Часть вторая ПЕРЕД ПАСХОЙ

Кровь в алтаре

Перед Пасхой в алтаре всегда кипит уборка. Иеромонах Филипп, еще инок в ту пору, вспоминает, как он чистил в алтаре ножом подсвечник, а нож сорвался, поранив руку. Зажав рану, он выбежал из храма. Ведь если в алтаре прольется кровь, надо заново освящать его. Послушник-алтарник Александр Петров вышел следом за о. Филиппом и, забинтовав ему руку, сказал: «Не понимаю, что происходит? За страстную седмицу уже четвертый раз кровь в алтаре. То копие сорвется на проскомидии, то еще кто как-то поранится. Что такое — кровь в алтаре?»

В Страстную Пятницу произошло нечто необъяснимое. В час распятия Христа и выноса Плащаницы скорбь Великого поста перерастает уже в ту боль, когда вместе с людьми скорбит и природа. В три часа пополудни, как подмечено многими, пусть ненадолго, но меркнет солнце, скрываясь за тучей, а по земле проносится гулкий вздох ветра, вздымающий в воздух кричащих птиц. Болезнует душа в этот час. И надо знать чистую душу о. Трофима, любившего Господа столь великой любовью, что в Страстную седмицу он не вкушал даже маковой росинки, чтобы понять — случилось невероятное: старший звонарь, он первым вскинул руки к колоколам, задав тон о. Ферапонту, и на выносе Плащаницы они вызвонили пасхальный звон. Инока Трофима вызвали для объяснений к отцу наместнику, но он лишь растерянно каялся, не в силах ничего объяснить. Объяснилось все позже, когда братия подняли на плечи три гроба, и шло погребение под пасхальный звон.

Вот еще случай. На Пасху 1993 года в Оптину из Москвы должны были приехать дети из православной гимназии. Но перед самой поездкой автобус сломался. Когда же после Пасхи вызвали автомеханика, то оказалось, что автобус абсолютно исправен и заводится с первого поворота ключа.

А еще вспоминается, что под вечер Страстной Субботы над Оптиной стояло странное марево — воздух будто дрожал, контуры предметов двоились, а сердечники хватались за сердце. Странного было много. И позже иные припомнили не менее странную Пасху перед Чернобыльской катастрофой, когда по храмам гудел ветер, опрокидывая порою потиры в алтарях. «С нами Бог говорит не разговорным языком, но показательно», — писал подвижник нашего века схимонах Симон (Кожухов, †1928). Сколько же грозных знамений являет наше время, но не внемлет им до поры человек.

Конечно, странного перед Пасхой 1993 года было много, но все это воспринималось как искушения Великого поста. И в нашей православной общине мирян, еще существовавшей тогда при Оптиной, перед праздником, как обычно, пекли. Гостей на Пасху съезжалось так много, что выручал дежурный рецепт: начистить ведро картошки и поставить ведро теста на пироги. За общей работой решили читать. А как раз в Страстную Пятницу в монастырь привезли еще пахнущую типографской краской книгу «Жизнеописание Оптинского старца иеросхимонаха Амвросия». Вот радости было! До этого в монастыре имелось лишь две фотокопии этой книги. Их выдавали только для чтения в трапезной, читая вслух ежедневно. И теперь все гадали, откуда начать читать?

Решили просто: «Господи, благослови!» — начав читать там, где открылось. И выпало нам слушать про смерть, как к шамординской парализованной монахине Параскеве днем, воочию, приходила смерть в образе скелета. Ударила по спине, и онемела спина. Замахнулась еще дважды для смертельного удара, но каждый раз некий голос пресекал замах: «Оставь ее! Ей нужно жить; она еще не готова. Иди к монахине Глафире, та совершенно готова для перехода в вечность». В тот час и скончалась монахиня Глафира, а монахине Параскеве была дарована долгая жизнь для подготовки.

Чтение и стряпня оборвались разом от этих мыслей о подготовке.

— Пойдемте лучше пораньше в монастырь, — сказала вдруг студентка-выпускница химфака Есфирь.

— А разговляться чем будешь — редькой?

— Чем Бог пошлет.

И годы спустя вспоминается, как в Страстную Субботу уходит в монастырь через луг беспечная молодежь, еще не ведая, что завтра нам предстоит пережить такую боль, после которой уже не будет смешливой студентки Есфири, а будет инокиня Фотинья. И общины больше не будет — почти все уйдут в монастырь.

Словно уготовляя нас к пониманию грядущего, Господь дал перед Пасхой каждому свое чтение. Оптинский иконописец Мария Левистам, в ту пору доярка по послушанию, вспоминает, что перед Пасхой читала о том, что мученичеству за Христа всегда предшествует бескровное духовное мученичество. Это важная мысль для понимания христианского подвига мученичества. Убивают сегодня, к несчастью, многих, и в каких же муках уходит порой из жизни человек. У каждого свой крест, но не на каждом знак святости. Есть крест и разбойника, хулившего Христа.

* * *

Вспоминают, что перед Пасхой инок Трофим читал книгу Сергея Нилуса «Близ грядущий антихрист или царство диавола на земле». Книга потрясла Трофима, и он зачитывал из нее отрывки друзьям. Кто-то при этом спросил его: «А ты не боишься, что тебя убьют?» А иеродиакон Серафим запомнил ответ: «Знаешь, я к смерти готов».

В последнем письме к родным, еще далеким от церкви в ту пору, он умоляет их спешить в храм: «Дорог каждый день. Мир идет в погибель». Возможно, эти строки — отзвук прочитанного. Но возможно и иное — царство диавола было рядом и заявляло о себе. Вспоминают, что Великим постом в переплетную мастерскую, где работал тогда по послушанию инок Трофим, пришел некто, объявивший, что монахов надо убивать и скоро их начнут резать.

— Да ты что, брат, говоришь? — сказал ему инок Трофим. — Лучше садись и супу поешь. Я супчик сварил.

— Не хочу. У вас суп постный. Идем лучше к нам — мы рыбой угостим.

— Кто ж Великим постом рыбу-то ест?!

— Ты наш, наш! — сказал гость, схватив на прощанье инока за руку.

Гость ушел, а инок Трофим продолжил работу. Он осваивал тогда тиснение и для пробы оттиснул на титульном листе помянника трех Ангелов — один повыше, а двое по бокам пониже. Три Ангела трубят в трубы, созывая человечество на Страшный Суд.

О психических атаках — прошлых и нынешних

Убийство обычно готовят втайне, но культпросветработник Николай Аверин, убивший трех оптинских братьев, спешил перед убийством разрекламировать себя. Колхозные механизаторы вспоминают, как он пришел перед Пасхой в мастерскую заточить меч на станке, выставив при этом выпивку.

— Николай, на кого зуб точишь — на будущую тещу? — пошутил кто-то.

— Нет, монахов подрезать хочу, — ответил он.

А летчики аэродрома сельхозавиации, где перед убийством работал Аверин, вспоминают, как он демонстрировал им этот странный меч, заявляя: «Я еще прославлюсь на весь мир!» Был он при этом трезв. И водку, замечали, не пил, но приторговывал ею, имея всегда запас в своей личной машине.

Незадолго до убийства у Аверина появились, похоже, немалые деньги, ибо поил он тогда многих и о своих планах вещал открыто. Это запомнилось. Вот и недавно через центр Козельска шел местный житель, нетрезвый уже настолько, что прохожие сторонились его. А он кричал, как на митинге, требуя у всех водки: «Вот Колька Аверин был чело-эк! Обещал подрезать монахов и подрезал! И на водку людям давал! А вы, козлы…»

Разговоры о готовящейся резне слышали многие. За две недели до Пасхи в Оптину приехал человек, рассказавший, что вызвал его к себе председатель колхоза и велел сбрить бороду и снять крест. Он отказался: «Я православный». — «Тогда хоть бороду сбрей, — сказал председатель, — тут намечено ваших резать, а я хочу тебя сохранить. В общем, скройся из деревни на время». Вот и скрывался человек две недели на лесном кордоне.

Одновременно в монастырь шли анонимные письма с угрозами. Игумен М. получил, например, две анонимки с фотографией гроба и обещанием убить его «золотым шомполом в темя». А незадолго до Пасхи некий человек прокричал в храме: «Я тоже могу быть монахом, если трех монахов убить!»

Действовал явно не один человек, но некое сообщество вело на монастырь шумовую атаку, причем с позиций демонстрации силы. Зачем? С какой целью — запугать православных? Необъяснимо.

Впрочем, одно объяснение приходит на ум. Историк Карэм Раш, работавший тогда в архивах над материалами о Великой Отечественной войне, рассказал об одной военной операции тех лет. Немцы стояли уже под Москвой, когда наша разведка обнаружила, что знаменитые психические атаки СС, наводившие ужас, — это по сути сеансы черной магии. А против колдунов одно средство — святой крест. И тогда на фронт срочно вызвали сибирские дивизии из православных. Сатанистам противостали воины с нательными крестами и с зашитыми в ладанках молитвами: «Да воскреснет Бог…» и «Живый в помощи». Перед боем доставали иконы и шли в атаку на «психов» под команду: «С Богом!» Вот тогда и потеряло силу оккультное оружие Третьего рейха, а «психи» были низложены и осмеяны русским воинством.

Возможно, в одной из этих дивизий воевал отец инока Ферапонта сибиряк Леонид Пушкарев, ненадолго переживший сына. Перед смертью он прислал в монастырь письмо, где каждая строчка кричит от боли: да как же поднялась рука на его невинного, единственного сына, если он защищал в войну нашу землю от этих «дьяволов»?

В книге Сергея Нилуса «Близ грядущий антихрист или царство диалова на земле», прочитанной иноком Трофимом перед смертью, приведено пророчество преподобного Ефрема Сирина: в годы пришествия антихриста, когда будет «страх внутри, извне трепет», «СВЯТЫЕ УКРЕПЯТСЯ, ПОТОМУ ЧТО ОТРИНУЛИ ВСЯКОЕ ПОПЕЧЕНИЕ О ЖИЗНИ СЕЙ». Именно так живут перед Пасхой трое будущих новомучеников — воистину отринув попечение о жизни сей и напрягая все силы в духовном подвиге. И хотя в печати появлялись намеки, будто трое оптинских братьев как бы предвидели свою смерть или были предизвещены о ней, сведений об этом в Оптиной нет. Да и возможно ли наспех приготовить душу к вечности, узнав о смерти, допустим, накануне? И все же трое оптинских братьев оказались готовыми к смерти, ибо задолго до этого начали заниматься тем высоким духовным деланием, что именуется в монашестве памятью смертной.

