадемуазель, — ободрил ее Сальватор.
— Как видите, я и не боюсь, сударь, раз сама иду вам навстречу.
— И правильно делаете, потому что у вас не было друга лучше, нежнее, вернее, чем я.
— Друг!.. Вот уже во второй раз вы произносите это слово, сударь, а я даже не знаю, кто вы такой.
— Вы правы, мадемуазель. Сейчас вы все узнаете…
— Прежде скажите, — перебила его Мина, — давно ли вы здесь?
— Я был здесь еще до того, как вы пришли посидеть на этой скамейке.
— Так вы слышали?..
— Все! Вы это хотели знать, прежде чем ответить мне, не так ли?
— Да.
— Ну что ж! Можете мне поверить, что я не упустил ни слова из того, что вам сказал господин Лоредан де Вальженез, ни слова из того, что ответили ему вы. И мое восхищение вами и презрение к нему возросли в одинаковой степени.
— Теперь, сударь, еще один вопрос.
— Вы, очевидно, хотите знать, как я очутился здесь?
— Не то, сударь… Я верую в Бога, которого призывала в ту минуту, как вы мне явились, и верю, что само Провидение привело вас ко мне. Нет, — девушка окинула любопытным взглядом охотничий костюм Сальватора, по которому невозможно было определить, к какому классу общества принадлежит молодой человек, — нет, я хотела спросить, с кем имею честь говорить.
— Зачем вам знать, кто я такой? Я загадка, а разгадка — в руках Провидения. Имя же мое… Я представлюсь вам под тем именем, под каким меня знают все. Меня зовут Сальватор. Воспримите это имя как добрый знак: оно означает "Спаситель".
— Сальватор! — повторила девушка. — Прекрасное имя, и я готова довериться вам.
— Существует другой человек, которому вы доверились бы еще охотнее.
— Вы о нем однажды уже упомянули, не так ли? Вы говорите о Жюстене?
— Да.
— Так вы знакомы с Жюстеном, сударь?
— Я расстался с ним сегодня в четыре часа пополудни.
— О, сударь, надеюсь, он меня еще не разлюбил?
— Он вас обожает!
— Бедный Жюстен. Ему, наверное, плохо?
— Он в отчаянии.
— Понятно… Но вы ему скажете, что видели меня, не правда ли? Скажите, что я его по-прежнему люблю, что я люблю только его, что я никого никогда не буду любить, кроме него, что я скорее умру, чем буду принадлежать другому.
— Я скажу ему о том, что видел и слышал. Знаете, мы должны воспользоваться этим странным стечением обстоятельств, которое в тот самый час, как я иду по следам одного преступления, приводит меня к другому, словно сплелись воедино тайные нити убийства и похищения. Нельзя терять ни минуты: ночь коротка. Вы должны многое мне рассказать; есть нечто такое, что необходимо знать и мне и Жюстену…
Мина сделала нетерпеливое движение.
— Итак, начну я сам, чтобы у вас не оставалось сомнений, а вы заговорите, когда будете уверены в том, к кому обращаете свой рассказ.
— Сударь! Это ни к чему.
— Мне нужно поговорить с вами о Жюстене.
— О, я вас слушаю!
Мина села на скамейку и указала Сальватору на место, которого добивался, но так и не получил Лоредан.
Брезиль рвался в рощу, но Сальватор приказал ему лечь возле скамьи.
— Добро пожаловать, сударь, ведь вы пришли от ангела доброты, кого зовут Жюстеном. Расскажите, пожалуйста, подробно, что он говорил, что делал, когда не застал меня в Версале.
— Вы все узнаете, — ответил Сальватор, с братской нежностью пожимая руку, протянутую ему Миной; девушка не спешила отнимать ее, а Сальватор — отпускать.
Сальватор слово в слово рассказал ей о драме, при завязке которой мы присутствовали. Он поведал о том, как звуки виолончели привели их с Жаном Робером к школьному учителю и они предложили ему свою помощь; как, выходя от него, они повстречали Баболена; как тот принес письмо, в котором сообщалось о похищении Мины; как после этого Жюстен и Жан Робер отправились к Броканте, а он, Сальватор, поспешил в полицию за г-ном Жакалем и привез его в Версаль. Чтобы у Мины не осталось сомнений в том, какую роль сыграл рассказчик в этой экспедиции, он детально описал Мине расположение пансиона г-жи Демаре, комнату Мины, план сада, через которую ее вынесли, и не раз он чувствовал, как рука целомудренной девушки, испуганной и смущенной, вздрагивала в его руке, пока он раскрывал все эти секреты.
После того как Сальватор в мельчайших подробностях поведал о предпринятых им шагах, чтобы отыскать Мину (шагах, до сих пор не давших результата); когда он описал ее дом, вновь ставший печальным и мрачным, безрадостную жизнь матери, брата и сестры, — наступила очередь Мины.
В ту минуту как она собиралась начать свой рассказ, Сальватор остановил ее, чтобы дать последний совет.
— Дорогая невеста моего друга! Дорогая сестра души моей! Заклинаю вас: не пропустите ни одной подробности вашего похищения. Вы же понимаете: здесь важно узнать все. Мы боремся с врагом, которого делают безнаказанным его богатство и власть.
— Не беспокойтесь, — заявила Мина. — Я до конца своих дней не забуду ничего из того, что произошло в ту ужасную ночь, как я помнила это на следующее утро после похищения, как помню об этом сегодня!
— Я вас слушаю.
— Накануне я провела весь вечер в обществе Сюзанны де Вальженез; она сидела в кресле у изножия моей постели; почувствовав недомогание, я прилегла, закутавшись в широкий пеньюар; мы говорили о Жюстене, и время шло незаметно.
Мы услышали, как пробило одиннадцать часов. Я заметила Сюзанне, что уже поздно и пора прощаться.
"Ты хочешь спать? — спросила она. — Что до меня, то я совсем не хочу. Давай поговорим".
Она в самом деле казалась взволнованной, возбужденной, прислушивалась к каждому шороху, то и дело взглядывала в окно, будто могла сквозь двойные занавески разглядеть, что творится в саду. Я несколько раз спрашивала:
"Что с тобой?"
"Со мной? Ничего", — неизменно отвечала она.
— Значит, я не ошибся, — перебил ее Сальватор.
— А что вы подумали, друг мой?
— Что она была замешана в этом деле.
— Принимая во внимание ее возбуждение, я в конечном счете пришла к такому же заключению, — согласилась Мина. — Наконец без четверти двенадцать она поднялась с такими словами:
"Не запирай дверь, Мина, дорогая: если я не засну, что вполне вероятно, я приду снова".
Она поцеловала меня и вышла… Я почувствовала, как дрогнули ее губы, когда она коснулась ими моего лба.
— Предательский поцелуй, губы Иуды! — пробормотал Сальватор.
— Мне тоже расхотелось спать, но я решила побыть в одиночестве…
— Чтобы перечитать письма Жюстена, верно? — спросил Сальватор.
— Да… Кто вам это сказал? — спросила Мина и покраснела.
— Когда мы вошли, письма были разбросаны по полу и на кровати.
— Письма! Его письма! — воскликнула Мина. — Что с ними сталось?
— Не беспокойтесь, они у Жюстена.
— Как бы я хотела, чтобы они были у меня! Мне так их. не хватает!
— Вы их получите!
— Благодарю, брат! — сказала Мина, пожимая Сальватору руку.
Она продолжала:
— Я читала дорогие мне письма, когда часы пробили полночь. Я подумала, что пора раздеться и лечь спать. И в то самое мгновение, как я об этом подумала, мне показалось, что кто-то идет по коридору, ведущему с лестницы в сад; я решила, что это возвращается Сюзанна. Но человек прошел мимо моей двери, и скоро шаги стихли.
"Это ты, Сюзанна?" — крикнула я.
В ответ — тишина.
Потом мне почудилось, что кто-то отпирает садовые ворота и они скрипят, поворачиваясь в петлях. Никто в пансионе не гулял ночью в темном саду, ведь он такой огромный и выходит на пустынную улочку. До меня донесся шепот: говорили несколько человек; я приподнялась в постели и прислушалась; меня охватила дрожь, я почувствовала, как бешено заколотилось сердце у меня в груди…
В эту минуту свеча затрещала и пламя померкло, что предвещает, по слухам, несчастье.
Я не сводила глаз с двери; мне достаточно было сделать шаг, чтобы повернуть ключ и запереть дверь на задвижку, — я спустила на пол одну ногу. Мне показалось, что по другую сторону кто-то пытается нащупать ручку. Я бросилась вперед; но в тот момент как я собиралась запереть дверь, она распахнулась, оттолкнув меня в сторону; в полумраке коридора я разглядела двух человек в масках! Подальше, за их спинами, словно призрак, метнулась тень женщины.
Я успела крикнуть. Меня перехватили поперек туловища, чья-то рука зажала мне рот… Я услышала, что мою дверь запирают изнутри на замок и на задвижку. Потом мне завязали рот платком и так крепко затянули, что я едва не задохнулась… Я стала молиться: мне показалось, что меня хотят задушить!..
— Бедняжка! — прошептал Сальватор.
— Я замахала руками, отбиваясь, но чья-то сильная ручища заломила мне их за спину, и мне связали платком запястья. Как только неизвестные ворвались в мою комнату, свеча то ли случайно, то ли намеренно оказалась потушена. Я услышала, как кто-то раздвинул шторы и отворил окно. Я ощутила прохладу. В комнате стало светлее; в оконном проеме я увидела темные деревья и туманное небо. Третий человек, тоже в маске, ждал у окна в саду. Один их тех, кто меня схватил, поднял меня, подтащил к окну и перекинул через подоконник.
"Вот она!" — тихо сказал он.
"Мне показалось, что она кричала?" — спросил тот, что ждал в саду.
"Это так, но никто не слышал, а если слышал и придет, мадемуазель — на лестнице, она скажет, что оступилась, подвернула ногу и закричала от боли".
Слово "мадемуазель" напомнило мне о женщине, которую, как мне показалось, я видела. Тогда-то меня и озарила догадка, что Сюзанна замешана в моем похищении, а один из мужчин в маске — ее брат. Если так — мне нечего было опасаться за свою жизнь; но выиграю ли я что-нибудь, оставшись в живых?
Тем временем меня несли через сад; тот, кто нес меня, остановился у стены, к которой была приставлена лестница. Я почувствовала, что меня переносят через забор, и мне показалось, что эту опасную операцию проделывают сразу три человека.
Другая лестница была приставлена по другую сторону каменного забора. А неподалеку ждала карета.
Я узнала пустынный переулок, что проходит вдоль сада.
Меня спустили вниз с теми же предосторожностями, с какими поднимали наверх. Один из похитителей сел в экипаж раньше всех. Двое других втолкнули меня вслед за ним. Мой спутник усадил меня на заднее сиденье и сказал:
"Ничего не бойтесь, никто не причинит вам зла".
Один из тех, что оставался снаружи, захлопнул дверцу, другой приказал кучеру:
"Поезжай, куда договорились!"
Лошади поскакали галопом. По нескольким словам, с которыми обратился ко мне похититель, я узнала голос брата Сюзанны, графа Лоредана де Вальженеза…
— Да, того, кто недавно был здесь и кому я так легко мог пустить пулю в лоб! Но я не убийца… Продолжайте, Мина.
— Как только мы выехали из Версаля, — продолжала девушка, — граф де Вальженез развязал оба платка. Мои губы были в крови, а на запястьях еще две недели оставались синяки…
— Ничтожество! — прошептал Сальватор.
"Мадемуазель! — обратился ко мне граф. — Вы видите, что я, насколько могу, возвращаю вам свободу. Не кричите, не зовите на помощь: заявляю вам, что у меня в руках не только честь, но и жизнь господина Жюстена!"
"У вас?" — с презрением спросила я его.
"Я представлю вам доказательства. А пока даю слово чести, что говорю правду".
"Слово чести? — переспросила я. — Поклянитесь чем-нибудь еще, сударь, если хотите, чтобы я вам поверила".
"Как бы там ни было, поразмыслите о моих словах".
"Хорошо, сударь, но предупреждаю, что размышления помешают мне отвечать вам. Так не утруждайте себя разговорами".
Граф несомненно понял меня: во все время пути он не проронил ни слова.
У заставы карета остановилась и обе дверцы распахнулись разом. Я приготовилась выскочить; граф не пытался меня задержать, сказал только:
"Знайте, что вы погубите Жюстена!"
Я понятия не имела, каким образом я его погублю, но уже имела время оценить своего похитителя и считала его способным на все. Я молча забилась в угол кареты. Мы въехали в Париж.
Экипаж выехал на Елисейские поля, покатил вдоль Сены, переехал через мост, еще некоторое время следовал по какой-то улице и остановился. Кучер крикнул: "Ворота!" Тяжелые ворота медленно отворились; карета въехала во двор; я вышла. Двор был окружен домами со всех сторон, кроме одной: там за каменным забором проходила улица…
— Да, все так! — прошептал Сальватор.
— Я поднялась на крыльцо.
— Из пяти ступеней?
— Да, я их пересчитала. Откуда вы знаете?
— Продолжайте, пожалуйста, продолжайте, я вас внимательно слушаю.
— Мы вошли в просторную переднюю. Распахнулась небольшая дверь. Лестница будто сама побежала у меня под ногами… Я насчитала восемнадцать ступеней…
— А последняя была порогом комнаты, в которую вас ввели?
— Совершенно верно!.. Я понятия не имела, куда попала.
— Зато я знаю! Вы находились на Паромной улице, в особняке, который достался маркизу де Вальженезу, отцу графа, от старшего брата, умершего бездетным, — прибавил Сальватор, с особенным выражением выговорив последние два слова.
— Да, это вполне возможно, как мне теперь кажется… Передо мной отворилась дверь сама собой, словно по волшебству, как и другие в этом доме. Я очутилась в большой комнате; все стены были обтянуты гобеленами, мебель была дубовая; комната напоминала библиотеку, потому что одна стена была полностью заставлена книгами: они лежали также на стульях, на столах и даже на полу.
— Да, — подтвердил Сальватор, — студия…
— "Соблаговолите подождать здесь, мадемуазель, — сказал граф, — и ничего не бойтесь! Здесь вы у меня, и, значит, никакая опасность вам не грозит. Через минуту я буду иметь честь снова увидеть вас; мне нужно отдать кое-какие распоряжения, и мы сейчас же снова отправимся в путь. Если вам что-нибудь понадобится, позвоните: в соседней комнате камеристка — она к вашим услугам".
Он вышел, не дожидаясь ответа, уверенный, что я ничего ему не скажу. Как только я осталась одна, первой моей мыслью было выброситься в окно, чтобы разбиться насмерть о мостовую; однако в этой комнате окно находилось в потолке, на высоте почти пятнадцати футов! Я опустилась на колени и стала молиться. Однако я, по-видимому, еще недостаточно выстрадала: Господь мне не ответил (он сделал это недавно здесь, послав мне вас). Единственным моим утешением были слезы. В это время я и подумала о том, чтобы написать Жюстену…
Я нашла бумагу, но из комнаты вынесли перья и чернила. К счастью, на столе лежал забытый кем-то портфель. В нем я нашла карандаш, поскорее вынула его из чехольчика и черкнула две строчки… Я боялась только одного: я так невнятно говорила Жюстену о своей любви, что он мог подумать, будто я сбежала сама! Что я ему написала? Я и сама теперь не знаю…
— Зато я знаю, — заметил Сальватор.
— Вы?
— Да, потому что он получил ваше письмо при мне. Вы написали следующее: "Меня увозят силой… Я сама не знаю куда! На помощь, Жюстен! Спаси меня, мой брат! Или отомсти за меня, супруг мой! Мина".
Но каким образом вы передали ему эту записку? Мы так и не смогли это выяснить; мне кажется, Броканта что-то от нас скрыла.
— Я объясню вам это в двух словах, — пообещала Мина. — Едва я успела написать адрес, как услышала в коридоре шаги. Я спрятала письмо на груди и стала ждать. В дверях появилась камеристка и предложила мне свои услуги. Я отказалась, и она ушла.
Письмо написано, но как его передать? Я сделала приписку о хорошем вознаграждении и положилась на Провидение… Снова шум в коридоре: на сей раз появился граф.
"Вы готовы меня сопровождать?" — спросил он.
"Вы отлично знаете, что я не могу поступить иначе", — ответила я и встала.
"В таком случае, идемте", — холодно приказал он.
Я последовала за ним.
Мы спустились по той же узкой лестнице, и я снова очутилась во дворе. У лестницы стоял экипаж, непохожий ни формой, ни цветом на тот, что нас привез. Граф помог мне сесть, потом сел сам. Ворота снова распахнулись, и мы поехали.
Я совсем не знаю Парижа и не могу сказать, по каким улицам мы ехали. Впрочем, я думала только об одном, лишь одна мысль меня занимала: как передать письмо Жюстену. Я могла, сославшись на духоту, опустить стекло и выбросить письмо на мостовую; но в слякоти прохожие могли затоптать его и не заметить… Что делать?.. Я увидела вдали огни, будто кто-то размахивал факелами; люди, как мне показалось, были в масках. Я попросила опустить стекло; но граф, опасаясь видимо, что я позову на помощь, наотрез отказался.
"Я задыхаюсь!" — сказала я.
"Потерпите немного, — отвечал он, — скоро будет легче".
Мы проезжали через какой-то рынок; узкие улочки с разбитой мостовой сменяли одна другую; лошади спотыкались на каждом шагу. Я издали приметила колеблющийся огонек, будто прикрепленный на каменной тумбе. В свете этого огонька я разглядела человеческую фигуру. Мне пришла в голову мысль: должно быть, это какой-нибудь тряпичник; кто бы он ни был, он непременно услышит, если рядом с ним что-то упадет, и обязательно поднимет этот предмет. А когда он увидит, какое обещано вознаграждение, отнесет мое письмо по указанному адресу. Как же сделать так, чтобы он услышал, как падает письмо?.. Экипаж ехал быстро, огонек становился все ближе; я ясно разглядела женщину.
"Отлично! — подумала я. — Эта женщина обшаривает улицу за улицей: она найдет мое послание".
Я вынула письмо; когда я подносила руку к груди, я нащупала цепочку, на которой висели часики, подаренные мне Жюстеном… Любимые мои часики! Это была единственная память о нем! Нет, неправда; наоборот, всем, что у меня есть, я обязана Жюстену. Разве не он девять лет давал мне все, в чем я нуждалась? Бедные мои часики! Они столько раз говорили мне, что вот-вот должен прийти Жюстен! Они всегда были со мной, днем и ночью, а я собиралась с ними расстаться! Однако я приносила их в жертву в надежде снова увидеть Жюстена, не так ли?.. Я сняла их с шеи, поцеловала, заливаясь горькими слезами, и завернула часики в письмо, а сверху обвязала цепочкой. В эту минуту карета остановилась. Мы подъехали к тумбе, на которой стоял фонарь. Граф опустил переднее стекло и обратился к кучеру:
"Ты зачем остановился, негодяй?"
"Господин граф! — отозвался тот. — Эта женщина говорит, что здесь не проехать: заново мостят улицу".
"Поворачивай и поезжай другой улицей!"
"Я так и делаю, господин граф".
Видно, само Небо смилостивилось надо мною! Пока граф, наклонясь вперед, разговаривал с кучером, я протянула руку к окну и бросила сверток как можно дальше. Он ударился о стену, у которой стояла тумба, у меня похолодело сердце, когда я услышала, что стекло у часиков разбилось!.. Бедные часики! Я успела бросить их и отдернуть руку, прежде чем граф обернулся; он ничего не заметил. Карета стала разворачиваться, и я сумела увидеть, как тряпичница взяла свой фонарь, осветила мостовую и подобрала сверток. С этой минуты я успокоилась и решила вооружиться терпением. Спустя два часа мы въезжали в этот замок, в котором никто не жил вот уже семь или восемь лет, а граф снял его месяцем раньше, вознамерившись привезти меня сюда.
"Мадемуазель! — сказал он. — Будьте как дома. Вот ваша комната: сюда никто не войдет без вашего разрешения. Подумайте, какая судьба вас ожидала рядом с нищим учителем в его дыре на улице Сен-Жак, где вам пришлось бы каждый день бороться с нищетой. Сравните вашу жизнь с тем, что предлагает вам человек моего положения, имеющий двести тысяч ливров ренты и готовый положить к вашим ногам весь мир!.. Сейчас к вам придет камеристка".
Он вышел. Вслед за ним в самом деле явилась служанка. Она предложила мне поужинать: я попросила подать в мою комнату и сказала, что, если ночью проголодаюсь, то поем. У меня не было никакого желания прикасаться к еде, но у меня появилась одна надежда. И она меня не обманула. Вместе с десертом мне подали фруктовые ножи. Я выбрала один из них, с тонким и острым лезвием: в нем было мое спасение. Не зная, какие неожиданности в виде потайных дверей поджидают меня в этой комнате, я даже не стала запирать входную дверь и решила не ложиться вовсе, а подремать в большом кремле у камина… Я спрятала нож на груди, помолилась, вверив себя в руки Всевышнего, и стала ждать.
— Ночь прошла спокойно, — продолжала Мина. — Я чувствовала себя совершенно разбитой после пережитых волнений и, несмотря на беспокойство, задремала. Правда, через каждые пять минут я вздрагивала и просыпалась… Настало утро, а вместе с ним у меня начался озноб, который неизбежно преследует того, кто провел ночь не в постели. Огонь готов был вот-вот погаснуть, я подбросила дров, и мне удалось согреться.
Мои окна выходили на восток, но в этот день солнце будто не собиралось всходить. Я подошла к окну и отодвинула занавески. Из окна открывался вид на лужайку, посреди которой в окружении камышей дремал пруд; за прудом простирался парк, казавшийся бескрайним. Все это: неподвижные воды пруда, пожухлая трава, голые, за исключением елей, деревья — было напоено глубокой грустью! В конечном счете, такая природа подходила мне больше всего: она соответствовала моему душевному состоянию.
Когда я отворила окно, слабый солнечный луч, единственный за весь этот мрачный день, пробился сквозь серые облака. Я отнеслась к нему как к посланцу Всевышнего и обратила к нему свою молитву, умоляя отнести ее к подножию Господнего трона, то есть туда, откуда луч вышел; я молила больше о спасении Жюстена, чем о своем собственном. Жюстен не только не знал, что со мной сталось: он понятия не имел, достаточно ли сильна моя любовь, чтобы устоять перед соблазнами и угрозами. Вот почему мне казалось, что ему тяжелее, чем мне; я была в себе уверена, знала, что не изменю себе, а значит, и Жюстену.
Когда моя молитва подходила к концу, я услышала, как дверь отворилась. Я обернулась… Это был граф. Я не стала затворять окно, ибо чувствовала себя менее одинокой при виде бескрайнего неба. Я вцепилась в оконную перекладину.
"Мадемуазель! — сказал мне граф. — Я услышал, как вы отворили окно, и, полагая, что вы встали, осмелился зайти к вам".
"Я не ложилась спать, сударь, как вы можете видеть", — отвечала я.
"И напрасно, мадемуазель. Вы здесь в безопасности, как у родной матери".
"Если бы я имела счастье знать свою мать, сударь, я, возможно, не попала бы сюда".
Он немного помолчал, потом продолжал:
"Вы любуетесь пейзажем? В это время года может показаться, что здесь уныло; но весной, как уверяют, это одно из красивейших мест в окрестностях Парижа".
"Как?! Весной? — переспросила я. — Уж не хотите ли вы сказать, что я пробуду здесь до весны?"
"Можете отправиться куда пожелаете: в Рим, Неаполь или в любое другое место, куда вы позволите любящему вас человеку сопровождать вас".
"Вы не в своем уме, сударь!" — вскричала я.
"Вы хорошо подумали над моими словами?" — спросил граф.
"Да, сударь".
"К какому же выводу вы пришли?"
"В наше время не похищают девушек, как бы беззащитны они ни были".
"Не понимаю…"
"Я вам объясню… Предположите, что я пленница в этой комнате…"
"Вы не пленница, слава Богу! Весь этот дом и парк в вашем распоряжении".
"И вы полагаете, что если здесь высокие стены и прочные решетки, то я не смогу убежать?"
"Чтобы убежать, вам не придется ни перелезть через стены, ни взламывать решетки: ворота открыты с шести утра до десяти часов вечера".
"В таком случае, сударь, как же вы рассчитываете меня удержать?" — удивилась я.
"Ах, Боже мой! Я намерен воззвать к вашему разуму".
"Что это значит?"
"Вы сказали, что любите господина Жюстена?"
"Да, сударь, люблю!"
"Стало быть, вам будет неприятно, если с ним случится несчастье?"
"Сударь!"
"А самое большое несчастье произойдет с ним в том случае, если вы убежите из этого замка".
"Почему?"
"Господину Жюстену придется заплатить за ваше бегство".
"Заплатить? Что может быть общего между Жюстеном и вами?"
"У него есть нечто общее не со мной, мадемуазель, а с законом".
"С законом?!"
"Да! Попробуйте сбежать, и десять минут спустя после того как мне доложат о вашем бегстве, господин Жюстен окажется в тюрьме".
"Жюстен — в тюрьме?! Какое же преступление он совершил, Боже мой! Да вы просто решили нагнать на меня страху! Слава Богу, я еще не лишилась рассудка и не настолько глупа, чтобы вам поверить".
"Я и не думал, что вы поверите мне на слово. А что, если я представлю вам доказательство?"
Его самоуверенный тон меня смутил.
"Сударь!…" — пролепетала я.
Он вынул из кармана книжку небольшого формата с разноцветным обрезом.
"Вы знаете, что это за книга?" — спросил он.
"Кажется, Кодекс?"
"Совершенно верно. Возьмите его".
Я замерла в нерешительности.
"Возьмите его в руки, прошу вас. Вы хотите получить доказательства. Я должен их представить, верно ведь?"
Я взяла книгу в руки.
"Отлично! Откройте ее на восьмисотой странице: "Уголовный кодекс, книга третья".
"Что дальше?"
"Параграф второй".
"Второй?"
"Читайте! Заметьте, что он напечатан не для вас одной; вы можете в этом убедиться, послав за такой же книгой к нотариусу или к мэру".
"Мне читать?"
"Читайте!"
Я прочла следующее:
354. Если кто-нибудь путем мошенничества или насилия похитил сам или через наемных лиц несовершеннолетнего, совратил его или заставил переменить место жительства, определенное ему властями или опекунами, он должен быть приговорен к тюремному заключению".
Я подняла глаза на графа, недоумевая.
"Продолжайте!" — сказал он.
Я стала читать дальше:
"555. Если совращенное или похищенное лицо — девочка моложе шестнадцати лет, виновный приговаривается к каторжным работам на срок…"
Я начала кое-что понимать и побледнела.
— Негодяй! — пробормотал Сальватор.
— "Это как раз случай господина Жюстена", — холодно заметил граф.
"Да, сударь, — отозвалась я. — С той, однако, разницей, что я последовала за ним по своей воле; я во всеуслышание объявлю, что он спас мне жизнь, что я всем ему обязана и…"
Он меня перебил.
"Это предусмотрено в следующей статье, — сказал он. — Читайте!"
Я стала читать:
"356. Если девочка моложе шестнадцати лет дала согласие на то, чтобы ее похитили, или добровольно последовала за обольстителем в возрасте двадцати одного года и старше…"
"Господину Жюстену, — снова перебил меня граф, — исполнилось тогда двадцать два: я справлялся о его возрасте… Продолжайте…"
Я продолжала читать:
"… в возрасте двадцати одного года и старше, он приговаривается к каторжным работам на срок…"
Книга выпала у меня из рук.
"Жюстен заслуживает не наказания, а награды!" — вскричала я.
"Это решит суд, мадемуазель, — холодно произнес граф. — Однако заранее должен вас предупредить, что за совращение несовершеннолетней, за заточение ее в своем доме, за намерение жениться на ней без согласия ее родителей, принимая во внимание, что эта несовершеннолетняя богата… Вряд ли суд сочтет господина Жюстена невиновным".
"О!" — вскрикнула я.
"Во всяком случае, — продолжал граф, — вы можете попытаться убежать, и вопрос будет решен".
Он вынул из кармана бумагу и развернул ее. На документе стояла гербовая печать.
"Что это?" — спросила я.
"Ничего особенного: выданный мне заранее ордер на арест; как видите, здесь стоит имя господина Жюстена. Итак, его свобода в моих руках. Не пройдет и часа после того, как вы сбежите, и его честь окажется в руках правосудия".
Я почувствовала, как мой лоб покрылся испариной; ноги у меня подкосились, и я упала в стоявшее неподалеку кресло.
Граф нагнулся, подобрал Кодекс и положил раскрытым мне на колени.
"Возьмите! — сказал он. — Я оставляю вам эту книжечку… Подумайте на досуге о статьях триста пятьдесят четвертой, триста пятьдесят пятой и триста пятьдесят шестой и не говорите больше, что вы не вольны уйти отсюда".
Поклонившись с деланной учтивостью, он удалился…
Сальватор отер пот со лба.
— И ведь он сделал бы, как обещал, негодяй! — пробормотал он.
— Мне тоже так показалось, — согласилась Мина. — Вот почему я не убежала, вот почему я не написала Жюстену, вот почему я затаилась, словно умерла!
— И правильно сделали.
— Я ждала, надеялась, молилась! И вот явились вы, друг Жюстена, вы и решите, что мне делать; но в любом случае передайте ему, что…
— Я скажу ему, Мина, что вы ангел! — подхватил Сальватор, опускаясь перед девушкой на колени и почтительно целуя ей руку.
— Ах, Боже мой! — воскликнула Мина. — Благодарю тебя за такую поддержку!
— Да, Мина, благодарите Бога, ведь само Провидение привело меня сюда.
— Однако вы ведь что-то заподозрили?
— Нет, я пришел совсем по другому поводу; я не знал, где вы, и полагал, что вы уже за пределами Франции.
— Зачем же вы явились в этот дом?
— Я расследовал другое преступление, о котором не могу вам пока рассказать, однако на время я вынужден прервать свое расследование… Займемся тем, что не терпит отлагательства, то есть вами. Все должно идти своим чередом.
— Как же, вы полагаете, мне следует поступить?
— Прежде всего необходимо сообщить о вас бедному Жюстену: пусть знает, что вы живы, здоровы и любите его по-прежнему.
— Вы обещаете передать ему это, не правда ли?
— Можете не сомневаться.
— А мне-то, мне кто передаст весточку о нем?
— Завтра в это время вы найдете ее в песке под этой скамейкой; если я не смогу прийти завтра, ждите вестей послезавтра на этом же месте.
— Спасибо! Тысячу раз спасибо, сударь!.. А сейчас уходите или хотя бы спрячьтесь: я слышу шаги, да и пес ваш, похоже, волнуется.
— Тихо, Брезиль! — шепнул Сальватор и указал псу на заросли.
Брезиль вернулся в лес.
Сальватор последовал за ним и уже наполовину скрылся в листве, как вдруг девушка подалась в его сторону, подставила ему лоб и попросила:
— Поцелуйте его за меня, как целуете меня за него!
Сальватор коснулся ее лба губами, и поцелуй был такой же невинный, как лунный луч, осветивший их в это мгновение. Молодой человек поспешил скрыться в чаще.
Девушка не стала ждать, пока идущий по направлению к ней человек подойдет ближе: она поспешила к дому.
Спустя несколько мгновений Сальватор услышал незнакомый женский голос:
— Это вы, мадемуазель? Господин граф перед отъездом приказал мне вам передать, что ночной воздух слишком свеж и вы можете простудиться.
— Иду, иду! — отвечала Мина.
И обе женщины пошли к дому.
Сальватор прислушивался до тех пор, пока удалявшиеся шаги не стихли окончательно.
Тогда он нагнулся, снова отыскал яму, отрытую Роланом, а пес опять принялся лизать то, что так напугало Сальватора.
— Это волосы ребенка! — пробормотал он. — Надо бы спросить у Рождественской Розы, не было ли у нее брата.
Отстранив Ролана, он засыпал яму ногой, примял землю, чтобы это место не привлекло чьего-либо внимания, и сказал:
— Мы уходим, Ролан! Но не волнуйся, собачка, мы еще вернемся… в один прекрасный день… или в одну прекрасную ночь!
Читатели помнят, что Сальватор пригрозил Броканте забрать Рождественскую Розу, если она не съедет с холодного и грязного чердака на улице Трипре, где мы впервые встретились с гадалкой.
Сальватор произнес всего несколько слов, но они так напугали Броканту, что та пообещала как можно скорее оставить смрадную дыру. Однако если ее испугала мысль расстаться с Рождественской Розой, то она пришла в не меньший ужас, когда прикинула, каких безумных по ее меркам расходов потребует переезд; это и помешало ей исполнить данное обещание. Кроме того, нищие в этом отношении похожи на богачей: они неохотно — еще неохотнее, чем богачи, — расстаются со своим домом; может быть, поставленная перед необходимостью подчиниться, скупая старуха, дорожившая своим убогим чердаком, предпочла бы расстаться с деньгами, необходимыми для переезда, и остаться в своей конуре.
Но в самый разгар ее мучительных сомнений, подчиниться Сальватору или пренебречь его требованиями, произошло событие, которое положило конец ее колебаниям.
Как-то к Броканте явился красивый и безупречно элегантный молодой человек и сказал, что его прислала фея Карита.
Существовало на свете всего два человека — мадемуазель де Ламот-Удан и Сальватор, — при упоминании о которых сердце прелестной и слабенькой девочки по имени Рождественская Роза сладко замирало.
Красивый молодой человек, появившийся однажды на пороге этого вертепа, который мы отважились описать, был не кто иной, как Петрус.
Не обращая внимания на лай собак и карканье вороны, он повторил старой цыганке примерно то же, что она уже слышала от Сальватора, и дал понять Броканте, что пришло время сменить квартиру.
Но особое впечатление на старуху произвело то, как Петрус взялся за дело.
— Вот ключ от вашей новой квартиры, — сказал он. — Вам необходимо лишь приехать на улицу Ульм, в дом номер десять. Вы войдете под арку ворот, направитесь налево, поднимитесь на три ступеньки, увидите перед собой дверь, вставите этот ключ в замочную скважину, повернете два раза, дверь откроется, и вы окажетесь в своей квартире.
Броканта смотрела во все глаза и слушала, не пропуская ни слова.
С одной стороны, ей было жаль расстаться с привычной конурой; с другой стороны, переезд не будет стоить ей ни единого парижского су. И вместо того чтобы выставить посетителя за дверь, она предложила ему сесть, прикрикнув на собак и ворону из уважения к гостю.
Вероятно, собаки и ворона не обратили бы внимания на угрозы Броканты и стали бы лаять и каркать еще громче, но Рождественская Роза попросила их замолчать, а ее просьбы действовали на них скорее, чем приказания Броканты.
Петрус сел и продолжал:
— Вы должны покинуть этот чердак не позднее завтрашнего дня.
— А как же вещи? — испугалась Броканта.
— Их перевозить не нужно: вы их продадите или просто подарите кому-нибудь. Ваша новая квартира уже обставлена и оплачена за год вперед. Вот квитанция.
Броканте казалось, что она грезит.
Как только Петрус ушел, старуха с ключом в руке побежала на улицу Ульм.
Все произошло так, как говорил Петрус: в доме под номером десять Броканта вошла под арку ворот, поднялась на три ступеньки, ключ повернулся в замке, дверь отворилась, и старая цыганка оказалась в квартире.
Квартира была расположена на первом этаже; окна выходили в садик, имевший шесть футов длины — размер могилы, если в окно смотрел опечаленный человек, или размер ящика с апельсиновыми деревьями, если смотревший пребывал в веселом расположении духа.
Первый этаж состоял из четырех комнат и прелестной комнатки на антресолях.
Сравнительно с чердаком, где жила Броканта, это был, как видим, настоящий дворец.
Итак, в первом этаже находились: передняя, небольшая столовая, спальня для старухи и комната для Баболена.
Не стоит и говорить, что верхняя комната предназначалась для Рождественской Розы.
Стены и потолок передней были обтянуты бело-голубым тиком с витыми шнурами и кисточками из красной шерсти. В простой деревянной жардиньерке, стоявшей на подоконнике, цвели зимние цветы. Четыре плетеных стула составляли всю меблировку.
Из передней дверь открывалась в столовую. Она была выкрашена под дуб; посредине ее стояли дубовый стол и шесть стульев. Тяжелые шторы из мериносовой ткани, а также муслиновые занавески закрывали окна. На стенах висели часы с кукушкой и шесть гравюр на деревенские сюжеты. Красивая печь обогревала и переднюю и столовую.
Смежная со столовой комната была спальней Броканты. Она отличалась от других: настоящий музей, кабинет естественной, и в особенности сверхъестественной истории. Обстановка спальни обошлась недорого, но она пришлась Броканте по душе: едва войдя в комнату, старуха вскрикнула от удивления и радости.
На четырех стенах было развешано множество предметов, ничего не значивших для кого-нибудь другого, но ценные и необыкновенные на ее вкус: скрещенные реторты, а над ними — череп под черной вуалью; нога скелета от ступни до бедра, которая словно попирает этот череп; огромная летучая мышь с распростертыми крыльями — она хохочет во все горло при виде манекена, дразнящего фаянсовую химеру; большой воздушный змей, украшенный разнообразными кабалистическими фигурами, подвешенный к потолку и покачивающийся в воздухе напротив крокодила, а тот разинул пасть, будто собирается проглотить змея; пиковый туз-великан, сражающийся с бубновым тузом-кар-ликом; чучело змеи, обвивающее кольцами древо познания добра и зла; барометр в виде картонного капуцина; песочные часы; огромная труба, готовая вот-вот возвестить о Страшном суде, — короче говоря, полный колдовской набор, то есть осуществление мечты, которую Броканта вынашивала всю свою жизнь; особый мир хиромантки, созданный воображением художника.
Здесь было все, вплоть до игрушечной колокольни в углу для вороны и конуры для собак.
Кровать с витыми колоннами дополняла обстановку спальни.
Баболену была предоставлена небольшая комната, оклеенная серыми обоями; в ней стояли железная кровать, новенькая и чистенькая, пара стульев, стол, этажерка со створками снизу, а в верхней части — открытая, и на ней около сорока книг.
Комнатка на антресолях, предназначавшаяся для Рождественской Розы, была просто шедевром — шедевром простоты прежде всего.
Она была как игрушечная: стены обтянуты розовым ситцем, отделанным небесно-голубым шнуром; такие же занавески и такая же обивка мебели. Фарфоровые вещицы на камине и туалетном столике — голубые, с такими же букетиками, как на обивке; на полу — однотонный голубой ковер.
Единственная картина в этой комнате — большой медальон в золоченой оправе, а в нем — пастель: портрет феи Карты, поражавший необыкновенным сходством с оригиналом. На нем фея надевает свой костюм волшебницы, перед тем как отправиться на бал.
Попадая из необычной спальни Броканты в эту комнатку, очарованный посетитель радовался так, как если бы после мрачных катакомб он снова увидел солнце.
Броканта вернулась домой так же, как добралась в новую квартиру, — бегом. Она сообщила добрую весть Рождественской Розе и Баболену. Было решено, что они переберутся на новое место не на следующий, а в тот же день. Новую квартиру они назвали домом феи.
Вещи, с которыми им не хотелось расставаться, погрузили в фиакр. Рождественская Роза во что бы то ни стало хотела забрать весь свой уголок: как ни расписывала ей Броканта новое жилище, девочка взяла все, что только могла унести, и они тронулись в путь.
Нетрудно себе представить изумление Баболена и Рождественской Розы: девочка чуть не обезумела от счастья, когда обнаружила в шкафу, не замеченном Брокантой (что вполне естественно: он был встроен в стену), целый ворох греческих и арабских шарфов, испанских поясов и сеточек для волос, самых разных бус и заколок.
Для Рождественской Розы, с ее страстью ко всему яркому, это было сокровище из сокровищ, настоящий клад из "Тысячи и одной ночи".
А ковер, этот мягкий, бархатистый ковер, по которому она могла сколько угодно ступать своими прелестными босыми ножками!..
За один день новоселы совершенно обжились здесь, и никто, даже Броканта, не вспомнил о жалком чердаке на улице Трипре.
На следующий день их навестил Петрус.
Он зашел узнать, как они себя чувствуют.
Петрус явился свидетелем всеобщего ликования, в том числе собак в своей конуре и вороны на своей колокольне.
Однако Броканта была несколько обеспокоена тем, что потребует Петрус (она вполне допускала это) в обмен на всю эту благодать, дарованную им от имени феи Карты.
А Петрус лишь попросил позволить Рождественской Розе позировать в его мастерской, причем был согласен на присутствие либо Броканты, либо Баболена, либо их обоих.
Рождественская Роза, еще не вполне понимая, чего от нее хотят, сейчас же согласилась.
Броканта обещала дать ответ на следующий день: она хотела кое с кем посоветоваться.
Петрус предоставил ей полную свободу действий.
Посоветоваться старуха собиралась с Сальватором.
Не успел Петрус уйти, как Баболен бросился на Железную улицу, чтобы перехватить Сальватора и пригласить его, как только у него выдастся свободная минутка, навестить их в "доме феи".
Сальватор пришел в тот же день.
По его мнению, Рождественская Роза могла оказать Петрусу услугу, о которой тот ее просил.
Рождественская Роза всегда казалась Сальватору тонкой и изысканной натурой. В ее стремлении ко всему яркому угадывался художественный инстинкт.
Она могла только выиграть от общения с такими блестящими личностями, как Петрус, Жан Робер, Людовик и Жюстен, олицетворявшими живопись, поэзию, науку и музыку.
А относиться к Рождественской Розе они будут как к сестре — на этот счет Броканта могла быть совершенно спокойна.
И Сальватор предложил Броканте, не ожидая повторного визита художника, пойти к нему первой.
На следующий день, в десять часов, девочка и старуха уже стучались к Петрусу.
Когда дверь отворилась и Рождественская Роза увидела его чудесную мастерскую, она вскрикнула от радости и изумления: мастерская поразила ее даже больше, чем комната Броканты и даже ее собственная.
Прежде всего тем, что со всех сторон на нее смотрела фея Карита в самых разных нарядах; кроме того, здесь было множество предметов, совершенно ей незнакомых: она не имела понятия не только об их назначении, но даже не представляла, как они называются.
Девочка с жадностью расспрашивала о каждой неизвестной вещи.
Но, кажется, узнала фортепьяно: ее пальцы коснулись клавиш, и она взяла несколько аккордов; это свидетельствовало о том, что в прошлом девочка занималась музыкой.
Но почти тотчас, будто охваченная каким-то страшным воспоминанием, она опустила крышку и отошла от инструмента.
Потом ей захотелось посмотреть, как Петрус работает.
Петрус взялся за кисть.
Девочка радовалась, удивляясь тому, как под его рукой оживали окружавшие их предметы.
Художник стал объяснять, чего он хочет от нее.
Петрус мог бы не просить Рождественскую Розу ему позировать: она сама готова была умолять его об этом.
Итак, они очень скоро обо всем договорились.
Рождественская Роза начнет позировать в тот же день; в последующие дни он будет присылать за ней экипаж, и она станет приезжать либо с Брокантой, либо с Баболеном.
В тот же день она снова увиделась с Жаном Робером и Жюстеном. Она видела их раньше у Броканты (это было, как помнят читатели, в день похищения Мины).
На следующий день в мастерскую зашел Людовик.
По просьбе Сальватора молодой врач самым тщательным образом осмотрел девочку.
Она была хрупкой, слабенькой, но все органы были здоровы. Людовик прописал режим, и Сальватор приказал Броканте неукоснительно выполнять его.
Неделю спустя Рождественская Роза, руководимая Жюстеном, уже знала все ноты и начала исполнять простенькие пьески.
Правда, занимаясь музыкой, она скорее вспоминала известное, нежели узнавала новое.
Кроме того, под руководством Жана Робера она выучила наизусть несколько самых красивых стихотворений Ламартина и Гюго и читала их с большим чувством, что было просто удивительно.
Наконец, она ежеминутно напоминала Петрусу о его обещании научить ее рисовать.
В тот день, когда мы застали ее позирующей в мастерской Петруса, проходил уже десятый сеанс.
Сальватор заглядывал почти ежедневно. Случилось так, что в этот день он впервые пришел с собакой: Петрус попросил привести Ролана, так как хотел изобразить его в пустующем углу полотна, посвященного Миньоне.
Мы видели, чем закончилась встреча Ролана с Рождественской Розой.
На следующий день, около восьми часов утра, в тот момент как Рождественская Роза поднялась с постели, в дверь трижды постучали, и Баболен пошел открывать: в его обязанности входило впускать посетителей, так как он был младше всех и его комната была расположена ближе других от входной двери.
Тотчас раздался его возглас:
— Это наш друг, господин Сальватор!
Имя Сальватора, всегда производившее в их доме магическое действие, в ту же минуту было радостно подхвачено Брокантой и Рождественской Розой.
— Да, сорванец, это я, — подтвердил Сальватор.
Сальватор вошел, и девочка бросилась ему на шею.
— Здравствуйте, господин Сальватор! — обрадовалась она.
— Здравствуй, дитя мое, — отвечал Сальватор, внимательно вглядываясь в ее порозовевшие щечки; румянец свидетельствовал о том, что либо она стала поправляться, либо у нее начиналась лихорадка.
— А где Брезиль? — спросила девочка.
— Брезиль устал: он бегал всю ночь. Я приведу его в другой раз.
— Здравствуйте, господин Сальватор, — в свою очередь приветствовала гостя Броканта; она обнаружила в своей комнате зеркало и вот уже несколько дней как сочла за благо причесываться. — Эге! Какому счастливому случаю мы обязаны удовольствием принимать вас у себя?
— Сейчас скажу, — отвечал Сальватор, оглядываясь по сторонам. — А пока скажи-ка, Броканта, как ты себя чувствуешь на новом месте?
— Как в истинном раю, господин Сальватор.
— Если не считать того, что в нем поселился дьявол. Впрочем, этот вопрос ты сама будешь улаживать с Господом. Я не вмешиваюсь. Ну, а ты, Рождественская Роза? Нравится тебе здесь?
— Очень! До сих пор не могу поверить, что это не сон, хотя иногда мне кажется, что я жила здесь всегда.
— Значит, ты ничего больше не желаешь?
— Ничего, господин Сальватор, кроме счастья вам и княжне Регине, — отозвалась Рождественская Роза.
— Увы, дитя мое, — проговорил Сальватор, — боюсь, что Бог исполнит твое пожелание только наполовину.
— С вами не случилось несчастья? — забеспокоилась девочка.
— Нет, — ответил Сальватор. — Это как раз счастливая половина твоего пожелания.
— Значит, несчастна княжна? — спросила Рождественская Роза.
— Боюсь, что так.
— Ах, Боже мой! — со слезами на глазах воскликнула девочка.
— Подумаешь! — заметил Баболен. — Она же фея! Стало быть, все образуется.
— Как можно быть несчастной, имея двести тысяч ливров ренты? — с недоумением спросила Броканта.
— Тебе это непонятно, правда, Броканта?
— Нет, могу поклясться! — сказала та.
— Слушай, мать, у меня идея! — воскликнул Баболен.
— Какая?
— Если фея Карита несчастлива, значит, она хочет чего-то такого, что никак не происходит.
— Возможно.
— Так разложи на нее большую колоду!
— С удовольствием! Мы многим ей обязаны. Роза, подай карты.
Роза хотела было исполнить приказание.
Сальватор ее остановил.
— Не сейчас, — сказал он. — Я пришел не за этим.
Он обернулся к старухе:
— Послушай, Броканта, мне надо с тобой поговорить.
— В чем дело, господин Сальватор? — спросила цыганка с беспокойством, никогда ее не оставлявшим; причины этого беспокойства следовало усматривать в указах полиции о колдуньях.
— Ты помнишь последнюю ночь карнавала перед Великим постом?
— Да, господин Сальватор.
— Помнишь, как я приходил к тебе в семь часов утра?
— Отлично помню.
— Помнишь, что предшествовало моему визиту?
— Перед тем как вам прийти, я послала Баболена к школьному учителю в предместье Сен-Жак.
— Совершенно верно. Теперь вспомни-ка хорошенько: зачем ты его посылала к учителю?
— Передать письмо, которое я выловила в канаве на площади Мобер.
— Ты уверена в том, что говоришь?
— Совершенно уверена, господин Сальватор.
— Молчи, ты лжешь!
— Клянусь вам, господин Сальватор…
— Повторяю: ты лжешь! Ты же сама мне говорила, а теперь забыла, что это письмо упало из окна кареты, которая проезжала мимо.
— И правда, господин Сальватор, но я не думала, что это имеет какое-то значение.
— Письмо ударилось о стену и упало возле тумбы, на которой стоял твой фонарь. Ты услышала, как что-то звякнуло о камень, тогда ты взяла в руки фонарь и стала искать.
— Вы, стало быть, тоже там находились, господин Сальватор?
— Ты знаешь, что я всегда нахожусь там… Итак, если письмо ударилось о стену и ты это услышала, значит, в письмо было что-то завернуто.
— В письмо? — переспросила Броканта, догадавшись наконец, куда клонит Сальватор.
— Да, и я тебя спрашиваю, что в него было завернуто.
— Что-то в самом деле в нем было, — отвечала Броканта, — но я уже не помню, что именно.
— Так!.. К несчастью, помню я: в письмо были завернуты часы.
— Правильно, господин Сальватор, маленькие такие часики, уж такие маленькие, такие маленькие…
— … что ты о них забыла! Что ты с ними сделала? Отвечай!
— Что сделала?.. Не помню, — пролепетала Броканта, заслоняя собой Рождественскую Розу, у которой на шее блестела цепочка.
Сальватор схватил старуху за руку и заставил повернуться.
— Отойди-ка! Что это у Рождественской Розы на шее? — спросил он.
— Господин Сальватор… — замялась Броканта. — Это…
— Это часы, которые были завернуты в письмо! — воскликнула девочка, сдергивая цепочку с шеи.
Она протянула часы Сальватору.
— Ты хочешь дать их мне, Розочка? — спросил молодой человек.
— Вы хотели сказать "вернуть их вам", дорогой мой друг! Ведь они не мои, и я могу оставить у себя часы только до тех пор, пока их не потребует хозяин… Возьмите, господин Сальватор! — прибавила девочка со слезами на глазах, потому что в глубине души ей было жаль расставаться с очаровательной безделушкой. — Я их очень берегла, берите!
— Спасибо, малышка! Я забираю у тебя эти часы по причине, известной мне одному…
— О, я не спрашиваю, почему вы их забираете, дорогой господин Сальватор! — перебила его Рождественская Роза.
— Да они же стоят по меньшей мере шестьдесят франков! — вскричала Броканта. — Если я их нашла…
— Я подарю Рождественской Розе другие часы… И ты их будешь любить так же, как эти, правда, дитя мое?
— Даже больше, господин Сальватор, ведь это будет ваш подарок!
— Кроме того, вот тебе пять луидоров, Броканта. Купи ей теплое платье и шляпу. В первый же пригожий день я поведу ее на прогулку: девочке нужен свежий воздух.
— Да, да, да! — запрыгала Рождественская Роза, хлопая в ладоши.
Броканта недовольно ворчала. Но Сальватор пристально на нее взглянул, и она утихла.
Получив часы, ради которых он приходил, Сальватор шагнул к двери. Рождественская Роза взяла его за руку.
— Нет, нет, — возразил Баболен, ревностно исполнявший свои обязанности. — Господина Сальватора должен проводить я!
— Уступи мне на этот раз! — попросила Рождественская Роза.
— А как же я? — огорчился Баболен.
Сальватор сунул ему в руку мелкую монету.
— Останься здесь! — приказал он мальчику.
Сальватор понял, что девочка хочет что-то ему сообщить.
— Идем! — позвал он.
И увел девочку.
Когда они вышли в переднюю, Рождественская Роза бросилась ему на шею и поцеловала его.
— Ах, господин Сальватор! — прошептала она. — Вы так добры! Я вас очень люблю!
Сальватор ласково на нее посмотрел и улыбнулся.
— Ты ничего больше не хочешь мне сказать, Розочка? — спросил он.
— Нет, — удивленно проговорила девочка. — Я хотела вас поцеловать, вот и все.
Сальватор тоже ее поцеловал, и на его губах мелькнула блаженная улыбка: детская ласка оказывала на закаленное мужское сердце такое же действие, как первые солнечные лучи на мерзлую землю.
Он ласково потрепал смуглую щечку Рождественской Розы.
— Спасибо, малышка! — поблагодарил он. — Ты сама не знаешь, как помогла мне!
Он помедлил, глядя на нее и раздумывая, не воспользоваться ли случаем, чтобы спросить о брате, но сказал себе:
"Нет! Сейчас она слишком счастлива… Потом будет видно…"
Он еще раз поцеловал девочку и вышел.
С улицы Ульм Сальватор свернул на улицу Урсулинок, потом на улицу Сен-Жак и вышел в предместье.
Читатель, несомненно, догадался, куда он направляется. Подойдя к дому учителя, он позвонил.
Колокольчик висел во втором этаже, чтобы посетители не беспокоили Жюстена во время занятий.
Дверь отворила сестра Жюстена.
Когда Селеста увидела Сальватора, ее бледное лицо порозовело от удовольствия.
— Господин Жюстен дома? — спросил молодой человек.
— Да, — отозвалась девушка.
— В классе или у себя?
— У матери. Входите! Мы как раз говорили о вас, когда вы позвонили.
Членам несчастного семейства нередко случалось говорить о Сальваторе.
Молодые люди поднялись по лестнице, оставили слева опустевшую комнату Мины и вошли к г-же Корби.
У печки, собиравшей вокруг себя всю семью, сидели слепая старуха, добряк Мюллер и Жюстен.
Все было по-прежнему, если не считать, что за полтора месяца каждый состарился лет на десять, в особенности мамаша Корби.
На нее страшно было смотреть: ее лицо пожелтело, словно было из воска, а голова совершенно поседела. Старушка сидела понурившись и даже не поинтересовалась, кто пришел.
Она словно олицетворяла собой страдание; не произнося ни слова, не двигаясь, она оставалась ко всему глуха; лицо ее по-прежнему выражало истинно христианское терпение и самоотречение.
При появлении Сальватора она, узнав его голос, едва заметно кивнула, так что молодой человек мог принять ее за каменную статую Пресвятой Девы у подножия креста.
Славный Мюллер тоже, казалось, окаменел от горя. Старику не давала покоя мысль, что ему первому пришла идея отправить Мину в пансион, что это он дал адрес г-жи Демаре; он во всем винил себя и приходил к Жюстену за утешениями, вместо того чтобы успокаивать своего молодого друга.
Зато Жюстен выглядел не настолько подавленным, как можно было ожидать. В первые дни все свободное от уроков время он проводил у себя в комнате, совершенно убитый горем. Однако после того, как он пережил полное отчаяние, как осознал силу своего горя, самое это горе, так сказать, вернуло его к жизни. Он окунулся в него, словно в настой из горьких трав, почерпнул в нем силы и теперь именно он, казавшийся вначале самым впечатлительным в семье, утешал остальных.
Увидев Сальватора, он встал и пошел ему навстречу.
Сальватор протянул учителю руку, и они обменялись дружеским рукопожатием.
Господин Мюллер предложил гостю стул и обратился к нему с сакраментальным вопросом скорее для очистки совести, чем в надежде услышать благоприятный ответ:
— Что нового?
Со времени отъезда Мины эти слова не сходили с языка всех членов семейства и их друзей.
Если Селеста отправлялась за покупками, Жюстен и мать встречали ее вопросом:
— Что нового?
Если Жюстен выходил куда-нибудь, хотя бы ненадолго, мать и Селеста задавали ему тот же вопрос.
То же бывало и с Мюллером, который ежедневно заходил к ним.
Даже те семьи, что живут в ста шагах от поля боя и трепещут за жизнь своих мужчин, ожидают известий с меньшим нетерпением, чем жаждало новостей наше семейство.
Как мы уже сказали, в этот вечер сакраментальный вопрос задал Сальватору Мюллер.
— Кое-что есть, — коротко ответил тот.
Селеста оперлась о стену, чтобы не упасть; мать вскочила словно подброшенная пружиной; Жюстен рухнул на стул; Мюллер задрожал всем телом.
— Добрые вести? — заикаясь, спросил Мюллер.
Остальные не могли говорить.
— Да! — сказал молодой человек.
— Говорите! Говорите же! — громко закричали все.
— Не ждите от меня слишком многого, я не хотел бы вас разочаровывать. То, что я имею вам сообщить, почти так же печально, как и радостно, почти так же горько, как и приятно. Впрочем, это не имеет значения… Я не хочу лишать вас радости, даже если эта радость чем-то омрачена.
— Говорите! — вскричал Жюстен.
— Говорите! — подхватили остальные.
Сальватор вынул из кармана часики и подал их Жюстену.
— Прежде всего, скажите, друг мой, знакома ли вам эта вещь.
Жюстен с радостным криком схватил часы.
— Минины часики! — вскричал он, осыпая их поцелуями. — Я подарил их ей в последний ее день рождения! Она мне говорила, что очень их любит и не расстается с ними ни днем ни ночью. Как же они попали к вам? Скажите! Рассказывайте же! Как случилось, что она с ними рассталась?
Мать снова села.
Она покачала головой, словно повторяя вслед за Иаковом, возопившим при виде окровавленного платья Иосифа: "Хищный зверь растерзал моего сына!"
— Нет, нет! — поспешил возразить Сальватор, поняв ее жест. — Нет, не волнуйтесь, ваша дочь не умерла! Мина жива!
Все вскрикнули от радости.
— И я ее видел! — прибавил Сальватор.
— Видели?! — воскликнул Жюстен, бросившись молодому человеку на шею и сжав его в объятиях. — Вы видели Мину?
— Да, дорогой мой Жюстен.
— Где?.. Когда?.. Она меня не разлюбила?
— Она вас по-прежнему любит, она вас любит больше, чем когда-либо, — отвечал молодой человек, пытаясь сдержать пыл Жюстена и сохранить невозмутимый вид.
— Она сама так сказала?
— Так она сказала, повторила и настойчиво подтвердила.
— Когда?
— Этой ночью.
— Скажите же скорее, где вы ее видели!
— Вы же не даете мне слова вставить, дорогой мой Жюстен!
— Это верно! — заметил добряк Мюллер, доставая из кармана платок, чтобы вытереть слезы, брызнувшие у него из глаз. — Ты хочешь, чтобы он говорил, Жюстен, а сам не даешь ему рта раскрыть!
— Он бы уже давно обо всем рассказал, если бы ему не мешали, — поддержала старика г-жа Корби и покачала головой.
— Хорошо! — смирился Жюстен и снова сел. — Я вас больше ни о чем не буду спрашивать, дорогой Сальватор. Я слушаю.
— Наберитесь терпения, Жюстен. Итак, преследуя цель, о которой не стану вам рассказывать, я отправился вчера вечером на прогулку за несколько льё от Парижа; это было между одиннадцатью и двенадцатью часами ночи. Я находился в парке. Там при свете луны я увидел, как среди деревьев пробирается девушка; она села на скамейку всего в нескольких шагах от того места, где я прятался.
— Это была Мина? — не удержавшись, вскрикнул Жюстен.
— Мина.
— И вы с ней не заговаривали?
— Конечно, говорил, раз она мне сказала, что любит вас по-прежнему.
— Вы правы.
— Да не мешайте! — в нетерпении проговорил Мюллер.
— Брат!.. — взмолилась сестрица Селеста.
Мать снова застыла в молчании и неподвижности.
— Минуту спустя, — продолжал Сальватор, — появился молодой человек и сел рядом с ней.
— О! — вскрикнул Жюстен.
— Я оговорился: он не садился, — поправился Сальватор. — Мина заставила его простоять во все время разговора, и он был вынужден держаться весьма почтительно.
— И этим молодым человеком был граф Лоредан де Вальженез, не так ли?
— Это был граф Лоредан де Вальженез, — подтвердил Сальватор.
— Ах, негодяй! — скрипнув зубами, пробормотал Жюстен. — Если он когда-нибудь мне попадется…
— Тише, Жюстен! — остановил его г-н Мюллер.
— Если вы будете меня перебивать, Жюстен, я не стану дальше рассказывать, — пригрозил Сальватор.
— О нет, нет, друг мой, умоляю!..
— Я не пропустил ни слова из их разговора, и мне стало ясно — подробности я опускаю, — что господин Лоредан де Вальженез раздобыл приказ о вашем аресте.
— Приказ об аресте! — воскликнули все присутствовавшие.
Только г-жа Корби промолчала.
— В чем же его обвиняют? — спросил г-н Мюллер.
— Вот именно: в чем? — переспросил Жюстен.
— Вам вменяется в вину совращение малолетней и укрывательство ее в своем доме — преступление, предусмотренное статьями триста пятьдесят четвертой, триста пятьдесят пятой и триста пятьдесят шестой Уголовного кодекса.
— О негодяй! — не удержался на сей раз славный г-н Мюллер.
Жюстен молчал. Мать, как мы уже сказали, не двигалась и не произносила ни слова: ни один мускул не дрогнул на ее лице.
— Да, большой негодяй! — подтвердил Сальватор. — Но негодяй всесильный и стоящий так высоко, что нам его не достать.
— Однако… — энергично начал Жюстен.
— Однако достать его надо, не правда ли? — сказал Сальватор. — Так думаете вы, так же думаю и я.
— Я пойду к этому человеку! — вскричал Жюстен, вскочив и двинувшись к выходу.
— Если вы к нему пойдете, Жюстен, — заметил Сальватор, — он прикажет своему швейцару задержать вас и препроводить в Консьержери.
— А если пойду я, старик?.. — спросил Мюллер.
— Вас, господин Мюллер, он прикажет своим слугам схватить и отправить в Бисетр.
— Но что же делать? — в отчаянии вскричал Жюстен.
— То же, что наша мать: молиться, — вмешалась сестрица Селеста.
Мать действительно вполголоса творила молитву.
— Вы же с ней говорили! — заметил Жюстен. — Значит, вы можете сообщить нам что-то еще.
— Да, я хотел бы закончить свой рассказ. Мина — образец целомудрия и достоинства… Жюстен! Это святая девушка! Любите ее всей душой!
— О! Я люблю, люблю ее! — воскликнул молодой человек.
— Господин Лоредан ушел, оставив Мину одну. Тогда-то я и решил, что пора показаться. Я подошел к бедной девочке; она стояла на коленях, прося у Бога совета и помощи. Мне довольно было произнести ваше имя… Она спросила, как и вы: "Что делать?" Как и вам, я посоветовал ей надеяться и ждать. Она во всех подробностях рассказала мне о похищении и о том, что за ним последовало, и как, проезжая по парижским улицам, она была вынуждена завернуть часики в письмо и выбросить из кареты, чтобы оно дошло до вас… Я решил, что часы остались у старухи, передавшей вам письмо, отправился к ней и потребовал их вернуть. Броканта все отрицала, а Рождественская Роза вернула мне часы.
Жюстен снова поцеловал часики.
— Остальное вам уже известно, — сказал Сальватор. — Очень скоро я вам скажу, что, по моему мнению, следует предпринять.
С этими словами он поклонился и знаком пригласил Жюстена выйти с ним из комнаты.
Жюстен понял и последовал за Сальватором.
Когда Сальватор выходил, г-жа Корби продолжала сидеть не двигаясь, как и раньше, когда он вошел.
Молодые люди спустились в спальню Жюстена, служившую ему классной комнатой.
Класс пустовал, уроков не было по случаю воскресенья. Сальватор предложил Жюстену сесть.
Жюстен взял стул; Сальватор присел на парту.
— А теперь, — начал Сальватор, опустив руку Жюстену на плечо, — теперь, дорогой друг, слушайте меня как можно внимательнее и не пропустите ни слова из того, что я вам скажу.
— Слушаю вас. Я так и понял, что вы не стали все говорить при матери и сестре.
— Вы не ошиблись. Есть вещи, о которых не говорят в присутствии сестер и матерей.
— Говорите, я слушаю!
— Жюстен! Увидеть Мину вам будет непросто!
— Да, однако при вашей помощи я с ней увижусь, не правда ли?
— Хорошо! Но прежде мы должны обо всем условиться.
— Лишь бы мне ее увидеть, лишь бы узнать, где она, остальное — мое дело.
— Ошибаетесь, Жюстен. С этой минуты дело это касается меня. Да, вы увидите Мину, раз я обещаю. Да, вы ее увезете, это возможно, даже легко; да, вы ее спрячете так, что никто ее не найдет, зато найдут вас самого!
— Ну и что?
— Найдут, арестуют и отправят в тюрьму.
— Я не боюсь! Есть же во Франции правосудие; рано или поздно меня признают невиновным, а Мина будет спасена.
— Рано или поздно, говорите? Готов это допустить, хотя сам я придерживаюсь другого мнения; но я обязан предвидеть худшее. Предположим, что вас признают невиновным… но поздно — поверьте, что я делаю вам большую уступку, — через год, например. Что станется за этот год с вашей семьей? Нищета войдет в ту же дверь, через которую вы выйдете; ваши мать и сестра умрут с голоду.
— Нет! Добрые люди им помогут.
— Ах, как вы ошибаетесь, бедный Жюстен! Вальженезы — как сторукий Бриарей. Достаточно им протянуть одну руку, как перед вами распахнется дверь темницы. А остальные девяносто девять рук будут обвиты вокруг вашего семейства плотным кольцом, через которое никто не посмеет проникнуть со своей жалостью. Добрые люди помогут вашей матери и вашей сестре?!. Кого вы подразумеваете под добрыми людьми? Поэта Жана Робера, который сегодня богат, как господин Лаффит, а завтра — беднее вас? Художника Петруса, который витает в мире фантазий, пишет картины для себя, а не для публики, и живет не на то, что зарабатывает, а проедает скудное наследство? Врача Людовика, талантливого, заслуженного, даже гениального, если угодно, но не имеющего практики? Может быть, меня, бедного комиссионера, который живет одним днем и не знает, что будет завтра?.. Ваши мать и сестра — истинные христианки и могут надеяться на помощь Церкви? Но один из самых влиятельных кардиналов нашего времени — родственник Вальженезов. Комитет благотворительности?
Председатель комитета — тоже Вальженез. Может быть, ваши родные смогут прибегнуть к помощи префекта Сены или министра внутренних дел? Они получат разовое пособие в двадцать франков, да и то вряд ли, если станет известно, что их сын и брат арестован по подозрению в совершении преступления, караемого каторгой!
— Но что же остается делать? — вскипая от бешенства, вскричал Жюстен.
Сальватор еще сильнее сдавил плечо Жюстена и пристально на него посмотрел.
— Что бы вы стали делать, Жюстен, — спросил он, — если бы дерево грозило вот-вот рухнуть на вашу голову?
— Я срубил бы дерево, — отвечал Жюстен, начиная понимать метафору друга.
— Что бы вы сделали, если бы дикий зверь вырвался из клетки и побежал по улицам города?
— Я взял бы ружье и пристрелил его.
— Значит, я в вас не ошибся. Слушайте же, что я вам скажу, — тожественно произнес Сальватор.
— Кажется, я вас понимаю, Сальватор, — проговорил в ответ Жюстен и опустил свою руку другу на колено.
— Разумеется, — продолжал Сальватор, — тот, кто, желая отомстить за полученное оскорбление, переворачивает с ног на голову весь город, кто в отместку за сожженный дом поджигает целый город, — тот дурак, злодей или безумец. Но тот, кто познал язвы общества и сказал себе: "Я измерил зло и хочу найти средство для всеобщего спасения", — тот поступит как настоящий гражданин и честный человек. Жюстен! Я один из отчаявшихся членов большой человеческой семьи, угнетаемой несколькими интриганами. В юности я погрузился на самое дно океана, именуемого миром, и, как ныряльщик Шиллера, вернулся, охваченный ужасом. Я углубился в себя и стал размышлять о страданиях себе подобных. Я наблюдал, как одни, словно вьючные животные, сгибаются под тяжестью непосильной работы, а другие, как бараны, безропотно идут на бойню. И мне стало стыдно за людей, за себя; я сам себе напоминал человека в лесу, который, спрятавшись за дерево, молча наблюдает, как на другого человека напали грабители, обирают его, бьют, а потом лишают жизни, — наблюдает, вместо того чтобы прийти ему на помощь. И, страдая в душе, я сказал себе, что любому горю, кроме смерти, помочь можно, и даже смерть всего-навсего индивидуальное зло, не представляющее угрозы для всего вида. Когда однажды умирающий показал мне свои раны, я спросил: "Кто тебя так?", он ответил: "Общество! Тебе подобные!" Я прервал его и возразил: "Нет, это не общество! Нет, не мне подобные тебя избили! Я не считаю себе подобными тех, что подстерегают тебя в лесу и отнимают кошелек; тех, что связывают тебе руки и вонзают в горло нож. Это злодеи, которых необходимо уничтожить; это ядовитые сорняки, которых надо вырвать с корнем". — "Разве я могу это сделать? — спросил раненый. — Ведь я один!" — "Нет! — возразил я, протянув ему руку. — Нас двое!"
— Нас трое! — хватая Сальватора за руку, вскричал Жюстен.
— Ошибаешься, Жюстен: нас пятьсот тысяч!
— Отлично! — воскликнул Жюстен, и глаза его радостно заблестели. — И пусть Бог, который меня слышит, отвернется от меня в тот день, когда я забуду свои слова или откажусь от них.
— Браво, Жюстен!
— Долой ничтожное правительство идиотов, интриганов и иезуитов, нагло называющее себя правительством Реставрации, которое на самом деле проводит во Франции политику, угодную иностранцам!
— Довольно! — остановил его Сальватор. — Приходите в пять часов ко мне и предупредите домашних, что дома ночевать сегодня не будете.
— Куда мы пойдем?
— Узнаете об этом в пять часов.
— Оружие взять?
— Это ни к чему.
— Итак, в пять часов?
— В пять!
Молодые люди расстались. Как видели читатели, им хватило нескольких минут: одному — чтобы сделать предложение, другому — принять его, хотя оба могли поплатиться за это головой.
Но таково уж было умонастроение в ту эпоху. Воспоминание о неприятеле, захватывавшем Францию дважды, делало храбрыми самых робких, свирепыми — самых незлобивых. Отвратительное и страшное вторжение, которое для поколения 1860 года не более чем исторический факт, для молодежи 1827-го было огненным и кровавым видением. Каждый из нас, в провинции, помнил о раненных в боях при Монмирае, Шампобере и Ватерлоо, на холме Сен-Шомон и у заставы Клиши. Ненависть была поистине всенародной, а слова Лафайета "Восстание — святейшая обязанность каждого!" стали девизом Франции.
В тот день когда мы расскажем о той эпохе в контексте всеобщей истории, мы проявим к ней большую справедливость с точки зрения философа, чем сегодня, когда говорим с точки зрения романиста.
В пять часов Жюстен был у Сальватора.
Сальватор представил Жюстена Фраголе.
— Я тебе обещал найти аккомпаниатора и учителя пения для Кармелиты и теперь наполовину исполнил свое обещание. Жюстен! Вы помните красивую девушку, умиравшую в Мёдоне? Она очень страдает. Она наша сестра. Я обещал ей через Фраголу вашу помощь, а также помощь господина Мюллера.
Жюстен в ответ лишь улыбнулся, предоставляя себя в полное распоряжение Сальватора.
— А теперь идемте! — приказал тот.
Он обернулся к Фраголе, поцеловал ее скорее по-отечески (хотя Сальватор годами был молод, в страданиях он возмужал до срока), чем как возлюбленный, и первым спустился по лестнице, приказав огорченному Брезилю охранять хозяйку дома.
Жюстен молча последовал за ним.
Не говоря друг другу ни слова, они прошли ту часть Парижа, что простирается от площади Сент-Андре-дез-Ар до заставы Фонтенбло.
Видя, что Сальватор собирается выйти из города, Жюстен нарушил молчание.
— Куда мы идем? — спросил он.
— В Вирисюр-Орж, — отвечал Сальватор.
— Что такое Вирисюр-Орж?
— Не догадываетесь?
— Нет.
— Деревня, в которой я вчера виделся с Миной.
Жюстен застыл на месте, весь дрожа.
— Неужели я ее увижу? — вскричал он.
— Да, — с улыбкой отвечал Сальватор, видя, как побледнел Жюстен, что случается, когда человек либо радуется, либо пугается.
— Когда я смогу ее увидеть?
— Сегодня вечером.
Жюстен закрыл лицо руками и покачнулся. Сальватор поддержал учителя, обхватив его рукой.
— Ах, дорогой Сальватор, — сокрушенно проговорил Жюстен, — вы, наверное, решите, что я слаб, как женщина, и перестанете мне доверять!
— Ошибаетесь, Жюстен! Если я вас вижу слабым в радости, то ведь я видел вас и сильным в страдании.
— Жаль, что моя матушка, моя бедная матушка не знает, какое меня ждет счастье! — прошептал Жюстен.
— Завтра вы обо всем ей расскажете, и она порадуется вместе с вами.
Желая как можно скорее добраться до Вирисюр-Орж, Жюстен предложил нанять экипаж. На это Сальватор заметил, что Мину можно будет увидеть не раньше одиннадцати часов, а то и полуночи, и, следовательно, незачем приезжать в Жювизи за три-четыре часа до назначенного времени. Кстати, новое появление Сальватора в Курде-Франс могло вызвать подозрения.
Жюстен согласился с замечанием друга. Было решено, что они не только отправятся пешком, но так рассчитают время, чтобы быть в парке не раньше одиннадцати часов.
Выйдя в поле, путники нарушили молчание, которое они хранили, шагая по парижским улицам. Сдерживаемые до тех пор речи потекли свободно и легко. Похоже, сокровенным мыслям, как и растениям, нужен простор.
Сальватор продолжил разговор, начатый в комнате учителя: он во всех подробностях рассказал Жюстену о движении карбонариев, изложил принцип организации тайного общества, его цель, рассказал о франкмасонстве, берущем начало в храме царя Соломона за тысячу лет до Христа: сначала это был ручеек, потом поток, речка, потом большая река, море и наконец океан!
Жюстен слушал из уст Сальватора, человека такого возраста и положения, всеобъемлющую и в то же время краткую историю человеческого общества с благоговением, будто внимая пророку.
Сальватор обладал редкой способностью к обобщению; за короткое время и в нескольких словах он охарактеризовал, разложил и снова собрал воедино историю нравственного состояния общества, как Кювье проанализировал бы физическое его развитие.
Теория Сальватора была проста: глубокая любовь ко всем людям без различия каст и рас, полное уничтожение границ для объединения рода человеческого в единую семью по слову Христа, которое, дав свободу и равенство, должно было одновременно даровать и братство.
В его понимании все люди были детьми одного отца и одной матери, все были братьями и, стало быть, все были свободны. Значит, рабство, под какой бы личиной оно ни скрывалось, представлялось ему чудовищем, и он хотел его уничтожения как первопричины зла. В Сальваторе было что-то от благородных и верных рыцарей, уходивших когда-то сражаться в Палестину. Он охотно отдал бы, как они, жизнь за торжество своей веры; он говорил о будущем наций с тем же подъемом и тем же возвышенным языком, которые были, казалось, привилегией аббата Доминика.
Два молодых человека — один из которых, сам того не подозревая, оказал на жизнь другого огромное влияние, — два молодых человека, священник и комиссионер, были 14"более чем похожи: они питали одинаковую любовь к человечеству, оба проповедовали всеобщее братство, имели одну цель, к которой стремились, правда, разными путями и с противоположных сторон.
Аббат Доминик шел от Бога, он как бы снисходил от Бога к человечеству; Сальватор искал тайну Христа в человечестве и поднимался от человека к Богу. Человечество для аббата Доминика представляло собой творение Божье; для Сальватора Бог был творением человека; по мнению аббата Доминика, человечество имело право на существование, лишь поскольку оно создано, поддерживается, направляется высшей силой; Сальватор полагал, что общество не имеет смысла, если оно не свободно, если оно само не является направляющей силой.
Словом, между их теориями существовала та же разница, что в политике — между аристократией и демократией, между монархией и республикой; однако, повторяем, отталкиваясь от противоположных принципов, оба стремились к одной цели — к независимости человека и всеобщему братству.
Для Жюстена, бедного мученика, с детства боровшегося с нуждой и не имевшего времени заглянуть в бездну социальных абстракций, теория Сальватора явилась настоящим открытием: он был ослеплен, у него закружилась голова. Это открытие рассыпало вокруг него тысячи искр, как вокруг очага, в котором раздувают вот-вот готовое погаснуть пламя. Его душа, дремавшая в объятиях смирения, этой небесной няньки, которая вот уже восемнадцать столетий усыпляет человечество, вздрогнула и неожиданно проснулась, услышав призывы к братству и независимости; после двухчасовой беседы Жюстен почувствовал себя выросшим духовно на десять локтей.
Когда увлечешься разговором или окажешься во власти какой-нибудь идеи, — ускоряешь свой шаг, сам того не замечая. Друзья прибыли в Курде-Франс к девяти часам вечера.
Оставалось скоротать два часа.
Сальватор вспомнил о рыбацкой хижине, где он ужинал семью годами раньше, когда нашел Брезиля. Молодые люди вышли на берег реки; Сальватор узнал хижину и вошел, попросив бутылку вина и матлот; друзьям был оказан теплый прием.
Глаза Жюстена не отрывались от настенных часов с кукушкой: он считал минуты. Если бы не постукивание маятника, не оставлявшее ни малейшего сомнения в том, что часы идут, Жюстен мог бы поклясться, что стрелки стоят на месте.
Но вот пробило десять, затем и одиннадцать часов. Видя нетерпение спутника, Сальватор сжалился над ним.
— Идемте! — сказал он.
Жюстен облегченно вздохнул, метнулся за шляпой и одним прыжком очутился за дверью.
Сальватор, улыбаясь, вышел следом: ведь именно ему предстояло показывать дорогу.
Он пошел вперед по направлению к замку Вири: они миновали мост Годо, липовую аллею и подошли к решетке парка.
— Здесь? — тихо спросил Жюстен.
Сальватор кивнул и прижал палец к губам.
Они двинулись вдоль ограды легко и беззвучно, словно тени. Сальватор остановился в том месте, где накануне перелез через стену.
— Здесь! — шепнул он.
Жюстен примерился взглядом к высоте. Не столь привычный к гимнастическим упражнениям, как его спутник, учитель размышлял, как преодолеть препятствие.
Сальватор прислонился к стене и подставил Жюстену руки в качестве первой ступеньки.
— Неужели мы будем перелезать через эту стену? — спросил Жюстен.
— Ничего не бойтесь, мы никого не встретим, — успокоил его Сальватор.
— Я беспокоюсь не за себя, а за вас.
Сальватор ответил непередаваемым движением плеч.
— Лезьте! — приказал он.
Жюстен поставил ногу на сплетенные руки Сальватора, потом на его плечо и занес ногу над забором.
— А вы? — спросил он.
— Прыгайте по ту сторону, а обо мне не тревожьтесь.
Жюстен безропотно повиновался.
Если бы Сальватор велел ему прыгнуть не на землю, а в огонь, Жюстен послушно исполнил бы и это приказание.
Он спрыгнул; Сальватор услышал глухой удар о землю.
Затем он сам легко подпрыгнул, повис на руках и через секунду уже был в парке рядом с Жюстеном.
Необходимо было осмотреться, чтобы не блуждать по всему парку, как накануне, когда Сальватор шел за Роланом.
Сальватор остановился на мгновение, напряг память и уверенно пошел вперед.
Через пять минут он снова остановился, осмотрелся и взял немного левее.
— Мы пришли! — сказал он. — Вот то дерево.
А про себя прибавил: "И могила!"
Они вошли в чащу и стали ждать.
Спустя несколько секунд Сальватор положил руку другу на плечо и сказал:
— Тише! Слышите? Это шуршит шелк.
— Она?! — затрепетав всем телом, прошептал Жюстен.
— По всей вероятности, да. Однако разрешите мне показаться ей первым. Вы же понимаете, какое действие может произвести ваше появление на бедную девочку… Она приближается, она одна. Спрячьтесь и выходите, только когда я вам скажу. Вот она!
Это была Мина.
Она была в самом деле одна.
— Боже мой! — пробормотал Жюстен.
Он подался вперед.
— Вы хотите ее убить? — удерживая его, проговорил Сальватор.
Движение в зарослях привлекло внимание Мины.
Она застыла на месте и с беспокойством посмотрела в ту сторону, где прятались друзья, готовая убежать, словно спугнутая газель.
— Это я, мадемуазель, — промолвил Сальватор. — Ничего не бойтесь.
Раскинув ветви, он показался Мине.
— Ах, это вы! — отвечала Мина. — Как я рада вас видеть, друг мой!
— Я тоже, тем более что у меня для вас добрые вести.
— От Жюстена?
— От него, от его матери, сестры, от славного господина Мюллера.
— Какая же я неблагодарная! Я забыла обо всех, кроме Жюстена! Что вы делали со вчерашнего вечера? Рассказывайте же!
— Прежде всего, я нашел ваши часы.
— Прекрасно!
— Я навестил все ваше милое семейство, передал Жюстену уверения в вашей любви, он заверил меня в своей.
— Как вы добры!.. Он обрадовался?
— И вы еще спрашиваете? Он едва с ума не сошел!
— Благодарю вас, благодарю от всей души! Вы ему сказали, где я нахожусь?
— Да.
— Что же он?
— Как вы, наверное, догадываетесь, он попросил меня устроить вашу встречу.
— О да, понимаю.
— Но вы должны также понимать, что моей первой мыслью было отказать ему в этой просьбе.
— Нет, сударь, нет, этого я не понимаю.
— Я же сказал, что такова была моя первая мысль, мадемуазель.
— А… а вторая? — замирая, спросила Мина.
— Вторая мысль была совсем другая…
— Значит… — затрепетав, прошептала Мина.
— Это значит: если вы пообещаете хорошо себя вести…
— Что будет тогда?
— … я договорился с Жюстеном, что приведу его.
— Когда?
— Я хотел привести его в один из ближайших вечеров.
— В один из вечеров!.. — вздохнула девушка. — И он согласился ждать?
— Нет.
— Как нет?!
— Он хотел отправиться незамедлительно… Понимаете?
— Да, конечно, понимаю! Я бы поступила точно так же!
— Моей первой мыслью снова было отказать! — рассмеялся Сальватор.
— А второй?.. — спросила Мина. — Второй?
— Второй… Я решил привести его сегодня же вечером.
— Значит… — задыхаясь, пролепетала девушка.
— Я его привел.
— Сударь! Когда я подходила, мне послышалось, что кто-то разговаривает. Это вы говорили с ним, не так ли?
— Да, мадемуазель. Он хотел броситься вам навстречу, а я ему помешал.
— Если бы я его увидела в ту минуту, я бы умерла от счастья!
— Слышите, Жюстен? — спросил Сальватор.
— Да, да! — вскричал молодой человек, выскакивая из зарослей.
Сальватор отступил, давая место другу. Жюстен и Мина бросились друг другу в объятия, подавив готовый вырваться крик: "Жюстен!", "Мина!"
Почти тотчас оба они протянули руки к Сальватору и в один голос, со слезами радости на глазах прошептали:
— Друг наш, да наградит вас Господь!
Сальватор с минуту смотрел на них ласковым покровительственным взглядом, похожим на взгляд божества, словно брал на себя ответственность за их будущее; потом он пожал Жюстену руку, поцеловал Мину в лоб и сказал:
— Теперь вы под охраной Божьей десницы. Пусть Господь, который привел меня сюда, доведет меня до конца!
— Вы нас покидаете, Сальватор? — спросил Жюстен.
— Вы же знаете, Жюстен, что я нашел Мину случайно; вы знаете, что не ее я искал, когда впервые пришел в этот парк. Позвольте же мне завершить начатое и будьте счастливы: счастье — это гимн Господу Богу!.. Через час я снова буду с вами.
Он кивнул головой, помахал рукой и исчез за поворотом дорожки, ведущей в замок.
Не буду пытаться вам пересказывать, о чем говорили в этот час оставшиеся наедине влюбленные.
Представьте, дорогие читатели, что вы припали ухом к двери в рай и слушаете, как переговариваются ангелы.
На следующий день в восемь часов утра Жюстен, как обычно, начал урок, но лицо его так сияло, что старшие ученики, привыкшие видеть учителя печальным и уж во всяком случае серьезным, спрашивали друг друга:
— Эй, видел? Что это сегодня с учителем? Уж не получил ли он, случайно, наследство в двадцать тысяч ливров ренты?
Почти в то же время Сальватор с видом несколько более озабоченным, чем обычно, ступил на главную или, вернее, единственную улицу деревни Вири. Он озирался по сторонам и, приметив на пороге одного из домов хорошенькую девушку, возвращавшуюся домой с кувшином молока, направился к ней с явным намерением заговорить; она остановилась и стала ждать.
— Мадемуазель! — начал Сальватор. — Не будете ли вы столь добры показать мне дом господина мэра?
— Вам нужен именно дом господина мэра? — переспросила девушка.
— Совершенно верно.
— Дело в том, что есть дом господина мэра и есть мэрия, — продолжала юная красавица с извиняющейся улыбкой, будто просила у молодого человека прощения за урок топографии, который она ему дает.
— Вот именно, — поддакнул Сальватор. — Мне следовало выражаться яснее. Я хочу поговорить с господином мэром, мадемуазель.
— В таком случае можете войти, сударь, — отвечала девушка, — вы стоите как раз на пороге его дома.
Она вошла первой, показывая Сальватору дорогу.
В дверях столовой ее поджидала служанка; девушка передала ей кувшин с молоком (по-видимому, семейство собиралось завтракать) и повернулась к Сальватору.
— Не угодно ли господину путешественнику следовать за мной? — пригласила она.
В те времена не знали ни железных дорог, ни поездов по экскурсионному тарифу, и незнакомого посетителя называли, как правило, "путешественником"; такое обращение к туристу еще и в наши дни можно услышать в горах Юры и Дофине.
Сальватор улыбнулся и последовал за девушкой.
Они поднялись во второй этаж. Девушка отворила дверь в кабинет, где за письменным столом сидел мужчина, и сказала:
— Папа! Этот господин хочет с тобой поговорить.
Сальватор в своем охотничьем костюме в самом деле мог сойти за "господина".
