Михаил Герман Парижские подробности, или Неуловимый Париж

Все фотографии предоставлены автором.


© М. Герман, текст, фотографии, 2016

© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016

Издательство КоЛибри®

* * *

Моей жене – Наталии Викторовне Черновой

Lutetia non urbs, sed orbis.

Carolus V

Лютеция не город, а мир.

Карл V


К читателю

Хотя на страницах этой книги немало разного рода подробностей как былой, так и нынешней жизни Парижа, в ней нет последовательного рассказа об этом городе. Скорее – просто вспышки памяти, настоянные на долгих наблюдениях, размышлениях, на прочитанных и написанных страницах, крупицы парижской реальности, кажущиеся мне красноречивыми и важными. И уж конечно, это далеко не бесспорные и вовсе не окончательные суждения о городе, который я полюбил с детства и с годами люблю все больше.

Десять лет назад я написал книжку «В поисках Парижа, или Вечное возвращение». Она имела некоторый успех, переиздавалась и в 2010 году даже была переведена и напечатана на французском языке издательством «Noir sur Blanc».

Тогда же к Году России – Франции – 2010 издательство «Слово» предложило мне написать «вариант» этой книги. Варианта не получилось, была написана новая книга, сохранившая все же известное родство с предыдущей.

Готовя обе книги к новому изданию 2015 года в «Азбуке», я убрал остававшиеся повторы и дополнил «Неуловимый Париж» новыми сюжетами и многочисленными подробностями, позволившими отчасти изменить название. Но вновь убедился в том, что и растущее знание о Париже по-прежнему не дает приблизиться к этому городу и делает его все более и более неуловимым.

Надеюсь, читатель различит здесь Париж, увиденный по-прежнему вполне субъективно и пристрастно. Любовь объективности не взыскует.


Вид с Монмартра


Гостиница на бульваре Сен-Мишель

У каждого две родины – его собственная и Париж.

Томас Джефферсон[1]

Прожив неделю в Париже, я как нельзя лучше понял Францию, прожив в ней три года – совершенно не понимаю ее.

Курт Тухольский[2]

Уже много лет, приезжая в Париж, мы останавливаемся в одной и той же гостинице на бульваре Сен-Мишель.

Гостинице больше века. О ней упоминает путеводитель 1904 года. В честь находящейся рядом École des Mines[3] она называется «Hôtel des Mines» – «Отель де Мин».

К нам давно привыкли и воспринимают как чудаковатых дальних родственников. Удивляются привязанности к Парижу, делают трогательные поблажки, скидки и маленькие преференции.

Вестибюль сохранил милые следы Belle Époque: стойка для зонтиков в модном тогда гимаровском стиле, томные орнаменты на дверях и деревянных панелях, резные завитушки, украшающие нишу, в которой теперь стоит вполне современный компьютер для постояльцев, желающих выйти в Интернет.


На углу бульвара Сен-Мишель и набережной Сены


В вестибюле – приветливый и неизменный аромат хорошего кофе и чистого, спокойного жилья. Гостиницу все время убирают. С ночи накрыты столики для petit déjeuner[4]: приятное напоминание о том, что и завтра будет новый день парижской неизменной жизни.

Комнаты аскетичны, в них нет стиля, но есть все, что нужно. Стерильная чистота (nickel, как говорят французы) при некотором равнодушии к порядку. Пробка в ванне оторвана и в таком состоянии пребывает годами. Pas de problems! Хозяин мсье Лоран, мастер на все руки (homme savant tout faire), сам исполняет и обязанности водопроводчика (plombier), однажды даже самолично починил лифт, но на все времени у него не хватает. Ему принадлежит еще одна гостиница на бульваре Пастера. Работает он больше всех: случается, подает кофе, метет полы, при необходимости таскает чемоданы клиентов, – в первые годы мы принимали его за самого скромного служащего отеля. Ездит на мотоцикле, ходит в простых клетчатых рубашках. Живет, однако, у Эйфелевой башни, однажды проговорился, что у него автомобиль «порше», и сконфузился. Во Франции стесняются не бедности – достатка.

За дверями отеля нас каждое утро встречает Париж – холодом, теплом, туманом, солнцем, короткими дождями с веселыми пузырями и брызгами, влажным ветром, легким шорохом сухих листьев, осенью и зимой падающих на мостовую.