«Унывать уже некогда!»

Преподобный Исаак Сирии различает два рода памяти смертной: одно состояние — это телесный помысел с удручающей мыслью о кончине. А «второе состояние — духовное видение и духовная благодать. Это видение облечено в светлые мысли».

Об иноке Трофиме вспоминают, что говорил он о смерти часто, но всегда светло.

Иконописец Тамара Мушкетова записала в дневнике такой случай: за год до Пасхи 1993 года они с сестрами пошли к озеру, чтобы набрать сосновых почек для чая, и повстречали инока Трофима. Инок быстро набрал им полный пакет почек и сказал, заглядевшись на озеро: «Красота какая — не наглядишься. А жить осталось год. Ну, от силы два». Тамара удивилась: «Простите, о. Трофим, но я смотрю на жизнь более оптимистично». Инок промолчал.

Что же касается оптимизма, то все утверждают: радость бурлила в добром иноке через край. Москвич Александр, купивший дом возле Оптиной, рассказывал: «Мы с женой не знали лично о. Трофима, но от него исходило такое излучение радости, что, попадая в Оптину, мы искали глазами в храме „нашего“ монаха. Издали кланялись ему, а он вспыхивал такой ответной радостью, что таяло сердце».

Радость радостью, но разговоры о смерти не прекращались. Летом 1992 года о. Трофим сказал приунывшей паломнице: «Лена, чего киснешь? Жить осталось так мало, может быть, год. Унывать уже некогда. Радуйся! Вот», — и он подарил ей букет полевых цветов.

Летом того же года он помогал на сенокосе местному жителю Николаю Жигаеву, сказав в минуту короткого отдыха:

— Знаешь, чую, умру я скоро.

— Ну, выдумал… — удивился Николай. — Ты мужик сто пудов — проживешь сто годов! И с чего ты взял, что умрешь?

— Сам не знаю. Сердцем чую. Но полгода еще проживу.

Перед Рождественским постом того же года инок Трофим сказал знакомым: «До Рождества доживу, а до Пасхи не уверен». А за неделю до смерти он отдал знакомому хранившиеся у него документы паломника Николая Р., сказав: «Отдашь Николаю, когда вернется в монастырь». Николай вернулся в Оптину после убийства.

И все же инок Трофим готовился жить и говорил радостно: «Надо всем-всем подарить подарки на Пасху». Чтобы успеть купить подарки, он занял деньги у иеромонаха В., поскольку перевод из дома задерживался. И после смерти в келье инока нашли стопку нарядных платков, предназначенных для подарков. Он готовился праздновать Пасху.

Что означает эта постоянная готовность к смерти при одновременной готовности жить? Москвич Геннадий Богатырев вспоминает, как он рассказал иеромонаху Василию о пророчествах, указывающих на близкий конец света. А о. Василий сказал: «Пророк пророчит, а Господь как хочет». Все в руках Божиих, и лишь Господь волен прервать нашу жизнь или продлить ее.

И все же трем оптинским братьям была присуща убежденность, что рано или поздно, а придется пострадать за Христа. Возможно, это связано с тем, что им дано было обрести веру еще в те годы гонений, когда неизбежен был вопрос: а пойдешь ли за Христом, если за это убьют? Вот почему обратим особое внимание на те обстоятельства, при которых трое будущих новомучеников впервые вошли в храм. Тут истоки их духовной родословной, и об этом следующий рассказ.

«Святые зорко следят за своим потомством»

Один знакомый писатель, обратившийся к Богу уже на склоне лет, сказал как-то в Оптиной: «Если бы я начал сейчас писать рассказ о глубоко несчастном человеке, я бы начал его со слов: „За него с детства никто не молился“». За трех Оптинских новомучеников, выросших в неверующих семьях, тоже с детства никто не молился. И все же духовная родословная нынешнего поколения намного сложнее, чем это кажется на первый взгляд, и приведем здесь одну историю.

Недавно за помощью в архивных розысках к нам обратилась преподавательница английского языка москвичка Лидия, рассказав о себе следующее. В раннем детстве она лишилась родителей и воспитывалась у тетки. Все детство ей снился один и тот же сон — стоило ей смежить глаза, как над ней склонялся священник и благословлял ее на ночь иерейским крестом. «Тетя, — сказала она раз с возмущением, — почему меня, пионерку, крестит ночью какой-то поп?» Тетя посулила ее высечь крапивой, если будет болтать о глупых снах. Она прожила всю жизнь атеисткой, обнаружив ближе к пенсии, что «поп» снится ей все реже и реже, но это сны хорошие. Когда в семье случалась беда, «поп» являлся ей во сне, утешая, а от беды после этого не оставалось и следа. А потом «поп» перестал ей сниться, но она уже так привязалась к нему, что стала тосковать и молить: «Приснись!» И тогда он приснился ей стоящим в храме в великой скорби и с такой силой зовущим ее в храм, что, едва дождавшись рассвета, она побежала в ближайшую церковь.

Вошла и удивилась — все было таким родным и знакомым, что она стала тихонько подпевать церковным распевам. Возвращаясь из храма, она достала из почтового ящика письмо, в котором извещалось, что ее отец священник Гавриил, расстрелянный по статье 58, посмертно реабилитирован.

Таких историй сегодня много, но не сразу открывается, как и по чьим молитвам вошла в храм нынешняя Россия, а с нею трое оптинских братьев, принявших мученичество за Христа.

Отец Василий начал ходить в церковь со второй половины 1984 года. А об иноке Ферапонте известно, что в 1987 году он уехал из Красноярского края в Ростов, ибо в его родных местах на многие сотни километров вокруг не было ни единого храма: «Мама, — говорил он дома, — где нет храма, там нет жизни». Но семья была тогда еще неверующей, и мысль о переезде куда-то ради храма казалась несерьезной. В том же 1987 году будущий инок Трофим уехал из дома в Алтайский край, и вскоре его уже видели в храме г. Бийска в стихаре чтеца.

К сожалению, нам неизвестно, как все трое пришли к вере. Но общеизвестно, что в 80-е годы Церковь была еще гонима, причем главный удар был обращен на молодежь. Расчет был простой — в храм тогда ходили одни старушки, и предполагалось, что православие вымрет естественной смертью, если отсечь от Церкви молодежь. И чтобы убедиться в прицельном характере гонений, достаточно было попытаться попасть в храм на Пасху, а уж тем более в московский Богоявленский собор, куда еще студентом ходил о. Василий. Оцепление в несколько рядов — милиция, дружинники и люди в штатском из органов. Но если бабушек на службу все же пускали, то стоило появиться студенту, как начиналось некое коллективное беснование. Пожилые дружинники с незавершенным начальным образованием дружно срамили студента за «темноту». Комсомольцы с криком: «Бога нет!» — фотографировали, а люди в штатском составляли досье. Студента из института потом, как правило, исключали, и автор этих строк свидетельствует — как раз в те годы был исключен из МФТИ однокурсник моего сына, и исключен лишь за то, что ходил в храм.

Однажды спортивное начальство Игоря вызвали в органы и показали досье на капитана сборной МГУ Рослякова. Игоря после этого с капитанов сняли. И все же до поры ему везло — страной тогда руководили безбожники, поклонявшиеся идолу по имени «спорт». И знаменитым спортсменам прощалось то, чего не прощали простым смертным. А Игорь был знаменит.

Газеты печатали его фотографии, называя игроком номер один. Вспоминается, что стало неловко при виде фотографии в «Известиях» — обнаженный торс спортсмена без нательного креста на груди. «Да нет, Игорь с крестом, — возразили члены команды. — Просто на соревнованиях он его прятал под шапочку». Приходилось прятаться, скрывая веру. И в Покаянном каноне послушника Игоря, написанном сразу после ухода из мира, есть горькие строки об этом вынужденном внешнем отречении: «Оставив свет истины, незаметно стою во тьме, яко Петр, страха ради, творю огнь мудрования своего…» И дальше: «Греюся огнем страстей своих, во дворех чуждих обретаюся, окаянный». Отречение апостола Петра, скрывающего свою веру у костра во дворе претории — это почти сквозной образ многих стихир, а иначе — образ жизни тех лет.

Вот факты того времени. Московский поэт Александр Зорин собирает среди православных, а в том числе и среди друзей о. Василия по храму, деньги на адвоката: в тюрьме Володя. Его посадили лишь за то, что он со своими крестными детьми совершил паломничество по святым местам, а это уже «религиозная пропаганда среди детей». Знакомых Володи по очереди вызывают в КГБ, и среди них идет спор на тему Петрова отречения: скрыть свою веру, если вызовут? Или ответить как Танечка Зорина, жена поэта: «Делайте со мной, что хотите, но своих детей я воспитывала и буду воспитывать в православной вере». Ответ достойный, но дорогостоящий — у Саши тут же рассыпали набор уже готовой к печати книги. И он потом долго работал на стройке разнорабочим — рыл канавы и писал только в стол:

Готовлюсь к худшим временам. Боюсь, что истину предам, Как Петр, что поневоле струшу. Готовлюсь. Укрепляю душу.

За веру в Бога могли лишить и куска хлеба и свободы. Но православие уже стало для Игоря смыслом жизни, и он не давал себе послабления Великим постом даже со скидкой на чемпионат Европы. Вспоминают, что на чемпионатах спортсменов кормили в основном изобильной мясной пищей, а Игорь довольствовался в пост хлебом с чаем, радуясь, если в меню есть гречневая каша. Вот запись из его дневника: «14–19 апреля 1988 г. Тбилиси. Пять игр. Пост. Познал опытно слова Давида: колени мои изнемогли от поста, а тело мое лишилось тука. Господи, спаси и сохрани!»

Рассказывает мастер спорта Андрей Янков: «На зарубежных играх команду осаждали поклонницы, и после игр мы шли в бар потанцевать с девушками или смотрели телевизор. А Игорь сидел один в своем номере, читал или слушал по кассетнику православную музыку.

Кажется, в Венгрии мы жили в одном номере. „Игорь, — говорю, — а как бы почитать этих „врагов народа“?“ Он тут же достал из-под подушки и дал мне уж не помню какую книгу. „А как бы, — говорю, — провезти это домой и дать почитать нашим?“ — „А вот так“, — отвечает. Снял с книги обложку, сжег ее в ванной, а текст вложил в корочки книги типа „Учебник тренера“. В общем, по-всякому прятали и провозили. Игорь себе тогда Библию за границей купил и тайно провез — это ведь запрещалось».