Мэр кивнул и продолжал что-то писать, не поднимая глаз на посетителя; возможно, он боялся потерять нить фразы, если бы вдруг прервал свою работу.
Случай распорядился таким образом, что мэром Вири был в те времена тот же славный человек, с которым имел дело честнейший г-н Жерар семь или восемь лет назад после ужасной трагедии, жертвой которой явился он сам.
Как мы уже говорили в свое время и в соответствующем месте, мэр был достойный и хороший человек, выходец из разбогатевших крестьян, честный и простодушный: ничего другого Сальватор и желать не мог.
Дописав фразу, мэр поднял голову, сдвинул на затылок греческий колпак, поднял очки на лоб и обратился к стоявшему в дверях молодому человеку.
— Это вы хотели со мной поговорить?
— Да, сударь, — отвечал Сальватор.
— Прошу садиться, — пригласил мэр, сопроводив свои слова взмахом руки, смутно напоминавшим жест Августа, обращавшегося с аналогичным приглашением к Цинне.
Он указал посетителю на кресло наподобие римского.
Сальватор как можно ближе пододвинул свое кресло к мэру.
После обмена любезностями мэр спросил:
— Что вам угодно, сударь?
— Мне хотелось бы получить от вас сведения, которые вы имеете право мне не предоставлять, сударь, — сказал Сальватор, — однако я не теряю надежды, что вы не откажете мне в просьбе.
— Говорите, сударь, и если то, о чем вы просите, не противоречит моим обязанностям гражданина и должностного лица…
— Смею надеяться, что так оно и есть, сударь… Но прежде всего, не сочтите за нескромность следующий вопрос: как давно вы стали мэром?
— Четырнадцать лет назад, сударь! — с гордостью отвечал тот.
— Отлично! — обрадовался Сальватор. — Я хотел бы услышать от вас имя господина, проживавшего в замке Вири в тысяча восемьсот двадцатом году.
— О сударь, тогдашнего владельца звали господин Жерар Тардье.
— Жерар Тардье! — повторил Сальватор, припоминая крик, не раз вырывавшийся у Рождественской Розы, когда она металась в жару:
"Не убивайте меня, госпожа Жерар!"
— Честнейший и порядочнейший человек, — продолжал господин мэр. — К нашему общему сожалению, он уехал из этих мест после ужасной трагедии.
— Она разыгралась здесь?
— Да.
— Видите ли, сударь, именно об этом деле я и хотел с вами поговорить. Не угодно ли вам рассказать, как все произошло?
Те из наших читателей, кто жил или и теперь живет в провинции, знают, с какой готовностью любой житель небольшого городка воспринимает ничтожнейшее происшествие, способное нарушить однообразие его существования. Вот почему читателей не удивит, что глаза мэра Вири загорелись в предвкушении хоть какого-то развлечения, связанного с посланным самим Провидением незнакомцем. Радость, осветившая лицо славного провинциала, бросала вызов медленно текущему времени, как бы говоря: "С паршивой овцы хоть шерсти клок!"
И он в мельчайших подробностях поведал Сальватору историю г-на Жерара, Ореолы, г-на Сарранти и двух детей; он не опустил ничего, что могло бы заинтересовать его слушателя и (это особенно важно) растянуть рассказ; этот славный человек с удовольствием бы умножал до бесконечности эпизоды этого кровавого происшествия, дабы как можно дольше задержать внимание бесценного гостя. К несчастью, господин мэр города Вири обладал весьма посредственным воображением: итак, он изложил ужасную историю, уже известную нашим читателям, в ее пугающей простоте.
К тому же, он рассказал ее по-своему, так, что главное действующее лицо этой драмы, г-н Жерар, представал не убийцей, а жертвой.
Рассказчик пространно и горестно описал отчаяние упомянутого г-на Жерара.
Потеря двух малышей, по словам господина мэра, особенно потрясла бывшего владельца замка, ведь это были дети горячо любимого брата; с тех пор г-н Жерар не мог говорить об исчезнувших племянниках без слез.
Сальватор слушал почтенного мэра с огромным вниманием и этим снискал его благосклонность.
Когда мэр закончил рассказ, Сальватор обратился к нему с такими словами:
— Вы рассказали мне о господине Жераре, Ореоле, господине Сарранти и двух детишках…
— Совершенно верно, — подтвердил мэр.
— Не существовало ли еще некой госпожи Жерар?
— Насколько мне известно, господин Жерар не был женат.
— Вы не знали никого по имени госпожа Жерар? Постарайтесь вспомнить!
— Нет… Если только… Погодите-ка!
И мэр захихикал.
— Да, да, да, — продолжал он. — Действительно, была госпожа Жерар: так называли бедняжку Ореолу, когда хотели заслужить ее расположение. Для вас, должно быть, не секрет, сударь, — назидательно прибавил мэр, — что у сожительниц есть одна слабость: они обожают, когда тот, кто стоит ниже их или от них зависит, называет их именем, на которое они не имеют права… И несчастные дети тоже это знали и, когда хотели добиться чего-нибудь от своей гувернантки, непременно называли ее "госпожа Жерар".
— Благодарю вас, сударь, — сказал Сальватор.
Немного помолчав, он продолжал:
— Так вы говорите, сударь, что, несмотря на поиски, ни маленького Виктора, ни маленькой Леони найти так и не удалось?
— Нет, сударь, хотя искали очень тщательно.
— Вы помните этих несчастных детей, господин мэр? — спросил Сальватор.
— Отлично помню.
— Я имею в виду их приметы.
— Я как сейчас их вижу, сударь! Мальчику было лет восемь-девять, он был хорошенький, свеженький, белокурый…
— Волосы длинные? — спросил Сальватор, невольно вздрогнув.
— Длинные кудрявые волосы до плеч.
— А девочка?
— Девочке было лет шесть или семь.
— Такая же белокурая, как брат?
— Нет, сударь, они были совсем непохожи; девочка — худенькая и смуглая, у нее были огромные черные глаза, просто восхитительные, во все лицо!.. Наверное, этот Сарранти был большой негодяй, если украл сто тысяч экю у своего благодетеля, да еще убил двух его племянников!
— Однако, мне показалось, вы сказали, что соучастником этого убийства был огромный пес, которого всегда держали на привязи: считалось, что он в силе не уступает тигру.
— Да, — кивнул мэр, — брат господина Жерара привез этого пса из Нового Света.
— Что же стало с собакой?
— Неужели я не сказал, сударь? В минуту отчаяния господин Жерар схватил карабин и разрядил его в собаку.
— Так он ее убил?
— Неизвестно! Но это был страшный зверь, и он вполне заслужил пули.
— Вы случайно не помните, как звали собаку?
— Погодите… Сейчас попробую вспомнить… У нее было странное такое имя… Как же это?.. Брезилем его звали!
"Так!" — подумал Сальватор, а вслух прибавил: — Брезиль, вы уверены?
— Да, да, точно!
— И такая злая собака не разу ни укусила никого из детей?
— Напротив, она их обожала, особенно малышку Леони.
— Теперь, господин мэр, мне остается просить вас об одной милости.
— О какой, сударь? О какой?.. — вскричал мэр, который был счастлив сделать что-то для человека, расспрашивавшего с такой учтивостью и умевшего слушать с таким вниманием.
— Я не могу попросить разрешения осмотреть замок, потому что в нем живут другие люди, — продолжал Сальватор, — а между тем…
Он помедлил.
— Говорите, сударь, говорите! — попросил мэр. — И если только в моей власти сообщить вам необходимые сведения…
— Я бы хотел иметь внутренний план комнат, кухни, погреба, оранжереи.
— О сударь, — воскликнул мэр, — это совсем не сложно! Во время расследования, которое пришлось закрыть за отсутствием господина Сарранти, план был сделан в двух экземплярах…
— И что же сталось с обоими этими экземплярами?
— Один приложен к делу, которое находится у королевского прокурора; другой еще лежит, должно быть, у меня в папках.
— Могу ли я снять копию с вашего экземпляра, господин мэр? — спросил Сальватор.
— Разумеется, сударь.
Мэр порылся в одной, другой, третьей папке и наконец обнаружил то, что искал.
— Вот то, что вы просили, сударь, — сказал он. — Если вам нужны линейка, карандаш, циркуль, можете взять у меня.
— Благодарю! Мне нет нужды точно соблюдать пропорции; достаточно набросать только общий план.
Сальватор снял копию твердой рукой умелого геометра; когда его рисунок был готов, он сложил лист бумаги, спрятал его в карман и сказал:
— Сударь! Мне остается вас поблагодарить и извиниться за причиненное беспокойство.
Мэр возражал, уверяя, что Сальватор ничуть его не побеспокоил, даже попытался заманить гостя позавтракать (как он сказал, "с моей супругой и обеими моими барышнями"), Но, как ни заманчиво было это предложение, Сальватор счел долгом отказаться. Желая как можно дольше не расставаться с гостем, мэр проводил его до дверей и, перед тем как проститься, предложил молодому человеку свои услуги, если тому понадобятся еще какие-нибудь сведения.
В тот же день Сальватор представил Жюстена в ложе Друзей истины, где тот был принят в масонское братство.
Не стоит и говорить, что Жюстен, не дрогнув, выдержал все испытания: он прошел бы сквозь огонь, преодолел бы острый, как лезвие бритвы, мост, ведущий из чистилища в рай Магомета, ведь в конце этого нелегкого и опасного пути была Мина!
На следующий день Жюстен был представлен венте и принят в нее.
После этого Сальватор ничего не скрывал от своего друга и даже рассказал ему о широком заговоре, который был замышлен еще в 1815 году, а плоды должен был принести в 1830-м.
Оставим же их за благородным делом подготовки восстания, в котором найдет развязку наша история; а пока, следуя за ее изгибами, возвратимся к Петрусу и мадемуазель де Ламот-Удан.
В той же благоухающей оранжерее, где, как мы видели, Петрус сначала с такой любовью написал портрет, а затем с таким неистовством его уничтожил, лежала в шезлонге мадемуазель Регина де Ламот-Удан, или, вернее, графиня Рапт; в подвенечном платье, бледная, словно статуя Отчаяния, она смотрела невидящим взором на рассыпанные вокруг нее письма. ^
Если бы кто-нибудь вошел в эту комнату или просто заглянул в приотворенную дверь, ему прежде всего бросилось бы в глаза выражение безмолвного ужаса, застывшее на лице девушки и вызванное, по-видимому, чтением одного или же нескольких писем, которые она в страхе или из отвращения уронила на пол.
Она посидела еще некоторое время в молчании и неподвижности, и две слезы медленно скатились по ее щекам и упали ей на грудь.
Потом она почти механически подняла безвольно повисшую руку, взяла с колен еще одно сложенное письмо, развернула его, поднесла к глазам, но, не прочитав и двух-трех строк, уронила его на ковер, где уже лежали другие; она была не в силах продолжать чтение.
Она закрыла лицо руками и на некоторое время задумалась.
В соседней комнате часы пробили одиннадцать раз.
Она отняла руки от лица и прислушалась, шевеля губами и считая удары.
Когда затих одиннадцатый удар, она встала, собрала все письма, перевязала их и спрятала в одном из шкафчиков, а ключ сунула за горшок со стрелицией; потом она подошла к звонку и дернула за шнур резко и нетерпеливо.
Появилась немолодая камеристка.
— Нанон! — обратилась к ней девушка. — Пора! Ступайте к садовой калитке, что выходит на бульвар Инвалидов, и проведите сюда молодого человека — он ожидает у решетки.
Нанон прошла по коридору, спустилась в сад, пересекла наискосок газоны и цветники; отворив калитку, которая выходила на бульвар Инвалидов, она выглянула и поискала взглядом того, кого надо было провести к госпоже.
Петрус стоял от нее всего в трех шагах, но она его не видела, потому что он прислонился к толстому вязу и оттуда жадно наблюдал за окнами Регины.
Странное дело! Павильон, в котором жила девушка, не был освещен; дом, стоявший напротив ее павильона, тоже; весь особняк будто погрузился в траур.
Единственное окно светилось лишь в студии Регины; слабый свет в нем напоминал дрожащий отблеск лампады в склепе.
Что же произошло? Почему в огромном доме не видно праздничных огней? Почему не гремит музыка бала? Почему такая тишина?
Как и Регина, молодой человек с замиранием отсчитывал удары часов. Вот отворилась калитка, и Петрус увидел камеристку. Он отделился от дерева, к которому был словно прикован, и спросил:
— Вы ищете меня, Нанон?
— Да, господин Петрус, меня прислала…
— …княжна Регина, знаю, — нетерпеливо закончил молодой человек.
— Графиня Рапт, — поправила его Нанон.
Петрус содрогнулся, холодный пот выступил у него на лбу. Он схватился рукой за дерево, чтобы не упасть.
Услышав слова "графиня Рапт", он решил, что Регина передумала и не примет его. К счастью, Нанон прибавила:
— Следуйте за мной!
Она пропустила Петруса в сад, заперла за ним калитку и повела его к павильону.
Через минуту она уже отворяла дверь студии. Несмотря на полумрак, молодой человек сразу увидел свою Регину или, вернее, как сначала ему показалось, призрак своей возлюбленной.
— Вот господин Петрус, — доложила камеристка, пропуская молодого человека вперед.
Петрус остановился в дверях.
— Хорошо, — проговорила Регина. — Оставьте нас, Нанон, и подождите в передней.
Нанон послушно вышла, а Петрус и Регина остались одни.
Регина жестом пригласила Петруса подойти ближе, но он не двинулся.
— Вы оказали мне честь, написав мне, графиня, — сказал он, особенно подчеркнув последнее слово с безжалостной суровостью влюбленного, потерявшего надежду.
— Да, сударь, — мягко проговорила Регина, понимая, что творится у него в душе. — Да, мне необходимо с вами переговорить.
— Со мной, сударыня? Вы хотите со мной поговорить вечером того дня, когда я едва не умер от горя, узнав о браке, навсегда связавшем вас с человеком, которого я ненавижу больше всех на свете?
Регина печально улыбнулась, и в ее улыбке можно было прочесть: "Думаете, я ненавижу его меньше, чем вы?"
Улыбка не сошла еще с ее губ, когда она проговорила вслух:
— Возьмите табурет Пчелки и садитесь со мной рядом.
Подчиняясь ее словам, произнесенным ласково и в то же время твердо, Петрус повиновался.
— Ближе! — приказала девушка. — Еще ближе!.. Вот так. Теперь внимательно посмотрите на меня… Да, именно так.
— О Господи! — прошептал Петрус. — Боже! До чего вы бледны!
Регина покачала головой.
— Я не похожа на счастливую невесту, правда, мой друг?
Петрус вздрогнул, словно это обращение острым ножом вонзилось в его грудь.
— Вы страдаете, сударыня? — вымолвил он наконец.
Регина усмехнулась, и в выражении ее лица мелькнула невыразимая боль.
— Да, я страдаю, — отвечала она, — ужасно страдаю!
— Что с вами, сударыня?.. Скажите, что с вами… Я шел сюда, чтобы проклясть вас навсегда, а теперь готов пожалеть.
Регина пристально посмотрела на Петруса.
— Вы меня любите? — спросила она.
Петрус задрожал и начал было заикаясь:
— Сударыня…
— Я спрашиваю, любите ли вы меня, Петрус, — торжественно повторила она.
— В тот день, когда я впервые вошел в эту студию, а было это три месяца назад, — я уже любил вас, сударыня, — признался Петрус. — Сегодня я люблю вас, как три месяца назад, с той разницей, что, узнав вас ближе, я люблю вас еще неистовей!
— Значит, я не ошиблась, — продолжала Регина, — когда говорила себе, что вы любите меня нежно и глубоко. Женщины никогда не ошибаются на этот счет, друг мой! Но любить нежно и глубоко — это значит всего лишь любить чуть больше, чем любят все остальные. Я же хочу стать для вас чем-то очень важным, священным, почитаемым и дорогим!.. Вот уже два часа, друг мой, как у меня не осталось на свете, кроме вас, ни одного близкого человека, на кого я могла бы положиться, и если вы не любите меня как мужчина — женщину, как брат — сестру, как отец — дочь, то я не знаю, кто мог бы любить меня в этом мире!
— Тот день, когда я вас разлюблю, Регина, — отвечал молодой человек торжественно, — станет моим последним в моей жизни, потому что моя любовь и моя жизнь, питаются от одного источника! Это вы спасли меня от отчаяния, в которое меня ввергла наша эпоха сомнения! Уже склонившись над пропастью — ведь головокружительные глубины ее так притягивают нашу молодежь, — я подумывал о том, что искусство потеряно для моей страны, и вел безрассудный образ жизни молодых людей моего возраста; я отказывался от работы, был готов выбросить в окно кисти и палитру и отречься от силы, дарованной мне Богом, которая, я чувствовал, угасает во мне, умирает либо от чрезмерной активности, либо от вялого смирения!.. Но вот однажды я встретил вас, сударыня, и с этого дня вернулся к жизни, поверил в свое искусство; с этого дня я уверовал в будущее, в счастье, в славу, в любовь, потому что ваш ум и доброта возвышали меня в собственных глазах и открывали передо мной волшебные пути! Не спрашивайте же, сударыня, люблю ли я вас: я обязан вам не только своей любовью, Регина, но и жизнью!
— Боже меня сохрани когда-нибудь в вас усомниться, друг мой! — отвечала Регина, и лицо ее порозовело от радости и гордости за возлюбленного. — Я так же уверена в вашей любви, как вы можете быть уверены в моей!
— В вашей любви?.. Я?! — вскричал молодой человек.
— Да, Петрус, — сдержанно продолжала Регина. — И я не думаю, что сообщу вам нечто новое, если скажу, что люблю вас; поверьте, я вас расспрашивала не затем, чтобы вырвать у вас клятву: ее — я это знала — вы давно уже принесли мне в глубине души, но чтобы услышать несколько слов любви, так нужных мне именно сегодня, клянусь вам!
Петрус соскользнул с табурета, опустился на колени и склонил голову не перед любимой женщиной, но перед обожаемой святыней.
— Послушайте, сударыня, — отвечал он. — Я не просто вас люблю, я вас чту, уважаю, вы для меня выше всех на земле!
— Благодарю вас, друг мой! — отозвалась Регина, подавая Петрусу руку.
— Однако согласитесь: чтобы так вас любить, — продолжал молодой человек, — нужно быть безумцем!
— Почему, Петрус?
— Потому что вы не доверяете мне в той же степени, в какой я доверяю вам!
Регина печально улыбнулась.
— Я скрыла от вас свой брак, — сказала она.
Петрус только вздохнул в ответ.
— Увы, — продолжала Регина, — я бы и от себя самой хотела его скрыть. Я не переставала надеяться, что произойдет какое-нибудь непредвиденное несчастье, какое-нибудь событие, на которое обыкновенно рассчитывают отчаявшиеся люди, и расстроит этот брак. Тогда, бледная и дрожащая, как путник, только что избежавший смертельной опасности, я сказала бы вам: "Друг! Взгляните, как я бледна, как трепещу! Я чуть не потеряла вас; нас только что едва не разлучили навсегда! Вот же я! Успокойтесь! Ничто мне больше не угрожает, и я ваша, только ваша!" Все сложилось совсем не так: дни шли за днями, но так и не произошло ничего непредвиденного, никакой спасительной катастрофы! Часы шли за часами, минуты — за минутами, секунды — за секундами, и вот роковой миг настал, как настает он для осужденного на смерть: кассационная жалоба отклонена, прошение о помиловании отклонено… священник… палач!
— Регина! Регина! Зачем я здесь?.. Почему вы меня вызвали?
— Скоро узнаете.
Петрус поискал взглядом часы; в это мгновение те, что висели в соседней комнате, прозвонили один раз.
— Говорите скорее, сударыня, — настаивал Петрус, — ведь, по всей вероятности, я не смогу оставаться здесь долго.
— Откуда вы знаете, Петрус? И зачем отвечаете на мои жалобы горькими словами?
— Да вы же замужняя дама, и не далее как с сегодняшнего дня?! Ваш муж находится в этом же доме, сейчас половина двенадцатого…
— Послушайте, Петрус! — продолжала Регина. — Вы великодушны, вы истинный сын благородной земли, словно родились и жили не в нашу эпоху. Вы храбры и чистосердечны, возвышенны и преданны, как средневековый рыцарь, готовый уйти в Святую землю на смерть; ваша прямота не допускает лукавства, ваша верность не приемлет лжи; вы неспособны причинить зло, если только вас не ослепит страсть, и верите только в добро. Реальный мир, в котором живу я, мой друг, создан совсем иначе, чем тот воображаемый, в котором живете вы; то, что в моем мире всем представляется делом обыкновенным, вам покажется недостойным; то, что для нас естественно, у вас вызвало бы ненависть… Вот почему я хотела поведать вам сегодня о своем горе; вот почему я ждала сегодняшнего вечера, чтобы заставить вас присутствовать при разоблачении преступления.
— Преступления?! — прошептал Петрус. — Что вы хотите этим сказать?
— Да, Петрус, преступления…
— Значит, мои подозрения оправдываются?.. — пробормотал молодой человек.
— А что за подозрения? Скажите, мой друг!
— Прежде всего, сударыня, я подозреваю, что вас выдали замуж против вашей воли, что от вашего брака зависели честь или состояние одного из членов вашей семьи. Наконец, я полагаю, что вы жертва одной из ужасных спекуляций, дозволенных законом, потому что они непостижимым образом укрыты под хранящей тайну крышей семьи… Я близок к истине, не правда ли?
— Да, — мрачно согласилась Регина. — Да, Петрус, все так!
— Ну что ж, Регина, я к вашим услугам, — продолжал Петрус, сжимая руки девушки. — Вы, очевидно, нуждаетесь во мне? Вам нужны сердце и рука брата, и вы избрали меня как преданного защитника? Вы правильно поступили, и я вам за это очень признателен! А теперь, возлюбленная сестра, говорите все, что хотели мне сказать… Говорите, я слушаю вас, преклонив колени!
В эту минуту дверь студии внезапно распахнулась и камеристка, принявшая Регину на руки девятнадцать лет назад, появилась на пороге.
Петрус хотел было подняться и снова сесть на табурет, но Регина удержала его, положив руку ему на плечо.
— Нет, оставайтесь так, — приказала она.
Обернувшись к Нанон, она спросила:
— Что там такое, дорогая моя?
— Простите, что я вошла без стука, сударыня, — отвечала Нанон, — но господин Рапт…
— Он уже здесь? — спросила Регина высокомерным тоном.
— Нет еще, но он прислал своего камердинера спросить, готова ли госпожа графиня принять графа.
— Он так и сказал: "госпожа графиня"?
— Я повторяю слова Батиста.
— Хорошо, Нанон, я его приму через пять минут.
— Но господин… — указывая на Петруса, начала было Нанон.
— Господин Петрус останется здесь, Нанон, — отвечала Регина.
— Боже мой! — пробормотал художник.
— Господин?.. — переспросила Нанон.
— Ступай передай ответ господину Рапту и ни о чем не тревожься, милая моя Нанон, я знаю, что делаю.
Нанон вышла.
— Прошу прощения, сударыня! — вскричал Петрус, стремительно поднимаясь, как только за камеристкой закрылась дверь. — Но ваш муж…
— … не должен вас видеть и не увидит вас здесь.
Она подошла к двери и заперла ее на задвижку, чтобы граф Рапт не смог войти без стука.
— А как же я?..
— Вы должны видеть и слышать все, что здесь произойдет, чтобы могли когда-нибудь засвидетельствовать, как прошла брачная ночь графа и графини Рапт.
— Знаете, Регина, мне кажется, я теряю рассудок, — признался Петрус, — я ничего не понимаю и даже не догадываюсь, что у вас на уме.
— Друг мой! — сказала Регина. — Положитесь на меня, так же как я полагаюсь на вашу верность. Ступайте в мой будуар, там я держу свои любимые цветы.
Молодой человек замер в нерешительности.
— Входите же! — продолжала настаивать Регина. — Мрак, которым покрыты мои слова, тайна, которой будет окутана моя будущая жизнь, невыносимая недосказанность, которая будет сопровождать нас, если вы не узнаете хотя бы часть моей ужасной тайны, — все вынуждает меня к тому, что я сейчас делаю… О, какую страшную историю предстоит вам узнать, Петрус! Но не судите преждевременно, друг мой; не выносите окончательного приговора, пока не услышите всего сами; не презирайте, прежде чем не оцените!
— Нет, Регина, нет, я не хочу ничего слышать! Нет, я вам верю, я вас люблю, я вас чту… Нет, я не пойду в будуар!
— Так надо, друг мой! И, кроме того, уже слишком поздно: если вы сейчас отсюда выйдете, вы столкнетесь с ним. Я не буду оправдана в ваших глазах и вызову его подозрения.
— Вы так хотите, Регина?
— Умоляю вас сделать это, Петрус, и даже требую!
— Пусть свершится ваша воля, прекрасная мадонна, любимая королева!
— Спасибо, друг мой! — протянула ему руку Регина. — Теперь ступайте в мою малую оранжерею, Петрус: она знает все мои сокровенные мысли, ей ли не узнать вас? Это моя благоухающая исповедальня!
И Регина приподняла гобелен.
— Садитесь вот здесь, среди моих камелий, рядом со входом, чтобы все слышать. Это мое любимое место, когда я хочу помечтать. Камелии, прекрасные и в то же время скромные цветы Японии, не любят яркого света. Я бы хотела родиться, жить и умереть, как они! Я слышу шаги. Входите, друг мой. Слушайте и простите тому, кто много выстрадал!
Петрус больше не сопротивлялся: он вошел в малую оранжерею, и Регина опустила за ним портьеру.
В это мгновение за дверью раздались шаги; немного поколебавшись, пришедший постучал.
Потом прозвучал голос графа Рапта:
— Можно войти, сударыня?
Регина смертельно побледнела; на лбу у нее выступила испарина.
Она отерла лицо тонким батистовым платком, собралась с духом, твердым шагом направилась к двери и отперла ее.
— Входите, отец! — громко проговорила она.
Петрус вздрогнул.
А граф Рапт побледнел и попятился, услышав это ошеломляющее разоблачение.
— Что вы говорите, Регина?! — вскричал он, и в его голосе послышалось изумление, граничившее с ужасом.
— Я говорю, что вы можете войти, отец, — повторила девушка уверенным тоном.
"О! — пробормотал Петрус. — Значит, дядюшка говорил правду!"
Господин Рапт вошел, потупив взор. Он не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы выдержать взгляд девушки.
— Мне все известно, сударь, — холодно продолжала Регина. — Каким образом случай помог мне об этом узнать, я вам говорить не буду. Господь, несомненно, хотел удержать нас обоих от ужасного преступления и вложил мне в руки неоспоримое доказательство вашей связи с моей…
Регина осеклась, не смея выговорить: "С моей матерью".
— Я пришел поговорить с вами, — пролепетал негодяй, трепетавший под взглядом Регины, — и ни на что другое не рассчитывал. Я объяснил бы вам свои сомнения, свои опасения, которые, впрочем, безосновательны.
Регина выхватила из-за корсажа письмо, выбранное наугад из тех, что были недавно рассыпаны у ее ног: она отложила это письмо, прежде чем спрятать другие в шкаф.
— Вы узнаёте это письмо? — спросила она. — В нем вы советуете жене своего друга, своего покровителя, любившего вас словно сына, хорошенько заботиться о вашем ребенке!.. Вместо того, чтобы давать столь кощунственный совет матери, вам следовало попросить Бога взять этого ребенка к себе.
— Сударыня! — не выдержал потрясенный граф. — Я вам уже сказал: я пришел с вами объясниться, но вы слишком взволнованны; я удаляюсь.
— Э, нет, сударь, — возразила Регина. — Подобные объяснения, как вы их называете, дважды не начинают. Останьтесь и сядьте.
Граф Рапт, подавленный решительностью Регины, рухнул на канапе.
— Что вы намерены предпринять, сударыня? — спросил он.
— Сейчас скажу, сударь… К счастью, вы женились на мне не по любви, что было бы и вовсе ужасно! Нет, вы женились из алчности, что является отвратительным расчетом, и только. Вы женились на мне, чтобы мое огромное состояние не перешло в чужие руки. Дальше этого вы не пошли бы, я знаю — по крайней мере, надеюсь. Вы опорочили себя преступлением, наказуемым людьми, и оно может остаться нераскрытым; но вы не посмели бы опорочить себя непростительным преступлением перед Богом, от которого ничто не может укрыться. Словом, вы женились на наследнице княгини де Ламот-Удан, а не на своей дочери!
— Регина! Регина! — глухо пробормотал граф, опустив голову и потупившись.
— Вы честолюбивы и вместе с тем расточительны, — продолжала молодая женщина. — У вас большие запросы, и эти запросы толкают вас на страшные преступления. Перед этими преступлениями другой, может быть, отступил бы, но не вы! Вы женились на родной дочери ради двух миллионов; вы продали бы собственную жену, чтобы стать министром.
— Регина! — повторял граф тем же тоном.
— Требовать нашего развода невозможно: развод отменен. Требование расстаться с вами вызвало бы скандал: пришлось бы открыть причину — тогда моя мать умерла бы со стыда, а отец — от горя. Итак, нам придется жить вместе, но только в глазах общества: перед Богом я свободна и хочу остаться свободной.
— Как вы это понимаете, сударыня? — спросил граф, вскидывая на нее глаза.
— Да, в самом деле, надобно обо всем договориться… Я постараюсь объясниться как можно яснее. За мое молчание, за нелепую безмужнюю жизнь, на которую вы меня обрекли, я требую для себя свободы самой безграничной, какой только может пользоваться женщина: свободы вдовы! Ведь вы отлично понимаете, что с этого дня вы для меня не существуете как муж. Что же до звания отца, надеюсь, вам не хватит наглости требовать от меня называть вас так. Кстати, мой единственный, мой настоящий отец, которого я могу любить, уважать, почитать, лелеять, — граф де Ламот-Удан. Вы предоставите мне свободу, или, предупреждаю, я возьму ее сама. За это я отдам вам половину будущего двухмиллионного состояния. Вы составите акт у моего нотариуса; когда пожелаете, я поставлю на нем свою подпись… Может быть, вы хотите что-нибудь возразить?
Граф Рапт молчал. Он задумался, затем медленно поднял глаза на Регину, но встретил ее гордый, самоуверенный взгляд и, снова почувствовав себя побежденным, потупился. Судя по тому, как заиграли его желваки, в нем происходила напряженная внутренняя борьба.
Прошло несколько минут, прежде чем он заговорил снова. Теперь голос его звучал еще глуше: граф взвешивал каждое слово.
— Прежде чем принять или отвергнуть ваши предложения, Регина, — сказал он, — позвольте мне немного побеседовать с вами и дать вам хороший совет.
— Хороший совет?! Вы, сударь?! Разве бывает хороший плод от гнилого дерева?
И девушка высокомерно качнула головой.
— Позвольте мне все же его дать. Вы вправе последовать ему или отвергнуть его.
— Говорите, сударь, я слушаю вас.
— Я не стану оправдывать то, что в моем поведении может выглядеть странно в ваших глазах.
— В моих глазах!.. — с презрением воскликнула Регина.
— В глазах света, если угодно… Я знаю всю тяжесть моего преступления. К счастью, совершая его, как вы сказали, я руководствовался не влечением, а расчетом. Разрешите, однако, вам заметить, что в моем проступке нет ничего такого, что могло бы возмутить общественное мнение или оскорбить Бога. Женившись на вас, я не совершил святотатства, я не оскорбил общества. Свет бывает оскорблен, только когда он знает, а он не узнает никогда, что я ваш отец. Напротив, если какие-либо подозрения и реяли когда-нибудь над супругой маршала, они рассеялись, как только вы стали моей женой. Я ничем не оскорбил Бога, потому что если захотел бы в целях, величие коих меня извиняет, жениться на вас — как это выглядит в глазах людей, то, как вы очень хорошо заметили, перед Богом я не тронул бы вас и пальцем. Впрочем, я уже сказал, что не намерен оправдываться. Нет! Итак, я подхожу к совету, который считаю своим долгом вам дать.
— Я готова вас выслушать, сударь; судя по тому, с каким трудом вы выражаетесь и как сбивчивы ваши фразы, я понимаю: вам нужно некоторое время, чтобы прийти в себя.
— Я готов, сударыня, — сказал граф Рапт; голос его мало-помалу креп. — Вы требуете предоставить вам полную свободу — само собой разумеется, я исполню ваше желание, как исполнил бы его при любых обстоятельствах, а в сложившейся ситуации — тем более, потому что не имею права требовать от вас ни любви, ни снисхождения. Только прошу вас помнить, сударыня, что существуют обязательства перед обществом, которые должна исполнять замужняя женщина.
— Продолжайте, сударь; я еще не вполне поняла вашу мысль.
— Я признаю, сударыня, что совершил тяжкое преступление и не могу требовать от вас ни малейшего уважения. Но я достаточно пожил и знаю, что женщина, как бы справедливо ни было ее отвращение к мужу, соблюдает светские приличия, от которых зависит его общественное положение. Итак, позвольте вам сказать, сударыня, что уже несколько дней по вашему поводу ходят слухи, и если бы эти слухи имели под собой основание, это весьма меня огорчило бы. Сегодня утром одна газетенка, объявляя о нашем бракосочетании, позволила себе весьма прозрачно намекнуть на одну любовную историю, в которой вы якобы были героиней. В статье даже указаны инициалы молодого человека, героя этой истории. Так вот, Регина, я полагаю своим долгом высказать вам свое мнение — мнение отца. Простите, что я забочусь о ваших интересах в этом деле больше, чем вы сами, и так грубо вторгаюсь в ваши секреты.
— У меня нет никаких секретов, сударь! — порывисто проговорила девушка.
— О, я знаю, Регина, что если вы в самом деле испытывали к этому юноше какое-нибудь чувство, оно было несерьезным, это был просто каприз, или скорее вы хотели поразвлечься за счет его тщеславия…
— Вы, сударь, меня оскорбляете! — вскричала девушка. — Кто дал вам право обращаться ко мне с подобными речами?!
— Выслушайте меня, Регина, — продолжал граф, окончательно приходя в себя или напуская на себя невозмутимый вид. — Я говорю с вами сейчас не как муж и не как отец; я говорю как наставник: не забывайте, что я имел честь вас воспитывать, потому-то я и взял на себя право вас предостеречь, дать вам совет, оградить вас, когда случай дает мне такую возможность. Едва став взрослой, Регина, вы уже обладали не меньшим умом, чем я…
Регина попыталась остановить графа, метнув на него презрительный взгляд.
— … и даже большим, если угодно, — поправился граф. — Во всяком случае, вы были намного умнее девушек вашего возраста. Ваша тетка и ваш отец поручили мне заботу о вас, и в особенности, насколько это возможно, просили воспитать вас сильной и мужественной. Терпеливо изучая ваш характер, я сумел взрастить в вас то, что было заложено природой; благодаря моей неусыпной заботе, вы обладаете твердым характером и неукротимой энергией под стать мужчине. И вот в ту минуту, как я собрался пожинать плоды неустанных трудов, когда я думал, что сумел создать из вас существо, наделенное незаурядным умом и необыкновенной душой, сильную женщину, — вы меня покидаете! Мое желание соединиться с вами навеки вас пугает, оно вам отвратительно! Я вам скажу, каков был мой план. Наш союз не был бы браком, Регина: это было бы нерасторжимое единство, которое вместо пошлого семейного счастья, уготованного супругам, должно было нам принести три величайших блага этого мира: богатство, власть, свободу. И что же?! До сих пор мы — я говорю "мы", потому что вы по праву можете претендовать на свою часть в этом деле, — до сих пор мы правили этой доброй, покорной, прекрасной страной Францией, хотя по виду я еще не обладаю ни значительной государственной должностью, ни особенным влиянием на государственные дела… Так неужели мы от всего этого откажемся? Я без пяти минут министр; ведь вы, должно быть, догадываетесь, что нынешний кабинет министров, существующий уже пять лет, подвергается нападкам со всех сторон и готов уступить место другому кабинету, который тоже, может быть, продержится пять лет. Пять лет! Понимаете, Регина?! Срок президенства какого-нибудь Вашингтона или Адамса! И чтобы к этому прийти, мне нужно всего-то ощутимое состояние, твердое положение… Я посажу рядом с собой вашего отца, и мы станем управлять тридцатью пятью миллионами человек, ведь при конституционном строе глава Совета является настоящим королем. Кто должен помочь исполнению самого горячего желания моей жизни, кому я могу довериться, затевая это чудесное предприятие? Какой женщине я могу предоставить роль не покорной спутницы жизни, не рабыни моих капризов и моей воли, но соратницы, с кем я разделю власть? Вам, Регина! И вот в ту минуту, как мы близки к сияющей цели, вы, вместо того чтобы подняться вместе со мной над светскими предрассудками и человеческими слабостями, начинаете с того, что не хотите понять простой истины: подобных высот не достичь, если не закрыть глаза на некоторые предрассудки. И это не все! Вы делаете меня смешным, а это камень преткновения, о который порой спотыкается тот, кто почти достиг вершины счастья и скатывается в бездну. Регина! Регина! Должен вам заявить: я был о вас лучшего мнения.
Молодая женщина выслушала графа не то что бы с меньшим отвращением, но с большим вниманием. Она была удивлена тем, что можно найти извинение, хотя бы такое жалкое, подобному поступку. (Я не знаю, поймут ли нас, вернее, поймут ли женщину, обладавшую широкими взглядами и наделенную сильным характером: ей было в определенном смысле любопытно — с философской точки зрения — увидеть, как далеко человек, свернувший то ли по злобе, то ли от неправильного воспитания с истинного пути, мог зайти по пути ложному.)
— Да, вы правы, сударь, я ваша ученица. И я готова признать, что с самой ранней юности получала от вас самые пагубные советы. Вы подавляли во мне устремления к прекрасному, все мои добрые порывы, все мои мечты о возвышенном, желая сделать из меня — теперь я вас понимаю, ведь ваш план раскрыт, — желая сделать из меня доверенное лицо, вашу соучастницу, вашу сообщницу, нечто вроде ступеньки для вашего честолюбия. В отличие от евангельского пахаря, вырывающего из земли плевелы, чтобы дать место доброму семени, вы с вашим скептицизмом уничтожали лучшие чувства в угоду плохим, а плохие — в угоду еще худшим. Вы научили меня хитрить — я выросла скрытной и лживой; вы преуспели в своих стараниях, надо отдать вам должное. Вы меня научили смотреть на человека, не поднимая на него глаз и не поворачивая головы; вы научили меня казаться спокойной, когда я взволнована, веселой, когда мне грустно. Вы посвятили меня во все тайны лжи, как вас посвящала в них госпожа де Латурнель, а она научилась им у самих иезуитов, этих великих мастеров обмана. Ваша неустанная забота принесла свои плоды, вы не были обмануты в своих ожиданиях, и через десять лет, которые вы посвятили нелегкой задаче моего воспитания, вы решили, что ученица наконец сравнялась с вами и в ней нет больше ни благородства, ни искренности, ни великодушия. Тогда вы попытались развить во мне честолюбие и вкус к интриге. Все так, сударь?
— Будем называть вещи своими именами, сударыня, вкус к дипломатии, — заметил граф, попытавшись улыбнуться.
— К дипломатии, если угодно, сударь. Я ненавижу и то и другое, и эти две родные сестры честолюбия мне одинаково и глубоко отвратительны. Да, вы меня научили всему, что мне знать не следовало. Да, вы не научили меня ничему из того, что я должна была знать. Одним словом, вы заставили меня пройти страшную школу добра и зла. При воспоминании об этом я краснею, сударь. Признаю также, к своему стыду и к вашей славе, что мне было любопытно, интересно совершить вместе с вами путешествие вокруг человеческого сердца, сулившее разочарования. Но я вернулась из этого путешествия, испытывая глубокий ужас. Вы обнажили передо мной, словно гноящуюся рану, все пороки, скрытые в человеческом сердце, потому что ваш скальпель не щадил никого; и я еще в ранней юности достигла, возможно, ценой счастья моей жизни, этой преждевременной умудренности, этого раннего старения души, которое зовется опытом, а на самом деле есть не что иное, как положение во гроб и погребение всего самого нежного, благородного и чистого, что в нас есть… И вот, сударь, — продолжала Регина, все больше увлекаясь, — когда я уже почти умерла для какого бы то ни было чувства, когда вы меня морально уничтожили, лишили меня всего — отца, матери, семьи, — вы хотите, чтобы я оттолкнула руку преданного друга, готового меня поднять? Так знайте, сударь, и пусть это будет вам наукой: вопреки вам, вопреки вашим ядовитым урокам, Господь наделил меня добродетелью, покоящейся на сложившихся, твердых, непоколебимых принципах. Я сумею вести себя безупречно, сударь, только не мешайте мне жить!
Граф Рапт взглянул на Регину и покачал головой.
— Сказать по правде, Регина, я думаю, что вы неспособны на серьезное чувство, не можете полюбить искренне, по-настоящему… — заметил он.
Регина сделала нетерпеливое движение.
— Поймите меня правильно, — продолжал он, — это не упрек, а похвала. Любовь существует для тех, у кого нет иных страстей. Любовь — это лишь эпизод в жизни, а не цель ее. Это смешное или страшное происшествие на долгом пути, который совершает человек в этом мире. Ее нужно перетерпеть, а не бежать ей навстречу, надо обуздать ее, а не подчиняться ей. Вы наделены необыкновенной рассудительностью и высоким разумом… Призовите их на помощь, спросите их, и вы увидите, что случайные связи — я призываю вас не иметь их вовсе или иметь как можно реже — заканчиваются непременно плохо. И это логично: неудача адюльтера заложена в нем самом, потому что мужчина, который любит замужнюю женщину — если это честный человек, — не может уважать ту, что обманывает мужа и рискует обесчестить своих детей. Прибавьте к этому, Регина, что этот человек будет непременно ниже вас, ниже по происхождению, по состоянию, по уму, — я знаю не много мужчин, равных вам. Будучи сильнее его, вы станете ему покровительствовать. И что же?! То, что вы называете сегодня его любовью, завтра вы назовете его слабостью, и с той минуты будете презирать этого человека. А он рано или поздно признает ваше превосходство, устыдится роли угодливого любовника, которую вы ему навяжете, и возненавидит вас.
— Если человек, которого я люблю… слышите, сударь? — выкрикнула Регина, — я говорю, что люблю, а не полюблю его! Если человек, которого я люблю, когда-нибудь меня возненавидит, это будет означать, что я дурная женщина, что ваше убийственное воспитание, ваши отвратительные принципы не пропали даром и, несмотря на все усилия, которые я предпринимала, дабы избежать вашего влияния, принесли свои плоды. Тогда его ненависть вкупе с моей падет на вас — первопричину, основу, носителя зла. Но нет! Этого не случится; я продолжу начатое; все то дурное, что вы посеяли в моей душе, я вырву и, если моя душа, это Божье зеркало, на время помутнела, вновь обрету свою детскую душу или сотворю себе новую.
— Ну, с этим вы опоздали! — усмехнулся граф Рапт.
— Нет, Боже милосердный! — восторженно воскликнула Регина. — Нет! Еще не поздно! И если бы этот человек меня сейчас слышал, он бы узнал, что я утопила все беды своей жизни в океане нежности, которой Господь наполнил его сердце.
Граф Рапт удивленно посмотрел на Регину.
— Если ваш разум намерен оставаться сегодня глухим, Регина, — сказал он, — давайте спустимся с высот общественной философии в то, что вы называете низменными материальными интересами. Я расскажу вам о самом большом своем желании, о единственной своей честолюбивой мечте… Регина! Как вам известно, я хочу стать министром.
Регина наклонила голову, что означало: "Я знаю, что вы этого хотите".
— У меня много врагов, Регина, — продолжал граф Рапт. — Прежде всего — все мои друзья… Я нимало не беспокоюсь, что моя политическая деятельность может вызвать чей-то смех; известно, чего стоят подобные нападки, но я не хочу, — слышите, Регина? — не хочу, чтобы смеялись над моей частной жизнью. Вы, должно быть, знаете высказывание другого честолюбца, завещанного нам древностью как образец для подражания: "На жену Цезаря не должно даже пасть подозрение".
— Во-первых, — насмешливо проговорила Регина, — надеюсь, вы не станете претендовать на роль современного Цезаря. — Кроме того, обращаю ваше внимание, что это высказывание, которое я приветствую от всей души, когда оно применяется при обычных обстоятельствах гласит: "жена Цезаря". Слышите, сударь? Жена!
— Кем бы вы мне в действительности ни приходились, сударыня, в глазах света вы моя жена.
— Да, сударь, однако перед лицом Господа я ваша жертва; позвольте мне от этого и отталкиваться.
— Ради Бога, сударыня, давайте спустимся на землю!
— Вы меня к этому принуждаете?
— Прошу!
— Будь по-вашему, сударь! — проговорила Регина в лихорадочном возбуждении. — Признаться, я с сожалением вхожу в эти подробности. У вас есть любовница…
— Это ложь, сударыня! — граф Рапт, дернувшись, словно бык от дротика бандерильеро.
— Возьмите себя в руки, сударь. Я не позволю вам повышать на меня голос. У вас есть любовница, она невысокая, белокурая, ей тридцать лет, это приятельница госпожи де Маранд, и зовут ее графиня де Гаек; она живет на Паромной улице в доме номер восемнадцать.
— Не знаю, дорого ли вы платите своим шпионам, сударыня; но как бы мало вы им ни платили, вы понапрасну тратите деньги.
— Эта женщина живет на Паромной улице, в доме номер восемнадцать, — холодно продолжала Регина. — Вы бываете у нее по понедельникам, средам и пятницам. Вы только что сравнивали себя с Цезарем, олицетворявшим собой отвагу; с таким же успехом вы могли бы сравнить себя с Нумой — воплощенной мудростью. Это ваша вторая Эгерия, а первая — ваша мать, госпожа маркиза де Латурнель… Мне не нужно нанимать никаких шпионов, чтобы все это знать, это факты общеизвестные: каждая либеральная газета вот уже два года повторяет их из номера в номер.
— Это глупая клевета, сударыня, и, по правде говоря, я не понимаю, как вы можете повторять вслед за этими ничтожными памфлетистами…
— Благодарю вас, сударь! Мне небезынтересно узнать ваше мнение о газетах. Когда вы в следующий раз придете мне сообщить, что они оказали мне честь заняться мною, я повторю ваши собственные слова.
Граф Рапт нервно кусал губы. Потом с живостью, словно отыскав веский довод, он заметил:
— Разница между вами и мной, Регина, в том, что я решительно отрицаю глупости, которые мне приписывают, тогда как вы охотно признаетесь в грехах, которые вменяют вам в вину.
— Что ж вы хотите, сударь?! Вы поставили меня в исключительное положение; не удивляйтесь, что я сама становлюсь исключением. Да, между нами есть разница, и немалая, сударь. Я откровенна — вы опускаетесь до лжи; только лжете вы напрасно. Уже давно — кроме того страшного обстоятельства, о котором я, к несчастью, узнала слишком поздно, иначе никакая человеческая сила не заставила бы меня сказать "да" перед алтарем, — уже давно я знаю, какого отношения заслуживает каждая подробность вашей жизни. Я могла бы с точностью до тысячи франков не только определить, сколько та женщина получает от вас, — мне не жалко денег, не перебивайте меня! — но и сколько она получает от полиции, потому что честное создание, которое продает свое тело вам, душу свою продало вашим друзьям. Но теперь вы богаты, и я вам разрешаю взять из моего приданого сколько пожелаете и купить госпожу де Гаек целиком — и тело и душу!
— Сударыня!..
— Да, я с вами согласна, я отклонилась от темы; я сделала это с отвращением, зато честно. Больше по этому поводу я не скажу ни слова. Благодарю вас за то, что вы сами попросили меня об этом: хотя на свете не многое вызывает ваше уважение, однако ко мне вы отчасти сохранили это чувство, и ваша просьба доказывает это.
— Только от вас зависит, сударыня, чтобы я уважал вас в полной мере.
— Что же нужно для этого сделать, сударь?
— Отказаться от мужчины, который вас любит.
— Отказаться от него? Вы хотите, чтобы я от него отказалась, я правильно поняла?! Ах, сударь, если бы мне не открылась ужасная тайна, я бы уже сделала это и никогда бы с ним больше не увиделась. Потому что вы в конечном счете были бы моим мужем, и с той минуты, как я приняла вас как такового перед Господом и людьми, я была бы вам верна. Вы меня знаете и не усомнитесь в моих словах! Но вы совершили неслыханное преступление, одно из тех, что могло произойти лишь в древние времена; вам словно помогал рок, и вот вы сломали мою жизнь. Неужели вы полагаете, что я, как смиренная жертва, подчинюсь приговору вашего расчета, приняв его за веление судьбы? Что, повергнутая вами, я не сумею подняться? Да вы с ума сошли! Вот человек, посланный мне самим Господом, чтобы стать моей опорой в ту минуту, как все меня покинули; всемогущей властью Божьей ему принадлежат все мои помыслы, в нем мое будущее, смысл моей жизни, а вы, преступник, негодяй, незаконнорожденный, спокойно требуете, чтобы я отказалась от него? Неужели вы еще не поняли, как страстно я его люблю?
Господин Рапт с минуту помедлил, словно решая, какой выбрать тон: гневный или насмешливый.
Ему не удалось изобразить гнев, и потому на сей раз он решил испробовать насмешку.
— Браво, сударыня! Браво! — вскричал он и захлопал в ладоши.
— Сударь! — встрепенулась Регина, как раненая львица. — Я не комедиантка, чтобы позволять вам аплодировать мне. И если я играю роль, то в трагедии моей несчастной жизни; надеюсь, Господь пошлет развязку, которая станет возмездием за преступление и будет достойна чистоты жертвы.
— Прошу меня простить, сударыня, — с притворным смирением произнес граф. — Очевидно, дело в том, что вы часто посещаете артистов; но вы произнесли последние слова с таким драматизмом, что мне показалось, будто я в театре.
— Ошибаетесь, отец, — отвечала Регина с беспощадной твердостью. — Вы находитесь в комнате своей дочери, и если из нас двоих кто и играет отвратительную комедию, так это вы; это у вас маска вместо лица; это вы собственными руками смастерили подмостки, где вот уже пятнадцать лет исполняете все роли. A-а, вы говорите о театре и комедии, да вы же сами ломаете комедию! Герцогиня Херфорд — весьма могущественная особа при английском дворе, куда вы рассчитываете когда-нибудь отправиться в качестве посла, — и как только вы не ласкаете детей леди Херфорд! Комедия! Ведь вы ненавидите детей! Впрочем, вы много чего ненавидите… Когда вы садитесь в карету, отправляясь ко двору, в министерство или в Палату, у вас в руке неизменно книга. Комедия! Вы же ничего не читаете… кроме, может быть, Макиавелли… Когда поет примадонна Итальянского театра, вы аплодируете и кричите "браво!", как недавно в этой комнате; возвращаясь домой, вы пишете ей целые страницы с восторженными отзывами о музыке. Комедия! Вы не выносите музыку! Но примадонна — любовница барона Штраасхаузена, одного из самых могущественных дипломатов венского двора… Чтобы искупить такое притворство, вы ездите по воскресеньям — что верно, то верно — в церковь святого Фомы Аквинского. И снова комедия, чудовищная комедия, более чудовищная, чем другие, потому что, пока карета с вашими гербами стоит у главных ворот, вы выскальзываете в боковую дверь и направляетесь… куда? Бог вас знает! Может быть, встречаетесь с госпожой де Гаек в кабинете у префекта полиции.
— Сударыня! — глухо взревел граф.
— Официально вы владелец газеты, защищающей законного монарха, а тайно редактируете журнал, замышляющий против этого монарха в пользу герцога Орлеанского. Газета поддерживает старшую ветвь, журнал — младшую: если одна из них сломается, вы уцепитесь за другую. И все это знают: и частные лица, и министры, и простые граждане, и правительство! Одни вам кланяются, другие вас принимают, и вы думаете: "Раз так, они, наверное, ничего не знают". Нет! Они знают, сударь, знают. Но вы можете стать могущественным, и они кланяются вашему будущему могуществу; они знают, что вы будете богаты, и кланяются вашему будущему богатству.
— Ну-ну, сударыня, опомнитесь! — сокрушенный, проговорил граф Рапт.
— По правде говоря, сударь, — продолжала Регина, — разве это не беспримерная комедия, скажите? Неужели вам не надоело вечно обманывать? Отвечайте! Зачем вы живете на земле? Какое добро вы совершили или, вернее, какого зла вы не совершили? Кого вы любили или, точнее, к кому вы не испытывали ненависти?.. Хотите, сударь, я буду с вами до конца откровенной? Хотите наконец узнать, что я о вас думаю? Я испытываю к вам то самое чувство, которое вы питаете ко всему миру и которое я никогда не испытывала ни к кому! Я вас ненавижу!.. Ненавижу ваше честолюбие, вашу гордыню, вашу трусость! Я ненавижу вас с головы до ног, потому что вы весь пронизаны ложью!
— Сударыня! — воскликнул граф. — Вы осыпаете меня оскорблениями за то, что я хотел оградить вас от позора!
— Оградить меня от позора?!
— Да. Об этом молодом человеке ходят слухи…
Регина вздрогнула, но не от того, что боялась слов графа:
она не хотела, чтобы их слышал Петрус.
— Я вам не верю, — перебила она мужа.
— Я еще ничего не сказал, а вы заранее обвиняете меня во лжи.
— А я заранее предвижу, что вы скажете неправду.
— Несмотря на его родство с генералом де Куртене, он не принят ни в одном приличном доме Сен-Жерменского предместья.
— Он не хочет бывать там, где может встретить вас.
— Он живет как принц, хотя все знают, что у него нет состояния.
— Ну да, вы видели его раз в Булонском лесу на взятой напрокат лошади, да еще раз — на балконе во Французском театре, куда добыл ему билет его друг Жан Робер.
— Говорят, он на содержании у одной театральной дивы…
— Сударь! — вскричала Регина, побледнев от гнева и ужаса. — Я вам запрещаю оскорблять человека, которого люблю!
Она произнесла последние слова, повернувшись в сторону оранжереи, чтобы Петрус понял, что они адресованы ему; потом она подошла к колокольчику и нетерпеливо позвонила.
— Вы клевещете на того, кого здесь нет, сударь, — прибавила она. — Но меня утешает то, что если бы он стоял перед вами, я уверена: вы не осмелились бы повторить ни слова.
Дверь отворилась, на пороге появилась Нанон.
— Проводите господина графа, — приказала Регина камеристке и подала ей канделябр.
Граф скрипнул зубами и словно медлил.
— Ступайте, господин граф! — не допускавшим возражений тоном приказала Регина, указывая ему на дверь.
Граф хотел было возразить, но его подавил величавый вид молодой женщины.
Он бросил на нее взгляд змеи, вынужденной спасаться бегством, поиграл желваками, сжал кулаки и глухо, с угрозой в голосе выдавил:
— Как вам будет угодно, сударыня! Прощайте!
Он вышел в сопровождении Нанон, и та притворила за ним дверь.
Но сцена была слишком бурная: сердце Регины, точно озеро, переполненное водами грозового ливня, не выдержало напряжения: девушка с бессильным криком упала в кресло, и из-под опущенных ресниц ручьем хлынули слезы.
В ту минуту как Нанон закрыла дверь, а Регина почти без чувств опустилась в кресло, Петрус вышел из малой оранжереи; он был бледен, по его лицу струился пот, но глаза сияли счастьем.
Семейная драма, свидетелем которой он только что явился, вызвала в его душе ужас и отвращение. Но у него были добрая душа и верное сердце: Регина-мученица предстала перед ним во всем величии; он испытывал глубочайшее сострадание к жертве и почти забыл о палаче.
Петрус медленно подошел к Регине. Но, когда она услышала приближающиеся шаги, она закрыла лицо руками и замерла, словно осужденный в ожидании приговора. Она как будто опасалась, что позор ее мужа и вина матери падуг на нее, и не хотела, чтобы возлюбленный увидел краску стыда на ее лице. Петрус понял, какая борьба поднимается в ее душе, какой стыд и какое волнение она должна переживать; встав на одно колено, он ласковым и в то же время твердым голосом, будто убаюкивая ребенка, сказал, вернее, прошептал:
— О моя прекрасная Регина! До сих пор я любил тебя так, как юноша любит девушку; теперь я обожаю тебя как мученицу! Преступление, жертвой которого ты оказалась, не бросает на тебя тень, не марает твоего белого платья; напротив, в моих глазах ты прекрасна! Ты можешь взглянуть на меня без смущения и страха, потому что скорее уж мне следовало бы покраснеть: это я тебя недостоин! С этого времени ты для меня священна, моя любовь поднимется над обыкновенной любовью других мужчин, чтобы быть достойной тебя!.. О Регина, я люблю, люблю тебя!.. Я обожаю тебя так, как обожал бы мать, будь она жива. Я испытываю к тебе невыразимую нежность, какую испытывал бы к сестре, если бы Господь послал мне сестру. Я молюсь на тебя, как мальчиком молился на гранитную статую Мадонны, которая с высоты наших прибрежных скал обуздывала океанские бури.
Регина вложила свои руки в ладони Петруса; лицо ее выражало глубокое чувство признательности.
Молодой человек продолжал:
— Я тебе уже говорил, что ты вернула меня к жизни, что ты помогла мне обрести истинную цель существования, которое до сих пор я считал пустой затеей Бога. Теперь, дорогая моя, возлюбленная моя, мой черед протянуть тебе руку помощи, как ты сказала этому господину, теперь я помогу тебе подняться, и так, рука об руку, бок о бок, мы осилим зло, мы бросим вызов людям, приблизившись к Богу!
На губах Регины мелькнула едва уловимая улыбка.
— Взгляни на меня так, Регина, — продолжал Петрус, — как недавно ты просила меня взглянуть на тебя. Я не спрашиваю тебя, любишь ли ты меня, я говорю: "Ты меня любишь!", и мое сердце трепещет и готово вырваться из груди при этих словах: "Ты меня любишь!" Все темное во мне освещается, когда я слышу эти божественные слова. Все хорошее во мне становится лучше. Все печальное улыбается. Все плохое уходит! В моей душе до сих пор царила непроглядная ночь, и в потемках твоя любовь мелькнула будто сон; сегодня моя душа — лазурное небо, а твоя любовь единственной звездой сияет на этом небосклоне!
Регина взирала на него с нежностью и не перебивала: подобно растениям, о которых рассказывает флорентийский поэт, — растениям, опустившим головки под ночным инеем и оживающим в солнечных лучах, — она приходила в себя, внимая его речам и греясь под его любящим взором.
А Петрус продолжал говорить:
— Я люблю тебя!.. Не слушай никого, кроме меня, Регина; думай только обо мне, любимая; смотри только на меня; я убаюкаю тебя словами, как волны баюкают лодку, как ветер укачивает цветок. Доверься мне; у твоего горя нет пристанища надежнее, чем моя душа. Я люблю тебя! Забудь ради этих слов обо всем на свете. Мы умрем, а наша любовь будет жить вечно. То, что люди зовут Богом, на самом деле — бессмертная любовь!
По мере того как Петрус говорил, лицо молодой женщины вновь приобретало прежнее выражение, расцветало счастьем, сияло блаженством. Ласковые слова Петруса пели в ней сладкозвучными аккордами. В ее сердце еще отзывалось глухой болью страдание, будто далекие раскаты грома; в то же время ее захлестнула радость, подобная теплому весеннему лучу; Регина склонилась к молодому человеку, по-прежнему стоявшему перед ней на коленях, обняла его и прошептала:
— Я люблю тебя, люблю!
Она проговорила эти слова так тихо, что они были подобны легкому дуновению; Петрус не столько услышал их, сколько увидел это сладостное признание, летящее на пламенных крыльях. Потом из глаз молодой женщины с трудом выкатились две слезинки, затем слезы закапали все чаще и наконец хлынули ручьем.
Они были восхитительны — воплощение красоты, молодости, свежести. Казалось, черный лебедь и его белоснежная подруга ласкаются друг к другу в бассейне розового мрамора.
Так, в безмолвном и нежном объятии, они просидели несколько минут; молодая женщина плакала, молодой человек осушал ее слезы, ловя их губами.
О чем было им говорить? Разве не подобна любовь восхитительным альпийским долинам, которые неожиданно открываются нашему взору, когда мы молча прижимаемся друг к другу со слезами на глазах, чувствуя, что слова излишни? Молодые люди наслаждались счастьем, понимая, что нет на свете большей радости, как говорить про себя: "Я любим!"
Этот беззвучный дуэт двух сердец продолжался бы до бесконечности, если бы, все ниже склоняясь к молодому человеку, Регина не ощутила на своем лице его горячее дыхание. Она поняла, что ее губы вот-вот коснутся губ любимого; Регина испуганно вскрикнула, разжала объятия, положила руки Петрусу на плечи и, слегка отстранившись, взволнованно проговорила:
— Отодвиньтесь, друг мой! Сядьте вот здесь, как раньше. Поговорим как брат и сестра.
Продолжая улыбаться Регине, молодой человек едва слышно вздохнул, подвинул табурет и сел.
— Дайте ваши руки, — попросила молодая женщина.
Петрус протянул Регине руки, потом облокотился на ее колени, вопросительно на нее посмотрел, заглядывая снизу вверх ей в лицо и ожидая, что она скажет.
— Вы не догадываетесь, о ком я хотела бы с вами поговорить, Петрус? — спросила она.
— О вашей матери, не так ли, Регина? — ласково спросил молодой человек.
— Да, друг мой, о матери, — подтвердила она. — Но прежде позвольте просить у вас самого нежного сочувствия к ней. Рассказ об уединенной жизни, которую она здесь ведет как в темнице, история о неизбывном горе, написанном на ее лице, причина которого никому не известна, заставила бы вас преклонить перед этой женщиной колени, если бы она сюда вошла.
— О Регина! — отозвался Петрус. — Поверьте, что я жалею ее от всей души!
— Вы часто спрашивали меня, почему несчастная восточная княжна обрекает себя на одиночество. Почему целый день напролет она лежит на подушках, позволяя солнечным лучам заглядывать лишь сквозь жалюзи, а единственное ее развлечение — перебирать бесконечные бусинки четок? Вы не раз хотели узнать причину такой восточной дикости, такого уединения, такой праздности, которую вы сравнивали с безразличием принцесс из "Тысячи и одной ночи". Сейчас вы узнаете ее тайну: я только что перечитала все ее письма… Ах, друг мой, вы содрогнетесь, когда прочтете письма господина Рапта, одни — написанные с целью ее погубить, другие — чтобы утешить бедняжку! Вы знаете этого человека, верно? Ведь вы убедились в том, что можно услышать из его уст, и догадываетесь, что может выйти из-под его пера. Каждый день моей матери был полон мрака. Умоляю вас, друг мой, ради любви ко мне будьте снисходительны и милосердны к моей матери!
— Прости и благослови ее Господь! — торжественно произнес Петрус. — Однако кто оказался столь коварен или мужествен, у кого хватило, подлости или силы открыть вам подобную тайну?
— О, не надо проклятий, Петрус, подумайте лучше о том, что случилось бы, если бы я ничего не узнала… А открыл мне эту тайну не подлец и не мужественный человек. Это — дело рук невинного существа, которое понятия не имело, что творит; это ребенок, которого я люблю всем сердцем, да и вы тоже; это наша дорогая Пчелка: через два часа после нашего возвращения из церкви она принесла мне эти письма.
— Каким образом письма, содержащие тайну огромной важности, могли оказаться в руках девочки?
— Это объясняется просто, друг мой, всему виной случай, — простите, я хотела сказать: Провидение.
— Объясните, Регина.
— Вы знаете, что мою мать в девичестве звали княжной Чувадьевской, нареченной при рождении Риной. Она носила это имя поистине с королевским достоинством, и отец стал звать мою мать не Риной, а Региной. Я же при крещении получила имя Регина, но для девочки это имя сочли слишком торжественным, и в детстве отец звал меня Риной. Даже Пчелка привыкла к тому, что меня звали именем матери, а мать — моим именем. И вот по возвращении из церкви, в то время как все находились в гостиной, Пчелка, чей главный недостаток — любопытство, проскользнула в комнату княгини и впервые в жизни оказалась там одна. Она приоткрыла один из ящиков, в котором, как она знала, моя мать держала варенье из лепестков роз и восточные сладости. Само собой разумеется, Пчелка запаслась сладостями. Но над ящиком со сладостями, который княгиня часто выдвигала в ее присутствии, находился другой ящик, и при Пчелке в него никогда не заглядывали. Что могло храниться в этом надежно запертом ящике? Какие-нибудь необыкновенные варенья! Невиданные конфеты!.. Подогреваемая любопытством, сластена Пчелка вынула ключ из выдвинутого ящика, вставила его в замок заветного ящика, повернула ключ и потянула на себя… Ни одной конфетки! Ни единой сладости! Только пакет, перевязанный черной ленточкой, — вот и все. Она взяла пачку, повертела ее в руках, очевидно в надежде, что какая-нибудь таинственная сладость все-таки выпадет из пакета… Ничего! Она уже хотела было в досаде швырнуть пакет, как вдруг в глаза ей бросилась надпись: "Княжне Рине".
Я уже сказала, что еще совсем маленькой Пчелка привыкла называть меня Риной. То ли она забыла, что нашу мать звали так же, то ли никогда этого не знала, но она прежде всего подумала, что этот пакет принадлежит мне, и решила отнести мне эти письма немедленно. Она снова заперла ящик, вставила ключ на прежнее место, спросила, где я, и прибежала в оранжерею, запыхавшись, как в тот раз, когда вы впервые ее увидели.
"Ну, княжна Рина, — начала девочка, держа руки за спиной, — я принесла тебе свадебный подарок".
Она улыбалась; я была печальна.
"Что ты хочешь этим сказать, сумасбродная девчонка?" — спросила я.
"Я хочу тоже кое-что тебе подарить… Госпожа графиня Рапт! Имею честь преподнести вам этот скромный подарок. Если он вам не понравится, в том не моя вина, потому что я сама не знаю, что в этом пакете".
Бросив его мне на колени, Пчелка умчалась прочь так же стремительно, как появилась. Только вечером мне удалось добиться от нее правды, и я узнала, как эти письма попали к ней в руки. Я развязала ленточку: сотня писем рассыпалась у меня на коленях; на каждом из них стояло имя, которым меня обыкновенно называли в семейном кругу, но каждое было надписано рукой господина Рапта, все они были написаны по-немецки. Я развернула одно наугад: с четвертой строчки я все поняла… Пожалейте меня, Петрус, и сжальтесь над моей матерью!
С этими словами молодая женщина уронила головку на плечо возлюбленному и заплакала.
Петрус снова зашептал ей на ухо нежные и утешительные слова; снова он собрал губами все ее слезинки. Потом, когда буря миновала, Регина опять заговорила, на сей раз — строгим и торжественным тоном, пытаясь возвысить свою мать в глазах Петруса, прежде чем вымаливать для нее снисхождения.
— Друг мой! — сказала она. — Теперь вы знаете мою тайну; теперь в ваших руках честь всей нашей семьи. Уже поздно: вы должны уйти.
Жест Петруса выражал немую мольбу.
Регина улыбнулась и протянула руку в знак того, что намерена еще что-то сказать молодому человеку.
— Выслушайте меня, — проговорила она, — прежде чем расстаться с вами, мне нужно кое-что вам сообщить.
— Говорите, Рина, говорите!
Молодая женщина взглянула на возлюбленного с бесконечной нежностью.
— Я очень вас люблю, Петрус, — сказала она. — Не знаю, как любят другие женщины, не знаю, какими словами они выражают свои любовь, знаю лишь одно, друг мой: в тот день, когда я впервые увидела вас, мне показалось, что я выхожу из мрака, что до сих пор я не жила. С этого дня, Петрус, я начала жить, и с этого дня я поклялась: жить, а если понадобится, умереть ради вас. Перед Богом, что меня слышит, клянусь: вы человек, которого я чту, уважаю, люблю больше всех на свете. Знаете ли вы более торжественные слова для того, чтобы выразить мою любовь?.. Произнесите мне их, друг мой, и я слово в слово устами и сердцем повторю их за вами!
— Благодарю, моя прекрасная Регина! — вскричал молодой человек. — Нет! Нет! Не нужно никаких клятв: твоя любовь золотыми буквами написана у тебя на лице!
— Я хотела, чтобы вы прежде всего поняли, Петрус, как я вас люблю, чтобы никакое сомнение не закралось в ваше сердце, когда вы услышите то, что я собираюсь вам сказать.
— Вы меня пугаете, Регина, — прошептал молодой человек, выпустив руки девушки, отодвинувшись от нее и заметно побледнев.
Но Регина снова протянула ему руку, и теперь голос ее был строг, хотя полон нежности и любви:
— Я люблю вас не только за вашу поэтическую внешность, за ваш редкий ум, за ваш великий талант, который я высоко ценю. Нет, Петрус, мне в особенности нравится ваш рыцарский характер, благородство вашей души, первозданная честность вашего сердца; не скажу, что люблю вас за вашу добродетель — это слишком банально, — но за вашу верность — да! Ваша преданность, как и моя, Петрус, зиждется на вполне установившихся принципах, и, как белый горностай, которого Бретань выбрала для своего герба, вы скорее умрете, чем запятнаете себя. За это я и люблю вас, Петрус; поэтому я и говорю: нам не нужно больше видеться.
— Регина! — наклонив голову, прошептал молодой человек.
— Вы ведь тоже так думаете, правда?
— Да, конечно, Регина, — печально отвечал Петрус, и сама его печаль подтверждала, что он одобряет суровое решение молодой женщины. — Я тоже так думал, но не посмел бы высказаться столь категорично.
— Поймите меня правильно, Петрус… Нам не нужно встречаться, как мы делаем это сейчас. Наедине, ночью, у меня или у вас… Не знаю, уверены ли в себе вы, Петрус, и сумеете ли вы сдержать свои обещания; я же, более слабая — ведь я женщина, — говорю вам: я люблю вас так сильно, друг мой, что ни в чем не смогу вам отказать. Стало быть, очень важно, чтобы мы вдвоем одолели мою слабость. Обман возможен для людей обыкновенных; обман, допустим, может быть, при исключительном стечении обстоятельств, как в нашем случае, но только не для нас. Я потребовала у этого человека права вас любить, но отнюдь не быть вашей любовницей, и первое условие нашей любви, благодаря которому она станет глубокой и вечной, — у нас никогда не должно быть причин краснеть друг перед другом. Итак, повторяю вам, Петрус, любимый мой: надо перестать видеться так, как мы видимся в эту самую минуту. Поверьте: все мое существо содрогается и стонет, когда я произношу эти слова; но наше будущее счастье зависит от неумолимой выдержки, которую диктует нам нынешняя беда. Мы будем встречаться в свете, Петрус, в Булонском лесу, на концертах, в театрах; вы будете знать каждый мой шаг, в письмах я буду рассказывать вам обо всех своих делах, обо всех планах, а возвратившись каждый к себе, мы будем молить Бога о нашем скорейшем освобождении.
Как во время рассказа Франчески да Римини плачет Паоло, так и наш герой плакал, пока говорила Регина. Она же сама будто исчерпала источник слез.
Было два часа ночи. Часы пробили два раза; они словно дважды напомнили молодым людям, что пришла пора расставаться.
Регина встала, знаком приказав Петрусу оставаться на прежнем месте, подошла к небольшому итальянскому stipo[49], инкрустированному перламутром, черепаховой костью и серебром, и достала оттуда золотые ножницы. Она велела молодому человеку встать коленями на табурет.
— Опустите голову, прекрасный мой Ван Дейк, — приказала она.
Петрус повиновался.
Регина нежно поцеловала его в лоб, потом выбрала в шапке белокурых волос вьющуюся прядь, отрезала ее у самых корней и, намотав на палец, сказала:
— Вставайте!
Петрус поднялся.
— Теперь ваша очередь! — сказала она, подала ему ножницы и опустилась на колени.
Петрус взял ножницы и дрожащим голосом произнес:
— Опустите голову, Регина.
Молодая женщина послушно исполнила просьбу.
Следуя во всем примеру Регины, Петрус дрожащими губами коснулся ее лба и провел рукой по ее прекрасным волосам, не решаясь притронуться к ним ножницами.
— Вы ангел любви и чистоты, Регина, — прошептал он.
— Что же вы?.. — спросила она.
— О, я не смею…
— Режьте, Петрус!
— Нет! Нет! Мне кажется, что я совершаю святотатство, что в каждом волоске заключена частица вашей жизни, что разлучившись с вами, эти волосы будут упрекать меня в своей смерти.
— Режьте! — приказала она. — Я так хочу!
Петрус выбрал прядь, поднес ножницы, зажмурился и отрезал.
Пока ножницы с хрустом резали прядь, кровь бросилась Петрусу в лицо, и молодой человек подумал было, что лишится чувств.
Прядь осталась у него в руке.
Регина встала.
— Давайте! — сказала она.
Молодой человек подал ей волосы, пылко поцеловав их.
Регина соединила их с прядью волос Петруса и скрутила двумя пальцами. Затем она сплела их, будто шелковые нити, в косичку и завязала ее на обоих концах. Потом она подала молодому человеку один конец, за другой потянула и перерезала косичку пополам.
— Вот так и нити наших жизней будут навсегда сплетены и перерезаны вместе! — сказала она.
В последний раз подставив молодому человеку свой чистый лоб для поцелуя, она позвонила бедной старой Нанон, находившейся в передней.
— Проводи господина через садовую калитку, милая Нанон, — попросила она.
Петрус бросил на Регину прощальный взгляд, и в его глазах отразилась вся его любовь. Он последовал за Нанон.
Башня Пангоэль — обломок разрушенного во время Вандейских войн феодального замка XIII века (судя по тому, что от него сохранилось, он представлял собой позднюю надстройку романского сооружения) — находилась в нескольких льё от Кемпера, на берегу той части океана, что зовется "диким морем". Расположенная на вершине остроконечной скалы, поросшей можжевельником и папоротником, она возвышалась над атлантическими волнами, словно орлиное гнездо, и напоминала впередсмотрящего, который караулит появление паруса на горизонте.
Со стороны, противоположной океану, — иными словами, с востока, вдоль кемперской дороги, взгляду открывался однообразный пейзаж, но именно в однообразии и заключалось его величие.
Представьте себе холмистую и совершенно безлюдную долину, вдоль которой тянется длинная аллея приморских сосен; она ведет к расположенному в овраге и потому скрытому от глаз селению: выдают его присутствие только завивающиеся колечки дыма, что устремляются ввысь, словно голубоватые призраки с растрепанными волосами.
Одинокая башня, которую мы попытались описать, была когда-то сюзереном деревни Пангоэль.
Все вместе походило на огромный собор: небо было сводом, сосновая аллея — колоннами, башня — алтарем, а голубоватый дымок, поднимавшийся к небу, — ладаном, воскуряемым под его портиком.
Дополнительную живописность этой картине придавал человек, неподвижно стоявший на вершине башни, опираясь о парапет; человека можно было бы принять за гранитную статую, если бы порывистый западный ветер не развевал его длинные седые волосы.
То был красивый, одетый в черное старик; он стоял спиной к морю, всматриваясь в длинную аллею; время от времени взгляд его затуманивался, и он вытирал платком слезы (это было единственное его движение) — слезы, то ли исторгнутые из сердца каким-то глубоким горем, то ли просто-напросто вызванные резким ветром, подобным тому, что хлестал по щекам часовых в "Гамлете" на площадке Эльсинорского замка.
Довольно будет одного слова, чтобы наши читатели догадались о причине слез, застилавших взор старика: этот старик был отец Коломбана, граф де Пангоэль.
Дело происходило примерно в середине февраля.
Тремя днями раньше он получил письмо Коломбана, из которого узнал о смерти своего единственного мальчика.
Отец ожидал, когда привезут тело сына.
Вот почему он неотрывно смотрел на сосновую аллею, которая вела в деревню Пангоэль: по этой аллее должны были привезти тело Коломбана.
Неподалеку от того места, где стоял граф, догорал костер.
Тот, кому довелось бы увидеть высокого старика, печального, застывшего в неподвижности, с развевавшимися по ветру волосами, со слезами на глазах, непременно сравнил бы его со старым греком из Аргоса, который десять лет простоял на террасе во дворце Агамемнона в ожидании минуты, когда на вершине горы зажгут огонь в знак взятия Трои.
Однако теперь на вершине башни стоял хозяин, а не слуга; впрочем, слуга вскоре появился тоже.
Это тоже был старик, седобородый, длинноволосый, в широкополой шляпе и национальном бретонском костюме, только черном, как и у хозяина.
Он принес охапку сосновых дров и собирался, по-видимому, подбросить их в костер. Слуга подошел к благородному старику, с минуту смотрел на него, потом опустился на одно колено, свалил дрова на каменный пол, бросил на хозяина пристальный взгляд, подложил в огонь несколько сучьев. Видя, что граф Пангоэль остался ко всему безучастен, словно статуя Страдания, старый слуга проговорил:
— Умоляю вас, хозяин: спуститесь хотя бы на час, а я подежурю вместо вас. Я развел в вашей комнате огонь пожарче и приготовил завтрак. Если вы отказываетесь поспать и намерены стоять на холоде, так наберитесь, по крайней мере, сил!
Граф не отвечал.
— Монсеньер! — продолжал настаивать старый слуга, подходя к хозяину. — Вот уж двое суток, как вы не отдыхали и за все это время не взяли в рот ни крошки, не говоря уж о том, что словно позабыли о холоде, а ведь сейчас не июнь!
На этот раз граф, кажется, заметил старого слугу и обратился к нему, не отвечая, впрочем, на его вопрос.
— Ты не слышишь стука колес на парижской дороге? — спросил он.
— Нет, добрейший мой господин, — отвечал старый слуга, — я слышу только рев волн да завывание западного ветра в соснах. Нехорошо стоять так с непокрытой головой на утреннем ветру. Умоляю вас, хозяин, войдите в дом!
Граф уронил голову на грудь, словно под тяжестью воспоминания.
— Помнишь нашего мальчика, Эрве? — продолжал он, находясь во власти все той же мрачной мысли. — Когда он появился на свет, когда его мать вручила мне свое дитя, словно то было видимое благословение Небес, ты уже к тому времени прожил у нас пять лет.
— Да, монсеньер, я помню! — отвечал старый Эрве сдавленным голосом.
— Однажды — мальчику было три года — он гулял на вершине башни, откуда мы любовались диким морем. Море в тот день разбушевалось. Женщина, которая вывела нашего сына на прогулку, была его бывшая кормилица, а впоследствии — гувернантка. Она привела мальчика наверх не для того, чтобы его развлечь, а в надежде увидеть издалека баркас своего мужа, рыбака. Графиня, повсюду искавшая своего сына, поднялась сюда и, увидев, что ветер яростно треплет белокурые детские волосы, заметила:
"Кормилица! Ты плохо смотришь за ребенком. Малыш простудится; не забывай, что ему всего три года!"
Однако кормилица, крепкая крестьянка, привыкшая в любую погоду чинить сети на берегу, возразила:
"А как же мой сын?! Ему всего четыре года, а он уже в море, вместе с отцом, потому что я ухаживаю за вашим сыном, госпожа графиня, а у меня нет служанки, и некому за ним присмотреть. Вы думаете, ему не холодно?"
И несчастная женщина снова стала высматривать в тумане баркас мужа.
Тогда ты обернулся и сказал:
"Жанна! Как вам не совестно сравнивать своего мальчика с сыном госпожи графини?! Вы простая крестьянка, а она — знатная дама".
А кормилица ответила:
"Все так, Эрве: госпожа графиня — знатная дама, а я крестьянка; но Жемми — такой же сын мне, как господин Коломбан — сын госпожи графини. Может, перед Богом и есть какая-нибудь разница в положении двух детей, но между сердцами двух матерей нет разницы".
— Видишь, Эрве, — продолжал старик, — сын кормилицы умер, и мой мертв! Значит, нет между ними разницы, раз оба смертны!.. Графиня ошибалась, а кормилица оказалась права: смерть их уравняла.
— Бедный хозяин! — пробормотал Эрве в ответ на печальные речи старого дворянина, которому беда преподала урок равенства.
— Спустя несколько лет, — продолжал несчастный отец, и в его памяти всплыли воспоминания, когда-то трогательные, а теперь горькие, навеянные тем местом, где он сейчас находился, — помнишь, мальчику тогда было лет десять и ты был здесь, ведь ты никогда с нами не расставался, славный мой Эрве! Несчастному мальчику захотелось пострелять, и ты дал ему свое ружье времен гражданских войн; оно было на полфута выше его.
Эрве вздохнул и поднял глаза к небу.
— Помнишь, Эрве, как он держал это огромное ружье в ручонках и умолял научить его стрелять? Но ты наотрез отказался. Он плакал, сердился, топал ногами, а ты в ответ на его гнев и слезы все повторял:
"Монсеньер! Дворянин должен учиться владеть только шпагой".
Но вместо шпаги он овладел пером; вместо того, чтобы послать его в Политехническую школу, я отправил его учиться на юридический факультет. Я не мог сделать из него офицера, потому что настали мирные времена, и решил воспитать из него гражданина. Война, возможно, пощадила бы его, как пощадила нас, а вот мир отнял его и убил!
— Не надо предаваться этим грустным воспоминаниям, достойнейший мой господин, — сказал Эрве.
— Грустные воспоминания! То, что напоминает мне о моем Коломбане, ты называешь грустными воспоминаниями! Напротив, поговорим о нем! А если не о нем, так о чем же мне еще говорить?.. Если я не буду о нем говорить, тишина изгложет меня, как ржавчина разъела старое ружье, которым он тогда играл.
— Раз так, говорите о нем, дорогой хозяин, говорите!
— Помнишь тот день, когда ему исполнилось двенадцать лет? Мы вдвоем вели его, исполненные веры и надежды, по этой сосновой аллее, усеянной розами, как теперь она засыпана снегом. Это был день его первого причастия, и внизу другие дети ждали его в деревенской часовне, потому что он должен был прочитать крестильные обета. До чего величаво он выглядел, несмотря на небольшой рост! Он и сейчас стоит у меня перед глазами… И вот с правой стороны, напротив двадцать четвертого дерева — мы все их сочли! — подвернулся камешек, и мальчик споткнулся… Свеча выпала у него из рук и погасла. Он тогда заплакал, бедняжка! Кто мог сказать в те времена, что ему суждено и в жизни вот так споткнуться и угаснуть до срока, не дожив до двадцати четырех лет?!
— Хозяин! Хозяин! — вскричал Эрве, разражаясь слезами. — Вы рвете собственное сердце!
— Вскоре ему исполнилось пятнадцать лет, — продолжал граф де Пангоэль, с болезненным наслаждением перебирая мельчайшие подробности прошлого. — Однажды я рассказывал ему историю Милона Кротонского; помню, как он улыбнулся, услышав повесть о треснувшем дубе, который зажал обе руки непобедимому борцу. Мальчик оставил меня, вышел на улицу, и его взгляд упал на дерево, что было вдвое толще его самого. Это была ива. Коломбан прыгнул на дуплистый ствол и, изо всех сил упершись в него, как Милон, расколол дерево надвое, словно яблоко. Я незаметно за ним следил. Услышав, как затрещало дерево, я подумал было, что это хрустнули косточки у моего мальчика… Да-а, он был так же могуч, как его предок Коломбан Сильный. Но к чему эта сила, дорогой Эрве, и что сталось с его железными икрами и стальными руками? Смерть коснулась их и смела с лица земли так же легко, как ребенок разрывает паутинки, парящие в сентябре над убранными полями… Мертв! Мертв! Мой мальчик мертв!
Старый дворянин недаром гордился силой представителей своего рода: он и сам был ее живым примером в этой страшной схватке со страданием. А вот бедному Эрве силы изменили. Он вдруг пал перед хозяином на колени и вскричал:
— Боже! Как же ты наказываешь злых, если добрые получают такие удары?!
Граф де Пангоэль взглянул на старого слугу и раскрыл объятия.
— Обними меня, Эрве, — торжественно произнес он, — только так я могу тебя поблагодарить за твое сочувствие.
Эрве поднял голову; как расстроенный ребенок кидается на грудь к отцу, он бросился в объятия старого дворянина и некоторое время стоял так, тесно к нему прижавшись.
Обняв слугу, несчастный отец покачал головой и продолжал:
— До чего неблагодарны дети, дорогой Эрве! Отец лучшие свои годы тратит на их воспитание, на заботу о них, делает из них мужчин; за этой плотью от своей плоти и костью от своей кости он ухаживает, словно за хрупким растением; как садовник, он с замиранием сердца следит за тем, как набухают почки, развиваются листья, распускаются цветы. При виде этого свежего душистого цветка детства он радуется в надежде увидеть плоды юности… И вот однажды приходит письмо, запечатанное черным сургучом, в котором говорится: "Отец, у меня нет сил сносить жизнь, которую ты мне дал, и я умираю". Вот и живи после этого, если можешь!
— Бог дал, Бог и взял. Благословим Господа нашего, хозяин! — воскликнул старый слуга в религиозном экстазе, какой еще и сегодня можно наблюдать среди простого народа старой Бретани.
— Что ты мне говоришь о Боге? — надменно воскликнул несчастный отец. — Когда ферма твоего отца, когда все плоды в его погребе, когда все зерно в его амбарах, когда весь скот в его стойлах и конюшнях, наконец, когда все, что твой отец, девяностолетний старик, собрал за пятьдесят лет, сгорело полтора года тому назад из-за соломинки, думаешь, твой отец благословлял Бога, Эрве? Когда полгода назад "Марианна", входя в порт, разбилась о скалы прямо против верфей, где ее собирали, разбилась после долгого и тяжелого плавания в Индию и затонула вместе с грузом, восемнадцатью матросами и ста двадцатью пассажирами, думаешь, те, кого поглотила бездна, благословляли Бога? Когда полтора месяца назад Луара вышла из берегов, смывая и унося с собой целые города и селения, думаешь, те, кто взбирался на крыши, моля Господа о пощаде и милосердии, а потом падал в воду вместе с рушившимися стенами, благословляли Бога? Нет, Эрве, нет! Они, как и я…
— Молчите, хозяин! — вскричал Эрве. — Не кощунствуйте!