Гостиница – на нечетной стороне бульвара, в пятом округе (противоположная сторона уже относится к шестому), в квартале Валь-де-Грас (Vale-de-Grâce).

Однако вопрос прохожего, желающего узнать дорогу: «Vous êtes du quartier?» (дословно – «Вы из квартала?»), относится не к административному делению Парижа[5]. Речь просто о среде обитания, ограниченной привычкой, знанием и, конечно, любовью, если ее не сменила раздраженная усталость или неудовольствие местом, где пришлось жить.


Бульвар Сен-Мишель. Остановка автобуса


Шаг на тротуар – и начинается неизменное, кружащее голову смешение настоящей минуты с далеким и недавним прошлым: в Париже всегда ощутимо это особое «вещество времени», в котором едины былое, сущее, непреходящее и мимолетное. Разные эпохи, а интонации чудятся вечными. За порогом куда ни взглянешь – знакомые или просто случайно запомнившиеся лица. Нам неведомы имена, поздороваться можно и с незнакомым: ответят непременно и с улыбкой. С хозяйкой букинистической лавки «Le Petit prince» мы давно уже нежно целуемся, говорим о книжках, погоде и новостях, но ни она наших имен не знает, ни мы – ее. Это не важно.

«Bonjour, Madame». – «Bonjour, Monsieur, comment allez-vous?» – «Très bien, et vous?» – «Très bien, Madame, bonne journée…» Никто не станет в ответ на вопрос: «Как вы поживаете?» – рассказывать, как именно он поживает. Просто непременный, всегда с улыбкой, веселый ритуал, обмен ласковыми утренними фразами с фармацевтом из соседней аптеки, с мотоциклистами, развозящими пиццу, с мусорщиком, метущим улицу. Люди рады друг другу и, не думая о том, дарят собеседнику кусочек хорошего настроения, даже если им самим и не так уж весело.


Османовский дом в мотоциклетном зеркале


Наискосок напротив – решетка Люксембургского сада.

Слово «Люксембург» я узнал семьдесят лет назад, во время войны, из книги «Три мушкетера», которую прочел девяти лет от роду. Что это такое – тогда не понял. Зато в 1960 году, не побывав еще в Париже, в книге о Жаке Луи Давиде писал о днях, проведенных художником в Люксембургском дворце, служившем после Термидора тюрьмой. А в августе 1965 года впервые сидел на скамейке, смотрел, как в бассейне плавают игрушечные кораблики, и не верил в свое счастье. В 1972-м жил у своего двоюродного дяди – почти напротив нынешней нашей гостиницы; в 1977-м – у знакомых на том же бульваре, только ниже, близ площади Ростана.

«Жизнь – постепенная пропажа ошеломительного» (Юрий Трифонов). Эти слова лучшего, наверное, писателя советского времени я постоянно не просто вспоминаю – чувствую именно в Париже. Порой ведь и в этом городе торжествуют темные бесы обыденности, все то, что тот же Трифонов называл «сором жизни». Но здесь так туго, до боли, сплетены начала и концы моей человеческой, профессиональной и литературной судьбы, детские мечтания, первые встречи, тревожные счастливые и горькие мысли, прочитанные, написанные и задуманные книги, настолько перемешаны персонажи реальной истории и герои литературные, что будничное уныние отступает перед ощущением вечного возвращения в город, так долго остававшийся лишь фантомом, Атлантидой, миражом, обителью мушкетеров, – Растиньяка, Сильвестра Боннара, детской моей мечтой, неутоляемой и не угасающей поныне.

Мимо гостиницы проходит автобус 38, пересекающий город с юга на север. Он (как и большинство парижских автобусов) с 1920-х годов, со времени его появления, практически не менял маршрут. На нем можно доехать до Северного вокзала, рядом с которым на улице Лафайет, 100, была когда-то гостиница «Francia»[6]. Туда почти полвека назад, 11 августа 1965 года, нас, советских туристов, привезли из аэропорта Ле-Бурже.

В романе Дюма «Граф Монте-Кристо» пресытившийся местью герой приезжает в замок Иф, темницу, в которой он провел волею злодеев четырнадцать долгих лет. Приезжает вспомнить о перенесенных страданиях и найти новые силы, чтобы довести мщение до конца.