А мать о. Василия вспоминает, как сын привез ей из Чехословакии четыре фужера в подарок. «Да ведь шесть положено», — сказала она сыну, — «Денег не хватило», — ответил он, доставая из дорожной сумки писанную на ткани икону Пресвятой Троицы. Ткань при досмотре на таможне сквозь сумку не прощупывалась, а от киота, как ни жаль, пришлось отказаться.

В зарубежных поездках команду сопровождали люди из органов, и досье на православного спортсмена росло. Когда в 1986 году должен был состояться чемпионат по ватерполо в Канаде, то к общему изумлению игрока номер один не включили в сборную страны по причине: «невыездной». Мать вспоминает, что сын тогда две недели пролежал в своей комнате, отвернувшись лицом к стене. Это был момент выбора — православие или карьера и громкое имя не только в спорте, но и в журналистике. А журналист он был одаренный, и как раз в ту пору его пригласили на работу в «Литературную газету» и в «Комсомольскую правду». От этих лестных, как считалось тогда, предложений он отказался наотрез, сказав другу: «Я знаю, как там пишут, и не хочу лгать». Отныне он писал только в стол, довольствуясь весьма скромным заработком за участие в периферийных турнирах. Словом, в выборе — крест или хлеб, он выбрал крест.

Годы гонений породили не только исповедников, но и околоцерковных диссидентов, столь увлеченных борьбой с КГБ, что поиск «гэбэшников» теперь уже в Церкви стал для них, похоже, смыслом всей жизни. Скучно им с Богом — без митингов скучно. Покойный митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн (Снычев) еще в годы гонений предупреждал о великой опасности, когда борьба со злом вовлекает человека в поток зла.

Господь хранил о. Василия от этой опасности, и само его обращение к Богу произошло в семье с той высокой православной культурой, что складывается не только из личного духовного опыта, но из потомственного опыта поколений, послуживших нашей Церкви в монашеском и священническом чине. Вспоминают, что еще в миру Игорь говорил: «Я люблю, чтобы мною руководили». И Господь дал ему такого руководителя — старшего преподавателя факультета журналистики МГУ Тамару Владимировну Черменскую. Они подружились, и вскоре далекий еще от Бога студент-второкурсник стал своим человеком в этой православной семье.

Рассказывает Тамара Владимировна: «Игорь был из простой рабочей семьи и, помню, любил советоваться: „Что интересного почитать?“ Студенты в те годы увлекались дзенбуддизмом, и с Запада шел поток философской литературы, замешанной на оккультизме. Я постаралась, чтобы этот яд не коснулся души Игоря, благо, что при его потребности советоваться сделать это было легко. В нем была чуткость ко всему — до озноба.

Как-то Игорь обратился ко мне за советом, какой семинар ему избрать. После долгих размышлений мы остановились на семинаре по Достоевскому. Помню, я очень переживала, когда он выбрал для реферата и сообщения на семинаре довольно сложную тему по Розанову. Семинар был элитарным по уровню преподавания и по составу, и выступать ему предстояло перед людьми того круга, где языки, например, знакомы с детства. Так вот, реферат был блестящий! Игорь был необычайно одарен и усваивал за год то, на что у других уходило десять лет.

А еще почему-то запомнилось, как в пору нашего увлечения Достоевским нам подарили билеты на премьеру „Кроткой“, и мы отправились в Малый театр. Обычно Игорь ходил в спортивном, а тут я увидела элегантного молодого человека с цветами в светлом английском костюме-тройке. Кстати, цветы он любил так по-детски, что не мог пройти мимо, не купив. И вот сидим мы в ложе перед началом спектакля и я замечаю, что большинство зрителей повернулось и смотрит в нашу сторону. Я верчу головой, недоумевая, да что же они тут разглядывают? Взглянула на Игоря и поняла — взоры были прикованы к нему. Все в его облике дышало таким благородством, что с той поры и поныне мне все кажется, будто спустилась с неба звезда, чтобы так недолго побыть на земле…»

По словам Тамары Владимировны, Игоря в свою веру она не обращала — в их семье это не принято. Здесь просто любили его, как родного. И Игорь навсегда полюбил этот дом, где мерцала лампадка пред образами, а стены были сплошь в картинах — дедушка-священник был художником, и в поездках по Руси всю жизнь рисовал эти дивные храмы, обращенные позже в руины. Но на картинах священника храмы еще жили, источая нездешний покой, и студента Игоря тянуло к ним. Вера пришла потом, а сперва он полюбил этот дом с иконами и спешил сюда после занятий.

Студента сначала кормили обедом. А когда он уединялся в своей комнате с книгами, перед ним ставили тарелку с горой бутербродов. «Куда столько?» — удивлялась Катя, дочка Тамары Владимировны. «Он спортсмен. Ему надо», — объясняли ей.

Кате было тогда четырнадцать лет. Новый мамин студент писал стихи, а она критиковала их: «Плохо!» — «Разве?» — удивлялся Игорь. А подумав, соглашался: «Слушай, а ведь правда плохо». Зато в музыке вкусы у них были общие. Вспоминают, как однажды они с Катей четырнадцать раз подряд прослушали новую запись и долго сидели в сумерках, слушая, как на далеком Афоне монашеский хор поет: «Кирие, елейсон!»

Первой перемены в сыне заметила мать. У него вдруг резко изменился вкус. Он давно уже ревностно собирал домашнюю библиотеку и выстаивал долгие очереди за подпиской на классиков, радуясь, что купил полное собрание сочинений Льва Толстого. А тут, к возмущению матери, он вдруг вынес все его книги из дома, сказав: «Мама, да он же еретик!» А на опустевшее место в книжном шкафу вскоре встало собрание сочинений святителя Игнатия Брянчанинова, правда, в ксерокопиях. И все-таки в семье Тамары Владимировны никто не смог ответить на вопрос, как и когда Игорь стал верующим. А чтобы понять, почему так непрост вопрос о вере, приведем один разговор с о. Василием уже в Оптиной пустыни. Одна прихожанка пожаловалась ему, что не успевает вычитать утреннее правило, потому что надо накормить и отправить сына в школу, а там уже и самой бежать на работу. Он молча выслушал ее и вдруг сказал волнуясь: «А достойны ли мы произнести само имя Господа?» Ответ был ясен — недостойны. И сколько же мы грешим в разговорах, поминая имя Божие всуе! Так вот, в семье Тамары Владимировны не говорили о православии, но дышали им. Духовником семьи был в свое время ссыльный святитель Лука (Войно-Ясенецкий), и жизнь дала им такие примеры мученичества за Христа, рядом с которыми обмирает душа, спрашивая себя: а в вере ли мы? Вот дивный промысл Божий — с самого начала Господь ввел будущего новомученика Василия Оптинского в ту среду, где знали о мученичестве из опыта, а не из книг.

Время, когда о. Василий начал ходить в храм, совпало с массовым выходом «лагерной» литературы, повествующей об ужасах той преисподней, где людей убивали физически и духовно. В доме Тамары Владимировны Игорь познакомился с иными лагерниками — узниками за Христа, подружившись, в частности, с протоиереем Василием Евдокимовым (†1993). Когда протоиерея Василия спросили: «Батюшка, а страшно было в лагерях?». Он ответил: «Конечно, страх был, когда пробирались тайком на ночную литургию в лагере: вдруг поймают и набавят срок? А начнется литургия — и Небо отверсто! Господи, думаешь, пусть срок набавят, но лишь бы подольше не наступал рассвет. Иногда мне даже казалось, что мы, узники Христовы, были свободнее тех, кто на воле. Как объяснить? Дух был свободным, и дух пылал. Вот был у нас монах-простец и все, бывало, говаривал: „Посмотрите, кто на Голгофе? Христос, Божия Матерь. И римские воины — они делают свое дело, а мы свое“».

Известно, что старый священник подолгу беседовал со студентом Игорем. О чем? Теперь уже не спросишь. Но сохранились записанные на магнитофон рассказы о. Василия Евдокимова о преподобном Оптинском старце Нектарии, к которому он ездил в ссылку, о владыке-исповеднике Афанасии (Сахарове), о священномученике Сергие Мечеве и иных светильниках нашей Церкви. И чтобы хоть отчасти передать дух бесед старого священника, приведем один из его рассказов.

Рассказ о. Василия Евдокимова: «В Москве до революции близ Казанского вокзала был храм трех святителей — Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоустого. После революции храм стали разрушать. А работал тогда в ресторане Казанского вокзала православный официант. Голод был страшный, а официанту в ресторане полагался обед. И вот он отдавал свой обед голодающим, а сам уходил в поруганный храм. Поднимет с пола крестик или икону, по которой ходят ногами, благоговейно оботрет и вздохнет: „Православные созидают, а они разрушают“. И забрали официанта известно куда.

О судьбе этого официанта я узнал таким образом. В Москве тогда гремел своими лекциями профессор Браудо. Молодежь им восторгалась — зал всегда битком. Ну и я пошел послушать. А профессор Браудо, оказалось, читал лекцию о том, что вера в Бога — это особый вид шизофрении и религиозного помешательства. Говорил он так зажигательно, что молодежь аплодировала. Успех был полный. И тут величественным жестом профессор повелел служителям привести для демонстрации больного, и в зал вошел наш официант.

Был он бледен от заточения, но столько покоя и одухотворенности было в его лице, что аудитория сразу притихла. „Вам, наверное, скучно в психиатрической лечебнице?“ — стал ему задавать вопросы профессор. „Нет, — ответил официант, — у меня есть Библия, а жизни не хватит, чтобы познать эту дивную Книгу“. Профессор стал задавать ему вопросы по Библии, надеясь показать аудитории „темного фанатика“, не замечающего противоречий в Библии. Но официант давал такие блестящие и мудрые ответы, цитируя Библию наизусть, что молодежь была уже полностью на его стороне. А профессор в раздражении воскликнул: „Да как вы могли запомнить наизусть эту толстую книгу в ней же, наверное, страниц шестьсот?“

Словом, профессор „провалился“, и молодежь восторгалась уже официантом. Профессор приказал спешно увести его, спросив напоследок: „Неужели вам все это не надоело и вы по-прежнему ни на что не жалуетесь?“ — „Нет, — ответил официант, — с Богом везде хорошо“. И с такой благородной учтивостью поклонился аудитории напоследок, что когда его выводили, многие пошли за ним. Профессор возмущенно что-то кричал, пробуя продолжить лекцию, но молодежь уже дружно покидала зал».

Сразу после воцерковления Игорь стал ездить в Псково-Печерский монастырь на совет к архимандриту Иоанну (Крестьянкину), ответившему на вопрос о своих лагерных годах почти теми же словами, что и протоиерей Василий Евдокимов. «Почему-то не помню ничего плохого. Только помню — Небо отверсто, и Ангелы поют в небесах». Где Голгофа — там Христос. И Игорю дано было впитать в себя ту огненную веру исповедников и новомучеников Российских, от которой до монашества был уже краткий путь.