Но прежде чем старый слуга успел выговорить эти слова, граф де Пангоэль пал на колени и воскликнул:
— Всемилостивый Господь! Прости меня! Вон везут тело моего сына…
В конце длинной сосновой аллеи, со стороны деревни Пангоэль, где, как мы сказали, в небо поднимался дым от труб, по заснеженной дороге медленно продвигалась на фоне серого неба похоронная процессия; впереди шел монах в черно-белой шерстяной сутане, высоко подняв большой серебряный крест.
Позади него четыре человека несли гроб, а за гробом шло около пятидесяти мужчин с обнаженными головами и женщин с надвинутыми на глаза коричневыми капюшонами.
Старый дворянин произнес краткую молитву, потом поднялся.
— Что Бог ни делает, все к лучшему, — сказал он, обращаясь к слуге. — Эрве, пойдем встречать последнего отпрыска Пангоэлей, который возвращается в замок своих предков.
Он твердым шагом спустился по лестнице и вышел, по-прежнему с непокрытой головой, к парадному подъезду башни Пангоэлей, выходившему на сосновую аллею.
Когда граф де Пангоэль в сопровождении старого слуги появился на пороге башни, похоронная процессия уже миновала две трети аллеи и до слуха графа начали долетать самые высокие ноты скорбного псалма, который пел священник и подхватывали шедшие за гробом.
Едва заслышав это пение, Эрве упал на колени, граф же остался стоять; он едва слышно вторил Эрве: погребальный гимн словно замирал у него на губах.
Когда до башни оставалось не более двадцати пяти шагов, священник знаком приказал несшим гроб остановиться.
Остановились и крестьяне.
Похоронная процессия замерла, пение стихло.
Священник отделился от толпы и подошел к графу. Тот попытался сделать хотя бы несколько шагов навстречу, но не мог оторвать ноги от земли.
По бледности, заливавшей его лицо, Эрве понял, что творится с хозяином. Он двинулся было с намерением подать руку и помочь несчастному отцу сойти с места, к которому его будто пригвоздило горе, а в случае необходимости поддержать его. Но хозяин жестом приказал ему оставаться на месте.
Слуга, приподнявший было одно колено, вновь опустился на землю.
Тем временем священник преодолел расстояние, отделявшее его от крыльца. На пороге он увидел человека; взглянув на его побелевшее лицо, он понял, что это отец Коломбана.
— Сударь! — обратился он к старику. — Я сопровождал от самого Парижа тело виконта де Пангоэля, и теперь оно в замке предков.
— Да благословит Господь благочестивую руку, что привела сына к отцу! — отвечал старый дворянин, склоняя голову перед величием религии и смерти.
Священник подал знак.
Четверо несших гроб медленно двинулись вперед; два человека с козлами следовали за ними: они поставили козлы на землю, гроб был опущен на них, после чего все шестеро отступили назад и смешались с толпой провожавших.
Аббат Доминик — это был он, и наши читатели несомненно уже узнали его — снова подал знак: вся процессия приблизилась, и крестьяне встали на колени перед гробом, образовав полукруг.
Все участники этой печальной сцены словно сговорились избавить отца от страшного зрелища — гроба сына — и заслоняли его собой.
Стояли только граф и священник.
Граф, вначале не сводивший глаз с гроба, с трудом оторвался от скорбного зрелища и теперь оглядывал одного за другим всех участников процессии, но будто не узнавал тех, кого ожидал увидеть.
Наконец он обратился к аббату Доминику:
— Сударь! Я уже поблагодарил вас за то, что вы сделали для моего сына и меня, и еще раз вас благодарю. А почему с вами нет пангоэльского кюре?
— Я просил его сопровождать процессию, — отвечал Доминик, — но он отказался.
— Отказался?! — изумился граф.
Монах поклонился.
— С каких это пор кюре деревни Пангоэль отказывается молиться за упокой души графов Пангоэлей?
— Виконт Коломбан де Пангоэль умер насильственной смертью, — пояснил аббат Доминик, — он покончил с собой.
— Да, святой отец, — подтвердил старый дворянин, — однако чем больше несчастный мальчик заблуждался, тем больше он нуждается в том, чтобы к нему призвали милосердие Божье. Он умер не по-христиански, но как честный человек, в чем я совершенно уверен.
— Я знаю это, господин граф.
— Откуда?
— Я был его другом, и перед смертью он пожелал, чтобы именно я исполнил то, что привело меня сюда.
— Значит, вы здесь только в качестве друга?
— Друга и священника, господин граф.
— Однако вы рискуете навлечь на себя неудовольствие ваших начальников?
— Я боюсь лишь Божьего гнева, господин граф.
— Тогда отведите этот гнев от моего сына, сударь, и попросите у Господа снисхождения к нему.
Священник поклонился и, повернувшись к гробу, затянул "De profundis clamavi ad te" таким уверенным и громким голосом, что его пение непременно должен был услышать Господь.
— "De profundis clamavi ad te", — так же громко подхватила толпа.
— "De profundis clamavi ad te", — шептал граф де Пангоэль.
Окончив заупокойную молитву, все встали.
Аббат Доминик подошел к старому дворянину.
— Господин граф! — сказал он. — Где прикажете похоронить вашего сына?
— Разве у моей семьи нет фамильного склепа на пангоэльском кладбище? — удивился граф.
— Кладбище закрыто, и сторож отказался отпереть ворота.
— С каких пор, — спросил старик, — пангоэльское кладбище закрыто для графов Пангоэлей?
— С тех пор как они отдали Богу душу раньше того срока, который наметил Бог, подаривший им жизнь, — как можно мягче отвечал аббат Доминик.
— Раз так, святой отец, соблаговолите следовать за мной, — твердо проговорил старый дворянин, гордо подняв голову; Эрве занял место за гробом.
Четверо — те, что несли гроб, — по знаку аббата Доминика вышли из толпы и взялись за свою ношу; траурная процессия во главе с графом де Пангоэлем и аббатом Домиником медленно двинулась в путь.
Они обогнули башню, прошли развалины старого замка, поднялись на гребень скалы и очутились на западном склоне берегового утеса лицом к лицу с ревущим, бушующим океаном.
Высоко вздымались темные валы; седые волосы старика развевались на ветру.
Никакое другое зрелище, как то, что открылось взглядам провожавших молодого человека в последний путь, не могло бы дать большего представления о Божьем могуществе и Божьем гневе. Однако неужели Господь в своем безграничном могуществе, в своем неутишимом гневе, что способны вздыбить морские волны и столкнуть в небе тучи — эти небесные колесницы, на которых несутся бури, — стал бы принимать во внимание ничтожные вопросы, обсуждаемые на соборе несколькими праздными кардиналами?
В это никак не мог поверить аббат Доминик, великодушный и мыслящий человек, при виде развернувшегося перед ним грандиозного зрелища.
Горькая усмешка мелькнула на его губах; он взглянул на гроб, в котором покоилось бездыханное и бесчувственное тело, и подумал, что с силой Божьего могущества может сравниться лишь горе отца.
Граф остановился против небольшого песчаного пригорка, поросшего папоротником и можжевельником.
— Я хочу, чтобы тело моего сына похоронили здесь, — сказал он.
Несшие гроб снова остановились, козлы снова были установлены, как недавно у входа в башню, и на них опустили гроб.
Старик огляделся по сторонам: он искал могильщика, но пангоэльский кюре запретил тому следовать за процессией.
— Эрве! — проговорил граф. — Принеси две лопаты.
Несколько крестьян бросились было к замку.
Граф поднял руку.
— Пусть сходит Эрве! — непреклонным тоном приказал он.
Крестьяне послушно остановились; Эрве спустился так скоро, как ему позволяли его годы, и скрылся в старой потерне, зиявшей у еще уцелевшей стены.
Вскоре он снова появился с двумя лопатами в руках.
Крестьяне хотели было забрать их у старого слуги.
— Благодарю вас, дети мои, — возразил граф. — Это наше с Эрве дело.
Он взял лопату из рук старого слуги.
— Ну, дружище Эрве, — сказал он, — давай приготовим последнее ложе последнему из графов Пангоэлей.
Он стал копать могилу.
Эрве последовал его примеру.
Никто из присутствовавших не мог сдержать слез, глядя, как два старика с развевающимися на ветру седыми бородами и волосами роют могилу юноше, которого один из них произвел на свет, а другой баюкал на руках.
Доминик смотрел вдаль, туда, где бесконечное небо сливалось с таким же бесконечным океаном; он стоял скрестив на груди руки, молча, без слез, застыв точно в экстазе.
Красавец-монах в необычном одеянии своим видом словно дополнял живописную и драматическую сцену, в которой мудро отвел ему роль милосердный Господь.
Почва была рыхлая, и дело подвигалось быстро. Скоро яма глубиной около шести футов была готова.
У одного из несших гроб были при себе веревки; с их помощью гроб опустили в могилу.
Теперь очередь была за святой водой.
Доминик заметил в углублении одной из соседних скал лужицу воды, сиявшую, словно зеркало.
Он подошел к скале, произнес над этой водой слова освящения, отломил сосновую ветку, будто предназначенную для того, чтобы стать кропилом, обмакнул эту ветку в воду и, вернувшись к могиле, окропил гроб:
— Во имя Отца, Сына и Святого Духа благословляю тебя, брат мой, призываю на тебя благословение Всевышнего.
— Аминь! — отозвались присутствовавшие.
— Один Господь, знавший твое намерение, мог остановить твою руку и нарушить твою волю — он этого не пожелал. Прощение и благословение да снизойдет на тебя, брат мой!
— Аминь! — хором подхватила толпа.
Монах продолжал:
— Я знал тебя на земле и могу сказать собравшимся здесь людям, твоим землякам, что они должны тобой гордиться: ты был истинным сыном Бретани, у тебя были все мужские качества, что дарует эта достойная мать своим сыновьям: благородство, сила, величие, красота. Ты исполнил роль, предначертанную тебе на этом свете, и хотя тебе еще не было двадцати трех лет, твоя жизнь была жертвоприношением, а твоя смерть — мученичеством. Благословляю тебя, брат мой, и молю Бога благословить тебя.
— Аминь! — вторили собравшиеся.
Доминик снова взмахнул сосновой веткой и передал ее графу де Пангоэлю.
Стоя на самом краю могилы, тот принял ветвь из рук монаха и обвел всех взглядом, в котором читались тоска, гордость и презрение. Сначала глухим, а потом все более звучным голосом он произнес:
— О мои предки! Вы, чьей щедрой кровью полита каждая песчинка этой земли во время титанических битв, что вы скажете об этом, о мои предки?.. Стоило ли принадлежать к племени завоевателей; стоило ли брать Иерусалим приступом вместе с Готфридом Бульонским, Константинополь — с Бодуэном, Дамьетгу — с Людовиком Святым; стоило ли устилать вашими трупами пути, ведущие на Голгофу, если христианский священник отказал вашему последнему представителю в христианском погребении?! О мои предки! Вся Бретань осенена вашей добродетелью, словно тенью от огромного раскидистого дуба, и вот теперь вашему отпрыску отказано в клочке земли, которую вы защищали!.. О мои предки! До чего грустно, до чего жалко видеть, как моему благородному мальчику, единственному и горячо любимому сыну, отказывают в праве войти в усыпальницу его предков, когда Господь, может быть, более снисходительный, чем люди, не откажет ему в праве взойти на небеса!.. О мои предки! К вам я обращаюсь с мольбой! Решите сами, достоин ли последний из рода Пангоэлей покоиться вместе со всей семьей. Соберитесь на совет, величественные и светлые тени, в том мире, где вы живете, назовите друг друга по именам, начиная с Коломбана Сильного, погибшего на равнинах Пуатье в бою с сарацинами в семьсот тридцать втором году, до Коломбана Верного, который в тысяча семьсот девяносто третьем году сложил голову на эшафоте и умер со словами: "Слава Господу на небесах! Мир добрым людям на земле!" Соберитесь же и судите моего сына, вы, единственные судьи, которых я признаю! Судите того, для кого я только что вырыл могилу, кого я опустил в землю и чей гроб я сейчас окроплю небесной водой, припасенной Господом в этой выемке в скале! Я не судья ему, а отец и потому прощаю его и благословляю!
Он взмахнул сосновой веткой над могилой и хотел было передать ее Эрве, но силы несчастного отца иссякли; он смертельно побледнел, голос его осекся, из груди вырвался душераздирающий крик. Старик рухнул на песок, словно поверженный громом дуб.
Спустя четверть часа после сцены, о которой мы сейчас рассказали (не претендуя на то, чтобы изобразить ее во всей силе), Эрве пригласил всех участников траурной процессии в залу, что когда-то носила название караульной — огромную круглую комнату, освещенную цветными витражами; в полумраке мерцали гербы, щиты, доспехи, боевые знамена и мечи прежних сеньоров де Пангоэлей.
Не было только монаха: очевидно, он остался подле старого графа не столько для того, чтобы о нем позаботиться, сколько ради того, чтобы поговорить о Коломбане и в подробностях рассказать отцу о смерти его единственного сына.
Присутствовавшие разместились вдоль стены.
Сначала все говорили шепотом, потом голоса зазвучали громче. Наконец старейшина деревни, седовласый старик, которому по виду можно было дать лет девяносто (он знал пять последних графов де Пангоэлей), стал рассказывать историю, переданную ему дедом, а тот слышал ее от своего деда. Это была повесть о подвигах десяти поколений графов де Пангоэлей. Потом слово взяла старуха, точно также перечислившая добродетели графинь.
Так в ожидании хозяина (о его здоровье присутствующие уже не тревожились, видя, что Эрве присоединился к ним) каждый старался воздать должное десятивековому прошлому, величию его, унаследованному настоящим. И очередной рассказ, подобно электрической машине, выбивал искру в сердцах всех присутствовавших, слезы — из глаз всех хоронивших виконта.
Старик Эрве переходил от одного к другому, сердечно пожимал руки и, подхватывая очередное повествование, в свою очередь рассказывал о том, что слышал когда-то или чему сам был свидетелем. Но когда он стал вспоминать о молодом хозяине, когда попытался описать — начиная с того времени, как малыш заговорил, и до последнего вздоха — беззаботное счастливое детство, полную волнений и тревог юность несчастного Коломбана, — слушатели зарыдали.
Еще совсем недавно молодой человек приезжал в Пангоэль, все его видели, кланялись ему, пожимали руку, говорили с ним! Правда, он всем показался печальным. Но никому и в голову не приходило, что его томила предсмертная тоска.
Исчезает из нашей жизни порода широкоплечих графов, у которых ноги искривлены оттого, что почти вся их жизнь проходит в седле, голова ушла в плечи из-за тяжелых шлемов, давивших на головы их предков; вместе с ними исчезает и порода старых преданных слуг, рожденных во времена дедушек, а умирающих при внуках: с такими слугами отец, сходя в могилу вслед за супругой, знал, что его сын не будет одинок в отчем доме.
Почтительность, с которой слуга относился к усопшему отцу, обращалась в благоговейную любовь к осиротевшему сыну. Мне нередко случалось слышать, как наше поколение отрицает или высмеивает почтительную нежность старых слуг, их слепую преданность, и уверяет, что все это можно увидеть только на сцене. Это утверждение не лишено смысла: общество в том виде, каким оно стало после десяти революций, лишилось подобного рода добродетелей; однако в том, что порядок вещей изменился, хозяева виноваты не меньше слуг. Такая преданность походила на собачью: старые хозяева били, но не прочь были и приласкать. Сегодня слуг не бьют, но и не ласкают: хозяева лишь платят, слуги — хорошо ли, плохо ли — служат.
А старые собаки и старые слуги — это еще и лучшие друзья в тяжелые дни! Ни один приятель не сравнится с любимой собакой, когда нам грустно: пес садится напротив, смотрит на нас, скулит, лижет нам руки!..
Предположите, что в трудную минуту вместо собаки, которая так хорошо вас понимает, рядом с вами — ваш лучший друг: какие банальные слова утешения, какие советы, которым невозможно следовать, какие нескончаемые разглагольствования, какие нудные споры вам придется выдержать! Как бы искренне и горячо ни сочувствовал друг вашему горю, вы непременно ощутите его эгоизм; на вашем месте он ни за что не поступил бы, как вы: он бы запасся терпением, выгадал время, выстоял — не знаю уж, что там еще; во всяком случае, он вел бы себя иначе, не так, как вы; словом, он вас обвиняет; желая и пытаясь вас утешить, он вас осуждает.
Зато старые собаки и старые слуги — верное эхо вашей самой сокровенной беды; они не обсуждают ее, они плачут и смеются, страдают и радуются вместе с вами и так же, как вы, и вы никогда ничего им не должны ни за их улыбки, ни за их слезы.
Поколение наших отцов их отвергает; поколение наших детей о них, вероятно, даже не будет знать. В наше время собаки играют в домино, а слуги играют на повышение и понижение.
Мы же настойчиво говорим о них, как в свое время и в своем месте говорили о мельницах. Это тоже одна из примет уходящего времени, которую мы хотели бы удержать, как все хорошее, поэтичное или великое, что было в нашем прошлом.
Несчастный Эрве отличался не только верностью и преданностью собак, с которыми мы сравниваем некоторых людей, оказывая при этом честь людям, — старый слуга обладал к тому же и некоторыми их способностями.
Он услышал и узнал шаги хозяина, гулко отдававшиеся на лестнице, бросился к двери и отворил ее.
На пороге стоял граф, бледный, с заплаканным лицом (он пролил немало слез, пока приходил в себя), но твердый и спокойный, словно он не был только что, подобно Иакову, сражен ангелом скорби.
Аббат Доминик вошел вслед за ним.
Старик поклонился собравшимся крестьянам как принцам крови.
— Последние друзья моего сына! — обратился он к ним. — Вы пришли проводить наследника Пангоэлей, и я сожалею, что не могу оказать вам более достойный прием в замке моих предков. Мы с Эрве были так опечалены, что, возможно, недостаточно позаботились о приеме. Тем не менее, соблаговолите пройти в столовую; по обычаю нашей старой Бретани приглашаю вас от всего сердца принять участие в поминальной трапезе.
Граф приказал Эрве распахнуть настежь двери, находившиеся против той, через которую он вошел, потом твердым шагом прошел через залу и пригласил всех собравшихся, от арендатора до пастуха коз, войти в столовую.
Там на подставках были положены огромные дубовые доски, образовавшие длинный стол с угощениями, достойными песни Гомера. За этим столом не было почетных мест: трагедия всех уравняла.
Старый граф встал у середины стола и знаком пригласил аббата Доминика занять место напротив.
Самые старые расположились ближе к ним; кто помоложе — подальше от центра стола, но никто не садился.
В полной тишине аббат Доминик прочел "Benedicite"[51], присутствовавшие хором повторили за ним молитву.
После этого граф де Пангоэль с простотой, достойной древних, сказал:
— Друзья мои! Примите участие в этой трапезе в память о виконте де Пангоэле и угощайтесь так, словно это он вас принимает.
Он протянул свой бокал Эрве, тот наполнил его. Граф высоко поднял бокал и произнес:
— Пью за упокой души виконта Коломбана де Пангоэля.
Все вслед за ним повторили:
— Пьем за упокой души виконта де Пангоэля.
Трапеза началась.
Для того, кто незнаком с этим древним обычаем, сохранившимся не только в Бретани, но и в некоторых других провинциях Франции, поминальная трапеза — один из самых трогательных обрядов среди тех, в каких люди участвуют или о каких знают по рассказам. Высшее смирение, в которое при подобных обстоятельствах облечены, словно в броню, близкие покойного, поистине бесподобно. Когда одиночество, это естественное убежище в великой скорби, уже совсем рядом, родственники покойного непостижимым образом обрекают себя на эту страшную муку: сдерживать слезы и утишать свое сердце; тем не менее, число этих добровольных мучеников довольно велико, особенно в Бретани, где вас просто не поняли бы, если бы вы выступили против этой традиции, которая осталась от варварских времен и была необъяснимой даже в самые далекие дни.
Когда трапеза была окончена, аббат Доминик прочел благодарственную молитву и все встали.
Граф де Пангоэль пошел к двери, которую Эрве — до того сидевший за столом вместе со всеми, разумеется, — распахнул настежь.
Граф вышел первым, но остановился у двери, прислонившись к стене.
Когда первый крестьянин, выйдя из столовой, проходил мимо него, граф поклонился в знак признательности и, назвав его по имени, сказал:
— Благодарю за то, что ты проводил моего сына до могилы.
Так продолжалось до тех пор, пока не вышел последний человек.
А последним оказался аббат Доминик.
Граф де Пангоэль поклонился ему, как и другим, и поблагодарил, как всех. Но, после того как этот долг был исполнен, он положил руку монаху на плечо, бросил на него умоляющий взгляд и произнес всего два слова:
— Святой отец!..
Взгляд старика был красноречивее слов.
— Я буду считать честью для себя остаться на некоторое время у вас, если пожелаете, господин граф, — отозвался Доминик.
— Благодарю вас, отец мой! — сказал старый дворянин.
Помахав на прощание рукой уходившим гостям, которых пошел проводить Эрве, граф увлек монаха в комнату, служившую и рабочим кабинетом, и спальней.
Там он предложил аббату сесть и сел сам.
— Это была его комната, когда он приезжал домой… — сказал старик. — Она будет вашей, святой отец, на все время, какое вы соблаговолите провести в замке Пангоэль.
Пусть кто-нибудь еще попытается описать, что происходило между отцом, оплакивавшим единственного сына, и монахом, рассказывавшим ему о последних минутах своего друга. Что же до нас — избавь Боже браться за это непосильное дело: изобразить горе отца, потерявшего сына, или сына, лишившегося отца.
Печальный разговор о том, как закончилась жизнь Коломбана, продолжался около часу, после чего граф де Пангоэль, несмотря на настойчивые просьбы монаха перевести его в любую другую часть замка, устроил Доминика в комнате сына, а сам удалился на покой.
На следующий день монах объявил графу де Пангоэлю о своем намерении уехать: он опасался, что своим видом пробуждает в сердце несчастного старика скорбь, вместо того чтобы утешать его.
— Это вам решать, святой отец, — отвечал граф, — вы так много для меня сделали, что я не смею требовать от вас большего… Однако если никакой безотлагательный долг не призывает вас в Париж, умоляю вас провести со мной еще несколько дней; присутствие друга моего сына не огорчает, а утешает меня, если только что-нибудь способно меня утешить.
— Я пробуду с вами столько времени, господин граф, сколько вы пожелаете, — пообещал аббат.
И они прожили вместе целый месяц.
Как проходили их дни? Всегда одинаково: граф и Доминик разговаривали о Коломбане, смотрели в небо, мерили взглядом необъятный простор океана, обмениваясь возвышенными словами и глубокими мыслями, какими, наверное, обмениваются души на небесах.
Описание одного из этих дней расскажет обо всех остальных. Утром граф приходил к аббату, молча подавал ему руку, приветствовал его кивком, отворял окно, садился на резной дубовый табурет и длинной исхудавшей рукой указывал на вздымавшиеся волны.
— Вот здесь, бывало, он сидел, — шептал несчастный отец, постоянно находившийся во власти одной и той же мысли. — А с того места, где я сейчас сижу, он смотрел вдаль, как я теперь. Он лучше понимал величие Господа, когда наблюдал за величественным морем: переводя взгляд с океана на землю, а с земли на небо, он будто пытался заглянуть под густое покрывало, которое Бог усеял звездами и раскинул между собой и землей… Частенько он брал глобус и ставил его вот сюда, на подоконник. Вот он, его глобус, святой отец, — продолжал граф, не сходя с места и указывая на интересовавший его предмет, — я и сейчас вижу, как Коломбан водит пальцем по неведомым странам… Вот его книги по праву, медицине, физике, химии, ботанике… Это его ружье, его карабин, его рапиры… А здесь — его рисунки, фортепьяно, книги Вергилия, Гомера, Данте, Шекспира, его Библия; в духовном и светском он восхищался всем прекрасным, почитал все великое! Когда глядишь на эту комнату, так и кажется, что он вот-вот войдет, улыбнется нам, сядет и заговорит, не правда ли?
Старик уронил голову на руку, потом прибавил, словно разговаривая сам с собой:
— В одну из последних ночей, которые он провел здесь, случилась гроза; было очень душно, я задыхался в своей комнате; мне было тоскливо, словно вещая птица кружила у меня над головой. Я увидел в его окне свет, удивился, что он еще не спит, хотя было уже три часа ночи, и зашел к нему. Знаете, чем он был занят, святой отец? Изучал древнееврейский язык. Это был поистине необыкновенный молодой человек, наделенный редким умом. Другие люди имеют какие-то особые увлечения, занимаются той или иной наукой. Он же хотел знать все, научиться всему и стремился к совершенствованию своих знаний. Поверьте, я говорю так не потому, что ослеплен любовью, не отцовская гордость заставляет меня так говорить. Спросите всех, кто его знал: его учителей, товарищей, себя самого, ведь я и забыл, что вы были его другом… Не могу без слез думать о том, что несколько фунтов угля, этого неживого вещества, убили человека, созданного по образу и подобию Божьему! Немного дыма — и… Возможно ли это? Разве это не похоже на злую шутку?..
Доминик встал, подошел к графу, молча протянул ему руку.
— О чем вы говорили, когда бывали вместе? — спросил несчастный отец.
— О Боге и о вас.
— Обо мне?
— Он очень вас любил!
— Женщину он любил больше меня, раз его любовь ко мне не помешала ему умереть ради этой женщины.
Потом граф снова стал как бы размышлять вслух.
— Да, — сказал он, — таки должно быть для равновесия в природе. Юноша должен больше любить женщину, будущую мать своих детей, чем родителей, давших жизнь ему самому. Ведь Всевышний сказал женщине: "Оставь отца своего и мать свою и следуй за мужем!" Он нас оставил и последовал за женщиной, а она увела его в неведомый мир, называемый смертью.
— Вы непременно с ним встретитесь, господин граф.
— Вы в самом деле так думаете, святой отец? — спросил граф, пристально взглянув на Доминика.
— Я на это надеюсь, сударь, — ответил тот.
— Вы отпустили ему грех, не так ли?
— От всего сердца, сударь!
— Ваше отпущение грехов пугает меня, сударь. Чего ждать другим отцам? Вы поощряете самоубийство, если отпускаете грехи самоубийце!
— Ах, господин граф! Смерть вашего сына не самоубийство, он мученик… Тому, кто ради спасения отечества добровольно бросается в пропасть, я отпускаю грехи. Настанет день, господин граф, когда более разумно организованные государства смогут хладнокровно судить преступления общества, как судят преступление индивида. Настанет день, когда свод законов, написанный людьми, будет соответствовать завещанным Богом отношениям между ними. Юноша, которого мы оплакиваем сегодня, господин граф, вы как отец, я как брат, пал жертвой одного из возвышенных чувств, вступившего в противоречие с нравами варварского общества. Человек, называвший себя его другом, коварно обманул его! Если бы закон наказывал за ложь, смерть перестала бы быть избавлением для честных людей.
— Благодарю вас, святой отец! — воскликнул граф. — Спасибо за ваши добрые слова. Они вселяют в меня надежду, что мы разлучились не навсегда и что я встречусь с сыном после смерти.
Граф прибавил, поднимаясь:
— Идемте к нему.
Оба вышли и отправились на могилу.
Когда они пришли туда, монах понял, что граф выбрал это место не случайно: он мог видеть могилу сына из своего окна. Отворенное окно свидетельствовало о том, что прежде чем прийти к Доминику, граф успел поклониться могиле.
Оба сидели на скале, где Доминик брал воду, чтобы окропить гроб.
Граф и аббат помолчали.
— Итак, — спросил граф, словно продолжая прерванный разговор, — вы твердо верите в загробную жизнь?
Монах отломил ветку с чахлого дуба, оторвал почку, казавшуюся совершенно сухой, показал графу наклюнувшуюся внутри нее новую почку.
— Да, понимаю, — кивнул граф, — в самой смерти — залог будущей жизни; но то, что вы мне показали, это свидетельство ежегодного умирания, то есть сон. Дереву, живущему триста лет, тоже рано или поздно приходит конец, как и человеку. Зима — это не смерть природы, а только ее сон.
— Но дерево растет, а не живет, — возразил Доминик. — Оно не говорит, не думает, у него нет души.
Граф не отвечал.
Когда они были в комнате Коломбана, его рука легла на книгу, а выходя, он то ли в рассеянности, то ли намеренно захватил ее с собой.
Это был томик великого философа по имени Шекспир. Граф открыл книгу и стал читать сначала про себя, потом вслух.
Это был монолог короля Лира; очевидно, граф находил в этих словах скорбные аналогии с болью своего сердца, хотя они были весьма далеки и приблизительны:
Ты думаешь — промокнуть до костей Беда большая? Да, ты прав отчасти;
Но там, где нас грызет недуг великий,
Мы меньшего не слышим. От медведя Ты побежишь, но, встретив на пути Бушующее море, к пасти зверя Пойдешь назад. Когда спокоен разум,
Чувствительно и тело: буря в сердце Моем все боли тела заглушает —
И боль одну я знаю…
Словно в подтверждение этого наставления, в эту минуту с моря подул ветер, один из самых холодных, какие вылетали когда-либо из мраморных уст Запада; набросившись на графа и Доминика, он словно хотел, чтобы замерзли слова на устах старика и слезы на глазах монаха.
Молодой человек непроизвольно содрогнулся всем телом и предложил старику вернуться в замок. Но тот будто вслед за Шекспиром хотел доказать, что, когда человек страдает душой, тело его не чувствует боли. Старик не двигался с места и громко продолжал чтение.
Старый граф, сидевший на берегу бушующего моря, которое вздымало бурные волны и с ревом швыряло их к ногам его, был в самом деле похож на этого гиганта страданий — короля Лира. Ветер трепал серебряные завитки его волос, и это лишь увеличивало сходство. Но один оплакивал неблагодарность дочерей, а другой — смерть сына.
Только отцы могут сказать, что больнее: смерть детей или их неблагодарность.
Граф дошел до пронзительных жалоб, до мрачного проклятия, которые английский Эсхил вкладывает в уста отцу Гонерильи, Реганы и Корделии:
Злись, ветер! Дуй, пока не лопнут щеки!
Вы, хляби вод, стремитесь ураганом,
Залейте башни, флюгера на башнях!
Вы, серные и быстрые огни,
Предвестники громовых тяжких стрел,
Дубов крушители, летите прямо На голову мою седую! Гром небесный,
Все потрясающий, разбей природу всю,
Расплюсни разом толстый шар земли И разбросай по ветру семена,
Родящие людей неблагодарных.
Реви всем животом, дуй, лей, греми и жги!
Чего щадить меня? Огонь, и ветер,
И гром, и дождь не дочери мои!
В жестокости я вас не укоряю:
Я царства вам не отдавал при жизни,
Детьми моими вас не называл.
Вы неподвластны мне: так тешьтесь смело Вы надо мной, стоящим в вашей власти,
Презренным, хилым, бедным стариком!
Так тешьтесь вволю, подлые рабы,
Угодники двух дочерей преступных,
Когда не стыдно вам идти войною Противу головы седой и старой,
Как эта голова! О! О! позор!
Лицо и жесты графа де Пангоэля вполне соответствовали тем, что могли быть у короля Лира. Как и он, граф рвал на себе волосы, и ветер, носившийся над бескрайним океаном, набрасывался на спутанные седые пряди, подобные снежным хлопьям, пытаясь разметать их в разные стороны.
В другие дни, когда в утреннем тумане или после ночной бури тропинка вдоль берега становилась непроходимой или когда струи ледяного мартовского дождя падали с низкого мглистого неба, подобно острым стрелам, граф в сопровождении Доминика поднимался либо на площадку, где мы впервые увидели его, когда он ожидал тело своего сына, либо в самую верхнюю комнату башни, где во времена войн между провинциями или сеньорами располагался боевой дозор.
Там, подобно Приаму, взирающему с высоты башен Трои на труп своего сына, которого семь раз протащили вокруг могилы Патрокла, граф взывал к сыну и повторял стенания, которые великий Гомер вложил в уста старого царя:
Старец, никем не примеченный, входит в покой и, Пелиду В ноги упав, обымает колена, руки целует, —
Страшные руки, детей у него погубившие многих.
Так, если муж, преступлением тяжким покрытый в отчизне, Мужа убивший, бежит и к другому народу приходит,
К сильному в дом, — с изумлением все на пришельца взирают, — Так изумился Пелид, боговидного старца увидев;
Так изумилися все, и один на другого смотрели.
Старец же речи такие вещал, умоляя героя:
"Вспомни отца своего, Ахиллес, бессмертным подобный, Старца такого ж, как я, на пороге старости скорбной!
Может быть, в самый сей миг и его, окруживши, соседи Ратью теснят, и некому старца от горя избавить.
Но, по крайней он мере, что жив ты, и зная и слыша,
Сердце тобой веселит и вседневно льстится надеждой Милого сына узреть, возвратившегось в дом из-под Трои.
Я же, несчастнейший смертный, сынов возрастил браноносных В Трое святой, и из них ни единого мне не осталось!
Я пятьдесят их имел при нашествии рати ахейской:
Их девятнадцать братьев от матери было единой;
Прочих родили другие любезные жены в чертогах;
Многим Арей истребитель сломил им, несчастным, колена. Сын оставался один, защищал он и град наш и граждан;
Ты умертвил и его, за отчизну сражавшегось храбро,
Гектора! Я для него прихожу к кораблям мирмидонским; Выкупить тело его приношу драгоценный я выкуп.
Храбрый! Почти ты богов! Над моим злополучием сжалься, Вспомнив Пелея отца: несравненно я жалче Пелея!
Я испытую, чего на земле не испытывал смертный:
Мужа, убийцы детей моих, руки к устам прижимаю![52]
В другой раз на память несчастному отцу приходила десятая песнь Данте. Но он видел в этой песне не Фаринату дельи Уберти, более сокрушающегося поражением сообщников, чем своим огненным ложем. Нет! Все внимание графа сосредоточилось на озабоченном лице Кавальканти, этой тени отца, которая рядом с Данте ищет своего сына.
И старый граф читал прекрасные стихи флорентийского изгнанника на его родном языке:
Тут новый призрак, в яме, где и он,
Приподнял подбородок выше края;
Казалось, он коленопреклонен.
Он посмотрел окрест, как бы желая
Увидеть, нет ли спутника со мной;
Но умерла надежда, и, рыдая,
Он молвил: "Если в этот склеп слепой Тебя привел твой величавый гений,
Где сын мой? Почему он не с тобой?"
"Я не своею волей в царстве теней, —
Ответил я, — и здесь мой вождь стоит;
А Гвидо ваш не чтил его творений".
Его слова и казни самый вид
Мне явственно прочли, кого я встретил;
И отзыв мой был ясен и открыт.
Вдруг он вскочил, крича: "Как ты ответил?
Он их не чтил? Его уж нет средь вас?
Отрадный свет его очам не светел?"
И так как мой ответ на этот раз
Недолгое молчанье предваряло,
Он рухнул навзничь и исчез из глаз.
Покачав головой, несчастный граф, сочувствующий человеческим страданиям, обыкновенно прибавлял:
— Он страдал больше всего именно потому, что страдал молча и без единой жалобы.
Однако мало-помалу аббат, словно отец, который руководит слепым ребенком и направляет его, управлял скорбью старика на пути смирения.
Как мы уже говорили, Доминик взялся восстановить душевное равновесие старого графа, и это заняло около месяца.
Была середина марта. И вот однажды утром, незадолго до того часа, когда граф имел обыкновение заходить к аббату Доминику, тот сам явился к нему.
Он держал в руке письмо и казался обрадованным и вместе с тем обеспокоенным.
— Господин граф! — сказал он. — Пока у меня не было неотложных дел в Париже, я оставался рядом с вами; однако сегодня я должен вас покинуть.
— Это непременно? — спросил старик.
— Вот письмо моего отца. Он сообщает, что прибывает в Париж, а мы не виделись около восьми лет.
— Ваш отец, Доминик, может быть счастлив, что у него такой сын! Поезжайте, мой друг, я не стану вас удерживать.
Но аббат высчитал по дате письма, когда приблизительно приедет его отец в Париж, и решил, что может посвятить графу еще сутки.
Было решено, что Доминик уедет завтра.
День прошел как обычно, только, пожалуй, еще печальнее.
Последний вечер они провели в комнате Коломбана.
Они вспоминали все свои разговоры; несчастный отец хотел бы, чтобы этот месяц длился вечно.
Граф умолял Доминика вернуться, как только обязанности не будут больше удерживать его в Париже. Аббат Доминик от всей души обещал приехать, а из Парижа сразу же послать ему письмо: переписка была бы дорога им обоим — и отцу и другу.
Они проговорили за полночь, не замечая времени и ничуть об этом не беспокоясь.
Доминик в десятый раз поведал графу де Пангоэлю, при каких обстоятельствах он познакомился с его сыном. В мельчайших подробностях аббат рассказывал ему о парижской жизни Коломбана, а когда, побуждаемый графом, подошел наконец к главной причине смерти молодого человека, в нерешительности замолчал.
— Продолжайте! — попросил граф.
Но Доминик до сих пор не решался говорить с несчастным отцом о женщине, явившейся причиной смерти его сына: даже когда отец, потерявший дитя, этого требует, для собеседника такой рассказ — тягостная обязанность. Вот почему слова замерли на губах Доминика.
— Продолжайте, друг мой, — твердо повторил граф.
. — Вы желаете, чтобы я рассказал о ней? — спросил священник.
— Да!.. Что это за девушка, которую он любил?
— Святая, пока он был жив, мученица с тех пор, как он умер.
— Вы ее знали, друг мой?
— Как Коломбана.
И он рассказал, с каким благоговением относилась Кармелита к матери; как мать умерла без покаяния и послали за ним, Домиником, потому что не хотели хоронить ее без священника; как Коломбан познакомился с Кармелитой в эти скорбные дни. Потом он поведал о приезде Камилла, жизни троих друзей, об отъезде Коломбана, его возвращении, об отъезде Камилла, о долгом ожидании Кармелиты, любви молодых людей в отсутствие Камилла, письме, сообщавшем о возвращении креола, наконец, о страшном несчастье, которое привело к смерти Коломбана.
Граф выслушал его рассказ не шелохнувшись, скрестив руки на груди, откинув голову назад, уставившись в потолок. Время от времени по щекам старика скатывалась слеза.
Когда Доминик замолчал, граф сказал:
— Они были бы так счастливы рядом со мной, в этой старой башне Пангоэль!
Он вздохнул и прибавил:
— И я был бы так счастлив рядом с ними!..
— Господин граф! — осмелился вмешаться Доминик, видя, в каком расположении духа пребывает старик. — Не могу ли я передать несчастной Кармелите прощение от отца Коломбана?
Граф вздрогнул и некоторое время словно колебался.
Наконец, собравшись с духом, он проговорил:
— Да простит Господь эту девушку, как прощаю ее я!
Произнося эти слова, он простер руки к небу; потом встал и обычным размеренным твердым шагом направился к секретеру.
Комната, в которой горела готовая вот-вот погаснуть единственная лампа, тонула в полумраке. Граф нащупал ключ, опустил переднюю крышку секретера, отпер ящик, сунул в него руку с уверенностью человека, знающего, где сразу найти то, что он ищет.
Вынув из ящика небольшой пакет, завернутый в тонкую шелковистую бумагу, граф подошел к аббату, сидевшему рядом с лампой.
Аббат протянул ему руку:
— Спасибо! Спасибо за то, что вы простили несчастную женщину. Ваше прощение для нее означает жизнь.
— Простить эту девушку еще недостаточно, святой отец, — отозвался старик, — я с ужасом представляю себе ее отчаяние, когда она пришла в себя и узнала, что он мертв. Я от всего сердца жалею ее и клянусь вам, что всякий раз, как буду молиться за него, я буду вспоминать и ее. В знак памяти о женщине, которую избрал мой сын, я отдаю ей единственное сокровище, которое осталось мне в этом мире: прядь волос, которую мать Коломбана состригла с его головки в день, когда он родился.
С этими словами он развернул пакет, взял перо и написал на бумаге такие слова:
"Прощение и благословение женщине, которую любил мой Коломбан".
И подписал:
"Граф де Пангоэль".
Потом поднес волосы к губам, запечатлел на них долгий нежный поцелуй и протянул сверток монаху.
Доминик плакал и не скрывал своих слез: это были слезы восхищения.
Он отдавал должное величию души этого отца, который лишал себя самого дорогого, что у него было, ради женщины, ставшей причиной смерти его сына.
На следующий день два друга с рассветом отправились на могилу к Коломбану. Потом они крепко обнялись и сказали друг другу "до свидания", не подозревая о грядущих страшных событиях. Увидеться снова им было суждено только на небесах!
Покинув старого графа, сидящего с поникшей головой у могилы сына, вернемся к несчастной и отчаявшейся Кармелите.
Квартира, которую она занимала на улице Турнон, как и прежняя на улице Сен-Жак, состояла из трех комнат. Как мы уже сказали, она была украшена и меблирована стараниями трех ее подруг: Регины, г-жи де Маранд и Фраголы. Но более других — особенно над обстановкой спальни — потрудилась Фрагола, ведь она лучше остальных знала характер Кармелиты.
В спальню перевезли все вещи из павильона Коломбана, и среди прочих — фортепьяно; на этом инструменте он и Кармелита исполняли последнюю симфонию — лебединую песню, которая должна была предвещать смерть двух влюбленных, а в действительности предшествовала смерти только одного из них!
Регина и г-жа де Маранд хотели было воспротивиться тому, чтобы спальня Кармелиты была меблирована вещами Коломбана; но Фрагола поняла, что вызывает их опасения, и настояла на своем.
— Да, конечно, сестры, если бы речь шла не о Кармелите, а о ком-нибудь другом, поступить так, как я предлагаю и сделаю вопреки вашим замечаниям, было бы неосторожно, даже, может быть, жестоко. Если бы Коломбана любила обыкновенная женщина, она поначалу нашла бы некоторое утешение в том, чтобы жить среди воспоминаний об этой любви; но со временем она стала бы мало-помалу забывать о своем горе, и все эти предметы, вместо того чтобы утешить ее, наскучили бы ей, а потом стали бы ее тяготить; наконец в один прекрасный день она окончательно излечилась бы от своей любви, и они, возможно, стали бы для нее укором. Но можете быть покойны, сестры, я знаю Кармелиту, с нею будет все по-другому: ее страдание будет вечным, как и ее любовь, и эта комната станет дарохранительницей, где, как в священном ковчеге, будет жить память о Коломбане. Давайте же поступим так, как я говорю, и через десять лет, как и сегодня, Кармелита будет вам признательна.
Подруги предоставили Фраголе заниматься меблировкой спальни, получив взамен полную свободу во всем, что касалось двух других комнат.
Яркие занавески, обивка, ковры, которыми Кармелита украсила когда-то стены мёдонского домика, Регина заменила строгой простотой коричневых и темных тканей; ведь это был теперь дом вдовы, а не веселая девичья квартирка. Когда Кармелита впервые вошла в новое жилище, царившая в нем атмосфера непередаваемой грусти ее покорила и она испытала такое же удовлетворение, какое почувствовала (хотя и по противоположному поводу) Рождественская Роза, переехав из конуры на улице Трипре в рай на улице Ульм.
В ту минуту как начинаются события, описываемые в этой главе, Кармелита, все такая же бледная — она до самой смерти сохранит эту бледность, — еще слабая, лежала на длинной козетке и с неизъяснимой печалью во взоре смотрела на молодую женщину, сидевшую рядом с ней на довольно высоком квадратном пуфе и рассказывавшую ей окончание печальной истории.
То была Фрагола.
Читатели помнят, что прелестная девушка спросила у Сальватора позволения ничего не скрывать от Кармелиты и что Сальватор дал ей такое разрешение.
Вот что она сказала самой себе с той душевной чуткостью, которая у иных людей доходит почти до гениальности:
"Кармелита выздоровеет, может быть, физически, но, конечно, не душой. Существует новая наука — гомеопатия, то есть лечение подобным. Если я познакомлю Кармелиту с еще более грустной историей, чем ее собственная, возможно, Кармелита — это золотое сердце, эта ангельская душа, способная все понять и все почувствовать, — перестанет горевать, когда я ей скажу: "Сестра, довольно плакать; сестра, довольно страдать. Если все слезы ты прольешь над своим собственным горем, что тебе останется для чужих страданий? Неужели ты полагаешь, сестра, что только тебе плохо? Разве ты не знаешь, что есть такие глубокие страдания, когда у тебя закружится голова, если тебе вздумается узнать о них?! Вот и я знавала лица, изборожденные потоками слез, будто равнины — оврагами после бури. Но я знаю также и отважных людей, слабых на вид, которые не плакали, а утирали чужие слезы, не сдавались, а сражались!""
И несчастная девушка, столько пережившая в свои восемнадцать лет, рассказала Кармелите историю собственной жизни, полной непрерывных страданий и совершенно изменившейся в тот день, когда Фрагола обрела овеянную любовью Сальватора очаровательную пристань на улице Макон.
Может быть, мы расскажем когда-нибудь о ее жизни. Но когда и как — пока не знаем, потому что в настоящую минуту заняты событиями, составляющими суть нашего романа.
Кармелита слушала, плакала, трепетала, потом, находясь под впечатлением услышанного, призналась:
— О дорогая сестра, ты тоже пережила немало жестоких испытаний. Обними же меня и поплачем вместе сейчас, как когда-то в детстве вместе радовались!
Фрагола бросилась в объятия подруги, и обе, тесно прижавшись друг к другу головками (Кармелита — черноволосой, Фрагола — белокурой), сомкнув губы (Кармелита — бескровные, Фрагола — ярко-красные), обменялись долгим поцелуем; в нем слились воедино их горести, и ангел-утешитель простер над их головами два белых крыла.
Кармелита ушла в себя; после некоторого молчания она проговорила:
— Ты права, дорогая, милая моя Фрагола, только слабым душам свойственно отступать перед страданиями. А такие сердца, как твое, страданием очищаются и обновляются. Спасибо, сестра, за спасительный урок. С этого часа я последую твоему примеру: тебя спасла от смерти любовь, а я хочу вернуться к жизни, начав трудиться. Когда-то он мне сказал, что я рождена стать великой артисткой. Я не могу допустить, чтобы он ошибся: мой Коломбан не мог солгать… Я стану великой артисткой, Фрагола. Говорят, порой нужно пережить большое горе, чтобы пробудился гений: горя у меня было предостаточно. Благодарю Бога, и да свершится его воля! В искусстве я найду таинственное и высокое утешение. Можешь не беспокоиться за мою жизнь, дорогая сестра. Я вспомню о тебе — и почувствую себя сильной; я подумаю о нем — и стану великой.
— Хорошо, Кармелита! — одобрила ее Фрагола. — Будь спокойна: в один прекрасный день Господь вознаградит тебя славой, а может быть, дарует и счастье.
Не успела Фрагола договорить, как в дверь позвонили.
Ничего особенного не было в том, что раздался звонок, однако Кармелита еще больше побледнела, и Фрагола вскрикнула от испуга: ей показалось, что подруга вот-вот лишится чувств.
— Что с тобой? — спросила она.
— Не знаю, — отвечала Кармелита, — но я только что испытала странное ощущение.
— Где?
— В сердце.
— Кармелита…
— Послушай: либо я схожу с ума, либо тот, кто стоит за дверью, принес мне новости от Коломбана.
Вошла камеристка Кармелиты.
— Не угодно ли вам, сударыня, принять священника, прибывшего из Бретани?
— Аббат Доминик! — вскричала Кармелита.
— Да, сударыня, это в самом деле он. Но он запретил мне называть его имя, опасаясь, как бы оно не произвело на вас тяжелого впечатления.
Холодный пот выступил у Кармелиты на лбу. Она судорожно сжала руку Фраголы.
— Ну, что я тебе говорила? — спросила она.
— Возьми себя в руки, Кармелита, — сказала Фрагола, вытирая ей лоб платком. — Приди в себя, сестричка! Так-то ты вернулась к жизни?! Ты бледнеешь при первом же испытании. Однако Провидение очень тебя щадит, если посылает к тебе старого друга!
— Ты права, Фрагола, — согласилась Кармелита, — но взгляни-ка на меня: я снова сильна.
Она повернулась к камеристке и приказала:
— Пригласите господина Доминика!
Вошел аббат Доминик.
Художник, способный уловить выражение их лиц, создал бы замечательное полотно: священник с порога посылает благословение, простерев руку в сторону двух девушек, одна из которых обнимает другую.
— Привет вам, сестры! — заговорил священник, обращаясь к девушкам и с особым почтением кланяясь Кармелите как вдове.
Девушки поклонились в ответ на его приветствие. При этом Фрагола встала, а Кармелита лишь наклонила голову, не в силах подняться: она была очень слаба, и еще несколько дней не могло быть и речи о том, чтобы она вставала с постели.
Фрагола пододвинула аббату кресло.
Он кивком поблагодарил Фраголу, но не стал садиться, а лишь оперся рукой о его спинку.
— Сестра! — начал он. — Я возвратился из долгого и печального странствия: я был в замке Пангоэлей.
При этих словах щеки Кармелиты залила такая бледность, что Фрагола упала перед ней на колени и сжала ее руку в своих.
— Сестра! — сказала она. — Вспомни о своем обещании.
— В замке Пангоэлей… — повторила Кармелита. — Вы виделись с графом?
— Да, сестра.
— О несчастный, несчастный отец! — вскричала Кармелита, понимая, что на свете существует человек, страдающий так же, как она, если не сильнее.
Священник понял, что происходило в душе девушки, какая тоска охватила ее в эту минуту.
— Граф де Пангоэль — сказал он, — достойный и благородный человек. Он от души жалеет вас, сестра, и я привез вам его благословение.
Кармелита вскрикнула. Она собралась с силами и приподнялась, потом соскользнула на пол и спустилась перед Домиником на колени.
— Ах, святой отец, святой отец! — проговорила она и расплакалась. — Неужели он не проклял меня?..
Она не могла продолжать: глаза ее закрылись, она побелела как алебастр, схватилась за подушки кресла, уронила голову на руки, и жизнь вместе со вздохом, который казался последним, будто оставила эту хрупкую оболочку.
— Боже мой! — взмолился монах, испугавшись при виде ее безжизненного лица. — Неужели ты снова сделаешь своего служителя вестником смерти?
У Фраголы под рукой были соли, которыми она пользовалась в подобных обстоятельствах, ведь обмороки у Кармелиты случались нередко. Фрагола поднесла к ее лицу флакон, но соли не оказывали ожидаемого действия, и она потерла ей виски уксусом.
Обморок продолжался, и ничто не указывало на то, что Кармелита скоро придет в себя.
Фрагола подошла к столу и взяла флакон, которым пользовалась в особых случаях. Это была уксусная кислота, которой она обыкновенно натирала своей подруге грудь, когда обмороки слишком затягивались.
— Святой отец! — сказала она монаху, — будьте добры пройти в соседнюю комнату.
— Я ухожу, сестра, — сказал Доминик. — Меня ждут дома, и я прежде зашел сюда для исполнения долга, полагая его священным. Скажите ей: я прошу прощения, что не подготовил ее, прежде чем передать слова отца моего друга.
Вручив Фраголе полученную от графа де Пангоэля реликвию, ценность которой он в нескольких словах объяснил девушке, он вышел, а Фрагола вернулась к заботам о подруге.
Нескольких растираний оказалось довольно, чтобы оживить неподвижное и бесчувственное тело. Кармелита очнулась, открыла глаза и прежде всего стала искать взглядом аббата Доминика.
— Где он? — с удивлением спросила она. — Может быть, мне все пригрезилось?
— Нет, — возразила Фрагола. — Он был здесь.
— Доминик, да?
— Он самый.
— Что же произошло?
— Ты упала без чувств, а он из скромности удалился.
— Как бы я хотела снова его увидеть! — вскричала Кармелита.
— Ты с ним еще увидишься, — пообещала Фрагола, — но завтра, позднее, когда окрепнешь и сможешь поговорить с ним спокойно!
— Я и так достаточно сильна! — возразила Кармелита. — Мне о многом нужно его расспросить: он провожал Коломбана до самой могилы! Где Коломбан? Где покоится его тело? Мы когда-нибудь совершим паломничество к его могиле, хорошо?
— Да, сестра, да, не беспокойся.
— Кажется он что-то говорил о его отце? Он сказал, что его отец меня простил и благословил, не так ли?
— Да, он простил и благословил тебя. Как видишь, Господь не оставляет тебя своей милостью.
— О! — прошептала Кармелита, падая на козетку. — Я тоже ни на минуту о нем не забываю!
Она сложила на груди руки и стала беззвучно молиться, едва шевеля губами.
— Правильно! — одобрила ее Фрагола. — Молись, бедная душа! Твое спасение в молитве: она дарует и спокойствие, и утешение, и силы. Молись! Прикрой свои прекрасные глаза и постарайся уснуть.
— Думаешь, я смогу? — спросила Кармелита. — Возьми меня за руку!
— Ты горишь как в огне.
— Мне кажется, Фрагола, что даже и не будь у меня жара, я все равно не поправлюсь.
Фрагола опустилась перед подругой на колени и взяла ее за руки.
— Сестра моя! — обратилась она к Кармелите. — Где та сила, которой ты только что гордилась? При первом же упоминании о Коломбане ты согнулась, как тростинка, и поникла, словно цветок. Ты не меня обманула, а себя: ты была не так уж сильна, как тебе показалось.
— Я была готова к страданию, а не к радости, Фрагола. Перед страданием я бы выстояла, а радость меня обезоружила.
— Бедняжка!
Кармелита схватила руку Фраголы.
— Он сказал, что еще вернется, да?
— Вернется.
— Когда?
— Скоро, только…
— Что?
— Чтобы ты терпеливее ожидала его возвращения….
— И что?
— Он для тебя кое-что оставил.
На сей раз, как видят читатели, Фрагола не спешила обрадовать подругу. Она боялась нового обморока, который мог быть еще тяжелее, чем первый, принимая во внимание слабость Кармелиты.
— Что-то для меня? — вскрикнула Кармелита. — О, давай скорее!
— Подожди немного, — остановила ее Фрагола: она обняла Кармелиту за шею, притянула к себе и поцеловала.
— Отчего я должна ждать, Фрагола?
— Ну… — тянула девушка, — потому что…
Она осеклась.
— Потому что?.. — повторила Кармелита.
— Это большая радость для тебя, и я хочу тебя приготовить.
— Боже мой! Ты меня убиваешь!
— Ради того, чтобы ты возродилась вновь, дорогая сестра.
— Говори, говори скорее, я хочу знать! Что тебе оставил для меня славный Доминик?
— Подарок.
— Подарок? Мне? — удивилась Кармелита.
— Подарок от графа де Пангоэля, драгоценный дар-сокровище!
Она сопровождала каждое слово своей ангельской улыбкой.
— Фрагола, умоляю тебя, — теряя терпение, вскричала Кармелита, — дай то, что оставил тебе Доминик!
— Позволь мне обращаться с тобой как с ребенком, Кармелита.
Карметила уронила голову на грудь.
— Поступай как знаешь, но помни, что я могу этого не вынести.
— Вот ты смирилась, ты почти спокойна… до хладнокровия — всего один шаг. Прояви волю, и ты станешь сильной.
— А ну, посмотри на меня! — попросила Кармелита.
И, улыбнувшись Фраголе, она продолжала:
— Смотри еще! Ведь ты права, как всегда права!.. Я сейчас прижмусь к твоей груди и просижу так сколько угодно, хоть четверть часа, а ты можешь только потом отдать мне подарок графа де Пангоэля…
Она сделала над собой усилие и, улыбнувшись, прибавила:
— … отца Коломбана!
— Ну, ты просто героиня, — улыбнулась ей в ответ Фрагола, — и я не заставлю тебя ждать.
Она поднялась, но на этот раз ее удержала сама Кармелита.
— Фрагола! Благородная моя, святая моя Фрагола! Кто же тебя научил обращаться с душами лучше, чем это умеют известнейшие доктора? Как умело ты лечишь мои раны! Ах! Мне жизнь мила, когда я держу тебя за руку.
— Ну, пора вознаградить ребенка за послушание, — заметила Фрагола.
Осторожно высвободив свою руку, она подошла к стоявшему за козеткой небольшому шифоньеру розового дерева, на которой лежала реликвия графа де Пангоэля. Фрагола развернула бумагу и протянула Кармелите пакет.
— Мать Коломбана, — сказала она, повторяя подлинные слова графа, — состригла эту прядь с его головки в день, когда он родился.
— Боже правый! — вскричала Кармелита, набрасываясь на прядь волос, словно львица, нашедшая своего малыша. — О Господи! Это волосы моего Коломбана!..
И в первый раз со времени смерти Коломбана душа девушки, опустошенная и холодная, как гробница, наполнилась несказанным счастьем.
Кармелита взяла в руки прядь, поворачивая ее во все стороны, поцеловала несколько раз, омыла слезами, потом поднесла к губам Фраголы.
— Ты тоже любила его как брата, — сказала она. — Поцелуй же его прекрасные волосы, сестра моя!..
Улица Железной Кружки, идущая параллельно улице Феру и улице Кассет, во времена описываемых нами событий была одной из самых мрачных в предместье Сен-Жермен. Прохожие бывали здесь редки, о чем свидетельствовала пробивавшаяся между булыжниками мостовой буйная растительность. Казалось, вы находитесь в ограде дома священника или у ворот деревенского кладбища, настолько эта улица — подлинное убежище среди шумного города — дышала глубоким покоем и печальной тишиной.
Но если со стороны улицы Старой Голубятни, где она берет свое начало, улица Железной Кружки темна и мрачна, то со стороны улицы Вожирар, где она заканчивается, эта улица довольно ярко освещена. Выходя к Люксембургскому дворцу, она вбирала в себя солнечный свет, заливавший сад и дворец Медичи. Для ученого, философа, поэта жить на этой тихой зеленой улочке было настоящей мечтой.
Именно там, как мы, кажется, уже сообщали читателям, жил Доминик Сарранти: он занимал третий этаж дома, расположенного напротив особняка графа де Коссе-Бриссака. Все три комнаты, составлявшие жилище аббата, были окрашены масляной краской, как стены кельи, в тон его белой шерстяной рясе. Семь или восемь небольших полотен испанских мастеров, эскиз Лесюёра и набросок Доменикино свидетельствовали о прекрасном вкусе жильца.
К этому дому на улице Железной Кружки аббат Доминик и направился, выйдя с улицы Турнон. Консьержка встретила его радостными восклицаниями и передала ему письмо, при виде которого строгое лицо молодого человека просияло: он узнал почерк — письмо было от отца. Доминик торопливо распечатал письмо. В нем было всего несколько строк.
"Дорогой сын!
Я нахожусь в Париже со вчерашнего дня под именем Дюбрёя. Прежде всего я навестил Вас; мне сообщили, что Вы еще не вернулись, но что Вам переслали мое первое письмо и, значит, Вы скоро будете дома. Если Вы прибудете сегодня ночью или завтра утром, будьте в полдень у церкви Успения, у третьей колонны слева от входа".
Подписи не было. Но Доминику неровный почерк его отца был хорошо знаком. Бегство г-на Сарранти-старшего в результате заговора 1820 года оправдывало эту меру предосторожности: он, несомненно, опасался, что его могли побеспокоить, а читатель, знакомый с беседой г-на Жакаля и Жибасье, уже знает, что такие опасения имели основание.
"Бедный отец! — размышлял аббат, поднимаясь к себе (ведь свидание было назначено только на двенадцать часов, и у него был еще целый час). Бедный отец! Добрая и благородная душа! Годы пронеслись над тобой, не похитив ни одной частицы твоей силы и благородства. Ты возвращаешься в Париж, невзирая на опасности, о которых ты знаешь и о которых не знаешь, ради какого-нибудь нового благородного предприятия… Да вознаградит тебя Господь за твою благоговейную преданность, за твое мужественное и стойкое смирение! О отец! Я несу тебе больше чем жизнь! У меня в руках доказательство твоей невиновности, ведь ты не только не совершал преступления, но даже не подозреваешь о нависшем над тобой обвинений".
Продолжая подниматься по лестнице, он опустил руку в складки рясы и нащупал исповедь, которую получил от умиравшего г-на Жерара и, уехав сразу же в Бретань, увез с собой.
С чувством глубокой грусти вошел он в свою тихую уединенную квартирку, где не был больше месяца, — квартирку, за пределы которой увлек его недавно, словно птицу, унесенную ветром далеко от гнезда, бурный вихрь событий.
Сквозь оконное стекло пробился яркий солнечный луч, а вместе с ним в спальню молодого монаха вошли жизнь и тепло.
Доминик упал в большое кресло и глубоко задумался.
Часы, которые консьержка добросовестно заводила в отсутствие Доминика, пробили половину двенадцатого.
Доминик поднял голову и, обведя задумчивым взглядом комнату, остановил его на бледном лице святого, изображенного на одной из висевших на стене картин.
Лицо словно освещалось изнутри чудесным сиянием.
Это был портрет святого Гиацинта, монаха доминиканского ордена, которого церковные историки называют апостолом Севера. Он принадлежал к графскому дому Одровонжев, одному из самых древних и прославленных в Силезии, которая ко времени его рождения (примерно 1183 год) была польской провинцией. Согласно семейному преданию Пангоэлей, один из их предков был во время первого крестового похода товарищем по оружию предка святого Гиацинта. По странному стечению обстоятельств, Доминик, которому однажды Коломбан рассказал об этом старинном предании, нашел "Святого Гиацинта" под толстым слоем пыли в одной из лавочек на набережной. Обнаружив в нем сходство с Коломбаном, он купил картину; потом, вернувшись к себе, почистил, заново покрыл лаком, установил, что это прекрасная работа школы Мурильо, если не сам Мурильо.
Итак, это полотно было ему трижды дорого: во-первых, на нем был изображен святой его ордена; во-вторых, этот святой был похож на Коломбана; наконец, в-третьих, как мы уже говорили, эта картина принадлежала кисти если не самого Мурильо, то одного из его талантливых учеников.
Понятно — учитывая расположение духа, в котором находился Доминик после месяца, проведенного в замке Пангоэлей, и часа, проведенного у Кармелиты, — как подействовала на него теперь эта совершенно забытая картина.
Он медленно поднялся, чтобы подойти к полотну поближе. Но прежде он постоял рядом с креслом, пристально вглядываясь в портрет.
Никогда еще сходство с Коломбаном так не бросалось Доминику в глаза: тот же чистый лоб, тот же ясный взгляд. Светлые волосы польского мученика, делавшие его еще более похожим на бретонского дворянина, обрамляли благостный лик Гиацинта, как белокурые волосы бретонского мученика обрамляли нежное лицо Коломбана. Оба в течение всей жизни сохраняли, несмотря на коварство окружающего мира, одинаковую непорочность и то же целомудрие души и тела; оба были смиренны, милосердны, сострадательны, просты и сильны; оба одинаково ненавидели зло, горячо любили добро, во всех людях видели братьев.
Чем больше он смотрел на портрет, тем все явственнее представлялось ему сходство святого Гиацинта с Коломбаном; это настолько его поразило, что он впал в восторженное состояние и, глядя на изображение, произнес такие слова:
— Будь благословен, славный и благородный юноша! И помолись там за твоего отца, брата, сестру, как здесь твои сестра, брат, отец молятся за тебя!
Он подошел к полотну, снял его со стены, поднес к окну и стал рассматривать с таким выражением, что трудно было понять, испытывает он нежность к другу или благоговение к святому.
— Да, это ты, благородное, дорогое мне существо! — проговорил он. — Должно быть, истинная добродетель неизгладимо запечатлевается на лицах людей, если, несмотря на разделяющие вас восемь столетий, я нахожу на портрете святого, изображенного художником, не знавшим ни одного из вас, печать добродетели, которой Господь наградил моего друга.
Вдруг, будто в озарении, он прошептал:
— О Кармелита!
И, поразмыслив, прибавил:
— Да, так и надо сделать.
Он поставил портрет на стул, подошел к секретеру, взял лист бумаги и перо, подвинул кресло, сел, на мгновение задумался, потом написал следующее:
"Позвольте, сестра, подарить Вам портрет святого Гиацинта. Прилагаю историю жизни этого святого, которую я попытался набросать несколько лет назад.
Возвратившись из Бретани и побывав у Вас, я вернулся к себе и вдруг поразился таинственному сходству святого с другом, которого мы оплакиваем. Они словно братья: их объединяют любовь к добру и добродетели; Вы их сестра — примите же этот портрет как фамильное наследство".
Он сложил письмо, запечатал его, надписал адрес, потом подошел к книжному шкафу, взял с полки небольшую рукопись; на первой странице ее было написано: "Краткое жизнеописание святого Гиацинта из ордена святого Доминика".
Он еще раз взглянул сначала на рукопись, потом на портрет, завернул то и другое в большой лист бумаги, запечатал. Взглянув на часы, показывавшие без четверти двенадцать, он взял сверток под мышку, письмо — в руку и торопливо вышел.
Он вернулся к Кармелите, справился у консьержки о том, как чувствует себя девушка после обморока, вручил письмо и портрет с просьбой немедленно передать ей то и другое, потом спустился к набережным и направился по улице Сены и мосту Искусств к церкви Успения.
Аббат Доминик прибыл только утром и не имел понятия о том, что происходит в Париже; он никак не мог понять, почему отец назначил ему встречу у церкви Успения; ведь, если он хотел увидеться непременно в церкви, можно было назначить свидание в церкви святого Сульпиция: она находилась всего в сотне шагов от дома. Но когда аббат ступил на улицу Сент-Оноре и увидел огромную толпу, а также вереницу экипажей — она тянулась от Петушиной улицы, и ей не было видно конца, — он спросил у прохожего, зачем собрались все эти люди.
Ему сообщили, что толпа провожает в последний путь скончавшегося накануне герцога де Ларошфуко-Лианкура.
Герцог де Ларошфуко-Лианкур, против которого столь грубо выступил г-н де Корбьер в 1823 году, завершил свое земное существование в возрасте восьмидесяти лет. Всю свою жизнь он помогал ближним, был верным другом, честным гражданином и умер с репутацией одного из самых добродетельных, самых милосердных, самых уважаемых и чтимых людей Франции. К какой бы партии ни принадлежали его противники, все признавали достойную восхищения добродетель герцога де Ларошфуко-Лианкура; все, от самого скромного ремесленника до самого богатого буржуа, произносили его имя с одинаковым благоговением; в устах всех современников имя это означало величие души, благотворительность, честность.
Узнав о смерти благородного герцога, аббат Доминик понял, что означает эта демонстрация симпатии и признательности жителей Парижа, ибо то были времена всяческих демонстраций.
Так как оппозиция преобладала тогда (за редким исключением) во всех классах общества, малейший случай проявить недовольство существующим порядком подхватывался всеми на лету, и никогда еще колесо, на котором этот случай вращается, не делало более частых остановок.
Любой случай считался подходящим для демонстрации.
Туке придумал табакерки с Хартией и продал пол миллиона таких табакерок! Кто не любил табака, носил в них конфеты: это была демонстрация.
Пиша представлял Леонида, умирающего за свободу Спарты, и у входа во Французский театр была давка: это была демонстрация.
Генерал Фуа умер, и за его гробом шли сто тысяч человек, а Франция собрала по подписке миллион франков для его вдовы: это была демонстрация.
И вот скончался герцог де Ларошфуко-Лианкур; это был дворянин, роялист — что верно, то верно, — но в то же время он был либерал, и его смерть послужила предлогом для демонстрации против крайне правых и иезуитов.
Вот почему сейчас в толпе можно было увидеть представителей всех слоев общества. Фартуки, блузы и куртки рабочих, альпага и кастор, в которые были одеты буржуа, мундиры национальных гвардейцев, парадные одеяния пэров Франции, мантии судейских — все перепуталось. Общее горе собрало всех вместе, уравняло высших с низшими, бедные смешались с богатыми, гражданские — с военными, академики — с депутатами, сановники — с врачами.
Но особенно выделялась в этой толпе учащаяся молодежь, сотни студентов: они, вчера еще дети, мужали, истово участвуя в этом всеобщем трауре.
В те времена еще существовали Школы.
Когда в городе начиналось волнение, трясущийся от страха буржуа высовывал нос в окно, смотрел направо или налево, но неизменно — в сторону Латинского квартала, и говорил жене: "Успокойся, душечка, ничего страшного: из Школ никто не выходит".
В 1792 году так поглядывали в сторону предместий; только когда выходили предместья (как в ночь с 5 на 6 октября, как 20 июня, как 10 августа), это означало, что сила идет на помощь силе, а когда выходили Школы (как 28 июля, как 5 июня) то это уже означало, что на помощь силе идет разум.
И потому, когда те же буржуа видели вдали, как ветер задирает полы тонких студенческих курток, когда песня гремела на вершине горы, именовавшейся улицей Сен-Жак, они теряли всякую надежду на то, что политический горизонт просветлеет, как поэтично выражался "Конституционалист", и захлопывали, запирали, баррикадировали лавочки и окна, а самые боязливые спускались в свои погреба с криком:
— Спасайся кто может! Школы вышли!
Слово "Школы" символизировало молодость, независимость, отвагу и силу, но, может быть, отчасти шумливость и порывистость.
Однако разве предназначение Школ состояло только в том, чтобы наводить ужас на мирных буржуа?
Все эти юноши в возрасте от восемнадцати до двадцати лет (матери прислали их в столицу со всех уголков Франции) поддерживали самых слабых, вселяли уверенность в самых робких. Они всегда были готовы сразиться и умереть за слово, идею, принцип и в этом походили на старых солдат или, вернее, на юных спартанцев, от которых они унаследовали мужество, правда в иной форме: они были беззаботны, шли на бой приплясывая, сражались с песней на устах, умирали с улыбкой.
Однако в этот день они вышли не на бунт. Они не танцевали, не пели, не улыбались. Их юные лица, озабоченные и печальные, выражали скорбь, царившую в душе каждого гражданина, оплакивающего смерть праведника.
В толпе выделялась депутация учащихся Шалонской школы искусств и ремесел, прибывшая для участия в погребении своего благодетеля: среди прочих титулов, которыми наградили сограждане всеми уважаемого и любимого господина герцога де Ларошфуко-Лианкура, был титул создателя Школы искусств и ремесел в Шалоне.
Аббату Доминику было довольно трудно пройти сквозь толпу. Однако, когда он оказался среди студентов, те при виде красавца-священника, который был всего несколькими годами старше их и многим из них знаком, почтительно посторонились и дали ему дорогу.
Полчаса ему понадобилось на то, чтобы с большим трудом добраться до церковных ворот. В эту минуту траурные экипажи выехали со двора особняка Ларошфуко, расположенного на улице Сент-Оноре, и уже показались вдали, подобно кораблям под черными траурными флагами взрезая неспокойные волны толпы.
Когда аббат Доминик проходил мимо одной группы, он услышал, как одетый в черное господин с траурной повязкой на рукаве вполголоса сказал:
— Ничего не предпринимать ни до, ни во время церемонии, слышите?
— А потом? — спросил один из его людей.
— Им будет приказано разойтись.
— А если они откажутся?
— Вы их арестуете.
— Ну а если они будут защищаться?..
— Кастеты у вас при себе?
— Да, разумеется.
— Пустите их в дело.
— Какой же будет сигнал?
— Они сами его подадут… когда захотят нести тело.
— Тсс! — прошептал один из них. — Нас слышит вон тот монах.
— Ничего страшного! Ведь священники за нас.
Доминик покачал головой, словно хотел возразить против этого нелепого утверждения. Но он вспомнил, что его ждет отец, что над отцом нависло двойное обвинение и, следовательно, необходимо, насколько возможно, не привлекать внимания не только к отцу, но и к себе самому.
И аббат промолчал.
Однако все в нем возмутилось, когда он услышал слова главаря и увидел лица двух его приспешников.
Он пошел дальше, с большим трудом проталкиваясь вперед, и ему показалось, что в этой толпе очень много тех, у кого могли бы при себе оказаться кастеты.
Наконец он добрался до церковной паперти.
Чем ближе он был к церкви, тем больше ему помогала сутана, как она помогла ему пробраться сквозь толпу студентов.
Толпа перед ним расступилась, и он вошел внутрь.
Он сразу же увидел отца: тот стоял неподвижно как статуя, прислонившись к третьей колонне слева, и не сводил взгляда с входной двери. Было видно, что он кого-то ждет. Доминик узнал его, хотя они не виделись больше семи лет. Отец совсем не изменился: тот же блеск в глазах, та же решимость в выражении лица, та же мощь во всем облике, только в волосах засеребрилась седина, а кожа потемнела под индийским солнцем.
Доминик направился к отцу, готовый броситься в его объятия. Но не успел он преодолеть и половины разделявшего их с отцом расстояния, как г-н Сарранти прижал к губам палец и многозначительно на него посмотрел, призывая соблюдать тайну.
Аббат понял: нужно держаться так, будто они незнакомы. Он подошел к отцу и, вместо того чтобы обнять его, заговорить с ним или просто подать руку, опустился на колени рядом с колонной и обратился к Богу с благодарственной молитвой. Отец опустил руку. Доминик подхватил ее, пылко и почтительно прижался к ней губами и произнес всего два слова, которые могли относиться и к Богу, и к человеку, у ног которого он стоял:
— Отец мой!
Церковь Успения, постройка которой восходит к 1670 году — одна из самых заурядных в Париже. Здание неудачно по форме: оно представляет собой башню, крытую огромным куполом шестидесяти двух футов в диаметре, и чем-то похоже на Хлебный рынок; таким образом, говорит Легран в "Описании Парижа и его зданий", эта церковь слишком высока для своего диаметра и изнутри напоминает скорее глубокий колодец, чем храм с изящным и пропорциональным куполом.
До того как стать приходской, церковь Успения была женским монастырем. Сестры, населявшие его, называли себя одриетками. По первоначальному замыслу, они должны были обслуживать больницу для бедных женщин; мало-помалу больница стала монастырем и монахини, перестав заниматься полезным делом, образовали религиозную общину.
Поведение их было не очень строгим, и несколько раз монастырь пытались реформировать, но тщетно. Наконец кардинал де Ларошфуко сумел подчинить их общим монашеским правилам и перевел в свой особняк в предместье Сент-Оноре, который в 1603 году он продал иезуитам, а те по договору от 3 февраля 1623 года перепродали его монахиням. Через полгода после того, как они разместились в особняке и приспособили внутреннее убранство к своим нуждам, их община была упразднена и был создан новый монастырь в предместье Сент-Оноре, получивший имя Успения. Однако монахиням показалось, что часовня этого дома слишком мала: они купили особняк некоего сьёра Денуайе и в 1670 году начали строительство церкви, завершившееся шесть лет спустя.
В описываемый нами день этот тяжелый купол на фоне мрачного неба выглядел как всегда — тоскливо и буднично; только внушительная толпа придавала разворачивавшемуся зрелищу поэтичный и торжественный вид.
В то время как похоронная процессия была готова двинуться со двора по направлению к церкви, бывшие учащиеся Шалонской школы, основанной г-ном де Лианкуром, попросили позволения нести гроб своего благодетеля. Один из министров Карла X, герцог де Ларошфуко-Дудовиль, близкий родственник усопшего, несший одну из кистей траурного покрова, от имени членов семьи дал согласие.
Процессия двинулась вперед медленно, торжественно и прибыла в церковь, соблюдая строжайший порядок.
Толпа, затопившая обе стороны улицы, безмолвствовала. Люди почтительно расступались по мере того, как приближался гроб.
Возьмите гербовник того времени, и вы будете иметь представление о том, каких именитых лиц привлекли в этот день похороны благородного герцога в церковь Успения.
Присутствовали: графы Гаэтан и Александр де Ларошфуко, сыновья покойного, а также все семейство герцога; герцоги де Бриссак, де Леви, де Ришелье; графы Порталис и де Батар, барон Порталь; г-да де Барант, Ленэ, Паскье, Деказ, аббат де Монтескью, г-да де Лабурдонне, де Виллель, Ид де Невиль, де Ноай, Казимир Перье, Бенжамен Констан, Ройе-Коллар, Беранже.
Меж двух пилястр у круглой церковной стены стоял господин, который сыграл в 1789 году и еще сыграет в 1830 году выдающуюся роль в государственных делах, — прославленный Лафайет; он время от времени переговаривался с другим господином лет сорока двух — сорока четырех, выглядевшим, однако, едва ли на тридцать пять; знаменитый старик говорил уважительным тоном, каким разговаривал со всеми, однако умел придать ему особую интонацию, говоря с теми, кого глубоко чтил.
Имя этого господина несколько раз уже выходило из-под нашего пера, однако мы еще не имели чести представить его нашим читателям и сделаем это теперь. Это был г-н Антенор де Маранд, супруг Лидии, одной из бывших воспитанниц пансиона Сен-Дени, которых мы видели у постели Кармелиты, а потом в церкви Сен-Жермен-де-Пре.
Господину де Маранду, как мы уже сказали, было в то время около сорока четырех лет; это был красивый элегантный банкир, белокурый, светлобородый, голубоглазый; у него были прекрасные зубы, а на щеках играл здоровый румянец. Его главной, характерной чертой была изысканность, но не наследственная, а приобретаемая в результате усердных занятий, образования, светского образа жизни — короче говоря, та изысканность, что является, очевидно, привилегией английских джентльменов. В его характере чувствовалась непреклонность, которой он был обязан полученному в детстве воспитанию. Его отец, старый полковник времен Империи, погибший в битве при Ватерлоо, прочил ему военную карьеру; он поступил в Политехническую школу и закончил ее в 1816 году. Видя, что наступают мирные времена, он переменил род занятий и увлекся банковским делом. После Полибия, Монтекукколи и Жомини он стал изучать работы Тюрго и Неккера; будучи очень одаренным человеком, способным постичь любую науку, он стал знаменитым банкиром, как мог бы стать прославленным офицером.
Итак, мы уже сказали, что его манера держаться сохранила в себе нечто от черного шелкового воротника и застегнутого на все пуговицы мундира, в который он был затянут десять-двенадцать лет. Женщина нашла бы его красивым, ведь для нее красота наполовину состоит из элегантности и изысканности; а вот мужчине он непременно показался бы чопорным, надутым, неестественным — словом, фатом.
Своей репутацией человека "приличного" в английском духе он был обязан двум дуэлям, которые он провел с редким мужеством и хладнокровием.
Одна дуэль, пришедшаяся на первый день месяца, состоялась безотлагательно; он дрался на шпагах и тяжело ранил противника.
Вторая дуэль должна была состояться 22-го числа на пистолетах; но он попросил десятидневной отсрочки: ему необходимо было "уладить свое тридцатое число", как говорят на языке банковских работников. Подведя итоги месяца, г-н де Моранд написал завещание, потом приказал напомнить своему противнику, что, поскольку отсрочка истекает на следующий день, он предоставляет себя в его распоряжение и просит назначить время и место дуэли. Встав на расстоянии тридцати шагов, противники выстрелили одновременно: г-н де Маранд был ранен в бедро, его противник — убит наповал, при этом у г-на де Моранда не сдвинулась ни одна складка его белого галстука.
Никогда он не рассказывал об этих двух дуэлях и, казалось, не любил, когда ему о них напоминали.
Если бы не эти два поединка, в которых г-н де Маранд продемонстрировал искусное владение шпагой и пистолетом, никто, очевидно, так и не узнал бы, даже в кругу ближайших друзей, держал ли он когда-нибудь в руке оружие. Правда, ходили слухи, что в его особняке есть фехтовальный зал и тир; но в тир имел право входить только лакей, а в фехтовальном зале бывал лишь старый итальянец Кастелли, тренировавший лучших парижских учителей фехтования.
Господин де Маранд являлся наравне с господами Ротшильдом, Лаффитом и Агуадо одним из самых знаменитых банкиров континента и был известен не как самый богатый, а как самый удачливый. О его невероятно смелых и блестящих сделках, о его удаче и таланте слагались легенды.
Как только он достиг установленного законом возраста, он был избран в Палату депутатом от своего департамента абсолютным большинством голосов; за два года до описываемых событий он произнес после почти трехлетнего молчания речь о свободе печати, свидетельствовавшую о том, что он изучал античных и современных ораторов не менее добросовестно, чем великих стратегов и экономистов.
Близкий друг Бенжамена Констана, Манюэля и Лафайета, он заседал среди левых центристов и, казалось, выступал под одним знаменем с банкирами-политиками Казимиром Перье и Лаффитом.
Что это было за знамя?
На такой вопрос ответить было непросто; однако те, кто, по их собственному утверждению, следил за событиями своей эпохи, говорили, что под этим знаменем объединялись люди, занимавшие по политическим убеждениям промежуточное положение между сторонниками республики и абсолютной монархии, а во главе этих людей стоял принц, который, оставаясь из осторожности в тени, продолжал тем не менее предпринимать шаги к изменению существующего порядка вещей.
Как видят читатели, существовало некоторое различие между точкой зрения генерала Лафайета, представлявшего республиканскую монархию, опирающуюся на Конституцию 1789 года, и воззрениями г-на де Маранда, которые, если он в самом деле являлся представителем принца, сводились к буржуазной монархии и переделке Хартии 1815 года.
Мы, несомненно, будем в курсе мнений обоих собеседников, если послушаем, о чем они говорят.
— Вас предупредили о том, что происходит, генерал?
— Да, австрийские акции поднялись.
— Вы будете играть на повышение или на понижение?
— Ни то ни другое: я займу нейтральную позицию.
— Это только ваше мнение или так же думают и ваши друзья-банкиры?
— Таково общее мнение.
— Каков же пароль?
— "Не вмешиваться"!.. Вы видели принца?
— Да.
— Вы сообщили ему о происходящих изменениях? Ведь у него есть акции в банках Акроштейна и Эскелеса, не так ли?
— Да, в этих бумагах — большая часть его состояния.
— Он будет играть за или против?
— Как и вы, он не станет вмешиваться, — отвечал г-н де Маранд.
— Это весьма осмотрительно, — заметил генерал Лафайет.
После этого оба замолчали и с глубочайшим вниманием стали следить за происходящим.
В пяти-шести шагах от генерала и банкира четверо симпатичных молодых людей, почтительно выслушав несколько слов, с которыми к ним обратился Беранже, отступили назад и тихо переговаривались, когда гроб внесли в церковь.
Эти четверо были наши друзья: Жан Робер, Людовик, Петрус и Жюстен.
Они пытались разглядеть в толпе того, кого рассчитывали там увидеть, но, несмотря на усилия, никак не могли найти.
Наконец они заметили его среди тех, кто вошел в церковь вслед за гробом.
Это был Сальватор.
Молодой человек сразу же их увидел и, рассекая толпу, направился к своим друзьям.
Однако ему понадобилось немало времени, чтобы преодолеть расстояние, отделявшее его от молодых людей: со всех сторон к нему сотнями тянулись те, кто хотел пожать ему руку.
Когда он добрался до пилястр, у основания которых стояли наши друзья, к Сальватору разом протянулись четыре руки, и молодые люди сомкнулись вокруг комиссионера.
— Вы хотите нам что-нибудь сказать? — спросил Жан Робер у Сальватора: он прочел в его взгляде беспокойство.
— Да, нечто весьма важное! — ответил Сальватор.
Он с беспокойством огляделся и продолжал:
— Что бы вы ни увидели и ни услышали, каким бы удобным ни казался вам случай, ничего не предпринимайте!
— А что может произойти? — поинтересовался Людовик.
— В точности не знаю, но готовится мятеж.
— В день похорон? — простодушно удивился Жюстен.
Сальватор улыбнулся.
— Вы же знаете поговорку, дорогой Жюстен: "Цель оправдывает средства".
— Почему же вы говорите, что мы не должны ничего предпринимать?
— Потому что мятежи бывают разные.
— Несомненно, — поддержал Людовик: он понял смысл слов Сальватора. — Есть мятежи, которые вспыхивают сами собой, а бывают и такие, которые кем-нибудь подготовлены.
— Иными словами, бывают мятежи без мятежников, — прибавил Жан Робер.
— Дьявольщина! — вскричал Петрус. — Такие-то наиболее опасны, как я слышал от моего дорогого дядюшки.
— Ваш дорогой дядюшка — человек здравомыслящий, господин Петрус, — заметил Сальватор.
Он повернулся к Жюстену и продолжал:
— Итак, сохраняйте спокойствие, дорогой Жюстен, и, что бы ни кричали на выходе, вроде: "Да здравствует свобода печати!", или "Долой министров!", или еще что-нибудь, — не обращайте внимания; если кому-нибудь вздумается похлопать вас по плечу, пусть похлопает; если вам будут угрожать, не горячитесь; я и сам не знаю, что это будет, но предвижу, что готовится нечто неожиданное; держитесь с хладнокровием глухого, спокойствием немого и невозмутимостью слепого.
— Хорошо, — сказал Жюстен и разочарованно вздохнул, как человек, видящий, что от него ускользает первый случай себя проявить.
Сальватор понял состояние молодого учителя и попытался его утешить.
— Немного терпения, дорогой друг! — посоветовал он. — Очень скоро представится еще более подходящий случай. Приберегите ваш пыл. Пока же — полное молчание. Мы и так слишком много сказали: взгляните на разбойничьи физиономии, которые нас окружают.
И действительно, во всех направлениях, рядом с друзьями, как, впрочем, и в отдалении, медленно, с напускной важностью прохаживались, притворяясь благочестивыми участниками церемонии, не желающими нарушать общей сосредоточенности своим топотом, люди, которых в любом наряде узнает опытный наблюдатель; проникая в приличное общество, они производят такое же впечатление, как статисты в драме или водевиле, смешиваясь с настоящими актерами и изображая приглашенных на свадьбу или обед.
Среди них прогуливались двое, составлявшие как бы центр, к которому были прикованы взгляды остальные; возможно, нашим читателям будет приятно узнать в них старых знакомых.
Один из них, в синем длиннополом сюртуке с ленточкой кавалера ордена Почетного легиона, опирался на трость, как человек, которого старая рана вынуждает искать ту третью ногу, про которую Сфинкс говорит Эдипу; он был похож на бывшего военного. Другой, в коричневом рединготе, имел почтенную внешность удалившегося отдел коммерсанта.
Разговаривая, они обращались друг к другу не иначе как "сосед".
И были эти двое благодушных господ нашими старыми знакомыми: Жибасье и Карманьолем.