Бульвар Сен-Мишель


Э. Гимар. Вход в метро


Это пафосное и не очень точное сравнение пришло мне в голову, когда я в очередной раз совершал паломничество на улицу Лафайет. Все хотелось вспомнить себя – еще совсем молодого, тридцати двух лет от роду, вернуть ускользающее присутствие чуда, которое стало оборачиваться со временем простым удовольствием. Я начинал привыкать к парижским будням, стал забывать, через какие унижения пришлось пройти в давние времена, чтобы попасть в этот город. Надо было снова пережить – это чудом выигранное сражение с жестоким миром, оценить собственный выбор, первые, вовсе не простые поездки в Париж и нынешние приезды, ради которых – сознательно и радостно – приходится отказываться от многого в этой уже почти прожитой жизни.

Иногда встречи с бывшей гостиницей помогают. Иногда оставляют ощущение досады и неловкости. Нужны ли эти диалоги с прошлым? Гостиницы давно нет. В пышном здании с гимаровским навесом над входом – безликие офисы, исчезла со временем и соседняя parfumerie, откуда тем первым парижским летом плыл извечный, а тогда поразительный, волшебный парижский аромат – горький и надменно-праздничный.

Сумеречный, но нарядный вестибюль, рекламные глянцевые проспекты, приветливый портье, в киоске – какое искушение! – диапозитивы «Фоли-Бержер» – стриптиз! Из окна комнаты на седьмом этаже (обои под ситчик даже на потолке, игрушечный телефон, биде за перегородкой) видно – совсем рядом – нелепое и вместе грациозное, пронзительно знакомое здание Сакре-Кёр.

А назавтра случился разговор, значительность которого я смог оценить много позже, – разговор, который я и сейчас помню во всех деталях, поскольку с каждым годом все больше убеждаюсь в его ценности для понимания многих парижских загадок. Разговор, который потом в разных вариантах повторялся бесчисленное множество раз.

Очень ранним утром (до завтрака нам, поднадзорным советским туристам, руководители группы скрепя сердце разрешали прогуливаться поодиночке[7]) я сидел на скамеечке неподалеку от нашей гостиницы у церкви Сен-Венсан-де-Поль на площади Лафайет.

Расположившиеся рядом два старых парижанина сразу поняли, что я приезжий, иностранец. Они приветливо поздоровались (это меня несказанно удивило!) и сказали что-то о погоде. Я понял далеко не все – кажется, что утро прекрасное, но днем будет очень жарко.

Польщенный тем, что со мной как со своим беседуют два парижанина (и какие, словно из кино! – отчетливо помню их до сих пор: один в берете и галстуке-бабочке, но в стоптанных домашних туфлях, другой – в ярком платочке на шее, в рубашке без воротничка и вельветовых широких штанах!), я восторженно и сбивчиво вступил в разговор, выразив как мог банальнейшую мысль, что Париж всегда и в любую погоду необычайно хорош.

– Вы, мсье, конечно, иностранец, – сказал господин с платочком. – Но вы отлично говорите по-французски!

– И почти без акцента, мсье, – добавил с вежливой улыбкой господин в берете.

Я растаял от радости. Просто еще не знал, что чем хуже говорит по-французски иностранец, тем более пылко его хвалят. Во Франции так принято. Это вовсе не лицемерие, просто желание подбодрить старающегося говорить на их языке приезжего. Сейчас я знаю по-французски куда лучше, но комплиментов не получаю.

– И конечно, вам очень нравится Париж, – продолжал человек с платочком, скорее утвердительно, но отчасти с неожиданной для меня снисходительной иронией.

– Ça va sans dire[8], – ответил я, безмерно гордясь произнесенной идиомой, вычитанной в какой-то книжке.

Мой собеседник сморщил лицо и сделался удивительно похожим на гудоновского Вольтера. И произнес скептический, даже желчный монолог (я понял не много, но и того, что понял, – было достаточно), смысл которого сводился к тому, что Париж шестидесятых – вовсе не Париж, не сравнить с довоенным. Досталось и де Голлю, и новым франкам[9], и молодежи, и нравам, и американским фильмам, и секс-шопам, и, главное, совершенно исчезающей вежливости, которой прежде Париж славился.