Перед уходом в монастырь он в последний раз приехал в дом Тамары Владимировны, чтобы попрощаться уже навсегда. И если побывать в этом доме и сесть на излюбленное место Игоря в углу дивана, то откроется, что отсюда во всю ширь окна видны купола Богоявленского собора, а сами хозяева дома — из рода Богоявленских, давших миру священномученика Владимира (Богоявленского), митрополита Киевского и Галицкого, убиенного за Христа в 1918 году. Предстательство святых за нас обычно свершается втайне, но в Страстную Субботу 1993 года вдруг стала явной эта незримая связь. И здесь опять вернемся к событиям перед Пасхой.

В дневнике преподобного Оптинского старца-исповедника Никона есть поразительная запись об участии святых в нашей жизни. Он был еще послушником, когда преподобный Оптинский старец Варсонофий прикровенно открыл ему, что он поступил в монастырь по молитвам святого мученика Трифона, сказав: «Почему за вас ходатайствовал мученик Трифон, нам не дано знать. Быть может, вы его отдаленный потомок, а святые зорко следят за своим потомством».

Тайна единения Церкви земной и Небесной сокрыта от нас в нынешнем веке и все же ощутима порой. В Страстную Субботу 1993 года киевляне привезли в Оптину пустынь частицы облачения священномученика Владимира Киевского и за несколько часов до убийства раздали их оптинской братии.

Иноку Ферапонту вручили эту святыню на литургии в скиту, а иеромонаху Василию на литургии в Свято-Введенском соборе, и как раз в тот момент, когда пели тропарь: «Благообразный Иосиф, с древа снем пречистое тело Твое…» Этот тропарь пел перед расстрелом священномученик Владимир Киевский, и его келейник Филипп рассказывал: «Митрополит был спокоен — словно шел на служение литургии. По дороге, в ограде Лавры, митрополит шел, осеняя себя крестным знамением, и в предвидении смерти благоговейно напевал: „Благообразный Иосиф, с древа снем пречистое тело Твое…“» Так уже в распеве Страстной Субботы явила себя связь новомученичества наших дней с новомучениками прежних лет.

Двенадцатилетняя киевлянка Наташа Попова вручила иноку Трофиму частицу облачения священномученика Владимира Киевского уже перед Крестным ходом на Пасху. Девочка была очень привязана к иноку Трофиму, и потому расскажем немного о ней. В шесть лет Наташа попала под чернобыльское облучение и тяжело заболела. Потом ее крестили, но хорошо она себя чувствовала только в Оптиной пустыни.

Из воспоминаний Наташи Поповой: «С 10 до 12 лет я жила в Оптиной пустыни, и без родителей было сначала одиноко. Ведь когда болеешь, хочется ласки. И тут Господь мне послал моего большого друга инока Трофима. Мой духовный отец не благословил меня пересказывать наши с ним разговоры. Но один разговор могу передать. „Отец Трофим, — говорю, — опять я провинилась и давно не писала домой“. А он вздыхает: „Да и я давно домой не писал“. А потом говорит, потупясь: „Вот мы оставили родных и приехали сюда работать Божией Матери. Неужели Царица Небесная оставит их?“

Инок Трофим был очень веселый и часто подкармливал меня фруктами. Теперь я понимаю, что он не ел фрукты на братской трапезе, а приносил их мне. Но тогда это было для меня, как фокус, — бывало, смотрит на меня, улыбаясь, а из рукава рясы вдруг возникает апельсин. Это было так весело!

Когда уже перед самым Крестным ходом я отдала иноку Трофиму частицу мантии священномученика Владимира Киевского, он благоговейно приложился к ней и произнес: „Как жаль, что я не знаю ничего о его жизни“. — „Отец Трофим, — сказала я, — у нас в Киеве сейчас выходит книга о священномученике Владимире. Я обязательно привезу ее вам, и вы все прочтете“. — „Если доживу“, — ответил он так серьезно, что у меня оборвалось сердце. Я даже рассердилась: „Ну, как вы можете так говорить? Вы обязательно доживете! Слышите, обязательно!“ И тогда он сказал уже как бы в шутку: „Ну, если доживу-у“. Приложился еще раз к частице мантии священномученика и ушел с ней благовестить свою последнюю Пасху».

Вот тайна инока Трофима — он часто говорил о своей скорой смерти, и никто не понимал — почему, пока из Бийска не пришло письмо от раба Божия Иоанна. В письме рассказывалось о жизни инока до монастыря и о том, как он добивался открытия храма в деревне Шубенка Алтайского края. Он собрал тогда множество подписей верующих, бился во всех инстанциях, но везде был получен отказ. Это не случайность. В те годы (1988–1989) весь мир обошли фотографии голодающих ивановских ткачих, лежащих уже в смертном измождении на ступеньках храма. Власти не отдавали храм верующим — и это в многотысячном городе без церквей. И тогда несколько ивановских подвижниц дали обет принять крестную смерть за Христа, не вкушая пищи, чтобы уже своими телами вымостить народу дорогу в храм.

Из письма раба Божия Иоанна: «Вечером родительской субботы Святой Троицы мы шли с Алексеем (о. Трофимом) на всенощную в храм.

Вдруг он припал на колени и воскликнул: „Смотри, брат!“ И мы увидели на траве икону Святой Троицы необыкновенной красоты: три юноши в белых одеждах, пришедшие к Аврааму. Алексей сказал тогда о своей мученической смерти: „Неужели, брат ты мой, это смерть моя?“ Я ответил: „Ты молод, Алексей, и должен много полезного совершить. Не надо думать о смерти“. А он сказал: „Ты много читал о святых явлениях людям, которым суждено было пострадать во имя Господа нашего. Видно, и мне придется“. Здесь нас увидел о. Петр и позвал: „Что это вы там?“ Мы подошли к отцу Петру под благословение. В это время светило солнце и при солнце пошел редкий и теплый дождь. На нашу просьбу освятить икону о. Петр сказал, что икону освятил Сам Господь.

Только после мученической кончины инока Трофима мы поняли, что это было предзнаменованием Божиим».

Рассказывает брат о. Трофима Геннадий: «Когда мы с другим нашим братом Саней приехали в Оптину навестить Трофима, то сразу спросили, а с чего это он в монахи пошел? Трофим рассказал, что перед уходом в монастырь ему было знамение — от одной иконы исходил ослепительный свет, и он услышал голос, дважды или трижды сказавший ему что-то. К сожалению, мы с Саней не верили тогда в чудеса, а потому не постарались запомнить рассказ. Да и что мы понимали в ту пору, если лишь уговаривали брата ехать домой? „Как же я уеду отсюда, — сказал Трофим, — если войду в храм, а каждая икона со мной разговаривает“».

Знамение от иконы пришлось на Троицу 1990 года, и Трофим сразу же купил билет до Оптиной пустыни, решив уйти в монастырь. Что у него украли тогда: паспорт, деньги, билеты — эти подробности уже забылись. Но рассказывают, что Трофим отчаянно бился полтора месяца, силясь уехать в монастырь, а враг воздвигал препятствие за препятствием. И тогда со свойственной ему решимостью он сказал: «Хоть по шпалам, а уйду в монастырь». При его характере он дошел бы до Оптиной по шпалам. Но Господь, испытав его решимость, подал помощь — один батюшка замыслил паломничество в Оптину и взял Трофима с собой. Так появился в обители будущий новомученик Трофим Оптинский.

* * *

По словам святителя Иоанна Златоуста, «мучеником делает не только смерть, но душевное расположение; не за конец дела, но и за намерение часто сплетаются венцы мученические». И вот еще два свидетельства о готовности оптинских братьев пострадать за Христа. Ростовчанка Елена Тарасовна Теракова, у которой перед монастырем жил будущий инок Ферапонт, написала о нем в воспоминаниях: «Мне запомнились его слова: „Хорошо, — сказал он, — тем людям, которые приняли мученическую смерть за Христа. Хорошо бы и мне того удостоиться“».

Из воспоминаний Петра Алексеева, студента Свято-Тихоновского Богословского института: «Я был еще мальчиком, а отец Василий иеродиаконом, когда вместе с одним батюшкой они заехали на машине в наш деревенский дом возле Оптиной, чтобы завезти довольно тяжелую икону, которую мама писала тогда для монастыря.

Наш дом стоит на горе, и отсюда открывается очень красивый вид на Оптину пустынь, расположенную вдали за рекой. Отец Василий залюбовался видом и сказал: „Ну, вот, Петька, когда начнутся гонения, мы придем жить к тебе“. И тут же пошел с батюшкой по саду, намечая, где можно поставить часовню и молиться здесь, если монастырь из-за гонений закроют. Меня поразило тогда, что они говорят о гонениях как о чем-то реальном и даже ГОТОВЯТСЯ к ним».

Таково устроение монашеской души, чутко улавливающей дыхание опасности, еще неведомой миру. Расскажем же о последних днях земной жизни трех Оптинских новомучеников.

Инок Трофим. «Душа носит тело свое»

Игумен Тихон вспоминает, как в понедельник второй седмицы Великого поста он задержался после службы в алтаре и увидел, как инок Трофим, прибрав в пономарке (он нес тогда послушание пономаря), взял просфору и, благоговейно вкушая ее со святой водой, сказал: «Слава Богу, неделя прошла. Теперь и разговеться можно». — «А ты что, всю неделю не ел, что ли?» — спросил Трофима о. Тихон. — «Ничего, я привычный», — ответил инок.

«Признаться, я не поверил ему тогда, — рассказывал игумен Тихон. — А позже узнал, что о. Трофим имел привычку поститься, не принимая пищи, и куда более долгие сроки».

Поверить в сугубое постничество о. Трофима было, действительно, трудно — он был всегда неутомимо-бодрый, радостный, а вид имел цветущий. И если бы в ту пору в Оптиной кто-то стал рассказывать, что о. Трофим тайный аскет, его бы переспросили с недоумением: «Это кто — Трофим, что ли?» Трофима все любили и, казалось, знали. А после убийства выяснилось — человек он был закрытый и сотаинников не имел.

«Вспоминаю Трофима и сразу вижу такую картину, — говорит, улыбаясь, паломник Виктор Прокуронов, — вот приезжает Трофим с поля на тракторе, а к нему со всех сторон спешат дети и бегут, ласкаясь, собаки. А монастырские кони уже тянут шеи, норовя положить ему голову на плечо». Дети любили инока восхищенной любовью — он знал повадки животных, голоса птиц и «понимал» лошадей, а до монастыря работал на племзаводе, объезжая породистых скакунов. «Бывало, летит на коне через луг, — вспоминает оптинский штукатур Пелагея Кравцова, — а мы работу бросим и смотрим ему вслед. Красиво, как в кино! На коне сидел, как влитой. „Трофим, — говорю, — ты не из казаков ли родом?“ А он улыбается: „Конечно, казак“».