Как же Карманьоль, отправившийся в Вену вместе с г-ном Жакалем, и Жибасье, уехавший в Кель, очутились в церкви Успения, готовые подать сигнал целой армии полицейских, что так беспокоило Сальватора?
Об этом непременно узнают наши читатели, если нам удалось пробудить в них желание прочесть продолжение этой истории.[53]
5 Гарун аль-Рашид (правильнее: Харун ар-Рашид) — арабский халиф из династии Аббасидов; царствовал с 786 по 809 г., в период расцвета Багдадского халифата; был покровителем искусств и литературы; воспетый многими поэтами, остался в народной памяти как легендарный мудрый правитель, отец народа, ходивший переодетым по улицам ночного Багдада, чтобы узнать подлинные нужды простых людей; в действительности же был типичным правителем своего времени — деспотичным, жестоким, способным на коварство. Улица Плюме — см. т. 30, примеч. к с. 513.
6 Савояр — уроженец Савойи (исторической области на юго-востоке Франции, в Альпах; большая ее часть в описываемые времена принадлежала королевству Пьемонт в Северной Италии); в немалом числе савояры занимались отхожим промыслом во Франции: так, подростки часто становились трубочистами, и эта профессия была столь распространена среди них, что само слово "савояр" имело в XIX в. второе, переносное значение — "трубочист". На территории Савойи водилось много сурков (небольшой легко приручаемый зверек семейства беличьих), и бродячие савояры часто выступали в деревнях и на городских улицах с дрессированными сурками. Это их занятие нашло широкое отражение в литературе, музыке и живописи.
7 Шехерезада (Шахразада) — героиня памятника средневековой арабской литературы — сборника сказок "Тысяча и одна ночь", сюжетным обрамлением которого служит история прекрасной и мудрой Шехерезады, сумевшей укротить жестокого царя Шахрия-ра. Разгневанный изменой жены, Шахрияр приказал, чтобы отныне девушек к нему приводили только на одну ночь, а наутро немедленно предавали казни (тогда никто из них не успеет ему изменить). Одной из таких жертв должна была стать и Шехерезада. Но умная девушка сумела перехитрить царя: каждую ночь она рассказывала ему сказку, а с наступлением утра прерывала рассказ на самом интересном месте. Царь откладывал казнь, чтобы узнать продолжение истории; на следующую ночь Шехерезада, закончив старую сказку, сразу же начинала новую, прерывая и эту (из таких сказок Шехерезады и составлен сборник); так продолжалось тысячу и одну ночь. За это время царь настолько привязался к прекрасной рассказчице, что навсегда оставил ее при себе, отменив свой прежний жестокий приказ.
8 Халиф — мусульманский правитель, обладающий высшей светской и духовной властью.
Аббасиды — династия арабских халифов, правивших в Багдадском халифате с 750 по 1258 г.
Карл Великий (742–814) — франкский король из династии Каролингов; с 800 г. — император.
Внешние бульвары — см. т. 30, примеч. к с. 513.
Застава Фонтенбло — см. т. 30, примеч. к с. 187.
16 Улица Трипре — см. т. 30, примеч. к с. 136.
17… мы третьего дня были в Лувре… — Лувр — дворцовый комплекс в Париже на правом берегу Сены на месте бывшей крепости, охранявшей подходы к Парижу с запада; строился в XII–XIX вв.; в XVI–XVII вв. — главная резиденция французских королей. 8 ноября 1793 г. в помещениях Лувра, согласно декрету Конвента от 27 июля того же года, был открыт Национальный музей искусств. В основу его собрания легли королевские коллекции, национализированные во время Революции и дополненные сокровищами из церквей, дворцов аристократов, а впоследствии и из завоеванных стран; ныне одно из величайших художественных хранилищ в мире… разбирался в живописи эпохи античности не хуже Винкельмана или Чиконьяры. — Винкельман, Иоганн Иоахим (1717–1768) — немецкий археолог и историк искусства; представитель немецкого Просвещения, основоположник эстетики классицизма, автор труда "История античного искусства" (1764).
Чиконьяра, Леопольдо, граф (1767–1834) — итальянский писатель и искусствовед; наиболее известен его трехтомный труд "История скульптуры" (1813–1818).
… знала все, от Порпоры до Обера, от Гайдна до Россини. — Порпора — см. т. 30, примеч. к с. 80.
Обер, Даниель Франсуа Эспри (1782–1871) — известный французский композитор и музыкальный деятель (в 1842–1871 гг. директор Парижской консерватории, в 1857–1870 гг. придворный капельмейстер); написал около 40 опер; сыграл видную роль в развитии французской комической оперы — особенно известны оперы "Фра-Дьяволо" (1830), "Бронзовый конь" (1835) и ряд других, — а также в формировании жанра так называемой большой оперы (самая известная из них — "Немая из Портичи", или "Фенелла", 1838). С последней оперой, посвященной восстанию в Неаполе XVII в. против испанцев, связано крупное общественное событие: ее представление в 1830 г. в Брюсселе вызвало манифестацию в театре и с нее началась бельгийская революция 1830 г.
Гайдн — см. т. 30, примеч. к с. 80.
Россини — см. т. 30, примеч. к с. 279.
18… в 1815 году вернулся к прежним роялистским принципам… — В этом году окончательно пала Империя и произошла реставрация на французском троне династии Бурбонов.
… после Испанской кампании 1823 года… — Весной 1823 г. правительство Реставрации, к негодованию либеральной оппозиции, отправило на Пиренейский полуостров экспедиционный корпус под командованием племянника короля герцога Ангулемского (см. примеч. к с. 183) с целью подавления испанской революции. Действия французских войск привели к восстановлению в Испании неограниченной королевской власти и торжеству крайне реакционного режима, начавшего проводить массовые репрессии не только против непосредственных участников революции, но и вообще против любых либерально мыслящих граждан.
Палата пэров, Палата депутатов — см. т. 30, примеч. к с. 7. Талейран — см. т. 30, примеч. к с. 53.
19 Улица Варенн — расположена на левом берегу Сены в Сен-Жермен-ском предместье; открыта в 1605 г.; ее название — это искаженное французское слово garenne, означающее "пустошь для кроликов"; кроличий заповедник находился здесь в XVII в. и принадлежал аббатству Сен-Жермен-де-Пре.
Сен-Мало — см. т. 30, примеч. к с. 503.
Людовик XVI (1754–1793) — король Франции в 1774–1792 гг.; казнен во время Революции.
Законодательное собрание — созванный в соответствии с конституцией 1791 г. высший законодательный орган Франции (вся полнота исполнительной власти в государстве оставалась по конституции за королем); начало свою работу 1 октября 1791 г. и заседало до осени 1792 г.
… Кобленц, где принц Конде, возглавлявший вооруженную эмиграцию, основал свой штаб. — Кобленц — город на реке Рейн в Германии; в XVIII в. резиденция архиепископа Трирского, главы небольшого духовного (церковного) государства, входившего в Священную Римскую империю; с 1791 г. центр французской контрреволюционной эмиграции.
Принц Конде — Конде, Луи Жозеф де Бурбон, принц де (1736–1818), член французского королевского дома, командовал армией дворян-эмигрантов, сражавшихся против Французской революции… подобно Шатобриану, он пересек Атлантику и очутился в Новом Орлеане… — В 1791 г. Шатобриан (см. т. 30, примеч. к с. 10) путешествовал по США и Канаде.
Новый Орлеан — крупный город и порт на юге США; основан французами в 1718 г.; отошел к США в составе Луизианы (см. т. 30, примеч. к с. 244).
… узнал о событиях 10 августа и заключении короля в тюрьму. — 10 августа 1792 г. в Париже произошло антимонархическое народное восстание и в ходе его был захвачен королевский дворец Тюильри. В результате победы восставших и в немалой степени под их давлением Законодательное собрание постановило временно отстранить короля от власти, а для решения вопроса о дальнейшей форме правления созвать Национальный конвент.
По требованию повстанческой Коммуны (муниципалитета) Парижа король и члены его семьи, еще до захвата Тюильри укрывшиеся в здании манежа, где заседало Законодательное собрание, были переведены в тюрьму Тампль.
Днем 10 августа с полным основанием принято датировать падение монархии во Франции, хотя формально ее уничтожение было провозглашено Конвентом 21 сентября 1792 г.
… после событий 5—6октября… — 5 октября 1789 г. многочисленная толпа парижан, главным образом женщин, доведенных до отчаяния тяжелым положением с продовольствием в городе, двинулась на Версаль, королевскую резиденцию под Парижем, требуя хлеба. 6 октября, после стычки с дворцовой гвардией, народ ворвался во дворец и заставил короля переехать вместе с семьей в столицу.
20 Мушкетеры — здесь: часть французской гвардейской кавалерии, военная свита короля.
Шеволежеры (от фр. chevau — "лошадь" и leger — "легкий") — вид легкой кавалерии в европейских армиях в XV–XIX вв.; кавалеристы были вооружены саблями, пистолетами и карабинами; предназначались для разведки и рейдов в тыл врага.
Жандармы — так в дореволюционной Франции называлась тяжелая кавалерия, комплектуемая из дворян.
… Виконт Мирабо… что был известен как Мирабо Бочка… — Мирабо, Андре Бонифас Луи де Рикети, виконт де (1754–1792) — младший брат известного деятеля начального этапа Французской революции и блестящего оратора графа Габриеля Оноре Мирабо (1749–1791); участник Войны за независимость в Америке, депутат Учредительного собрания от дворянства; ожесточенный противник Революции, сотрудничал в роялистских изданиях; затем эмигрировал и сформировал одну из воинских частей эмигрантов (так называемый "черный легион", или легион Мирабо). Его пристрастие к еде и вину, а также непомерная тучность доставили ему прозвище Мирабо Бочка.
… ирландский полк Бервика… — Английская колонизация Ирландии (особенно земельные конфискации и религиозные преследования) и жесточайшее подавление восстания 1689–1691 гг. в поддержку свергнутого английского короля Якова II вызвали в XVII–XVIII вв. массовую эмиграцию во Францию. Там из эмигрантов формировались наемные воинские части.
Названный полк носил имя маршала Франции Джеймса Фиц-Джеймса герцога Бервика (1670/1671-1734), незаконного сына Якова И. После низвержения отца герцог Бервик уехал вслед за ним во Францию и стал там видным военным деятелем.
Яков II Стюарт (1633–1701) — английский король в 1685–1688 гг., последний из династии Стюартов; пытался восстановить в Англии абсолютную монархию и католичество, но был низложен в результате государственного переворота, получившего название "Славной революции"; умер в изгнании — во Франции.
Ла Шатр, Клод Луи, граф де (1745–1824) — французский политический деятель, крайний роялист; вскоре после начала Революции эмигрировал, служил в армии принца Конде, участвовал в неудачной высадке французских эмигрантов на мысе Киброн (1795); затем был эмиссаром графа Прованского, провозгласившего себя королем Людовиком XVIII, при английском дворе, а при Реставрации — французским послом в Лондоне; тогда же стал герцогом и пэром. Кристина — имеется в виду эрцгерцогиня (принцесса австрийского императорского дома) Мария Кристина (1742–1798), по воле матери ставшая с 1780 г. вместе со своим мужем, герцогом Альбрехтом Казимиром Саксен-Тешенским (1738–1822), правительницей Австрийских Нидерландов, куда входила тогда и территория Бельгии. Ат — небольшой укрепленный город в Бельгии; в начале Французской революции принадлежал Габсбургам; в конце 1792 г. отошел к Франции и был в ее составе до 1815 г.
Ла Вогиийон, Поль Франсуа, герцог де (1746–1828) — французский дипломат, посол в Гааге (1770) и Мадриде (1784–1790); после начала Революции поддерживал тайные сношения с эмигрантами, впоследствии сам эмигрировал; с 1795 г. член так называемого "государственного совета", созданного графом Прованским; в 1805 г. вернулся во Францию; при Реставрации стал пэром.
Крюссоль, Франсуа Эмманюель де, герцог д’Юзес (1728–1802) —
17 922 французский аристократ, участник войн Людовика XV; в 1790 г. эмигрировал, некоторое время служил в войсках эмигрантов; потом скитался по Германии, Голландии; позднее уехал в Англию; в 1801 г. вернулся во Францию.
Л а Тремуй (Ла Тремуай), Шарль Бретань Марк Жозеф (1764–1839) — французский офицер; в 1792 г. эмигрировал, служил сначала в войсках эмигрантов, потом в австрийской армии; при Реставрации вернулся во Францию и получил высокий пост; после 1830 г. продолжал служить Июльской монархии.
Дюра, Амеде Бретань Мало, маркиз, позднее герцог де (1771–1838) — эмигрировал, по всей вероятности, вместе с отцом, Эмманюелем Селестом Огюстеном герцогом Дюрфор, герцогом Дюра (1741–1800); во время эмиграции был близок к Людовику XVIII и выполнял некоторые его поручения; вернулся вместе с королем во Францию и был осыпан его милостями.
Буйе, Луи Жозеф Амур, граф (1769–1850) — французский офицер; летом 1791 г. вместе с отцом, маркизом де Буйе (1739–1800), принимал участие в подготовке бегства короля; затем эмигрировал; вернулся во Францию в 1802 г. и служил в армии Наполеона; после реставрации Бурбонов получил чин генерал-лейтенанта, но вышел в отставку.
… захватил… Бельсхеймскийредут. — Имеется в виду один из эпизодов боев вокруг города Майнца (на западе Германии, в Рейнской области), занятого французами в октябре 1792 г. В марте 1793 г. во главе города встали представители леворадикальных кругов, провозгласивших выход Майнца из состава Священной Римской империи и его присоединение к Французской республике. 10 апреля 1793 г. Майнц был осажден войсками антифранцузской коалиции. Одна из наиболее жарких схваток произошла 19 июля 1793 г. в Бельсхейме. Однако полностью вытеснить французские войска из Бельсхейма вооруженные силы коалиции смогли только 27 июля, т. е. уже после капитуляции Майнца (23 июля).
Редут — сомкнутое полевое укрепление прямоугольной или многоугольной формы, подготовленное для круговой обороны.
22 Санкюлоты (от фр. sans — "без" и culotte — панталоны до колен, обычная принадлежность дворянского костюма) — презрительное прозвище, данное аристократией рядовым участникам Французской революции из простонародья, так как они носили длинные брюки из грубой ткани навыпуск. Прозвище это было теми с гордостью принято и стало синонимом слов "патриот", "революционер"… Тринадцатого октября того же года после взятия Лотербура и Висамбура… — 13 октября 1793 г. произошло сражение между переправившимися через Рейн силами антифранцузской коалиции и войсками Французской республики. Французским войскам пришлось отступить, оставив ряд населенных пунктов, в том числе стратегически важный Лотербур (Лаутербург).
Взятие в этот же день Висамбурских (Вейссенбургских) линий (системы французских пограничных укреплений) считается наиболее крупным успехом, одержанным эмигрантской армией принца Конде за все время ее участия в боях.
Вурмзер, Дагоберт Сигизмунд, граф фон (1724–1797) — австрийский военачальник, фельдмаршал; участник войны первой коалиции европейских государств против революционной Франции; в 1793 и
1795–1796 гг. командовал союзными войсками на Рейне; в 1797 г. был разбит Наполеоном в Италии.
23 Граф де Комон-Лафорс — имеется в виду Нонпер де Комон, герцог де ла Форс, Луи Жозеф (1768–1838) — французский офицер, во время Революции эмигрант, сражавшийся в эмигрантской армии; в 1809 г. вернулся во Францию, служил в армии Наполеона; при Реставрации стал пэром.
Мезонфор, Луи Дюбуа-Декур, маркиз дела (1763–1827) — французский офицер и литератор; в начале Революции эмигрировал, служил в войсках эмигрантов; затем основал типографию в Брауншвейге (небольшом государстве в западной части Германии), где печатал главным образом роялистские памфлеты; публиковал также собственные произведения и издавал газету; в конце периода Директории был инициатором и участником заговора с целью восстановления власти Бурбонов; заговор рухнул вследствие переворота 18 брюмера; до 1814 г. жил в России; при Реставрации стал депутатом (1815–1817), генерал-майором, государственным советником, послом в Тоскане… барон Мунье основал воспитательный дом в Веймаре… — В данном случае неточность автора: Мунье, Жан Жозеф (1758–1806) — юрист, политический деятель и политический писатель, сторонник конституционной монархии, не имел никакого титула и не принадлежал к дворянству; после событий 5–6 октября 1789 г. эмигрировал и жил в Швейцарии и Германии; в 1795 г. основал школу-пансион в Веймаре; после переворота 18 брюмера вернулся во Францию, был чиновником Империи; в войсках эмигрантов не служил. Бароном в 1809 г. стал его сын, Клод Филипп Эдуар Мунье (1784–1843), также крупный чиновник Империи, а затем Реставрации и Июльской монархии.
Ботереф — вероятно, опечатка; речь скорее всего идет о многочисленной бретонской дворянской семье Ботерель; большинство ее членов эмигрировало, и многие из них сражались против Республики. Трудно сказать, какого именно представителя этой семьи подразумевал Дюма.
Герцог Орлеанский — имеется в виду будущий король Луи Филипп (1773–1850; правил в 1830–1848 гг.), эмигрировавший весной 1793 г.; во время своего пребывания в Швейцарии проработал более года учителем в коллеже городка Райхенау, где преподавал математику, географию, историю и иностранные языки.
Лас-Каз, Эмманюель Огюстен Дьёдонне Марен Жозеф, граф де (1766–1842) — французский военный моряк (позднее служил и в армии) и литератор; в начале Революции эмигрировал и сражался против Республики; затем уехал в Англию, где жил уроками; после 18 брюмера вернулся во Францию; с 1809 г. был замечен Наполеоном и приближен им; сопровождал его на остров Святой Елены (был выслан оттуда в 1816 г.) и опубликовал позднее записки о своем пребывании там: "Мемориал об острове Святой Елены" ("Memorial de Sainte-Helene", Paris, 1823–1824).
Левизак, Жан Поль Виктор (ум. в 1813 г.) — автор сочинений по французской грамматике и французской литературе, изданных в Англии; во время Революции эмигрировал сначала в Голландию, потом обосновался в Лондоне, где прожил до самой смерти, с большим успехом посвятив себя преподавательской деятельности и составлению учебников.
17*
Корнюлье-Люсиньер, Жан Батист Теодор Бенжамен (1740–1818) — до Революции юрист, видный член парламента (высшего судебноадминистративного учреждения) Бретани; в 1791 г. эмигрировал; с 1795 г. жил в Лондоне, получал небольшую пенсию от английского правительства и работал садовником у аббата Карона, усердно помогавшего французским эмигрантам; при Реставрации (по другим данным, после Амьенского мира 1802 г. между Францией и Англией) вернулся во Францию.
24 Полиньяки — родовитая, но сильно обедневшая дворянская семья, незадолго до Революции игравшая заметную роль во Франции благодаря дружбе королевы Марии Антуанетты с одной из представительниц этой семьи — Иоландой Мартиной Габриель де Полиньяк (1749–1793); незаслуженные и разорительные для казны королевские милости Полиньякам сделали это имя ненавистным во Франции; в первые дни Революции они эмигрировали в Австрию, а в декабре 1793 г. — в Россию, где Екатерина II пожаловала главе семьи герцогу Жюлю де Полиньяку (ум. в 1817 г. в Петербурге) земли на Украине и в Литве. Сыновья Жюля и Иоланды де Полиньяк в дальнейшем активно участвовали в деятельности эмиграции. Один из них, граф (позднее князь) Жюль Арман де Полиньяк (1780–1847), был последним главой кабинета министров при Карле X и подписал печально-знаменитые ордонансы, которые спровоцировали Июльскую революцию, лишившую трона старшую линию Бурбонов. Дюпон де Немур, Пьер Самюель (1739–1817) — французский экономист и публицист; сотрудничал с известным министром-реформа-тором Тюрго; во время Революции был депутатом Учредительного собрания; потом продолжал публицистическую деятельность, издавая, в частности, некоторое время газету, где защищал принципы конституционной монархии; основал небольшое, но успешно действовавшее бумажно-печатное предприятие; за несколько дней до падения якобинской диктатуры был арестован, однако вскоре освобожден; при Директории был избран в верхнюю палату — Совет старейшин; числясь человеком правых симпатий, был арестован в 1797 г. после переворота 18 фрюктидора. Арест продолжался крайне недолго, но был связан с угрозой ссылки и вдобавок способствовал разгрому и разорению его предприятия. Все это привело Дюпона к решению перенести свою деятельность в Соединенные Штаты, куда он и уехал с двумя сыновьями в 1799 г. В Америке Дюпоны занимались не столько сельским хозяйством (хотя Дюпон-старший отдал дань агрономическим увлечениям), сколько промышленной деятельностью, основав несколько предприятий. (Лишь одному из них, предприятию младшего сына Дюпона в штате Делавэр суждено было, после долгих лет трудностей и усилий, стать успешным и уже после смерти Дюпона и его сыновей дать начало одной из мощных и процветающих до настоящего времени американских корпораций.) Стремясь наладить связи основанной ими компании с Францией, Дюпон-старший в период Консульства вернулся во Францию. Предпринимательская сторона его планов не удалась, места в политико-административной сфере при Наполеоне (к которому он относился со сдержанным неодобрением) для него не нашлось, и он занимался главным образом научной, публицистической и издательской деятельностью; приветствовал падение Наполеона в 1814 г., а во время "Ста дней" скрылся, уехал в Америку, где оставались его сыновья, и вскоре умер.
Ла Тур дю Пен-Гуверне, Фредерик Серафен, маркиз де (1758–1837) — при Старом порядке офицер (к 1789 г. был полковником); после начала Революции некоторое время оставался в армии, потом был послан как полномочный представитель Франции в Гаагу; вслед за падением монархии во Франции отозван. После казни отца в апреле 1794 г. он вместе с женой уехал в Америку, приобрел там участок невозделанной земли, начал было его культивировать, но получил известие о перевороте 9 термидора и поспешил вернуться во Францию, откуда вскоре ему пришлось уехать в Англию; при Империи снова вернулся и был префектом в Амьене и Брюсселе; при Реставрации занимал ряд крупных дипломатических постов; после Июльской революции подал в отставку; в 1832 г. был заподозрен в содействии попыткам герцогини Беррийской поднять восстание в пользу своего сына (см. т. 30, примеч. к с. 7) и на некоторое время арестован; после освобождения уехал в Америку, где оставался до конца жизни. Делавэр — здесь: река в США, длиной в 580 км; впадает в Атлантический океан (залив Делавэр).
Лезэ-Марнезиа, Клод Франсуа Адриан, маркиз де (1735–1800) — французский литератор, публицист, политический деятель; начинал как офицер; выйдя в отставку, управлял своими землями, стараясь проводить там улучшения и реформы в духе прогрессивных идей того времени; в 1789 г. был избран депутатом в Генеральные штаты (ставшие позднее Учредительным собранием); сначала одобрял Революцию, но вскоре был напуган оборотом событий; в 1790 г. уехал в Америку с целью основать там новое поселение. Это ему не удалось, и он через Англию вернулся во Францию; во время террора был арестован, после освобождения уехал в Швейцарию, затем вернулся и до последовавшей вскоре смерти жил в городе Безансоне; был автором нескольких трактатов, воспевавших сельскую жизнь, и поэмы в пяти песнях "Письма с берегов Огайо" (1792).
Сайото — река в США, правый приток реки Огайо.
Бриг — в XVIII–XIX вв. небольшой боевой парусный двухмачтовый корабль, предназначенный для дозорной, посыльной и другой службы и крейсерских операций; имел на вооружении от 10 до 24 пушек; корабли этого класса использовались также и как коммерческие суда.
Корвет (фр. corvette от лат. corbita — "грузовое судно") — в XVII–XIX вв. трехмачтовый парусный (с середины последнего столетия — парусно-паровой) военный корабль с вооружением до 32 орудий, предназначенный для разведки, посыльной службы и крейсерских операций.
Джонка — китайское двух- или трехмачтовое судно с парусами из циновок (по одному на мачте); могло ходить и на веслах. Лондонское адмиралтейство — до 1946 г. название главного управления военно-морскими делами в Великобритании, соответствующего морскому министерству в других странах; располагалось в специальном здании в центре Лондона.
Стренд — улица в центральной части Лондона; вплоть до середины XIX в. на ней находились модные магазины и рестораны; там же или по соседству располагалось несколько театров.
25… Потомок константинопольских императоров…в магазинчике по томка Жослена III… — Имеются в виду две ветви знатного французского рода Куртене — владетели Эдессы, вассального графства Иерусалимского королевства (государства, созданного участниками первого крестового похода после захвата ими Иерусалима в 1099 г. и павшего в 1187–1191 гг.), и императоры так называемой Латинской империи, возникшей в результате захвата Константинополя крестоносцами (13 апреля 1204 г.) в ходе четвертого крестового похода и просуществовавшей до 1261 г.
Первым графом Эдесским стал в 1115 г. участник первого крестового похода Жослен (Жосселен) I де Куртене, погибший при осаде города Алеппо в 1131 г. Его сын Жослен II утратил Эдессу в 1144 г. и умер в 1149 г. Внук, Жослен III, сохранял титул графа Эдесского уже только номинально. В 1165 г. он попал в плен к сарацинам, провел в плену десять лет, был выкуплен королем Иерусалимским Бодуэном, впоследствии стал регентом Иерусалимского королевства (в 1187 г.) и капитулировал перед султаном Саладином (Салахад-Дином; 1138–1193; правил с 1175 г.). Дата его смерти неизвестна. Что до константинопольских императоров, то представители рода Куртене носили этот титул в 1217, 1221–1228 и 1238–1261 гг. После падения Латинской империи титул номинально сохранялся в роду Куртене до конца XIV в., когда угасла соответствующая ветвь рода. Полностью французская линия рода Куртене исчезла в XVIII в. (хотя еще сохранялась английская).
… Двадцать шестого апреля 1802 года была объявлена амнистия. — Имеется в виду закон об амнистии эмигрантам: им разрешалось в течение установленного срока вернуться во Францию при условии принесения присяги на верность Республике.
… получил свою долю от миллиарда, выплаченного в возмещение убытков… — Речь идет о принятом на первом же году царствования Карла X законе: в соответствии с ним была выделена сумма в один миллиард франков для возмещения убытков эмигрантам, чье недвижимое имущество (главным образом земли) было конфисковано и продано во время Революции.
Рента — доход с капитала, земли или другого имущества, не требующий от получателя предпринимательской деятельности.
Ламет, Александр Теодор Виктор (1760–1829) — французский политический деятель, участник Войны за независимость в Америке, одна из наиболее видных фигур раннего этапа Французской революции; в период Учредительного собрания входил в узкую группу влиятельных и достаточно радикальных для того времени депутатов (так называемый "триумвират"), стремившихся к установлению конституционной монархии; после падения монархии эмигрировал; в Австрии на три года был заключен в тюрьму; потом жил главным образом в Германии; при Консульстве вернулся во Францию, был префектом ряда департаментов; в 1814 г. поддержал вернувшихся Бурбонов; в 1820–1824 и 1827–1829 гг. являлся членом Палаты депутатов, где был одним из руководителей либеральной оппозиции.
Мартинъяк, Жан Батист Сильвер Гэ, виконт де (1778–1832) — политический деятель эпохи Реставрации; в 1821 г. был избран в Палату депутатов, где вначале поддерживал ультрароялистов; в 1823 г. принял участие в Испанской кампании в качестве гражданского комиссара при герцоге Ангулемском; получил от правительства Реставрации ряд отличий и наград, в частности в 1824 г. стал виконтом, однако постепенно начал отходить от своих прежних политических позиций и сближаться с либералами; в январе 1828 г., став министром внутренних дел и фактическим главой кабинета, осуществил некоторые умеренно-либеральные мероприятия. Однако в апреле 1829 г. король распустил этот кабинет и призвал к власти Полиньяка, чья политика быстро привела страну к революции.
Пейроне, Шарль Иньяс (правильнее: Пероне; 1778–1854) — политический деятель эпохи Реставрации, ультрароялист; с 1821 г. министр юстиции в крайне правом кабинете Виллеля (см. т. 30, примеч. кс. 6); в 1822 г. возведен в графское достоинство; на посту министра юстиции провел ряд репрессивных законов, в том числе законы против прессы (1822) и печально-известный "закон о святотатстве" (1825), устанавливавший неслыханно суровые кары за проявление неуважения к религии; в 1828 г. потерял пост министра юстиции, но в мае 1830 г. стал министром внутренних дел в кабинете Полиньяка и одним из инициаторов знаменитых ордонансов, давших толчок к Июльской революции.
С именем Пейроне связан реакционный проект закона о печати, представленный в Палату депутатов в начале 1827 г. и вошедший в историю под насмешливым наименованием "закон справедливости и любви" (так он вполне серьезно был назван в правительственной газете "Монитёр", и это выражение было подхвачено, приобретя издевательский оттенок). Законопроект предусматривал резкое усиление предварительной цензуры, увеличение гербовых сборов, расширение круга лиц, подлежавших ответственности в случае каких-либо нарушений закона, и ужесточение наказаний за подобные нарушения; при этом закону могла быть придана обратная сила. Правительству удалось, хотя и не без труда, провести этот закон через Палату депутатов. Однако, столкнувшись с сильным недовольством и поняв, что через Палату пэров законопроект скорее всего не пройдет, оно сочло за благо взять его обратно (в апреле 1827 г.).
Перье, Казимир Пьер (1777–1832) — французский политический деятель и крупный банкир, сын известного французского промышленника и конструктора-изобретателя; в период Консульства вместе со старшим братом основал банкирский дом в Париже и, проявив большой деловой талант, весьма способствовал его процветанию; с 1817 г. неизменно избирался в Палату депутатов (где уделял большое внимание финансовым делам государства); был конституционным монархистом, занимал место на правом фланге либеральной оппозиции; сыграл видную роль во время Июльской революции 1830 года; в марте 1831 г. стал министром внутренних дел; жестко проводил в Палате свою линию; сурово подавил республиканские выступления.
В 1827 г., ознакомившись с представленным Пейроне в Палату депутатов проектом закона о печати, Казимир Перье произнес фразу, получившую широкую известность: "Типографское дело уничтожено во Франции в пользу Бельгии" (имелось в виду, что принятие подобного закона заставит французских авторов, как во времена Старого порядка, печатать свои произведения за границей).
Клерикалы (от позднелат. clericalis — "церковный") — сторонники максимального увеличения роли церкви в политической жизни.
Якобинцы — представители буржуазно-демократического течения во Французской революции, группировавшиеся вокруг Якобинского клуба (официальное его название — "Общество друзей конституции"; он заседал в 1789–1794 гг. в здании упраздненного монастыря монахов-якобинцев и потому получил такое название). Сам термин "якобинцы" появился в обиходной речи в конце 1792 г., когда сторонники решительных революционных мер взяли верх в Клубе и изгнали из него умеренных членов. Придя к власти в результате народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 г., якобинцы до лета 1794 г. занимали господствующее положение в Конвенте и правительстве (Комитете общественного спасения). Введя "временный революционный порядок управления", включавший в себя и систему террора, они осуществили ряд радикальных преобразований в социальной, экономической и политической жизни страны, сумели добиться благоприятного для Франции перелома в ходе военных действий и ряда блестящих успехов на фронтах, в то же время сурово и решительно подавляя враждебные выступления внутри страны. Однако к лету 1794 г., когда основные задачи Революции были выполнены, безопасность страны от внешнего врага обеспечена, а террористические мероприятия якобинской диктатуры приобрели невиданный ранее размах, сужение ее социальной базы и противоречия среди самих якобинцев привели к ослаблению их позиций. В результате переворота 9 термидора (27 июля 1794 г.) власть якобинцев была свергнута.
В переносном смысле якобинцами в XIX в. называли радикальных революционеров вообще.
Лафайет, Мари Жозеф Поль Ив Рок Жильбер де Мотье, маркиз де (1757–1834) — французский военачальник и политический деятель; сражался на стороне американских колоний Англии в Войне за независимость; участник Французской революции, сторонник конституционной монархии, командующий национальной гвардией; после свержения монархии эмигрировал; поскольку в лагере, враждебном Революции, считался одним из главных ее инициаторов, был сразу же арестован и несколько лет (до 1797 г.) провел в заключении в Германии и Австрии; после переворота 18 брюмера вернулся во Францию, однако при Наполеоне политической роли не играл; в период Реставрации стал депутатом, видным деятелем либеральной оппозиции, был связан с карбонариями; сыграл заметную роль в Июльской революции 1830 г., поддержав кандидатуру Луи Филиппа Орлеанского на трон, однако вскоре после воцарения нового короля перешел в умеренно-демократическую оппозицию режиму; в последние годы жизни пользовался большой популярностью. Мунье — см. примеч. к с. 23.
Лабурдоне (Ла Бурдоне), Франсуа Режис, граф де (1767–1839) — одна из колоритных фигур на политическом поприще эпохи Реставрации; начал военную службу до Революции, в 1792 г. эмигрировал, присоединился к армии Конде, потом участвовал в вандейском движении; после замирения Вандеи и амнистии жил в родном департаменте Мен-и-Луара; в 1815 г. стал депутатом и оставался им практически до конца Реставрации, очень активно проявляя себя в Палате; занимал сложную и противоречивую позицию: будучи по существу человеком весьма правых убеждений, являлся в то же время ожесточенным противником многих правительственных мероприятий, а также ряда министров периода Реставрации (особенно Виллеля), считая, что их политика крайне вредна для интересов монархии; логика борьбы неоднократно сближала его с либералами, и те охотно цитировали некоторые его высказывания (к примеру, получившее известность утверждение, что "оппозиция неотделима от представительного правления, и без нее оно будет не чем иным, как тиранией"). К концу периода Реставрации Лабурдоне получил пост министра внутренних дел в кабинете Полиньяка, но через три месяца вынужден был подать в отставку; после Июльской революции отошел от политики.
Хартия — см. т. 30, примеч. к с. 7.
26 Салабери, Шарль Мери, маркиз де (1766–1847) — французский дворянин, эмигрировавший в 1790 г. и сражавшийся против Революции сначала в армии принца Конде, потом в Вандее; после замирения Вандеи был в 1800 г. вычеркнут из списка эмигрантов, но обязан был жить в своем имении под наблюдением полиции; при Реставрации был членом Палаты депутатов, где неизменно выступал как самый ярый поборник абсолютизма и теократии, ненавистник любых проявлений либерализма (на крайность его воззрений, возможно, повлиял тот факт, что его отец был казнен в эпоху террора). Резкость его высказываний и предлагаемых им мер нередко шокировала даже многих убежденных роялистов. Среди подобных высказываний было и то, что ниже упоминает Дюма: оно прозвучало 14 февраля 1827 г. в Палате депутатов.
… единственная казнь, которую Моисей забыл наслать на египтян… — Имеется в виду известный библейский рассказ (Исход, 7: 12) о том, как пророк Моисей, вождь и законодатель древних евреев, исполняя волю Бога, выводил еврейский народ из Египта. Поскольку египетский фараон упорно отказывался отпустить евреев, Бог, через посредство Моисея, насылал на Египет кары ("десять казней египетских"): превращение воды египетских водоемов в кровь, нашествие жаб, мошкары, саранчи, трехдневную тьму ("тьма египетская") и т. п. Только после того как исполнилось последнее пророчество Моисея и в домах египтян умерли все их первенцы, фараон спешно отпустил евреев.
Сен-Жерменское предместье — см. т. 30, примеч. к с. 513. Вольтерьянец — см. т. 30, примеч. к с. 216.
Козетка (от фр. causer — "беседовать") — небольшой диванчик, на котором два человека могут сесть рядом для разговора.
Ин-кварто (лат. in quarto) — размер книги или журнала величиной в одну четвертую часть бумажного листа. В настоящее время наиболее принятый стандартный размер бумажного листа 60x90 см (хотя есть и более крупные — 70x100, 84x108 и др.). Таким образом, том ин-кварто означает достаточно большую по размерам книгу. Гомер — см. т. 30, примеч. к с. 28.
Вергилий — см. т. 30, примеч. к с. 39.
27 "Буколики" ("Пастушьи песни") — сборник произведений (42–38 до н. э.) Вергилия, состоящий из десяти отдельных стихотворений — эклог, рисующих жизнь пастухов на лоне природы и представляющих собой жанровые сцены или диалоги героев.
Ламартин, Гюго — см. т. 30, примеч. к с. 337.
… Почти все поэты, ораторы и философы древности жили в одиночестве… Цицерон — в Ту скуле, Гораций — в Тибуре, Сенека — в Помпеях. — Марк Туллий Цицерон (106-43 до н. э.) — знаменитый римский оратор, писатель и политический деятель.
Тускул — древний город (соврем. Фраскати) неподалеку от Рима; по соседству с ним находилось имение Цицерона, где он на склоне лет проводил много времени.
Гораций — см. т. 30, примеч. к с. 115.
Тибур (соврем. Тиволи) — город в Италии; его живописные окрестности пользовались популярностью у богатых римлян и были воспеты Горацием, подолгу там жившим.
Луций Анней Сенека (ок. 4 до н. э. — 65 н. э.) — римский философ-стоик, писатель и политический деятель; воспитатель императора Нерона (37–68; правил с 54 г.); обвиненный в заговоре, покончил с собой по приказу своего бывшего воспитанника.
Не вполне понятно, почему Дюма упоминает в данном контексте именно Помпеи (см. т. 30, примеч. к с. 56). Сенека дважды жил в уединении, вынужденном или полудобровольном: в 41–49 гг. в ссылке на Корсике, а в последние три года своей жизни в деревенском доме в непосредственной близости от Рима (чувствуя сгущающиеся над его головой тучи, он отошел от власти и попытался отдалиться от двора Нерона, но не был полностью отпущен императором).
32 Гермиона — в греческих мифах о Троянской войне дочь спартанского царя Менелая и прекрасной Елены, отданная в жены сыну Ахиллеса Неоптолему (или Пирру). В данном случае имеется в виду персонаж трагедии Расина "Андромаха", где Гермиона выступает как невеста Пирра; он отказывается от нее ради доставшейся ему после падения Трои вдовы Гектора — Андромахи.
… звание командора ордена Почетного легиона… — См. т. 30, примеч. к с. 219.
33 Монтаньяры — группировка левых депутатов Конвента; название происходит от французского слова montagne — "гора", поскольку ее члены занимали места на верхних скамьях зала заседаний. "Гора" в идейно-политическом отношении не представляла единого целого: наряду с буржуазными демократами в нее входили лидеры революции, представлявшие интересы бедноты города и деревни; между отдельными их фракциями шла борьба, зачастую имевшая кровавое завершение. К началу 1794 г. среди монтаньяров верх взяли сторонники Робеспьера. В противовес этому, часть монтаньяров приняла участие в перевороте 9 термидора. В исторической и художественной литературе монтаньяров отождествляют с якобинцами… Равнина приглашает гору? — "Равнина" (или "Болото") — общее наименование большинства членов Конвента, не примыкавших ни к одной из его политических групп и подчинявшихся той из них, какая в данный момент пользовалась наибольшим влиянием в стране. "Равнина", таким образом, была политическим антиподом "Горы"… если гора не идет к Магомету… — См. т. 30, примеч. к с. 17.
34… этот комплимент словно исходит из покоев Людовика Пятнадцатого. — Французский король Людовик XV (1710–1774; правил с 1715 г.) и высшая аристократия его эпохи славились галантными нравами и любовными похождениями.
35 "Искусство выверять даты" ("L’art de verifier les dates") — так, по начальным словам чрезвычайно длинного заглавия, принято называть многотомное издание, осуществленное в XVIII в. монахами-бенедиктинцами с целью свести воедино, выверить и согласовать между собой даты мировой (особенно церковной) истории. Издание, замечательный памятник эрудиции XVIII в., пользовалось всеобщим признанием. В 1821–1844 гг. оно было продолжено группой ученых, опубликовавших более двадцати дополнительных томов.
36 "Credo, quia absurdum" ("Верую, потому что абсурдно") — изречение, приписываемое христианскому теологу и писателю Тертулиану (ок. 160 — после 220), обосновывавшему в своих произведениях преимущество веры перед разумом и их несоизмеримость. (Именно в этом смысл данного высказывания.)
37… уготовили бы вам роль господина де Лафайета… — Намек на то, что Лафайет, игравший видную роль на начальном этапе Французской революции, постепенно утратил авторитет и влияние и в конечном счете вынужден был эмигрировать.
39 Марсово поле — см. т. 30, примеч. к с. 314.
40… хотела помочь мне продать моего "Кориолана". — Гней Марций Кориолан — согласно античной традиции, предводитель римских войск в войне с италийским племенем вольсков, получивший свое прозвище за взятие города Кориолы в 493 (или 492) г. до н. э. Преследуемый народными трибунами (по одной версии — за несправедливый раздел добычи, по другой — за попытку уничтожить саму их должность), он бежал к вольскам и возглавил их армию, осадившую Рим; как повествует легенда, уступая мольбам матери и жены, согласился снять осаду с родного города, за что был убит вольсками. Этот сюжет использовался как в литературе (к примеру, в трагедии "Кориолан" Шекспира), так и в живописи.
41 Супрефектура — административное деление, связанное с законом от 17 февраля 1800 г. По этому закону во главе гражданской администрации французских департаментов ставился особый государственный чиновник — префект, наделенный весьма широкими полномочиями. Одновременно вводилась должность супрефектов ("подпрефектов"), по одному на каждый из административных округов, входивших в департамент; супрефекты являлись как бы посредниками между этими округами и префектурой. Супрефекты могли также замещать префектов при чрезвычайных обстоятельствах или в случае, если префект по каким-то причинам передавал им на время свои полномочия.
Кантон — объединение нескольких коммун, которые по сложившемуся во Франции после Революции административному устройству были наиболее мелкой административно-территориальной единицей; несколько кантонов составляли округ; округа входили в департаменты. Крупный город (иногда даже его часть) мог сам по себе составить кантон.
Школа взаимного обучения — учебное заведение, где применяется метод обучения, основанный на том, что старшие и более успевающие дети являются своеобразными помощниками учителя; это позволяет проводить занятия одновременно с большим числом учащихся; метод был разработан независимо друг от друга двумя англичанами — Эндрю Беллом (1753–1832) и Джозефом Ланкастером (1778–1838), поэтому такую систему преподавания часто называют ланкастерской или беллланкастерской. Метод начал внедряться в конце XVIII — начале XIX в., раньше всего в Индии, Англии и США, а затем и в ряде других стран (в том числе и России). Во Франции в эпоху Реставрации распространение школ взаимного обучения встречало ожесточенное сопротивление церковных кругов; после Июльской революции ланкастерское обучение вначале стало быстро развиваться, однако вскоре большинство школ вернулось к более традиционным методам обучения, сохранив, тем не менее, ряд элементов ланкастерской методики.
Равенала — см. т. 30, примеч. к с. 519.
Конвент (Национальный конвент) — высший представительный и правящий орган Франции во время Французской революции, избранный на основе всеобщего избирательного права и действовавший с 21 сентября 1792 г.; декретировал уничтожение монархии, установил республику и принял решение о казни Людовика XVI, окончательно ликвидировал феодальные отношения в деревне, беспощадно боролся против внутренней контрреволюции и иностранной военной интервенции; осуществлял свою власть через созданные им комитеты и комиссии, а также через комиссаров, посылаемых на места и в армию; в 1795 г. после принятия новой конституции был распущен.
Церковь Мадлен (святой Магдалины) — находится на западном участке правобережного полукольца Бульваров, на пересечении улиц Мадлен и Королевской; ее постройка была начата в 1764 г. в стиле античного храма, но Наполеон, придя к власти, приказал переделать ее в храм Военной славы, что и было сделано в 1806 г.; в 1814–1842 гг. снова была перестроена в католическую церковь.
42 Школа изящных искусств — была создана в 1648 г. одновременно с основанием Академии изящных искусств и состояла из школ живописи, скульптуры и архитектуры. В 1795 г. эти школы были слиты в одну и отделены от Академии.
Сент-Ашёль — см. т. 30, примеч. к с. 481.
Верне, Орас (полное имя: Эмиль Жан Орас; 1789–1863) — плодовитый и популярный французский художник, представитель своеобразной художественной династии: его отец, Карл Верне (1758–1836), дед, Жозеф Верне (см. т. 30, примеч. к с. 507) и прадед Антуан Верне (1689–1753) также были известными художниками; составил себе имя главным образом изображением батальных сцен, хотя писал также пользовавшиеся успехом картины на восточные сюжеты (он неоднократно бывал в Алжире), портреты и др.; оставил множество литографий и гравюр.
Здесь имеется в виду подлинный эпизод из жизни Ораса Верне в начале его карьеры: в 1822 г. он представил в ежегодный художественный Салон восемь своих картин, но они не были допущены на выставку, поскольку изображали батальные сцены времен Империи, что было расценено как акт политической оппозиции. Монмирай — небольшой городок во Франции, при котором 11–12 февраля 1814 г. Наполеон одержал победу над русскими и прусскими войсками, а 14 февраля 1814 г. вторично разбил пруссаков. Ганау (Ханау) — город в Германии (тогдашнее маркграфство Гессен), где 30 октября — 1 ноября 1813 г. французская армия одержала победу над австрийскими и баварскими войсками.
Жемап — селение в Бельгии; около него 6 ноября 1792 г. произошло сражение между австрийской и французской армиями, закончившееся полной победой французов, которые после этого заняли бельгийскую территорию. Это сражение известно как один из первых примеров применения французскими войсками новой пехотной тактики, родившейся во время войн Революции — сочетания глубоких колонн и рассыпного строя.
Валъми — селение в Восточной Франции; около него 20 ноября 1792 г. французская армия одержала победу над войсками Пруссии, Австрии и дворян-эмигрантов и остановила их наступление на Париж. После этого сражения войска интервентов были вынуждены покинуть французскую территорию.
43 Марселюс, Луи Мари Огюст Демартен дю Тира/с, граф де (1776–1841) — французский политический деятель и литератор; представитель знатного дворянского рода; во время Революции был арестован (мать его погибла на гильотине), потом эмигрировал; после возвращения Бурбонов стал членом Палаты депутатов, где занимал ультрароялистские позиции; в 1823 г. стал пэром Франции; после Июльской революции отказался присягнуть Луи Филиппу и ушел из политики; автор "Священных од" (1825–1827).
Брифо, Шарль (1781–1857) — французский литератор. В 1813 г. была поставлена его трагедия "Нин II", пользовавшаяся определенным успехом, в немалой мере благодаря игре в ней прославленного актера Франсуа Жозефа Тальма (1763–1826). В 1814 и 1820 гг. он попытался поставить еще две трагедии на исторические сюжеты, но обе быстро сошли со сцены; затем практически ничего не публиковал, но блистал в литературных и аристократических салонах; благодаря завязанным там влиятельным знакомствам стал в 1826 г. членом Академии. После его смерти были найдены и изданы неопубликованные им произведения — несколько пьес, сказки, стихи и довольно интересные воспоминания.
44… истории господина Мейё… — Мейё — герой карикатурных серий и сатирических листков; веселый некрасивый горбун с живым взглядом и плотоядными губами. Образ имеет фольклорные корни и восходит еще к XVIII в., но обретает второе рождение и исключительную популярность во Франции в последний период Реставрации и особенно в годы Июльской монархии.
Создателем этого в значительной степени нового образа Мейё стал художник и карикатурист Шарль Жозеф Травьес (Травьес де Виллер; 1804–1859). Первоначально он задумал его как своего рода пародию на тщеславного и глуповатого мелкого буржуа, однако образ вскоре перерос эти рамки: его стали использовать другие художники и литераторы; от имени Мейё выпускались сатирические издания, сочинялись истории, остроты, циничные и грубоватые шутки. И везде Мейё выступает как жизнерадостный безбожник и сквернослов, циник, гурман и пьянчужка, не пропускающий ни одной юбки. В то же время он сторонник гражданских свобод и либеральных принципов, защитник Хартии и подлинный гражданин, весьма гордый своей службой в национальной гвардии. Свой патриотизм, однако, он доводит до комичной крайности, а во время Июльской революции 1830 г. (участием в ней он постоянно хвастается) отсиживается в погребе.
… поверь человеку, знававшему старого Ришелье и молодого Лораге… — Ришелье — см. т. 30, примеч. к с. 213.
Лораге, Луи Леон Фелисите, герцог де Бранка, граф де (1733–1824) — просвещенный и экстравагантный аристократ, в возрасте 25 лет оставивший военную службу, чтобы заняться науками и искусством; написал две пьесы, но не сумел их поставить; занимался химией; пропагандировал прививку против оспы; занимался финансами, правом и т. п. вопросами; был известным остряком, автором злых и колких эпиграмм и "словечек", что не раз навлекало на него неприятности (вплоть до тюрьмы); во время Реставрации стал герцогом и пэром, но в то же время и членом-корреспондентом Академии наук.
Возможно, впрочем (поскольку речь идет о "молодом Лораге"), что имеется в виду его племянник Луи Мари Бюффиле де Бранка (1772–1852), получивший после смерти дяди титулы герцога де Бранка и графа Лораге. Он эмигрировал в 1791 г., воевал в Индии, потом побывал в России, служил в прусской армии; при Реставрации вернулся во Францию, недолго служил в армии; после смерти дяди занял в Палате пэров его место, но отказался от него в 1829 г.
45 Пикет — карточная игра, требующая специальной колоды; в ней участвуют от двух до четырех человек; была изобретена, по-видимому, во Франции.
Мадера — обшее название группы высококлассных вин, столовых и десертных, производимых на острове Мадейра в Атлантическом океане.
46 Марсала — высококлассное десертное вино; лучшие его сорта производятся из винограда, произрастающего в окрестностях города Марсала в Сицилии; своим вкусом напоминает мадеру.
Олафит (голафит) — один из сортов лафита, высококлассного столового красного вина из группы бордоских; производится из винограда, произрастающего на плантациях замка Лафит в департаменте Жиронда Юго-Западной Франции.
Карри — вероятно, имеется в виду индийское кушанье: рис с подливкой из пряностей.
Констанцское вино — имеется в виду вино, производившееся в Констанце (или Констанции) под Кейптауном. Обладая особо благоприятными для виноградарства землями, эта местность славилась своими винами разных сортов.
Токайское — высококлассное вино, производимое в местности Токай в Венгрии.
… заложен в погреб Тюильрийского дворца в тысяча восемьсот двенадцатом году, в год кометы… — Комета — небесное тело, периодически наблюдаемое с Земли в виде движущегося светлого ядра (головы кометы) и длинного туманного хвоста. Еще в древности возникло суеверное убеждение, что появление в небе кометы предвещает какие-то важные события (чаще — несчастливые). Особенно крупной и яркой была комета 1811 года (а не 1812-го, как пишет Дюма), появление ее произвело впечатление на многих людей того времени. 1811 год часто называли впоследствии "годом кометы", а вино небывалого урожая 1811 года — "вином кометы". (Это нашло отражение, в частности, и у А. Пушкина:
Вошел: и пробка в потолок,
Вина кометы брызнул ток…
"Евгений Онегин", I, 16.)
Сюренское — низкосортное и дешевое вино, производимое в окрестностях города Сюрен у западной окраины Парижа (этот район не отличается развитым виноделием).
47… Колумб, у которого оспаривали существование Америки… — Колумб — см. т. 30, примеч. к с. 506.
… Галилей, у которого оспаривали вращение Земли… — Галилей, Галилео (1564–1642) — итальянский физик и астроном, один из основателей точного естествознания; отстаивал гелиоцентрическую систему мира, за что подвергался преследованиям инквизиции.
… Гарвей, у которого оспаривали циркуляцию крови… — Гарвей, Уильям (правильнее: Харви; 1578–1657) — выдающийся английский врач и ученый, один из основоположников научной физиологии и эмбриологии; ему принадлежит открытие кровообращения у человека и животных.
… Дженнер, у которого оспаривали эффективность его вакцины… — Дженнер, Эдуард (1749–1823) — английский врач, создатель противооспенной вакцины и основоположник прививок против оспы, бывшей до того одним из ужаснейших бичей человечества; стал родоначальником метода вакцинации.
… Фултон, у которого оспаривали мощность пара. — Фултон, Роберт (1765–1815) — американский изобретатель, автор множества технических усовершенствований, оригинальных изобретений и конструкций (среди них — первый успешно испытанный образец подводной лодки); прославился как создатель первого парохода.
… купил "Локусту" Сигалона… — Сигалон, Ксавье (1788–1837) — французский художник, автор ряда очень популярных в свое время картин. Среди наиболее известных его работ — "Локуста, испытывающая свои яды" (1824).
Локуста (или Лукуста) — знаменитая римская отравительница; с ее помощью, согласно мнению многих римских авторов, Агриппина, жена императора Клавдия, отравила своего мужа, а Нерон — своего сводного брата Британика; была казнена преемником Нерона, императором Гальбой (ок. 3 до н. э. — 69; правил в 68–69 гг.).
48 Эспаньоле (или Спаньолетто) — прозвище художника и гравера Хосе (Джузеппе) Риберы (1588–1652), испанца по рождению, в юности отправившегося учиться живописи в Италию и оставшегося там до конца своих дней (значительную часть жизни провел в Неаполе, принадлежавшем тогда Испании). Он оставил после себя множество картин и офортов, главным образом на библейские и евангельские сюжеты; отличался склонностью к изображению страданий и несколько натуралистическим анатомическим подробностям. Его первым крупным успехом была картина "Мученичество святого Варфоломея", которую и имеет в виду Дюма. На ней изображается, как палач заживо сдирает со святого кожу.
Магдалина, Мария — христианская святая; происходила из города Магдала в Палестине (соврем. Мигдал), отсюда ее прозвище; была одержима бесами и вела развратную жизнь, однако, исцеленная Христом, покаялась и стала преданнейшей последовательницей Спасителя и проповедницей его учения.
Фриз — узкая полоса вдоль верхнего края стены (или срединная полоса так называемого антаблемента, т. е. декоративного сооружения над колоннами), обычно украшенная скульптурными, рельефными или живописными изображениями.
Фидий — выдающийся скульптор Древней Греции (начало V в. — 432/431 до н. э.); родился и работал в Афинах; руководил реконструкцией афинского Акрополя, созданием скульптурного убранства Парфенона; изваял множество прославленных статуй, дошедших до нас лишь в копиях или известных по описаниям. Статуя Зевса, выполненная Фидием для храма Зевса в Олимпии, входила в число "семи чудес света".
Хранитель печатей (имеются в виду королевские печати, которыми скреплялись важнейшие государственные акты) — одна из высших административных должностей Франции, существовавшая с раннего средневековья; часто совмещалась с должностью канцлера (главы судебного ведомства); нередко замещалась духовными лицами; была отменена незадолго до Французской революции, восстановлена после 1815 г.; совпадала с должностью министра юстиции.
50 Царица Савская — Балкис (или Валкиза), царица страны Сава, находившейся, по представлениям древних, в Южной Аравии; согласно библейскому преданию (3 Царств, 10: 1-10, 13), прибыла с богатыми дарами к израильскому царю Соломону, чтобы испытать его мудрость; по некоторым сказаниям, родила от Соломона сына, ставшего родоначальником эфиопских царей.
51 Инфанта (от лат. infans — "дитя") — титул принцесс королевского дома в Испании и Португалии.
52 Аликанте — высококлассное сладкое вино темно-красного цвета; производится из винограда, произрастающего в окрестностях города Аликанте на средиземноморском побережье Испании.
… увлечение Данте, Петрарки или Тассо — Беатриче, Лаурой и Элеонорой. — С юношеских лет Данте (см. т. 30, примеч. к с. 14) воспевал в своих произведениях сначала как вполне земную девочку и женщину, позднее как идеальный женский образ некую Беатриче, ни разу не называя ее полное имя. По ряду приводимых им биографических указаний и без абсолютной уверенности принято видеть в ней Беатриче Портинари, которую Данте знал в детстве, встретил ненадолго в молодости, когда она была уже замужем, и которая умерла двадцати четырех лет, в 1289/1290 г.
Петрарка, Франческо (1304–1374) — выдающийся итальянский поэт, писатель, мыслитель-гуманист; восхищался античностью, пытался возродить классическую латынь; многие его трактаты, послания, а также поэтические произведения (поэмы "Буколики", незавершенная "Африка") написаны на латинском языке. Однако особую славу принесли ему лирические стихи, написанные по-итальянски. Некоторые из них посвящены политико-патриотической тематике, но большая часть — его любви к Лауре, молодой замужней женщине, которую он, по его словам, увидел впервые в одной из церквей г. Авиньона в Страстную пятницу 6 апреля 1327 г. и которая умерла в 1348 г. Благодаря своей лирике Петрарка стал, наряду с Данте, одним из создателей итальянского литературного языка. Тассо, Торквато (1544–1595) — выдающийся итальянский поэт, автор многочисленных стихотворений и нескольких поэм; из них особую славу у современников и потомков принесла ему эпическая поэма "Освобожденный Иерусалим". Прожив ряд лет при дворе феррарского герцога Альфонсо II д’Эсте (1533–1597; правил с 1559 г.), он пользовался покровительством сестры герцога, Элеоноры (1537–1581) и посвятил ей свои стихи. Это было чисто условное, рыцарски-литературное поклонение, однако впоследствии была создана легенда о его безнадежной любви к Элеоноре: вдохновляя его творчество, она в то же время якобы стала виновницей позднейших жизненных несчастий поэта.
53… ты будешь моим Родриго… ты за меня отомстишь! — Имеется в виду одна из основных сюжетных линий знаменитой трагедии П.Корнеля "Сид" (см. т. 30, примеч. к с. 502): отец главного героя, тяжело оскорбленный, но слишком старый для того, чтобы сразиться с обидчиком, предоставляет своему сыну Родриго право и обязанность вызвать того на поединок.
Эпикур (341–270 до н. э.) — древнегреческий философ-материалист; учил, что целью философии является обеспечение безмятежности духа, свобода от страха перед смертью и явлениями природы. В переносном смысле эпикурейцы — люди, выше всего ставящие личное удовольствие и чувственные наслаждения.
Сибарис — город в Италии, греческая колония; существовал в VIII–III вв. до н. э. Богатство города приучило его жителей к столь изнеженному образу жизни, что слово "сибарит" стало нарицательным для обозначения человека, живущего в роскоши.
… стал похож на Поллукса, обнимающего Кастора… — См. т. 30, примеч. к с. 256.
54 Анакреонт (ок. 570–478 до н. э.) — древнегреческий поэт родом из Малой Азии; в своих стихах воспевал любовь, вино, праздную жизнь.
Брийа-Саварен — см. т. 30, примеч. к с. 27.
Гримо дела Реньер, Александр Бальтазар Лоран (1758–1838) — французский литератор, журналист, одно время и театральный критик. Сын очень богатых родителей, он с детства привык к роскоши и, начав самостоятельную жизнь в Париже, прославился так называемыми "философскими обедами", на которые он собирал весь литературный мир того времени и которые носили в высшей степени причудливый характер; был известен и другими экстравагантными поступками, в конечном счете приведшими к тому, что семья сначала добилась недолгого заключения его в монастырь, а потом отправила путешествовать. Революция разорила его родителей (чего он ей не простил), лишив его получаемого от них пенсиона, и он был вынужден зарабатывать на жизнь литературным и журналистским трудом; довольно много печатался и участвовал во множестве периодических изданий. Среди них известен в первую очередь "Альманах гурманов", с большим успехом издававшийся с 1803 по 1812 гг.
Бордоское — см. т. 30, примеч. к с. 13.
Севрский фарфор — изделия знаменитой королевской мануфактуры, основанной в 1756 г. в Севре близ Парижа; пользовался мировой известностью.
Мартиника, мокко — см. т. 30, примеч. к с. 115.
56 Овидий — см. т. 30, примеч. к с. 93.
59… По этому поводу в "Господине де Пурсоньяке" есть песенка. — "Господин де Пурсоньяк" (1669) — комедия Мольера; имя ее героя, тупого и невежественного провинциального дворянина, стало нарицательным во Франции. Здесь имеются в виду куплеты двух адвокатов, объясняющих господину де Пурсоньяку, ложно обвиненному в многоженстве, что за этот "смертный грех и преступленье" ему грозит петля (II, 13).
60 Кюрасао (кюрасо) — крепкий цитрусовый ликер; изготовляется преимущественно из сока померанца; получил название от принадлежавшего Нидерландам острова Кюрасао в Карибском море у берегов Венесуэлы, где он первоначально производился.
… Ты знаешь историю о копье Ахилла? — Копье Ахилла, столь тяжелое, что его мог поднять только сам владелец, обладало целительной силой. Здесь содержится намек на миф о царе Мисии (страны в Малой Азии) Телефе, раненном Ахиллом. Телеф явился в стан греков просить исцеления, так как рана его никак не заживала. Тогда Ахилл посыпал рану металлическими стружками, которые он соскреб с острия копья, и Телеф выздоровел.
Дасье, Анна (в девичестве Лефевр; 1654–1720) — дочь известного французского эрудита, специалиста в области древних языков, и жена его ученика, крупного филолога-классика Андре Дасье (1651–1772); издательница и переводчица ряда античных авторов, в первую очередь греческих. Особенно известны ее переводы "Илиады" (1699) и "Одиссеи" (1708), над которыми она работала много лет. В свое время они считались образцовыми; высоко ценились еще и в XIX в. Битобе, ПольЖереми (1732–1808) — французский литератор, переводчик, знаток древних языков; опубликовал в 1786 г. перевод "Илиады" и "Одиссеи", в котором попытался как можно буквальнее воспроизвести текст оригинала. Перевод пользовался в свое время большим успехом, но довольно быстро устарел.
61… Тебе это будет поинтереснее, чем Дидоне и ее придворным — исто рия Энея… — Имеется в виду знаменитый эпизод из "Энеиды" Вергилия. Герой поэмы, троянец Эней, прибыв в Карфаген, по приказу царицы Дидоны рассказывает ей о пережитых им несчастьях, после чего в сердце Дидоны зарождается пылкая любовь к Энею.
63… предписали ей лечение на водах в Форже… — В данном случае имеется в виду Форжлез-0 (в современном департаменте Нижняя Сена), где в 1573 г. были открыты минеральные источники. Место стало модным курортом после посещения его в 30-е гг. XVII в. королем Людовиком XIII и королевой Анной Австрийской: их брак долгое время оставался бесплодным и они надеялись исцелиться на водах. Курорт стал особо популярным после рождения у королевской четы в 1638 г. сына, будущего короля Людовика XIV, и оставался в моде до середины XIX в.
… как весть о возвращении Улисса среди поклонников Пенелопы. — Улисс — латинская форма греческого имени Одиссей. Вернувшись домой под видом нищего, Одиссей на пиру открылся женихам Пенелопы (см. т. 30, примеч. к с. 423), поверг их в трепет и, невзирая на их мольбы, всех перебил.
Иосиф 7/(1741–1790) — австрийский государь (в 1765–1780 гг. соправитель своей матери Марии Терезии, с 1780 г. правил единолично); с 1765 г. император Священной Римской империи; осуществил ряд реформ, проводил политику в духе так называемого "просвещенного абсолютизма".
Тацит, Корнелий (ок. 58 — ок. 117) — римский историк, автор прославленных "Анналов", частично дошедшей до нас "Истории" (имеется в виду история Древнего Рима), а также описания общественного устройства и быта древних германцев ("Германия"). "Narro ad narrandum, non ad probandum" ("Рассказываю, чтобы рассказывать, а не доказывать") — крылатое латинское выражение. Герой Дюма напрасно приписывает его Тациту.
64 Лафонтен — см. т. 30, примеч. к с. 198.
Мария Антуанетта — см. т. 30, примеч. к с. 301.
Катина, Никола де (1637–1712) — маршал Франции, один из крупных полководцев эпохи Людовика XIV. Сын советника парижского парламента, он, по семейной традиции, вступил было на судейское поприще, но в возрасте 23 лет от него отказался (как утверждают, проиграв в суде дело, которое считал справедливым) и поступил на военную службу, где сделал блестящую карьеру исключительно благодаря своим талантам и храбрости. Здесь имеется в виду яркий эпизод в начале его военной карьеры, когда он на глазах у Людовика XIV так отличился при осаде Лилля (1667), что король произвел его в офицеры своих гвардейцев в обход всех правил.
65 Йенское сражение — см. т. 30, примеч. к с. 5.
Эйлау (Прёйсиш-Эйлау) — город в Восточной Пруссии (соврем. Багратионовск Калининградской обл.), где 8 февраля 1807 г. произошло крупное сражение между армией Наполеона и русскими войсками во главе с генералом Беннигсеном. Сражение было ожесточенным, очень кровопролитным и закончилось с неопределенным результатом (как нередко бывает в таких случаях, обе стороны приписывали победу себе).
… участвовал двадцать седьмого сентября тысяча восемьсот восьмого года в Эрфуртской встрече. — Речь идет о состоявшейся осенью 1808 г. в небольшом тогда германском городе Эрфурте встрече императоров Наполеона и Александра I. Она была призвана продемонстрировать прочность заключенного в 1807 г. франко-русского союза и была обставлена с чрезвычайной пышностью: 27 сентября 1808 г. оба императора торжественно съехались недалеко от города и в течение двух недель в Эрфурте продолжались непрерывные празднества, балы, спектакли, парады, на которых присутствовал ряд европейских монархов и множество выдающихся лиц со всей Европы. Однако, несмотря на весь этот внешний блеск, встреча не способствовала укреплению союза и, по существу, оказалась неудачной для Наполеона: ему не удалось добиться ряда поставленных перед собой целей, в частности заручиться поддержкой Александра для дипломатического давления на Австрию, с которой назревала война. На позицию русского императора, помимо неудач Наполеона в Испании и ряда других важных факторов, оказала влияние и измена Талейрана, вступившего в Эрфурте в тайные переговоры с Александром. Булонский лагерь (в военно-исторической литературе называется также Булонской экспедицией) — военная и морская база, созданная Наполеоном в 1801–1805 гг. на побережье Франции в районе г. Булонь для подготовки десанта в Англию; включала в себя сухопутные войска, многочисленные мелкие десантные суда и береговые укрепления. Несмотря на мнение крупнейших английских военно-морских авторитетов, считавших высадку невозможной, Булонский лагерь вызвал в Великобритании большое беспокойство. В стране усиленно готовились сухопутные войска и флот, активизировалась деятельность дипломатов. Летом 1805 г., после разгрома англичанами французского флота, шедшего к Булони для прикрытия десанта, после нападения на Францию под влиянием английской дипломатии Австрии и России Наполеон был вынужден отказаться от планов десанта в Англию и двинуть войска против новых противников. Оставшиеся в районах сосредоточения гребные суда и укрепления были заброшены и постепенно пришли в негодность. Французский театр — см. т. 30, примеч. к с. 13.
Александр I Павлович (1779–1825) — русский император с 1801 г.; вступил на престол после убийства его отца Павла I; в 1805–1807 и 1812–1813 гг. фактически руководил антинаполеоновскими коалициями; после свержения Наполеона, отрешившись от либеральных настроений молодости, стал проводить в Европе и России политику реакции.
Бригадный генерал — первый генеральский чин во французской армии; был введен во время Революции вместо воинского звания полевого маршала в королевской Франции; соответствует чину генерал-майора большинства других стран.
66 Романовы — московский боярский род, известный с конца XV — начала XVI в. (предки его восходят к боярству XIV в.) и по женской линии родственный царям из первой русской династии Рюриковичей. С 1613 до 1917 гг. Романовы занимали царский (с 1721 г. — императорский) престол в России. Однако российские императоры начиная с середины XVIII в. были Романовыми только по имени. Петр III (правил в 1761–1762 гг.), сын дочери Петра Великого Анны и герцога Карла Фридриха Гольштейн-Готторпского, был женат на немецкой принцессе, будущей императрице Екатерине II. Их внуком и был Александр I.
Дивизионный генерал — начиная с Революции второй генеральский чин во французской армии, заменивший звание генерал-лейтенанта при Старом порядке; до XX в. оставался высшим генеральским чином, а во время Третьей республики, с 70-х гг. XIX в. до Первой мировой войны, вообще высшим воинским званием. Поэтому до введения во Франции в XX в. званий корпусного и армейского генералов дивизионные генералы командовали и этими соединениями.
67… гораздо более реальной наградой, чем трон Вестфалии для Жерома, испанский трон для Жозефа, неаполитанский трон для Мюрата, голландский трон для Людовика. — Перекраивая в результате своих завоеваний политическую карту Европы, Наполеон нередко сажал на место представителей изгнанных им династий или же на специально созданные им троны своих родственников. Так, в 1806 г. он поставил своего старшего брата Жозефа (1768–1844) неаполитанским королем, а в 1808 г. "перевел" его на трон Испании, в Неаполь же посадил королем своего зятя, маршала Мюрата (1767–1815), женатого на Каролине Бонапарт (1782–1839), сестре императора; младшего брата Луи (Людовика; 1778–1846) сделал в 1806 г. голландским королем (он занимал этот трон до 1810 г.), а для самого младшего из братьев, Жерома (1784–1860), создал в 1807 г. на западе Германии королевство Вестфалия, просуществовавшее до 1813 г. Подобное искусственное насаждение монархов-иностранцев, полностью зависящих от успехов французского оружия и поневоле вынужденных подчинять интересы "своей" страны интересам Франции, не могло быть прочным, что и проявилось, как только Наполеон стал терпеть военные неудачи. Именно поэтому Дюма и называет руку богатой красавицы более реальной наградой, чем эти недолговечные троны.
68… Испанская война была в разгаре и шла плохо, как все войны, в которых Наполеон не участвовал лично. — Испанская война была связана с фактически неудачной попыткой Наполеона полностью подчинить себе Испанию, посадив на ее трон своего родственника. Весной 1808 г., воспользовавшись раздорами в испанской королевской семье, Наполеон пригласил ее членов прибыть для переговоров во Францию и там заставил их отречься от прав на испанский престол. 6 июня 1808 г. он провозгласил испанским королем своего брата Жозефа. Испанцы ответили на это восстанием, которое Франция, даже введя в Испанию значительные войска, так и не смогла подавить. Именно в Испании Наполеон впервые столкнулся с повсеместным и ожесточенным народным сопротивлением. Здесь же его войска испытали первые крупные военные неудачи, которые произвели огромное впечатление в Европе, развеяв миф о непобедимости французского оружия. Военные действия между не признавшими власть Жозефа испанцами и поддержавшими их англичанами, с одной стороны, и французами — с другой, велись с переменным успехом, но не прекращались вплоть до конца 1813 г., когда Наполеон, после ряда неудач в России и Германии, вынужден был вывести свои войска из Испании и согласиться с возвращением на испанский трон прежней династии (испанских Бурбонов).
… Гений Революции умер вместе с такими людьми, как Клебер, Дезе, Гош, Марсо. — Клебер, Жан Батист (1753–1800) — один из талантливейших полководцев Республики; по образованию архитектор; в 70-80-х гг. служил в австрийской армии; в 1789 г. вступил в национальную гвардию Эльзаса; с 1793 г. генерал; участвовал в войне с первой антифранцузской коалицией, в подавлении вандейского восстания и в Египетской экспедиции Бонапарта, после отъезда которого принял командование ею; убит фанатиком-мусульманином. Дезе де Вейгу (Дезэ, дез’Э), Луи Шарль Антуан (1768–1800) — королевский офицер, принявший сторону Революции; участник Итальянских кампаний Бонапарта и Египетской экспедиции; погиб в битве при Маренго; один из самых талантливых генералов Республики; пользовался огромной любовью солдат.
Гош (Ош), Луи Лазар (1768–1797) — французский генерал; выслужился из рядовых; в 1789 г. перешел на сторону Революции; по политическим взглядам якобинец; участник подавления восстания в Вандее и войны против первой антифранцузской коалиции; один из талантливейших генералов Республики.
Марсо, Франсуа де Гравьер (1769–1796) — французский генерал; выслужился из рядовых; сторонник Революции; участник войны против первой антифранцузской коалиции; за выдающуюся храбрость был прозван "львом французской армии"; погиб в бою.
… участвовать в Испанской кампании… — Говоря об Испанской кампании (не путать с событиями 1823 г., о которых речь шла выше; см. примеч. к с. 18), Дюма имеет в виду лишь тот период военных действий, когда французские войска в Испании возглавлял сам Наполеон (с начала ноября 1808 г. до последней декады — а не до первых чисел, как сказано в романе, — января 1809 г.). Сама же испанская война продолжалась значительно дольше.
69… в конце февраля он поспешил в Баварию, откуда наш друг Макси милиан взывал о помощи. — Имеется в виду Максимилиан I Йозеф (1756–1825), баварский курфюрст с 1799 г., союзник Наполеона. В 1805 г. Наполеон, увеличив территорию Баварии за счет побежденной Австрии, провозгласил ее королевством, а Максимилиана тем самым сделал королем Баварии.
Военные действия между Австрией и Францией в 1809 г. начались с того, что крупная австрийская армия под руководством эрцгерцога Карла в апреле 1809 г. (а не феврале, как у Дюма) вторглась в Баварию.
Кампания 1809года — война пятой антифранцузской коалиции, которую Австрия в апреле — октябре 1809 г. в союзе с Англией вела против наполеоновской Франции, ее немецких союзников и России (ее участие, впрочем, было номинально); была вызвана стремлением Австрии отстоять свою самостоятельность и вернуть земли, потерянные в войнах против Французской революции и Империи в последние годы XVIII и начале XIX в.; закончилась поражением Австрии, после Шёнбруннского мира (см. примеч. к с. 70) на несколько лет (до разгрома французской армии в 1812 г. в России) попавшей в орбиту наполеоновского влияния.
Абенсберг — город на реке Абенс в Юго-Западной Германии; 20 апреля 1809 г. у Абенсберга в ходе так называемого Пятидневного боя 19–23 апреля, победа в котором открывала путь наполеоновской армии вдоль Дуная из Баварии на Вену, французские и баварские войска под командованием Наполеона нанесли поражение австрийской армии.
Ландсгут — селение на реке Изар к югу от Абенсберга. 21 апреля 1809 г. у Ландсгута французская конница во главе с Наполеоном атаковала часть отступающих австрийских войск. Австрийские корпуса понесли значительные потери (в том числе лишились своих обозов и части артиллерии), но сумели отступить, разрушив за собой мосты. Экмюль — город на Дунае; 22 апреля 1809 г. в его районе в ходе Экмюль-Эглофсгеймского сражения Наполеон нанес поражение австрийским войскам, и те отступили, сохранив, однако, порядок. В результате этой победы французскому императору удалось расчленить австрийскую армию на две группировки.
Эберсберг — город в Австрии; 3 мая 1809 г. был атакован одним из корпусов наполеоновской армии, который захватил его и мост через реку Траун, нанеся серьезное поражение австрийским войскам. Эсслинг — см. примеч. к с. 112.
Ваграм — см. т. 30, примеч. к с. 429.
70 Шёнбруннский (или Венский) договор — подписанный 14 октября 1809 г. в Шёнбрунне (летней резиденции австрийских императоров под Веной) договор между Францией и Австрией; по нему проигравшая войну Австрия теряла ряд своих территорий в пользу Франции и союзных с ней Баварии, великого герцогства Варшавского и России, уплачивала Франции большую контрибуцию, признавала все изменения, произведенные Наполеоном в Италии, Испании и Португалии, а также сокращала свою армию.
"Pater est quern nuptiae demonstrant" ("Отец — тот, кто является мужем матери младенца") — положение, сформулированное в законодательстве Юстиниана (см. т. 30, примеч. к с. 219); закреплено в статье 312 действовавшего тогда во Франции Гражданского кодекса (см. т. 30, примеч. к с. 480): согласно ему, отцом ребенка, рожденного в браке, являлся муж и установление фактического отцовства запрещалось.
73 Улица Монпарнас — находится на левом берегу Сены к югу от Люксембургского сада в одноименном районе, получившем большую известность в конце XIX — начале XX в. как место обитания интернациональной художественной интеллигенции; проложена в начале XVIII в.; в описываемое в романе время была далекой окраиной Парижа.
Улица Плюме — см. т. 30, примеч. к с. 513.
Улица Бродёр — находилась на левом берегу Сены в Сен-Жермен-ском предместье, выходя на улицу Плюме; неоднократно меняла свое название; ныне входит в улицу Вано.
Улица Сен-Ромен — находится на левом берегу Сены в районе Вожирар; фактически продолжает улицу Бродёр в юго-западном направлении; проложена в 1645 г. и названа в честь некоего Ромена Родуае, настоятеля монастыря Сен-Жермен-де-Пре.
Улица Банъё — находится в районе Вожирар неподалеку от улицы Сен-Ромен в западном направлении; проложена около 1530 г. и названа в честь местного землевладельца Жана де Баньё; ныне называется улицей Ферранди.
Улица Нотр-Дам-де-Шан — см. т. 30, примеч. к с. 486.
Монпарнас — по-видимому, бульвар Монпарнас, часть полукольца Южных бульваров, проложенных в начале XVIII в. по распоряжению Людовика XIV и охватывавших южные окраины Парижа; пересекает идущую в радиальном направлении улицу Монпарнас.
74 Дом инвалидов — убежище для увечных воинов, построенное Людовиком XIV в 70-х гг. XVII в.; находится в Сен-Жерменском предместье.
Улица Ульм — находится в левобережной части Парижа, в предместье Сен-Жак; неоднократно меняла свое название; нынешнее получила в 1805 г. в честь победы Наполеона над австрийской армией у г. Ульм в Германии.
Улица Марьонет — находилась в предместье Сен-Жак; в настоящее время не существует.
Арбалетная улица — находится в левобережной части Парижа, в предместье Сен-Марсель; известна с XIV в.; несколько раз меняла свое название, нынешнее получила в середине XVI в. от находившегося на ней дома отряда стрел ков-арбалетчиков; в начале XX в. значительно увеличила свою протяженность благодаря включению окрестных тупиков и дворов.
Улица Грасьёз — см. т. 30, примеч. к с. 182.
79 Университетская улица — см. т. 30, примеч. к с. 12.
Люксембургский дворец — см. т. 30, примеч. к с. 233.
80… в костюме гётевской Миньоны. Он выбрал сцену, когда маленькая бродяжка, чтобы развлечь Вильгельма Мейстера, исполняет танец с яйцами. — Имеется в виду эпизод романа Гёте "Годы учения Вильгельма Мейстера" (II, 8). Согласно роману, Миньона, девочка, которую приютил главный герой Вильгельм Мейстер (выкупив ее из труппы бродячих акробатов, где она подвергалась дурному с ней обращению), постоянно носила мальчишескую одежду и лишь незадолго до своей ранней смерти согласилась надевать женское платье.
82 Фиц-Джеймс Эдуар, герцог де (1776–1838) — французский политический деятель крайне правого толка; во время Французской революции вместе с членами своей семьи уехал в эмиграцию, позднее вступил в армию принца Конде; в период Консульства вернулся во Францию, но при Наполеоне нигде не служил; был активным деятелем Первой и Второй реставраций, неизменно проявляя себя как самый решительный ультрароялист; после Июльской революции 1830 г. демонстративно отказался от пэрства и, будучи в 1834 г.
избранным в Палату депутатов, играл там заметную роль как член праволегитимистской оппозиции.
Английское звучание его имени объясняется тем, что он был потомком Джеймса Фиц-Джеймса, герцога Бервика (см. примеч. к с. 20).
83… именно он ходил в Библиотеку… — По всей вероятности, имеется в виду знаменитая парижская Национальная библиотека; до конца XVIII в. называлась Королевской; восходит к личной библиотеке королей, основанной Карлом V (1337–1380; правил с 1364 г.), получившим прозвище Мудрого, или Ученого; широко и систематически пополнялась уже в XVI в., но особенно в XVII–XVIII вв.; во время Революции стала публичной, получила название Национальной, современную организацию и современные принципы комплектования, а также огромные новые поступления; с середины XVIII в. находится на улице Ришелье, в комплексе зданий, который с тех пор неоднократно перестраивался.
84 Бристольский картон — здесь: разновидность плотной рисовальной бумаги (типа картона), получаемой путем наклеивания друг на друга нескольких бумажных листов (до двенадцати, иногда и больше). Особенно славился английский бристоль, при его производстве два-три листа бумаги высшего качества склеивались особым клеем; получил свое название от одноименного города в Англии.
90… святой Лука был художником… — Святой Лука — в соответствии с церковной традицией, апостол, церковный писатель; по рождению грек, принявший сначала иудейскую веру, а потом христианство; автор одного из четырех канонических евангелий и книги "Деяния святых Апостолов"; согласно преданию, был врачом, но владел также искусством живописи. Ему приписывают три древних изображения Богоматери, сохранившиеся поныне. Эта легенда послужила сюжетом для хранящейся в Риме картины "Святой Лука, рисующий Деву Марию" (долгое время считалось, что она написана Рафаэлем).
92 Розена Энгель — вымышленный персонаж, в котором, однако, видны черты одной из наиболее прославленных балерин XIX в. Фанни Эльслер (1810–1884). Создавая этот образ, Дюма явно имел в виду легенду о влюбленности или нежной дружбе, якобы существовавшей между ней и герцогом Рейхштадтским. Эта легенда, получившая отражение в литературе, не имеет под собой фактических оснований. Штубен-Тор, Шоттен-Тор — кварталы в центре Вены (во Внутреннем городе), расположенные у одноименных ворот (по-немецки Тог) средневековой крепостной стены, первого кольца городских укреплений.
Леопольдштадт — в начале XIX в. предместье Вены; расположено между правым берегом Дуная и так называемым Дунайским каналом (ответвлением основного русла реки); с середины столетия — один из административных округов Вены, ее торговый центр, а также место жительства значительной части еврейского населения города. Мариахильф — в описываемое в романе время предместье Вены, промышленный район; с конца XIX в. один из городских округов.
Императорский театр — вероятно, имеется в виду императорско-королевский (австрийские императоры были одновременно королями Венгрии) дворцовый театр.
Театр у Каринтийских ворот — одно из известных барочных сооружений Вены второй половины XVIII в. Каринтийские ворота (Кернтнертор) — городские ворота, пробитые в 1670 г. в городских крепостных укреплениях XIII в.; ныне не существуют.
94 Майдлинг — в начале XIX в. предместье Вены, примыкавшее к дворцу Шёнбрунн с востока; позднее вошло в черту города, образовав один из его административных округов.
Хитцинг (или Хицинг) — в описываемое время предместье Вены к западу от Шёнбрунна; позднее — один из административных округов города.
Баумгартен — предместье Вены; с 1890 г. входит в состав города. Бригиттенау — в описываемое время предместье Вены; с конца XIX в. один из ее административных округов.
Штадиау — возможно, имеется в виду Штадлау — пригород Вены на левом берегу Дуная.
Пратер — лес на острове, образуемом Дунаем и Дунайским каналом; до середины XVIII в. императорское охотничье угодье; с 1761 г. общественный лесопарк, место народных гуляний, увеселений, выставок и т. п.
… подобно живописно-поэтической памяти Рюи Блазу… — Рюи Блаз — главный герой одноименной драмы в стихах В.Гюго (1838), посвященной романтическому бунту против социальных предрассудков и воспевающей возвышенную любовь, которая не знает общественных условностей и преград. Здесь имеется в виду следующее место из монолога Рюи Блаза:
Бродить предпочитал весь день я в томной лени,
Следя мечтательно, как всходят на ступени Роскошного дворца, где все огни горят,
Блистая прелестью, прекрасных женщин ряд…
("Рюи Блаз", I, 3. Перевод Т.Л. Щепкиной-Куперник.) Бенефис — театральное представление, сбор с которого поступает в пользу определенного его участника — актера, певца, танцора и т. п. (бенефицианта или бенефициантки).
95… напоминали геральдический лес, где смешались генеалогические ветви… — Геральдика — наука о гербах.
Генеалогия — изучение происхождения различных семейств (или отдельных лиц), их истории, родственных связей, составление родословных.
Ныне обе они имеют сугубо научное значение, являясь вспомогательными историческими дисциплинами, но до XVIII в. включительно (а отчасти и в XIX в.) были также важной сферой прикладных знаний и занятий. Особенно это относится к генеалогии — в условиях сословно-дворянского общества составление родословных имело большое значение. Генеалогические таблицы часто изображали в виде своеобразных "деревьев", где от основного "ствола" семьи или рода "ветвились" многочисленные прямые и боковые потомки. Выражение "генеалогическое древо" (в значении родословной) было очень распространено; поэтому скопление в одном зале многочисленных представителей высшей знати и порождает сравнение с "геральдическим лесом".
Дюма перечисляет здесь целый ряд царствующих и владетельных фамилий тогдашней Германии (состоявшей из 39 крупных, средних, мелких и мельчайших государств). Следует сказать, что, хотя многие из поименно названных им принцесс это действительно жившие в те времена члены австрийской и германской правящих семей, в целом описание блестящего общества, присутствующего на спектакле, в значительной мере плод литературного вымысла (в реальной жизни было маловероятно, чтобы в венском театре, без особого государственного или семейно-государственного повода, собрался цвет владетельных домов Германии. Возможно, поэтому не всех перечисленных в тексте лиц удается идентифицировать. Эгреты — см. т. 30, примеч. к с. 17.
96 Кашемир — см. т. 30, примеч. с. И.
… его можно было принять за независимого раджу из Богилкунда или Бунделкунда… — Раджа — титул владетеля независимого государства в Индии; постепенно приобрел значение, примерно аналогичное европейскому княжескому титулу.
Вероятно, тут имеются в виду Рохилканд и Бунделканд, два этнокультурных района в северной части Индии.
Здесь уместно будет сказать, что интерпретация индийских реалий у Дюма основывается главным образом на литературных источниках, отражавших представления тогдашней Европы об Индии и в немалой степени окрашенных борьбой Англии и Франции за господство над Индией. Англия одержала верх, но политические события в Индии позволяли французским военным вмешиваться в местные конфликты на стороне национальных индийских сил, олицетворявшихся в "независимых раджах". Обращение автора к описанию индийских сюжетов — идет ли речь о внешности персонажей или о каких-либо реалиях — очень сильно окрашено его увлечением индийской экзотикой и не всегда может быть соотнесено с подлинными явлениями, что нужно иметь в виду, читая пассажи, касающиеся Индии.
… алмазных копей Паннаха. — Имеется в виду г. Панна в Центральной Индии; его название, означающее "сокровище", произошло от расположенных поблизости богатых алмазных копей, разрабатываемых с XVII в.