И теперь, уже в новом тысячелетии, когда французы, с некоторым даже снисходительным участием выслушав мои признания в любви к Парижу, говорят, что город уже не тот, я вспоминаю встречу у Сен-Венсан-де-Поль 12 августа 1965 года.

А много позже я прочел письмо двадцатидвухлетнего Моцарта отцу: «Нельзя и представить себе тем, кто не в Париже, насколько все здесь противно! ‹…› И потом – как сильно изменился Париж: у французов нет более той вежливости, как пятнадцать лет назад; они грубят и чудовищно надменны…»


Улица Лафайет. Гостиница «Francia». 1965


Может быть, где-то здесь и прячется ответ на вопрос о «неуловимости» этого города. В горниле таинственного «вещества Парижа» плавится Время, соединяются века, вкусы, скепсис и радость жизни, недовольство своей эпохой и умение ощущать счастье бытия, сливается минувшее и сущее. В нем ничего не исчезает окончательно, он все хранит – только надо смотреть, любить и видеть. Об этом я стараюсь помнить каждый раз, когда переступаю порог нашего любимого отеля, чтобы вернуться в Париж.


А тогда я мало задумывался. Все меня восхищало, пьянило, душа была воспалена счастьем, и Париж улыбался мне.

Обед в плохоньком, по парижским понятиям, гостиничном ресторане – простой и вкусный: сочное мясо, непривычный, очень французский гарнир – зеленые стручки, дешевое вино в темных бутылках без наклеек, оранжад «Pchitt!!!» – в бутылочках крошечных, ледяных и пузатых, пепельницы с вечной надписью «Ricard», непременное «merci!» официанта, даже забирающего грязную тарелку.

В метро усталый контролер в голубом халате, щипцами компостировавший билеты, казался персонажем французского фильма, как и сами вагоны – четыре зеленых (второй класс), в середине красный (первый), и эти рекламы, и диковинные автоматы с бутылками, и гулкие объявления на натуральном французском языке.

Подлинный Париж во всей своей тревожной отчетливости беспощадно рушил зыбкие детские миражи, плоды мечтаний, воображения. Все же эта «окончательность» реального города была свидетельством удачи, победы: я недавно (еще не побывав, разумеется, в Париже!) опубликовал две книги о французских художниках – Домье и Давиде. Тогда, как ни странно, это было, пожалуй, проще, чем попасть за границу. А я вот попал! Вопреки молодости и беспартийности, вопреки – пусть тогда скромному – знанию языка[10]. «Спасибо, пустили, я – избранник!» – билось в моем униженном сознании.

Унижение я почувствовал спустя много лет. Сквозь, так сказать, оптику памяти. А тогда – хмельная радость.

Сколько бы потом ни приезжал я в Париж, те далекие жаркие августовские дни не уходят из моей памяти, как не уходит детство. Теплым серебром светились стены средневековых зданий – иная, странная красота не штукатуреных и крашеных, а каменных домов и церквей, казавшихся легкими и хрупкими, как светлый остывающий пепел. Чудилось, их не строили, а вытесывали, как скульптуры, и избитая фраза о «пыли столетий» банальной здесь вовсе не казалась. А отмытые за много веков дождями карнизы, капители, водостоки, статуи, горельефы на фоне темных стен создавали эффект тончайших и торжественных гравюр.

Тогда, в 1965-м, черный город вновь становился белым, как в Средние века: его начинали чистить пескоструйными аппаратами…


Люксембургский сад. М. Герман. 1965


Картинки первого дня, запахи и звуки остались в памяти устойчивой и многосложной мозаикой. Высокие железные крыши с тонкими трубами, отсвечивающие благородной ржавчиной, серые брандмауэры, решетки балконов, веселым кружевом украшающие фасады из тепло-серебристого, чуть затуманенного временем известняка, красные тенты нижних этажей над витринами кафе и магазинов, грациозная громада Лувра (серо-розовыми увидел его камни Дос Пассос, и я вновь оценил тогда зоркость великого наблюдателя). Неожиданно южная парижская жара с каким-то даже легким туманом от зноя. И все эти люди – они парижане: и дети, и ажаны (полицейские) в забытых ныне пелеринах и каскетках, и эта древняя, изысканно и несколько вызывающе одетая и загримированная старушка (таких французы называют coccinelle – коксинель – божья коровка), в черных кружевных митенках, с тоже дряхлой и тоже ухоженной собачкой на поводке; и прелестная, летящей походкой спешащая куда-то девушка с темной челкой, и корректный господин в костюме-тройке и сумрачно-переливающемся, элегантно повязанном (французском!) галстуке – тогда еще не стала всеобщей неброская стилистика casual clothes, и стерильно вымытый академического вида старец в берете, и дети, одетые ярко и просто, и совершенно книжные рыбаки с удочками, и клошар, право же казавшийся загримированным актером, и запомнившаяся почему-то монашка в низко надвинутом, скрывавшем лицо капюшоне, шедшая мелкими, но быстрыми шагами и читавшая на ходу молитвенник…