Это был веселый инок. Очень «серьезные» юноши-паломники тех лет, случалось, корили его за «ребячливость», чтобы годы спустя понять — он был очень взрослый человек, чутко подмечавший, когда ближнему плохо. И тут у него были свои приемы педагогики.

Рассказывает москвичка Евгения Протокина: «Перед Пасхой 1993 года мы не спали несколько ночей подряд и на ночной пасхальной литургии буквально рухнули. Дети, задремав, повалились на пол. А мы с подругой привалились друг к другу на лавочке и одно желание — спать. Так обидно было — ведь ради Пасхи ехали в Оптину, а тут!.. И вот где-то в три часа ночи из алтаря вышел Трофим. Улыбнулся при виде нашего „сонного царства“ и как-то смешно пошевелил верхней губой, будто зайчик морковку жует. Дети при виде „зайчика“ ну просто ожили от счастья. А мы с подругой вскочили на ноги, и сон как рукой сняло. Обнимаем друг друга: „Христос воскресе!“ И такая радость в душе.

Много доброго я видела в жизни от моего большого друга Трофима, а это был его последний дар — бодрость и радость на Пасху».

Рассказывает паломник-трудник Александр Герасименко из Ташкента: «В 17 лет я мечтал стать отшельником-исихастом — возносился до неба и падал оттуда, а потому порой унывал. Иду, бывало, в унынии к Трофиму и думаю: сейчас мы разберем мое искушение на серьезном богословском уровне. А Трофим такую байку расскажет, что я от смеха держусь за живот. Ворчу про себя: „До чего же несерьезный!“ А уныния уже и в помине нет.

Трофим умел управляться с нашим „серьезным“ братом. Помню, приехал в Оптину молодой паломник, но до того замороченный, что ходил с показательной постной миной и говорил вместо „очень“ — „зело“. Приходит он на склад, а Трофим тогда нес послушание кладовщика, и говорит этак на „О“: „БлОгОслОвите, отче, гвОздей“. А Трофим ему весело: „Давай оглоблю — благословлю“. А паломник витийствует в том же духе, дескать, он „зело“ молится за весь мир и просит у Трофима его святых молитв. Трофим даже опешил: „Брат, ну какие из нас с тобой молитвенники — с таким-то багажом?“ О чем-то они еще говорили, но, смотрю, паломник улыбается и разговаривает уже нормально.

Трофим был истинный монах — тайный, внутренний, а внешней набожности и фарисейства в нем и тени не было. Меня всегда потрясало, как же Трофим любил Бога и всех людей!

Подчеркну — ВСЕХ. Плохих людей для него на земле не было, и любой человек в любое время дня и ночи мог обратиться к нему за помощью и получить ее».

Для характеристики инока Трофима приведем такой эпизод. Осень 1992 года выдалась столь дождливой, что уборка картошки превратилась в пытку: сверху то и дело моросит дождичек, а в отсыревших сапогах хлюпает вода. Возвращались с поля затемно и до того усталыми, что ходить на службу уже не было сил. И однажды на общей исповеди иеромонах Сергий (Рыбко) решил нас пристыдить: «До чего мы дожили — в храме пусто, а у всех оправдание: „Батюшка, но мы же так поздно возвращаемся с поля“. Привожу в пример — вчера последним в 12 часов ночи с поля вернулся инок Трофим, и он же первым пришел на полунощницу».

Если бы о. Сергий назвал иное имя, то, наверняка, дрогнули бы сердца слушателей: в монастыре появился подвижник. А Трофим? Он был для всех как дитя неугомонное, которому нравится бодрствовать по ночам. И вернувшись с поля к полуночи, инок как всегда неопустительно исполнил свое келейное правило, а потом затопил печь, чтобы просушить к утру мокрые сапоги и телогрейки братии. У кого-то сапоги просили «каши», и он тут же их починил. А еще к нему ночью пришел расстроенный послушник: «Представляешь, потерял четки. Ох, и попадет мне, если увидят без четок!» И Трофим сплел ему новые четки к утру.

Иеромонах Ф. вспоминает: «Я пожаловался Трофиму, что засижусь ночью над книгой, а потом просыпаю на полунощницу. „А я, — говорит Трофим. — если засижусь ночью, то уже не ложусь. Встану перед кроватью на колени и положу голову на руки. Руки в таком положении быстро затекают. Тут уж не проспишь — вскакиваешь с первым ударом колокола“».

«Какое счастье — встретить человека!» — сказал как-то инок Трофим послушнице Зое Афанасьевой.

И если именно к Трофиму шли с просьбами починить будильник, фотоаппарат или обувь, то не только потому, что больше обратиться не к кому. Люди сегодня так перегружены, что бывает совестно просить. Попросишь человека, а он: «Давай завтра? Почти не спал сегодня». А назавтра: «Давай после Пасхи? Болею что-то». И лишь инок Трофим никогда не болел, не уставал и радовался каждому, как Ангелу небесному.

Так он и жил до последнего дня своей жизни. И картина была такая — идет инок Трофим перед Пасхой через двор монастыря, а его то и дело окликают: «Трофим, помоги!» Вот паломники с братией мучаются, не в силах занести громоздкий старинный буфет в узкие двери трапезной. Подошел Трофим, взвалил буфет на себя и аккуратно пронес сквозь двери. А ему уже машет рукой автомеханик: «Трофим, подсоби!» На крыле КамАЗа вмятина, и водители силятся выпрямить ее кувалдой и хоть как-то отрихтовать. А Трофим одними руками о колено выпрямил на крыле вмятину.

Рассказывает штукатур Пелагея Кравцова: «К Пасхе 1993 года мы спешили закончить ремонт Свято-Введенского собора. И один угол в Никольском приделе уже трижды переделывали, а все равно сочится откуда-то вода и пучит штукатурку. Ну, руки опускаются: сколько можно переделывать? „Трофим, — говорю, — посмотри, в чем тут дело?“ Нашел он причину и заделал течь, так качественно, что тот угол в соборе и поныне цел.

Помню, пожаловалась я тогда Трофиму: „Работаю в монастыре, а помолиться некогда. Домой приду — стирка, готовка, и уже падаю в кровать“. А Трофим говорит: „Ты за работой молись. Вот так“. Зачерпнул раствор, штукатурит и говорит с каждым нажимом: „Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго“. В меня это как въелось. С тех пор, как возьму инструмент в руки, так сама побежала молитва: „Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную“. Без молитвы уже работать не могу».

Вспоминает послушница Лидия, а в ту пору оптинский бухгалтер: «К Пасхе так спешили с ремонтом собора, что во время ремонта пережгли переходник и один из двух храмовых электрочайников. А причастников на Пасху всегда так много, что с одним чайником не управиться. Электрочайников в продаже нигде не было. Один человек обещал починить, но… А Трофим без всяких наших просьб взял электрочайник и переходник на ночь к себе в келью и к утру все починил».

Из записей паломницы Галины Кожевниковой, г. Брянск: «В 1993 году в монастыре еще жили семьи мирян, и соседкой инока Трофима была бабушка Елена. Я записала ее рассказ: „Отец Трофим был заботливый и любил людей. Увидел, что я унываю, и спрашивает: „Что ты, матушка, такая грустная?“ — „Ограда моя завалилась“. — „О, это мы сейчас поправим“. Поставил мне новую ограду к Пасхе, все вымыл, вычистил в саду и в келье и ушел к Богу в чистоте“».

Незадолго до смерти инок Трофим сказал своему другу механику Николаю Изотову: «Ничего не хочу — ни иеродиаконом быть, ни священником. А вот монахом быть хочу — настоящим монахом до самой смерти». Как раз перед Пасхой инока Трофима готовили к постригу в мантию, и в Оптиной на это есть свои приметы — перед постригом или рукоположением в сан на человека вдруг обрушиваются особо строгие требования и епитимьи. Но в монастыре этих строгостей ждут, присматриваясь с тайной радостью: кого нынче «чистят» для пострига? Так вот, перед Пасхой инока Трофима «чистили», и он жизнерадостно полагал земные поклоны, отлично понимая, что к чему. «Не готов я пока для пострига, — сказал он. — Еще бы дожать!» «Вот ведь промысл Божий, — сказал после Пасхи иеромонах Ф., — „чистили“ о. Трофима для пострига, а почистили для Царствия Небесного».

Из записей Галины Кожевниковой: «К концу Великого поста иные из братии уже изнемогали, а о. Трофим переносил пост и бдения с видимой легкостью. Он был человеком сильной воли. Один иеродиакон вспоминает, что к концу Великого поста он изнемог уже до уныния, а о. Трофим его спросил: „Отец, ты что такой?“ „Сил нет. Чайку выпить, что ли?“ — „Чаек тоже чревоугодие“. — „Я же от уныния хочу!“ — „А ты возьми и просто не пей. И если чего хочется, лучше не ешь. Если мы здесь все хорошее получим, то что нам достанется там?“»

Сегодня уже известно, что у иноков Трофима и Ферапонта было в обычае не принимать никакой пищи в первую и последнюю неделю Великого поста. Но эту уже привычную для себя норму поста инок Трофим переносил с легкостью, и был от природы необычайно вынослив. Между тем, последним Великим постом в нем проглядывали те признаки измождения, что заставляют предполагать — инок Трофим пошел в этот раз на сугубый подвиг. Он шел уже на пределе сил, и это было заметно утром.

В пятом часу утра, когда братия идут на полунощницу, лица во тьме еще неразличимы. Но инока Трофима узнавали еще издали по его стремительному летящему шагу. «На молитву надо спешить, как на пожар», — писал преподобный Оптинский старец Антоний. Именно так спешил и летел в храм инок Трофим, опережая по пути многих. Теперь его перестали узнавать. Просфорник Саша Герасименко вспоминает, как он неспешно шел на полунощницу, обогнав во тьме некоего человека. Оглянулся и не поверил — неужели Трофим? Он шел, превозмогая себя и с таким усилием, будто нес неподъемную ношу.

Пелагея Кравцова рассказывала, что приехав в монастырь на рассвете, она тоже оглянулась в недоумении: «Что с отцом Трофимом? Еле-еле ходит». И когда он упал в храме, многие подумали — иноку Трофиму плохо. Но он тут же встал и продолжил земные поклоны, не давая себе послабления.