Шафран — небольшое растение, относящееся к крокусам, родом из Малой Азии и Балканского полуострова; возделывается в Азии и на юге Европы. Высушенные цветы шафрана используются в кулинарии как пряность и краситель (придают пищевым продуктам оранжево-желтый цвет), а также в парфюмерии.
Веронезе, Паоло (настоящее имя — Кальяри; 1528–1588) — знаменитый итальянский художник, представитель венецианской школы живописи. Его картины и росписи отличала особая праздничность, что и имеет в виду Дюма.
Перкаль — тонкая, плотная, очень прочная хлопчатобумажная ткань. Чупараси (точнее: чапраси) — посыльный, вестовой.
Харкары — слово означает то же, что и чапраси, но на одном из многочисленных областных языков Индии.
Мадрасский "тамул" — имеется в виду тамил, уроженец Тамилнада, этнокультурного региона на юго-востоке Индии, населенного тамилами, народом дравидийского происхождения. Центром этого региона является город Мадрас на берегу Бенгальского залива, основанный в 1639 г. около одноименной деревни как база английской колонизации; его ядром был форт Сент-Джордж, место пребывания колониальной администрации на юге Индии.
Бенарес — древний город в Индии по среднему течению реки Ганг; в средние века столица независимого государства; в 1775 г. был захвачен англичанами; священный город индусов, древний центр индусской учености.
Пандит — ученый или вообще образованный человек.
… что соответствует нашим камергеру и янычару. — Камергер — высокая должность при дворах многих европейских монархов. Янычар — солдат особых отрядов турецкой пехоты, созданных в XIV в. и формировавшихся первоначально из пленных юношей, а позднее путем насильственного набора христианских мальчиков на территориях, подвластных Османской империи (распущены в 1826 г.).
Разумеется, соответствия, сделанные в тексте, далеки от реальных… Сазерам, Бенарес, Мирзапур, Каллингер, Кольну, Агра, Биндрабунд, Мутра, Дели, Лахор, Кашмир. — Перечисляя названия индийских городов, автор часто искажает их: так, вместо Сазерам следует читать Шашарам, вместо Каллингер — Калинджар, вместо Биндрабунд — Вриндаван, вместо Мутра — Матхура.
97… свита напоминала двор царя Соломона, принимающего царицу
Савскую… — Царь Соломон (X в. до н. э.) — царь народа израильского; при нем Израильско-Иудейское царство достигло наивысшего расцвета; согласно библейской традиции, отличался необычайной мудростью, был автором нескольких книг Библии; славился пышностью своего двора и богатством; построил Иерусалимский храм. О царице Савской см. примеч. к с. 50.
Набоб — в Индии наместник, назначавшийся вышестоящим владетелем для осуществления административных, фискальных и военных функций в пределах подвластной ему провинции. В переносном смысле в Европе так стали называть людей, быстро разбогатевших в колониях, а впоследствии — и просто очень богатых людей. Моро, Жан Виктор (1763–1813) — один из талантливейших генералов Французской революции; по образованию юрист; начал службу солдатом в королевской армии; участник войн с первой и второй антифранцузскими коалициями европейских держав; после установления власти Бонапарта находился в оппозиции к нему; в 1804 г. за участие в роялистских интригах был выслан из Франции и жил в США; в 1813 г. стал военным советником русского императора Александра I в войне против Наполеона; был смертельно ранен в бою; похоронен в Петербурге.
Жомини, Анри (1779–1869) — генерал, крупный военный теоретик, автор трудов по стратегии и военной истории; его взгляды оказали большое влияние на развитие военного искусства и военно-теоретическую мысль XIX в.; по происхождению швейцарец; с 1804 г. служил во французской армии, участвовал в нескольких наполеоновских походах; в 1813 г. перешел в русскую армию и оставался на русской службе до конца своих дней, хотя последние годы жизни провел во Франции.
Ранджит-Сингх — см. т. 30, примеч. к с. 228.
98 Махараджа — буквально: великий раджа.
Инд — крупная река в Азии; берет начало в Тибете, впадает в Аравийское море; верхнее течение Инда находится в Кашмире, среднее и нижнее — на территории современного Пакистана.
Сатледж — река в Китае, Индии и современном Пакистане, левый и самый крупный приток Инда; берет начало в Тибете; в нижнем течении (ниже притока Ченаб) носит название Панджнад.
… Генерал Вентура… представил генералу Аллару… — В 1822 г. ко двору Ранджит-Сингха прибыли два французских офицера, участники наполеоновских походов, предложившие ему свои услуги*— Жан Батист Вентура (ум. в 1839 г.) и Жан Франсуа Аллар (1785–1839). Оба они оказали ему большую помощь в реформировании армии, обучении солдат и офицеров на основе достижений европейской военной науки: Вентура занимался пехотой, Аллар — кавалерией. Осуществленные с их помощью преобразования превратили армию Ранджит-Сингха в силу, способную противостоять войскам английской Ост-Индской компании.
99 Меттерних-Виннебург, Клеменс Венцель Непомук Лотар, князь (1773–1859) — австрийский государственный деятель и дипломат; министр иностранных дел в 1802–1821 гг. и канцлер (глава правительства) в 1821–1848 гг.; противник Наполеона, после его падения один из столпов европейской реакции; проводил политику подавления революционного движения.
Император Франц — Франц I (1768–1835) — австрийский император с 1804 г.; в 1792–1806 гг. император Священной Римской империи под именем Франца II; противник Наполеона, покровитель Меттерниха.
Делийский диалект — то есть кхариболи, распространенный в районе Дели; опорный диалект языка хиндустани.
102 "Дон Жуан" — см. т. 30, примеч. к с. 279.
Герцог Рейхштадтский — см. т. 30, примеч. к с. 228.
103… статуями Брахмы, Шивы, Ганеши и богини добра Лакшми… — Здесь названы важнейшие боги индуизма: Брахма — бог-творец, глава триады индуизма, в которую, кроме него, входят Шива, бог-сокрушитель, и Вишну, бог-вседержитель; Лакшми — богиня добра, точнее, счастья, супруга Вишну; Ганеша — устранитель препятствий, покровитель наук, искусств и ремесел, изображаемый со слоновьей головой, сын Шивы и его жены Парвати, дочери Гималая, олицетворяющего в индийской мифологии Гималайский хребет. Пантун — собственно название малого жанра малайской литературы, лирическое четверостишие; здесь не вполне закономерно применено к буддийской молитвенной формуле "Ом мани падме хум", означающей "О сокровище в лотосе" и воспроизводящей традиционное изображение Будды, сидящего на троне в виде лотоса.
Будда (санскр. "просветленный") — в данном случае имеется в виду полулегендарный основатель одной из величайших мировых религий — буддизма, возникшей более двух тысяч лет назад в Индии и широко распространенной в странах Центральной, Восточной и Юго-Восточной Азии. Согласно преданию, он жил в VII–VI вв. (по другим сведениям, в VI–V вв.) до н. э., носил имя Сиддхартха Гаутама, происходил из племени шакьев в Северной Индии, родился в царской семье, в возрасте 29 лет ушел из дома и стал отшельником, после семи лет скитаний, аскетических подвигов и размышлений достиг просветления (состояния будды) и стал проповедовать новое учение.
… старинной пьесе индийского поэта Калидасы (к этому времени во
Франции уже существовал ее перевод, известный под названием "Узнание Шакунталы"). — Калидаса — классик индийской литературы, жил в V в.; автор трех пьес: "Узнание Шакунталы", "Пуруравас и Урваши", "Малавика и Агнимитра", двух эпических поэм "Потомки Рагху", "Зачатие Кумары, бога войны", двух лирических поэм "Времена года" и "Облако-вестник". Его пьеса "Узнание Шакунталы" была впервые переведена на английский язык в 1789 г. выдающимся ориенталистом, основателем Азиатского общества в Калькутте Уильямом Джонсом (1746–1794), уже в 1791 г. была переведена Г.Форстером с английского на немецкий язык, а в 1792 г. (частично) — с немецкого на русский Н.М. Карамзиным. Пьеса имела беспримерный успех, вызвала восхищенные отзывы ряда крупнейших деятелей немецкой культуры (в том числе Гёте), оказала воздействие на литературный процесс в Европе. Сам сюжет использовался различными авторами для переработок, одну из которых — наполовину оперу, наполовину пантомиму — упоминает Дюма.
104 Праздник Тела Господня — см. т. 30, примеч. к с. 129.
106 Лахорский диалект — маджхи, опорный диалект пенджабского языка. Наззер (точнее: назарана) — так в Индии называли подношение начальнику от подчиненного; шире — взятка.
Мальбрук (Мальбру, Мальпру) — герой популярной народной песни о Мальбруке, собравшемся на войну; известна во Франции (а в местных вариантах и в некоторых соседних странах), по крайней мере, с середины XVI в., если не раньше. Специалисты считают, что прообразом ее героя был, возможно, некий рыцарь, участвовавший в крестовых походах; однако с начала XVIII в. этот герой стал ассоциироваться с английским полководцем Джоном Черчиллем, герцогом Мальборо (1650–1722), неоднократно и успешно воевавшим с французами. Непосредственным поводом для возникновения широко распространившейся "классической" редакции этой песни было ложное известие о гибели Мальборо в победоносной для него и неудачной для французов битве при Мальплаке (1709). В данном тексте пересказывается один из ее куплетов.
Курфюрст (от нем. Kur — "выбор" и Furst — "князь", буквально: "князь-избиратель") — титул крупнейших владетельных князей Германии, имевших право избирать императора Священной Римской империи; после 1806 г., когда Священная Римская империя прекратила свое существование, этот титул утратил значение.
107 Маркграф — первоначально: владетель пограничного округа (марки) в империи Каролингов и в средневековой Германии, обладавший несколько большими правами, чем обычный граф. Постепенно титул и владения маркграфов стали наследственными, и они, по существу, сравнялись в правах с князьями Священной Римской империи.
109 Консоль — выступ в стене или заделанная одним концом в стену балка, поддерживающая карниз, балкон, скульптурное изображение и т. п.
Чичисбей (ит. cicisbeo) — в Италии, главным образом в XVIII в., постоянный спутник состоятельной замужней женщины, не являвшийся членом семьи, как бы официальный поклонник и покровитель; сопровождал даму на прогулках, увеселениях, театральных представлениях и т. п.
110… меня приглашает Ранджит-Сингх танцевать в его Лахорском королевском театре… — Театра как такового у Ранджит-Сингха не было: здесь автор переносит европейскую практику на индийскую почву.
Хинди — то есть хиндустани, реализовавшийся в арабско-персидской графике (у мусульман) как язык урду, а в письме деванагари (алфавит, употребляемый в индусской традиции) как хинди.
… Однако до Петербурга отсюда — сто льё… — От Вены до Петербурга около 1600 км, т. е. 360 льё.
111 Аугустинергассе — здесь смешаны названия двух венских улиц: Аугустенгассе и Аугустинерштрассе; автор, вероятно, имеет в виду Аугустинерштрассе — улицу поблизости от Кернтнертор (Каринтийских ворот).
Крюгерштрассе — улица вблизи Кернтнертор.
Зайлерштетте — район Вены, куда прямо выходит Крюгерштрассе; расположен очень близко от Кернтнертор.
Остров Лобау — крупный остров на Дунае, близ Вены; во время войны 1809 г. был опорным пунктом Наполеона при переправе его войск со стороны Вены (в которую он вступил 13 мая 1809 г.) на левый берег Дуная, где были сосредоточены главные силы австрийской армии во главе с эрцгерцогом Карлом.
112… среди знаменитых равнин Асперна, Эсслинга и Ваграма… — Асперн и Эсслинг — деревни на левом берегу Дуная, по обе стороны излучины, которую образует река. Здесь 21 и 22 мая произошло ожесточенное сражение между двумя корпусами французской армии, успевшими переправиться и занявшими обе деревни, и войсками эрцгерцога Карла, стремившегося не только разгромить оба корпуса, но и помешать Наполеону переправиться с острова Лобау на левый берег Дуная с основными силами французов. Сражение было неудачным для Наполеона. Однако через несколько недель неподалеку от этих мест произошло решающее Ваграмское сражение (см. т. 30, примеч. к с. 429), закончившееся победой французов.
114 Монбель, Гийом Изидор Барон, граф де (1787–1861) — французский политический деятель эпохи Реставрации; мэр Тулузы, с 1827 г. депутат; отличался крайней враждебностью к либеральным идеям и либеральному течению; с 1829 г. занимал в кабинете Полиньяка министерские посты; в качестве министра финансов подписал в июле 1830 г. знаменитые ордонансы и был среди тех, кто склонял короля не идти ни на какие уступки; после падения Карла X бежал в Австрию, был вместе с коллегами по кабинету министров заочно приговорен Палатой пэров к лишению гражданских прав (к "гражданской смерти") и пожизненному заключению, но после амнистии 1837 г. смог вернуться во Францию; оставил несколько сочинений, в том числе небезынтересную книгу о сыне Наполеона ("Герцог Рейхштадтский", 1832).
"Наполеон II" — стихотворение (или небольшая поэма — в нем около 200 срок) В.Гюго; написано в августе 1832 г. под впечатлением от известия о смерти герцога Рейхштадгского (умер 22 июля 1832 г.). Версальский парк — см. т. 30, примеч. к с. 79.
Сен-Клу — см. т. 30, примеч. к с. 233.
Фонтенбло — см. т. 30, примеч. к с. 381.
Мёдон — см. т. 30, примеч. к с. 79.
Севр — селение на юго-западной окраине Парижа на пути в Версаль. Бельвю — см. т. 30, примеч. к с. 368.
115… следивший за рассуждением Франца II со всем вниманием… — Поскольку рассказ относится примерно к 1818 г., Дюма допускает некоторую неточность, называя императора Францем II, — к описываемому времени он давно уже звался императором Австрийским Францем I (см. примеч. к с. 99).
Линь, Шарль Жозеф, принц де (1735–1814) — австрийский фельдмаршал; происходил из знатной бельгийской фамилии; был известен своим остроумием; автор интересных мемуаров.
Мария Луиза — см. т. 30, примеч. к с. 429.
Госпожа де Монтескью (ок. 1764–1835) — жена графа Элизабет Пьера Монтескью-Фезансака (1764–1834), одного из представителей старой аристократии, который не покидал Францию во время Революции и сразу поддержал Империю, занимая высокие посты при Наполеоне и пользуясь его благосклонностью и доверием. Это выразилось и в том, что в 1810 г. его жена была назначена гувернанткой еще только ожидавшегося ребенка императора. После рождения маленького "Римского короля" госпожа Монтескью неотлучно находилась при нем, умело и добросовестно выполняя свои обязанности. В 1814 г., когда мальчика увезли в Австрию, она сопровождала его в Шёнбрунн, но вскоре была отослана; перед отъездом потребовала официальную бумагу, удостоверяющую, что ребенок оставлен ею в полном здравии.
116 Каролина Фюрстенберг — Каролина София, урожденная Фюрстенберг-Вейтра (1777–1846), вдова немецкого аристократа князя Карла Иоахима Фюрстенберга (ум. в 1804 г.), последнего представителя швабской линии этого дома.
Дитрихштейн (Дитрихштейн-Проскау-Лесли), Мориц, граф (1775–1864) — австрийский аристократ, отпрыск очень знатного княжеского рода (был младшим сыном, поэтому княжеского титула не имел); в 90-х гг. XVIII в. служил в армии, участвовал в войнах Австрии против Французской республики; в 1799 г. попал в плен к французам, вскоре после освобождения вышел в отставку (1800); был любителем и ценителем искусств, превратил свой дом в один из духовных центров Вены (там, в частности, бывал Бетховен); в 1815 г. был назначен воспитателем привезенного в Австрию сына Наполеона; старательно и серьезно относился к своим обязанностям, но, видимо, исходил при этом скорее из веления ума, чем сердца, и на первых порах отношения между воспитателем и воспитанником были несколько напряженными (впоследствии, судя по всему, эта напряженность сгладилась); одновременно управлял музыкальной жизнью двора (с 1819 г.), был несколько лет директором придворного театра, потом библиотеки (обогатив ее рядом ценных музыкальных рукописей и автографов) и т. п. культурных учреждений (в течение многих лет продолжал эту деятельность и после смерти своего воспитанника); был награжден рядом чинов, орденом Золотого Руна (одним из высших в Австрии); являлся членом 17 иностранных Академий.
Форести, Иоганн Баптист (1776–1849) — австрийский офицер итальянского происхождения; участник кампании 1809 г., попал в плен; после Шёнбруннского мира вышел в отставку в чине капитана, служил в торговом доме барона Рознера в Бродах, в Галиции; хорошо знал математику, естественные науки, а также латынь, итальянский и французский языки; в сентябре 1815 г. был назначен младшим воспитателем к сыну Наполеона (оставался на этой должности до 1830 г.); после смерти своего воспитанника занимался упорядочением его бумаг; передал упомянутому выше Монбелю (см. примеч. к с. 114) материалы для его книги о герцоге Рейхштадтском.
Коллин, Маттеус (или Маттиас; 1779–1824) — был профессором в университетах Кракова и Вены; написал несколько драм и оставил два сборника поэтических произведений; как поэт находился в тени своего более знаменитого старшего брата Генриха, но был очень известен как литературный критик, широко сотрудничавший в наиболее влиятельных австрийских периодических изданиях того времени; с 1815 г. был воспитателем сына Наполеона.
Коллин, Генрих Йозеф (1771/1772-1811) — австрийский поэт; служил в администрации и в армии, участвовал в кампании 1809 г.; написал несколько трагедий, в свое время довольно популярных, наиболее известная из них — "Регул" (другую его трагедию, "Кориолан", обессмертил Бетховен, написав к ней знаменитую увертюру); оставил также множество поэтических произведений, главным образом посвященных различным эпизодам из истории династии Габсбургов.
117 Шнееберг — здесь: горный массив в Нижней Австрии.
Шале — см. т. 30, примеч. к с. 302.
… рассказал мальчику чудесную историю Робинзона Крузо… — См. т. 30, примеч. к с. 253.
118 Обенхауз (Обенаус), Йозеф — один из воспитателей герцога Рейхштадтского (получил это место после смерти М. Коллина); до этого был воспитателем кронпринца Фердинанда, будущего императора Фердинанда I (1793–1875; правил с 1835 г.; в 1848 г. отрекся от престола) и эрцгерцога Франца Карла (1802–1878); был государственным советником Нижней Австрии; получил титул барона за заслуги перед австрийской императорской семьей на ниве просвещения.
Тацит — см. примеч. к с. 63.
Гораций — см. т. 30, примеч. к с. 115.
… любимым занятием стало чтение "Записок" Цезаря. — Имеются в виду два сочинения Гая Юлия Цезаря (см. т. 30, примеч. к с. 273) — "Записки о галльской войне" и "Записки о гражданских войнах". Оба произведения считаются замечательными памятниками римской словесности.
119 Ромео и Джульетта — герои прославленной трагедии Шекспира "Ромео и Джульетта", повествующей о глубокой и пылкой любви юноши и девушки из итальянского города Верона, погубленных враждою их семейств. Эти имена стали нарицательными как символ возвышенной и верной любви.
120 Пери — в персидской мифологии волшебное существо, охраняющее людей от злых духов; изображалось в виде прекрасной женщины (иногда крылатой). В переносном смысле — красавица (обычно — восточная).
130… забыв о инквизиторских мерах, предпринимаемых представителями коалиции… — Здесь слово "коалиция" употребляется как собирательное наименование всех антинаполеоновских сил в Европе.
Шпильберг — крепость близ Брюнна (соврем. Брно) на территории тогдашней Австрийской империи; в XVII–XIX вв. использовалась как одна из основных государственных тюрем, главным образом для содержания лиц, обвиняемых в политических преступлениях. Пария — в индийском традиционном обществе — отверженный, находящийся за пределами кастовой системы; в более широком, а иногда и в переносном смысле слова — бесправный человек, находящийся на дне общества или отвергнутый обществом.
131… Слезы Ахилла! — Имеется в виду знаменитая сцена из "Илиады", когда троянский царь Приам приходит к греческому герою Ахиллу, умоляя отдать тело его убитого сына. Приам заклинает Ахилла сжалиться во имя его собственного отца, такого же седого старца, как сам Приам, и Ахилл, вспомнив отца, проливает слезы над рыдающим Приамом. Тронутый мольбами и зная, что боги гневаются на него за глумление над павшим героем, Ахиллес отдает Приаму тело Гектора для подобающего погребения (XXIV, 511–512).
132… моя мать, герцогиня Пармская… — Герцогиней Пармской жена Наполеона Мария Луиза стала в 1815 г.: в соответствии с решениями Венского конгресса ей было передано в пожизненное владение герцогство Парма (в Северной Италии) и соответствующий титул… как медаль Александра, как медаль Августа! — Медаль — металлический знак (обычно круглый или овальный) с выпуклым изображением в честь какого либо события или лица (в античные времена медалями называли иногда крупные монеты). На лицевой стороне медали чеканилось изображение, чаще всего портретное, а на оборотной — надпись в честь изображенного лица или события, к которому это лицо имело отношение и которое увековечивалось медалью. В XVII в. в Европе возникли наградные медали, сначала бывшие большой редкостью, но с конца XVIII в. получавшие все большее распространение.
Здесь имеются в виду медали с изображением Александра Македонского (см. т. 30, примеч. к с. 378) и первого римского императора Августа (63 до н. э. — 14 н. э.; правил с 27 г. до н. э., до этого времени носил имя Октавиан).
… долгую и блестящую кампанию тысяча восемьсот четырнадцатого года… — Имеются в виду военные действия Наполеона на территории Франции против войск шестой коалиции европейских держав — Австрии, Пруссии и России в январе — апреле 1814 г. Истощение Франции, назревавшее в ней недовольство режимом Империи и огромное численное превосходство войск коалиции обеспечили союзникам победу. В апреле капитулировал Париж и Наполеон отрекся от престола. Однако некоторые историки считают кампанию 1814 г. одной из самых блестящих в карьере императора: Наполеону в течение нескольких месяцев удавалось сдерживать превосходящие силы противника и наносить ему тяжелые поражения. Ганнибал (Аннибал; 246/247-183. до н. э.) — выдающийся полководец и государственный деятель древнего Карфагена (см. примеч. к с. 151), возглавивший его непримиримую борьбу с Римом; внес большой вклад в развитие военного искусства; одержал ряд блестящих побед; угрожал Риму в самом сердце его владений, на Апеннинском полуострове, однако в конечном счете потерпел поражение; под давлением Рима, а также в результате интриг в родном городе вынужден был бежать на Восток (сначала в Сирию, затем в
18-922
Вифинию); пытался и там организовать сопротивление Риму; узнав о том, что вифинский царь готов выдать его римлянам, покончил с собой с помощью яда, который постоянно носил в перстне. Сципион — имеется в виду Публий Корнелий Сципион Африканский Старший (ок. 235–183 до н. э.), римский полководец и государственный деятель; одержал победу над войсками Ганнибала при Заме (202 до н. э.), чем победоносно для римлян завершил Вторую Пуническую войну (см. примеч. к с. 151).
133 Локоть — старинная мера длины; варьировалась от 37 до 55,5 см… это был день моего рождения, двадцать восьмого марта… — Герцог Рейхштадтский родился 20 марта 1811 г.
134 Вебер — см. т. 30, примеч. к с. 80.
136 Рамбуйе — см. т. 30, примеч. к с. 254.
138 "Дафнис и Хлоя" — роман греческого писателя И-Ш вв. Лонга, биографические сведения о котором не сохранились; посвящен описанию любовных переживаний двух юных героев на фоне сельских пейзажей и пастушеской жизни; высоко ценился в европейской литературной традиции и послужил образцом для более поздних пасторально-буколических романов.
… Поль и Виргиния Бернардена де Сен-Пьера. — См. т. 30, примеч. к с. 144.
… восхитительной креольской пары из Иль-де-Франса. — Креол — см. т. 30, примеч. к с. 14.
Иль-де-Франс (соврем. Маврикий) — остров в Южной части Индийского океана, где разворачиваются события романа "Поль и Виргиния" и где Бернарден де Сен-Пьер служил в 1768–1770 гг. (остров принадлежал тогда Франции).
139 Тициан (Тициано Вечеллио; ок. 1476/1477 или 1489/1490-1576) — замечательный итальянский живописец, глава венецианской школы; выдающийся мастер цвета. Здесь имеется в виду прежде всего ранний период его творчества, когда его картинам была свойственна особая жизнерадостность колорита, ощущение красоты жизни. Поздним произведениям художника нередко был присущ трагизм. Альбани, Франческо (1578–1660) — известный итальянский художник; оставил множество картин на религиозные и аллегорические сюжеты; особенно любил изображать обнаженные женские и детские фигуры; за изящество и радостный характер картин его называли "Анакреонтом живописи".
… Только Микеланджело было суждено получить от Неба четыре души. — Речь идет о том, что один из величайших деятелей итальянского Возрождения, Микеланджело Буонарроти (1475–1564), обладал сразу четырьмя выдающимися талантами — скульптора, живописца, архитектора и поэта.
… плавучий остров Латоны. — Латона — римская (латинская) форма имени греческой богини Лето, возлюбленной верховного олимпийского бога Зевса. Согласно мифам, ревнивая супруга Зевса Гера преследовала Латону своей ненавистью повсюду, пока та не нашла укрытия на плавучем острове Делос, где и смогла родить своих детей от Зевса — Аполлона и Артемиду.
141… Латюд, который трижды бежал из заточения: два раза из Басти лии, в третий раз — из Венсенского замка. — Венсенский замок
построен в окрестности Парижа в XIV в.; ныне вошел в черту города; первоначально был одной из королевских резиденций; в XVII в. стал государственной тюрьмой.
Латюд (см. т. 30, примеч. к с. 467) в 1750 г. совершил из этого замка дерзкий побег, разыграв во время прогулки роль посетителя, разыскивающего заключенного, которого якобы пришел проведать. Таким образом ему удалось обмануть бдительность стражников, и он, беспрепятственно миновав все посты, вышел за ворота тюрьмы; однако уже через два дня был снова арестован и водворен в Бастилию.
145 …он представлял себе Прометея с острова Святой Елены… — Ма ленький скалистый остров Святой Елены часто называли "скалой в океане" — отсюда, вероятно, и сравнение Наполеона с Прометеем (см. т. 30, примеч. к с. 89), прикованным к скале.
Мария Терезия (1717–1780) — эрцгерцогиня Австрийская, императрица Священной Римской империи с 1740 г.
Иосиф II— см. примеч. к с. 63.
Франц Лотарингский — Франц I Стефан (1708–1765) — герцог Лотарингии (1729–1735), австрийский государственный деятель; муж Марии Терезии, с 1745 г. ее соправитель и император Священной Римской империи; основатель Лотарингской ветви династии Габсбургов.
Леопольд — имеется в виду император Леопольд II (1747–1792), третий сын императрицы Марии Терезии и Франца Лотарингского; с 1765 г. был великим герцогом Тосканским и провел в Тоскане ряд удачных реформ в духе "просвещенного абсолютизма"; в 1790 г., после смерти старшего брата, императора Иосифа II, не оставившего потомства, унаследовал австрийский трон и стал императором Священной Римской империи.
… портрет царствующего императора, где тот был изображен ребенком вместе с матерью… — Имеется в виду Франц I Австрийский, дед герцога Рейхштадтского по матери.
… эти цветы по странному совпадению напоминали пчел. — Императорская мантия Наполеона Бонапарта была усеяна золотыми пчелами, и со времен коронации Наполеона пчелы стали считаться одним из символов Империи. В фигуральных оборотах речи слово "пчелы" могло заменить слова "Империя" или "Бонапарты". (К примеру, о Реставрации могли сказать: "пчелы склонились перед лилиями", т. е. Бонапарты уступили место Бурбонам, чьим геральдическим цветком была лилия.)
151 Карфаген — рабовладельческий город-государство в Северной Африке; благодаря удобному географическому положению стал важнейшим торговым центром; в VII–II вв. до н. э. был крупнейшей державой Средиземноморья, основал множество колоний; в III–II вв. до н. э. ожесточенно соперничал и воевал с Римом за господство в Средиземноморье. В результате трех войн между Римом и Карфагеном, получивших название Пунических (пунийцами римляне называли карфагенян), Карфаген был разбит и уничтожен победителями; карфагенская цивилизация погибла, но сам город позднее был восстановлен, однако уже как римская колония.
… сходились, подобно Геркулесу и Антею, в страшной, жестокой, смертельной схватке… — См. т. 30, примеч. к с. 245.
Катон — в данном случае речь идет о Марке Порции Катоне Стар-
18*
шем (234–149 до н. э.), государственном деятеле и писателе Древнего Рима; был известен как суровый защитник староримских начал в жизни общества. Согласно преданию, Катон, будучи непримиримым врагом Карфагена, долгое время все свои публичные речи, кстати и некстати, заключал словами: "Впрочем, я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен!"
Египетская кампания — экспедиция 1798–1801 гг., предпринятая французской армией в Египет по инициативе и под командованием Наполеона Бонапарта (сам он оставался там до осени 1799 г.). Это предприятие имело целью завоевание новой колонии, защиту интересов французских коммерсантов в Восточном Средиземноморье и создание плацдарма для борьбы с Англией на Востоке, прежде всего базы для дальнейшего наступления на главную английскую колонию — Индию. Французам удалось завоевать Египет и утвердиться там, но дальнейшие их попытки продвинуться в Азию были остановлены Турцией и Англией. Уже в 1798 г. после уничтожения французской эскадры английским флотом армия Бонапарта оказалась в Египте заблокированной. В 1801 г. она была вынуждена сдаться в плен английским и турецким войскам.
Булонский лагерь — см. примеч. к с. 65.
… заставила его заключить Тильзитский мир. — Тильзит — небольшой город (соврем. Советск Калининградской обл.) в Восточной Пруссии (входившей тогда в Прусское королевство), расположенный при впадении р. Тильзы в р. Неман. Здесь в конце июня и начале июля 1807 г. были заключены два мирных договора (Франции и России, а также Франции и Пруссии), положивших конец войне 1806–1807 гг. между Францией — с одной стороны, Пруссией и Россией — с другой ("Тильзитский мир"). Поскольку война закончилась полным поражением Пруссии и России, условия Тильзитского мира были чрезвычайно выгодны для Наполеона. Для Пруссии они были катастрофичны — она теряла более половины своей территории, должна была сократить свою армию до 40 тысяч человек и уплатить огромную контрибуцию. Для России, союза с которой искал в то время Наполеон, условия были не столь тяжелы, однако ей пришлось признать все изменения, произведенные Наполеоном в Европе, согласиться на создание Польского государства — великого герцогства Варшавского (на тех польских землях, что ранее отошли к Пруссии) и пойти на ряд других военных и дипломатических уступок, в том числе Россия фактически обязывалась примкнуть к так называемой "континентальной блокаде", т. е. полному запрету на торговые и любые иные связи с Англией. (Условия Тильзитского мира, как и сами обстоятельства его заключения, многими в России рассматривались как унизительные.)
… на неманском плоту он пожимал руку императору Александру. — Тильзитские переговоры между Россией и Францией начались 25 июня 1807 г. с личной встречи императоров Александра и Наполеона (Александр предложил ее Наполеону сразу после тяжелого поражения русских войск в битве под Фридландом 14 июня 1807 г.). Для свидания двух императоров, чьи войска находились на противоположных берегах Немана, посередине реки установили плот и на нем соорудили специальный павильон. Причалив одновременно с двух сторон к этому плоту, Наполеон и Александр встретились на его середине, обменялись рукопожатиями и приветственными еловами, а затем удалились в павильон, чтобы предварительно обсудить условия мира и, как оба надеялись, будущего союза.
… Эти двое делили между собой земной шар. — Геополитические рассуждения, составляющие основное содержание этой главы романа, при некоторой их фантастичности, отражают реальные намерения французов в отношении Англии. Соперничество Франции и Англии в борьбе за Индию отмечено активным стремлением обеих сторон использовать противоречия среди индийских правителей.
… Нечто подобное происходило две тысячи лет назад между Октавианом, Антонием и Лепидом. — Имеется в вцду один из эпизодов истории Древнего Рима, когда в I в. до н. э., в условиях постепенного разложения республиканских форм правления, дважды возникали триумвираты — союзы трех влиятельных политических деятелей и полководцев, деливших между собой власть (в частности, в огромных римских провинциях) и практически управлявших государственными делами. В данном случае речь идет о втором триумвирате, возникшем в начале гражданских войн после убийства Цезаря в 44 г. до н. э. В его состав входили будущий первый римский император Октавиан Август и соратники Юлия Цезаря — Марк Антоний (83–30 до н. э.) и Марк Эмилий Лепид (ок. 89–13/12 до н. э.). Союз формально просуществовал до 31 г. до н. э., но фактически распался еще в 36 г. до н. э. в результате соперничества между Октавианом и Антонием.
153 Перкаль — см. примеч. к с. 96.
Муслин — см. т. 30, примеч. к с. 77.
Заминдар (перс, "землевладелец") — в государствах средневековой Индии наследственный держатель земли; в XVII–XVIII вв. так стали называть в Северо-Западной Индии тех крестьян, что были полноправными общинниками; после завоевания Индии Англией так называли крупных землевладельцев, утвержденных в правах земельных собственников.
Брахман — см. т. 30, примеч. к с. 58.
… Разве им больше нравились татарские ханы? — Очевидно, имеется в виду то обстоятельство, что среди мусульманских завоевателей Индии значительная часть была тюркского происхождения, например, Бабур (см. примеч. к с. 158), основатель династии Великих Моголов.
154 Дюплекс, Жозеф Франсуа (1697–1763) — служил во французской Ост-Индской компании; в 1731 г. был назначен губернатором французской колонии в Чандернагаре, проявил себя как талантливый политик и государственный деятель, в частности оценил возможность использования сравнительно небольших, но европейски обученных туземных войск, вооруженных дальнобойными пушками и скорострельными мушкетами; в 1741 г. был назначен генерал-губернатором в Пондишери; активно вмешивался в политические события на юге Индии, пытаясь создать нечто вроде французской империи, пока не был отозван в 1754 г. во Францию, где и умер в относительной бедности.
Бюсси-Кастелъно, Шарль Жозеф Патисье, маркиз де (1718–1785) — активный участник событий в Южной Индии; вмешавшись в борьбу за престолонаследие в крупном южноиндийском государстве Хайдарабад, дважды содействовал тому, что поддерживаемые им претенденты оказывались на троне; в результате получал возможность направлять их политику в интересах Франции. Политическая карьера де Бюсси практически завершилась в 1760 г., когда он был взят в плен англичанами.
Tunny Сахиб — см. т. 30, примеч. к с. 431.
Хайдер-Али (1702–1782) — отец Типпу Сахиба, полководец, возвысившийся до чина вазира, главного министра раджи Майсура; в 1761 г. сместил раджу и сам занял его трон; вел активные и успешные действия против англичан.
Севаджи (точнее: Шиваджи; 1627–1680) — вождь национального движения маратхского народа, создавший мощное государство маратхов (позднее оно преобразовалось в конфедерацию маратхских княжеств и стало важным фактором политической борьбы в Индии в конце XVIII — первой половине XIX в.).
Амир-Хан — предводитель пиндари, нечто вроде иррегулярного ополчения, принимавшего участие в походах маратхских армий.
… в портах Мадраса, Калькутты и Бомбея. — Мадрас — см. примеч. к с. 96.
Калькутта — город и порт в Северо-Восточной Индии в дельте реки Ганг; образовался в конце XVII в. из фактории английской Ост-Индской компании, построенной ею крепости и близлежащих деревень; в XVIII–XIX вв. основной опорный пункт английских колонизаторов и база их проникновения в центральные районы Индии. Бомбей — город и порт на западе Индии; с 1661 г. владение Англии, одна из главных баз проникновения англичан в страну; административный центр завоеванных англичанами территорий.
155 Сипаи (от перс, "сипахи" — "воин", "солдат") — наемные войска, формировавшиеся с XVIII в. в Индии из местных жителей, но с офицерским составом из европейцев и обучавшиеся по европейскому образцу. Обычно их вербовали на службу представители колониальных держав (англичане, французы, португальцы). Астрабад — крупный торговый город в Персии, вблизи Каспийского моря.
… поднимутся берегом Дона до станицы Пратизбянской… — Имеется в виду станица Пятиизбянская, располагавшаяся ниже г. Калач в среднем течении Дона, в том районе, где эта река ближе всего подходит к Волге.
Царицын (соврем. Волгоград) — город на Нижней Волге; основан в конце XVI в. на так называемой Переволоке — месте, где Волга ближе всего подходит к Дону; здесь проходили важные торговые пути между двумя этими реками.
Большая Соленая пустыня (Деште-Кевир) — пустыня в Иране на севере Иранского нагорья, южнее Каспийского моря; богата солончаками; лежит на пути от южных берегов Каспия в Афганистан. Белуджистан — область в восточной части Иранского нагорья. Ныне часть его принадлежит Ирану, а часть — Пакистану.
Лахор — см. т. 30, примеч. к с. 228.
Синд — провинция в низовьях р. Инд; в настоящее время входит в состав Пакистана; в начале XIX в. была раздроблена на несколько мусульманских княжеств; в 1843 г. ее завоевали англичане.
Мальва — историческая область в Центральной Индии; несколько независимых туземных княжеств, располагавшихся на ее территории, были захвачены англичанами в 1775–1818 гг.
156 Сахокары (точнее: сахукары) — ростовщики, банкиры, менялы.
Бринджари (точнее: банджара) — индийская кочевая народность, промышляющая кузнечным делом, случайной торговлей, строительными и земляными работами.
Корнуоллис, Чарлз, лорд (1738–1805) — английский военачальник; воевал в Америке во время Войны за независимость, капитулировал перед американскими войсками в битве под Йорктауном (1781); был назначен Ост-Индской компанией генерал-губернатором Индии (1786–1793); осуществил два похода против Типпу Сахиба; предпринимал меры по упорядочению колониальной администрации; в 1797–1801 гг. вице-король и главнокомандующий в Ирландии, где в 1798 г. жестоко подавлял ирландское восстание.
157 Дераисмаилхан — город в среднем течении р. Инд, на территории современного Пакистана.
Атток — приток р. Инд.
… мир, который вы поднимаете подобно Атласу, падает мне на грудь, я задыхаюсь!.. — Имеется в виду один из мифов о подвигах Геракла. Посланный к могучему титану Атласу, державшему на плечах весь небесный свод, за золотыми яблоками, которые выращивали в своем саду Геспериды, дочери Атласа, Геракл должен был удерживать небесный свод вместо Атласа, пока тот ходил к дочерям за яблоками. Когда Геракл встал на место Атласа, на плечи ему навалилась такая страшная тяжесть, что он едва не задохнулся, и только сверхчеловеческое напряжение сил и помощь богини Афины помогли ему не уронить свод, а это погубило бы весь мир.
158 Газни — город на юго-востоке Афганистана; в XI–XII вв. центр государства Газневидов.
Махмуд — имеется в виду Махмуд-Газни (или Газневи; 969/971— 1030), глава тюркского государства на территории Восточного Ирана и Афганистана (998—1030); полководец и завоеватель; совершил ряд грабительских походов в Индию.
Канаудж — важный древний культурный и исторический центр в Северной Индии, столица империи Харши (VII в.); был разграблен в 1540 г. завоевателем Шер-Шахом Сури, после чего утратил свое значение.
Мутра (точнее: Матхура) — древний город на берегу р. Джамна; с ним связано много преданий о Кришне.
Гуджарат — территория на северо-западе Индии, на полуострове Катхьявар и в прилегающих к нему районах; названа по имени населяющего ее народа гуджарати.
Сомнаутский храм — имеется в виду Сомнатх, знаменитый индуистский храм, посвященный Шиве и построенный в VII–VIII вв. на юге полуострова Катхьявар; отличался огромным богатством; к нему было приписано 10 тысяч деревень; около тысячи брахманов отправляли требы и жертвоприношения; в 1024 г. был разграблен и разрушен Махмудом-Газни; много позднее был восстановлен.
Магомет-Гури (Мухаммед-Гури) — правитель государства Гуридов, выросшего на развалинах султаната Газневидов и охватывавшего значительную часть Северо-Западной Индии. Правление Магомета-Гури было недолгим — всего с 1203 по 1206 г. (он был убит во время мятежа); поскольку у него не было наследника, его государство распалось.
Тимур (1336–1405) — один из наиболее известных в мировой истории полководцев и завоевателей, родом из Средней Азии; с юности принимал участие в междоусобных войнах; в 1362 г. был ранен и охромел, после чего получил прозвище Тимур Хромец, или Тимур Хромой (Тимурленг, в европейском произношении Тамерлан); путем завоевательных походов создал огромное государство со столицей в Самарканде (возглавил его в 1370 г., приняв титул великого эмира). К концу его жизни оно включало в себя, помимо Средней Азии, Закавказье, Персию и некоторые другие территории. Среди его завоевательных походов был и упоминаемый в романе поход в Индию, когда ему удалось захватить Дели (но в 1398-м, а не 1396 г.)… Бабур перешел Инд… — Имеется в виду Бабур Захиреддин Мухаммед (1483–1530) — полководец и завоеватель, потомок Тимура; изгнанный из своих владений в Фергане, совершил несколько вторжений в Индию, где в 1526–1527 гг. завоевал обширные земли и создал государство со столицей в Дели; основатель династии Великих Моголов, просуществовавшей до середины XIX в.; автор интересных записок, нескольких стихотворных сборников, трактатов по поэтике, музыке и военному делу.
Хумаюн Насирад-дин (1508–1556) — сын и наследник Бабура, падишах в 1530–1539 и 1555–1556 гг.; поделил с братьями завоеванные Бабуром земли, но потом попытался их отвоевать как у братьев, так и у правителя Бихара и Бенгалии Шер-Хана (1472–1545). Борьба закончилась воцарением Шер-Хана (1539–1545), а Хумаюн вынужден был бежать. В 1555 г., воспользовавшись распрями после смерти Шер-Хана, он восстановил свою власть в Пенджабе, Дели и Агре.
Надир-Шах (Тахмасп-Кули-хан; 1688–1747) — персидский шах, правивший с 1736 г.; установил режим жестокой тирании; в 1739 г., после захвата им Кабула и Кандагара, вторгся в Индию, подверг разграблению Дели (добыча была увезена на 1 000 слонах, 7 000 лошадях, 10 000 верблюдах).
Хайбер — важнейший горный проход между современным Афганистаном и Пакистаном; через это ущелье в Индию неоднократно проникали завоеватели.
… патриотическую работу графа Эдуара де Варена… — Имеется в виду вышедшая в Париже в 1844 г. книга французского офицера и военного писателя графа Эдуара де Варена "Английская Индия в 1843 г." ("L’Inde anglaise en 1843"). Книга вызвала большой интерес, в частности и в России, где была переведена уже в 1845 г.
159… ее назовут второй Польской войной. — Так назвал поход 1812 г. сам Наполеон в своем приказе по армии от 22 июня, изданном в Вильковышках в Литве. Этот приказ был воспринят современниками как официальное объявление войны.
Аустерлиц — см. т. 30, примеч. к с. 5.
Эйлау — см. примеч. к с. 65.
160 Хорасан — крупная историческая область на северо-востоке Ирана, некогда — центр Парфянского государства (250 до н. э. — 224 н. э.); до середины XVIII в. включал в себя также ряд территорий современной Средней Азии и Афганистана.
Лудхиана — крупный исторический, экономический и культурный центр Пенджаба.
Сатледж — см. примеч. к с. 98.
… восстановлю трон Великого Могола… — В начале XVIII в. Могольская держава, основанная Бабуром, перестала существовать, а на ее месте возникло несколько феодальных государств.
… подниму священное знамя Бенареса… — О Бенаресе см. примеч. к с. 96. В 1781 г. этот город был центром национального антианглийского восстания.
Джамна — река в Индии, правый и самый длинный приток р. Ганг; берет начало в Гималаях.
Брахмапутра (Брамапутра) — крупная река в Азии; берет начало в Гималаях, протекает через территорию Китая, Индии, Бангладеш и впадает в Бенгальский залив, образуя общую дельту с р. Ганг. Факир — странствующий дервиш, т. е. мусульманский нищенствующий аскет-мистик. В Индии это арабское слово получило и другое значение — общинный слуга, реже — дрессировщик, знахарь, фокусник (именно в этом последнем значении слово распространилось в Европе).
Йоги — последователи учения йога; индусские подвижники. Календеры (точнее: каландары) — странствующие дервиши.
161 Индуисты (точнее: индусы) — последователи индуизма, древней религии, исповедуемой большинством населения Индии. Об основных богах индуистского пантеона см. примеч. к с. 103.
Мусульмане — последователи ислама, составлявшие в Индии значительную часть населения.
Раджпуты — каста, сословие в средневековой Индии, а также название народа, населяющего территорию культурно-исторического региона Раджпутана, примерно соответствующего нынешнему индийскому штату Раджастхан.
Ихауты — не вполне понятно, кого имеет в виду автор — данный термин идентифицировать не удалось.
Махаратхи (точнее: маратхи) — народность, населяющая значительную часть нынешнего индийского штата Махараштра. Полигары — мелкие феодальные владетели.
Райя — собственно податная часть населения в мусульманских государствах Индии; обобщенно — народная масса.
Набады — то же, что набобы (см. примеч. к с. 97).
Агра — город в Индии, на р. Джамна; в XVI–XIX вв. был резиденцией Великих Моголов; славился несколькими выдающимися памятниками архитектуры, в том числе замечательным мавзолеем Тадж-Махал.
Гвалияр (Гвалиор, Гвалиур) — княжество в Северной Индии (с городом того же названия), существовавшее до 1948 г.; ныне часть индийского штата Мадхья-Прадеш.
Низам — титул правителя Хайдарабада, крупного государства в Южной Индии; его территория примерно соответствовала нынешнему индийскому штату Андхра.
Майсур — крупное государство, располагавшееся южнее Хайдарабада; его территория примерно соответствовала нынешнему индийскому штату Карнатака.
… ему удалось снова возвысить сикхов… — Сикхи представляют собой крупную конфессию среди пенджабцев, основанную в XV в. выдающимся мыслителем и поэтом гуру (учителем) Нанаком (1469–1539). Суть его учения сводилась к трехчленной формуле "трудиться, делиться плодами своего труда, помнить имя бога". Сикхам принадлежала значительная роль в государстве Ранджит-Сингха, но оно по преимуществу было светским.
Мултан — город на р. Сатледж, на территории современного Пакистана.
162 "Беллерофон" — название английского корабля, на который Наполеон сел в Рошфоре 14 июля 1815 г., покидая Францию после своего вторичного отречения, и который доставил его к берегам Англии. Говоря о Наполеоне как о "госте "Беллерофона"", герой Дюма хочет подчеркнуть, что лишившийся власти император добровольно поднялся на этот корабль и Англия не должна была обращаться с ним как с военнопленным.
… Нерон удовольствовался тем, что сослал Сенеку на Сардинию, а Октавию — на Лампедузу. — Нерон сослал Сенеку не на Сардинию, а на Корсику (см. примеч. к с. 27).
Октавия — речь идет об Октавии Клавдии (42–62), дочери римского императора Клавдия и жене Нерона. Нерон развелся с ней и сослал ее сначала в Кампанию (юг Италии), а потом на Пандатерию, маленький островок в Тирренском море (а не на остров Лампедузу, как пишет Дюма). Не довольствуясь этим, он в конечном счете приказал ее убить, ложно обвинив в прелюбодеянии.
Лоу, Гудсон (правильнее Хадсон; 1769–1844) — английский генерал, сын военного медика; с юности служил в английской армии в разных странах и разных частях света; участник многих походов и кампаний; в 1815 г. был назначен губернатором острова Святой Елены со специальной задачей стеречь Наполеона; прибыл на остров в 1816 г.; был для Наполеона суровым и сверхбдительным тюремщиком, что, впрочем, отчасти входило в его миссию.
… из Бостона письма вашего дяди, бывшего короля Жозефа. — См. примеч. к с. 67.
163 Лас-Каз — см. примеч. к с. 23.
Монтолон — см. т. 30, примеч. к с. 428.
165 Пионтковский, Шарль Фредерик Жюль (1786–1849) — солдат, после довавший за Наполеоном на остров Эльбу; во время "Ста дней" стал лейтенантом кавалерии; после падения Наполеона получил разрешение сопровождать его на остров Святой Елены; прибыл туда отдельно от прочих спутников Наполеона и несколько позднее, чем навлек на себя подозрения и неприязнь со стороны некоторых лиц из наполеоновского окружения; в октябре 1816 г. по решению английской стороны должен был покинуть остров вместе с Ж.Аршамбо и Сантини.
Аршамбо, Ашиль Тома и Аршамбо, Жозеф — братья, берейторы Наполеона, последовавшие за ним на остров Святой Елены. (Берейторы — объездчики верховых лошадей и учителя верховой езды; так же иногда называли слуг, верхом сопровождавших хозяев во время их выездов.) Старший оставался там до самой смерти Наполеона в качестве берейтора и кучера. Младший, Жозеф, был изгнан с острова в октябре 1816 г.
Сантини, Жан Ноэль (1790–1862) — уроженец Корсики, вступил в армию в возрасте 14 лет; был барабанщиком, стрелком, потом императорским курьером; сопровождал Наполеона сначала на остров Эльбу, потом на остров Святой Елены; проявил себя там мастером на все руки: делал всякого рода починки, ремонтировал обувь, стриг Наполеону волосы и т. п.; был фанатично предан Наполеону, ненавидел Гудсона Лоу и грозил его убить (за что получил от Наполеона выговор). Когда британское правительство решило отправить обратно в Европу четырех слуг Наполеона, последний выбрал Сантини, чтобы тот передал его протест против заключения на Святой Елене. Текст был написан на тонком куске ткани, который Сантини носил на теле, выучив на всякий случай документ наизусть. Прибыв в 1817 г. в Англию, Сантини связался с прессой и политическими деятелями; в результате условия заключения Наполеона стали темой специальных дебатов в Палате лордов. По возвращении во Францию Сантини долгое время сильно бедствовал. При Луи Филиппе он получил мелкий пост в почтовом ведомстве. Наполеон III сделал его хранителем могилы Наполеона в Доме инвалидов.
В самом начале Второй империи (в 1853 г., т. е. за год до появления романа "Парижские могикане") вышли в свет "Мемуары" Сантини, записанные с его слов. Отдельные черты биографии Сантини Дюма использовал при создании образа Сарранти, хотя в целом этот литературный герой на реального Сантини мало похож. Полента — каша из кукурузной муки (реже из каштанов), национальное простонародное итальянское блюдо.
Пилав — то же, что и плов.
166 …на борт брига Компании… — Речь идет об английской Ост-Инд ской компании, основанной в 1600 г. и получившей от правительства монопольное право на торговлю со всеми странами Индийского и Тихого океана. Помимо многочисленных опорных пунктов в районах своих операций, компания имела собственную армию и флот и превратилась в середине XVIII в. в военную силу; захватила обширные территории, активно участвовала в колониальных войнах Англии и была главной силой завоевания англичанами Индии; ликвидирована в 1858 г.
Джеймстаун, Портсмут — см. т. 30, примеч. к с. 428.
168 Клозель, Башелю, Жерар, Ламарк — см. т. 30, примеч. к с. 429.
Фуа — см. т. 30, примеч. к с. 7.
169… не угодил в список неудачников — Астианаксов и Британиков… — См. т. 30, примеч. к с. 429.
170… в банке Акроштейна и Эскелеса в Вене, Гроциуса в Амстердаме, Бэринга в Лондоне, Ротшильда в Париже. — Эскелес Бернхард (1753–1839) — австрийский банкир; в 1774 г., совсем молодым, основал в Вене фирму "Арнштейн и Эскелес" (именно Арнштейн, а не Акроштейн); был финансовым советником Иосифа II и Франца I; в 1797 г. возведен в дворянское достоинство; в 1805 и 1809 гг., когда Австрия воевала с Наполеоном, оказал государству большие услуги путем кредита; в 1816 г. участвовал в создании австрийского Национального банка и вскоре стал его директором; принимал участие в создании венской сберегательной кассы; играл большую роль в организации европейского денежного рынка; во время Венского конгресса в его салоне встречались крупнейшие государственные деятели Европы.
Бэринг — британская семья германского происхождения, со второй половины XVIII в. игравшая видную роль в торговой и финансовой жизни Англии. Первая фирма Бэрингов была основана в 1763 г.; во время войн с Французской республикой Бэринги оказывали широкую финансовую поддержку британскому правительству. С 1806 г. фирма получила название "Братья Бэринг и К0" и была одним из крупнейших финансовых предприятий Великобритании, участвовавшим в финансировании множества важных проектов. Невзирая на серьезные трудности, пережитые банком Бэрингов в конце 80 — начале 90-х г. XIX в., на протяжении двух столетий он оставался одним из наиболее солидных банков Великобритании, пользовавшихся широкой международной известностью; в 1995 г. потерпел крах из-за финансовых махинаций одного из служащих его отделения в Сингапуре.
Ротшильд — см. т. 30, примеч. к с. 254.
171… подобно Энкеладу, всколыхнет весь мир. — В древнегреческой ми фологии Энкелад — один из гигантов, сыновей Геи — Земли, вступивших в борьбу с богами-олимпийцами за власть над миром. Он был сражен богиней Афиной, которая придавила его островом Сицилией. Согласно преданию, когда Энкелад шевелится, на Сицилии происходит землетрясение.
… Франция не простит Бурбонам вторжения тысяча восемьсот четырнадцатого года, оккупацию тысяча восемьсот пятнадцатого… — См. т. 30, примеч. к с. 7.
… законы о праве старшинства, законы против свободы печати, законы против суда присяжных… — В начале 1826 г. правительство представило на рассмотрение Палат законопроект, по существу означавший восстановление майората: завещателям разрешалось оставлять весьма большую часть имущества старшему сыну, если же собственник умирал без завещания (имелись в виду прежде всего земельные собственники), старший сын также получал весьма значительные преимущества. Проект вызвал чрезвычайное негодование в стране, ибо был не без основания воспринят как попытка поставить под вопрос завоевания Французской революции и, в частности, как покушение на принцип равенства в правах. Законопроект был по существу провален Палатой пэров (была утверждена лишь его незначительная часть), после чего ликующий Париж устроил вечернюю иллюминацию, а по провинции прокатилась волна праздничных банкетов.
Под законами против свободы печати понимаются прежде всего два закона 1822 г. (о проступках, совершаемых путем печати, и о надзоре за газетами), а также печально-известный "закон справедливости и любви" 1827 г. Согласно законам 1822 г., понятие проступков, совершенных путем печати, расширялось так, что под него подпадали проступки, имевшие к печати довольно отдаленное отношение (вроде "возмутительных криков"); кары за такие проступки (денежные штрафы, тюремное заключение) увеличивались; газеты стало возможно осуждать за "тенденцию", а не за конкретное содержание какой-либо статьи или номера; для каждого издания требовалось предварительное разрешение; королевские суды имели право временно приостанавливать или вовсе запрещать любые периодические издания, представляющие, по их мнению, угрозу общественному порядку и прочности конституции. О "законе справедливости и любви" (правительство так и не сумело провести его в жизнь) см. примеч. к с. 25.
Что касается суда присяжных, то покушения на полномочия этого демократического судебного института неоднократно возобновлялись в период Реставрации. В частности, и по упомянутым выше законам о печати 1822 г. рассмотрение дел, связанных с обвинением органов печати, было отнято у судов присяжных и передано исправительным судам.
… голова Дидье, павшая в Гренобле… — См. т. 30, примеч. к с. 7.
172… головы Толлерона, Пленье и Карбонно, павшие в Париже… — См.
примеч. к с. 342.
… головы четырех сержантов из Ла-Рошели, скатившиеся на Гревской площади… — О четырех сержантах из Ла-Рошели см. т. 30, примеч. к с. 7.
О Гревской площади см. т. 30, примеч. к с. 9.
… Бертон, расстрелянный в Сомюре… — О Бертоне см. т. 30, примеч. к с. 7.
Сомюр — город в Западной Франции в департаменте Мен-и-Луара… Карон, расстрелянный в Страсбуре… — Карон, Жозеф Огюстен (1774–1822) — французский военный, участник революционных и наполеоновских войн, офицер Почетного легиона; в 1819 г. вышел в отставку; пламенный бонапартист, участвовал в ряде заговоров против режима Реставрации; был арестован по делу о "заговоре 19 августа 1820 года" (см. т. 30, примеч. к с. 110), но оправдан; в 1822 г. попытался освободить четырех человек, осужденных в связи с бельфорским заговором (см. следующее примеч.), взбунтовав гарнизон г. Кольмара, где те находились в заключении (сам он, живя не в Бельфоре, участия в этом заговоре не принимал, хотя один из арестованных являлся его другом); был выдан, арестован и 1 октября 1822 г. по приговору военного трибунала расстрелян.
… Дермонкур, скрывающийся на берегах Рейна… — Дермонкур, Поль Фердинан Станислас (1771–1847) — французский военный, человек с яркой и типичной для своего времени биографией: сын мельника, участник взятия Бастилии, добровольно ушедший в армию в 1791 г.; с блеском служил в ходе революционных и наполеоновских войн, получил при Наполеоне чин генерала, титул барона и командорский крест Почетного легиона; после возвращения Бурбонов, как и многие наполеоновские офицеры, был переведен на половинное жалованье; с 1821 г. в полной отставке. Он был замешан в так называемом бельфорском заговоре 1821 г. Группа карбонариев, пользовавшихся большим влиянием в бельфорском гарнизоне (Бельфор — город и крепость на востоке Франции) и гарнизонах некоторых соседних городов, собиралась во главе большого воинского отряда выступить на Париж, где у них были сообщники и единомышленники: к заговору были причастны такие люди, как Лафайет, Вуайе д’Аржансон (см. примеч. к с. 327) и др.; однако в результате случайного стечения обстоятельств заговор был обнаружен еще до того, как заговорщики успели осуществить свои планы. Судя по всему, именно причастность Дермонкура к этому заговору и имеет в виду Дюма; однако осужден генерал по этому делу не был; при Луи Филиппе он вернулся на активную военную службу (ему сдалась в 1832 г. во время своей неудачной экспедиции герцогиня Беррийская — см. т. 30, примеч. к с. 7); с 1833 г. в отставке.
… Каррель, пересекающий Бидасоа… — О Карреле см. т. 30, примеч. к с. 7.
Бидасоа — река в Северной Испании; впадает в Бискайский залив; в начале XIX в. служила границей между Францией и Испанией.
… Манури, находящий убежище в Швейцарии… — Манури, Жан Жак — младший лейтенант (по другим сведениям — лейтенант) полка, частично расквартированного в Бельфоре; участник бельфорского заговора; когда его начальник, заподозрив неладное, арестовал четырех человек, оказавшихся в неурочное время у ворот крепости, и опознал в них участников августовского заговора 1820 г., он поручил Манури их стеречь; но тот освободил арестованных и бежал вместе с ними.
… Птижан и Бом, уезжающие в Америку… — Птижан, юрист по образованию, и Бом Франсуа Жозеф, лейтенант в отставке, — жители Бельфора, карбонарии, участники бельфорского заговора, вынужденные после его провала скрываться.
… Разве вы не знаете о существовании огромной ассоциации, возникшей в Германии под названием "иллюминизма", перенесенной в Италию под названием "карбонаризма" и в эти часы вырастающей в парижских катакомбах под именем "Общество карбонариев"? — Иллюминаты — члены тайного общества, возникшего в 1776 г. в Баварии (его организатором и главой был Адам Вейсгаупт, 1748–1830). Своей задачей иллюминаты считали борьбу с суевериями, невежеством и тиранией, распространение нравственности и просвещения, а в области религии — веротерпимости и деизма (или даже своеобразного материалистического пантеизма). Конечную цель общества иллюминаты видели в постепенном слиянии всего рода людского в единую — счастливую и просвещенную — человеческую семью, состоящую из свободных и равных индивидов. Иллюминаты полагали, что члены их общества должны стараться занять важные посты в государстве, с тем чтобы оказывать воздействие на политику правительств (среди иллюминатов было немало людей знатных и влиятельных, а также представителей культурной элиты). По своим организационным принципам общество иллюминатов во многом напоминало масонское (и имело связи с масонами), но, при определенной общности идеалов, программа их, в отличие от масонской, носила не столько мистико-созерцательный, сколько политический и конкретно-действенный характер; поэтому по сей день существуют разногласия относительно того, можно ли считать иллюминизм разновидностью масонства. В 1784–1785 гг. общество иллюминатов было разгромлено баварским правительством и запрещено. Карбонарии (от ит. carbonaro — "угольщик"; относительно возникновения этого названия см. примеч. к с. 322) — члены тайной революционно-заговорщической организации, возникшей в начале XIX в. в Италии (ранее всего в Королевстве обеих Сицилий), а в годы Реставрации распространившейся и во Франции. В Италии организации карбонариев первоначально были направлены против завоевателей-французов, а после падения Наполеона — против наступившей феодально-католической реакции. Итальянские карбонарии возглавляли революции 1820–1821 гг. в Королевстве обеих Сицилий и в 1821 г. в Пьемонте; после разгрома этих революций, подверглись жесточайшим преследованиям; позднее активно участвовали в революционных восстаниях 1831 г. в Романье, Модене и Парме. Во Франции целью карбонариев первоначально было свержение Бурбонов, чего они надеялись добиться (как и их итальянские собратья, методы которых они разделяли) путем заговоров и военных переворотов. Ими была организована серия заговоров 1820–1822 гг. Они приняли активное участие в Июльской революции 1830 г. В 30 — 40-х гг. как итальянские, так и французские карбонарии постепенно слились с более широким демократически-объединитель-ным (в Италии) и республиканским движением (в том числе и тайными республиканскими организациями) и растворились в них. Вопреки утверждениям героя романа, прямой преемственной связи между иллюминатами и карбонариями не было.
Маршанжи, Луи Антуан Франсуа де (1782–1826) — французский юрист; сделал блестящую карьеру в судебном ведомстве; славился логикой своих выступлений в суде; был обвинителем на процессе четырех сержантов из Л а-Рошели (о его речи на этом процессе, позднее опубликованной им, и говорится в тексте), участвовал в ряде других громких процессов того времени; был также известен как довольно посредственный поэт и сочинитель.
Департамент Сена — административный район Франции, включающий в себя Париж и его ближайшие окрестности.
… воск французский, а печать тевтонская. — Тевтоны — одно из племен древних германцев; его название позднее стали расширительно применять ко всем людям германского происхождения.
173 Рен — город в Западной Франции, административный центр департамента Иль-и-Вилен; в X–XVI вв. — столица герцогства Бретань. Нант — город в Западной Франции, порт в устье р. Луара; административный центр департамента Атлантическая Луара.
Туар — старинный город в Западной Франции в департаменте Дё-Севр в исторической провинции Пуату.
Верней — вероятно, имеется в виду Вернёй-сюр-Авр, старинный город в Западной Франции, в департаменте Эр.
174 Восемнадцатое брюмера — день государственного переворота и установления режима личной власти Бонапарта (18 брюмера VIII года Республики по революционному календарю, или 9 ноября 1799 г.). …на мою долю выпадет роль Карла Эдуарда? — Карл (Чарлз) Эдуард (называемый молодым, или младшим, Претендентом; 1720–1788) — внук последнего английского короля из династии Стюартов Якова II (см. примеч. к с. 20). Непосредственным толчком к событиям свергнувшей Якова II революции послужило рождение у немолодого уже короля (католика в протестантской стране, проводившего крайне непопулярную внутреннюю и внешнюю политику) сына — потенциального наследника, Джеймса Стюарта (1688–1766), так называемого "Якова III" или Претендента (позднее — старого, или старшего, Претендента), который и был отцом Карла Эдуарда. Этот последний высадился в 1745 г. в Шотландии и, поддержанный приверженцами Стюартов (их называли "якобитами"), возглавил военную экспедицию с целью вернуть Стюартам утраченный трон. Весной 1746 г. предприятие кончилось полным разгромом сил молодого Претендента и принесло большие несчастья многим его сторонникам.
176 Монруж — небольшой городок близ Парижа (один из его северных пригородов), где с 1688 г. существовал крупный монастырь ордена иезуитов, а при нем — школа для мальчиков. В 1762 г., после изгнания их ордена из Франции, иезуиты покинули эти помещения, но в 1814 г. вернулись и основали здесь семинарию, настолько известную, что при Реставрации иезуитов нередко называли "людьми Монружа"; после революции 1830 года снова были вынуждены покинуть это помещение, разгромленное толпой. Впоследствии здесь находился коллеж святого Иосифа, возглавляемый одной из религиозных конгрегаций. Его здание было полностью уничтожено во время осады Парижа в ходе франко-прусской войны 1870–1871 гг. Сент-Ашёль — см. т. 30, примеч. к с. 481.
178… на пути, соединявшем когда-то Давлию с Фивами, мы встретим Сфинкса и на правах современного Эдипа заставим страшного птицелъва ответить нам… — Дюма обыгрывает здесь древнегреческий миф о Сфинксе, крылатом чудовище с телом льва и головой женщины, жившем около столицы области Беотия города Фивы на пути в город Давлию (в Фокиде, в Средней Греции). Сфинкс предлагал прохожим загадку, а не разгадавших ее убивал. Когда герой Эдип дал правильный ответ, Сфинкс бросился со скалы.
… выходя из своей могилы, подобно Лазарю… — Имеется в виду Лазарь из Вифании, евангельский персонаж, друг Иисуса; умер и пролежал четверо суток в гробнице, когда Христос, подойдя к ней, воззвал громким голосом: "Лазарь! Иди вон" (Иоанн, И: 43), после чего покойник воскрес и вышел из пещеры, где был похоронен. Согласно Евангелию, воскресение Лазаря обратило всеобщее внимание на Иисуса и многие после этого уверовали в него.
… В одной книге, которую мы недавно написали, но которая еще не успела выйти, мы провели анализ другой величайшей эпохи… Мы имеем в виду первую половину XVI века… — Вероятно, Дюма намекает на свой роман "Паж герцога Савойского" ("Le page du due de Savoie"), публиковавшийся в "Конституционалисте" с 20.09.1854 по 19.01.1855.
179 Ролан де Ла Платъер, Мари Жанна Манон (урожденная Флипон; 1754–1793) — жена министра внутренних дел Франции в 1792–1793 гг. Жана Мари Ролана де Ла Платьера (1734–1793), хозяйка политического салона; оказывала большое влияние на политику жирондистов; была автором многих их программных документов; казнена после установления якобинской диктатуры.
180 Теократия (от гр. "теос" — "бог", "кратос" — "власть") — форма правления, при которой в руках жречества или духовенства находится не только духовная, но и светская власть.
… Юбилей 1826 года завершился в Валенсии аутодафе… — Слово "юбилей" употребляется здесь в значении, какого оно не имеет в русском языке, — "всеобщее отпущение грехов". В католической церкви существует традиция особых ("юбилейных") годов, когда чрезвычайно облегчаются условия отпущения грехов и снятия тяжких церковных кар. Впервые такой год был установлен папой Бонифацием VIII (ок.1235–1303; папа с 1294 г.) в 1300 г. с тем, чтобы он повторялся каждые сто лет; постановлениями последующих пап интервал между этими годами был сокращен сначала до пятидесяти (1349), а потом до 25 лет (1468).
По традиции, юбилейный год открывался (и заканчивался) не 1 января, а на Рождество красивой церемонией, возглавляемой самим папой.
Риполь, Антонио — житель города Валенсия, арестованный инквизицией по обвинению в ереси и казненный 31 июля 1826 г.; был последним человеком, осужденным в Испании по такому обвинению.
… это был рог, вызывавший на бой обитателей Виндзорского замка. — Виндзорский замок — летняя резиденция английских королей; здесь употребляется как синоним Англии, олицетворяющей в данном случае либеральное общественное мнение в Европе.
… Разве вождей святой лиги не звали Фердинандом VII, Карлом X, Григорием XVI и Францем II? — Наряду с королями Испании и Франции, а также императором Австрии, Дюма называет в числе оплотов католической реакции в Европе и папу Григория XVI (1765–1846). Однако тот стал папой позднее описываемых событий — в 1831 г.
… От Галиции до Каталонии… — То есть от Австрии до Испании (Галиция была тогда провинцией Австрийской империи; Каталония — провинция Испании).
… собираясь возродить процессии 1580года… — Речь идет о процессиях так называемых "кающихся", в которых принимал активное участие французский король Генрих III (1551–1589; правил с 1574 г.), даже сам учредивший в Париже в 1583 г. одно из братств "кающихся". Одеждой "кающихся" был мешок-балахон с прорезями для глаз, подпоясанный куском веревки (в соответствии с цветом этого балахона были "белые кающиеся", "серые", "черные" и т. д.). "Кающиеся" участвовали в различных церковных мероприятиях, но главным образом устраивали публичные шествия, бичуя себя в знак покаяния.
181 Германская конфедерация — имеется в виду объединение немецких государств, Германский союз, основанный 8 июня 1815 г. и существовавший до 1866 г.; в него входили 35 (позднее 31) монархий и 4 вольных города (Гамбург, Любек, Бремен, Франкфурт-на-Майне). В число полноправных членов германского союза были допущены три иностранных государя — короли Англии, Дании и Нидерландов (в качестве государей соответственно — Ганновера, Гольштейна и Люксембурга). Австрия и Пруссия вошли в Союз только частично, территориями, ранее входившими в состав Священной Римской империи германской нации. Верховным органом, объединявшим Союз, был пребывавший во Франкфурте-на-Майне Союзный сейм (Бундестаг) — совет уполномоченных отдельных немецких государей. В Союзе не существовало ни общей судебной системы, ни единого дипломатического ведомства, ни армии. Решение сейма становились обязательными лишь при условии признания их суверенными государствами — членами Союза. Германский союз был слабой конфедерацией, лишенной серьезной силы и значения.
… Им была предложена отмена эдикта об их изгнании… — Орден иезуитов (см. т. 30, примеч. кс. 210) был изгнан из Франции в 1762 г.; через несколько лет после этого был распущен папой Климентом XIV (см. примеч. к с. 315), а в 1814 г. восстановлен папой Пием VII (см. т. 30, примеч. к с. 489). В этом же году иезуиты вернулись во Францию явочным порядком под именем религиозной организа-. ции Отцов веры; формально орден был допущен в страну в 1822 г.
182 Креатура — чей-то ставленник (от лат. creatura — "создание", "творение").
Келен (Келан), Гиацинт Луи, граф де (1778–1839) — архиепископ
Парижский с 1821 г.; сторонник политической и религиозной реакции, неизменно поддерживал деятельность иезуитских конгрегаций, выступая против светского образования; был крайне непопулярен в либеральных и демократических кругах; в начале Июльской монархии (достаточно косо смотревшей, в отличие от режима Реставрации, на его деятельность) эта неприязнь к нему прорвалась в открытом акте враждебности — в 1831 г., после его проповеди по случаю годовщины смерти герцога Беррийского (см. т. 30, примеч. к с. 7), убитого 13 февраля 1820 г. рабочим-седельником Луи Пьером Лувелем (1783–1820), желавшим истребить династию Бурбонов, архиепископский дворец был разгромлен толпой.
183 Монлозъе, Франсуа Доминик де Рейно, граф де (1755–1838) — французский публицист и политический деятель; получил широкое, хотя несколько беспорядочное образование, увлекаясь одновременно теологией и естественными науками; в начале Революции был избран депутатом от дворянства в Генеральные штаты, где, будучи большим поклонником древних феодальных учреждений, занимал правые позиции; после окончания работы Учредительного собрания эмигрировал; в 1792 г. служил в армии принцев, потом жил главный образом в Англии, где издавал на французском языке газету "Лондонский курьер" ("Courrier de Londres"), а также ряд сочинений антиреволюционной направленности; при Наполеоне вернулся во Францию, однако в 1812 г. уехал в Италию и снова вернулся только при Реставрации, в 1816 г.; оставался человеком правых убеждений, выступал против равенства сословий, но при этом считал, что политика ультрароялистов (в первую очередь Виллеля) и особенно засилье иезуитов ведут монархию к гибели, и неоднократно выступал с печатными нападками на них. Особую известность получило его направленное против иезуитов сочинение с несколько тяжеловесным названием "Памятная записка относительно религиозной и политической системы, направленной к ниспровержению религии, общества и трона" ("Memoire a consulter sur un systeme religieux et politique tendant a renverser la religion, la societe et le trone", 1826). За эту книгу он был лишен получаемого им пенсиона, однако продолжал кампанию против иезуитов; при Июльской монархии стал пэром; кроме упомянутого, оставил другие сочинения и небезынтересные мемуары.
… при дворе Людовика XIV накануне отмены Нантского эдикта. — Нантский эдикт был издан французским королем Генрихом IV в 1598 г. и знаменовал собой конец периода религиозных войн во Франции. Хотя католическая религия провозглашалась в нем государственной, французские протестанты (гугеноты) получили право свободного отправления культа (только не в Париже и не при дворе), а также целый ряд других важных прав и привилегий (свои университеты, политические и военные гарантии и т. п.). На протяжении XVII в. некоторые из этих прав были у них постепенно отняты, а в 1685 г. король Людовик XIV отменил и сам Нантский эдикт, что вынудило множество гугенотов (среди них было немало богатых купцов, искусных ремесленников и прочих полезных для государства граждан) покинуть Францию. Это решение Людовика XIV долгое время (в частности, в XVIII и XIX вв.) принято было связывать почти исключительно с тем, что во второй половине жизни у короля значительно усилились религиозные настроения (особая роль тут нередко приписывалась глубоко религиозной госпоже Ментенон — см. т. 30, примеч. к с. 90). Тот несколько ханжеский вид и тон, который приобрел в это время королевский двор, и имеет в виду Дюма.
… и такого великого перед Богом охотника! — Здесь иронически обыгрывается известная фраза о библейском персонаже Нимроде, мифическом царе Вавилона и других земель, которого Библия называет "сильным звероловом пред Господом" (Бытие, 10: 9).
Герцог Ангулемский, Луи Антуан де Бурбон (1775–1844) — старший сын Карла X; в описываемое время — наследник престола. Во время Июльской революции отрекся вслед за отцом от права на трон в пользу малолетнего племянника (сына убитого герцога Беррийского, своего младшего брата) Анри Шарля Фердинана Мари Дьёдонне, герцога Бордоского, графа Шамбора (1820–1883), но это уже не могло спасти династию Бурбонов.
Герцогиня Ангулемская, Мария Терезия Шарлотта (1778–1851) — дочь Людовика XVI и Марии Антуанетты; когда пала монархия, содержалась вместе с родителями в Тампле; после казни родителей (1793), тетки (1794) и смерти младшего брата (1795), была обменена на группу видных французских республиканцев, оказавшихся в австрийском плену; в 1799 г. была выдана замуж за своего двоюродного брата, герцога Ангулемского, потенциального наследника французского престола, однако ей не удалось стать продолжательницей старшей линии Бурбонов — брак их остался бездетным.
184 Елисейский дворец — построен в Париже в 1718 г. архитектором Моле; сменил на протяжении XVIII в. ряд владельцев (среди них была и маркиза Помпадур — см. т. 30, примеч. к с. 212) и после реставрации Бурбонов стал собственностью цивильного листа (так называют суммы, выделяемые из государственного бюджета на личные расходы монарха); во время Второй республики (1848–1852) впервые стал резиденцией президента Республики; снова стал ею после установления Третьей республики и продолжает ею оставаться по сей день. Замок Рони — имеется в виду замок, находящийся в коммуне Рони-сюр-Сен, к северу от Парижа. Первоначальное строение XI в. не сохранилось, и речь идет о замке XVI в., приобретенном в 1818 г. герцогиней Беррийской.
"Кого Юпитер хочет погубить, того лишает разума" (или: "сначала лишает разума") — распространенная позднелатинская поговорка, вошедшая впоследствии в культуру многих европейских народов и формулирующая мысль, в разных видах встречающуюся у различных греческих и латинских авторов. Принято считать, что впервые она была отчетливо высказана знаменитым древнегреческим драматургом Еврипидом (ок. 480–406 гг. до н. э.).
Клермон-Тоннер, Анн Антуан Жюль (1749–1830) — французский церковный деятель; принадлежал к старинному аристократическому роду; еще до Революции стал епископом Шалонским, во время Революции эмигрировал; после конкордата 1801 г. (см. т. 30, примеч. к с. 489), отказавшись от Шалонского епископства, вернулся во Францию; в 1814 г. стал пэром, в 1817 г. снова получил Шалонское епископство, в 1820 г. поставлен архиепископом Тулузским, с 1822 г. кардинал; был человеком чрезвычайно ретроградных взглядов, крайность их временами вызывала недовольство даже у Карла X, в частности, когда кардинал выступал против традиционных прав и свобод французского духовенства с ультрамонтанской (см. примеч. ниже) точки зрения.
Латилъ, Жан Батист Мари Анн Антуан (1761–1839) — французский церковный деятель; враждебно встретил Французскую революцию, в 1791 г. отказался принести присягу на верность гражданскому устройству духовенства и покинул Францию; через некоторое время стал духовником графа д’Артуа (будущего Карла X) и приобрел на него большое влияние; после реставрации Бурбонов стал епископом Шартрским (1817), пэром Франции (1822) и сразу после воцарения Карла X — архиепископом Реймсским (1824); в 1826 г. стал кардиналом и получил от короля титул герцога; был одним из вдохновителей клерикально-ретроградной политики Карла X; после Июльской революции последовал за свергнутым королем в изгнание и был при нем до его конца; незадолго до собственной кончины вернулся во Францию.
Улътрамонтаны (от лат. ultra — "за", "по ту сторону"; montes — "горы"; буквально — "находящиеся за горами", т. е. за Альпами, в Риме) — сторонники неограниченной власти папы в церковных делах, отрицающие право национальных католических церквей на какую-либо самостоятельность; многие ультрамонтаны выступали и за право папы вмешиваться в светские дела государей. В новое время представители ультрамонтанского крыла в католицизме обычно выступали с крайне правых политических позиций.
… Закон 1822 года… был объявлен недостаточным… — См. примеч. кс. 171.
185 Пейроне — см. примеч. к с. 25.
… Этот инцидент был спровоцирован г-ном Лакретелем, членом Французской академии. — Речь идет о публицисте, историке, университетском профессоре Жане Шарле Доминике де Лакретеле (1766–1855), прозванном Лакретелем-младшим, поскольку его старший брат, Пьер Луи де Лакретель (1751–1824), также пользовался немалой известностью как адвокат, публицист и политический деятель. Лакретель-младший еще до Революции посвятил себя одновременно ученым занятиям и журналистской деятельности; в начале Революции был близок к сторонникам конституционной монархии; во время процесса короля публиковал отчеты о суде с явной симпатией к лишенному трона монарху и позднее, чтобы избежать ареста, добровольно вступил в армию; после термидорианского переворота был одним из лидеров "золотой молодежи", терроризировавшей бывших робеспьеристов; был вовлечен в роялистское движение, что стоило ему почти двухгодичного заключения и едва не кончилось ссылкой в Гвиану; после этого никогда не занимался политикой, посвятив себя исключительно литературной, журналистской, а с 1809 г. и многолетней преподавательской деятельности в Парижском университете (Сорбонне); с 1811 г. — член Французской академии; приветствовал Реставрацию, тем не менее оставался сторонником конституционных форм монархии, с чем и связан описываемый в романе эпизод: Лакретель был одним из инициаторов обсуждения в Академии "закона справедливости и любви", предложенного Пейроне, а также обращения к королю, которое было принято по этому поводу Академией и опубликовано в прессе, что способствовало провалу законопроекта. Лакретель оставил ряд сочинений, главным образом исторического и историко-публицистического характера, а также воспоминания "Десять лет испытаний во время Революции" ("Dix Annees d’epreuves pendant la Revolution").
Вильмен, Абель Франсуа (1790–1870) — французский литератор и политический деятель, член Французской академии с 1821 г. и ее непременный секретарь с 1832 г.; первоначально делал чисто университетскую карьеру; в первые годы Реставрации занялся политической и общественной деятельностью, находясь в умеренной оппозиции к правительству; при Июльской монархии в течение пяти лет (с 1839 по 1844 гг. с небольшим перерывом) занимал пост министра просвещения; после революции 1848 года общественной деятельностью не занимался; оставшиеся после него сочинения, главным образом исторического и историко-литературного характера, отличаются несколько витиеватым, но красноречивым и выразительным стилем.
186 Шатобриан — см. т. 30, примеч к с. 10; был членом Французской академии с 1811 г.
Сегюр, Луи Филипп, граф де (1753–1830) — французский офицер, дипломат, литератор; участвовал в Войне за независимость в Америке; до Революции представлял Францию в России, в 1791–1792 гг. был послом в Пруссии; при Наполеоне занимал крупные посты — в Сенате, Государственном совете, позднее — при дворе императора; поддержал Первую реставрацию, но присоединился к Наполеону во время "Ста дней", за что долгое время был в тени при Второй реставрации; приветствовал Июльскую революцию; написал интересные мемуары и поэтические сочинения, исторические и политические труды, за которые в 1803 г. был избран во Французскую академию. Андриё, Франсуа Гийом Жан Станислас (1759–1833) — французский литератор, автор множества драматургических произведений в стихах и прозе, пользовавшихся большим успехом рассказов и басен, а также ряда других сочинений; начинал как довольно успешный адвокат; оставив судейскую карьеру ради литературы, занимал для заработка скромные должности; много лет преподавал литературу и грамматику в ряде учебных заведений (в том числе в Политехнической школе); Революцию сначала приветствовал и даже служил на небольших постах в революционной администрации, но, будучи близок к жирондистам, во время террора вынужден был скрываться; при Наполеоне был членом Трибуната (одной из двух законодательных палат); известно его участие в обсуждении Гражданского кодекса; член Французской академии, а с 1829 г. ее непременный секретарь. Лемерсье, Луи Жан Непомюсен (1771–1840) — французский литератор; его пьесы "Революционный Тартюф" (1795) и особенно "Агамемнон" (1797) пользовались чрезвычайно большим успехом; после этого еще в течение четверти века продолжал писать пьесы, главным образом на исторические сюжеты, но они встречали уже более прохладный прием, хотя все же большинство из них было поставлено на парижской сцене; писал также стихи, поэмы и некоторые другие произведения; был тонким литературным критиком; в 1817 г. издал "Аналитический курс всемирной литературы"; во время Консульства был близок к Наполеону, впоследствии отдалился от него; в 1810 г. стал членом Французской академии. Парсевалъ-Гранмезон, Франсуа Огюст (1759–1834) — французский поэт-классицист (писал так называемым александрийским, т. е. тяжелым двенадцатисложным стихом); лучшим его трудом ныне считается вышедшая в 1804 г. книга "Эпическая любовь", где были собраны переведенные им отрывки из произведений Гомера, Вергилия, Ариосто, Тассо, Мильтона и Камоэнса, посвященные любви; в 1825 г. опубликовал героическую поэму в 12 песнях "Филипп Август", пользовавшуюся большим успехом у современников, но ныне забытую; был участником Египетского похода Бонапарта; при Империи писал много стихов, воспевавших Наполеона и различные обстоятельства его жизни; с 1810 г. член Французской академии.
Дюваль (Александр Венсан Пинё, именуемый Александр Дюваль; 1767–1842) — французский драматург, человек с очень пестрой и по-своему яркой биографией (он побывал моряком, архитектором, рисовальщиком, волонтёром 1792 года, актером, директором театра); написал более 60 пьес в разных жанрах; некоторые из них пользовались успехом, но испытания временем ни одна не выдержала; написал также роман и несколько других произведений; в 30-х гг. выступал против новых тенденций в искусстве; с 1812 г. член Французской академии.
Жуй, Виктор Жозеф (настоящая фамилия — Этьенн; 1764–1846) — французский литератор; начинал как военный, служил во французских войсках в колониях, где и встретил Революцию; в 1790 г. вернулся во Францию и продолжал службу в армии, в то же время понемногу пробуя себя в журналистике; заподозренный в роялизме, вынужден был бежать в Швейцарию, вернулся после 9 термидора; испытал некоторые злоключения в связи с событиями 13 вандемьера (подавлением роялистского выступления осенью 1795 г.); в 1797 г. покинул военную службу; при Империи служил в провинциальной администрации; в 1810 г. принял пост цензора, утраченный при Реставрации; сразу после Июльской революции очень недолго был мэром Парижа; позднее был назначен хранителем библиотеки Лувра; много писал для театра — либретто к операм, трагедии, комедии, водевили; большим успехом пользовались также его письма-обзоры, которые он частично публиковал в газетах, а затем соединил в сборник, после получивший продолжение; был автором и других произведений, участвовал во многих литературных начинаниях, был редактором таких газет, как "Конституционалист", "Минерва" и др.; с 1815 г. член Французской академии. Многие произведения Жуй при его жизни вызывали интерес у современников, однако не все наследие пережило автора.
Мишо, Жозеф Франсуа (1767–1839) — французский публицист и историк; начал выступать как журналист еще в годы Великой французской революции, сотрудничая в роялистских изданиях; резко осудил переворот 18 брюмера, что привело его к аресту; после этого внешне примирился с правительством Наполеона, а в 1810–1811 гг. даже писал льстивые стихи по поводу его брака с Марией Луизой и рождения наследника (вскоре после этого стал членом Французской академии); однако при Реставрации стал открыто высказывать свои подлинные взгляды и возглавил "Ежедневную газету". Людовик XVIII назначил его королевским чтецом и газетным цензором. Тем не менее, он выступал против крайностей политики Виллеля и особенно против законопроекта о печати. Мишо участвовал во множестве литературных начинаний и был автором ряда произведений; из них наиболее известное — пятитомная "История крестовых походов" (1811–1822), неоднократно переиздававшаяся; однако историки последующих поколений признавали за этим сочинением скорее литературную, чем научную ценность.