Бульвар Сен-Мишель у Люксембургского сада


Люксембургский сад. 1965


Неуклюжие, на вид старомодные зеленые автобусы с открытыми площадками и трамвайными звонками пересекали двор Лувра, на газонах которого безмятежно целовались парочки, у входа в музей ждали пассажиров черно-красные маленькие таксомоторы «Пежо-404» (на дверцах радиофицированных машин надпись: «Allô, taxi!»); круглые столики-геридоны (guéridons) перед кафе (в рюмках, кружках, бокалах, стаканах – разноцветные искрящиеся напитки), запахи кофе, непривычных духов, сладкого табака, хорошей еды, множество улыбающихся, веселых лиц (в Советском Союзе людей отучили улыбаться, и странными казались приветливость и улыбки!), очертания зданий, знакомых настолько, что казались декорацией самих себя, театральная элегантность парижской речи, солнечные зайчики в богатых витринах, невиданной красоты автомобили – все эти драгоценные молекулы реальности я помню и сейчас.

Да, книжное знание Парижа плавилось в раскаленном потоке реальности, в смятенном мозгу еще ревели самолетные моторы, я то и дело терял понимание того где и что.

При этом я – еще молодой, «выпущенный в капиталистическую страну» и попавший в город, о котором мечтал с не такого уж далекого тогда детства, – не ощущал себя чужим. Это было (и осталось) одним из первых, неожиданных и вечных парижских чудес. Равенство – égalité – нет-нет, вовсе не то возвышенное понятие, о котором грезили утописты, не залитый кровью Террора клич якобинцев, не клише над входом в мэрию (вкупе со «свободой» и «братством»), а просто ощущение разлитого в воздухе радостного единства с людьми, готовых к приветливой улыбке, которые (потом я убедился, насколько это существенно во Франции) едва ли когда-нибудь посмотрят на вас презрительно или подобострастно.

Тогда начался этот диалог между тем, что я отыскивал в Париже, еще не видя его, и тем, что я узнаю́ теперь, когда часами хожу то по знакомым до боли его тротуарам, то по неведомым еще уголкам; когда читаю о нем, думаю или пишу.

И тогда я был уверен: никогда сюда не вернусь.

Ни я, да и никто другой не мог тогда знать, как изменится мир, какими иными станут путешествия, как, «покорный общему закону», переменюсь и я. Но и тогда была еще подсознательная уверенность, что детская моя любовь к этому городу столь же вечна, сколь и неутолима.

А в те минуты начинался мой роман с Парижем, мое «вечное возвращение». Воображаемое, потом и реальное.

Роман вовсе не безмятежный, поначалу просто рвавший душу, полный к тому же суеты, мелочных амбиций, робких надежд и смутных мечтаний. Радостные и безрадостные, страшные и прельстительные поездки, трудные встречи с самим собой и отчаяние от собственной неблагодарности, написанные и ненаписанные книги – чего только не принес в мою жизнь этот город, о котором я начал мечтать еще в годы войны, в эвакуации, за печкой в забытой богом деревне.


Сколько бы ни прочитать о Париже книг, сколько бы ни пройти по его улицам, сколько бы ни узнать о нем, он словно бы удаляется, как вечно недосягаемый горизонт.

Я узнаю́ о Париже все больше, и вместе с этим знанием растет понимание того, насколько многого я не знаю! И не понимаю!

Сказать, что Париж – моя «вторая родина» или «отечество души», было бы пафосно, а главное, не было бы правдой.

Все же нигде за границей я так подолгу не бывал, нигде не испытывал таких счастливых и горьких мгновений, я рос, взрослел и старел, мечтая о Париже, приезжая в него, из него возвращаясь…

Загрузка...