Инокиня Одринского Никольского монастыря Нектария (Садомакина) вспоминает, как Великим постом приехала в Оптину и, увидев на звоннице инока Трофима, пошла к нему. Было пустынно, он звонил один. Тихо падал снег, и удары большого колокола по-великопостному скорбно гудели над землей. С последним ударом инок Трофим припал лицом к колоколу, будто вбирая в себя эту гудящую скорбь. А инокиня с острой жалостью увидела его изможденное лицо и покрасневшие от бессонных ночей глаза. «Как же устал и измучен инок Трофим!» — подумалось ей. Но подумалось об этом мельком, ибо потом была литургия, а благодать церковной службы настолько преображала инока, что он опять сиял и летал.

Вспоминает старенькая паломница-грудница Капитолина, ухаживавшая тогда за цветами на могилках Оптинских старцев: «Работаю на Цветниках, а о. Трофим рядом работает на звоннице, обновляя к Пасхе колокольную снасть. Летает, как на крыльях, даже подрясник парусит! Все он делал красиво. На трактор садится, будто взлетает. Я однажды не выдержала и призналась: „Простите, о. Трофим, но я любуюсь, когда вы пашете землю“. А он в ответ: „А я землю люблю“. Все он любил — Бога, людей, все живое».

Это был удивительно солнечный инок, излучавший такую радость, что один послушник той поры с горечью признавался потом, что согрешил тогда в мыслях против о. Трофима. Вот, подумал он, все постятся и еле ноги таскают, а тут такая мощь и торжество плоти, что вряд ли усердствует в посте человек. Именно этому послушнику дано было одним из первых узнать ту посмертную тайну новомученика Трофима, когда никакой торжествующей плоти не было и в гроб положили изможденное тело постника. Он был тайный аскет, но аскет радостный и являющий своею жизнью то торжество духа над плотью, когда по слову святого праведного Иоанна Кронштадтского «душы носит тело свое».

Инок Ферапонт. «Среди вас Ангелы ходят»

Подвиг сугубого постничества инок Ферапонт принял на себя еще до монастыря. Монахиня Неонилла, певшая в те годы на клиросе Ростовского кафедрального собора, пишет о нем так:

«Постник он был необыкновенный. На Великий пост набирал в сумочку просфор, сухариков и бутыль святой воды. После службы удалялся в храме за колонны, вкушал здесь святую пищу. А я переживала, что он такой худенький, и все приглашала его в трапезную покушать постного борща».

В первую и последнюю седмицу Великого поста, как уже говорилось, он не вкушал ничего. А в последнюю неделю своей жизни не принимал, говорят, даже воды. Но проверить достоверность этого утверждения трудно, ибо на братской трапезе не принято смотреть, как кто ест и пьет. И если инок Ферапонт иногда обращал на себя внимание, то лишь потому, что мог зачерпнуть ложкой супу да и забыть про него, держа ложку на весу. Он настолько погружался в молитву, перебирая четки, что не замечал уже ничего.

В пост инок Ферапонт всегда белел лицом, а последним Великим постом был уже «прозрачный» и светился какой-то радостью. Иеромонах Киприан, а в ту пору монастырский зубной врач Володя, вспоминает, что в Страстную Пятницу он дежурил у Плащаницы и обратил внимание, что инок Ферапонт оживленно и радостно разговаривает с кем-то в комнатке-кармане храма. Так прошло минут сорок. Время от времени он поглядывал в ту сторону, удивляясь необычному: «Ну, надо же, о. Ферапонт разговорился!»

Перед Пасхой он будто выходит из затвора — улыбается и почему-то просит многих: «Помолитесь обо мне!»

Тихий инок жил все эти годы в монастыре в таком безмолвии, что теперь удивляло простое — он разговаривает. И если сначала кого-то задевало, что он не замечает людей, то потом и его перестали замечать. Он жил в монастыре, а будто исчез. Запомнился такой случай. Через двор монастыря шел приезжий иконописец, спрашивая встречных: «Не подскажете, где найти о. Ферапонта?» Встречные в свою очередь окликали знакомых: «Не знаешь, кто у нас о. Ферапонт?» Гадали долго, пока иконописец не догадался спросить: «А где у вас делают доски для икон? Меня за досками послали». — «А-а, доски! Тогда идите в столярку».

Инок Ферапонт жил настолько не касаясь земли, что даже из братии его мало кто знал. Когда, собирая воспоминания, расспрашивали всех, а какой он был, большинство лишь сожалело, что не привел Господь узнать. А вот один паломник ответил: «Я знаю его. Ферапонт был сачок». — «Да ты что, брат, говоришь?» — опешили все, зная исключительное трудолюбие инока. «То, — уверенно ответил паломник. — Он же вечно опаздывал. Тут на послушание надо идти, а он как заляжет у мощей на молитву, вспомните!» И тут, действительно, вспомнили, а ведь было такое. Когда на хоздворе строили дом, инок Ферапонт, случалось, опаздывал на стройку на несколько минут. Этих копеечных опозданий никто бы не заметил, если бы не сам инок. Он пунцово краснел и говорил сокрушенно: «Простите! Простите! Опять опоздал». Мастер он был золотые руки, и в отличие от пунктуального паломника работал споро. И все же водилось за ним такое: когда он становился на молитву у мощей возлюбленных им Оптинских старцев, то настолько забывал о земном, что жил уже вне времени и пространства.

Молился он обычно уединенно — в комнатке-кармане храма, где до канонизации стояли мощи преподобного Оптинского старца Нектария. Бывало, служба уже кончилась и храм давно опустел, а в уединенной комнатке перед мощами все еще молится, распростершись ниц, инок Ферапонт.

Был такой случай. К дежурному по храму подошел приезжий человек, рассказав о себе, что в монастырь он попал случайно и сомневаясь в душе, а есть ли Бог? «Бог есть! — сказал он взволнованно. — Я увидел здесь, как молился один монах. Я видел лицо Ангела, разговаривающего с Богом. Вы знаете, что среди вас Ангелы ходят!» — «Какие Ангелы?» — опешил дежурный. А приезжий указал ему на инока Ферапонта, выходившего в тот момент из храма.

Нечто похожее видел один из братии. Инок Ферапонт молился у мощей в пустом храме, полагая, что его никто не видит. Брат в это время тихо вышел из алтаря и увидел такое сияющее, ангельское лицо инока, что в ошеломлении быстро ушел.

«Молитва должна быть главным подвигом инока», — писал святитель Игнатий Брянчанинов. У инока Ферапонта была такая жажда молитвы, что ее не насыщали даже долгие монастырские службы. Его сокелейники рассказывали, что сотворив монашеское правило с пятисотницей, кстати, не обязательной для иноков, он потом еще долго молился ночью, полагая многие земные поклоны. Один из сокелейников признался, что как-то он решил сосчитать, а сколько же поклонов полагает инок за ночь? Келью разделяла пополам занавеска, и инок Ферапонт молился в своем углу, бросив на пол пред аналоем овчинный тулуп. Поклоны звучали мягко. Сокелейник считал их, считал и уснул, все еще слыша во сне звуки поклонов.

Словом, как нам, грешным, бывает трудно встать на молитву, так иноку Ферапонту было трудно прервать ее. Приведем здесь рассказ рабы Божией Ольги, предварительно рассказав о ней самой.

Ольга была еще студенткой, далекой от Бога, когда на нее напала тоска от вопроса: а какой смысл в трудах человека, если впереди могила и тлен? Тетка сказала ей, что с такими вопросами надо обращаться к психиатру. А Ольга металась. Это был год перенесения мощей преподобного Серафима Саровского, и, прочитав в газете статью о Старце, она так полюбила его, что уверилась в мысли — у мощей Преподобного она получит ответ. Вырезала Ольга из газеты статью о Старце и приехала почему-то в Оптину, оставшись работать здесь на послушании и поступив затем в женский монастырь. Так дивный старец Серафим вывел из мира будущую монахиню.

Но тогда, приехав в Оптину, Ольга еще ничего не знала о монашестве, расспрашивая с интересом, а что за веревочки с узелками монахи носят в руке? Это был неведомый для нее, но родной мир. Она с жадным интересом всматривалась в него и увидела однажды вот что.

Ольга работала на втором этаже в рухольной, когда внизу под окном остановился трактор с прицепом, в котором сидели инок Ферапонт и еще кто-то из паломников и братии. Очевидно, намечалась поездка куда-то, но тут заморосил мелкий дождик со снежной крупой, и все ушли в укрытие. В кузове остался один инок Ферапонт. Выглянув в окно, Ольга подумала: «Почему он „спит“ в странной позе — на коленях и пав лицом вниз?» Через полчаса она снова выглянула в окно и увидела, что инок находится в той же позе, а рука его мерно перебирает четки. Когда через два часа она опять подошла к окну, то очень удивилась, не понимая, что происходит — рясу инока уже припорошило сверху снежком, а он все так же перебирал четки, пав молитвенно ниц. Потом она сама ушла в монастырь, понимая уже: Господь даровал ей увидеть ту неразвлекаемую монашескую молитву, которую не в силах прервать ни дождь, ни снег.

Иеродиакон Р., живший в ту пору в одной келье с иноком Ферапонтом, рассказывал, что перед смертью инок уже не ложился спать, молясь ночами и позволяя себе для отдыха лишь опереться о стул. Он осуждал его за это, ибо по правилам святых Отцов так подвизаться рискованно.

Все не по правилам! Но у инока Ферапонта умирала в больнице его мать. За ним стояла его далекая от Бога родня с некрещеными сестрами и тот глухой таежный поселок, где, сгорая от водки, рано ложились в землю его сверстники. Когда позже на могилки оптинских братьев приехал молодой сибирский священник о. Олег (Матвеев), он рассказал, что в иных местах Сибири до ближайшего храма надо лететь самолетом, а вокруг секты такого черного толка, что, уезжая из дома, он увозит жену с детьми к родственникам из-за угроз убить их. «Дайте нам, какие можно, материалы о наших сибиряках-новомучениках, — сказал священник. — Они наши первопроходцы и молитвенники, а за ними стоит Сибирь».

Тайну своей необычайно напряженной молитвенной жизни перед смертью инок Ферапонт унес с собой. Но иноку Макарию (Павлову) запомнилось, как инок Ферапонт однажды сказал при всех: «Да, наши грехи можно только кровью смыть». Слова эти показались тогда непонятными, и все переглянулись — странно!