"Ежедневная газета" ("Quotidienne") — газета роялистского направления, начавшая выходить в Париже 22 сентября 1792 г.; несмотря на стремление издателей замаскировать направленность газеты, через год она была закрыта; под разными наименованиями несколько раз возобновлялась с 1795 г. (именно тогда в ее редакцию вошел упомянутый выше Мишо); при Империи не существовала, но возобновилась в первый же дни Реставрации (возглавил ее Мишо) и стала одним из наиболее видных органов роялистской реакции, хотя с 1822 г. критиковала правительство Виллеля (нередко — справа). После революции 1830 года состав ее редколлегии сменился, а сама она быстро превратилась в незначительный листок, слившийся в 1847 г. с двумя другими газетами того же толка. "Монитёр" ("Le Moniteur" — "Вестник") — сокращенное наименование ежедневной газеты "Le Moniteur universe!" ("Всеобщий вестник"), официального правительственного органа, выходившего в Париже в 1789–1869 гг.
… они пополнят ряды впавших в немилость знаменитостей: Ройе-Кол-лара, Гизо, Кузена, Пуансо. — Ройе-Коллар, Пьер Поль (правильнее — Руайе-Коллар; 1763–1845) — французский либеральный мыслитель, философ, оратор и политический деятель; Французскую революцию сначала встретил с симпатией, однако его отношение к ней быстро стало сдержанным и при якобинцах он вынужден был скрываться, а позднее оказался даже слегка замешан в деятельность роялистских агентов во Франции; несколько лет преподавал историю и философию в Сорбонне; при Реставрации стал депутатом и именно тогда играл особенно заметную роль, чрезвычайно много выступая в Палате; в те же годы возглавлял кружок так называемых "доктринеров" — философов, писателей, политических деятелей либерально-центристского направления; оставил сочинения, главным образом философского характера, и множество речей, считающихся образцом несколько сухого "профессорского" красноречия. Гизо, Франсуа (1787–1874) — выдающийся французский историк и политический деятель; в период Июльской монархии неоднократно занимал министерские посты; в 1847 г. возглавил кабинет министров и после свержения его революцией 1848 г. в большой политике не участвовал; оставил богатое и чрезвычайно разнообразное научное, научно-педагогическое, мемуарное и публицистическое наследие; был видным деятелем протестанстской церкви во Франции. В данном случае Дюма имеет в виду тот факт, что 12 октября 1822 г. министерство Виллеля, против политики которого Гизо выступал, закрыло его курс в Сорбонне, по существу лишив его возможности преподавать.
Кузен, Виктор (1792–1867) — французский ученый, главным образом философ; свою философскую систему называл эклектизмом, ибо полагал, что разумные принципы есть в любой системе философии и задача ученого — отобрать их на основе здравого смысла; много сделал для популяризации во Франции трудов немецких философов, особенно Гегеля (с которым был лично знаком); славился как глубокий знаток истории философии и замечательный преподаватель; при Июльской монархии получил академические и государственные отличия и играл определенную политическую роль (в частности, стал членом Палаты пэров и некоторое время был министром просвещения); оставил философские сочинения, труды по истории философии, а также исторических и историко-литературные произведения; в годы Реставрации был карбонарием. В начале 1820 г. правительство Реставрации на 8 лет практически отстранило его от преподавания в высшей школе, сначала закрыв его курс в Сорбонне, а затем и кафедру в Нормальной школе, на что и намекает Дюма. Пуансо, Луи (1777–1859) — французский математик, автор ценных трудов; член французской Академии наук, пэр Франции, старший офицер Почетного легиона. Не вполне понятно, на какой эпизод его биографии намекает Дюма.
Равальяк, Анри (1578–1610) — фанатичный католик, убивший французского короля Генриха ГУ (1553–1610; правил с 1589 г.).
187 Гудар де ла Мот (Ламот-Удар), Антуан Шарль (1672–1731) — французский литератор (поэт, писатель, драматург); много писал для театра (в том числе ряд оперных либретто); среди его стихотворных произведений — "Оды" и переложение в стихах "Илиады", основанное на переводе Дасье (см. примеч. к с. 60), что вызвало многолетнюю литературную полемику с переводчицей; принимал активное участие в литературной борьбе своего времени и оставил трактаты о литературе; в 1707 г. стал членом Французской академии; к 46 годам ослеп, с чем и связан рассказанный Дюма эпизод.
188… со времен великого поджигателя Омара. — Омар I (Омар ибн Хаттаб; 581/591—644) — сподвижник основателя ислама пророка Мухаммеда, впоследствии второй арабский халиф (с 634 г.); заложил основы государственной организации арабов и положил начало огромным арабским завоеваниям. В 640 г. его войска (во главе их стоял полководец Амр ибн аль-Аса) после упорной 14-месячной осады взяли Александрию. С именем Омара (иногда — его полководца Амра) связывают сожжение знаменитой александрийской библиотеки, мотивированное тем, что она содержит книги, противоречащие Корану. Предание гласит, что завоеватели в течение нескольких месяцев топили книгами свои бани. Часть современных историков относится к этому рассказу с осторожностью, поскольку, по их мнению, к тому времени от прославленного книжного собрания мало что осталось.
189… в гостиной австрийского посла, г-на Аппоньи, прославленные воины слышали, как отказывают им в герцогских и княжеских титулах… — Аппоньи, Антон (Антал) Рудольф, граф (род. в 1782 г.) — австрийский дипломат, венгр по происхождению; с молодости находился на дипломатической службе, успешно продвигаясь по служебной лестнице; был чрезвычайным и полномочным посланником Австрии в Тоскане, потом в Риме; в 1824 г. был переведен в Лондон и вскоре вслед за этим назначен австрийским послом в Париже; на этом посту оставался до 1849 г., заслужив репутацию умелого дипломата и добившись определенных симпатий во Франции. Однако первые годы его деятельности ознаменовались несколько скандальным эпизодом, о чем и пишет Дюма: австрийское правительство сочло, что в условиях Реставрации оно может "явочным порядком" отказать бывшим маршалам Наполеона в титулах, звучавших для австрийцев как обидное напоминание о военных поражениях (эти титулы, дававшиеся по местам побед французской армии, были образованы от названий земель, входивших в состав Австрийской империи; разумеется, к тому времени они имели чисто номинальное значение и не были связаны ни с какими реальными обязательствами данных земель по отношению к носителям титулов). 24 января 1827 г. на приеме в австрийском посольстве в Париже о появлении этих маршалов объявлялось, вопреки этикету, не по их титулу, а по воинскому званию и фамилии (к примеру, "господин маршал Сульт", вместо положенного "господин герцог Далматинский"). Маршалы немедленно покинули посольство, восприняв случившееся как оскорбление: их титулы были заслужены на поле боя и утверждены законом. К тому же подобный случай мог послужить опасным прецедентом, поэтому происшедшее глубоко задело общественное мнение и вызвало гневные протесты.
Дюпен, Андре Мари Жан Жак (1783–1865) — французский юрист, игравший также заметную политическую роль (его называли Дюпен-старший, чтобы отличить от двух младших братьев: один из них был известный морской инженер, а другой — еще более известный адвокат); при Реставрации был членом Палаты депутатов, где неизменно поддерживал либеральную оппозицию. Однако громкую славу доставила ему главным образом деятельность как адвоката: он был защитником на привлёкшем огромное общественное внимание процессе прославленного маршала Нея (казненного в 1815 г. за переход на сторону Наполеона во время "Ста дней"), а затем выступал на целом ряде других громких процессов, где обвинялись люди, так или иначе связанные с оппозицией Бурбонам. Особую популярность доставило ему участие в двух получивших большую огласку процессах против прессы — в 1825 г. он защищал газету "Конституционалист", а в 1829 г. — "Дебаты". Он поддержал Июльскую революцию; в 1832 г. стал председателем Палаты депутатов и с тех пор играл там видную роль (неизменно отказываясь, однако, от министерского поста); параллельно делал блестящую карьеру в судебном ведомстве; позднее поддержал и Вторую республику, и Вторую Империю, пользуясь милостями обоих режимов. "Конституционалист" — см. т. 30, примеч. к с. 481.
… Газета г-на Корбьера полностью оправдывала Австрию… — Корбьер, Жак Жозеф Гийом Пьер, впоследствии граф де (1767–1853) — политический деятель, с 1815 г. депутат; принадлежал к числу ультрароялистов и неизменно высказывался за крайне правые меры — законы против печати, "исключительные законы" и т. п.; принадлежал к числу тех, кто с особой яростью требовал аннулировать избрание Грегуара (см. т. 30, примеч. к с. 7) в Палату депутатов; позднее был одним из инициаторов роспуска национальной гвардии (см. т. 30, примеч к с. 7); в кабинете Виллеля был министром просвещения (1820), а потом внутренних дел (с 1821 г.); в этом последнем качестве вел неустанную борьбу с прессой, главным образом либеральной, но также и с некоторыми роялистскими газетами, по разным причинам нападавшими на правительство; такие газеты он пытался купить. Это ему не удалось с возглавляемой Мишо "Ежедневной газетой" (см. примеч. к с. 186), зато удалось по отношению к "Белому знамени", "Французской газете" и "Парижской газете" (см. примеч. к с. 192). Один из этих органов и имеет в виду Дюма… Виктор Гюго… сын лотарингца и вандейки… — Лотарингия — историческая провинция на востоке Франции.
Вандея — один из западных департаментов Франции. В результате длительного роялистского восстания в Вандее в годы Французской революции (см. т. 30, примеч. к с. 218) слово "вандеец", в прямом смысле означающее уроженца тех мест, приобрело второе значение — убежденный роялист, воинствующий противник революции.
Отец В.Гюго — наполеоновский генерал Жозеф Леопольд Сижисбер Гюго (1773–1828) — был уроженцем главного города Лотарингии, Нанси.
Мать В. Гюго — Софи Франсуаза, урожденная Требюше (1772–1821), родилась в городе Нанте, по соседству с Вандеей, на территории, которая также была охвачена вандейским восстанием; называя ее "вандейкой", Гюго, по-видимому, намекает на ее роялистские убеждения.
… Три дня спустя… появилась "Ода Колонне". — Одним из откликов на инцидент в гостиной австрийского посла были стихи Гюго "Ода Колонне" (или "Ода Колонне Вандомской площади"; имеется в виду колонна Великой армии, воздвигнутая на этой площади в 1810 г. в честь победы Наполеона над Австрией и Россией в войне 1805 г.). Однако "три дня", о которых пишет Дюма, — поэтическое преувеличение. "Ода Колонне" (довольно крупное произведение в две сотни строк) была впервые опубликована 9 февраля 1827 г. Руссо, Жан Жак (1712–1778) — французский философ, писатель и композитор, выдающийся деятель французского Просвещения, сыгравший большую роль в идейной подготовке Великой французской революции.
Кювье — см. т. 30, примеч. к с. 5.
190 Редингот — см. т. 30, примеч. к с. 166.
Алансон — город в Северо-Западной Франции в современном департаменте Орн; старинное владение французского королевского дома; славился производством кружев.
Донфрон — старинный город в Северо-Западной Франции в провинции Нормандия, в 60 км к северо-западу от Алансона; вследствие своего стратегического положения с XI в., когда в нем была построена крепость, и до конца XVI в. столько раз подвергался осадам, разрушениям и разграблениям, что был прозван французами "несчастным городом".
Сен-Жан-де-Буа — селение в 18 км к северо-западу от Донфрона. Шербур — город и порт в Северо-Западной Франции в провинции Нормандия на берегу пролива Ла-Манш.
Анси (Аннеси) — город в Савойе, административный центр современного департамента Верхняя Савойя в Юго-Восточной Франции. Савойя — см. примеч. к с. 6.
191 Шамбери — город в Савойе, административный центр современного департамента Савойя в Юго-Восточной Франции.
Интендант провинции — в дореволюционной Франции крупный чиновник, который от имени короля должен был наблюдать за деятельностью всей местной администрации, за исполнением королевских постановлений и практически сосредоточивал в своих руках управление провинцией. Институт провинциальных интендантов был упразднен Французской революцией и в описываемое время во Франции не существовал. Однако следует помнить, что в 20-е гг. XIX в. Савойя в состав Франции не входила.
Амьен — город в Северной Франции, административный центр департамента Сомма.
Мадемуазель Жорж — см. т. 30, примеч. к с. 25.
… перед отъездом исполнить "Леонида" Пиша… — Пиша, Мишель (1786–1828) — французский драматург, автор нескольких трагедий на исторические сюжеты, в том числе упомянутой Дюма трагедии "Леонид"; ее постановка в ноябре 1825 г. ознаменовалась огромным успехом Тальма.
Герой трагедии Леонид (508/507—480 до н. э.) — спартанский царь (с 488 до н. э.), возглавивший греческую армию в войне против персов и погибший в сражении у Фермопил, прикрывая с небольшим отрядом спартанцев отступление греческого войска. Героический подвиг Леонида и 300 спартанцев вошел в легенду.
… на сцене прославлялась победа греков, воевавших во славу креста… — Дюма здесь сравнивает подвиги древних греков с героизмом греческого народа в его борьбе за независимость против Турции (1821–1829). После тяжелой борьбы христианская (православная) Греция, поддерживаемая всеми прогрессивными силами Европы, добилась независимости от мусульманской Турции.
"Звезда" ("L’Etoile") — возникшая в 1820 г. вечерняя газета католическо-роялистской направленности; неизменно поддерживала правительство Реставрации и пользовалась его столь же неизменной поддержкой и покровительством; в 1827 г. слилась с "Французской газетой".
192 "Белое знамя" ("Le Drapeau Ыапс") — газета роялистски-католиче-ского направления (о чем свидетельствует само ее название: белое знамя с тремя лилиями, символика Бурбонов, сменило во Франции периода Реставрации трехцветное национальное знамя Республики и Империи); начала выходить в 1819 г. и сумела привлечь ярких публицистов, принадлежавших к правому лагерю (иногда в ней сотрудничали и люди иных убеждений, к примеру Ш.Нодье); просуществовала до 1827 г.; летом 1829 г. была возобновлена и выходила еще год. "Французская газета" ("La Gazette de France") — первая ежедневная газета во Франции; основана в Париже в 1631 г. под патронажем правительства врачом-журналистом Теофрастом Ренодо (1586–1653); подданным названием выходила в 1762–1792 и 1797–1848 гг.; в первой половине XIX в. придерживалась роялистского направления. "Дебаты" ("Les Debats") — полное название: "Газета политических и литературных дебатов" ("Journal des Debats politiques et litteraires"); была преемницей газеты, основанной в Париже в 1789 г. и первоначально называвшейся "Газета дебатов и декретов" ("Journal des Debats et decrets"); в 1797 г. перешла в другие руки, слегка поменяв при этом название, и довольно успешно функционировала как орган, главным образом освещавший деятельность законодательных палат; в конце 1799 г. была приобретена Бертеном (точнее, братьями Бертенами), который совершенно преобразил ее как по форме, так и по содержанию, постепенно сделав одной из самых известных в стране (он также несколько раз видоизменял название газеты, лишь неизменно — за исключением периода Империи — сохраняя ключевые слова "Газета дебатов"). О дальнейшей судьбе газеты см. следующие два примечания.
Бертен, Франсуа (или Бертен-старший; 1766–1841) — французский публицист; начал заниматься журналистикой с первых лет Французской революции, сначала сотрудничая в разных изданиях более или менее роялистского толка, а после 18 брюмера выкупив за 20 тысяч франкоз "Газету дебатов", к участию в которой привлек весь цвет тогдашнего литературного мира; за скрытую оппозицию Наполеону испытал преследования, в конечном счете был арестован и выслан за пределы страны под предлогом участия в роялистском заговоре; в 1804 г. вернулся и продолжал издавать газету под названием "Газета Империи" ("Journal de Г Empire"); в 1811 г. газета была конфискована государством, в 1814 г. вернулась к Бертену и он продолжал издавать ее под названием, вошедшим в историю журналистики — "Газета политических и литературных дебатов". До 1822–1823 гг. Бертен поддерживал правительство, потом перешел на сторону конституционной оппозиции. За опубликованную в газете статью против Полиньяка Бертен попал под суд и в результате громкого процесса был приговорен к шести месяцам тюрьмы (приговор был отменен в результате апелляции); после Июльской революции поддерживал Орлеанов.
Бертен де Во, Луи Франсуа (1771–1842) — французский публицист и политический деятель, брат Бертена-старшего, долгие годы сотрудничавший с ним в издании "Газеты дебатов", но параллельно занимавшийся юридической и банковской деятельностью, а также много лет бывший депутатом при Реставрации; с 1832 г. член Палаты пэров; в обеих Палатах играл заметную роль, занимал также ответственные посты; разделял политические убеждения своего брата и проделал примерно такую же политическую эволюцию. Этьенн, Шарль Гийом (1777–1845) — драматург и журналист; автор многих с успехом шедших пьес, главным образом комедий; в 1811–1814 гг. стоял во главе "Газеты Империи"; в 1816 г. как бонапартист был изгнан из Французской академии, членом которой был много лет (вернее, он не попал в ее "реформированный" состав; был восстановлен только в 1829 г.); с 1820 г. депутат; в период Реставрации сотрудничал в оппозиционных изданиях; вместе с другими публицистами стоял у руля "Конституционалиста"; был противником романтизма, и его выступления против этого литературного направления на страницах "Конституционалиста" ускорили конец газеты. Жэ, Антуан (1770–1854) — французский литератор и журналист, по образованию юрист; сотрудничал в видных печатных органах своего времени, особенно "Конституционалисте" и "Минерве"; с 1832 г. член Французской академии; после него осталось несколько литературных и историко-литературных трудов, сборники его статей в разных газетах и журналах, а также интересный дневник его длительного путешествия по Северной Америке, которое он совершил в 1795–1802 гг.
"Глобус" ("Le Globe") — газета, издававшаяся с 1824 г. и собравшая вокруг себя блестящий коллектив сотрудников; вначале носила главным образом литературный характер, с большим тактом принимая участие в горячей литературной борьбе того времени и стараясь привлечь на свои страницы все, что носило отпечаток таланта; постепенно все большее внимание стала уделять политике, поддерживая либеральную оппозицию режиму Реставрации. В создании газеты принимал участие и играл в ней видную роль Пьер Леру (см. след, примеч.), однако в то время он не оказывал решающего влияния на ее линию. Лишь после революции 1830 г., когда большинство ее редакторов и постоянных сотрудников, покинув редакцию, "ушли в политику" (многие заняли видные посты при Июльской монархии), газета действительно стала, используя выражение Дюма, "газетой Пьера Леру", который, будучи последователем видного французского социалиста-утописта Анри Сен-Симона, превратил ее (с января 1831 г.) в орган сен-симонистов. В этом качестве она просуществовала до 20 апреля 1832 г., после чего перестала выходить.
Леру, Пьер (1797–1871) — французский мыслитель, журналист, политический деятель; был ярким представителем французского утопического социализма XIX в., пытавшимся соединить сен-симо-низм с определенным мистицизмом (он стремился создать "религию человечества"), а уважение к традиционным ценностям — семье, отечеству, собственности — сочетать с идеями равенства и отсутствия власти; начинал свой трудовой путь как типографский рабочий, потом стал журналистом, проявив на этом поприще незаурядный талант; в 1824 г. стал одним из основателей газеты "Глобус"; был участником революции 1848 г., членом Учредительного, а потом и Законодательного собрания Второй республики; после бонапартистского переворота 2 декабря 1851 г. эмигрировал, вернулся в 1859 г.; оставил множество статей и брошюр, а также поэму социалистического содержания.
"Судебная газета" ("La Gazette des Tribunaux") — газеты с таким названием появлялись и до эпохи Реставрации. Однако подлинным успехом стала пользоваться "Судебная газета", основанная в 1825–1826 гг. журналистом Ж.А.Ж. Дармэном (1794–1836). Ему пришла в голову удачная идея соединить в одном органе достаточно разноплановые материалы: серьезные статьи авторитетных специалистов, касающиеся вопросов юриспруденции, подробные сведения о наиболее интересных гражданских, уголовных и других делах, которые велись в то время во Франции (с очень тщательными стенографическими отчетами о судебных заседаниях, комментариями и статьями сотрудников газеты), а также уголовную и полицейскую хронику и т. п. Газета приобрела огромную популярность и быстро стала очень выгодным финансовым предприятием.
"Вечернее эхо" ("L’Echo du soir") — газета, стремившаяся охватить широкий и разнообразный круг вопросов общественной жизни; начав издаваться в 1826 г., просуществовала недолго (вышло 198 номеров).
"Парижская газета" ("Le Journal de Paris") — под этим названием существовало несколько газет. Здесь может идти речь либо о "Парижской газете, политической, коммерческой и литературной" ("Journal de Paris, politique, commercial et litteraire"), роялистского направления, купленной в 1827 г. правительством и после этого слитой со "Звездой" и "Французской газетой"; либо же о начавшей выходить сразу после этого "Новой парижской и департаментской газете" ("Noveau Journal de Paris et des departements", 1827–1829), не носившей политического характера и вскоре преобразованной в "Новую Францию" ("La France nouvelle").
"Пандора" ("La Pandore") — продолжение выходившей с 1821 по 1823 гг. газеты "Зеркало спектаклей, литературы, нравов и искусств" ("Le Miroir des spectacles, des lettres, des moeurs et des arts"), популярной ежедневной газеты, издававшейся в 1823–1828 гг. и посвященной главным образом жизни искусства и литературы; открыто политикой не занималась, но путем шуточек, умолчаний, намеков фрондировала по отношению к правительству (что стало поводом для судебного процесса, получившего скандальную огласку, ибо газете вменялись в вину не столько конкретные факты ее деятельности, сколько общая направленность).
"Протестантское обозрение" ("La Revue protestante") — ежемесячник, издававшийся с 1825 г. Шарлем Огюстеном Кокрелем (1797–1851), протестантским теологом и писателем, широко образованным человеком, оставившим многочисленные сочинения (по преимуществу так или иначе связанные с историей протестантизма), а также сотрудничавшим в ряде печатных органов. Журнал "Протестантское обозрение", в соответствии со своим названием, занимался главным образом проблемами протестантской религии, борьбы течений в протестантизме и жизни протестантов во Франции, обсуждая эти вопросы с большим пылом, а нередко и с блеском. "Энциклопедическое обозрение" ("La Revue encyclopedique") — литературно-научный альманах, издававшийся одним из бывших деятелей Французской революции Марком Антуаном Жюльеном (1775–1848) и выходивший в Париже с 1819 по 1835 гг.; собрал яркий коллектив авторов — литераторов и ученых; издание ставило перед собой просветительские цели и держалось вне политики, но в целом находилось в русле умеренно-либерального направления, хотя в области литературы придерживалось несколько чрезмерно "классицистических" вкусов. В нем публиковались небольшие статьи, относящиеся к разным сферам знания и истории науки, аналитические обзоры серьезных научных трудов (как в сфере социальных, так и точных и естественных наук), большое внимание уделялось новостям литературной жизни, а также давались переводы наиболее интересных статей из иностранных журналов, хроника научных и литературных событий, библиография.
"Британское обозрение" ("La Revue britannique") — журнал, основанный в Париже в 1825 г. и выходивший раз в два месяца; был предназначен для того, чтобы регулярно знакомить французскую публику с лучшими достижениями английской литературы, политической и социальной жизни, науки и т. д.
"Американское обозрение" ("La Revue americaine") — издание, основанное Лафайетом и руководимое А.Каррелем (см. т. 30, примеч. к с. 7), в предприятии участвовал также Вуайе д’Аржансон (см. примеч. к с. 327); по замыслу было аналогично "Британскому обозрению" (хотя имело более выраженную политическую окраску, пропагандируя американские республиканские учреждения), но оказалось гораздо менее долговечным (выходило в 1826–1827 гг.). "Меркурий" ("Le Мегсиге") — здесь имеется в виду либо старейшая французская газета "Французский Меркурий" ("Мегсиге de France"), основанная еще в 1672 г., носившая главным образом информационный, светский и литературный характер и в разных видах просуществовавшая (с перерывами) до 1825 г. (газета сыграла исключительную роль в истории французской журналистики); либо же (скорее) "Меркурий девятнадцатого века" ("Le Мегсиге du dix-neuvieme siecle") — очень солидная газета, посвященная почти исключительно литературе и публиковавшая серьезные и блестящие статьи, хотя и несколько "ретроградная" по своим художественным пристрастиям. Шатобриан — см. т. 30, примеч. к с. 10.
Беранже — см. т. 30, примеч. к с. 262.
Ламартин, Гюго — см. т. 30, примеч. к с. 337.
Кузен, Гизо — см. примеч. к с. 186.
Вильмен — см. примеч. к с. 185.
Тьер, Адольф (1797–1877) — французский государственный деятель и историк, сторонник конституционной монархии; глава правительства (1836 и 1840 гг.); глава исполнительной власти (1871); президент Французской республики (1871–1873); жестоко подавлял революционное движение. Тьер — автор "Истории Французской революции" (1823–1827) и "Истории Консульства и Империи" (1845–1869), многотомных трудов, в которых он защищал Революцию от нападок реакции и прославлял Наполеона.
Тьерри — см. т. 30, примеч. к с. 219.
Мишле — см. т. 30, примеч. к с. 58.
Нодье, Шарль (1780–1844) — французский писатель и публицист, друг и наставник Дюма; оставил обширное литературное наследие, из которого особо известна повесть о благородном разбойнике "Жан Сбогар" (1818), фантастические новеллы и сказки; написал несколько книг мемуаров о Французской революции и империи Наполеона I, послуживших Дюма источниками для романов "Соратники Негу" и "Белые и синие"; сотрудничал во многих видных печатных органах своего времени; в 1820-х гг., когда во французской литературной жизни шла бурная борьба между романтизмом и классицизмом, пользовался огромным авторитетом, в значительной степени благодаря тому, что в 1824 г. он открыл у себя своеобразный литературный салон, где начал собираться кружок видных литераторов-романтиков, главой и признанным метром которого он стал (среди членов этого кружка были Ламартин, Гюго и др.); после 1830 г., когда кружок распался, в значительной степени утратил свое влияние среди романтиков; в 1833 г. стал членом Французской академии. Лемерсье — см. примеч. к с. 186.
Констан де Ребек, Бенжамен Анри (1767–1830) — французский политический деятель, публицист и писатель, либерал; уроженец Швейцарии; в 1795 г. обосновался в Париже; выступал в поддержку Директории; в период Консульства входил в Трибунат (1799–1802), но находился в оппозиции к Наполеону и вынужден был покинуть Францию; вернулся после падения Империи, однако во время "Ста дней" поддержал Наполеона и был одним из авторов так называемого Дополнительного акта к установлениям Империи, который должен был превратить ее в конституционную монархию; в период Реставрации — депутат (с 1819 г.); один из видных деятелей оппозиции, сотрудник различных либеральных газет; во время Июльской революции поддержал Луи Филиппа; как литератор был одним из зачинателей либерального романтизма; из его литературного наследия лучшим произведением считается роман "Адольф" (1816). Ройе-Коллар, Сегюр — см. примеч. к с. 186.
Азаис, Пьер Гиацинт (1766–1845) — французский философ, сын известного музыканта; в молодости сменил несколько профессий (одно время пытался даже стать монахом); Революцию вначале приветствовал; потом она его испугала, что он и высказал в печатных сочинениях, после чего вынужден был около полутора лет скрываться; во время Империи опубликовал ряд произведений, привлекавших к нему общественное внимание; в них он развивал философию "компенсаций" (по его мнению, все в мире подчинено закону компенсаций: в области физических явлений — разложение и восстановление, в жизни человека — страдание и удовольствие и т. п.); в 1815 г. написал сочинение в защиту Наполеона, за что долгое время был в немилости при Реставрации (хотя и получил благодаря влиятельным друзьям пенсион в 6 тысяч франков в год, позволивший ему скромно, но безбедно существовать); особенно прославился публичными лекциями, которые устраивал в своем саду в 1827–1828 гг. и на которых пропагандировал основные принципы своей философии: они собирали множество людей — от студентов и представителей интеллектуального мира до светских дам; оставил сочинения, главным образом философского характера.
Делавинъ — см. т. 30, примеч. к с. 255.
Арно, Антуан Венсан (1766–1834) — французский литератор, автор многочисленных сочинений для театра (главным образом трагедий), пользовавшихся в свое время немалым успехом, а также сборника басен и некоторых стихотворных произведений; был одно время близок к генералу Бонапарту (еще до того, как тот стал первым консулом), занимал при Консульстве и Империи посты, связанные с управлением театрами и народным просвещением; в 1798 г. стал членом Французской академии, однако в 1816 г. был изгнан вернувшимися Бурбонами и из Академии, и из Франции; вернулся в страну в 1819 г., и вновь был избран в Академию в 1829 г.; принимал участие в некоторых серьезных литературных начинаниях; оставил, помимо упомянутых выше сочинений, интересные воспоминания.
Мери, Жозеф (1798–1865) — французский поэт и писатель, автор многочисленных романов, пьес, путевых заметок и т. п.; большая часть его литературного творчества ныне забыта, но в свое время он пользовался большим успехом благодаря живости, остроумию, легкости изложения; был прекрасным журналистом, много сотрудничал в различных органах печати; в молодости недолго придерживался роялистских убеждений, но быстро перешел в оппозицию к режиму Реставрации, написал много сатирических стихов, направленных против правительства, которые публиковал сначала в родном Марселе, потом в Париже; стал бонапартистом, одно время сотрудничал с Бартелеми (см. след, примеч.), вместе с ним вскоре после революции 1830 года издавал "Немезиду" ("Nemesis") — своеобразный стихотворный антиправительственный журнал-памфлет, выходивший еженедельно с марта 1831 по март 1832 г.; был дружен с Дюма.
Бартелеми, Огюст Марсей (1796–1867) — французский поэт "второго ряда", писавший много стихов на злобу дня или на "историко-политические" сюжеты (во второй половине жизни он разрабатывал также своеобразное бытовое направление в поэзии, посвящая стихи, к примеру, карточной игре или курению ("Баккара", "Искусство курить"); на протяжении жизни несколько раз менял политические убеждения — был роялистом, бонапартистом, сторонником Июльской монархии и снова бонапартистом. Наиболее яркой страницей его литературной биографии осталась издаваемая им — в сотрудничестве с земляком-марсельцем Мери, с которым он впоследствии разошелся, — упомянутая выше "Немезида" (позднее он пытался повторить этот опыт, но без особого успеха). В связи с интригой данного романа небезынтересен такой эпизод из жизни Бартелеми, как его безуспешная попытка вручить экземпляр своей (в соавторстве с Мери) поэмы "Наполеон в Египте" (1828) герцогу Рейхштадтскому (эту попытку он запечатлел в стихах "Сын человека, или Воспоминание о Вене", 1829, также написанных в соавторстве с Мери).
Мишо, Дюваль — см. примеч. к с. 186.
Пикар, Луи Бенуа (1769–1828) — французский драматург, писавший главным образом комедии (некоторые из них с успехом шли и после его смерти); был также автором нескольких романов, а кроме того, актером (в 1797–1807 гг.) и директором театров (в том числе Оперы — в 1807–1816 гг. и Одеона — в 1816–1821 гг.); с 1807 г. член Французской академии.
Андриё, Жуй — см. примеч. к с. 186.
Скриб, Огюстен Эжен (1791–1861) — французский драматург; оставил множество произведений для театра — комедий, водевилей, оперных либретто и пр. (значительную их часть написал в соавторстве с другими литераторами). После нескольких лет неудач в юности на протяжении всей жизни драматурга его пьесы шли с огромным и неизменным успехом. Они, как правило, довольно поверхностны, но легки, веселы, содержат увлекательную интригу и стремительно развивающееся действие. Лучшие пьесы Скриба идут по сей день, в том числе и на русской сцене ("Стакан воды", например). Скриб был членом Французской академии (с 1834 г.).
Вьенне, Жан Пьер Гийом (1777–1868) — французский литератор; в возрасте 19 лет пошел в армию, участвовал в наполеоновских войнах; придерживался либеральных убеждений, что отразилось в его многочисленных, главным образом сатирических стихотворных "Посланиях", многие из которых пользовались большим успехом — в их числе и упоминающееся в романе "Послание тряпичникам о преступлениях печати" ("Epitre aux Chiffonniers sur les crimes de la presse", 1827); был также автором рада трагедий, драм, комедий, которые никогда не шли, двух исторических романов, поэмы "Франсиада" и сборника "Басни"; с 1827 г. долгие годы был депутатом, в 1839 г. стал пэром; с 1830 г. член Французской академии, где неизменно и ожесточенно выступал против всякого рода литературных новаций и новаторов, что часто делало его предметом нападок и насмешек в прессе и в литературе.
Дюлор, Жак Антуан (1755–1835) — археолог, историк, публицист, политический деятель; знаток и любитель архитектуры, которую изучал в юности; участник Французской революции (член Конвента, как жирондист был заочно осужден осенью 1793 г. и вынужден был бежать в Швейцарию; после падения якобинцев вернулся во Францию и в Конвент; при Директории был членом Совета пятисот; при Наполеоне отошел от политической деятельности); оставил исключительно обширное и разнообразное научное и публицистическое наследие. Особенно популярны были две его работы, которые и имеет в виду Дюма — "Физическая, гражданская и нравственная история Парижа" ("Histoire physique, civique et morale de Paris"), впервые вышедшая в свет в 1821–1822 гг. и неоднократно перерабатывавшаяся и переиздававшаяся, и "Физическая, гражданская и нравственная история окрестностей Парижа" ("Histoire physique, civique et morale des environs de Paris"), увидевшая свет в 1825–1827 гг. и также неоднократно переиздававшаяся.
Кошуа-Лемэр, Луи Франсуа Огюст (1789–1861) — французский журналист; приобрел в 1814 г. "Газету литературы и искусства" ("Joumale de la litterature et des arts") и преобразовал ее в знаменитый "Желтый карлик" ("Nain jaune"), ставший самым дерзким органом оппозиции и вскоре запрещенный; попытался возобновить издание газеты под другим названием и навлек на себя такой гнев
19-922 правительства, что вынужден был бежать в Брюссель (1816); в Бельгии, а потом в Голландии его деятельность также вызвала преследования со стороны властей; в 1819 г. вернулся во Францию и, выпустив несколько брошюр и сборник своих статей, был приговорен к году тюрьмы; по выходе из заключения вошел в организацию карбонариев, стал одним из главных сотрудников газеты "Конституционалист"; кроме того, выпустил несколько брошюр и памфлетов, в том числе две в 1827 г.: это упоминающиеся в романе "Исторические письма, адресованные г-ну Пейроне" ("Lettres historiques adresses а М. de Peyronnet"), а также "Письмо его королевскому высочеству герцогу Орлеанскому о нынешнем кризисе" ("Lettre а S.A.R. le due d’Orleans sur la crise actuelle"); последнее сочинение стоило ему еще пятнадцати месяцев тюрьмы; приветствовал Июльскую революцию, однако сохранял независимость по отношению к новому режиму и критиковал его, хотя и не столь ожесточенно, как прежний; в 1836 г. участвовал в основании газеты "Век" (см. примеч. к с. 316); в 1839 г. оставил журналистику и посвятил себя занятиям историей.
Араго, Доминик Франсуа (1786–1853) — французский астроном, физик, политический деятель; автор большого числа важных, в том числе новаторских, исследований и ряда открытий; его работы относятся к области астрономии, оптики, электромагнетизма, метеорологии, физической географии; с 1809 г. член Академии наук и профессор Политехнической школы (до 1831 г.); с 1830 г. непременный секретарь Академии наук и директор Парижской обсерватории; в 1830 г. был избран в Палату депутатов, где примкнул к республиканской оппозиции; после февральской революции 1848 года вошел в состав Временного правительства; в том же году лично участвовал в подавлении июньского восстания парижских рабочих; после бонапартистского переворота 1851 г. отказался присягнуть новому правительству; с тех пор занимался только научной деятельностью. Кювье — см. т. 30, примеч. к с. 5.
Бруссе — см. т. 30, примеч. к с. 490.
Жоффруа Сент-Илер, Этьенн (1772–1844) — французский натуралист; начинал как специалист в области минералогии и кристаллографии; впоследствии особенно прославился как зоолог и сравнительный анатом, один из предшественников эволюционной теории и дарвинизма; оставил множество научных трудов, в которых, наряду с отвергнутыми позднее наукой, излагал положения, легшие в основу дальнейшего развития естественных наук; был участником Египетского похода Наполеона и вывез из Египта замечательную естественно-научную коллекцию; много лет читал лекции в Национальном музее естественной истории и в Парижском университете (в 1840 г., ослепнув, вынужден был оставить преподавательскую деятельность); с 1807 г. член Академии наук; вел длительную полемику с Кювье, вызвавшую большой интерес в научном мире. Шомель, Огюст Франсуа (1788–1858) — французский врач; с 1827 г. преподавал медицину и был известен тем, что, в отличие от многих предшественников, придавал особое значение практическим занятиям со студентами в клинике, которым уделял много времени; в качестве практикующего врача пользовался большим успехом, славился как прекрасный диагност и при Реставрации был личным врачом короля Карла X и герцогини Орлеанской; однако
несколько его теоретических трудов быстро устарели; оставил также множество статей по различным проблемам медицины; с 1823 г. член Академии медицины.
Девержи, Мари Гийом Альфонс (1798–1879) — французский врач и преподаватель медицины, прославившийся работами (и лекционными курсами) в области кожных болезней и судебной медицины; оставил несколько крупных трудов в этих областях и статьи по разным вопросам медицины; член Академии медицины с 1857 г., ее президент с 1874 г. Следует добавить, что у Дюма, возможно, в данном случае некоторое смещение хронологии — хотя Девержи уже весьма успешно работал в 1827 г., настоящая известность пришла к нему позднее.
Пуансо — см. примеч. к с. 186.
Тенар, Луи Жак (1774–1857) — французский химик, сын бедного крестьянина, в возрасте 17 лет отправившийся в Париж учиться на фармацевта и ставший благодаря таланту, трудолюбию и поддержке известных ученых крупным специалистом в избранной им сфере знания; оставил интересные работы в разных областях химии, часть из них в соавторстве с известным химиком и физиком Жозефом Луи Гей-Люссаком (1778–1850), с которым его связывала многолетняя дружба; преподавал в нескольких учебных заведениях; с 1810 г. член Академии наук; в 1825 г. получил от Карла X титул барона, в 1832 г. Луи Филипп сделал его пэром Франции; в последние годы Реставрации недолго был депутатом, позднее политикой не занимался.
Орфила, МатьёЖозеф Бонавантюр (1789–1853) — французский химик и медик, по происхождению испанец; в ранней юности служил в торговом флоте, но с 1805 г. стал учиться медицине, а потом и химии, сначала в Испании, а с 1807 г. в Париже — на специальную стипендию от г. Барселоны; после начала Испанской кампании Наполеона (см. примеч. к с. 68) перестал получать стипендию, но продолжал учиться, вначале сильно бедствуя; в 1818 г. принял французское подданство; сферой его специальных интересов была токсикология и смежные с ней области медицины, химии, судебной медицины (в ней он был прославленным экспертом); оставил по этим вопросам ряд работ; много преподавал как медицину, так и особенно химию; в 1830–1848 гг. был деканом медицинского факультета в Париже и в качестве такового сильно способствовал реформам в сфере медицинского образования во Франции.
Дюваль, Шарль (1800–1876) — французский архитектор, построивший много зданий в Париже и несколько крупных сооружений за его пределами; настоящая его известность началась не в годы Реставрации, а уже при Июльской монархии.
Лаплас, Пьер Симон (1749–1827) — видный французский астроном, математик и физик, член Академии наук и многих европейских научных обществ; оставил блестящие работы, особенно в области небесной механики и математики; его имя носит ряд научных открытий; во время Великой французской революции руководил введением в жизнь метрической системы мер, возглавляя Палату мер и весов; при Директории участвовал в реорганизации системы высшего образования во Франции, создании Политехнической и Нормальной школ; при Наполеоне получил титул графа, при Реставрации — пэрство и титул маркиза; на протяжении жизни не-
19*
сколько раз менял политическую ориентацию, неизменно поддерживая господствующий режим.
Бронньяр — здесь имеется в виду Александр Бронньяр (1770–1847), один из представителей знаменитой семьи Бронньяров (его дядя был известным архитектором, отец — крупным химиком, сын — ботаником); работал в области минералогии, геологии, но особенно известен работами в области палеонтологии (в этой сфере он много лет сотрудничал с Кювье); член Академии наук (с 1815 г.); известен также тем, что, будучи поставлен во главе знаменитой Севрской мануфактуры, возродил почти исчезнувшее искусство росписи по стеклу.
Мажанди, Франсуа (1783–1855) — французский физиолог, один из создателей экспериментальной физиологии (хотя при этом и заслуживший упреки за злоупотребление методами вивисекции); член Французской академии и Академии медицины; оставил большое научное наследие.
Фурье, Жан Батист Жозеф (1768–1830) — французский физик и математик; выходец из очень бедных кругов, получил образование благодаря даме-благодетельнице и, не имея возможности по бедности и незнатности продолжать карьеру, чуть не стал монахом; приветствовал Французскую революцию и принял в ней некоторое участие; был участником Египетской экспедиции Наполеона, проявив тогда большие административные таланты; заметивший это Наполеон назначил его префектом департамента Изер, и на этом посту он оставался до конца Империи, во время первой Реставрации и в период "Ста дней"; получил от Наполеона титул барона (1808); с 1817 г. член Французской академии; оставил большое и разнообразное научное наследие.
Шампольон, Жан Франсуа (1790–1832) — знаменитый французский ученый-египтолог (по сути, основатель египтологии); после многолетней кропотливой работы впервые сумел расшифровать иероглифическое письмо древних египтян и установил последовательность развития египетской письменности (иероглифическое, иератическое и, наконец, демотическое письмо). Дешифровка Шампольоном надписи на так называемом Розеттском камне (базальтовой плите, обнаруженной в 1799 г. близ г. Розетта, с параллельной надписью на древнегреческом и древнеегипетском языках, выполненной иероглифами и демотическим, т. е. скорописным, "народным" письмом в 196 г. до н. э.), положила начало чтению египетских иероглифов. В 1828–1830 гг. Шампольон возглавил археологическую экспедицию в Египет, где было собрано и скопировано огромное количество текстов, изображений и т. п. ценнейших материалов, опубликованных уже после смерти Шампольона. Он был членом Академии надписей (1831); почетным членом Петербургской академии наук (1826). В 1831 г. в Коллеж де Франс специально для Шампольона была создана кафедра египтологии.
Делакруа, Эжен (1798–1863) — один из наиболее значительных французских художников XIX в., выдающийся живописец, крупнейший представитель романтизма во французском изобразительном искусстве; оставил чрезвычайно богатое и разнообразное художественное наследие; характерными темами для его романтически приподнятых картин были события античной и средневековой истории, литературные, мифологические и религиозные сюжеты, а также сцены из жизни Востока (в 1832 г. он совершил путешествие по Алжиру и Марокко); был далек от политики, однако придерживался передовых убеждений. Его посвященная Июльской революции знаменитая картина "28 июля 1830 года", которую часто называют "Свобода на баррикадах" (на ней изображена аллегорическая фигура прекрасной женщины — Свободы, с трехцветным знаменем в одной руке и ружьем в другой вдохновляющей на бой повстанцев), приобрела для французского народа значение революционного символа. Делакруа оставил также интересное литературное наследие — дневник, письма, статьи.
Энгр, Жан Огюст Доминик (1780–1867) — выдающийся французский художник; как и большинство художников того времени, создал большие живописные полотна на исторические, мифологические и религиозные сюжеты, выполненные в классицистической манере, несколько напоминающей его учителя, знаменитого французского художника-классициста Жака Луи Давида (1748–1825); одновременно оставил замечательные по мастерству и психологической глубине портреты; славился также как мастер изображения обнаженной натуры и превосходный рисовальщик.
Декан — см. т. 30, примеч. к с. 520.
Орас Верне — см. примеч. к с. 42.
Деларош, Поль (1797–1856) — французский живописец, родоначальник натуралистического течения во французской исторической живописи; изображал по преимуществу драматические события европейской истории, стремясь при этом к тщательному воспроизведению бытовой стороны исторической сцены — обстановки, костюмов и т. п.; его кисти принадлежит также колоссальная роспись в Школе изящных искусств; оставил ряд портретов, картин на религиозные сюжеты и т. п. произведения.
Робер, Луи Леопольд (1794–1835) — художник и гравер, по происхождению швейцарец, учившийся во Франции и много лет работавший в Италии, но выставлявший свои работы в парижском Салоне, где они начиная с 1824 г. неизменно встречали теплый, а нередко и восторженный прием; изображал главным образом жанровые сцены из повседневной жизни Италии; несмотря на то что после довольно тяжелой молодости с 1822–1824 гг. к нему пришел большой (как считают некоторые современные критики, даже несколько чрезмерный) успех, 20 марта 1835 г. покончил с собой в Риме: по мнению одних — в результате несчастной любви к принцессе Шарлотте Бонапарт (1802–1839), которой он давал уроки рисования, по мнению других — из-за тяжелой наследственности. Буланже, Луи (1806–1867) — французский художник романтического направления, известный прежде всего своими картинами на литературные сюжеты; дебютировал в 1827 г. картиной "Мазепа"; был дружен с Дюма и Гюго, на сюжеты которого неоднократно писал картины и который посвятил ему несколько своих стихотворений; оставил также ряд портретов, в том числе портреты Дюма-отца, Дюма-сына и О.Маке, соавтора Дюма-отца.
… оба Жоанно, оформлявшие в это самое время собрание сочинений Вальтера Скотта в издании Госслена. — Имеются в виду братья Жоанно, Шарль Анри Альфред (1800–1837) и Тони (1803–1852) — французские художники и граверы (последнему искусству они учились у старшего брата Шарля, известного гравера, скончавшегося в 1825 г.); родились в Германии, будучи выходцами из семьи французских гугенотов, покинувших Францию после отмены Нантского эдикта; прославились своими виньетками, которыми иллюстрировали, работая совместно, сочинения Вальтера Скотта и Фенимора Купера. Старший Жоанно иллюстрировал также сочинения Байрона, но после 1831 г. посвятил себя исключительно живописи, создавая картины на исторические сюжеты. Тони Жоанно продолжал работать над иллюстрациями к литературным произведениям (в том числе к "Фаусту" Гёте, "Дон Кихоту" Сервантеса, сочинениям Мольера и многих других писателей), оставил также картины на исторические сюжеты.
Вальтер Скотт — см. т. 30, примеч. к с. 46.
Давид, Пьер Жан (называемый часто, чтобы отличить его от знаменитого художника-однофамильца, Давид д’Анже, т. е. из Анже; 1788–1856) — прославленный французский скульптор, оставивший множество скульптур, бюстов, медальонов, барельефов, в том числе целый ряд скульптурных изображений своих выдающихся современников; его талант был широчайшим образом признан уже в годы Реставрации, когда он получил высокие отличия (в том числе орден Почетного легиона и членство во Французской академии); был человеком левых убеждений, хотя политикой занимался мало, будучи целиком поглощен огромной творческой работой; тем не менее в годы Второй республики был членом Учредительного собрания, а после переворота 2 декабря 1851 г. некоторое время находился в изгнании. Прадье, Джемс (настоящее имя — Жан Жак; 1790/1792-1852) — французский скульптор, по происхождению швейцарец; его работы были в большой моде в последние годы Реставрации и при Июльской монархии; считается представителем несколько холодного академического стиля; ему принадлежит ряд статуй и скульптурных групп на мифологические и исторические сюжеты, а также немало скульптурных портретов; его работы украшают общественные места и здания Парижа (гробницу Наполеона в Доме инвалидов, Биржу и т. п.); две работы Прадье находятся в Санкт-Петербурге ("Венера и Амур" в Эрмитаже и "Христос на кресте" для надгробия одного из Демидовых); был членом Академии изящных искусств; много преподавал. Фуаятье, Дени (1793–1863) — французский скульптор, происходил из очень бедной и простой провинциальной семьи и начинал как самоучка, хотя позднее учился в Лионе, Париже и Риме. Его первый крупный успех связан с Салоном 1827 г., где он выставил статую Спартака. Несколько его работ украшает общественные места в Париже и некоторых провинциальных городах.
… Этекс, только что дебютировавший "Каином". — Этекс Антуан (1808–1888) — французский скульптор, художник и архитектор; оставил чрезвычайно обширное и разнообразное наследие. Его статуи, бюсты, барельефы, скульптурные группы украшают множество сооружений и общественных зданий в Париже и провинции (в частности, Триумфальную арку, здание Оперы, парижские церкви и т. п.). Несколько его картин находятся в крупных провинциальных музеях Франции. Сохранились также его интересные архитектурные проекты. Однако Дюма ошибается, относя его дебют к 1827 г. Скульптурная группа "Проклятые богом Каин и его потомство", знаменовавшая первый большой успех Этекса, была создана и выставлена уже при Июльской монархии (в 1833 г. — в гипсе, а в 1839 г. — в мраморе).
Россини — см. т. 30, примеч. к с. 279. В 1824 г. Россини возглавил Итальянскую оперу в Париже; за годы, проведенные здесь, создал несколько опер, наиболее значительная из них — последняя его опера "Вильгельм Телль" (1829); после этого почти ничего не написал, кроме нескольких произведений церковной и камерной музыки; в 1836 г. вернулся в Италию; в 1855 г. снова приехал в Париж и оставался там до самой смерти.
Герольд (Эрольд), Луи Жозеф Фердинан (1791–1833) — французский композитор; создал много опер, несколько балетов; писал также симфоническую и камерную музыку и произведения для фортепьяно (сын известного пианиста, он сам был хорошим пианистом); много работал в качестве хормейстера в оперных театрах Парижа; некоторые его оперы пользовались большим успехом (хотя далеко не все получили признание); был мастером комической оперы; широко использовал в своих операх мелодику французской народной песни и романса.
Спонтини, Луиджи Гаспаро Пачифико (1774/1779—1851) — итальянский композитор; происходил из бедной семьи, рано начал писать многочисленные оперы-однодневки и в поисках признания, которого не смог добиться на родине, приехал в 1803 г. в Париж; первые годы бедствовал и там, однако в 1807 г. сумел (отчасти благодаря покровительству императрицы Жозефины) поставить свою лучшую оперу "Весталка", прошедшую с большим успехом; с тех пор началась его благополучная музыкальная карьера; до 1820 г. работал в Париже, потом по приглашению прусского короля Фридриха Вильгельма III (1770–1840; правил с 1797 г.) переехал в Берлин, где провел много лет и написал несколько опер, в том числе на немецкие сюжеты; после того, как потеря слуха заставила его отказаться от службы в Пруссии (1841), вернулся в Париж; умер во время поездки в Италию. При жизни слава Спонтини была огромна, впоследствии его сочинения были почти забыты — некоторые музыкальные критики считают, что не вполне справедливо. По характеру музыки Спонтини иногда сравнивают с Глюком, чьи произведения он высоко ценил и тщательно изучал. Считается, что творчество Спонтини подготавливало французскую "большую оперу". Мейербер, Джакомо (наст, имя — Якоб Либман Бер; 1791–1864) — пианист, дирижер, композитор; жил в Германии, Италии, Франции, писал для театров этих стран; создал стиль большой героикоромантической оперы.
Буалдьё, Франсуа Адриан (1775–1834) — французский композитор, виднейший представитель французской комической оперы первой трети XIX в. (писал и другие сочинения, в частности романсы); в 1804–1811 гг. работал в России; всего написал около 40 опер (некоторые в соавторстве), лучшей из них считается "Белая дама" (1825). Обер — см. примеч. к с. 17.
Галеви, Жан Франсуа Фроманталь (правильнее: Алеви; 1799–1862) — французский композитор, а также на протяжении многих лет профессор Парижской консерватории, воспитавший немало прекрасных учеников (среди них — знаменитые композиторы Ш.Гуно и Ж.Бизе); писал по преимуществу большие оперы на исторические сюжеты; всего создал около 30 опер (в том числе и несколько комических), а также балеты, кантаты и др.; оставил интересные "Воспоминания и портреты". Особенно популярной была опера Галеви "Жидовка" (иначе: "Дочь кардинала", 1835), много раз ставившаяся в России.
Нурри — скорее всего имеется в виду Адольф Нурри (1802–1839) — знаменитый певец, с 1821 г. блиставший в Опере во всех основных партиях теноровогог репертуара; в 1837 г. покинул сцену Парижской оперы вследствие начавшегося душевного заболевания и погиб при не полностью выясненных обстоятельствах во время гастрольной поездки по Италии (то ли он выпал, то ли выбросился из окна). Знаменитым тенором, певшим ведущие партии в Опере, был и его отец Луи Нурри (1780–1831), славившийся очень чистым и высоким, хотя и несколько холодным голосом (он, по мнению многих современников, был певцом прекрасным, но полностью лишенным драматического дарования). Однако в 1826 г. он ушел из театра, т. е. в 1827 г., о котором идет речь, на сцене уже не выступал. Дабади, Огюст (ок. 1798–1856) — французский певец, баритон; в 1819 г. удачно дебютировал в парижской Опере в "Весталке" Спонтини и оставался в труппе до 1836 г.; после этого уехал в Италию, где в течение нескольких лет пел в различных оперных театрах; наибольшим успехом пользовался в период, о котором пишет Дюма, — в последние годы Реставрации. Россини, высоко его ценивший, специально для него написал партию Вильгельма Телля в своей одноименной опере.
Левассёр, Никола Проспер (1791–1871) — французский певец, обладавший великолепным басом; дебютировал в парижской Опере в 1813 г., потом пел в Лондоне, снова в Париже, в 1822 г. уехал в Италию, где пел в миланском театре Ла Скала; вернувшись в Париж, пять лет с большим успехом пел в Итальянском театре, потом в Опере; ушел со сцены в 1845 г., но в 1849 г., по просьбе Мейербера, с которым его связывало многолетнее сотрудничество и который восхищался его талантом, на три года вернулся в театр; с 1841 г. много преподавал в Парижской консерватории, воспитав плеяду прекрасных учеников.
Шоле, Жан Батист Мари (1798–1892) — французский лирический певец; обладал сильным тенором, пел и баритональные партии; большую известность принесли ему выступления в комических операх (он много лет пел на сцене парижского театра Комической оперы); после ухода со сцены работал руководителем театров в провинции и за границей; выступал также в качестве скрипача и композитора: писал популярные романсы и ноктюрны.
Поншар, Жан Фредерик Огюст (1789–1866) — знаменитый французский певец, сын композитора Антуана Поншара (1758–1827); рано начал учиться музыке и пению; в 1812 г. дебютировал в театре Комической оперы и с 1813 г. занимал там положение первого тенора, сохраняя его много лет; около 40 лет (с 1817 г.) преподавал пение в консерватории и оставил многочисленных учеников. Дюпон, Пьер Огюст (называемый Алексис; 1796–1874) — французский певец, тенор; уже начав успешно выступать в Париже, покинул сцену и уехал в Италию, чтобы совершенствоваться в пении; несколько лет пел в Ла Скала, в 1826 г. вернулся в Париж и был принят в труппу парижской Оперы; в начале 40-х гг. покинул сцену и на несколько лет посвятил себя исключительно церковной музыке. Дабади, Луиза Зулъме (или Зульми; урожденная Леру; 1804–1877) — французская певица и пианистка; с 1822 г. жена уже упомянутого певца Огюста Дабади; в 1821 г. с огромным успехом дебютировала в Опере и вскоре стала исполнять первые партии; славилась чистотой и широким диапазоном своего голоса, который, однако, преждевременно подвергся возрастным изменениям; во второй половине 30-х гг. вынуждена была оставить сцену.
Сенти (Сенти-Даморо; урожденная Лора Синтия Монталан; 1801–1863) — французская певица; взяла себе сценический псевдоним Сенти — по французскому произношению своего второго имени Синтия; с 1827 г. жена тенора Даморо; дебютировала в 1816 г.; с 1826 г. пела в парижской Опере (по приглашению Россини, заметившего ее во время выступлений в Лондоне в 1822 г.); позднее перешла в Комическую оперу, где с большим успехом пела до 1841 г.; впоследствии много гастролировала (в том числе и в России), побывала даже в Америке; с 1834 по 1856 г. преподавала в консерватории; оставила два пособия по обучению пению и интересные "Письма", опубликованные после ее смерти; писала романсы.
Риго, Антуанетта Эжени (урожденная Пайяр; 1797 — после 1844) — французская певица; выступала первоначально под немного измененной девичьей фамилией; дебютировала в театре Комической оперы в 1813 г. и оставалась в нем до 1830 г., когда покинула сцену; вначале не была признана, но постепенно любители музыки заметили и высоко оценили в ее пении утонченность и изящество. Паста, Джудита (настоящая фамилия — Негри; 1798–1865) — знаменитая итальянская оперная певица, обладательница драматического сопрано огромного диапазона; славилась также драматической силой и выразительностью пения; специально для нее прославленный итальянский композитор Винченцо Беллини (см. т. 30, примеч. к с. 279) написал главные партии в операх "Норма" и "Сомнамбула"; гастролировала во многих европейских странах (в том числе и в России), много выступала и в Париже.
Малибран, Мария Фелисита (Гарсиа; 1808–1836) — выдающаяся французская певица; происходила из замечательной музыкальной семьи — она дочь очень известного испанского певца-тенора, композитора и вокального педагога Мануэля дель Пополо Висенте Гарсиа (1775–1832) и сестра другой выдающейся певицы Мишель Полины Виардо-Гарсиа (1821–1910). Обе сестры учились пению у отца. Малибран обладала исключительно красивым голосом большого диапазона, особенно выразительным в низком регистре (пела партии контральто и меццо-сопрано); много гастролировала, пользовалась европейской известностью; особенно прославилась исполнением ролей в операх Беллини и Россини.
Паганини, Никколо (1782–1840) — прославленный итальянский скрипач и композитор, замечательный виртуоз, первый скрипач своего времени; много гастролировал по ряду стран Европы, в том числе подолгу выступал во Франции (что и имеет в виду Дюма); неслыханно расширил представления современников о возможностях скрипки, заложив своей необычайно богатой, новаторской и разнообразной исполнительской манерой основы современной скрипичной игры; как композитор писал главным образом для скрипки соло или с оркестром, а также для гитары, на которой тоже играл с большим искусством. Многие его произведения пользуются огромным успехом и сегодня.
Байо, Пьер Мари Франсу а-de-Саль (1771–1842) — известный французский скрипач, считавшийся одним из лучших представителей французской школы игры на скрипке; в 1805–1808 гг. жил в России; после 1815 г. гастролировал в европейских странах; помимо концертной деятельности и работы в крупных музыкальных коллективах (императорской капелле при Наполеоне, оркестре Парижской оперы и т. д.), много лет преподавал в консерватории, заслужив репутацию выдающегося мастера-педагога; оставил несколько учебников скрипичной игры и музыкальных сочинений, которые считаются особенно полезными для обучающихся игре на скрипке. Брод, Анри (1790–1839) — французский музыкант, славившийся как замечательный мастер игры на гобое; значительно усовершенствовал этот инструмент, внеся некоторые изменения в его конструкцию; усовершенствовал и несколько других музыкальных инструментов (к примеру, английский рожок); оставил несколько музыкальных сочинений для гобоя соло или с другими инструментами и пособие для гобоистов.
Лист — см. том 30, примеч. к с. 96.
Тюлу, Жан Луи (1786–1865) — знаменитый французский флейтист, игравший сначала в оркестре парижской Итальянской оперы, а затем Большой оперы; во Франции его считали первым флейтистом своего времени: он был отмечен наградами, музыкальными и государственными (орденом Почетного легиона); много лет преподавал в консерватории; писал музыку для флейты; на склоне лет участвовал также в создании предприятия, производившего флейты высокого качества.
Вог, Огюст Жорж Гюстав (1781–1870) — французский музыкант, гобоист; много лет играл в различных музыкальных коллективах (в том числе в оркестре императорской гвардии, с которым проделал военную кампанию 1805 г.; в 1814–1835 гг. — в оркестре Оперы); долгие годы преподавал в консерватории; оставил также свои музыкальные сочинения.
193 Штокхаузен, Франц (ок. 1798 — после 1865) — арфист и компози тор, уроженец Кёльна; в 1825 г. вместе с женой, упоминаемой ниже госпожой Штокхаузен — певицей, обладавшей легким, чистым голосом и хорошей школой, — уехал в Швейцарию, а в 1826 г. в Париж, где супруги прожили два-три года, давая концерты; позднее весьма успешно гастролировали в течение нескольких лет по Англии, Шотландии и Ирландии, после чего вернулись в родной город (отчасти потому, что госпожа Штокхаузен, слишком много выступавшая с концертами, рано утратила голос). В Париже Штокхаузен издал некоторые свои музыкальные сочинения, главным образом для арфы соло или с голосом.
Галлей (Галле), Жак Франсуа (1795–1864) — знаменитый французский валторнист; играл в оркестрах Итальянской и Большой оперы, а также в королевском оркестре Луи Филиппа при Июльской монархии; преподавал в консерватории; оставил сочинения для валторны. Калъкбреннер, Фридрих Вильгельм (1784–1849) — немецкий пианист (сын композитора Кристиана Калькбреннера, с 1799 г. обосновавшегося в Париже); родился в Касселе, вместе с отцом уехал сначала в Италию, потом во Францию, где начал серьезно заниматься музыкой, а затем продолжил эти занятия в Австрии; после смерти отца вернулся во Францию и стал выступать с концертами, скоро став модным музыкантом; с 1814 по 1823 гг. жил в Англии, где пользовался большой популярностью, в 1824 г. после поездки по Германии окончательно обосновался во Франции; помимо концертной деятельности, вместе с фабрикантом Камиллом Плейелем участвовал в управлении прославленным предприятием по производству роялей (знаменитые по сей день рояли "Плейель"); оставил сочинения для фортепьяно, учебник фортепьянной игры и трактат по композиции. Херц, Генрих (во французском произношении — Анри Эрц; 1803/1806—1888) — известный пианист, представитель музыкальной семьи (его отец и старший брат были отличными пианистами); работал также как композитор, был очень опытным преподавателем фортепьянной игры; основал предприятие по производству роялей, пережившее взлеты и падения, но, в общем, оказавшееся успешным; уроженец Вены, он очень рано связал свою жизнь с Францией; много и успешно гастролировал по Европе, а в 1845–1851 гг. и по Америке (в США, Мексике, Перу, Чили); был удостоен наград (в том числе стал офицером Почетного легиона); оставил несколько сочинений, посвященных преподаванию музыки и музыкальной теории, а также описание своих путешествий по Америке. Лафон, Шарль Филипп (1781–1839) — известный французский скрипач, успешно выступавший с 1801 г.; после 1808 г. шесть лет прожил в Санкт-Петербурге; с 1815 г. обосновался в Париже, где был осыпан почестями и с огромным успехом концертировал; с 1831 по 1838 гг. совместно с Генрихом Херцем совершил несколько гастрольных поездок по Германии и Голландии, а также по французской провинции; одна из этих поездок неожиданно закончилась трагически: по дороге в южный французский город Тарб дилижанс, где находились оба музыканта, опрокинулся и Лафон был убит на месте. Опера — см. т. 30, примеч. к с. 8.
"Осада Коринфа" — опера Россини; поставлена в Гранд-Опера в октябре 1826 г.; действие происходит в XV в., сюжет — героическая борьба жителей греческого города Коринфа с осаждавшими его турками — перекликался с событиями шедшей в то время борьбы греков за независимость, вызывавшей горячее сочувствие во Франции. "Весталка" — опера Спонтини, автор либретто Жуй; написана на псевдоримский сюжет: пока ее герой, римский полководец, воюет с галлами, его невеста становится весталкой (жрицей богини домашнего очага Весты) и дает обет целомудрия. Вернувшийся с победой герой склоняет девушку нарушить обет, ее приговаривают к смерти, но благодаря божественному чуду герои счастливо соединяются. "Соловей" — одноактная опера Луи Себастьена Лебрена (1764–1829), французского певца и композитора; был не очень известен и не слишком удачлив, однако эта его опера имела определенный успех и шла еще два-три десятилетия после его смерти, главным образом благодаря включенной в нее виртуозной арии, которую любили исполнять многие ведущие певицы.
"Астольф и Жоконд" — балет Герольда (о литературной основе сюжета см. примеч. к с. 266).
"Венецианский карнавал" — под этим названием было написано несколько произведений для французской сцены; здесь, вероятно, имеется в виду четырехактная опера-балет французского композитора Андре Кампра (1660–1744) на либретто малоизвестного поэта Реньяра, впервые поставленная еще в 1690 г. Сюжет — приключения молодого француза в Венеции во время карнавала: ему приходится выбирать между двумя возлюбленными, и он едва не становится жертвой мести одной из них, той, что покинул, но именно с ней и уезжает.
… В один из ближайших дней объявляли ораторию "Моисей". — Оратория — крупное музыкальное произведение для хора, солистов-пев-цов и симфонического оркестра, написанное обычно на драматический (чаще всего библейский) сюжет, но предназначенное (в отличие от оперы) не для театрального, а для концертного исполнения. Дюма здесь не вполне точен: в 1827 г. на сцене Парижской оперы была впервые поставлена не оратория, а четырехактная опера Россини "Моисей".
Французский театр — см. т. 30, примеч. к с. 13.
"Китайский сирота" — трагедия Вольтера, впервые поставленная в 1755 г.; сюжет ее автор почерпнул в классической китайской драме XIII в., разумеется, сильно переработав во французском вкусе оригинальную историю.
"Ревнивец поневоле" — одноактная комедия французского литератора и драматурга "второго плана" Этьенна Жозефа Бернара Дельрьё (1763–1836), поставленная еще в 1793 г. Сюжет ее следующий: муж так увлечен математикой и другими учеными занятиями, что почти не обращает внимания на свою молодую жену; та, желая возбудить его ревность, уговаривает приехавшую погостить сестру переодеться мужчиной и выдать себя за влюбленного молодого человека. После ряда комических происшествий этот план удается как нельзя лучше и переволновавшийся муж делает для себя должные выводы на будущее.
"Тасс" ("Тассо") — историческая драма в стихах и прозе А.Дюваля (см. примеч. к с. 186), поставленная в Комеди Франсез 26 декабря 1826 г. В основе ее сюжета упоминавшаяся выше (см. примеч. к с. 52) легенда о несчастной любви Тассо к сестре герцога Феррарского Элеоноре.
"Два зятя" — пятиактная комедия в стихах Ш.Г. Этьенна (см. примеч. к с. 192); впервые была поставлена в 1810 г. и хорошо принята; автору открыла двери Академии, но и доставила серьезные неприятности: поскольку ее сюжет — неблагодарность детей (в данном случае, зятьев), которым отец при жизни раздает свое имущество, — неоднократно использовался в литературе, в том числе и французской, Этьенна долго преследовали обвинениями в плагиате.
"Последствия бала-маскарада" — одноактная комедия в прозе госпожи де Бавр (урожденная Александра София Кури де Шангран; 1773–1860; в первом браке жена известного социалиста-утописта Анри де Сен-Симона, который развелся с ней в 1801 г.). Оставшись после гибели второго мужа (в 1810 г.) почти без средств, эта одаренная женщина стала зарабатывать на жизнь занятиями музыкой и литературой; была автором нескольких драматических произведений и романов. "Последствия бала-маскарада" — изящная и веселая, хотя несколько поверхностная "комедия недоразумений", кончающаяся браком двух противников по многолетнему судебному процессу.
… второй акт "Женитьбы Фигаро"… — "Безумный день, или Женитьба Фигаро", комедия в пяти действиях Пьера Огюстена Карона де Бомарше (1732–1799), вторая и наиболее известная часть его знаменитой драматургической трилогии ("Севильский цирюльник, или Тщетная предосторожность", 1773; "Безумный день, или Женитьба Фигаро", 1778; "Преступная мать, или Новый Тартюф", 1791). Эта блестящая и остроумная комедия, со стремительным развитием действия и увлекательной интригой, по сей день с успехом идет в театрах всего мира. Однако непосредственно после своего появления на свет она в течение нескольких лет не могла пробиться на сцену, т. к. в сословной Франции Старого порядка ее сюжет, в центре которого — победа слуги в соперничестве с титулованным хозяином, борьба простого человека за свои чувства и личное достоинство, воспринимался как покушение на устои общества. Когда пьеса была все же поставлена, спектакль стал не только театральным, но и общественным событием (особенно "революционным" показался знаменитый монолог из пятого действия, где Фигаро сравнивал свою трудную, полную препятствий жизненную стезю с гладким жизненным путем баловня судьбы — графа, пальцем о палец не ударившего, чтобы заслужить свою удачу). Через какой-нибудь десяток лет, на фоне глубоких потрясений и социальных преобразований, осуществленных Французской революцией, этот скромный протест против общественного неравенства звучал уже как нечто совершенно естественное. Тот факт, что спустя пол века после написания комедии лишь безобидный второй акт (где происходят веселые недоразумения в покоях у графини) был разрешен к постановке, а пьеса в целом все еще считалась "опасной", лучше всего характеризует общественную атмосферу эпохи Реставрации. Мартинъяк — см. примеч. к с. 25.
Тейлор, ИзидорЖюстен Северен (1789–1879) — французский литератор, путешественник, любитель и покровитель искусств, своеобразная и колоритная фигура в жизни парижского общества 20 — 70-х гг. XIX в.; был предназначен семьей для военной карьеры, окончил Политехническую школу, однако вскоре оставил военную службу; начинал как художественный и театральный критик в парижской прессе; пробовал сам сочинять пьесы, но быстро от этого отказался; в 1825 г. был назначен королевским комиссаром при Французском театре; в таком качестве способствовал постановке ряда пьес (что и имеет в виду Дюма), в частности в развернувшейся тогда борьбе между классицистами и романтиками решительно встал на сторону романтиков и содействовал постановке пьес Гюго; впоследствии всю жизнь принимал участие в судьбе артистов и художников, участвовал в организации обществ взаимной и государственной поддержки художников и литераторов, помогал музеям и т. п.; стал инспектором музеев, в 1869 г. — сенатором; оставил множество сочинений, значительная часть которых — описание его путешествий или мест, где он побывал (большинство из этих книг великолепно иллюстрировано). Жанен, Жан Мари, называемый Мели-Жанен (1776–1827) — французский литератор и журналист; при Империи и Реставрации сотрудничал в ряде популярных печатных органов, обычно выступая как противник либеральных идей; оставил литературные сочинения, в том числе и для театра. Из них наиболее известны трагедия "Орест" (1821) и комедия "Людовик XI в Пероне".
Перон — небольшой городок на северо-востоке современной Франции (недалеко от Амьена), где в 1468 г. бургундский герцог Карл Смелый некоторое время удерживал на положении пленника приехавшего к нему для переговоров французского короля Людовика XI, вынудив его подписать невыгодный договор.
"Артаксеркс" — в истории французского театра известно несколько пьес с таким названием. В данном случае скорее всего имеется в виду пятиактная трагедия Дельрьё, впервые поставленная в Комеди Франсез в 1808 г. и некоторое время шедшая с большим успехом. Пьеса относится к числу псевдоисторических и имеет самое отдаленное отношение к древнеперсидскому царю Артаксерксу, чье имя вынесено в ее название.
…В Итальянском театре… один Россини! — Имеется в виду театр Итальянской оперы (не следует путать с театром Итальянской комедии — см. т. 30, примеч. к с. 125); был основан в начале 1789 г. с целью знакомить парижскую публику с итальянскими операми в исполнении лучших итальянских музыкантов.
Далее в тексте перечислены оперы Россини, написанные им еще до приезда в Париж: "Турок в Италии" (1814), "Севильский цирюльник" (1816), "Дева озера" (1819), "Танкред" (1813), "Сорока-воровка" (1817), "Семирамида" (1823).
Комическая опера (точнее: Театр комической оперы) — музыкальный театр в Париже. Жанр комической оперы зародился во Франции еще в XVII в. как особый тип спектакля, в котором актеры и поют, и говорят (это отличительное свойство комическая опера сохранила и впоследствии — часть диалогов актеры не пели, а произносили); первоначально была частью народного, балаганного театра; в 1714 г. два парижских балаганных театра слились, положив начало новой труппе; на первых порах она ставила спектакли, мало отличающиеся от фарсов и водевилей, потом появились сюжеты не только комические, но и лирические, и драматические (это, впрочем, отчасти было свойственно комической опере и ранее), а музыку стали писать специально для этих спектаклей; с середины 50-х гг. XVIII в. с театром стали работать лучшие композиторы Франции; в 1762 г. труппа слилась с Итальянским театром (см. т. 30, примеч. к с. 125), а в 1783 г. переехала в новое помещение, которое получило название зала Фавар, по имени близлежащей улицы, а театр стал называться театром Фавар; в 1801 г. получил название Театра комической оперы, за ним и сохранившееся; со временем стал ставить оперные спектакли любого типа и превратился в крупный музыкальный театр, доживший до наших дней. "Мастер" — одноактная комическая опера Галеви; первая, которую композитор сумел поставить (в январе 1827 г.).
"Старуха" — опера Ф.Ж. Фетиса, впервые поставленная в Париже в 1826 г. в театре Комической оперы. Фетис Франсуа Жозеф (1784–1871) — бельгийский композитор и выдающийся музыковед; музыкальное образование получил в Париже и долгое время там работал; с 1833 г. до конца жизни — директор Брюссельской консерватории; оставил многочисленные книги по истории и теории музыки, а также музыкально-педагогические произведения; особенно известны его "Универсальная биография музыкантов и всеобщая музыкальная библиография" в 8 тт. и многотомный труд по всеобщей истории музыки, который он успел довести до XV в.; написал шесть опер, две симфонии и другие музыкальные сочинения.
"Ричард Львиное Сердце" — опера Гретри (см. т. 30, примеч. к с. 279).
"Белая дама" — наиболее известная из опер Буалдьё (см. примеч. к с. 192), впервые поставленная в 1825 г. Либретто оперы написал
Э.Скриб, главным образом по мотивам романа В.Скотта "Гай Мэннеринг" (1815).
"Гюлистан" — см. т. 30, примеч.с. 122.
Одеон — один из крупнейших драматических театров Франции; получил нынешнее свое имя в период Реставрации (Одеоном в Древней Греции называлось помещение для публичных выступлений музыкантов и певцов); основанный в 1797 г., на первых порах был своеобразным филиалом театра Французской комедии. Его здание, расположенное в квартале между Сен-Жерменским предместьем и Люксембургским дворцом, было построено в 1779–1782 гг. для Французской комедии, игравшей в нем до 1799 г., когда оно было уничтожено пожаром; затем помещение было восстановлено и с 1808 г. занято труппой театра Одеон, называвшегося тогда Театром императрицы.
"Сицилийская вечерня" — такое название получило восстание на Сицилии в 1282 г. против захвативших остров французов (сигналом к массовому избиению французов послужили звонившие к вечерне колокола). Здесь имеется в виду трагедия К.Делавиня "Сицилийская вечерня" (1819), где это событие используется для изображения драматических конфликтов между любовью, дружбой и долгом. (Знаменитая опера Верди "Сицилийская вечерня", написана на либретто Э.Скриба много позже, в 1855 г.).
"Комедианты" — пятиактная комедия в стихах К.Делавиня, впервые представленная в театре Одеон 6 января 1820 г. Это история постановки в театре пьесы молодого драматурга, строящаяся вокруг любовной интриги и содержащая сатиру на театральные нравы.
"Лесной Робин" — под таким названием был поставлен в Париже в конце 1824 г. "Вольный стрелок" Вебера (см. т. 30, примеч. к с. 85) на либретто Кастель-Блаза и Соважа. В основе сюжета лежит весьма известная немецкая легенда XVI в. о человеке, продавшем душу дьяволу за умение стрелять без промаха (по преданию, такой человек, некто Барток, или Бартох, действительно жил в XVI в. в Германии и именно его несравненное искусство стрелка дало повод для возникновения легенды).
"Маргарита Анжуйская" — опера Мейербера, впервые поставленная в 1820 г. в Ла Скала.
"Луиза" — возможно, Дюма имеет в виду популярную в свое время драму "Луиза де Линьероль" Дино и Легуве, о благородной и великодушной женщине, дважды обманутой горячо любимым мужем, которого, однако, настигает кара. Но эта драма была впервые поставлена в 1838 г. (в Комеди Франсез, а не в Одеоне).
Дюпре, Жильбер Луи (1806–1896) — знаменитый французский тенор, известный не только своим голосом, но и редкостным трудолюбием, страстной преданностью профессии; на протяжении своей карьеры преодолел множество препятствий и, уже добившись успеха в Италии, был по-настоящему признан на родине лишь в 30-х гг. XIX в., когда стал первым тенором Парижской оперы (после ухода Нурри — см. примеч. выше). Последующая слава Дюпре, видимо, несколько затмила в глазах Дюма реальный ход событий: в описываемое им время Дюпре был еще довольно далек от безоговорочного признания, а его успех в "Севильском цирюльнике" (впервые он выступил в этом спектакле театра "Одеон" 3 декабря 1825 г.) был весьма скромным. Дюпре оставил также несколько второстепенных опер и другие музыкальные сочинения; был автором двух учебных пособий, посвященных искусству пения, и мемуаров ("Воспоминания певца", 1880).
Бокаж — см. т. 30, примеч. к с. 45.
"Наследство" — по всей вероятности, имеется в виду одноактная историческая комедия Этьенна "Изабелла Португальская, или Наследство", впервые поставленная в 1804 г.
"Манлий" — возможно, имеется в виду трагедия "Манлий Капитолийский", написанная на сюжет из древнеримской истории трагическим поэтом Антуаном де Лафоссом (1653–1708) и впервые поставленная в 1698 г.
"Отелло" — одна из наиболее прославленных трагедий В.Шекспира. "Айвенго" — одна из инсценировок исключительно популярного во Франции (как, впрочем, и во всей Европе) одноименного романа В.Скотга (1820).
"Домашний тиран, или В семейном кругу" — пятиактная комедия в стихах АДюваля (см. примеч. к с. 186). Главный герой — сварливый и ворчливый педант, отравляющий жизнь всем вокруг своим брюзжанием. В конце концов жена, дети и даже слуги его покинули. Оставшись один, он понял, что сам виноват в своей беде, и тогда близкие к нему вернулись. Пьеса впервые была поставлена в Комеди Франсез 16 февраля 1805 г., тепло принята и очень долго держалась в репертуаре французских театров.
"Два англичанина" — комедия в трех актах Мервиля (псевдоним Пьера Франсуа Камю, 1785–1853, актера и драматурга); впервые поставлена в Одеоне 3 июля 1817 г. Сюжет довольно искусственный (два англичанина — пресыщенный жизнью богач и разорившийся торговец — решают утопиться; случайно встретившись на берегу реки, они рассказывают друг другу свои истории, помогают один другому, и все кончается женитьбой богача на дочери бедняка); однако в пьесе было немало веселых сцен, поэтому она имела довольно значительный успех.
"Путешествие в Дьеп" — комедия в трех актах Вафлара (Вафлар, Алексис Жак Мари; 1787–1824; французский драматург, автор комедий, из которых несколько были весьма популярны) и Фюльжанса (ум. в 1845 г.); впервые была поставлена в Одеоне 1 марта 1821 г.; сюжетом служит веселая проделка молодого человека, заключившего с другом пари, что сумеет в течение суток дурачить первого встречного парижского буржуа. Встреченного им почтенного человека, отправлявшегося с семейством на курорт, он обманом усадил в свою карету, и уверяя, будто они едут в Дьеп (французский курортный город на берегу Ла-Манша), привез в парижский дом своего друга. Дело кончилось свадьбой между дочерью обманутого буржуа и проигравшим пари другом молодого человека.
"Эмелина" — комическая опера Герольда (либретто Планара), поставленная в Париже 28 ноября 1829 (а не 1827) года. Хотя критики признали музыку удачной, большого успеха опера не имела. "Эфрозина и Конраден" — возможно, имеется в виду пятиактная трагедия в стихах "Конрадин и Фридрих" (во французском произношении "Конраден и Фредерик"), впервые поставленная в Одеоне 23 апреля 1820 г. Ее автором был Лиадьер, Пьер Шарль (1792—
1858) — второстепенный французский литератор и политический деятель, отличавшийся пристрастием к выспренному стилю и патетике, что нередко вредило ему в глазах читателей и публики. Однако эта трагедия пользовалась успехом и была переведена на несколько языков. Ее сюжет — гибель Конрада V, или Конрадина (1252–1269), последнего из Гогенштауфенов, рода императоров Священной Римской империи. Конрадин попытался отвоевать бывшие владения своего отца (Сицилию и Неаполь) у захватившего их Карла Анжуйского (1226–1285; брата французского короля Людовика IX; позднее изгнанного с Сицилии в результате Сицилийской вечерни); после ряда успехов он проиграл решающее сражение, был взят в плен и казнен вместе со своим другом Фридрихом Баденским (ок. 1254–1269). В трагедии эта печальная повесть излагается со множеством исторических неточностей и романтических выдумок.
Театр ее высочества — см. т. 30, примеч. к с. 8.
194 Пуарсон, Шарль Гаспар (известный как Делетр-Пуарсон; 1790—
1859) — французский комический драматург и театральный деятель; автор водевилей, большинство из которых было написано в соавторстве с другими литераторами, в том числе Скрибом, чей талант он рано угадал и с кем много лет сотрудничал; с 1820 по 1844 г. очень успешно руководил театром Жимназ (в описываемое время — Театр ее высочества), куда привлек плеяду блестящих актеров и авторов. С финансовой стороны его деятельность была очень успешной, и он стал богатым человеком, однако свойственная ему алчность склонила его к действиям, которые ущемляли интересы актеров и авторов и вызвали громкий, вышедший далеко за пределы его театра, скандальный конфликт; вследствие этого он оставил свой пост; незадолго до смерти выпустил роман, прохладно принятый современниками и забытый ныне.
Театр Водевиль — открылся во время Французской революции, когда испытывающая трудности труппа театра Итальянской комедии вынуждена была (в 1791 г.), сохранив своих певцов, распустить драматических актеров. Часть этих артистов и составила труппу нового театра, открывшегося 12 января 1792 г. в специально перестроенном помещении на улице Шартр, близ Лувра. Испытав вначале некоторые преследования, поскольку в его первых спектаклях были усмотрены определенные пророялистские намеки, театр стал держаться вне политики и благополучно пережил смену всех режимов, пользуясь неизменным успехом. Постепенно он стал отходить от первоначальной специализации исключительно на водевилях и играть не только их, но и комедии классического типа и даже драмы; однако это произошло уже при Июльской монархии и Второй империи, значительно позднее того времени, которое описывается в данном романе.
Минетт — талантливая комедийная актриса; ее настоящее имя — Жанна Мари Франсуаза Менетрие (1789–1853); рано начала выступать; играла сначала детские роли; впоследствии особенно славилась в ролях субреток и наивных крестьянок; в 1813 г. дебютировала в театре Водевиль, где быстро выдвинулась; в 1828 г. перешла в театр Жимназ, однако оставалась там не более двух-трех лет. Ее богатство, о котором упомянул Дюма, связано не с ее несомненными успехами на артистическом поприще, а с тем, что в 1824 г. она вышла замуж за весьма состоятельного человека, администратора
20-922 крупной промышленной компании, быстро шедшей в гору. Именно муж и настоял на том, чтобы актриса ушла со сцены. Оставив театр, она в последующие годы щедро помогала бывшим соратникам по профессии.
Лепентр, Шарль Эмманюелъ (1785–1854) — французский актер (его называли Лепентр-старший, чтобы отличить от младшего брата, популярного комического актера несколько фарсового направления); начал свою сценическую деятельность в возрасте 12 лет и успешно играл сначала в провинции, ас 1818 г. в Париже; после многих лет удачной театральной карьеры неожиданно для всех покончил с собой, бросившись в канал Сен-Мартен по дороге домой из театра, где он был в тот день в качестве зрителя, а не артиста. Канал Сен-Мартен — снабжает Париж водой для технических целей; построен в 1822–1825 гг.; ведет от водохранилища Ла-Вилетт в северной части города к Сене и впадает в нее у восточной окраины старого Парижа южнее площади Бастилии; служит также для перевозки грузов; прилегающая к Сене часть канала с конца XIX в. стала речным портом.
Варьете — театр, основанный на бульваре Монмартр в 1807 г. и специализировавшийся на буффонадах и коротких водевилях; пользовался огромным успехом, в немалой степени благодаря блестящей труппе (о некоторых ее представителях см. след, примеч.). В конце 20-х гг. XIX в. театр попробовал ввести в свой репертуар драму, но попытка оказалась в целом неудачной (единственным исключением была постановка "Кина" Дюма, 1836) и через несколько лет он вернулся к прежнему репертуару. В годы Второй империи особый успех театру принесла постановка оперетт Ж.Оффенбаха (1819–1880).
Потье, Шарль (1775–1838) — знаменитый французский комический актер, много лет игравший в провинции, а с 1809 г. выступавший в Париже, главным образом в театрах Варьете и Порт-Сен-Мартен, где переиграл множество ролей во всякого рода фарсах и водевилях; был исключительно популярен.
Верне (1790–1848) — французский комический актер, начинавший в маленьком театрике на бульваре Капуцинов, а затем много лет выступавший с большим успехом в театре Варьете.
Одри, Жак Шарль (1781–1853) — французский комический актер; начинал в провинции, с 1803 г. выступал в нескольких театрах Парижа, через несколько лет перешел в Варьете и не расставался с ним до конца жизни, завоевав огромное признание; играл преимущественно роли гротескно-фарсового характера, в которых был неподражаем и которые нередко писали специально для него — это, в частности, неоднократно делал очень известный в то время автор комедий, фарсов и водевилей Теофиль Дюмерсан (1780–1849). Брюне, Жан Жозеф (настоящая фамилия — Мира; 1766–1851) — знаменитый французский комический актер; начал сценическую карьеру в Руане во время Революции; через два года очень успешном дебютировал в Париже в роли Жокриса (см. примеч. к с. 226); позднее стал одним из основателей театра Варьете; славился естественностью игры, умением внести в одноплановые комические роли большое разнообразие оттенков; пользовался также большим признанием в так называемых травестийный ролях (выступал, переодетый женщиной).
Казо, Никола Жозеф (1777–1856) — французский актер; начинал с небольших ролей в Бордо, потом переехал в Париж; выступал в театре Тэте (см. т. 30, примеч к с. 214), затем — с большим успехом — в театре Варьете; при Июльской монархии, когда наполеоновская тематика вошла в моду, был известен как один из лучших исполнителей роли Наполеона.
Театр новинок ("Nouveates") — открылся 1 марта 1827 г. в нетрадиционном для парижских театров месте, на площади Биржи. Несмотря на удачное помещение с огромными службами, неплохую, хотя и несколько торопливо подобранную, труппу и хороший репертуар, театр не смог в достаточной мере привлечь публику, несколько раз менял руководство и направление (пытался даже ставить оперы) и в 1832 г. закрылся.
Дежазе, Полин Виржини (1798–1875) — знаменитая французская актриса, впервые появившаяся на сцене в возрасте пяти лет и выступавшая вплоть до последних месяцев жизни; особенно славилась в ролях субреток, гризеток и травести; венец ее театральной карьеры пришелся на 20—40-е гг.; была дружна с Дюма-сыном и как раз с его именем связан ее успех в роли несвойственного ей ранее амплуа: 2 февраля 1852 г. она впервые сыграла в его "Даме с камелиями"; в последние годы жизни много гастролировала в провинции и за границей.
Госпожа Альбер — Шарлотта Тереза Верне (1805–1860); родилась в артистической семье, с раннего детства начала выступать на сцене, первоначально в провинции, а в 1825 г. дебютировала в парижском театре Одеон (именно оттуда и перешла в 1827 г. в Театр новинок); впоследствии сменила ряд театров, всюду выступая с триумфом; помимо большого драматического таланта обладала очень хорошим голосом, прекрасно пела и танцевала и была, по свидетельству современников, одинаково хороша и в драме и в комедии, хотя строгие критики считали ее артистическую манеру несколько утрированной.
Буффе, Юг Мари Дезире (1800–1888) — французский комический актер, очень успешно начавший свою карьеру в 20-е гг., но особенной славы достигший в годы Июльской монархии; в 1855 г. по болезни вынужден был почти полностью оставить сцену, выступая лишь эпизодически; оставил воспоминания и был также соавтором одного из водевилей.
Вольни, Шарль (настоящая фамилия — Жоли; род. в 1802 г.) — французский актер; до 1829 г. выступал в провинции; в 1829 г. (а не в 1827 г., как получается у Дюма) дебютировал в Париже, в Театре новинок, играя роли первых любовников; в 1831 г. перешел в театр Водевиль, а в 1835 г. — в Комеди Франсез; покинул этот театр в середине 40-х гг.; с тех пор гастролировал в провинции, время от времени выступая и в разных парижских театрах; окончательно оставил сцену в 1866 г… Его жена также была известной актрисой.
Порт-Сен-Мартен — см. т. 30, примеч. к с. 8.
"Норма" — трагедия Александра Суме (1788–1845) и Луи Бельмонте (1798/1799—1878) с сюжетом из истории древней Галлии. В центре его — трагическая любовь друидской жрицы Нормы к римскому проконсулу. На этот сюжет была написана несколько позднее (1831) прославленная опера Беллини "Норма" (либретто Феличе Романи).
"Семейство сапожника" — возможно, имеется в виду водевиль "Са-
20*
пожник и финансист, или Не в деньгах счастье" Бразье и Мерля, впервые поставленный в театре Варьете 4 марта 1815 г. Его незатейливое, но украшенное рядом комических находок и весело разыгранное актерами содержание по существу изложено уже в названии: веселый и беззаботный сапожник, познакомившись с финансистом, становится обладателем крупной, по его понятиям, суммы; страх утратить неожиданное богатство делает его угрюмым и подозрительным, и он теряет расположение любимой невесты и дружбу ее отца; однако в итоге он возвращает финансисту деньги и вместе с бедностью обретает счастье.
"Полишинель" — возможно, Дюма имеет в виду одноактную комическую оперу "Полишинель" (музыка Монфора, либретто Скриба и Дювейре), но в таком случае его подводит память: эта опера была впервые поставлена значительно позднее (1839) в Комической опере. "Посещение Бедлама" — водевиль Скриба и Делетра-Пуарсона (см. примеч. выше). Его герои — молодые супруги, которые, находясь в разлуке и лишь ведя переписку, поссорились. Жена уезжает к дяде, живущему в Англии; тот, желая их помирить и зная, что муж собирается из любознательности посетить Бедлам (известный английский дом для умалишенных), маскирует под Бедлам свой замок. Происходит цепь веселых недоразумений, в результате чего супруги мирятся. Спектакль был впервые поставлен в театре Водевиль в 1818 г., возобновлен в Жимназ в 1823 г. и после этого с огромным успехом обошел всю Европу.
"Жоко, или Бразильская обезьяна" — драма в двух действиях Рошфора и Габриеля; сюжет ее был почерпнут из книги Мари Шарля Пужанса (или Пуженса; 1755–1833) "Жоко — эпизод из неизданных писем об инстинктах животных". В ней повествуется о трогательной дружбе в джунглях Бразилии между европейцем и прирученной им обезьяной, дружбе, закончившейся трагически (гибелью преданного животного), когда обезьянка принесла своему другу случайно найденные ей в опасном месте алмазы и того обуяла жадность. Пьеса была поставлена в 1825 г. в театре Порт-Сен-Мартен и увенчалась неслыханным триумфом, главным образом благодаря игре Мазюрье, изображавшего обезьяну.
Мазюрье — популярный комик; обладал, помимо драматического, большим талантом мима и танцора-акробата.
Дорвалъ — см. т. 30, примеч. к с. 45.
… В Амбигю-Комик можно было увидеть "Картуша" в исполнении Фредерик-Леметра. — Амбигю-Комик — см. т. 30, примеч. к с. 214. Картуш (настоящее имя Луи Доминик Бургиньон; 1693–1721) — знаменитый главарь воровской банды, отличавшийся дерзостью, ловкостью и определенным организаторским талантом; был казнен в Париже. Молва окружила его имя легендами, в которых он обрел черты благородного разбойника. История Картуша стала сюжетом для ряда литературных произведений, в том числе нескольких пьес. Одна из них (для нее он сам, сидя в тюрьме, сообщал сведения) называлась "Картуш, или Воры" и была поставлена в Комеди Франсез почти одновременно с казнью ее героя; в Итальянском театре также вскоре были поставлены две пьесы о нем, писали их и позднее. Трудно сказать, о какой именно идет речь в данном случае. Фредерик-Леметр, Антуан Луи Проспер (1800–1876) — выдающийся и популярнейший французский актер, успешно выступавший в ролях как комического, так и драматического репертуара. (Начав выступать совсем юным, без ведома семьи, он взял себе псевдоним Фредерик и выступал под ним всю жизнь; постепенно псевдоним сросся с его настоящей фамилией — Леметр). Его первые серьезные успехи связаны с театром Амбипо-Комик, в труппу которого он вступил в 1823 г. Упоминающаяся Дюма роль в "Картуше" была одним из его триумфов. Впоследствии он прославился и в других ролях, особенно в пьесах современных ему крупных авторов (Гюго, Бальзака, Ламартина и др.), в том числе и пьесах Дюма-отца ("Йельская башня", "Кин, или Гений и беспутство" и др.).
Гэте — см. т. 30, примеч. к с. 214.
… Вот почему она была распущена при первом же удобном случае. — См. т. 30, примеч. к с. 7.
Госпожа Саки (урожденная Лалан; 1786–1866) — дочь известного ярмарочного акробата, прославленная канатная плясунья; пользовалась совершенно исключительным признанием зрителя; ей покровительствовал Наполеон (она была его горячей поклонницей), приглашавший ее на все общественные празднества; в 1816 г. купила на бульваре Тампль заведение, называвшееся "Кафе Аполлона", и превратила его в "Театр госпожи Саки"; там плясали на канате, ставили пантомимы; цены были весьма умеренные, и заведение охотно посещали; вскоре после Июльской революции она его продала и с тех пор занималась только гастрольной деятельностью; с большим успехом объездила множество стран, выступала до весьма почтенного возраста (ее последние гастроли по Испании, Африке и французской провинции состоялись в 1851 г.); эпизодически участвовала еще в ряде представлений — последнее из них, даваемое в ее честь, состоялось в 1861 г., когда ей шел 76-й год).
Сьёр — сокращенное от фр. сеньёр (сеньор); первоначально упореблялось для обозначения человека ("сьёр такой-то") или для вежливого обращения к нему (отсюда французское обращение monsieur, что буквально означает "мой сьёр"); во времена Дюма использовалось главным образом в официальных, по преимуществу юридических документах, в разговорной же речи нередко приобретало насмешливый или пренебрежительный характер.
195 Зозо Северный — реально существовавший человек, директор и владелец одного из народных театров. У него, в частности, некоторое время работал в молодости актер Меленг.
Меленг, Этьенн Марен (1808–1875) — французский актер и скульптор. Начало его карьеры было трудным, он несколько раз оказывался в театрах, вскоре разорявшихся, и вынужден был начинать все снова; некоторое время работал на Антильских островах в Центральной Америке как актер и скульптор; вернулся во Францию в начале 30-х гг. и случайно оказался занят в одном спектакле с гастролировавшей в Руане госпожой Дорваль; та дала ему рекомендательное письмо к Дюма. Поддержка Дюма и прославленной актрисы мадемуазель Марс (Меленг выполнил ее скульптурный портрет), а также счастливый случай знаменовали поворот в его карьере, и в течение многих лет он был любимцем публики, особенно в пьесах с эффектной любовной интригой, приключениями, ударами шпаги и т. п… Яркой страницей его биографии было исполнение им роли Бенвенуто Челлини (1500–1571), знаменитого итальянского скульптора и ювелира, автора прославленных мемуаров, в популярной одноименной драме известного французского романиста и драматурга Поля (точнее: Франсуа Поля) Мёриса (1818–1905), впервые поставленной в театре Порт-Сен-Мартен в 1852 г. В этой роли он использовал свои таланты скульптора и на каждом спектакле, на глазах у зрителей, лепил за 15 минут изящную статуэтку Гебы.
"Жизнь артиста" ("Une vie сГartiste") — составленная Дюма биография Меленга, посвященная главным образом начальному периоду его творчества; является ценным источником по истории театра; впервые была опубликована 24.12.1853—21.01.1854 в журнале Дюма "Мушкетер", а в 1854 г. вышла в Париже в издательстве Кадо.
Улица Сен-Дени — см. т. 30, примеч. к с. 8.
Улица Бельевого ряда — небольшая улица в центре старого Парижа, в районе ныне упраздненного Рынка.
Фонтан Убиенных младенцев — см. т. 30, примеч. к с. 50.
… город вот-вот превратится, как Турин, в огромную шахматную доску… — Турин — крупный город на севере Италии; в период, когда Дюма писал свой роман, — столица Сардинского королевства. Сравнение этого города с шахматной доской вызвано правильной, прямоугольной его планировкой, придающей карте города чрезвычайно симметричный, почти геометрический выверенный вид. В тексте содержится ироничный намек на только начинавшуюся тогда крупную перестройку Парижа, осуществленную при Второй империи (см. т. 30, примеч. к с. 10).
Филидор — см. т. 30, примеч. к с. 209.
Лабурдонне, Луи Шарль Маэ, граф де (1795–1840) — знаменитый шахматный игрок, ученик блестящего французского шахматиста Дешапеля, которого он превзошел; секретарь парижского шахматного клуба; в 1834 г. уехал в Англию, чтобы сразиться с прославленным английским шахматистом Александром Макдоннелом (1798–1835). Состязание между Макдоннелом и Лабурдонне (осталось незавершенным из-за неожиданной смерти Макдоннела, но в состоявшейся его части из 88 игр склонялось в пользу Лабурдонне) считается одной из замечательных страниц в истории шахматной игры. Лабурдонне издавал ежемесячный журнал, посвященный шахматам; оставил трактат о шахматной игре.
196 Жан Гужон — см. т. 30, примеч. к с. 50.
Цветочный рынок — помещается до настоящего времени на северном берегу острова Сите неподалеку от собора Парижской Богоматери; открыт в 1809 г. согласно указу Наполеона от 1808 г.; во время, описанное в романе, был единственным рынком подобного рода в Париже.
… набережные Мерджелина или Санта-Лючия. — Мерджелина — район в Неаполе, выходящий к морю.
Санта-Лючия — здесь: небольшой порт для рыбацких суденышек в центральной (исторической) части Неаполя.
198 Феерия (от фр. fee — "фея", "волшебница") — особый жанр театральных и цирковых представлений, основанный на применении различных постановочных эффектов и сценических трюков; в феерических спектаклях изображаются фантастические или необыкновенные происшествия, широко используются достижения театральной машинерии, свет, звуковое оформление; как особый театральный жанр феерия появилась в Италии XVII в. Характер феерии носили многие оперно-балетные спектакли, а также представления ярмарочных, балаганных и т. п. народных театров (во Франции XVII–XVIII вв., в России XIX в. и т. д.).
200 Паша — титул высших военных и гражданских сановников в султанской Турции.
Шабли — см. т. 30, примеч. к с. 21.
201… Байрону повезло: он имел несчастье родиться хромым и жениться на сварливой женщине… — Байрон (см. т. 30, примеч. к с. 10) женился на Анне Изабелле Милбэнк (1792–1860). Брак оказался неудачным и быстро распался из-за глубокого несходства их характеров. Разрыв произошел по инициативе леди Байрон и ее родственников. Это сугубо личное событие буквально "взорвало" лондонский свет, вызвало волну грязных сплетен, проникавших даже на страницы печати, где Байрон представлялся не иначе как исчадие ада, символ порока и зла. Скандал вынудил его навсегда покинуть родину.
203 Эскулап (Асклепий) — в древнегреческой мифологии бог врачевания.
204 Вергилий — см. т. 30, примеч. к с. 79.
Данте — см. т. 30, примеч. к с. 14.
Ретиф дела Бретон, Никола (1734–1806) — французский писатель, предшественник реалистического направления во французской литературе; страстный поклонник Руссо, он был первым, кто показал в художественных произведениях жизнь трудового люда, плебейских масс, развивая в традициях своего учителя мысль о развращающем влиянии цивилизации на неискушенного "естественного человека"; одновременно воспевал идиллию сельской жизни; в целой серии своих романов предвосхищал будущие идеи утопического социализма. Мерсье, Луи Себастьен (1740–1814) — французский писатель; испытал определенное влияние Руссо (был, в частности, сторонником равномерного распределения богатств); участник просветительского движения, а позднее и Французской революции, во время которой примыкал к жирондистам; оставил ряд романов, бытовых драм, интересный трактат о театре, но особенную известность получили его утопический роман "2440 год" (1770) и вышедшие в нескольких томах "Картины Парижа" (1781–1788), которые считаются одним из лучших изображений парижского быта и нравов накануне Великой французской революции и были переведены на несколько языков (в том числе и русский).
206 Торговый пристав (garde de commerce) — должность, просуществовавшая во Франции с 1808 по 1867 г. В обязанности исполнявшего ее человека входило брать под стражу и препровождать в тюрьму неисправных должников; для этого у него было два помощника; он был обязан каждый раз составлять тщательный письменный отчет о своих действиях, но при этом был облечен правом, в случае если ему оказывали сопротивление, призывать на помощь полицию.
… Багор протестовал против десятичной системы и упрямо отказывался ее принимать… — Во Франции конца Старого порядка основную государственную монету, в которой обычно велось официальное денежное исчисление, в обиходе называли в равной мере и ливром, и франком. (Название "ливр", что по-французски значит "фунт", восходило к тем давно прошедшим временам, когда эта денежная единица равнялась фунту серебра.) Франк (ливр) равнялся 20 су. Су чеканилось уже из меди и состояло из 4 лиаров или 12 денье. Реальнее значение всех этих монет могло несколько варьироваться в зависимости от времени и места (существовали, к примеру, так называемые "парижские су", равнявшиеся 15, а не 12 денье). Во время Французской революции, в ходе упорядочения системы мер и весов и повсеместного введения десятичной системы счисления, было установлено, что основная государственная денежная единица будет отныне называться франком и состоять из 100 сантимов (т. е. 1 су приравнивалось к 5 сантимам). Однако названия "ливр" и "су" долгое время сохранялись еще в разговорной речи.
207 Королева Таматава — имя, по всей вероятности, образовано от названия города и порта Таматаве на восточном берегу острова Мадагаскар.
Мартин (Мартен), Анри (1793–1882) — знаменитый дрессировщик; родился в Голландии, был матросом, потом начал дрессировать лошадей, а затем стал укротителем диких животных; 3 декабря 1829 г. открыл в Париже зверинец, где показывал весьма популярные номера с укрощенными животными; позднее для него написали специальную драму, где он играл роль человека, брошенного на растерзание диким зверям, но в решительный момент лев, которому его отдали, начинал лизать ему руки; собрав достаточно денег для безбедной жизни, навсегда оставил свое опасное ремесло.
Дюбарри — см. т. 30, примеч. к с. 212.
… он записан в книге государственного долга… — Намек на "Большую книгу государственного долга" ("Grand-livre de la dette publique", список различных государственных обязательств и долгов министерства финансов, сделанных начиная с 24 августа 1793 г.; был составлен по решению Конвента для упорядочения финансов.
Эссекс, Роберт Деверё, граф (1567–1601) — английский военачальник; фаворит королевы Елизаветы; в 1601 г. поднял против нее восстание и был казнен.
Елизавета 7(1533–1603) — королева Англии с 1558 г., последняя из династии Тюдоров. Ее царствование, ознаменовавшееся укреплением экономической и военной мощи Англии, окончательным утверждением в ней протестантизма (в его умеренной, англиканской форме) и подъемом культуры, считается расцветом английского абсолютизма.
Риччо (Риччио) Давид (1540–1566) — музыкант, секретарь шотландской королевы Марии Стюарт и ее доверенное лицо; по рождению итальянец; был убит на глазах у королевы по приказу ее второго мужа Генри Стюарта Дарили (1541–1567), приписывавшего его влиянию охлаждение к нему Марии и ее нежелание разделить с ним власть.
Мария Стюарт (1542–1587) — шотландская королева, номинально с 1542 г., а фактически с 1561 по 1567 гг.; с 1548 г. жила во Франции, воспитываясь при королевском дворе; в 1558 г. стала женой наследника французского престола (с 1559 г. — короля Франциска И); овдовев в 1560 г., в августе 1561 г. вернулась в Шотландию; католичка, она стремилась усилить королевскую власть и уменьшить влияние кальвинистского духовенства (в Шотландии, как и во Франции, протестантизм утвердился в его наиболее суровой, кальвинистской форме, названной так по имени основателя этого религиозного течения Жана Кальвина, жившего в 1509–1564 гг.);
восстание кальвинистской знати, обвинившей ее в соучастии в убийстве ее мужа, лорда Дарили, заставило королеву отречься в пользу малолетнего сына (1567), а вскоре, после окончательного поражения в борьбе (1568), бежать в Англию. Поскольку ранее Мария выдвигала претензии на английский престол (она была правнучка английского короля Генриха VII), английская королева Елизавета держала ее в заключении, а впоследствии предала суду и казнила.
… если бы установление отцовства не запрещалось законом. — См. примеч. к с. 70.
… в память о мелодии, под которую эта наследница появилась на свет, звали ее мадемуазель Мюзетта. — Имеется в виду старинный французский народный танец быстрого темпа — мюзет, в XVII в. вошедший в оперно-балетные номера; исполнялся в сопровождении духового музыкального инструмента мюзета (род волынки), отчего и получил такое название.
208 Бей (тюркское — "властитель") — в странах Ближнего и Среднего Востока титул родоплеменной, а затем феодальной знати; в ряде стран Северной Африки — титул наследственного правителя.
… из опасения столкнуться на улице с другой "рыжей", которая могла бы заявить на нее свои права… — "Рыжая" (фр. rousse) — вульгарное разговорное прозвище полиции.
209 Сент-Пелажи — см. т. 30, примеч. к с. 182.
210 Больница Кошен — см. т. 30, примеч. к с. 65.
… причина их неприязни была та же, что погубила Трою, а также поссорила двух петухов из басни Лафонтена… — Имеется в виду известное предание о том, что причиной Троянской войны, закончившейся гибелью Трои, было похищение красавицы Елены, жены спартанского царя Менелая, троянским царевичем Парисом. Персонажи басни Лафонтена "Два петуха" жили дружно, пока не начали соперничать из-за курицы; при этом победитель так громко хвастался своим успехом, что привлек внимание ястреба, который его и унес — в результате "дама" досталась слабейшему.
219 Фигурант, фигурантка — в драматическом театре актеры, играющие маленькие роли без слов.
220… Декарт, открывший сцепляющиеся атомы… — Представление о механическом сцеплении атомов различного рода и формы как основе образования всего разнообразия видов материи, сформулированное древнегреческими мыслителями, начиная от Демокрита и Лукреция, при всех трансформациях удержалось вплоть до XVIII в.; его придерживался и французский философ Рене Декарт (1596–1650); однако в светских беседах упоминание о сцепляющихся атомах превратилось в расхожий образ зарождения необъяснимой симпатии и притяжения между несходными характерами.
221… похожий на молот циклопа… — Циклопы — в древнегреческой мифологии одноглазые великаны, сыновья Урана — Неба и Геи — Земли; были заточены отцом в глубинах земли, однако во время борьбы за власть над миром верховный бог-громовержец Зевс осво^ бодил их, и они стали подручными бога-кузнеца Гефеста, помогая ему ковать молнии для повелителя.
… Горе северному Гераклу или южному Алкиду… — Алкид — первоначальное имя Геракла, данное ему при рождении.
"Канкальский утес" (точнее: "У Канкальского утеса") — известный парижский ресторан; в описываемое в романе время располагался в центре старого Парижа на улице Монторгёй неподалеку от королевских дворцов; в первой трети XIX в. служил местом собраний нескольких дружеских литературных кружков, в том числе общества "Новый погребок" (см. т. 30, примеч. к с. 210).
"Провансальские братья" — см. т. 30, примеч. к с. 13.
223 Жанно — см. примеч. к с. 226.
226… разных там Жанно, Жилей, Жокрисов, — одним словом, "краснохво стых" паяцев… — "Краснохвостые", или, вернее, "краснокосые" паяцы (по-французски — "красные косички"), — особое гротескное амплуа в балаганных и ярмарочных театрах, получившее свое название от того, что актеры, исполнявшие эти роли, обычно носили парики с косичками, завязанными красной лентой. Жанно, Жиль, Жокрис — маски, относящиеся к этому амплуа; все это типы простаков, однако между ними есть определенные отличия: Жиль — человек наивный и простодушный; Жанно — дурачок; Жокрис (как правило, это слуга) — совершеннейший простофиля, воплощение глупости, рядом с ним даже Жанно кажется сообразительным.
Кассандр — один из персонажей-масок итальянской народной комедии, перешедший на французскую сцену (сначала в ярмарочные театры, потом в пантомиму). Тип глупого, злого и упрямого старика, объект шуток и проделок.
Изабель — женское амплуа, получившее свое наименование по имени итальянской актрисы Изабеллы Андреини, гастролировавшей в составе итальянской труппы во Франции в 1578 г. и славившейся замечательным искусством импровизации. Обычно Изабель — это веселая субретка, она дразнит и мистифицирует влюбленных (в том числе и собственного возлюбленного), дурачит и обманывает стариков и т. п. Однако со временем этот тип претерпел определенные изменения и постепенно именем Изабель нередко стали обозначать просто амплуа влюбленной героини.
Леандр — обычно амплуа героя-любовника. Однако в ряде случаев, в частности в пантомиме, Леандр мог быть богатым человеком, за которого Кассандр прочит свою дочь Коломбину, она же,‘после ряда приключений, достается своему возлюбленному Арлекину.
228 Холм Сент-Женевьев — небольшая возвышенность в левобережной части Парижа в университетском Латинском квартале; получила название от основанного здесь в конце XII — начале XIII в. аббатства святой Женевьевы, покровительницы Парижа. В течение многих веков на холме шла разработка строительного камня для парижских зданий.
Парад — во французском старинном ярмарочном театре комедийные сценки, разыгрывавшиеся актерами (перед балаганом или на его помосте) с целью зазвать публику на представление; первоначально представлял собой шутовское театрализованное объявление, которое делал владелец балагана с помощью слуги; оно сопровождалось показом фокусов, прыжками, кульбитами, грубыми и вольными шутками и остротами на подчас весьма злободневные темы. Иногда парады были более забавны и интересны, чем сам спектакль, и шли в сопровождении музыкального аккомпанемента, усиливавшего их эмоциональное воздействие; они имели своих авторов и своих виртуозов-исполнителий. Постепенно парад превращался в небольшую буффонную комедию и представлял собой разновидность фарса; подлинного расцвета достиг в XVIII в.; наряду с постоянно действующими лицами — персонажами итало-француз-ской комедии масок — в парадах появились новые герои в блестящем исполнении ряда актеров, восхищавших даже искушенных зрителей своим даром импровизации. Этот своеобразный театральный жанр сохранился до XIX столетия.
Мистерия — жанр западноевропейского религиозного театра XIV–XVI вв. Содержание мистерии составляли сюжеты из Библии или из жизни святых; сцены религиозного характера перемежались в них интермедиями — вставными комедийно-бытовыми эпизодами, обычно носившими натуралистический и грубоватый характер. Мистерии входили составной частью в средневековые городские празднества и обычно ставились на площадях в ярмарочные дни; были распространены по всей Западной Европе, но наибольшее развитие получили во Франции; к середине XVI в. во многих странах были запрещены.
229 Кортес, Фернан (или Эрнан; 1485–1547) — испанский колонизатор;
в 1519–1521 гг. возглавил завоевательный поход в Мексику, в результате чего было установлено испанское господство в центральной части страны; в ходе этой операции Кортес проявил большие военные и политические способности в сочетании с крайней жестокостью и вероломством по отношению к коренному населению; был назначен правителем завоеванных земель, получивших название Новой Испании.
Колумб — см. т. 30, примеч. к с. 506.
… пуговица со знаменитых штанов короля Дагобера… — Дагобер (Дагоберт) I (ок. 602–639) — франкский король из династии Меровингов (годы самостоятельного правления 629–639). При нем франкскому королю была подчинена большая часть территории современной Франции.
В данном случае имеется в виду не реальный Дагобер, а связанная с ним в народном представлении легенда о добром и доступном короле, веселом любителе простых жизненных радостей, породившая популярную и довольно легкомысленную народную песенку о короле и его воспитателе и советнике святом Элигии (по-французски — Элуа; 588–658/659). В двух первых куплетах этой песенки рассказывается о том, как король однажды надел штаны наизнанку, а когда по совету святого Элигия стал переодеваться, обнаружилось, что он не очень любит мыться. Упоминание о "штанах короля Дагобера" было во Франции очень распространенным.
Фридрих II Великий (1712–1786) — король Пруссии с 1740 г., способный полководец; проводил успешную завоевательную политику, весьма увеличившую территорию его государства; правил деспотически, но был не чужд веяниям своего времени, старался слыть королем-философом, заигрывая с представителями Просвещения.
Вольтер — см. т. 30, примеч. к с. 52.
Монмартр, Кювье — см. т. 30, примеч. к с. 5.
Подветренные острова — группа вулканических и коралловых островов в Карибском море у берегов Центральной Америки; южная часть архипелага Малые Антильские острова.
… изображала целомудренную Сусанну меж двумя старцами. — Имеется в виду повествование в библейской Книге пророка Даниила (13:1—63) о прекрасной Сусанне (что по-еврейски значит "лилия"), богобоязненной и верной жене богатого купца Иоакима. Во время купания Сусанны за ней подглядывали двое старейшин, тщетно пытавшихся ее соблазнить. Получив отпор, старцы обвинили Сусанну в прелюбодеянии, свидетелями которого они якобы были. Поверив старейшинам, народ осудил женщину на смерть, но по дороге к месту казни Даниил уговорил суд провести дополнительное следствие. Допросив каждого старца в отдельности и сравнив их противоречивые показания, он доказал их лжесвидетельство, за что они немедленно были побиты камнями; Сусанна же была освобождена. Сюжет этой назидательной новеллы был неоднократно использован крупнейшими мастерами живописи.
Ангажемент — приглашение артиста или целого художественного коллектива на определенный срок для участия в спектаклях или концертах.
Березина — река, протекающая главным образом по территории Белоруссии, правый приток р. Днепр. В ноябре 1812 г. при переправе через Березину были окончательно разгромлены вторгнувшиеся в Россию в июне 1812 г. войска Наполеона. На западный берег Березины удалось переправиться лишь отдельным частям его некогда огромной армии.
Трафальгар — мыс на южном (атлантическом) побережье Испании, близ входа в Гибралтарский пролив. 21 октября 1805 г. у этого мыса произошло крупное морское сражение между английским и франко-испанским флотами, закончившееся решительной победой англичан; командующий английской эскадрой прославленный адмирал Горацио Нельсон (1758–1805) был в этом сражении смертельно ранен.
Кораблекрушение "Медузы" — трагедия, произошедшая в начальные годы Реставрации и отчасти связанная с характерным для этого периода безудержным покровительством так называемым "бывшим". 17 июня 1816 г. в Сенегал на четырех кораблях отправилась из Франции экспедиция, куда, помимо экипажей, входили вновь назначенный губернатор этой колонии, штат его чиновников и некоторое число пассажиров — всего свыше 400 человек. Во главе экспедиции был поставлен некто Дюруа де Шомаре, бывший эмигрант, чьи морские познания ограничивались тем, что в возрасте 15 лет он числился лейтенантом королевского флота. 2 июля 1816 г. его флагманский корабль "Медуза", отбившийся от остальных судов, потерпел крушение в 40 льё от берегов Африки. Когда стало ясно, что спасти корабль не удастся, командующий экспедицией, вопреки морским традициям, бежал на своем катере одним из первых. Оставшиеся сколотили плот размером 20 на 7 м, на котором корабль покинули 149 человек. Как выяснилось, плот был сделан довольно неудачно, добраться до берега не удалось и началось блуждание в открытом море. Когда через 12 дней плот был замечен с одного из кораблей сопровождения — "Аргуса", на нем оставалось в живых 15 человек, совершенно изнемогших от жажды и голода: остальные погибли в ужасных страданиях, описание которых глубоко потрясло воображение современников (на плоту разыгрывались даже сцены поедания человечины). Эта трагическая история послужила сюжетом для знаменитой картины выдающегося французского художника Теодора Жерико (1791–1824) "Плот "Медузы"" (1819); использовалась она также в литературе и на сцене. Само выражение "плот "Медузы"" стало нарицательным.
230… чем-то вроде говорящего Дебюро… — Речь идет о прославленном миме Жане Батисте Гаспаре Дебюро (1796–1846), никогда, разумеется, не произносившим со сцены ни слова.
Застава Трона — см. т. 30, примеч. к с. 5.
Предместье Руль — район у северо-западных окраин старого Парижа.
232… откладывалось… до греческих календ… — Календы — название первого дня месяца в календаре древних римлян. У греков календ не было. Поэтому выражение отложить какое-то дело до греческих календ означает отсрочить его надолго, навсегда. Выражение часто повторял римский император Август (см. примеч. к с. 132), имея в виду людей, не платящих своих долгов.
237 Цирк Франкони — известный цирк в Париже; возник в 1780 г. как предприятие англичан отца и сына Эстли; в 1788 г. в его труппу вступил известный итальянский дрессировщик Антонио Франкони (1738–1836); в 1791 г. он стал директором цирка, после чего тот получил название Олимпийского, или цирка Франкони. В нем выступали индийские жонглеры, итальянские акробаты, клоуны и другие артисты. С 1800 г. цирк (с перерывом в 1806–1809 гг.) помещался на северо-восточной окраине города в саду упраздненного монастыря на улице Предместья Тампль. В 1827 г. его здание сгорело и цирк переехал в новое помещение на бульваре Тампль, где давал представления преимущественно военного содержания.
238… Латюд, совершающий побег из Бастилии… — См. т. 30, примеч. к с. 467.
… Равальяк, убивающий Генриха IVна улице Железного ряда… — См. примеч. к с. 186.
… маршал Саксонский, одерживающий победу при Фонтенуа… — В сражении при селении Фонтенуа в Бельгии 11 мая 1745 г. французские войска под командованием Морица Саксонского (см. т. 30, примеч. к с. 29) одержали победу над англо-голландско-ганноверскими войсками; этот успех значительно поднял военный престиж Франции.
Латинский парус — треугольный косой парус, сохранивший почти без изменения свою форму со времен античности; в XIX в. использовался в закрытых морях, преимущественно в Средиземном, на рыбачьих и других мелких судах.
Джонка — см. примеч. к с. 24.
Лампионы — здесь: лампы ддя освещения сцены; слово применялось также к фонарикам, стеклянным или бумажным, использовавшимся для иллюминации.
Перистиль — см. т. 30, примеч. к с. 57.
240 Отец Обри — один из героев романтической повести Шатобриана "Атала" (1801), католический миссионер в Америке, 30 лет проведу ший вдали от родины; живет простой и бедной жизнью в пещере, просвещает кочевников-индейцев и творит добрые дела; в конце жизненного пути стоически претерпевает мученическую кончину.
241 …Вы ему бросаете слово "Рака!" — Рака — слово сирийского происхождения, пришедшее во Францию из древних церковных текстов, в частности из евангелия от Матфея (5: 22), где это слово переводится как "пустой человек"; употребляется во французском языке редко и имеет оскорбительное значение как выражение презрения. Нессельроде, Карл Васильевич, граф (1780–1862) — русский дипломат, участник Венского конгресса, активный сторонник и проводник политики Священного Союза и австро-прусской ориентации во внешней политике России; министр иностранных дел России с 1816 по 1856 гг.
Сарданапал — согласно легенде, передаваемой некоторыми древними авторами, последний ассирийский царь, любитель роскоши и удовольствий; будучи осажден в своей столице и увидев, что гибель неизбежна, сжег себя в своем дворце вместе с женами и сокровищами. (Эта легенда не получает подтверждения в исторической науке, а имя Сарданапал, по мнению многих исследователей, является искажением имени Ашшурбанипал — так звали ассирийского царя, правившего в 669 — ок. 633 гг. до н. э. и бывшего, в отличие от героя легенды, крупным военным деятелем, удачливым дипломатом, а также собирателем и владельцем "библиотеки Ашшурбанипала" — замечательного собрания древних письменных памятников.) Феникс — мифологическая бессмертная птица: сгорая, возрождается из собственного пепла. Считается, что миф о Фениксе возник в Аравии и был перенят рядом других народов.
Плиний — имеется в виду Гай Плиний Секунд Старший (23/24-79), древнеримский государственный деятель, историк и писатель; среди его многочисленных работ сохранилась лишь "Естественная история" — монументальный труд энциклопедического характера в 37 книгах, представляющий собой свод научных знаний того времени. Плиний погиб, участвуя в спасательных работах во время извержения Везувия.
Геродот (ок. 484–425 до н. э.) — древнегреческий историк, автор знаменитой "Истории в девяти книгах", охватывающей весь исторический период Греции, включая мифологическую эпоху.
242… бесценный талисман, называемый "веревкой повешенного". — Име ется в виду распространенное поверье, будто веревка, на которой повесили человека или на которой он сам повесился, приносит счастье и удачу.
… яд Митридата, Ганнибала, Локусты, Борджа, Медичи или маркизы де Бренвилье… — Митридат — имеется в виду Митридат VI Евпатор (132-63 гг. до н. э.), царь Понтийского государства, весьма расширивший его пределы; долго и успешно воевал и соперничал с Римом в районе Причерноморья; был умным и энергичным правителем, талантливым человеком во многих отношениях (согласно легенде, знал 22 языка), но в то же время жестоким деспотом; в конечном счете потерпел неудачу в войне с Римом и после того, как против него началось восстание во главе с его собственным сыном, покончил с собой. В данном случае речь идет о передаваемом древними историками предании, что Митридат, опасаясь, как бы его не отравили, долгие годы ежедневно принимал очень малыми порциями яд, чтобы приучить к его действию свой организм. И это ему удалось: когда он сам захотел уйти из жизни и принял большую порцию яда, тот не подействовал, и Митридату пришлось прибегнуть к мечу.
Ганнибал — см. примеч. к с. 132.
Локуста — см. примеч. к с. 47.
Борджа (Борджиа) — испанский дворянский род, в XV в. переселившийся в Италию; дал двух пап и ряд видных фигур итальянской политической жизни. В данном случае имеются в виду Родриго Борджа (1431–1503), с 1492 г. папа под именем Александр VI, и его сын Чезаре Борджа (ок. 1475–1507), известные беспутным образом жизни; были энергичными, честолюбивыми и крайне беспринципными политиками. Мечтая о создании единого Итальянского государства под властью Чезаре Борджа, оба они в борьбе с соперниками и политическими противниками не брезгали никакими средствами, неоднократно прибегая к убийствам, в том числе и с помощью яда. Возможно также, что Дюма имеет в виду легенду, связывающую смерть Александра VI с отравлением. Согласно этой легенде, папа пригласил к себе на ужин нескольких кардиналов, желая от них избавиться (по другой версии — от одного кардинала, который был очень богат и оставлял церкви огромное наследство). Но служитель по ошибке подал специально приготовленное "угощение" таким образом, что его отравленная часть попала папе и его сыну Чезаре. В результате папа умер, а Чезаре долго болел. Эта легенда, имевшая очень широкое хождение (и упоминающаяся Дюма в романе "Граф Монте-Кристо") опровергается документами, касающимися болезни и смерти Александра VI.
Медичи — подразумевается, по всей вероятности, королева Франции Екатерина Медичи (1519–1589), жена Генриха II и мать королей Франциска II, Карла IX и Генриха III; пользовалась огромным влиянием на сыновей и во время их царствования обладала большой реальной властью (в период малолетства Карла IX была и официальной регентшей); принимала чрезвычайно большое участие в сложной политической борьбе того времени, связанной с многообразными дворцовыми и дипломатическими интригами, и заслужила репутацию женщины весьма умной и ловкой, но способной ради достижения своей цели на жестокость, коварство, пренебрежение нормами морали. (Современные историки считают, что дурная сторона этой репутации была несколько преувеличена.) Молва приписывала ей, среди прочего, и то, что против своих политических противников она не боялась прибегать к яду. (Этот мотив неоднократно обыгрывается в романах Дюма.)
Бренвилье, маркиза (урожденная Мари Мадлен Маргерит д’Обрэ; ок. 1630–1676) — героиня скандального процесса об отравлении: ее любовник, некий Сент-Круа, с ведома и при содействии маркизы с помощью купленных слуг отравил ее отца и двух братьев и, видимо, пытался отравить и некоторых других родственников. Это было сделано главным образом ради денег (маркиза вместе с мужем, с которым к тому времени она рассталась, промотала весьма значительное состояние и была заинтересована в скорейшем получении наследства), но отчасти и из мести, поскольку отец и братья порицали ее скандальную любовную связь, а отец даже добился заключения Сент-Круа на год в тюрьму. Сент-Круа умер до начала следствия (именно его посмертные бумаги дали толчок к возникновению подозрений), а маркиза Бренвилье была казнена. Ей посвящен одноименный очерк в сборнике Дюма "Знаменитые преступления". Талейран — см. т. 30, примеч. к с. 53.
… "Умереть!" старика Горация, а также "Я!" Медеи. — Здесь речь идет о двух знаменитых фразах из трагедий П.Корнеля (см. т. 30, примеч. к с. 502) "Гораций" (1640) и "Медея" (1635). Сюжет "Горация" — изложенная еще Титом Ливием и ставшая чрезвычайно популярной историческая легенда о том, как судьба Рима некогда решилась в единоборстве трех римских юношей, братьев Горациев, с тремя братьями Куриациями, выставленными соперничающим городом Альба Лонга. Когда отцу римских воинов, старому Горацию, сообщают, что двое его сыновей погибли в бою, а третьему пришлось спасаться бегством, суровый старец скорбит не о гибели двух сыновей, а о мнимой трусости третьего (вскоре выясняется, что его бегство было лишь военной хитростью) и грозится покарать его собственной рукой. На вопрос, что же мог тот сделать один против трех, старик отвечает: "Умереть!" (III, 6).
Сюжетом другой трагедии является история страшной мести Медеи, брошенной Ясоном (см. т. 30, примеч. к сс. 127 и 336) ради новой любви. Медея не только губит соперницу и ее отца, но и убивает собственных детей от Ясона, оставив его безутешным и бездетным. В начале трагедии, когда наперсница Медеи Нерина спрашивает не собирающуюся смиряться Медею, на что же та рассчитывает, когда все от нее отвернулись, и кто же у нее остался, — Медея отвечает: "Я!" и повторяет: "Я — и этого достаточно" (I, 5). Это "Я!" Медеи вошло в поговорку как символ уверенности человека в своих силах перед лицом трудностей или опасностей. Часто упоминается или цитируется и "Умереть!" Горация (хотя иногда это делается в ироническом контексте).
243 Двор Фонтанов — часть сада дворца Пале-Рояль в Париже. Мушмула — дерево или кустарник, сочные, кисло-сладкие плоды которого используются в пищу в сыром виде или для приготовления пастилы, компотов, варенья и т. п. Существуют два вида этого растения — мушмула обыкновенная, дико произрастающая в Крыму, на Кавказе, в Средней и Малой Азии, на Балканском полуострове; и культивируемая мушмула субтропическая, родом из Китая и Северной Индии. В пищевых целях шире используются плоды мушмулы субтропической.
244… Как говорит Экклесиаст, есть на свете три переменчивые вещи… — Экклесиаст — греческий перевод древнееврейского слова "когелет", что значит "проповедник в собрании"; так называется одна из книг Библии, по церковной традиции приписываемая царю Соломону (хотя мнение это уже с XVII в. оспаривалось рядом ученых). Книга состоит из двенадцати глав; она поэтична и философична, считается квинтэссенцией житейской мудрости; многие строки из нее стали крылатыми фразами.
Здесь, однако, намек на поучение из другой библейской книги — "Книги притчей Соломоновых": "Три вещи непостижимы для меня, и четырех я не понимаю: пути орла на небе, пути змея на скале, пути корабля среди моря и пути мужчины к девице" (30: 18–19).
249 Жанна д’Арк — см. т. 30, примеч. к с. 210.
250 Тулон — см. т. 30, примеч. к с. 392; во времена, когда труд каторжников использовался на королевских галерах, был одним из мест, куда отправляли приговоренных к каторжным работам.
251 Экю — см. т. 30, примеч. к с. 12.
258 Пантен — небольшой городок у северных окраин Парижа.
260 Сент-Мену — город в Северо-Восточной Франции в департаменте Марна.
261 Вожирар — в описываемое в романе время район на окраине Парижа к югу от предместья Сен-Жермен; бывшее древнее селение в окрестности города, затем вошедшее в его черту.
Монмартр — см. т. 30, примеч. к с. 5.
Фалес Милетский (ок. 625 — ок. 547 до н. э.) — древнегреческий философ, основатель милетской школы, считавшийся одним из семи величайших мудрецов древности; был одним из родоначальников античной философии и науки; возводил все многообразие вещей и явлений к единой первостихии — воде.
262 Евдокс Книдский (ок. 408 — ок. 355 до н. э.) — древнегреческий математик и астроном; впервые дал общую теорию пропорций; представил движение планет как комбинацию равномерно вращающихся вокруг Земли двадцати семи концентрических сфер. Ему приписывается также изобретение солнечных часов.
264 Улица Пуассоньер — расположена в северной части старого Парижа на месте бывшего болота; известна с первых лет XIV в.; настоящее название получила в 1383 г.; ведет от северного части Бульваров в направлении Сены; в XVIII в. по ней проходила дорога в Нормандию.
265 Почтовая улица (rue des Postes) — старинная улица в левобережной части Парижа в окрестности холма Сен-Женевьев (см. примеч. к с. 228); известна с XV в.; первоначально называлась от находившихся поблизости в первые века нашей эры гончарных мастерских (фр. poteries) улицей Потери; к середине XVI в. это название трансформировалось в Почтовую; в 1867 г. переименована в улицу Ломона.
… китайские тени г-на Серафена. — "Китайские тени" — особая разновидность театра, где действующие лица (чаще всего куклы или вырезанные из бумаги плоские фигурки) выступают перед зрителями, находящимися в затемненном помещении, в виде силуэтов на прозрачном освещенном экране. Зрелище пришло из Азии, откуда и его название; во Франции появилось в 1767 г., но по-настоящему вошло в моду позднее и связано с именем Серафена (1747–1800). Его настоящая фамилия Франсуа, а Серафен — имя, взятое им как псевдоним (его звали Серафен Доминик). Серафен был бродячий актер, он странствовал по Германии и Италии, а в 1776 г. вернулся во Францию с мыслью создать "труппу из картона". Эта идея, возможно, была отчасти подсказана итальянским опытом театра марионеток, а отчасти — начинающейся болезнью позвоночника Серафена, через несколько лет изуродовавшей его тело и лишившей возможности самому появляться на сцене. В том же 1776 г. он открыл в Версале театр теней, имевший большой успех, а в 1784 г. перехал в Париж и разместил свой театр в одной из галерей Пале-Рояля. Там театр китайских теней просуществовал до середины XIX в., сохраняя название "театра Серафена" и долгое время пользуясь любовью зрителей, особенно детей. Для этого театра писали специальные пьесы, в частности немало работал для него известный автор множества пьес для народных театров, балаганов и т. п. Шарль Жакоб Гийемен (1750–1799).
Виноградный тупик — находился рядом с Почтовой улицей; ныне поглощен улицей Рато.
266 Коллеж Роллен — закрытое среднее учебное заведение, основанное городом Парижем в 1822 г.; имя ректора Парижского университета Шарля Роллена (1661–1741) получил в 1830 г.; помещался на
Почтовой улице до 1876 г., а затем перехал на другое место; современное название — лицей Декур.
… насвистывая каватину из "Жоконда"… — Каватина — небольшая оперная ария, обычно лирико-повествовательного характера; в первой половине XIX в. — выходная ария главных действующих лиц оперы; иногда небольшая инструментальная пьеса напевного характера.
"Жоконд, или Искатели приключений" — комическая опера французского композитора, мальтийца по рождению, Николо (настоящее имя — Никола Изуар; 1775–1818), на слова Этьенна; впервые была поставлена в 1814 г. Сюжет ее заимствован у Лафонтена, в свою очередь почерпнувшего его у Ариосто (см. т. 30, примеч. к с. 61); это история дворянина, отправившегося скитаться по свету с целью покорить как можно больше женщин, чтобы отомстить изменнице-жене. Этот сюжет неоднократно использовался во французском театре, в том числе и оперном (в 1790 г. шла опера под тем же названием, написанная Жаденом на слова Дефоржа), но опера Николо затмила всех предшественниц. Ария Жоконда, о которой идет речь, одна из наиболее популярных в опере (современники сравнивали ее иногда с арией Лепорелло из моцартовского "Дон Жуана").
Ноктюрн (фр. nocturne — "ночной") — небольшая музыкальная пьеса; в XVTII в. так называли произведения, написанные чаще всего для духовых и струнных инструментов и предназначенные для исполнения на открытом воздухе в ночное время; по характеру они были близки к серенадам или дивертисментам; в XIX в. сложился совершенно иной тип ноктюрна: мечтательная, певучая фортепьянная пьеса, навеянная образом ночи, ночной тишиной.
267… первую часть самаритянского слова "lamma"… — Идея использо вать "самаритянское слово "lamma"" как пароль, вероятно, связана с известным евангельским рассказом о том, как Иисус Христос на кресте воззвал к Богу: "Или, Или! лама савахфани?" (Матфей, 27: 46); в другом изложении: "Элои, Элои! ламма савахфани?" (Марк, 15: 34) — что значит "Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?".
… запел большую арию из "Дезертира". — "Дезертир" — музыкальная драма, впервые поставленная в 1769 г.; написана Мишелем Жаном Седеном (1719–1797), автором либретто знаменитой оперы Гретри "Ричард Львиное Сердце" и ряда других произведений; музыка французского композитора Пьера Александра Монсиньи (1729–1817). Если сюжет этой драмы с самого начала подвергался нареканиям за искусственность (это история молодого солдата, дезертировавшего за несколько дней до окончания службы, поскольку его уверили шутки ради, будто невеста его не дождалась и выходит замуж за другого), то музыка очень долго пользовалась популярностью. Эта музыкальная драма считается предшественницей французской комической оперы.
Эллевиу Жан (Пьер Жан Батист Франсуа; 1769–1842) — знаменитый певец театра Комической оперы; дебютировал в 1790 г. в упомянутом выше "Дезертире"; обладал баритоном, но мог брать и высокие ноты и путем постоянных занятий выработал способность петь и теноровые партии; на протяжении 20 лет пользовался совершенно исключительным успехом и ушел со сцены богатым человеком; политикой в целом не занимался, однако в годы Французской революции, сразу после переворота 9 термидора, был активным мюскаденом.
Улица Говорящего колодца (современная улица Амио) — находится в левобережной части Парижа между предместьями Сен-Марсель и Сен-Виктор, в начале XIX в. окраинной и бедной части города; указанное название носила в 1588–1867 гг., так как возле одного из домов на ней был колодец, издававший эхо.
268 Рококо — стилистическое направление в архитектуре, отчасти в живописи, а также в убранстве интерьеров, распространившееся в ряде европейских стран в начале и середине XVIII в.; характеризовалось утонченностью и изяществом, но в то же время некоторой манерностью и вычурностью; название произошло, по-видимому, от французского слова госаШе, означающего отделку построек мелкими камнями и раковинами, но также и мотив орнамента в форме стилизованных раковин с завитками, изгибами и т. п.
Кастор — очень плотная суконная шерстяная ткань, обычно окрашенная в темные тона; имеет густой, низко подстриженный ворс; используется для изготовления верхней одежды.
Базиль — персонаж комедий Бомарше "Севильский цирюльник" и "Женитьба Фигаро", хитрый, жадный и беспринципный интриган и клеветник.
270 Гентский бульвар — см. т. 30, примеч. к с. 11.
Елисейские поля — один из центральных аристократических проспектов Парижа; ведет от сада дворца Тюильри и площади Согласия в северо-западном направлении.
271… Новость, которую я принес… — Начало седьмого куплета песни о Мальбруке (см. примеч. к с. 106).
273 Альгвасил (или альгвазил; испанское слово, заимствованное из арабского языка) — название различных должностных лиц в Испании, вначале — судьи, губернатора города, служителя инквизиции, позднее — мелких чиновников в суде и полиции. Здесь слово используется как нарицательное для обозначения полицейского. Сакраментальная фраза — ритуальная, обрядовая формула.
274… без тарана Дуилия или катапульт Готфрида Бульонского! — По всей вероятности, имеется в виду римский консул Гай Дуилий, одержавший в 260 г. до н. э. победу над карфагенским флотом у берегов Сицилии. Однако Дюма (или его герой) ошибается — эта победа была одержана не благодаря таранам, а благодаря употреблению изобретенных Дуилием абордажных мостиков.
Готфрид Бульонский (Годфруа де Буйон; 1058–1100) — герцог Нижней Лотарингии, один из руководителей первого крестового похода, после взятия Иерусалима и образования Иерусалимского королевства провозглашенный его первым королем (1099). Здесь имеется в виду ключевой эпизод взятия Иерусалима: после долгой осады крестоносцы, призвав на помощь инженеров, служивших на христианском флоте, соорудили огромные осадные машины и 15 июля 1099 г., пробив с их помощью большую брешь в западной стене, ворвались в город (учинив там ужасающую резню мусульман).
О катапультах см. т. 30, примеч. к с. 31.
276 Ротонда (ит. rotonda, от лат. rotundus — "круглый") — круглая постройка: здание, павильон, беседка, зал; обычно увенчивается куполом, по ее периметру часто располагаются колонны.
… храм Венеры на берегу залива в Байях… — Имеются в виду величественные остатки храма богини любви и красоты Венеры на берегу залива в бывшем знаменитом римском курорте Байи, славившемся своими термальными источниками и живописными окрестностями. Здание было построено в форме мощной ротонды (ныне выглядит как полукружие без крыши).
Хлебный рынок — здание, где происходила оптовая торговля зерном; помещалось в северной части старого Парижа между улицей Сент-Оноре и Бульварами; построенное к 50-м гг. XVIII в., было реконструировано в 1782 г., тогда же был надстроен его деревянный купол; в конце XIX в. на месте Хлебного рынка была сооружена парижская биржа.
Циклопическое сооружение — строение из больших тёсаных каменных глыб без связующего раствора (извести, цемента и т. п.); получило свое название в Древней Греции, где подобные сооружения приписывали великанам-циклопам. В переносном смысле — грандиозное, величественное сооружение.
277 …от Мартига до Александрии и от Александрии до Сета. — Мартиг и Сет — французские города-порты на северо-западном побережье Средиземного моря (Мартиг — недалеко от Марселя, Сет — значительно западнее).
Александрия — город-порт в Северном Египте, на юго-восточном берегу Средиземного моря.
Выражение употребляется в значении "по всему Средиземному морю".
Сажень (точнее: морская сажень) — мера длины, во Франции равная 162 см.
278… Шестьдесят человек не потеряются, как кольцо, как часы, как Жан Дебри… — Дебри Жан Антуан Жозеф (1760–1834) — французский политический деятель; до Революции юрист и нотариус, франкмасон, поклонник Руссо; с энтузиазмом встретил Революцию, был членом Законодательного собрания и Конвента (занимал позицию, несколько промежуточную между жирондистами и монтаньярами); в термидорианский период и при Директории играл довольно заметную роль, был членом Совета пятисот, поддержал переворот 18 брюмера; с 1800 по 1814 гг. был префектом в Безансоне; с 1816 по 1830 гг. жил в изгнании (поскольку во время Революции голосовал за казнь короля и поддержал Наполеона в период "Ста дней"). По всей вероятности, здесь имеется в виду один из наиболее ярких и трагических эпизодов его биографии. В 1798 г. он был назначен одним из французских представителей на дипломатический конгресс в Раштатте (1797–1799), созванный для урегулирования отношений Франции с рядом германских государств. В апреле 1799 г., когда переговоры были прерваны и французские представители покидали город, на них напал отряд австрийских кавалеристов, французы были перебиты, а их бумаги похищены. Раненный в голову Дебри был сочтен (или притворился) мертвым и благодаря этому спасся: его подобрали местные крестьяне, отвезли в Раштатт, и оттуда он сумел тайно пробраться в Страсбур. Он единственный из французских представителей чудом ускользнул от убийц; когда он вернулся во Францию, его приветствовали как героя и мученика, но нашлись, по обыкновению, и люди, которым его спасение показалось подозрительным.
279… задумчивый и хмурый, как Ипполит… — См. т. 30, примеч. к с. 264… стоны доносятся неизвестно откуда, как в "Освобожденном Иерусалиме"… — Имеется в виду эпизод из песни XVIII героической поэмы Т.Тассо (см. примеч. к с. 52): христианский рыцарь Ринальдо попадает в волшебный лес, где видит мусульманских деввои-тельниц, выходящих из деревьев. При виде его они превращаются в циклопов. Ринальдо истребляет их, несмотря на стоны деревьев, и тем снимает с леса заклятье: древесные стволы теперь можно употребить на осадные машины для взятия Иерусалима.
280 Спич (англ, speech) — публичная речь, произносимая во время какого-либо торжества.
281 "Deprofundis clamavi ad te" ("Из глубин взываю к Тебе, Господи") — христианская заупокойная молитва на текст 129-го библейского псалма.
288 Ханаан — древнее название территории Сирии, Палестины и Финикии. Здесь употреблено как синоним выражения "земля обетованная" (см. т. 30, примеч. к с. 83).
Брест — город и порт в Западной Франции на берегу Атлантического океана; имеет важное стратегическое значение; самый крупный военный порт страны; наряду с Тулоном (см. примеч. к с. 250) место ссылки на каторжные работы.
Габриель — французская форма имени Гавриил; так звали архангела, известившего, согласно евангельскому преданию (Лука, 1: 26–38), деву Марию о том, что она родит сына — Иисуса Христа. Таким образом, Жибасье хочет сказать, что не только внешность, но и само имя побудили окружающих прозвать молодого каторжника "ангелом каторги".
290 Платон (428/427—348/347 до н. э.) — величайший древнегреческий философ; уроженец Афин, ученик Сократа (см. т. 30, примеч. к с. 15); развивал диалектику; создал стройное и глубокое философски-идеалистическое учение, охватывающее чрезвычайно широкий круг теоретико-познавательных и общественных проблем (разработал учение об идеях и наметил схему основных ступеней бытия; создал утопическое учение об идеальном государстве; много занимался вопросами образования, воспитания и т. п.); оказал огромное влияние на последующее развитие мировой (в первую очередь европейской) философии. Сочинения Платона отличаются не только глубиной мысли и богатством проблематики, но и редкостным мастерством изложения.
… отвечал со спартанской лаконичностью. — О древней Спарте и спартанском воспитании см. т. 30, примеч. к сс. 88 и 289. В систему этого воспитания входило прививавшееся с детства умение кратко и четко выражать свои мысли. Искусство говорить кратко было так характерно для спартанцев, что получило название лаконизма, лаконичности (Лакония или Лаконика — область в юго-восточной части греческого полуострова Пелопоннес, столицей которой и была Спарта; слово Лакония часто употребляется как синоним Спарты).
291 Святой Августин (в православной традиции — блаженный Августин; 354–430) — крунейший христианский теолог и церковный деятель; епископ г. Гиппон в Северной Африке; родоначальник христианской философии истории; развил учение о благодати и предопределении; в западной традиции считается крупнейшим из отцов церкви; главные сочинения — "О граде Божием", "О благодати", а также замечательная "Исповедь", глубоко и психологически тонко рисующая становление личности.
292… очень скучно видеть на другом конце моей цепи ученика Пифагора… — Древнегреческий философ Пифагор (ок. 570–500 до н. э.) учил, что сосредоточенность человека в себе, чему помогает длительное молчание, наряду с другими условиями способствует здоровью его души и тела.
…festinare ad eventum, как сказал Гораций. — Слегка перефразированная часть 148-й строки из "Науки поэзии" Горация (…ad eventum festinat…); Гораций говорит здесь о том, что настоящий поэт не начинает рассказ чересчур издалека и идет сразу к сути дела: "Сразу он к делу спешит, бросая нас в гущу событий…" (перевод М.Л. Гаспарова).
293 Линия — см. т. 30, примеч. к с. 60.
Лукулл — Луций Лициний Лукулл (ок. 117 — ок. 56 гг. до н. э.) — римский полководец; командуя в 74–66 гг. до н. э. римскими войсками, воевавшими с Митридатом VI Евпатором (см. примеч. к с. 242), добился значительных успехов; славился богатством и роскошью, особенно — роскошными и изысканными пирами. Выражение "лукуллов пир" стало нарицательным для обозначения неслыханно обильной и разнообразной трапезы.
294 Гидрофобия (водобоязнь, или бешенство) — тяжелое инфекционное заболевание животных и человека, поражающее центральную нервную систему и, при отсутствии правильного и своевременного лечения, ведущее к гибели больного в результате паралича глотательных и дыхательных функций; передается через слюну больных животных, главным образом при укусе. Название "гидрофобия", или "водобоязнь", получило по одному из своих наиболее ярких симптомов: в определенный период болезни у больного животного проявляется отвращение к воде и оно не может пить. Эффективное лечение в виде прививок против бешенства было разработано только в 1885 г. выдающимся французским ученым, основоположником микробиологии и иммунологии Луи Пастером (1822–1895).
295 Каталептик — человек, находящийся в состоянии каталепсии (болезненного состояния неподвижности, оцепенения в какой-то одной позе).
296 Босе (Ле-Босе) — небольшой городок в 15 км к северо-западу от Тулона.
297 Кюжский лес — лесной массив к западу от Ле-Босе.
298… чтобы посмотреть, как поведут быка, который в этом году был просто великолепен. — В Париже и некоторых других городах Франции в воскресенье, понедельник и вторник масленицы (последней недели перед Великим постом) мясники водили по городу в веселой процессии, под звуки музыки специально откормленного, огромного и толстого быка. По традиции, горожане стремились непременно посмотреть на это шествие ("пойти посмотреть быка", как принято было об этом говорить).
Ожская долина — так называют во Франции большой район в Верхней Нормандии, славящийся исключительно плодородными землями и особо специализирующийся на разведении высокопродуктивного скота (выращивается на замечательных местных травах).
Обсерватория — см. т. 30, примеч. к с. 217.
299… город, полный воспоминаниями о великом короле… — То есть о
Людовике XIV (см. т. 30, примеч. к с. 7).
Делаво — см. т. 30, примеч. к с. 6.
302 Шевалье — семейство, открывшее в Париже свое предприятие по производству оптических инструментов. Наиболее известным представителем этой семьи был Жан Габриель Огюстен Шевалье (1778–1848), которого называли "инженер Шевалье". Ему принадлежало множество изобретений и усовершенствований в области производства оптических инструментов. Он оставил ряд специальных сочинений на эту тему.
305 Предместье Сен-Марсель — рсположено на левом берегу Сены на юго-восточной окраине Парижа; в описываемое в романе время — район, населенный беднотой.
… Господин де Беранже даже сочинил по этому поводу песню. — Имеются в виду стихи Беранже (см. т. 30, примеч. к с. 262) "5 мая 1821 года" (дата смерти Наполеона). В тексте цитируются две первые строчки этих стихов. Стихотворение написано как бы от имени бывшего наполеоновского воина, в этот день проплывающего мимо острова Святой Елены на испанском корабле.
306… это так же любопытно, как поговорить с Эпименидом… — Эпименид — полумифический древнегреческий жрец, поэт и философ (его иногда считают одним из семи древнегреческих мудрецов); по преданию, жил на Крите приблизительно в VII в. до н. э. С его именем связывают множество историй. В данном случае Дюма имеет в виду легенду о том, как Эпименид в отрочестве был послан отцом искать заблудившееся стадо, забрел в ходе поисков в волшебную пещеру, заснул там и проспал 57 лет. Проснувшись, он сначала продолжал свои поиски, не отдавая себе отчета в том, сколько времени прошло.
307 Бертран, Жозеф Луи Франсуа (1822–1900) — видный французский математик; оставил значительный след во многих областях математики, был автором прекрасных учебных пособий. Дюма намекает здесь на то, что способности Бертрана проявились в очень раннем возрасте — про него говорили, что уже в 11 лет он вполне мог бы учиться в Политехнической школе, если бы этому не препятствовали правила приема в это высшее учебное заведение.
Бокаж, Поль (1824–1887) — драматург, помощник Дюма при написании им ряда пьес и романа "Парижские могикане".
Застава Анфер (Орлеанская застава) — находилась в южной части Парижа; одна из старейших в городе: известна с 1200 г.
Некрополь — см. т. 30, примеч. к с. 158.
308 Эрикар де Тюри, Луи Этьенн Франсуа, виконт (1776–1854) — французский инженер и агроном; с 1810 по 1830 гг. занимал специальный пост по надзору за парижскими катакомбами и произвел в них значительные работы; при Реставрации и Июльской монархии был депутатом, много занимался проблемами ирригации и артезианских колодцев; оставил ряд сочинений, в том числе по сельскому хозяйству, геологии и т. д. Дюма имеет в виду его работу "Описание парижских катакомб, предшествуемое историческими сведениями о катакомбах у всех народов" ("Description des catacombes des Paris, precedee d’un precis historiques sur les catacombes de tous les peuples", Paris, 1815).
Финикия — страна, именуемая на местном наречии Канаан (Ханаан; оба названия означают "пурпуровая страна"); являлась частью сирийского побережья Средиземного моря, заселенного в древние времена финикийцами — одной из народностей семитской языковой группы; в древности постоянно входила в состав какой-нибудь крупной средиземноморской или азиатской империи.
Пафлагония — приморская область Малой Азии на южном берегу Черного моря; ее прибрежные города были в основном заселены греками; с VI в. до н. э. входила в состав различных восточных государств; в I в. н. э. была завоевана Римом.
Каппадокия — древнее название области в центральной части Малой Азии между реками Галис и Евфрат; во II тысячелетии до н. э. на ее территории находилось основное ядро Хеттского царства; в I в. н. э. вошла в состав Римской империи; в XI в. была завоевана турками-сельджуками и с XV в. находилась под властью Турции. Гуанчи — древнее население семи крупных островов Канарского архипелага в Атлантическом океане; значительная его часть погибла на островах к XV в.; к XVII в. коренные жители архипелага практически исчезли, незначительная часть гуанчей сохранилась в ассимилированном виде, смешавшись с испанцами и приняв язык, религию и культуру своих завоевателей.
Скифия — земли, населенные племенами скифов, жившими в I тысячелетии до н. э. и в начале н. э. в Северном Причерноморье; название встречается в сочинениях ученых Древней Греции.
Татария (или Великая Татария) — западноевропейское средневековое название Центральной Азии, населенной кочевыми народами — "татарами", совершавшими опустошительные набеги и завоевания в прилегающих регионах. Позднее в обиход вошло также наименование Малая Татария, обозначавшее населенные татарами области России — Нижнее и Среднее Поволжье и особенно Крым. Бухара — здесь имеются в виду два района Центральной Азии. Бухарой по имени ее столичного города обычно называлось Бухарское ханство — феодальное государство на территории современного Узбекистана и Таджикистана, существовавшее в XVI — начале XX в.; в 1868 г. оно вошло в состав Российской империи.
Малой Бухарой в XIX в. называлась Кашгария — южная часть провинции Синьцзян в Западном Китае.
Этрурия — область в Средней Италии, примерно соответствующая современной Тоскане и населенная в древности народом этрусков, покоренных Римом в III в. до н. э. Этруски создали свою самобытную и высокую цивилизацию, оказавшую большое влияние на другие италийские народы.
Гоцо — крупный остров Мальтийского архипелага в центральной части Средиземного моря.
Остров Липари — самый крупный и самый плодородный из группы Липарских островов, расположенных в Тирренском море севернее острова Сицилия.
… начиная с Ханаана, где Авраам, чужой в Хевроне, просит у жителей позволения похоронить Сарру среди могил их предков… — Авраам — библейский патриарх, один из легендарных родоначальников еврейского народа; жил, по преданию, в конце III тысячелетия до н. э.; сначала кочевал со своей семьей и стадами в Месопотамии, а затем переселился в Ханаан (см. примеч. к с. 288), в окрестности Хеврона (см. т. 30, примеч. к с. 279); здесь он и похоронил свою жену Сарру на специально купленной для этого земле.
"Бытие" — Первая книга Моисеева, начальная книга Библии, приписываемая пророку Моисею; содержит описание творения мира и человека и происхождения народа израильского; подразделяется на три части: изначальная история (главы 1-10), история патриархов древних евреев (главы 11–36) и история сыновей Иакова (главы 37–50), непосредственного прародителя иудеев. Текст книги сложился из преданий различных древнееврейских племен между IX и V вв. до н. э. и по содержанию отображает воззрения и быт первобытных кочевников-скотоводов.
309 Могила Иссуара — улица в южной части Парижа, в предместье Сен-Жак; бывшая дорога в селение Монруж; названа либо по имени некоего буржуа, жившего на этом месте, либо в честь жестокого разбойника, героя средневековых песен и легенд, гиганта ростом 4,5 м, обосновавшегося в Монруже и нападавшего каждое утро на парижан. Равнина Монсури — местность в южной части Парижа; в описываемое в романе время была далекой окраиной города; память о ней сохранилась в названии одного из общественных парков.
Улица Вуае-Крёз (современное название — улица Даро) — в начале XIX в. находилась на далекой южной окраине Парижа, за пределами кольца городских застав в районе Монсури; до середины прошлого столетия неоднократно меняла свое название.
… недалеко от подземного Аркёйского акведука. — Аркёй — большая деревня под Парижем, на реке Бьевр; известна своим акведуком (от его арок и произведено ее название), построенным во времена римского императора Констанция Хлора (264–306; у власти с 293 г.; император с 305 г.) с целью подвести воду к дворцу с купальнями, при нем же сооруженному в Париже (Лютеции) и позднее получившему название "дворец Терм". Прослужив не одно столетие, акведук пришел в негодность, и королева Мария Медичи приказала построить другой, для подведения воды в Люксембургский дворец. Этот акведук, длиной в 3,5 км, в большей своей части, в отличие от римского, проходящий под землей, был построен в 1613–1624 гг. (руководил строительством архитектор Жак Дебросс).
Демилюна — в данном случае имеется в виду своеобразное полукруглое оборонительное сооружение, воздвигавшееся перед городскими или крепостными воротами, чтобы прикрыть их и затруднить подход к ним для неприятеля.
310 Мария Медичи — см. т. 30, примеч. к с. 237.
… Назначение его — собирать воду подземных источников Ренжисского и Кашанского плато… — Ренжис (или Ренжи) — деревня, где находился источник, воды которого отводил в Париж Аркёйский акведук.
… император Юлиан в древние времена приказывал доставлять в свой дворец Терм (на нынешней улице Лагарп)… — Долгое время ошибочно считали, что дворец Терм построил для себя император Юлиан, так называемый Юлиан Отступник; 331–363; правил с 361 г.). Улица Лагарп — см. т. 30, примеч. к с. 50.
Равнина Гласьер — в описываемое в романе время местность у южных окраин Парижа; изобиловала болотами, где парижане добывали лед (фр. glace) для погребов: его было столько, что хватало до лета; отсюда название равнины, сохранившееся в имени находящейся там сегодня улицы Гласьер.
Прево — должностное лицо в администрации городов средневековой Франции, ведавшее в основном городским управлением, судопроизводством, городской милицией и взиманием налогов. Точные его функции в различное время видоизменялись и постоянно сокращались в соответствии с общей ситуацией и развитием государственного аппарата. Прево Парижа считался высшим среди правителей других городов, имея некоторые права и привилегии (особое одеяние, почетная стража и т. д.), в какой-то мере уравнивавшие его с высшей аристократией. Парижским прево в 1613 г. был представитель известной французской судейской семьи Луи Сегье (1611–1653). Эшевены — должностные лица в городах средневековой Франции, выполнявшие административные и судебные функции (этот пост сохранялся вплоть до конца Старого порядка); обычно избирались (или назначались королем) из числа городской верхушки (богатых купцов, зажиточных ремесленников). В разных городах было разное число эшевенов (в Париже — 4).
Бульвар Сен-Жак — принадлежит к полукольцу Южных бульваров; проложен в середине XVIII в.; в середине XIX в. значительно удлинился после включения в него двух соседних бульваров. Контрфорс — опора или противовес, укрепляющий стену, несущую особо тяжелую нагрузку.
311 Форт Пор-Маон (Пор-Магон; современное название — Маон) — город и первоклассная крепость, порт на испанском острове Менорка в Средиземном море; в начале XVIII в. был захвачен Англией и до 1783 г. (с перерывом в 1756–1763 гг., когда был занят французами) оставался одной из ее главных баз в этом районе; в 1783 г. был отвоеван франко-испанскими войсками и в 1802 г. окончательно закреплен за Испанией.
312 Граф д'Артуа — см. т. 30, примеч. к с. 6.
313 Кладбище Сен-Сюлъпис — основано у одноименной церкви в XIII в.; в середине XVIII в. перенесено в район Люксембургского дворца; закрыто в конце XVIII в.
Делилъ, Жак (1738–1813) — аббат, французский литератор; оставил множество сочинений в прозе и стихах, а также ряд переводов; его первый и особенно громкий успех был связан с переводом "Георгию" Вергилия, вышедшим в 1770 г. и доставившим ему прозвище "французского Вергилия"; с середины 70-х гг. и до Революции пользовался покровительством графа д’Артуа и Марии Антуанетты; в 1786 г. совершил поездку в Константинополь и Грецию в свите французского посла; во время Революции демонстрировал левые взгляды, после 9 термидора счел за благо уехать за границу, вернулся в 1802 г. почти ослепшим. Некоторые его произведения пользовались большим успехом у современников, но ныне почти забыты. Оссуарий (от лат. os — "кость") — вместилище для захоронения костей покойников; бывает практически на всех кладбищах; располагается обычно у одной из стен кладбищенской церкви, либо представляет собой небольшое строение рядом с ней; один из самых древних и знаменитых оссуариев расположен в катакомбах Парижа. Помпеи — см. т. 30, примеч. к с. 56.
Склеп Сен-Лорана — возможно, это место перезахоронения покойников с кладбища одноименной церкви, которое было перенесено в парижские катакомбы в 1804 г. в числе многих других ликвидированных в Париже в конце XVHI — начале XIX в.
Церковь Сен-Лоран (святого Лаврентия) — одна из старейших в Париже, известна с VI в.; находится в северной части города, в предместье Сен-Мартен; современное здание, неоднократно перестраивавшееся, возведено в XV в.
Вьен — город в Юго-Восточной Франции, административный центр округа и двух кантонов в департаменте Изер; знаменит своими памятниками скульптуры и архитектуры, сохранившимися еще со времен античности.
Баланс — административный и торговый центр департамента Дром в Юго-Восточной Франции; расположен на левом берегу Роны, в 500 км к юго-востоку от Парижа.
Жильбер, Никола Жозеф Лоран (1750–1780) — французский поэт, сын крестьянина, воспитанник иезуитов, был учителем; в 70-х гг. XVIII в. получил известность как автор религиозных и сатирических стихов, в которых высмеивал деятелей Просвещения, а также литераторов-консерваторов и пороки высшего общества; несмотря на то, что получал пособие от короля, создал о себе легенду как о преследуемом поэте-простолЮдине; эта легенда, воспринятая некритически, была популярна среди последователей литературного романтизма во Франции и России в начале XIX в.
314 "Подражание Иисусу Христу" — см. т. 30, примеч. к с. 349. Мадригал — первоначально: короткое стихотворение пасторальнолюбовного (реже сатирического) характера; в XVII–XVIII вв. — остроумный стихотворный комплимент, адресованный даме, иногда иронический.
… словами Иисуса Христа, обращенными к самаритянке, когда тот разговаривал с ней у колодезя Иаковлева, что у въезда в самарийский город Сихарь… — Здесь имеется в виду евангельский эпизод: разговор Иисуса с жительницей города Сихарь в палестинской области Самария, населенной в те времена язычниками-огнепоклонника-ми. Беседа происходила у колодца, что был на участке, некогда принадлежавшем родоначальнику иудеев Иакову. Попросив напиться, Иисус открылся самаритянке, что он Мессия — Христос, и изложил ей некоторые начала своего учения. После этого жители города пригласили его проповедовать и уверовали в него (Иоанн, 4).
315 Климент XIV (Джованни Винченцо Антонио Ганганелли; 1705–1774) — римский папа с 1769 г.; стал папой в период острого кризиса в отношениях между папским престолом и светскими властями ряда стран Западной Европы (во многом вызванного политикой его предшественника, Климента XIII); в значительной степени отказался от вмешательства во внутренние дела католических государств и в 1773 г. упразднил орден иезуитов, изгнанный к тому времени из нескольких европейских стран. Среди современников ходила легенда, будто иезуиты его отравили.
Катон — см. примеч. к с. 151.
Геркуланум — см. т. 30, примеч. к с. 56.
316 "Век" ("Siecle") — еженедельная газета либерального направления, выходившая в Париже с 1836 г.; собрала очень сильный штат сотрудников в сфере освещения политики и особенно в литературной своей части (в годы Июльской монархии газета заключила договор с несколькими писателями, в том числе с Дюма, получив за высокий гонорар монополию на газетную публикацию их сочинений); быстро завоевала успех и пользовалась большим влиянием; до 1848 г. была органом конституционной оппозиции; после революции 1848 г. — республиканским органом; при Второй империи придерживалась либеральных и антиклерикальных тенденций, что сделало ее одним из руководителей общественного мнения; позднее влияние газеты значительно уменьшилось.
Пантеон — буквально: храм всех богов; в переносном смысле — место упокоения выдающихся людей. В Париже Пантеоном называют здание церкви во имя покровительницы города святой Женевьевы, перестроенное по проекту архитектора Ж. Суфло (1713–1780) в 1764–1790 гг. из старинного храма XII в. В 1791 г. это здание было превращено в место погребения "великих деятелей эпохи свободы Франции". В дальнейшем оно несколько раз становилось то снова католической церковью, то Пантеоном. В настоящее время продолжает оставаться местом захоронения выдающихся французов. Гименей — в древнегреческой мифологии божество брака; его именем, которое выкликали на свадьбах, была названа торжественная песнь в честь новобрачных; в литературе символизировал законный брак.
Легуве, Габриель (1764–1812) — французский поэт и писатель; автор многочисленных драматических произведений в прозе; некоторые из них были специально написаны для Французского театра и поставлены на его сцене; в период Революции выступал в своих произведениях с ярых антиякобинских позиций.
Дюсис, Жан Франсуа (1733–1816) — французский поэт, автор трагедий; известен своими переводами Шекспира — по существу был первым, кто по-настоящему познакомил французского зрителя с пьесами великого английского драматурга. Позднейшие критики упрекали его в некоторой вольности этих переводов, не вполне учитывая то, что Дюсису приходилось считаться с жесткими французскими театральными канонами (консерватизм части публики был так силен, что первые постановки Шекспира вызывали нечто вроде литературно-общественных скандалов); к тому же Дюсис не знал английского языка и знакомился с творчеством Шекспира "из вторых рук"; был известен всепоглощающей преданностью литературе и театру и нежеланием принимать любые посты и знаки отличия от представителей всех режимов, при которых ему довелось жить.
317 Бьевр — небольшая река (длиной приблизительно в 40 км), левый приток Сены, частично протекавшая по Парижу; долгое время считалось, будто ее воды особенно хороши для использования при окраске тканей (именно на ее берегу основали свое знаменитое предприятие Гоблены — см. т. 30, примеч. к с. 129); в XII в. два соседних аббатства, Сен-Виктор и Сент-Женевьев, сделали отводной канал, благодаря чему воды этой реки орошали принадлежавшие им земли. В XIV в. канал был засыпан; на его месте прошла улица Бьевр. Аббатство Сен-Виктор — старинный монастырь, основанный в XI в. и находившийся под покровительством французских королей и парижских архиепископов; помещался в юго-восточной части современного Парижа в предместе Сен-Виктор в районе Ботанического сада; в 1818 г. был разрушен; до настоящего времени от него сохранилось несколько зданий и одна из церквей.
Ботанический сад — см. т. 30, примеч. к с. 169.
Площадь Сен-Мишель — см. т. 30, примеч. к с. 50.
Площадь Одеона — находится в левобережной части Парижа рядом с Люксембургским садом и дворцом; спланирована в 1779 г. на месте сада особняка принцев Конде в связи со строительством здесь (в 1779–1782 гг.) нового здания театра Комеди Франсез (его труппа играла там до 1799 г.) и получила название площади Французского театра; современное название носит в честь театра Одеон (см. примеч. к с. 193), занимающего расположенное на ней театральное здание. Площадь Пантеона — находится в предместье Сен-Мишель перед зданием Пантеона на земле, некогда принадлежавшей аббатству святой Женевьевы; спланирована в 1770 г.
Шартре — монастырь ордена картезианцев, основанный на бульваре Сен-Мишель в начале XVII в.; во время Революции был упразднен, а здания его разрушены. Память о монастыре сохранилась в названии небольшой улочки, проложенной поблизости в середине XIX в.
319 Ленуар, Жан Шарль Пьер (1732–1807) — крупный чиновник и административный деятель при Старом порядке; одно время интендант в Лиможе; в 1774 г. стал начальником парижской полиции (в те времена в ведении полиции находились не только уголовный и политический надзор и сыск, но и вопросы управления городом, благоустройства городской жизни); войдя в конфликт с Тюрго (см. примеч. к с. 505), вынужден был уйти с этого поста, но в 1776 г. вернулся; проявил себя энергичным и честным деятелем, стремился к улучшениям и много сумел сделать (в частности, создал школу булочников, ломбард, систему полного освещения парижских улиц и их очистки и т. п.); способствовал запрещению пытки во Франции; в 1785 г. подал в отставку и был назначен председателем комиссии финансов и королевским библиотекарем; в 1790 г. эмигрировал, жил в Швейцарии и Австрии; в 1802 г. вернулся, но так как все потерял, то ломбард, некогда им основанный, с согласия правительства выплачивал ему до самой смерти пенсион в 4 000 франков… потребовал закрытия церкви Убиенных младенцев и ее кладбища… — Это кладбище, одно из старейших и самых "населенных" в Париже (предположительно, на нем было похоронено два миллиона человек), располагалось в центре старого города на улице Сен-Дени; известное с XII в., уже в средние века считалось очагом заразы; было закрыто в 1780 г., но большие земляные работы на этом месте проводились всю первую половину XIX в.; одновременно была разрушена кладбищенская церковь.
Филипп Август — см. т. 30, примеч. к с. 182.
… Врачи Факультета… — Факультетами (с заглавной буквы) продолжали по традиции называть высшие медицинские учебные заведения Франции, хотя к началу XIX в. они полностью отделились от университетов, подразделениями которых некогда являлись. У этого слова есть и другой смысл: "Факультет" означает медицинскую корпорацию (так, выражение "позвать на помощь Факультет" означает "обратиться к врачам, к медицине").
322… В Вену!.. В какую? Ту, что в Австрии, или ту, что в Дофине? —
Название австрийской столицы Вены по-французски пишется и произносится как "Вьен"; точно так же пишется и произносится название французского города Вьен (см. примеч. к с. 313) в Дофине. Дофине — историческая провинция на юго-востоке Франции, прилегающая к Альпам; вошла в состав французского королевства в 1349 г. и считалась удельным владением наследника престола, называвшегося до 1830 г. по имени провинции дофином.
Вента — своеобразная структурная единица организации карбонариев (см. примеч. к с. 172). Эта тайная заговорщическая организация строилась по конспиративно-иерархическому принципу: 1) низовые (так называемые "отдельные") венты, 2) центральные, 3) высшие и 4) верховная. Глубокая конспирация, дисциплина, отсутствие письменных документов и материалов, сообщение исключительно через специальных делегатов, выделяемых от каждой ступени вент, обеспечивали этой системе действенность и жизнеспособность даже в условиях жесточайших преследований.
… мы среди угольщиков! — То есть карбонариев (см. примеч. к с. 172). Существует несколько версий, объясняющих происхождение этого названия. Одна из них возводит его к бурным гражданским раздорам, происходившим в средневековой Италии между сторонниками папы — гвельфами и сторонниками императора — гибеллинами, когда на одном из этапов этой борьбы преследуемые гвельфы вынуждены были скрываться в хижинах угольщиков. Согласно другой, при возникновении в Неаполитанском королевстве тайной революционной организации заговорщики использовали на первых порах в качестве прикрытия издавна здесь существовавшую, вполне легальную и мирную профессиональную организацию угольщиков (что-то вроде общества взаимопомощи).
В соответствии с третьей, тайная революционная организация возникла первоначально в наполеоновской Франции, в горах Юры (см. примеч. к с. 426). Заговорщики встречались в хижинах местных углежогов и опять-таки использовали их профессиональную организацию — пережиток прежних цехов. Впоследствии офицеры французской армии занесли эту организацию в Италию, там она "итальянизировалась" и уже в новом виде вернулась туда, где и зародилась.
… со времени дела сержантов из Ла-Рошели… — См. т. 30, примеч. к с. 7.
324 Баумгартен — см. примеч. к с. 94.
325… Республиканцы королевства Неаполитанского в царствование Мюрата питали одинаковую ненависть и к французам и к Фердинанду. — Имеется в виду Фердинанд I, король Обеих Сицилий (1751–1825), первоначально царствовавший под именем Фердинанда IV, короля Неаполитанского; стал королем Неаполитанским в 1759 г., поскольку его отец, правивший до того в Неаполе, унаследовал испанскую корону и стал королем Испании под именем Карла (Карлоса) III. Фердинанд был женат на австрийской принцессе Марии Каролине (1752–1814), старшей сестре Марии Антуанетты, и в значительной степени под ее влиянием проводил политику крайней реакции; в 1798 г. присоединился к антифранцузской коалиции; в следующем году с помощью французских войск был изгнан неаполитанскими республиканцами из Неаполя, где образовалась Партенопейская республика; вскоре она была свергнута, и возвращение короля сопровождалось кровавыми репрессиями; в 1806 г. был снова изгнан из Неаполя, королем которого стал сначала Жозеф
Бонапарт, а потом Мюрат (см. примеч. к с. 67). Фердинанд правил тогда лишь на Сицилии; в 1815 г. он вернулся в Неаполь; в 1816 г. был официально признан королем Обеих Сицилий; уничтожил созданные как в Неаполе, так и на Сицилии либеральные учреждения, восстановил их в 1820 г. в результате неаполитанской революции, но потом нарушил свою клятву на верность новой конституции и реставрировал свою абсолютную власть с помощью австрийских войск.
Абруццкие горы — см. т. 30, примеч. к с. 184.
… Карбонария Кверини власти преследовали как уголовного преступника за попытку убийства… — По всей вероятности, речь идет об одном из представителей известной венецианской семьи Кверини, в которой еще в XVIII в. были франкмасоны, либералы, представители национально-освободительного движения. Возможно, имеется в виду Алоиз (Альвизе) Кверини (1799–1869) — впоследствии юрист, итальянский патриот, основавший в Венеции библиотеку и картинную галерею; однако никаких сведений о том, что в юности он был причастен к попытке совершить политическое убийство, не сохранилось.
326 Улица Копо — см. том 30, примеч. к с. 182.
Жубер, Никола (ум. в 1866 г.) — в то время мелкий муниципальный чиновник; его роль в создании организаций карбонариев во Франции Дюма в общем рисует довольно верно (небольшая неточность отмечена ниже — см. примеч. о Лимперани).
Дюрье — по всей вероятности, в виду имеется Пьер Дюжье (1798–1879) — в то время студент-медик, активный участник радикального левого движения; позднее врач и публицист; именно к нему относятся биографические сведения, сообщаемые далее Дюма (участник заговора 19 августа, после его провала вместе с Жубером уехал в Неаполь, там стал карбонарием; вернувшись во Францию, познакомил своих друзей и единомышленников с существованием и статутом организаций карбонариев); вскоре организовал движение карбонариев в провинции; был участником заговора 1823 г. с целью возбудить войска, отправляемые на подавление революции в Испании; на определенное время отошел от активной политической деятельности, чтобы закончить учебу, но не порывал связей с прежними друзьями, и они (в частности, Базар — см. примеч. ниже) вовлекли его в сен-симонистское движение, одним из видных деятелей которого он стал; получив диплом врача, начал практиковать в родном Дижоне; позже вернулся к католицизму, но продолжал прежнюю свою благотворительную деятельность с социальным оттенком; со времен Второй республики стал занимать все более и более правые позиции.