Странности в жизни инока Ферапонта случались. Монастырский зубной врач иеромонах Киприан рассказывал, как года за полтора до убийства к нему обратился с острой зубной болью инок Ферапонт. Запломбировав ему зуб, он заметил, что хорошо бы со временем поставить на зуб коронку, иначе в старости нечем будет жевать. «Мне это не понадобится», — ответил инок. А художник Сергей Лосев вспоминает, как в конце января 1993 года инок Ферапонт отдал ему свои теплые зимние вещи: меховую шапку, шерстяные носки и варежки, сказав при этом: «Мне это больше уже не понадобится».

Перед самой Пасхой 1993 года инок Ферапонт стал раздавать свои личные рабочие инструменты. Поступок по тем временам необычный — в обители был такой дефицит инструментов, что их привозили с собой из дома или доставали через друзей. Словом, если последнюю рубашку в монастыре отдали бы с легкостью, то с инструментами дело обстояло иначе, так как послушание без них не выполнишь.

Рассказывает столяр-краснодеревщик Николай Яхонтов, работавший тогда по послушанию в скиту: «Как раз перед самой Пасхой позвал меня к себе о. Ферапонт и предложил взять у него любые инструменты на выбор. Облюбовал я себе тогда отличный фуганок. Несу его в скит в мастерскую и думаю — наверное, о. Ферапонта переводят на другое послушание. Он ведь по послушанию был столяр, а тут без инструмента делать нечего. А после убийства взглянул на фуганок и похолодел — выходит, он знал о своей смерти, если раздавал инструменты заранее?»

Что ответить на этот вопрос? Евангельский сотник дал некогда такой ответ Господу нашему Иисусу Христу: «…имея у себя в подчинении воинов, говорю одному: пойди, и идет… и слуге моему: сделай то, и делает» (Мф. 8,9). Так и душа человека, предавшего себя целиком в волю Божию, уподобляется, по словам схиигумена Илия, «как бы прекрасно настроенному инструменту, который постоянно звучит, потому что постоянно касаются его невидимые руки». Тут тайна Божиего водительства, или та тайна благодати, когда все устроится по воле Божией и душа уже не вопрошает о цели, но слыша «иди» — с радостью идет.

Перед Пасхой инок Ферапонт пребывал в состоянии благодатной радости, получив, похоже, дар прозорливости. Во всяком случае вот две истории о том.

Рассказывает просфорник Александр Герасименко: «К концу Великого поста я так устал от недосыпания, что хотел сбежать из монастыря. И вот недели за полторы до Пасхи работали мы с о. Ферапонтом на просфорне, а именно он приучил меня когда-то ходить на полунощницу. Сижу напротив него и злюсь, думая про себя: „Полунощница-полунощница! Надоело!“ И вдруг вижу смеющиеся глаза о. Ферапонта, и он весело говорит мне: „Полунощница-полунощница! Надоело!“ Я даже не понял сперва, что он высказывает мне мои же мысли. Просто обрадовался, что злость прошла. А о. Ферапонт говорит: „Хочешь научу, как избежать искушений? Отсекай даже не помыслы, а прилоги к ним. Отсечешь прилоги, и хорошо на душе, поверь“. Эге, думаю, вон ты куда забрался. Ничего себе уровень!».

Вторую историю рассказал молодой послушник Р. Он был тогда паломником и давно уже подал прошение о приеме в братию. Великим постом многих зачислили в братию, одев в подрясники, и он думал, что на его прошение дан отказ. Своих мыслей он никому не открывал, но перед Пасхой был в угнетенном состоянии. «Не переживай, — сказал ему вдруг с улыбкой инок Ферапонт. — Тебя скоро оденут». Его, действительно, вскоре одели в подрясник, зачислив в братию на Вознесение — на сороковой день кончины новомученика Ферапонта Оптинского.

Иеромонах Василий. «Се восходим во Иерусалим…»

Иеромонах, участвовавший в переоблачении братьев перед погребением, свидетельствовал потом, что погребены были мощи трех сугубых постников. Но если иноки Трофим и Ферапонт имели наклонность к подвигам постничества, то иеромонах Василий, будто оправдывая свое имя «Царский», шел всегда средним царским путем. Спал он мало, но спал. В еде был воздержан. И хотя по занятости на требах нередко пропускал трапезу, но все же появлялся в трапезной порою ближе к полуночи. Повар тех лет монахиня Варвара вспоминает: «Придет, бывало, поздно и спросит деликатно: „А супчику не осталось?“ — „Нет, о. Василий, уж и кастрюли вымыли“. — „А кипяточку не найдется?“ Хлебушек да кипяточек — вот он и рад. Кроткий был батюшка, тихий».

По своему глубочайшему смирению о. Василий считал себя неспособным подражать подвигам древних святых Отцов, говоря: «Ну, куда нам, немощным, до подвигов?» И если он пошел на подвиг сугубого поста, значит, такова была необходимость. Ведь пост не самоцель, а средство брани против духов злобы поднебесной. Но какой была эта брань, нам не дано знать. А потому приведем лишь хронику событий перед Пасхой.

За месяц до Пасхи о. Василий съездил на день в Москву и первым делом отслужил панихиду на могиле отца. Вернувшись с кладбища, он спросил дома: «Мама, а где моя сберкнижка?» История же с этой сберкнижкой была такая. Когда-то отец с матерью положили вклад на имя сына и за годы скопили пять тысяч рублей. Тогда на эти деньги можно было купить машину. А будущее виделось им именно так — сын женится, купит машину. Но будущее оказалось иным — сын ушел в монастырь, деньги съела инфляция, и на трудовые сбережения долгой жизни можно было купить лишь бутылку ситро. И все-таки старенькая мать не сдавалась и снова стала строить планы на будущее, надеясь, что монастырь — это временно, а сын все равно вернется домой. В свои семьдесят лет она пошла работать гардеробщицей, чтобы, урезая себя в питании, собрать хоть что-то сыну на жизнь. Вера в Бога пришла потом, а пока она не умела жить по-иному, как верша этот жертвенный подвиг материнской любви.

Отец Василий жалел мать и все откладывал разговор о сберкнижке, но, видно, откладывать было больше нельзя. Он съездил в сберкассу, закрыл вклад и, отдав все деньги матери, сказал ей: «Мама, не копи для меня больше деньги, как я с ними предстану пред Господом?»

Это было последнее земное свидание матери с сыном. А перед самой Пасхой Анна Михайловна увидела сон, будто крыша над домом разверзлась и с неба к ней спускаются птицы неземной красоты. «Ну, все — Страшный Суд!» — подумала она во сне, любуясь одновременно райскими птицами. Снам Анна Михайловна сроду не верила. Пасху встретила радостно, и перед самым страшным часом в ее жизни Господь даровал покой многоскорбному сердцу матери.

Рассказывает паломница-грудница Капитолина, ухаживавшая тогда за цветами на могилках Оптинских старцев: «Перед Пасхой я, признаться, сердилась на о. Василия и о. Ферапонта. Весна, апрель — мне надо землю готовить и цветы сажать, а они как придут на могилки старцев, так и стоят здесь подолгу, молясь. Отец Ферапонт минут по сорок стоял. А о. Василий увидит, что мешает мне работать, и отойдет в сторонку, присев на лавочку. Но чуть я отойду, он опять у могил. А я, грешная, не понимала, как нужны им были тогда молитвы. Оптинских старцев!»

Мать о. Василия вспоминала потом: «Уж до чего он батюшку Амвросия любил, а об Оптинских старцах не мог говорить без слез». И перед Пасхой произошло вот что: днем в центральный алтарь пришел от алтаря Амвросиевского придела взволнованный о. Василий, сказав находившемуся здесь игумену Ф.: «Батюшка, ко мне сейчас преподобный Амвросий приходил». Игумен, человек духовно опытный, испытующе посмотрел на него, взвесил все и, приняв решение, по-святоотечески смирил: «Да ну тебя. Скажешь еще!» Отцу Василию был дан урок смирения, и он смирился, не рассказывая об этом больше никому.

В книге преподобного Исаака Сирина «Слова подвижнические» есть глава «О третьем способе вражеской брани с сильными и мужественными», где речь идет о подвижниках, уже стяжавших силу от Господа. Именно этих людей враг старается уловить тонкой лестью, давая им откровения о будущем через явления Ангелов и святых. Вот характерная черта трех оптинских братьев — монашеское трезвение с сознанием своего недостоинства каких-либо откровений свыше. О случаях чудесной Божией помощи в Оптиной рассказывают многие, но трое новомучеников умалчивали о том. Выходит, всем помогает Господь, а им нет? Но ведь так не бывает, и причина умолчания тут иная.

Рассказывает А.Т.: «Как-то в келье о. Василия я завел разговор о стяжании благодати и даров Духа Святого. А о. Василий сказал:

— Мы монахи последних времен и духовных дарований нам не дано. Нам их не понести. Наше дело — терпеть скорби.

— А как их, батюшка, терпеть?

— А как боль терпят? Стиснул зубы, намотал кишки на кулак и терпи. Представляешь, что будет, если нам явится Божия Матерь? Впадем в прелесть, и все».

Однако продолжим хронику событий перед Пасхой. На Страстной неделе из Оптиной уезжала паломница, ездившая на исповедь к о. Василию откуда-то издалека и поступившая затем, по слухам, в монастырь. Уезжая, она заплакала и спросила: «Что, о. Василий тяжело заболел? Почему он сказал мне: „Больше мы с тобой не увидимся, но, запомни, я всегда буду с тобой?“»

Незадолго до Пасхи о. Василию рассказали о неприглядных действиях некоторых местных жителей и угрозах расправиться с монахами, а он ответил: «Это мой народ». Еще до монастыря он написал в стихотворении: «Так и тянет за русские дебри умереть в предназначенный срок». Слова оказались пророческими.

Это был русский человек с тем характерным чувством вины за все происходящее, какое свойственно людям, наделенным силою жертвенной высокой любви. Монашество и священство усугубили это чувство, и, поступив в монастырь, он написал в дневнике: «Когда осуждаешь, молиться так: ведь это я, Господи, согрешаю, меня прости, меня помилуй». А вот одна из последних записей в дневнике: «Возлюбить ближнего, как самого себя, молиться за него, как за самого себя, тем самым увидеть, что грехи ближнего — это твои грехи, сойти в ад с этими грехами ради спасения ближнего.

Господи, Ты дал мне любовь и изменил меня всего, и теперь я не могу поступать по-другому, как только идти на муку во спасение ближнего моего. Я стенаю, плачу, устрашаюсь, но не могу по-другому, ибо любовь Твоя ведет меня, и я не хочу разлучаться с нею, и в ней обретаю надежду на спасение и не отчаиваюсь до конца, видя ее в себе».