Заговор 19 августа 1820 года — см. т. 30, примеч к с. 110.
Улица Кле — см. т. 30, примеч. к с. 187.
Бюше, Филипп Жозеф Бенжамен (1796–1865) — карбонарий, сенсимонист, христианский социалист, человек ярких и разнообразных талантов; происходил из семьи очень скромного достатка, рано начал трудовую деятельность; в возрасте 18 лет добровольцем пошел сражаться с иностранными армиями, вторгшимися во Францию; проявлял исключительную жажду знаний, постоянно и много учился, получил уже в сравнительно зрелом возрасте медицинское образование и всю жизнь занимался теоретической медициной, хотя как врач не практиковал; выпустил работу по гигиене; изучал историю и философию, оставил ряд сочинений в этих областях; в начале 20-х гг., вместе с Базаром и Флоттаром (см. ниже), основал французскую организацию карбонариев; участие в бельфорском заговоре (см. примеч. к с. 172) едва не закончилось для него смертной казнью; в 1825 г. стал сен-симонистом, участвовал в издании печатного органа сен-симонистов "Производитель" ("Producteur"), в пропаганде сен-симонизма; в 30-х гг. отошел от сен-симонизма в собственном смысле слова и стал христианским социалистом, вернулся к католической вере, но стремился совместить ее с социалистическими идеями; в годы Июльской монархии, вместе со своим другом Пьером Ру (Ру-Лавернем; 1802–1874) предпринял замечательное многотомное документальное издание "Парламентская история Французской революции" ("Histoire parlementaire de la Revolution fran^aise"), по сей день являющееся настольной книгой для всех изучающих Французскую революцию и интересующихся ее историей; был участником революции 1848 года, членом Учредительного собрания; в Законодательное собрание 1849 г. избран не был; после бонапартистского переворота 2 декабря 1851 г., восприняв его болезненно, отошел от политической деятельности и посвятил себя теоретической работе.
Руан, Пьер Изидор — адвокат в Париже и в Бретани, член организации карбонариев (его называли Руан-старший, поскольку его сын Альфонс Руан, в то время студент-юрист, также был карбонарием). Лимперани — студент-юрист, замешанный в заговоре 19 августа 1820 г. и после его провала счевший за благо, подобно Жуберу и Дюжье, уехать в Италию, где также стал членом организации карбонариев. Именно он (а не Жубер, как пишет Дюма) вернулся вместе с Дюжье во Францию, привезя сведения о итальянских карбонариях. Жубер же еще на некоторое время задержался в Неаполе и вернулся лишь после подавления неаполитанской революции 1820–1821 гг. Сразу же по возвращении все трое способствовали возникновению французской организации карбонариев; затем активно включились в ее деятельность.
Гинар, Жозеф Огюст; Сотле, Огюст; Кариоль, Жильбер — студенты-юристы, участники организации карбонариев в Париже.
Сигон (или Сиго), Клод Франсуа Альфонс — студент-меди к, карбонарий.
Базар Сент-Аман (1791–1832) — французский революционный деятель, социалист-утопист; по профессии в описываемое время мелкий служащий; сотрудничал в ряде наиболее либеральных газет; много занимался радикальной публицистикой; вступил вложу Друзей истины (см. примеч. к с. 430); в 1821 г. стал вместе с Бюше и Флоттаром одним из основателей общества карбонариев во Франции (они разработали его организационные принципы и устав, исходя из итальянского образца, сообщенного Дюжье и Лимперани, но приспособив его для условий французской радикальной и революционной деятельности, а затем развернули большую организационную работу); впоследствии (уже после смерти Сен-Симона) стал сен-симонистом, одним из главных редакторов сен-симонист-ского органа "Производитель", и играл ведущую роль среди сен-симонистов; в 1828–1829 гг. прочел ряд лекций по сен-симонизму; на их основе была издана книга "Изложение учения Сен-Симона" (1830), систематизировавшая эту доктрину.
Флоттар Ф. Т. — во время действия романа мелкий служащий парижского ведомства косвенных налогов, молодой радикал, друг Базара, Бюше, Жубера; сыграл вместе с ними видную роль в создании сначала так называемой масонской ложи Друзей истины, превращенной ими в центр политических дискуссий и вербовки кадров для революционной деятельности, а затем — организации французских карбонариев; принимал самое активное участие в ряде заговоров; после Июльской революции оставил об этом интересные воспоминания в книге "Революционный Париж" ("Paris revolutionnaire", 1832). Цензор — в Древнем Риме должностное лицо, ведавшее налогообложением и наблюдавшее за поведением и политической благонадежностью граждан. Здесь: один из руководителей тайного общества, следивший за исполнением его правил.
327 Аргус — см. т. 30, примеч. к с. 52.
… Возглавляли движение Лафайет, Вуайе д’Аржансон, Лаффит… — Здесь и далее Дюма перечисляет ряд видных членов организации карбонариев эпохи Реставрации; ниже приводятся биографические данные о них, однако в тех случаях, когда сведения Дюма на этот счет не вполне точны, это специально оговаривается.
Лафайет (см. примеч. к с. 25) — действительно входил в верховную венту карбонариев, однако играл там неизменно умеренную и сдерживающую роль. Это отчасти проявилось и во время бельфорского заговора — некоторые историки, а также часть заговорщиков склонны были приписывать неудачу предприятия в значительной мере проволочкам Лафайета, ведь именно он должен был возглавить движение.
Аржансон, Марк Рене Мари де Вуайе, маркиз д’ (1771–1842) — французский политический деятель; выходец из богатой и знатной семьи; сразу принял Революцию, служил в армии; после падения монархии отказался эмигрировать вместе с Лафайетом (адъютантом которого тогда был); уехав в свое имение в Пуату, занимался сельским хозяйством и был исключительно уважаем в округе, так как неизменно продавал свое зерно ниже установленных цен (то же делал во время неурожая 1816 г.); с 1809 по 1813 гг. был префектом своего департамента; в 1815 г. был избран депутатом и в течение 20 лет почти постоянно переизбирался, неизменно занимая место в рядах самой радикальной оппозиции (а иногда мужественно представляя эту оппозицию едва ли не в единственном числе, как это было в "бесподобной палате" — см. т. 30, примеч. к с. 84); голосовал и выступал против всех реакционных мероприятий правительства Реставрации; не ограничиваясь парламентской трибуной, принимал участие в журналистской деятельности и был активным карбонарием, в частности был одним из видных участников бельфорского заговора; после Июльской революции был членом немногочисленной республиканской оппозиции в Палате; его социальные идеи становились все более радикальными; неоднократно выступал в защиту трудящихся, навлекая на себя неудовольствие властей и даже преследования; на склоне лет говорил, что целью его неизменно было равенство: равенство политическое как ближняя цель и равенство социальное как цель конечная; приютил у себя Буонарроти (см. ниже), когда этот патриарх революционного и коммунистического движения вернулся во Францию.
Лаффит — см. т. 30, примеч. к с. 254. Следует сказать, что, хотя Лаффит в период Реставрации в качестве депутата выступал как
21 922 представитель оппозиции, в раде случаев весьма решительной и радикальной, и, вполне возможно, был как-то связан с деятельностью тайных революционных организаций, а будучи человеком богатым и щедрым, оказывал им определенную финансовую поддержку, никаких надежных сведений о его прямом участии в движении карбонариев не сохранилось.
Манюэль — см. т. 30, примеч. к с. 7. По характеру своих взглядов играл в организации карбонариев примерно такую же сдерживающую роль, как Лафайет.
Буонарроти, Филиппо Микеле (или, во французской транскрипции, Филипп Мишель; 1761–1837) — один из видных деятелей революционного движения во Франции и Италии конца XVIII — начала XIX в.; родился в аристократической семье в Пизе; рано увлекся сочинениями французских просветителей и особенно Руссо, стал горячим сторонником и пропагандистом их идей, за что подвергся преследованиям в Италии; в 1789 г. уехал на остров Корсику, тогда уже часть Франции, и принял активное участие в развернувшейся там во время Французской революции политической борьбе; в мае 1793 г. Конвент дал ему за революционные заслуги гражданство Франции; выполнял рад поручений правительства Французской республики в Италии, участвовал в осаде Тулона; в марте 1795 г. был арестован как робеспьерист; в тюрьме он познакомился с Гракхом Бабёфом, французским революционером-коммунистом, проникся коммунистическими убеждениями (к которым и прежде склонялся) и после освобождения стал вместе с Бабёфом одним из руководителей так называемого "заговора во имя равенства" ("заговора равных"); вместе с другими заговорщиками был арестован, судим и приговорен к тюремному заключению, с 1800 г. замененному ссылкой и жизнью под надзором полиции; с 1806 по 1824 гг., с некоторыми перерывами, находился в Женеве, продолжал революционную деятельность; придя к выводу о необходимости тайной революционной организации, строго законспирированной и построенной по иерархическому принципу, создал такую организацию под именем Общества высокодостойных мастеров; пытался установить связь с другими тайными организациями, особенно в Италии; после провала одного из своих агентов вынужден был скрываться, переехал в Брюссель; там установил тесные связи с революционерами Франции, Бельгии, Италии; написал и издал книгу "Заговор во имя равенства, именуемый заговором Бабёфа" ("Conspiration pour l’Egalite dite de Babeuf", 1828), оказавшую большое влияние на несколько поколений европейских революционеров; после Июльской революции вернулся в Париж, где продолжал революционную пропаганду и принимал активное участие в деятельности революционных организаций Франции и Италии. Современные историки нередко называют его "первым профессиональным революционером". Тем не менее, надо сказать, что Дюма допускает определенную неточность: хотя и в период Реставрации Буонарроти, несомненно, поддерживал связь с представителями французских карбонариев, надежных сведений о его прямом вхождении в их организацию, в частности в ее верховную венту, нет. Дюпон, Жак Шарль (называемый Дюпон из Эра, т. е. из департамента Эр; 1767–1855) — французский политический деятель; во время Революции и Империи делал успешную юридическую и административную карьеру — главным образом в своей родной Нормандии;
в 1814 г. (и недолго в 1815-м) был депутатом, с 1817 г. постоянно избирался в Палату депутатов, где занимал место среди радикальной левой оппозиции; славился своей порядочностью и беспристрастностью; был близким другом Лафайета; входил в организацию карбонариев; после революции 1830 года недолго занимал пост министра юстиции, но вскоре разочаровался в новом режиме и подал в отставку; еще в течение нескольких лет был депутатом; в 1848 г. стал членом Временного правительства (и был избран его председателем), а также депутатом Учредительного собрания; занимал в это время умеренную позицию, отличаясь интересом к сугубо политическим, но не к ставшим столь важными социальным проблемам; в Законодательное собрание избран не был и более в политической жизни не участвовал.
Шопен, Огюст Жан Мари, барон де (1782–1849) — французский политический деятель и крупный судейский чиновник; юрист по образованию, начал судейскую карьеру при Империи и делал ее всю жизнь; в 1819 г. был назначен советником королевского суда и в этом качестве проявил себя сторонником либеральных идей; был карбонарием; в 1827 г. стал депутатом и присоединился к левой оппозиции в Палате; на похоронах Манюэля произнес речь, за опубликование которой издатель и типограф подверглись преследованиям; поддержал революцию 1830 года и нового короля; при Июльской монархии продолжал успешную судебную карьеру и стал пэром Франции; опубликовал ряд брошюр, а также тексты своих речей. Мерилу, Жозеф (1788–1854) — французский юрист и политический деятель; начал юридическую карьеру в конце Империи, при Реставрации прославился как адвокат, выступая в ряде громких политических процессов, связанных с заговорами против режима Бурбонов и преследованиями прессы; подвергался резким нападкам со стороны ультрароялистов, препятствовавших ему в его адвокатской деятельности и даже пытавшихся привлечь его к суду; был членом организации карбонариев; принял активное участие в Июльской революции; после нее способствовал отмене ряда репрессивных законов периода Реставрации; недолго был министром просвещения и культов, министром юстиции; с 1831 г. — депутат, с 1837 г. — пэр; после 1848 г. отошел от политики.
Барт, Феликс (1795–1863) — французский политический деятель, занимавший и высокие судебные должности; с 1817 г. начал юридическую карьеру в Париже; проявил себя как непримиримый враг режима Реставрации; движение карбонариев поддерживал не только личным активным участием, но и в своей профессиональной деятельности, выступая, в частности, как защитник на процессе полковника Карона и четырех ларошельских сержантов; участвовал в июльской революции 1830 года; после нее стал депутатом, несколько раз был министром (просвещения, юстиции), получил крупный пост в юридической системе и стал пэром Франции (1834); как министр юстиции осуществил некоторые улучшения в своем ведомстве; довольно быстро забыл свои либеральные увлечения (так, этот бывший карбонарий с неумолимой строгостью преследовал участников республиканского восстания в Париже в июне 1832 г.) Тест, Шарль Антуан (после 1781–1848) — французский революционный деятель; во время Империи служил на скромных постах (был армейским казначеем; занимал инспекционную должность в Неаполитанском королевстве); во время "Ста дней" поддержал Наполеона (главным образом помогая в этой деятельности одному из своих старших братьев, тогда — блестящему адвокату, позднее, при Июльской монархии, многократно министру, деятельность которого, однако, кончилась незадолго до революции 1848 года громким скандалом и арестом); с 1824 по 1830 гг. был компаньоном и управляющим небольшого парижского книготоргового дома, получившего как у полиции, так и среди "посвященных" (главным образом карбонариев) прозвище, которое можно примерно перевести как "якобинская лавочка"; активный карбонарий; в 1829 г. участвовал в издании республиканской газеты "Департаментская трибуна" ("La tribune des departements"); при Июльской монархии участвовал в деятельности ряда тайных республиканских объединений; привлекался к ответственности по нескольким процессам; был дружен с Вуайе д’Аржансоном и Буонарроти, во многом разделял их взгляды; участвовал в деятельности общества содействия образованию народа, давал уроки рабочим; вместе с группой друзей опубликовал в 1833 г. "Проект республиканской конституции", в основу которой были положены конституционные документы периода Великой французской революции, главным образом якобинская конституция 1793 г; после антиреспубликанского закона от сентября 1835 г. (запретившего, в частности, республиканцам так себя называть) на политической арене почти не появлялся.
Буэнвилъе (Форестье де Буэнвилье), Элуа Эрнест (1799–1886) — в годы Реставрации молодой адвокат, активно занимавшийся политической деятельностью, связанной с оппозицией Бурбонам; был карбонарием, участвовал в заговорах; во время Июльской революции был адъютантом Лафайета; при Июльской монархии делал юридическую карьеру; в 1849 г. был избран в Законодательное собрание Второй республики, где присоединился к монархистам; при Второй империи — член Государственного совета и сенатор.
… оба Шеффера… — Шеффер, Ари (см. т. 30, примеч. к с. 184) и Шеффер, Анри (1798–1862) — два брата-художника, родившиеся в Голландии, но принадлежавшие к немецкой лютеранской семье и рано обосновавшиеся во Франции. Оба были широко признаны как художники, но большей известностью пользовался Ари. Помимо них, в рядах карбонариев был и третий Шеффер — Арнольд, журналист. Базар — см. примеч. к с. 326.
Кошуа-Лемэр — см. примеч. к с. 192.
Корсель, Клод Тирки деЛа Бар де (1768–1843) — французский политический деятель; как большинство дворян, служил в армии, в 1792 г. эмигрировал (жил главным образом в Англии); при Консульстве вернулся во Францию и отстранился от политики; в 1814 и 1815 гг. в качестве одного из командующих национальной гвардией департамента Рона дважды так энергично организовывал оборону против союзных войск, что заслужил этим ненависть Бурбонов и после вторичной их реставрации вынужден был покинуть Францию, куда вернулся лишь в конце 1817 г. или в 1818 г.; с 1819 г. депутат, занимал в Палате левые позиции; был близок с Лафайетом, Дюпоном из Эра; входил в организацию карбонариев; поддержал Июльскую революцию, однако при новом режиме также находился в умеренной оппозиции; с 1834 г. оставил политическую арену. Его сын, Клод Франсуа Филибер де Корсель (1802–1892) в годы Реставрации также участвовал в движении карбонариев; с 1837 г. был либеральным депутатом, в 1848 г. членом Учредительного собранил, голосовавшим за республиканскую конституцию; на первых порах поддерживал Луи Наполеона Бонапарта, активно участвовал в проведении итальянской политики Второй республики, однако после переворота 2 декабря 1851 г. отстранился от политики; в начале Третьей республики, как видный католик, несколько лет был послом в Ватикане.
Кёклен — французский вариант произношения немецкой фамилии Кёхлин, которую носила семья выходцев из немецкой Швейцарии, обосновавшаяся в Мюлузе (Эльзас) еще в конце XVI в. В XVIII в. эта разветвленная, очень многодетная семья, стала одной из видных промышленных фамилий Мюлуза, а в XIX в. ее деятельность приобрела еще более широкий размах, постепенно выйдя далеко за пределы первоначальных занятий, связанных с производством тканей. Два представителя этой семьи сыграли заметную роль в революционном и оппозиционном движении во Франции конца XVIII — первой половины XIX в. Особенно велика была роль Жака Кёклена (1764–1834), о котором и идет речь в романе. Он был энергичным промышленником, известным своей благотворительной деятельностью (построил приют для сирот); в молодости принял самое активное участие во Французской революции; при Наполеоне был мэром Мюлуза; в 1814 г. приложил много усилий для организации сопротивления иностранному нашествию; в 1820 г., как сторонник либеральных идей, был избран депутатом; в Палате занял место среди крайне левой оппозиции; был видным карбонарием, активным участником бельфорского заговора; в связи с делом полковника Карона (см. примеч. к с. 172) организовал протест, известный как "петиция 132 выборщиков", а когда полковника расстреляли, опубликовал по поводу его дела брошюру, за что был приговорен к 6 месяцам тюрьмы и 3 000 франков штрафа; после 1827 г., когда его не переизбрали в Палату депутатов, ушел с политической сцены.
328… будто "quos ego!" Нептуна, слово это успокоило бушующие воды собрания. — См. т. 30, примеч. к с. 39.
… осмотрительный Улисс! — Улисс (см. примеч. к с. 63), согласно греческим преданиям, славился не только умом и отвагой, но и многоопытностью и хитроумием.
… ступая на мостовую его величества Карла X. — Королевскими мостовыми во Франции называли общественные наземные пути сообщения, доступные для пользования каждому гражданину и создаваемые на казенный счет. В городах это были замощенные улицы, в сельских местностях — государственного значения шоссированные дороги с покрытием из каменных плит. В зависимости от формы правления такие дороги назывались королевскими, императорскими, а при республике — национальными.
329 Отель-Дьё — см. т. 30, примеч. к с. 27.
330 Френолог — человек, профессионально занимающийся френологией — разработанной в первой четверти XIX в. австрийским врачом Францем Йозефом Галлем (1758–1828) теории, согласно которой характер и психические свойства человека можно определить по особенностям строения его черепа. Со временем ошибочность этой теории стала очевидной, однако на первых порах она имела довольно много последователей.
Сатиры — в древнегреческой мифологии низшие лесные божества, демоны плодородия, составлявшие свиту бога виноделия Диониса (римского Вакха); как правило, их изображали ленивыми, похотливыми, часто полупьяными, ведущими в лесах вместе с нимфами веселые хороводы; своим внешним обликом напоминали полулюдей-полуживотных: с заостренными ушами, с козьим (или лошадиным) хвостом, с растрепанными волосами и тупым вздернутым носом.
В современном языке сатир — синоним пьяного и похотливого существа.
… я раздавлен колесом Фортуны… — Богиня Фортуна (см. т. 30, примеч. к с. 124) иногда изображалась стоящей на шаре или колесе — символе изменчивости счастья; отсюда и произошло выражение "колесо Фортуны".
331… старая история о блудном сыне! — Имеется в виду евангельская притча (Лука, 15: 11–32) о неком человеке и двух его сыновьях. Младший пожелал покинуть отчий дом, где жил спокойно и благополучно. На чужой стороне он быстро растратил причитавшуюся ему часть имущества и, впав в нужду, решил вернуться домой. Против всех ожиданий, отец встретил его с распростертыми объятиями и устроил в его честь пир, какого никогда не устраивал в честь добродетельного старшего сына. Смысл истории в том, что раскаявшемуся грешнику надо радоваться больше, чем стойкому праведнику. Притча широко известна; упоминание о "блудном сыне" можно встретить постоянно, иногда в значении, очень далеком от евангельского. Хиромантия — см. т. 30, примеч. к с. 283.
Геомантия (гр. — "угадывание по земле") — гадание по случайно указанным на земле точкам, число и расположение которых изучают, или же по рисунку, образованному горстью земли, брошенной на стол.
Сомнамбулический сон — см. т. 30, примеч. к с. 386.
… Как фараон поверил Иосифу, как императрица Жозефина поверила мадемуазель Ленорман. — В Египте Иосиф (см. т. 30, примеч. к с. 279) обратил на себя внимание способностью разгадывать сны. Он растолковал зловещие сновидения фараона, предсказав ему семь лет урожайных и семь голодных и посоветовав в изобильные годы сделать запасы зерна, которых хватило бы на время бедствия. Фараон поверил Иосифу и именно ему поручил собрать эти запасы, для чего облек его огромной властью (Бытие, 41: 1-42).
Жозефина — Мари Жозефина Роза Таше де ла Пажери (1763–1814); ее первый муж, Александр Богарне (1760–1794), был казнен во время Революции; в 1796 г. она вышла вторым браком замуж за Наполеона Бонапарта, тогда генерала Республики; с 1804 г. императрица Франции; с 1809 г. в разводе с Наполеоном (так как не могла иметь детей).
Ленорман, Мари Анна Аделаида (1772–1843) — известная гадалка; в 1808 г. была выслана из Франции Наполеоном, поскольку ему не нравилось сближение с ней его жены; оставила мемуары о Жозефине; выступала также с сочинениями о прорицаниях.
Если верить самой прорицательнице, то еще в 1794 г. она предсказала Жозефине и новый брак, и корону, и чуть ли не последующий развод. (Эти ее позднейшие рассказы легли в основу соответствующей сцены в романе Дюма "Белые и синие".) Биографы с полным основанием сомневаются, что ее предсказания носили столь конкретный характер. Тем не менее, слова Ленорман явно произвели впечатление на Жозефину, а впоследствии она вполне уверовала, что госпожа Ленорман точно предсказала ее необычную судьбу. После прихода к власти Наполеона визиты его жены к Ленорман сильно способствовали укреплению репутации гадалки (а возможно и давали ей материал для пророчеств — она была женщиной неглупой, проницательной и ловко умела "разговорить" клиента).
332 Кабалистические заклинания — см. т. 30, примеч. к с. 196.
Полонез (здесь: "польский костюм") — длинный сюртук (редингот) с прямым стоячим воротом и петлицами, украшенными витым шнуром или сделанными из него.
335… высох, как русло Мансанареса… — Мансанарес — река в Испании (правый приток р. Харамы), на которой расположена столица страны Мадрид. Река сравнительно невелика (длина 85 км) и маловодна, и в прежние времена (до серьезных ирригационных работ, проведенных на ней во второй половине XIX и в XX вв.) жарким летом ей случалось почти пересыхать.
336… вы убили своего отца и женились на собственной матери, как Эдип? — Эдип — герой древнегреческой мифологии и античных трагедий, известный своей горестной судьбой: не зная родителей, он нечаянно убил отца и женился на собственной матери, став царем Фив; когда его грехи обнаружились, ослепил себя и обрек на вечное изгнание. См. также примеч. к с. 178.
"Эдип" — трагедия в стихах, написанная молодым Вольтером (ему было тогда 24 года); впервые была поставлена в Комеди Франсез 18 ноября 1718 г. и долгое время пользовалась огромным успехом (Руссо всерьез высказывал мнение, что Вольтер превзошел в ней самого Софокла). В России трагедия Вольтера была переведена в 1791 г.
337… например, отмена смертной казни. — Согласно уголовному кодексу 1810 г., смертная казнь во Франции во время, описываемое в романе, предусматривалась за 38 видов преступлений. В первой половине XIX в. в стране существовало движение за ее отмену, сторонниками его были многие общественные и государственные деятели. Герои Дюма говорят здесь об отмене смертной казни, возможно, потому, что этот вопрос был поднят в Палате депутатов в связи с обсуждением так называемого "Закона о святотатстве", устанавливавшего за осквернение Святых даров чрезвычайно жестокий средневековый вид казни. Против этого закона выступили лидеры либеральной оппозиции. Однако смертная казнь во Франции не была отменена и существует до настоящего времени.
… Леопольд Тосканский, философствующий герцог… — См. примеч. к с. 145.
339… в отличие от господина де Талейрана, вы поддаетесь первому побуждению, а оно дурно. — Здесь иронически обыгрывается одна из крылатых фраз, приписываемых Талейрану (см. т. 30, примеч. к с. 53), славившемуся своим циничным остроумием: он говорил, что никогда не следует поддаваться первому побуждению, поскольку оно обычно благородно.
Сандвичевы острова — другое название Гавайских островов, крупного архипелага в центральной части Тихого океана (во время действия романа были независимым королевством; сейчас — один из штатов США).
340… это из-за Бреста и Рошфора… — Рошфор — военно-морской (позднее и торговый) порт на западном побережье Франции, на берегу
Бискайского залива; наряду с Тулоном и Брестом, туда отправляли приговоренных к каторжным работам (см. примеч. к сс. 250 и 288).
Бургграф — в Германии в раннее средневековье правитель замка или города, назначавшийся императором или местным сеньором и обладавший в пределах города и его округа административной, судебной и военной властью. Начиная с XIII в. эта должность постепенно потеряла свое значение в связи с экономическим ростом городов и их стремлением к самоуправлению.
Карл Великий — см. примеч. к с. 8.
341 Сангвиник — человек, обладающий сильным и подвижным типом нервной системы; обычно отличается живостью, быстрой возбудимостью, ярким внешним выражением эмоций, легкой их сменяемостью. Термин восходит к возникшему еще в древности учению о четырех человеческих темпераментах (сангвиническом, флегматическом, холерическом и меланхолическом), связывавшему ряд заболеваний человека и особенностей его психического склада с преобладанием в его организме одной из основных жидкостей — крови, слизи, желтой желчи или черной желчи. От латинского sanguis — "кровь" и произошло название "сангвиник".
342… Заговор Дидье — дело рук полиции; заговор Толлерона, Пленье и Карбонно — дело рук полиции; заговор четверых сержантов из Ла-Рошели — дело рук полиции! — О Дидье и четверых сержантах из Ла-Рошели см. т. 30, примеч. к с. 7.
Заговор Толлерона, Пленье и Карбонно — имеется в виду деятельность так называемых "патриотов 1816 года", политического общества, направленного против режима Реставрации. Оно было создано в феврале 1816 г. и распалось через несколько месяцев, после ареста возглавлявших его Эдма Анри Шарля Толлерона (ок. 1775–1816) — гравера-чеканщика, Жака Пленье (ок. 1775–1816) — бывшего военного, торговца кожевенными изделиями (по другим данным — сапожника) и Шарля Леонара Карбонно (1782–1816) — учителя чистописания и общественного писца. Следует сказать, что если утверждение, будто дела Дидье и четырех ларошельских сержантов "состряпаны" полицией, является сильным преувеличением, то в истории "патриотов 1816 года" полицейская провокация, бесспорно, сыграла немалую роль. Самому возникновению этой организации явно способствовал агент-провокатор (он же вовлек в нее одного из ее "вождей", Карбонно). И хотя участники этого общества несомненно были людьми, отрицательно относившимися к реставрации Бурбонов и к установленному ими режиму, их деятельность сводилась скорее к декларациям и рассуждениям; к тому же это были люди не слишком значительные, не особо искушенные в политике и не пользовавшиеся влиянием. Поэтому очень подозрительным выглядел контраст между весьма слабой угрозой, которую они представляли для режима, и свирепостью обрушившихся на них репрессий: Толлерон, Пленье и Карбонно были не только приговорены к смертной казни, но и казнены 27 июля 1816 г. по специальному ритуалу, предусмотренному для отцеубийц (им отрубили голову и правую руку). Еще 17 человек были приговорены по этому делу к разным срокам заключения и ссылке.
344 Кель — небольшой город в Германии, в тогдашнем великом герцогстве Баденском; расположен на правом берегу Рейна, как раз напротив французского города Страсбура.
… чек на тысячу экю, которые можно получить на Иерусалимской улице. — То есть в префектере полиции, расположенной на этой улице. О самой улице см. т. 30, примеч. к с. 7.
Дагобер — см. примеч. к с. 229.
Площадь Паперти собора Парижской Богоматери — находится у паперти (церковного крыльца) главного входа в этот собор; возведена одновременно с его строительством, по-видимому, в середине XIII в., когда были закончены оформляющие фасад башни. Первоначально уровень почвы на площади был на 2,5 м выше окрестных улиц, но постепенно сравнялся с ними. В 1865 г. во время реконструкции Парижа территория площади была значительно расширена за счет сноса окрестных строений.
Берлина — дорожная коляска, изобретенная в Берлине и потому получившая такое название.
345… Шесть франков прогонных! — Прогонные (или прогоны; точнее: прогонные деньги) — плата, взимавшаяся за проезд по почтовым дорогам; рассчитывалась в зависимости от расстояния, от количества нанятых лошадей; уплачивалась вперед при отъезде с почтовой станции.
346 Рафаэль — см. т. 30, примеч. к с. 38.
Мероды — древний и знатный род бельгийского дворянства. Старшими современниками Дюма были три брата из семьи Мерод (двое из них долгие годы жили во Франции). Младший из трех братьев, Луи Фредерик Гислен де Мерод (1792–1830), пошел добровольцем защищать независимость Бельгии и получил смертельное ранение в ходе военных действий, а двое других, также поддержавшие бельгийскую революцию, после образования независимого Бельгийского королевства играли видную роль в его политической жизни. Однако, по всей вероятности, Дюма имеет в виду сына старшего из них (Анри Мари Гислена; 1782–1847), графа Шарля Вернера Мари Гислена де Мерода (1816–1905), родившегося во Франции, принявшего французское подданство и ставшего французским политическим деятелем крайне правого толка (пламенным монархистом и клерикалом).
Меровей — полулегендарный король (ок. 447–458) салических франков; был союзником римского полководца Аэция против гуннов, разбитых в знаменитой битве на Каталаунских полях в Шампани (451); считается родоначальником династии Меровингов; наиболее значительным ее представителем был Хлодвиг (ок. 466–511; правил с 481 г.), фактический основатель династии. Династия правила до 751 г., когда Пипин Короткий сверг последнего ее представителя, Хильдерика III, и основал новую династию Каролингов.
Леей — старинная (известная с XI в.) французская аристократическая семья, чрезвычайно гордившаяся древностью своего рода. Упоминание об их родстве с Богородицей восходит к анекдоту, рассказанному английской писательницей леди Морган (урожденная Сидни Оуенсон; 1786–1859), которая вскоре после вторичной реставрации Бурбонов три года прожила во Франции, была принята в свете и выпустила о своей жизни в этой стране книгу "Франция". Она уверяла в этой книге, будто Леви возводили свой род к библейскому Левию, сыну Иакова и она якобы собственными глазами видела в их замке картину, на которой Дева Мария (также принадлежавшая по матери, согласно преданию, к иудейскому колену Левия) обращалась к представителю рода Леви, стоявшему перед ней с непокрытой головой, со словами (приведенными в виде подписи к картине): "Накройтесь, кузен!" Эта история получила широкую огласку и вызвала насмешки в адрес тогдашнего герцога Леви (см. примеч. к с. 504).
Росный ладан (или бензойная смола) — смола одного из деревьев семейства стираксовых, произрастающего в Юго-Восточной Азии (Индонезия, Индокитай); содержит много бензойной кислоты и благодаря приятному запаху употребляется в парфюмерии.
Карл IV Красивый (1294–1348) — младший из сыновей Филиппа IV Красивого; король Франции с 1322 г.; продолжал укреплять и совершенствовать королевскую власть; увеличил королевские владения; умер бездетным, что дало его племяннику, английскому королю Эдуарду III, право заявить претензии на французский престол; это стало в дальнейшем поводом к Столетней войне.
Людовик XI (1423–1483) — король Франции с 1461 г.; завершил политическое объединение страны.
Людовик XII(1462–1515) — французский король с 1498 г.; осуществил несколько полезных административно-судебных реформ; вел активную (особенно в Италии, где неоднократно воевал), но в целом не слишком удачную внешнюю политику.
Генрих /7/(1551–1589) — король Франции с 1574 г., последний из династии Валуа.
Людовик XIII (1601–1643) — король Франции с 1610 г.
… статуэтки с надгробий герцогов Бургундских или Беррийских… — Герцоги Бургундские — три средневековые феодальные династии, правившие в IX–XV вв. в герцогстве Бургундском, включавшем в себя земли в Восточной Франции и Нидерландах. Первая из них (конец IX — начало X в.) была основана графом Ришаром Отёнским. Последующие герцоги Бургундские, соперничавшие с французскими королями за влияние в стране, принадлежали к младшим лицам королевских династий Капетингов (X–XIV вв.) и Валуа (XIV–XV вв.). После гибели герцога Карла Смелого в 1477 г. род герцогов Бургундских пресекся.
Герцоги Беррийские — владетели исторической провинции Берри в центральной части Франции (вошла в состав владений короны с 1100 г.); титул герцогов Беррийских носили начиная с XIV в. несколько принцев французского королевского дома (из династии Валуа и Бурбонов).
347… святых Георгия и Михаила, побеждающих драконов… — Святой
Георгий (Георгий Победоносец; конец III — начало IV в.) — христианский великомученик, знатный римский военачальник, принявший новую веру и обезглавленный после долгих истязаний. Согласно легенде, Георгий уже после смерти поразил дракона, опустошавшего земли одного из восточных царств. На иконах он обычно изображается во время совершения этого подвига. Культ святого Георгия распространен во Франции начиная с VI в.
Святого Михаила (см. т. 30, примеч. к с. 94) в западноевропейском искусстве изображали в момент битвы с силами зла, иногда воплощенными в образе дракона.
Сент-Шапель — см. т. 30, примеч. к с. 50.
Монреаль — живописная деревня в современном департаменте Йон-на (в Центральной Франции, к юго-востоку от Парижа), где некогда была значительная крепость; сохранились остатки укреплений и церковь конца XII–XIII вв. с прекрасным алебастровым алтарем, алебастровыми же скульптурами, а также деревянными церковными сидениями, украшенными великолепными резными скульптурами, которые изображают сцены из Ветхого и Нового завета.
Мирис, Франс ван (1635–1681) — знаменитый голландский художник, называемый Мирисом-старшим; специализировался преимущественно в жанровой живописи; был учеником Герарда Доу (см. след, примеч.); писал главным образом картины с бытовыми сценами из жизни богатых горожан (обычно изображающие немногочисленные фигуры в спокойных позах), уделяя большое внимание передаче фактуры тканей, деталей одежды и обстановки.
Доу, Герард (или Гедрит; 1613–1675) — голландский живописец, жанрист и портретист, в 1628–1631 гг. учившийся у Рембрандта; писал главным образом небольшие бытовые сцены, выполненные в тщательной миниатюрной технике.
Меровинги — см. примеч. к стр. 346 (о Меровее).
Девим, Луи Франсуа (1804–1873) — французский оружейник, известный рядом усовершенствований, какие он внес в некоторые виды огнестрельного оружия, в частности карабин и револьверы. Арнауты — название албанцев у турок, заимствованное многими европейцами (так часто называли ранее албанцев и в России). Фидий — см. примеч. к с. 48.
Микеланджело — см. примеч. к с. 139.
Пракситель (ок. 390 — ок. 330 н. э.) — знаменитый древнегреческий скульптор, как и Фидий, работавший главным образом в Афинах; оставил множество прославленных скульптур; часть из них дошла до наших дней, но лишь в копиях (наиболее известна его статуя Афродиты Книдской); славился тончайшей обработкой мрамора, виртуозным использованием светотеневых эффектов.
Жан Гужон — см. т. 30, примеч. к с. 50.
Софокл (ок. 497–406 до н. э.) — великий древнегреческий драматург, наряду с Эсхилом и Еврипидом создал и развил жанр классической древнеаттической трагедии; написал более 120 пьес; до нас дошли 7 трагедий и более 90 отрывков. Наиболее известны его трагедии "Электра", "Царь Эдип", "Эдип в Колонне", "Антигона". Творчество Софокла оказало огромное влияние на мировую литературу и драматическое искусство.
Пуссен, Никола (1594–1665) — выдающийся французский художник, основоположник и крупнейший представитель классицизма в живописи XVII в.; впервые сформулировал теоретические принципы классицизма в изобразительном искусстве; долгие годы работал в Италии; оставил множество замечательных полотен, главным образом на антично-исторические и антично-мифологические, а также библейские сюжеты.
Рубенс — см. т. 30, примеч. к с. 509.
Веласкес (Родригес да Сильва Веласкес), Диего (1599–1660) — выдающийся испанский художник; оставил множество работ: жанровые произведения, картины на мифологические и библейские, а также исторические сюжеты, серию замечательных портретов и т. п. Творчество Веласкеса — вершина испанской живописи XVII в. и одно из ярчайших явлений мирового искусства.
Рембрандт — см. т. 30, примеч. к с. 14.
Ватто, Антуан (1684–1721) — французский художник и один из основоположников бытовой французской живописи XVIII в.
Грёз, Жан Батист (1725–1805) — французский художник-жанрист, автор портретов и нравоучительных картин.
Шеффер — см. примеч. к с. 327.
Буланже, Делакруа — см. примеч. к с. 192.
Орас Верне — см. примеч. к с. 42.
348 Цехины — старинные золотые монеты; их чеканка началась в 1284 г. в Венеции; славились чистотой содержащегося в них золота (около 3,5 г), благодаря чему быстро распространились по Европе; после 1559 г. начали чеканиться во многих европейских государствах и стали более известны под названием дукатов; долгое время были очень ходовой монетой в странах мусульманского Востока (и специально чеканились с этой целью в Австрии вплоть до 1822 г., а также в Турции — но уже с уменьшенным содержанием золота).
… Девочка исполняет для своего друга Вильгельма Мейстера танец с яйцами… — См. примеч. к с. 80.
Изабе, Жан Батист (1767–1855) — французский художник, автор многочисленных миниатюрных портретов видных политических деятелей и членов аристократических семейств конца XVIII — начала XIX в. Портреты Изабе неизменно были выполнены в изящной и утонченной, несколько идеализированной манере и пользовались огромной популярностью.
Возможно, что имеется в виду его сын, живописец и литограф Луи Габриель Изабе (1803/1804—1886), писавший главным образом пейзажи, особенно морские, но также создавший и несколько жанровых картин на исторические сюжеты.
Декан — см. т. 30, примеч. к с. 520.
Церковь Сен-Жермен-де-Пре (святого Германа-в-Лугах) — старейшая в Париже; известна с середины VI в.; неоднократно реконструировалась, но в основном сохранила облик, полученный ею при перестройке в конце X — начале XI в.; входила в одноименный старинный монастырь, некоторые его постройки сохранились неподалеку; расположена на бульваре Сен-Жермен.
349 Эбер, Антуан Огюст Эрнест (1817–1908) — французский художник. Его картина "Малярия" (1850) изображает беглецов, спасающихся в большой лодке от эпидемии; считается, несмотря на некоторую сентиментальность, одной из лучших его работ; находится в Лувре.
354… как китаянки, у которых с детства изуродованы ступни… — В
старом Китае девочкам из знатных или богатых семей с детства особым образом туто бинтовали ноги, чтобы препятствовать их росту. Такие крошечные ножки, с современной точки зрения деформированные и препятствующие нормальной ходьбе (у женщин вырабатывалась особая, раскачивающаяся походка), тогда считались непременным признаком утонченной красоты и изящества, а обувь для таких ног получила поэтическое название "лотосовых лодочек". 359 Жювизи — см. т. 30, примеч. к с. 186.
Вири — см. т. 30, примеч. к с. 394.
362 Улица Турнон — см. т. 30, примеч. к с. 266.
Форту наш (Фортунатус, по-латыни "счастливый" — тот, к кому благоволит Фортуна) — имя главного героя популярной в Германии XVI в. повести неизвестного автора (впервые напечатана в Аугсбурге в 1509 г.). Повесть о Фортунате содержит переработку заимствованного, по-видимому с Востока, сказания о счастливом обладателе волшебного кошелька, где никогда не переводятся деньги, и чудесной шапочки, в один миг переносящей владельца в любое место. Умирая, Фортунат оставил эти чудесные вещи своим детям, но из-за неразумного использования они им приносят несчастье.
363… Ты полон загадок, как роман господина д’Арленкура. — Арленкур (Прево д’Арленкур), Шарль Виктор (1788–1856) — французский литератор: поэт, драматург, публицист, но главным образом крайне плодовитый романист; выходец из знатной и богатой семьи, он не носил титула виконта, который ему нередко ошибочно приписывают; писал по преимуществу исторические романы; находился под влиянием английского "готического романа" — с запутанной интригой, таинственными героями и т. п… Несмотря на тяжелый и не вполне правильный язык, напыщенный стиль и неправдоподобие многих ситуаций, его романы, написанные с несомненным темпераментом, имели большой успех во времена Реставрации. При Июльской монархии, которую он не принял, продолжал писать исторические романы, однако с явной политической тенденцией, направляя их против "узурпатора трона"; после революции 1848 года написал несколько брошюр в защиту легитимизма и прав наследника Бурбонов графа Шамбора (за одну из них подвергся преследованиям). Однако в целом творчество и сам д’Арленкур к тому времени воспринимались уже, как правило, иронически.
364 Мост Сен-Мишель — см. т. 30, примеч. к с. 50.
Площадь Дворца правосудия — находилась на острове Сите перед восточным фасадом этого комплекса зданий судебных учреждений; при перестройке Парижа в середине XIX в. была включена в 1858 г. в новый бульвар Дворца, пересекающий Сите с севера на юг. Курде-Франс — название почтовой станции, располагавшейся в 18 км к югу от Парижа.
366 Эсон — см. т. 30, примеч. к с. 186.
Корбей — см. т. 30, примеч. к с. 396.
Этамп — небольшой город к югу от Парижа; там сохранился ряд интересных историко-архитектурных памятников (башня XII в., готическая церковь, несколько ренессансных зданий).
367 Сенарский лес — лесной массив в департаменте Эсон на небольшом расстоянии к югу-востоку от Парижа.
Фонтенбло — см. т. 30, примеч. к с. 381.
… Савиньи, знаменитый своим восхитительным замком, построенным во времена Карла VII… — Карл VII (1403–1461) — французский король с 1422 г. В его царствование, в значительной степени благодаря деятельности Жанны д’Арк, была успешно для французов завершена Столетняя война. Построенный им замок в Савиньи (Савиньи-сюр-Орж), о котором говорит Дюма, легенда связывает с именем его возлюбленной, Агнессы Сорель (1422–1450). По преданию, он поселил ее в небольшой башне этого замка и ходил туда по потайной лестнице. Башня была снесена в XVIII в.
Орж — приток Сены.
370 Кинг-чарлз — см. т. 30, примеч. к с. 53.
376… восклицание Архимеда. — Эврика! — Эврика! (гр. heureka — "Я нашел!") — возглас, приписываемый древнегреческому математику, физику и инженеру Архимеду (ок. 287–212 до н. э.), когда ему в голову пришла идея закона гидростатического взвешивания (так называемый закон Архимеда); это восклицание служит выражением радости при решении какой-либо проблемы.
377 Аргус — см. т. 30, примеч. к с. 52.
382… огромного, как звери Апокалипсиса. — В "Откровении Иоанна Бого слова" ("Апокалипсис", 12–13) рассказывается об огромных небывалых зверях — воплощении дьявола (драконе, змее с семью головами и десятью рогами и т. п.), что явятся на Землю в "конце времен".
387… Предательский поцелуй, губы Иуды! — Имеется в виду известное евангельское предание о "поцелуе Иуды" (передается тремя евангелистами: см. Матфей, 26: 48–49; Лука, 22: 47–48; Марк, 14: 44–45). Согласно ему, ученик Христа Иуда, решивший предать своего учителя, привел к месту, где находился Иисус с остальными учениками, вооруженную толпу, предупредив, что арестовать следует того, кого он поцелует ("Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его" — Матфей, 26:48). Когда он поцеловал Иисуса, того немедленно схватили. Выражение "поцелуй Иуды" стало нарицательным для обозначения лицемерия и предательства.
400… ни единого парижского су. — См. примеч. к с. 206.
Тик — см. т. 30, примеч. к с. 264.
Жардиньерка (от фр. jardin — "сад") — подставка, этажерка или ящик, нередко художественно оформленные; предназначена для растений, выращиваемых в комнате.
Мериносовая ткань — ткань из шерсти мериносов, породы овец с высококачественной тонкой белой шерстью.
401 Муслин — см. т. 30, примеч. к с. 77.
Химера — здесь: возникшее в средневековом искусстве скульптурное изображение фантастического чудовища.
Капуцин — член католического монашеского ордена, основанного в XVI в.; свое название капуцины получили от носимого ими остроконечного капюшона, по-итальянски cappucio.
409 "Stabat mater dolorosa" — начальные слова католического религиозного песнопения, посвященного страданиям Богоматери у креста распятого Иисуса. Текст "Stabat mater" был написан, как считают, в XIV в. На него писали музыку многие композиторы. Наиболее известна "Stabat mater" замечательного итальянского композитора Джованни Батиста Перголези (Перголезе; 1710–1736).
Улица Урсулинок — см. т. 30, примеч. к с. 181.
411… вслед за Иаковом, возопившим при виде окровавленного платья
Иосифа: "Хищный зверь растерзал моего сына!" — О библейском Иосифе см. т. 30, примеч. к с. 279. Здесь имеется в виду следующее место его истории: когда братья продали его в рабство, они сняли с него одежду, вымазали ее кровью козла и послали отцу, чтобы тот подумал, будто Иосифа растерзал хищный зверь (Бытие, 37: 31–33).
413 Консьержери, Бисетр — см. т. 30, примеч. к с. 9.
415 Бриарей — см. т. 30, примеч. к с. 52.
Лаффит — см. т. 30, примеч. к с. 254.
416… как ныряльщик Шиллера, вернулся, охваченный ужасом. — Шиллер, Иоганн Фридрих (1759–1805) — выдающийся немецкий поэт, драматург, историк и теоретик искусства; один из основоположников немецкой классической литературы. Его творчеству свойственны бунтарский пафос, утверждение человеческого достоинства, романтический порыв, напряженный драматизм. Здесь имеется в виду стихотворение поэта "Кубок" (1797), повествующее о короле, швырнувшем золотой кубок со скалы в ревущую морскую бездну и бросившем вызов окружающим — кто из них осмелится нырнуть за кубком, получив его в награду? Отважный паж ныряет и возвращается с кубком, но он потрясен видением ужасных морских чудовищ, таящихся в глубинах и едва его не погубивших. Тем не менее, когда король, несмотря на услышанный страшный рассказ, снова бросает в море драгоценность, обещая доставшему руку дочери, молодой человек ныряет вторично — и на этот раз уже не возвращается.
417… в боях при Монмирае, Шампобере и Ватерлоо, на холме Сен-Шомон и у заставы Клиши. — Монмирай — см. примеч. к с. 42.
Шампобер — см. т. 30, примеч. к с. 219.
Ватерлоо — см. т. 30, примеч. к с. 427.
Сен-Шомон и застава Клиши — места героического сопротивления, оказанного парижской национальной гвардией союзным армиям в боях под Парижем. У Сен-Шомона 30 марта 1814 г. национальные гвардейцы, главным образом учащаяся молодежь, целый день сдерживали превосходящие силы союзников. У заставы Клиши силы парижской национальной гвардии под командованием маршала Монсея (1754–1842) последними сражались с союзными войсками, сопротивляясь до конца, и сложили оружие лишь после того, как было получено известие о капитуляции Парижа. Сражения у Монмирая и у заставы Клиши стали сюжетом двух популярных картин Ораса Верне. Перу Дюма принадлежит драма "Застава Клиши" (1851).
… слова Лафайета "Восстание — святейшая обязанность каждого!"… — Имеется в виду пункт 35 "Декларации прав человека и гражданина", которой открывалась якобинская конституция 1793 г.: "Когда правительство нарушает права народа, восстание для народа и для каждой его части есть его священнейшее право и неотложнейшая обязанность". То, что Дюма вкладывает эти слова в уста Лафайета, связано, по всей вероятности, с широко распространенным, но ошибочным представлением, будто Лафайет является автором Декларации. Он действительно был одним из инициаторов и активнейших участников подготовки первого текста Декларации (принятого в августе 1789 г.), однако из предложенного им проекта в него вошли лишь первые три пункта (в редакции Мунье — см. примеч. к с. 23). В одном из них говорится о праве на сопротивление угнетению (формулировка, заметно отличающаяся от той, что содержится в тексте якобинской конституции). Ко времени же обсуждения конституции 1793 г. (с цитированным выше пунктом 35 Декларации) Лафайет уже покинул Францию и никакого участия в этом обсуждении не принимал.
419… о франкмасонстве, берущем начало в храме царя Соломона за ты сячу лет до Христа… — Многие деятели масонства (см. т. 30, примеч. к с. 65) пытались, не всегда добросовестно, проследить его истоки не только до храма Соломона, но и до времен легендарных. Храм царя Соломона — главный храм иудейской религии, построенный, по преданию, царем Соломоном (см. примеч. к с. 97) с большой пышностью в Иерусалиме в 1004 г. до н. э.; его описания сохранились в библейских книгах Царств; в 588 г. был сожжен при разрушении Иерусалима вавилонянами.
420 Матлот — кушание из кусочков рыбы в соусе из красного вина и различных приправ.
426… в горах Юры и Дофине. — Юра — горная цепь в Восточной Фран ции на границе со Швейцарией.
Дофине — см. примеч. к с. 322.
Греческий колпак — так называли во Франции шапочку-феску.
… жест Августа, обращавшегося с аналогичным приглашением к Цинне. — Цинна — здесь: малоизвестный римский политический деятель Гней Корнелий Цинна, который в 5 г. до н. э. был консулом. Однако в данном случае имеются в виду не столько исторические Август (см. примеч. к с. 132) и Цинна, сколько герои трагедии П.Корнеля "Цинна, или Милосердие Августа" (впервые поставлена в 1639 г.). В основу ее сюжета положена рассказанная Сенекой (см. примеч. к с. 27) история о том, как Цинна был замешан в заговоре против Августа, но тот счел возможным простить его и даже возвысить.
430… В тот же день Сальватор представил Жюстена в ложе Друзей истины, где тот был принят в масонское братство. — "Друзья истины" — весьма своеобразная организация, о которой современники (и историки) упоминают то как о масонской ложе, то как о венте карбонариев, причем оба суждения имеют под собой основание. По форме и официальному статусу это была масонская ложа, созданная группой либеральной и радикальной молодой интеллигенции и студенчества около 1818 г. (по другим сведениям, несколько позднее; в состав лож "Великого Востока" была принята в 1821 г.); однако, видимо, с самого начала она была задумана как узаконенное прикрытие для тайной революционной деятельности. Среди ее основателей были люди, чуть позднее основавшие и организацию карбонариев (Базар, Бюше, Флоттар и др.), и они превратили ложу в орудие революционной пропаганды и своеобразного "воспитания", а членами ложи, наряду с подлинными масонами, было множество карбонариев. Следует сказать, что сверхупрощенная процедура приема в члены Друзей истины, упоминающаяся в романе, была бы немыслима в настоящей масонской ложе, где прием нового члена сопровождался определенным подготовительным периодом и оформлялся сложным ритуалом. Однако, по воспоминаниям некоторых видных членов "Друзей истины", вскоре после их узаконения "Великим Востоком" они, к огорчению немногих подлинных масонов в их среде, отказались от сохранения "отживших ритуалов". И это было характерно как раз для вент карбонариев — там к потенциальному члену долго присматривались, но сама процедура приема сводилась к принесению торжественной клятвы.
… преодолел бы острый, как лезвие бритвы, мост, ведущий из чистилища в рай Магомета… — По существующим в исламе представлениям, над всей геенной протянут тонкий, как волос, мост Сират (араб, "путь", "дорога"). Все умершие должны пройти по этому мосту, и праведники спокойно преодолеют его, а грешники сорвутся в бездну ада.
431 Стрелиция — род растений из семейства банановых; произрастает в Африке; некоторые их виды выращивают в теплицах как декоративные.
435 Кассация — здесь: отмена приговора вышестоящей судебной инстанцией.
440… развод отменен. — Развод как юридическое расторжение брака в принципе отрицаемое католической церковью, был введен во Франции во время Революции законом от 20 сентября 1792 г. "во имя индивидуальной свободы". Последовавшее за этим огромное количество разводов привело к их затруднению по Гражданскому кодексу Наполеона в 1803 г. В 1816 г., при Реставрации, под влиянием католического духовенства развод был запрещен и признавалось только разлучение (раздельное проживание) супругов. В начале 30-х гг. проект закона, вновь разрешающего развод, несколько раз принимался Палатой депутатов, но отвергался Палатой пэров. Законодательно развод во Франции по правилам кодекса Наполеона был восстановлен только в 1884 г.
443… Пять лет!.. Срок президенства какого-нибудь Вашингтона или Адамса! — Вашингтон, Джорж (1732–1799) — американский государственный и военный деятель, главнокомандующий в Войне за независимость; первый президент США (1789–1797).
Адамс, Джон (1735–1836) — крупный американский политический деятель; один из лидеров борьбы американских колоний Англии за независимость; после возникновения Соединенных Штатов много лет активно защищал их интересы на дипломатическом поприще (участвовал в важных международных переговорах, был в 1785–1788 гг. первым посланником США в Англии); с 1797 по 1801 гг. — президент США; после этого от политической деятельности отошел. Президентом США в 1825–1829 гг. был и его старший сын Джон Куинси Адамс (1767–1848), однако упоминание Адамса в одном ряду с Вашингтоном делает более вероятным предположение, что Дюма имел в виду Адамса-старшего.
Заметим, что срок полномочий президента США — не пять лет, а четыре года.
444 …В отличие от евангельского пахаря, вырывающего из земли плевелы, чтобы дать место доброму семени… — Имеется в виду притча Иисуса о человеке, на поле которого, засеянном добрым семенем, кознями врага пшеница взошла вперемешку с плевелами (Матфей, 13: 24–31). Он не стал выпалывать плевелы, чтобы не повредить нечаянно и пшеницу, намереваясь при жатве приказать сначала вырвать плевелы и сжечь, а потом уже собирать пшеницу в закрома. Выражение "отделить зерна от плевел" стало крылатым и широко употребляется в разных значениях, в том числе, как в данном случае, не всегда точно соответствующих тексту евангельской притчи.
446… "На жену Цезаря не должно пасть даже подозрение". — См. т. 30, примеч. к с. 273.
447… дернувшись, словно бык от дротика бандерильеро. — Речь идет о национальном испанском зрелище — бое быков (корриде); бандерильеро один из участников корриды: он втыкает в быка особые дротики (бандерильи), чтобы раздразнить его.
Нума Помпилий — согласно античной традиции, второй царь Древнего Рима (ок. 715 — ок.672 до н. э.).
Эгерия — в древнеримской мифологии нимфа одного из римских ручьев; легендарная жена Нумы Помпилия, помогавшая ему благими советами. В переносном смысле — добрая советчица.
449 Макиавелли — см. т. 30, примеч. к с. 14.
Церковь святого Фомы Аквинского — находится в аристократическом Сен-Жерменском предместье; первоначально принадлежала соседнему монастырю и носила другое название, но с 1792 г. стала приходской и наименована в честь крупнейшего средневекового католического философа и богослова святого Фомы Аквинского (1225/ 1226–1274), монаха доминиканского ордена, в свое время преподававшего в монастыре, расположенном поблизости на улице Сен-Жак.
450 Булонский лес — см. т. 30, примеч. к с. 484.
453… подобно растениям, о которых рассказывает флорентийский по эт, — растениям, опустившим головки под ночным инеем и оживающим в солнечных лучах… — Имеется в виду следующее место из "Божественной комедии" Данте:
Как дольный цвет, сомкнутый и побитый Ночным морозом, — чуть блеснет заря,
Возносится на стебле, весь раскрытый,
Так я воспрянул, мужеством горя…
("Ад", И, 127–130. — Перевод М. Лозинского.)
457… белый горностай, которого Бретань выбрала для своего герба… — Этот зверек был изображен на поле гербового щита герцогов Бретонских; помещался на нем как бы в лесу, среди стилизованных изображений деревьев; имел не белую, а серебристую окраску.
458… Как во время рассказа Франчески да Римини плачет Паоло… — Речь идет об эпизоде из "Божественной комедии" Данте ("Ад", V, 85—138): во втором круге ада рассказчик встречает терзаемых адским вихрем двух юных любовников, Франческу да Римини и Паоло Малатеста, убитых ревнивым Джанчотто Малатеста, мужем Франчески (старшим братом Паоло); пока Франческа рассказывает историю их любви и сближения, Паоло рыдает.
459 "Stabat pater" — здесь, с целью подчеркнуть скорбь отца, перефразированы слова католического гимна, посвященного скорбящей Богородице (см. примеч. к с. 409).
Вандейские войны — см. т. 30, примеч. к с. 218.
… представлял собой позднюю надстройку романского сооружения… — Романский стиль господствовал в изобразительном искусстве Западной Европы в X–XII вв. (кое-где и в XIII в.). В архитектуре его отличала мощность, монументальность, суровость и некоторая тяжеловесность форм.
Кемпер — см. т. 30, примеч. к с. 218.
460 Сюзерен — в средневековой Европе крупный феодал, верховный сеньор (государь) определенной территории, от кого зависели и кому подчинялись более мелкие владетели, чьи земли находились на этой территории (вассалы). Он в свою очередь был обязан предоставлять своим вассалам защиту и покровительство.
Портик — галерея, образуемая колоннами или столбами, несущими перекрытие; известны со времен Древней Греции, где сооружались и отдельно стоящие портики как места собраний или гуляний, и портики, оформляющие вход в здание. Впоследствии в архитектуре европейских стран портики сооружались только перед входом в здания; особенно были характерны для зданий периода классицизма (конец XVIII-начало XIX в.).
… резким ветром, подобным тому, что хлестал по щекам часовых в "Гамлете" на площадке Эльсинорского замка. — Имеется в виду сцена из трагедии Шекспира "Гамлет" (I, 4).
… со старым греком из Аргоса, который десять лет простоял на террасе во дворце Агамемнона в ожидании минуты, когда на вершине горы зажгут огонь в знак взятия Трои. — Согласно древнегреческим преданиям (изложенным, в частности, в трагедии Эсхила "Агамемнон"), царь Микен (г. Микены входил в область Аргос в Пелопоннесе) Агамемнон, отправляясь на Троянскую войну, обещал своей жене Клитемнестре, что, когда Троя падет, он даст ей об этом знать, приказав специально посланным слугам разводить костры на вершинах гор. Такой издалека видимый сигнал, переходя с вершины на вершину, быстро достигнет их дворца. Однако за время долгого отсутствия Агамемнона у Клитемнестры появился возлюбленный. Страшась, как бы появление мужа не застало ее врасплох, она на последний, десятый год войны, когда, по предсказанию, Троя должна была пасть (а не все десять лет, как у Дюма), каждую ночь посылала на крышу дворца раба, чтобы он, не смыкая глаз, ждал условленного сигнала. Получив, наконец, ожидаемое известие, Клитемнестра уготовила гибель Агамемнону.
463 Политехническая школа — см. т. 30, примеч. к с. 5.
464 Крестильные обеты — даваемые при крещении ребенка от его имени восприемником обеты быть верным Иисусу и его учению. У католиков при получении первого причастия подросток уже сознательно повторяет обеты, ранее дававшиеся за него.
Милон Кротонский (VI в. до н. э.) — знаменитый греческий атлет; шесть раз был победителем на олимпийских играх.
466 "De profundis" — см. примеч. к с. 281.
469 Потерна — подземный коридор (или галерея) для сообщения между фортификационными сооружениями крепости.
471… брать Иерусалим… с Готфридом Бульонским, Константинополь —
с Бодуэном, Дамьетту — с Людовиком Святым… — О взятии Иерусалима и Константинополя см. примеч. к с. 274, а также т. 30, при-4 меч. к с. 513.
Дамьетта — город в Нижнем Египте (на восточном рукаве Нила, недалеко от устья); в средние века там была сосредоточена торговля Египта с Сирией. В те времена город считался крупнейшей цитаделью Египта, играл важную роль во время крестовых походов, неоднократно осаждался и завоевывался. В 1249 г. Дамьетта была взята французским королем Людовиком IX Святым (см. т. 30, примеч. к с. 7), но вскоре утрачена.
… на равнинах Пуатье в бою с сарацинами в семьсот тридцать втором году… — Имеется в виду битва, произошедшая 4 октября 732 г. близ Пуатье, когда франкское войско под командованием Карла Мартелла (ок. 688–741) победило вторгшихся из Испании арабов, остановив их продвижение в Европе. (Именно тогда Карл Мартелл и получил свое прозвище: Мартелл означает "молот".)
475 "Benedicite" — молитва, читаемая католиками перед едой. Название получила по первому ее слову (лат. "благословите").
479… Оставь отца своего и мать свою и следуй за мужем! — Имеются в виду известные слова из Ветхого завета, повторенные и в Евангелии (Матфей, 19: 5): "… оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут [два] одна плоть" (Бытие, 2: 24).
481… английский Эсхил… — Эсхил (ок. 525–456 до н. э.) — великий древнегреческий поэт-драматург, старший из трех великих афинских трагиков (Эсхил, Софокл, Еврипид). Трагедиям Эсхила (трилогия "Орестея", "Персы", "Семеро против Фив", "Прометей прикованный") свойственна своеобразная суровая гармоничность пронизывающего их мировоззрения, строгость и монументальность. Творчество Эсхила оказало большое влияние на мировую литературу. Английским Эсхилом Дюма называет Шекспира.
482… подобно Приаму, взирающему с высоты башен Трои на труп своего сына, которого семь раз протащили вокруг могилы Патрокла… — Здесь и далее речь идет об известном эпизоде из "Илиады" Гомера: на десятый год осады греками Трои сын троянского царя Приама, могучий воин Гектор, убивает в бою Патрокла, любимого друга греческого героя Ахиллеса; вне себя от горя и ярости, Ахилл не только убивает Гектора в поединке, но и глумится над мертвым: привязывает труп за ноги к колеснице и гонит вскачь коней, волочащих тело Гектора головой по земле. После похорон Патрокла он поступает также: трижды (а не семь раз, как у Дюма) обвозит таким образом тело Гектора вокруг могилы друга, а потом бросает непогребенным. Все это видят со стен города близкие Гектора, и старик-отец приходит с богатым выкупом в лагерь к Ахиллесу, умоляя отдать тело сына (см. примеч. к с. 131).
Арей (или Арес, древнеримский Марс) — бог войны в античной мифологии.
Мирмидоняне (мирмидоны; от древнегреческого "мирмикс" — "муравей") — легендарный многочисленный народ, созданный Зевсом из муравьев; в Троянской войне они составляли дружину Ахилла.
483 Фарината дельи Уберти — глава флорентийских гибеллинов (сторонников императора); в 1250 г. был вместе с другими гибеллинами изгнан из Флоренции победившими гвельфами (сторонниками папы); получил поддержку от неаполитанского короля, одержал в 1260 г. победу, вернулся во Флоренцию и проявил при этом благоразумие и благородство, удержав своих жаждавших мести сторонников от безумного намерения разрушить Флоренцию; считается, что он умер незадолго до 1266 г. — времени, когда гибеллины снова были изгнаны. Кавальканти, Гвидо (ок. 1255/1260—1300) — выходец из знатной и богатой флорентийской гвельфской семьи; принимал активное участие в политике; был известным философом и поэтом, одним из основателей так называемого "сладостного нового стиля" в поэзии; оказал большое литературное и личное влияние на кружок образованных молодых флорентийцев, в том числе и на Данте, с кем его связывала дружба. В десятой песне "Ада" Гвидо Кавальканти упоминается лишь косвенно, а речь идет о его отце Кавальканте де Кавальканти, стороннике гвельфов, в 1260 г. вынужденном покинуть Флоренцию, а в 1266 г. вернувшемся. В 1267 г. он сосватал своего сына Гвидо и Беатриче, дочь Фаринаты дельи Уберти, — это была одна из ряда попыток примирить две враждующие партии. В "Божественной комедии" Данте помещает Фаринату и Кавальканти-старшего рядом, в одном круге ада, терпящими одинаковые мучения в огненных могилах.
495 Святой Гиацинт (1185–1257) — доминиканец, получивший прозвище Апостол Севера; происходил из знатной польской семьи Одровонжев, учился в Кракове, Праге и Болонье; в 1228 г. познакомился в Риме со святым Домиником, вступил в его орден и с тех пор посвятил себя проповеднической и миссионерской деятельности, а также основанию новых монастырей доминиканского ордена на севере и востоке Европы — в Каринтии, Пруссии, Польше, Померании, Дании, Швеции, Норвегии, Украине; легенда приписывает ему путешествие на Волгу и к западным границам Китая. Улица Железной Кружки — см. т. 30, примеч. к с. 224.
Улица Феру — находится в предместье Сен-Жермен; проложена в начале XVI в.; название получила потому, что проходила через огороженный участок земли, принадлежавший некоему Феру, прокурору Парижского парламента.
Улица Кассет — находится в районе Люксембургского сада; известна с начала XV в.; неоднократно меняла свое название; настоящее имя получила от некогда находившегося на ней особняка Кассель. Улица Старой Голубятни — небольшая улица в Сен-Жерменском предместье; пересекает улицу Кассет; известна с XIII в.; свое название получила от находившейся поблизости голубятни, принадлежавшей аббатству Сен-Жермен-де-Пре.
Улица Вожирар — одна из самых длинных в Париже; идет от Люксембургского сада в юго-западном направлении; в начале XIX в. выходила на отдаленные окраины города; известна с XIV в.; проложена на месте древнеримской дороги; современное название получила от селения Вожирар, путь в которое шел по этой улице. Особняк Коссе-Бриссак — здание XVIII в., расположеное на поперечной к улице Железной Кружки улице Оноре-Шевалье, № 25. Лесюёр — см. т. 30, примеч. к с. 386.
Доменикино (Доменико Цампьери; 1581–1641) — итальянский художник. Его картины и фрески на античные и библейские сюжеты отличаются ясностью и четкостью композиции, хорошим рисунком и светлым, несколько пестрым колоритом (историки искусства считают, что, при некотором недостатке темперамента и силы, они отмечены классической сдержанностью).
497 Мурильо, Бартоломе Эстебан (1617/1618—1682) — знаменитый испанский живописец, родился и работал в Севилье (там же в 60-х гг. участвовал в создании Академии художеств и был ее первым президентом); писал главным образом картины на религиозные темы, широко вводя в них жанровые и пейзажные мотивы. Известна также его серия картин, изображающих уличную детвору. Картины Мурильо славились особым лиризмом.
498 Улица Сены — проходит в левобережной части Парижа; ведет от реки в южном направлении несколько ниже острова Сите; бывшая дорога в располагавшиеся некогда в этом районе селения; часто меняла свое название; северная часть улицы известна с XIII в. Мост Искусств — пешеходный мост через Сену; построен в 1802–1804 гг.; ведет от Лувра на южный берег к месту, неподалеку от которого начинается улица Сены; название получил от Дворца искусств, как назывался Лувр во времена строительства этого моста. Церковь святого Сульпиция (Сен-Сюльпис) — одна из старейших в Париже, основана в XII в.; современное здание, известное богатым внутренним убранством, закончено в 1778 г.; помещается на одноименной площади в левобережной части города.
Петушиная улица (точнее Петушиная улица Сент-Оноре) — небольшая улица, находившаяся в центре старого Парижа около восточной части Лувра; соединяла улицы Сент-Оноре и Риволи; в 1854 г. при перестройке Парижа была уничтожена. Ларошфуко-Лианкур, Франсуа Александр Фредерик, герцог де (1747–1827) — известный французский филантроп и пропагандист передовых научно-практических идей; во второй половине XVIII в. изучал в Англии передовые методы ведения хозяйства, после чего завел на своих землях образцовую ферму и основал школу для бедных детей военных, превратившуюся со временем в знаменитую Шалонскую школу искусств и ремесел; в 1789 г. был избран депутатом от дворянства в Генеральные штаты, занимал там (и в Учредительном собрании) умеренную позицию; после падения монархии эмигрировал, жил в Англии и США; при Консульстве вернулся во Францию, жил в своем имении и чрезвычайно активно старался пропагандировать и внедрять образцовые приемы ведения хозяйства, метод вакцинации, первые во Франции сберегательные кассы и т. п. передовые новшества в разных сферах жизни; эту деятельность неустанно продолжал при Реставрации, оставил ряд сочинений по этим вопросам; стал во время Реставрации членом Палаты пэров, однако его независимая позиция в Палате вызвала к нему неприязнь со стороны правительства Бурбонов. После разного рода придирок правительство в 1823 г. лишило его ряда постов, которые он занимал и на которых бескорыстно и очень энергично работал (член генерального совета мануфактур, совета по сельскому хозяйству, генерального совета по надзору за тюрьмами и т. п.) — именно это и имеет в виду Дюма, когда чуть ниже говорит об ударе, нанесенном ему г-ном Корбьером (см. о нем примеч. к с. 189; Корбьер, кроме того, выступил с резкими нападками на герцога). Все эти преследования сделали Ларошфуко-Лианкура весьма популярным в либеральных кругах. Его похороны, отчасти из-за неловких действий со стороны властей, вылились в антиправительственную манифестацию — главным образом учащейся молодежи.
499 Туке, Хартия — см. т. 30, примеч. к с. 7.
… Пиша представлял Леонида, умирающего за свободу Спарты… — См. примеч. кс. 191.
Генерал Фуа — см. т. 30, примеч. к с. 7.
Альпага (или альпака) — домашнее животное рода лам, выведенное путем гибридизации; разводится в высокогорном поясе Перу и Боливии (Южная Америка); дает ценную шерсть. Такое же название носит и материя, производимая из этой шерсти.
Кастор — см.' примеч. к с. 268.
500 Латинский квартал — общепринятое название района, прилегающего к холму Сент-Женевьев; в нем с начала XIII в. располагаются помещения Парижского университета (Сорбонны); назван так потому, что в средние века общим языком для студентов, съезжавшихся из разных стран, был латинский.
… когда выходили предместья (как в ночь с 5 на 6 октября, как 20 июня, как 10 августа)… — О событиях 5–6 октября 1789 г. и 10 августа 1792 г. см. примеч. к с. 19.
20 июня 1792 г. в Париже произошла революционная демонстрация. Народ, возмущенный неудачами в недавно начавшейся войне против коалиции феодальных европейских государств и двуличным поведением короля, ворвался в Тюильри. Людовику XVI пришлось выйти к манифестантам и выслушать их требование прекратить сопротивление Революции и сношения с эмигрантами. Король был вынужден дать обещание соблюдать верность конституции, надеть красный колпак — символ Революции — и выпить из солдатской бутылки за здоровье парижан.
… когда выходили Школы (как 28 июля, как 5 июня)… — Имеются в виду события Июльской революции 1830 г. (в ночь с 27 на 28 июля, после произошедших днем стычек, было уже по-настоящему организовано восстание под руководством группы бывших военных, карбонариев и республиканцев, в основном студентов и рабочих; утром 28 июля Париж покрылся сотнями баррикад.
5 июня 1832 г. в Париже произошло республиканское восстание: поводом к нему послужили похороны генерала Ламарка (см. т. 30, примеч. к с. 429); 6 июня оно было подавлено (последняя баррикада у монастыря Сен-Мерри держалась до вечера).
501 Улица Сент-Оноре — см. т. 30, примеч. к с. 8.
502… говорит Легран в "Описании Парижа и его зданий"… — Возможно, имеется в виду архитектор Жак Гийом Легран (1743–1807), осуществивший (совместно с другим архитектором, Молиносом) ряд известных работ в Париже (строительство здания Хлебного рынка с его знаменитым куполом — см. примеч. к с. 276, обновление и реконструкция прославленного фонтана Убиенных младенцев и др.); оставил работы по истории архитектуры, наиболее известны "Очерк истории архитектуры" ("Essai sur l’histoire de l’architecture", 1809) и "Сопоставление старой и новой архитектуры" ("Parallele entre Гаг-chitecture ancienne et modeme", 1799).
… Сестры, населявшие его, называли себя одриетками. — Название это связано с именем богатого и благочестивого парижского буржуа, Этьенна Одри, на рубеже XIII и XIV вв. отправившегося в паломничество и отсутствовавшего так долго, что жена, сочтя его погибшим, пригласила к себе нескольких бедных вдов, которые вместе с ней жили по монастырским правилам и ухаживали за больными. Одри, вернувшись, одобрил и поддержал благочестивое начинание; заведение сохранилось, но положение этой своеобразной религиозной организации долгое время было "нерегулярным": женщины жили по монастырскому уставу, но не приносили полноценных монашеских обетов. В XVII в. кардинал Ларошфуко превратил их учреждение в настоящий монастырь.
504 Ларошфуко, Франсуа де (1558–1645) — видный французский церковный деятель; епископ Клермонский и Санлисский, с 1607 г. кардинал; занимал и ряд видных государственных постов (был председателем Государственного совета, послом в Риме).
Дудовиль, Амбруаз Поликарп де Ларошфуко, герцог де (1765–1841) — французский политический деятель; с 16 лет в армии, во время Революции эмигрировал, путешествовал по Европе; при Консульстве вернулся во Францию, стоял в стороне от политики; при Реставрации стал членом Палаты пэров, где проявлял умеренный роялизм; входил во множество благотворительных организаций; в 1822 г. стал генеральным директором почт и внес в эту службу значительные улучшения; с 1824 г. управлял всеми делами королевского дома (по-французски "управление" звучит так же, как "министерство"; ранг его был равен министерскому, именно поэтому он назван в романе "одним из министров Карла X", хотя в кабинет министров не входил); подал в отставку после роспуска национальной гвардии (см. т. 30, примеч. к с. 7), против чего протестовал; после революции 1830 года продолжал некоторое время заседать в Палате пэров (где, в частности, вступался за права низвергнутых Бурбонов), но позднее покинул Палату и ушел с политической арены. Гербовник — книга, где собраны изображения и описания дворянских гербов. Гербовники составляются либо в алфавитном порядке, либо по титулам и степени знатности. Первый гербовник был составлен в 1320 г. в Цюрихе. С тех пор в разных странах Европы их выходило множество.
Ларошфуко-Лианкур, Фредерик Гаэтан де (1779–1863) — младший сын герцога Ларошфуко-Лианкура; с 1827 г. депутат, принадлежал к либеральной оппозиции; продолжал избираться депутатом и при Июльской монархии, занимая в Палате независимую позицию. Революция 1848 года положила конец его политической карьере. Ларошфуко, Александр, граф (1767–1841) — второй (средний) сын герцога Ларошфуко; французский дипломат и политический деятель; при Империи занимал ряд важных дипломатических постов (он был женат на родственнице императрицы Жозефины и та ему покровительствовала); избирался депутатом в 1822, 1828, 1830 и 1831 гг. Коссе, Огюстен Мари Поль Петрониль Тимолеон, герцог де Бриссак (1775–1848) — один из представителей старой аристократии, поддержавших Наполеона; был энергичным и дельным наполеоновским префектом департамента Кот-д’Ор, получил от Наполеона титул сначала барона, потом графа, был награжден орденом Почетного легиона; Реставрация признала за ним унаследованный по боковой линии титул герцога Бриссак; заседал в Палате пэров, будучи членом множества административных комиссий; получил ряд отличий от Карла X; после Июльской революции оставался в числе пэров, но никакого участия в политической жизни не принимал. Леей, Пьер Марк Гастон, герцог де (1755–1830) — французский литератор; в период Революции член Учредительного собрания, вначале занимал умеренную позицию; в 1792 г. эмигрировал, вступил в армию принцев, участвовал в Кибронской экспедиции; вернулся во Францию при Консульстве; посвятил себя экономическим занятиям; написал на тему экономики, а также на некоторые другие ряд сочинений (в частности, в 1814 г. вышла его интересная работа "Англия в начале XIX века" — "L’Angleterre au commencement du XIX e siecle"); при Реставрации пэр Франции, член королевского совета, член Французской академии; после появления книги, где утверждалось, что герцоги Леви претендуют на родство с Богородицей (см. примеч. к с. 346), на голову бедного герцога посыпались насмешки и эпиграммы, и одна из них как раз связана с его вхождением в Академию: там говорилось, что очень уместно повенчать кузена Богородицы с дочерью кардинала (т. е. созданной кардиналом Ришелье Академией).
Порталис, Жозеф Мари (1778–1858) — французский судебный и политический деятель; при Наполеоне сначала выполнял дипломатические поручения, затем занимал ряд крупных административных постов; в 1809 г. получил титул графа; позднее впал в немилость у Наполеона, но при Реставрации успешно делал политическую карьеру (с 1819 г. — пэр, получил ряд ответственных постов); в относительно либеральном министерстве Мартиньяка (см. примеч. к с. 25) был сначала министром юстиции, потом — иностранных дел; после Июльской революции активно участвовал в работе Палаты пэров; занимал крупные посты в юридической системе, сохранил их после революции 1848 года; с 1851 г. — сенатор.
Батар д'Этан, Доминик Франсуа Мари, граф де (1783–1844) — судебный и политический деятель; с 1819 г. — член Палаты пэров; занимал ряд крупных судебных постов; особенно был известен своим участием (и проявленным при этом беспристрастием) в процессе над убийцей герцога Беррийского Лувелем, а позднее, после Июльской революции, в процессе над министрами Карла X.
Порталь, Пьер Бартелеми (1765–1845) — политический деятель эпохи Реставрации; происходил из протестантской семьи с французского Юга, в молодости обосновался в Бордо, где успешно занимался морской торговлей и связанными с ней юридическими делами; при Реставрации стал депутатом (1818), занимался делами колоний; в 1818–1821 гг. был морским министром, многое сделал для улучшения дел французского флота, находившегося в бедственном положении; с 1821 г. — пэр.
Барант, Амаблъ Гийом Проспер Брютьер, барон де (1782–1844) — французский историк, публицист, политический деятель и дипломат; при Наполеоне выполнял ряд дипломатических миссий; приветствовал Реставрацию, проявил себя умеренным роялистом, занимал ряд административных и государственных постов; при Июльской монархии, которую поддержал, был послом в Санкт-Петербурге; оставил ряд исторических, политических и др. произведений; наиболее известна его "История герцогов Бургундских".
Ленэ, Жозеф Анри Иоахим (1767–1835) — французский политический деятель; к началу Французской революции адвокат, горячо ее приветствовал и участвовал в ее событиях в департаменте Жиронда, занимая посты в местной администрации и стараясь смягчать противоречия и крайние позиции; в 1796 г. ушел в отставку и с блеском работал адвокатом (он был прекрасным оратором); с 1808 г. — член Законодательного корпуса, где проявлял твердость, навлекшую на него гнев Наполеона; во время "Ста дней" эмигрировал вместе с герцогом Ангулемским (см. примеч. к с. 183); при Второй реставрации занимал ряд видных постов, в том числе был министром просвещения (до 1818 г.) и старался умерить крайности ультрароялизма; стал пэром и виконтом (1823); в Палате пэров занял сравнительно либеральные позиции, выступал в пользу независимости греков, высказывался против иезуитов; при Июльской революции (он ее принял) оставался членом Палаты пэров, но почти не выступал.
Паскье, ЭтъеннДени (1767–1862) — французский политический деятель; юрист по образованию, начал административно-юридическую карьеру при Наполеоне и очень успешно служил при рядё сменяющихся режимов; Наполеон доверил ему ответственные посты, дал титул барона, крест Почетного легиона; при Реставрации он неоднократно был министром, членом Палаты пэров; при Июльской монархии председателем Палаты пэров; в 1844 г. получил титул герцога; после 1848 г. на политической арене не появлялся.
Деказ, Эли (1780–1860) — политический деятель эпохи Реставрации; юрист по образованию; при Империи занимал пост в окружении Луи (Людовика) Бонапарта, короля Голландии; во время "Ста дней" не поддержал Наполеона, что обеспечило ему пост префекта полиции в начале Второй реставрации; стал любимцем Людовика XVIII, в 1816 г. давшего ему титул графа; получил сначала место министра полиции (позднее — внутренних дел), потом стал главой кабинета; на этом посту, проводя половинчатую политику, был одинаково ненавистен как либералам, так и ультрароялистам; после убийства герцога Беррийского вынужден был подать в отставку; король принял ее, но дал ему титул герцога и пост посла в Англии; при Карле X заседал в Палате пэров, членом которой был с 1818 г., и несколько раз выступал против особо реакционных законов. Монтескъю-Френезак, Франсуа Ксавье Марк Антуан (1757–1832) — политический деятель; был предназначен семьей к церковной карьере, еще до Революции стал аббатом; в 1789 г. был избран депутатом от духовенства и в Учредительном собрании упорно и красноречиво отстаивал все права духовенства против любых реформ; в сентябре 1792 г. эмигрировал в Англию; вернулся после падения Робеспьера, став агентом будущего Людовика XVIII (позднее от его имени предлагал Наполеону восстановить на троне прежнюю династию); при Первой реставрации недолго был министром внутренних дел; с 1815 г. — член Палаты пэров, в 1817 г. стал графом, в 1821 г. — герцогом.
Ид де Невиль, Жан Гийом, барон (в русской транскрипции иногда Гид де Невиль; 1776–1857) — французский политический деятель; во время Революции — роялист, агент эмигрировавших принцев; позднее был замешан в роялистском заговоре против Наполеона, вынужден был уехать в США (прибыл туда в 1805 г. и оставался до падения Наполеона); при Реставрации был послом в США и Португалии; с 1822 г. — член Палаты депутатов, где сочетал пламенный роялизм с некоторыми проблесками либерализма; став морским министром в кабинете Мартиньяка, поддержал борьбу за освобождение Греции, выступал против работорговли в колониях; после революции 1830 года ушел с политической арены.
Ноай (Ноайль), Луи Жозеф Алексис (1783–1835) — французский политический деятель; был в роялистской оппозиции режиму Империи, ненадолго подвергся аресту; уехав из Франции, путешествовал по Европе, предложил свои услуги Людовику XVIII; в 1813 г. участвовал в кампании против наполеоновских войск в составе армий антифранцузской коалиции; при Реставрации стал депутатом; голосовал с роялистским большинством; в 1827 г. выступил как горячий сторонник греческой независимости, чем снискал симпатии либералов, но больше ничем их не оправдал; после 1830 г. не был избран в Палату и ушел с политической сцены.
505 Полибий (ок. 200—ок. 120 до н. э.) — знаменитый древнегреческий историк; родился в г. Мегалополе (Пелопоннес); один из руководителей так называемого Ахейского союза (федерации греческих городов Пелопоннеса); после поражения в войне был в 168 г. до н. э. отправлен в числе заложников в Рим, где прожил много лет, сблизившись с некоторыми представителями просвещенной римской аристократии. Основной труд Полибия — "История" (или "Всеобщая история") в 40 книгах, из которых до нас полностью дошли лишь первые пять. Она охватывает события 220–146 гг. до н. э. и представляет первую попытку дать историю не отдельной страны, а всех основных стран Средиземноморского бассейна в их взаимной связи. Монтекукколи (Монтекуккули), Раймунд, герцог Мельфи, граф (1609–1680) — австрийский полководец и военный теоретик, фельдмаршал, автор трудов по военному искусству; по рождению итальянец. Жомини — см. примеч. к с. 97.
Тюрго, Анн Робер Жак, барон д’Олън (1727–1781) — французский экономист, философ-просветитель и государственный деятель; оставил ряд трудов, главным образом экономического, но также историко-философского характера, где излагал и развивал учение передовой для того времени буржуазно-экономической школы физиократов; был одним из создателей теории о прогрессе как всеобщем историческом законе; занимал видные государственные посты; в 1774 г. стал генеральным контролером финансов (министром финансов) и на этом посту провел реформы, которые должны были, по его представлениям, обеспечить свободное развитие промышленности, торговли, земледелия (ввел свободу торговли зерном и мукой, уничтожил цеховые корпорации и торговые гильдии, заменил крестьянскую трудовую дорожную повинность денежным налогом, распространявшимся на все сословия и т. п.). Задуманную им программу реформ Тюрго не успел осуществить полностью — она вызвала ожесточенное сопротивление, в 1776 г. Тюрго был уволен в отставку, а его реформы отменены.
Неккер, Жак (1732–1804) — французский государственный деятель, родом из Швейцарии; глава финансового ведомства в 1776–1781, 1788–1789 и 1789–1790 гг.; пытался укрепить положение монархии и предотвратить революцию с помощью частичных реформ; автор работ по вопросам финансов и политики.
506 Ротшильд, Лаффит — см. т. 30, примеч. к с. 254.
Агуадо, Александр Мари (1784–1842) — богатейший финансист; родился в Испании, в богатой севильской семье; во времена наполеоновского вмешательства в испанские дела придерживался профранцузской ориентации, одно время был адъютантом маршала Сульта; в 1815 г. уехал во Францию, занялся торговыми и финансовыми делами, чрезвычайно преуспев на этом поприще (в чем ему помогли разветвленные деловые связи его семьи в Испании и Латинской Америке); с 1823 г. был главным финансовым агентом Испании в Париже; получил от Фердинанда VII титул маркиза; в 1828 г. принял французское подданство; участвовал в организации крупных международных займов; был награжден орденом Почетного легиона; оставил огромное состояние и великолепную коллекцию картин.
509… старая рана вынуждает искать ту третью ногу, про которую
Сфинкс говорит Эдипу… — Речь идет о знаменитой загадке Сфинкса (см. примеч. к с. 178), которую до Эдипа никто не смог разгадать: кто ходит утром на четырех ногах, днем — на двух, а вечером — на трех? Имелся в виду человек, ибо на заре своей жизни, в младенчестве, он ползает на четвереньках; когда жизнь его в зените — уверенно ходит на двух ногах; а на закате жизни, в старости, вынужден опираться на "третью ногу" — палку или посох.