Рассказывает иеромонах Ф., инок в ту пору: «Перед Пасхой я дважды исповедовался у о. Василия и ходил потом в потрясении. Уже на исповеди у меня мелькнула догадка, что о. Василий имеет дерзновение брать на себя чужие грехи. Утром Страстной Субботы о. Василий говорил проповедь на общей исповеди. Я был тогда на послушании, входил и выходил из храма, не имея возможности прослушать проповедь целиком. Но то, что я услышал, подтвердило догадку — да, о. Василий берет на себя наши грехи, считая их своими. Как раз в ночь перед этим я читал об одном старце, умиравшем воистину мученически, поскольку он набрал на себя много чужих грехов. И я почему-то думал об о. Василии: да как же ты, батюшка, умирать будешь, если берешь на себя наши грехи?»

Лишь великие Оптинские старцы и подвижники древности имели дерзновение брать на себя чужие грехи, отмаливая их. Отец Василий себя подвижником не считал. И речь идет о вынужденных действиях или о подвиге русского монашества в тех беспримерных условиях, когда лежали еще в руинах монастыри, не хватало священников, а у молодых иеромонахов от перегрузок рано пробивалась седина в волосах. «У вас, как у нас в сорок первом — сказал отец одного инока, воевавший солдатом в Великую Отечественную войну. — Молодые да необстрелянные, а с эшелона и прямо в бой. Ползешь против танка с бутылкой зажигательной смеси — душа заходится, но ведь кто-то должен ползти». Словом, шел тот монашеский «сорок первый год», когда кто-то должен был ползти под танки и сходить ради спасения ближнего в ад.

Рассказывает рясофорная послушница Н. из Малоярославецкого Свято-Никольского монастыря: «В 10 лет умерла моя крестница Кира, с детства скитавшаяся по тем „тусовкам“, где были наркотики и прочее. А потом Кира с подружкой ее возраста крестилась в Оптиной и окормляласъ у иеромонаха Василия. Для Киры началась новая жизнь, но организм уже был подорван, и больное сердце однажды остановилось. Ее подружка была в ужасе: „Кира в аду! Ведь она прошла такое!..“ А после смерти о. Василия, этой девочке приснился сон, будто Кира живая, они снова в Оптиной, а на исповедь идет живой о. Василий. „Кира, — сказала она, — смотри, о. Василий живой. Ты знаешь его?“ — „Да как же мне его не знать, — ответила Кира, — если он меня из ада спас“».

Рассказывает оптинский рабочий Николай И.: «Случилось в моей жизни такое страшное искушение, что я решил повеситься. Шел на работу в Оптину лесом и всю дорогу плакал. Иеродиакон Владимир, узнав, что со мной, сказал: „Тебе надо немедленно к о. Василию“. И привел меня в келью к нему.

Отец Василий стирал тогда в келье свой подрясник и был одет по-домашнему — старенькие джинсы с заплатами на коленях и мохеровый свитер, до того уже выношенный, что светился весь. Говорили 15 минут. Помню, о. Василий сказал: „Если можешь — прости, а не можешь — уйди“. Помолился еще. Вышел я от него в такой радости, что стою и смеюсь! Скажи мне кто-нибудь 15 минут назад, что я буду смеяться и радоваться жизни, я бы не поверил. А тут радуюсь батюшке — родной человек! И за сорок лет своей жизни я такого красивого человека на земле еще не встречал.

Стал я после этого ходить на исповедь к о. Василию, решив попроситься к нему в духовные чада. Но пока я собирался, о. Василия уже не стало. Я полтора месяца не мог потом ходить в монастырь, плакал».

Рассказывает настоятель Козельского Никольского храма протоиерей Валерий: «У прихожанки нашего храма Н.В. умирал муж, и она попросила меня причастить его на дому. К сожалению, болезнь осложнилась беснованием — больной гавкал, отвергая причастие. Причастить таких больных практически невозможно, и я не решился взять это на себя, посоветовав обратиться в Оптину пустынь. А оттуда прислали иеромонаха Василия. По словам Н.В., больной сперва с лаем набросился на батюшку, а потом, гавкая, стал уползать от него. И все-таки о. Василий сумел исповедать и причастить его. После причастия муж Н.В. пришел в себя».

Раб страстей — раб людей, а о. Василий был настолько чужд человекоугодия и желания нравиться, что многие оптинцы открыли для себя этого молчаливого батюшку, увы, лишь перед его кончиной.

Отец Василий был иеромонахом всего два с половиной года. И к начинающему батюшке ходили сперва на исповедь в основном приезжие, да и то по принципу: ко всем батюшкам длинная очередь, а к о. Василию почти никого. «Да что вы к о. Василию не ходите?» — удивлялись отцы Оптиной. «Я боюсь его», — отвечали люди постарше. А подростки говорили между собой: «Нет, к „монументу“ не пойду». Был грех, о. Василия за глаза называли «монументом», ибо он был монументален от природы. Рост под два метра, могучие плечи. И когда он часами недвижимо стоял у аналоя, то издали казалось, что стоит монумент. На исповеди никогда не садился, не замечая предложенного стула, и выстаивал Великим постом на ногах по 18 часов в сутки. Говорил исповедникам мало — чаще молча выслушивал исповедь. Иных это смущало: «Да слышит ли он, что ему говоришь?». А посмертно узнали из его дневника — он не только слышал каждое слово исповедника, но вопиял о каждом великим воплем любви: «Это я, Господи, согрешаю, меня прости!..» Говорят, о. Василий записывал имена тех, кого исповедовал или крестил, и полагал за них потом в келье земные поклоны.

Рассказывает монахиня Варвара: «Бывало, о. Василий не скажет ни слова на исповеди, а отходишь от него с такой легкостью, будто мешки поснимали с плеч. У меня тогда не было духовного отца, и я хотела попроситься к о. Василию, но смущало одно, что молодой больно. Молодой-молодой, думаю, а душу человека как понимает! Так и стояла до Пасхи, все приглядываясь к нему».

Перед Пасхой на исповедь к о. Василию стояла уже толпа людей. Они стояли в потрясении — вот он, тот долгожданный духовный отец, которого искала душа. Многие собирались проситься к нему в духовные чада. Не успели.

«Я считал о. Василия снобом, но только до первой исповеди», — рассказывает москвич В., бывший студент. А история его такая. В институте он попал в компанию тех «раскованных» интеллектуалов, где никто не считал себя наркоманом, но все они «раскованно» летели в бездну. Однажды В. понял — еще шаг и конец. Он продал тогда квартиру в Москве, взял землю близ Оптиной и начал строить дом и сажать сад. Словом, было два года той удивительной жизни, о которой он рассказал потом в интервью по телевидению: как он девять лет был в аду и, наконец, увидел свет. А после интервью последовал срыв. «Я возгордился тогда, — вспоминает В., — Я бросил, Я смог, Я-Я-Я!» Теперь, к его ужасу, начался новый круг ада…

Из рассказа В.: «На исповедь к о. Василию я пошел от безвыходности. Ко многим ходил, но устал уже слушать: „Как — опять? Но ведь ты обещал!“ Я был мерзок себе. Подошел к аналою и молчу. А что говорить, когда в душе одна тьма? Батюшка молчит, и я молчу. Сколько так продолжалось, не помню, но вдруг меня накрыла такая волна любви, что будто прорвало изнутри, и я говорил, говорил без утайки. Впервые в жизни я мог раскрыться до конца, вытаскивая из себя то грязное и подленькое, в чем стыдился признаться даже себе. Тут мне не было стыдно — я чувствовал такое сострадание о. Василия, будто у нас с ним одна боль на двоих.

После этого я стал ходить на исповедь к о. Василию порой по 2–3 раза на дню. Я буквально „пасся“ у его аналоя, и как только накатывало искушение, я просился на исповедь: „Батюшка, у меня опять!..“ Отец Василий тут же брал меня на исповедь, и после исповеди было легко. „Батюшка, — говорю однажды, — я уже, наверно, надоел вам. Так часто хожу!“ — „Сколько надо, столько и ходи, — ответил о. Василий. — Десять раз надо — десять раз приходи“.

А когда о. Василия убили… Простите, но боль и поныне такая, что не могу я о том говорить».

История В. завершилась тем, что он ушел потом в Н-ский монастырь.

* * *

Иеродиакону Серафиму запомнилось, как инок Трофим сказал однажды: «Чем больше освобождаешься от страстей, тем меньше интерес к материальному». А один местный житель вспоминает, как перед Пасхой он рассказывал Трофиму, что готовится к новоселью и перевозит вещи в новый дом. «А у меня теперь настроение такое, — сказал инок, — что все бы вынес из кельи».

Перед Пасхой, как уже говорилось, инок Ферапонт раздает свои вещи. Точно так же поступает и о. Василий, правда, с оговоркой — раздавать ему было особо нечего. Когда после смерти сына Анна Михайловна впервые увидела его келью, она опешила при виде этой монашеской нищеты — вместо кровати доски с подстилкой из войлока, вместо стула чурбак у печки, а на щелястом полу пред аналоем старая телогрейка, на которой по ночам о. Василий клал земные поклоны, стараясь не беспокоить соседей. Дом был ветхий, с хорошей слышимостью, и сосед отца Василия через стенку монах Амвросий уже привык слышать ночью эти постоянные звуки земных поклонов, засыпая и просыпаясь под них. «Как? — растерялась мать. — Он же сам мне писал: „Как я люблю мою келью!“ А чего, не пойму, тут любить?»

Это была келья аскета, где не было ничего лишнего. И все-таки кое-что было — у о. Василия был подсвечник. Этот подсвечник и сорок свечей он передал со знакомыми в Москву в подарок рабе Божией Ирине. А еще он переслал с попутчиками в Петербург сорок свечей и крест десятилетнему мальчику Мише.

По поводу сорока свечей позже возникли толкования, дескать, сорок свечей — это сорокоуст, а, стало быть, о. Василий «предвидел» и дал «намек». Истолковать, конечно, можно что угодно, а только в характере о. Василия не было того двоемыслия, когда лишь уклончиво «намекают», не решаясь на «да» или «нет». Но была у него вот какая особенность: если гость в его келье брал себе к чаю, положим, две конфеты, он тут же давал ему третью со словами: «Во всем должна быть полнота». Иначе говоря, у него была потребность в непрестанном памятований о Боге даже в образах земных вещей. А число три возводит мысль к Пресвятой Троице. А сорок — это та полнота, что вмещает в себя сорок лет исхода из египетского плена и сорок дней поста Спасителя в пустыне. Словом, это было осмысленное житие аскета, где все одухотворяла мысль о Творце.

Наконец, у о. Василия был подаренный ему деревянный напрестольный крест с изображением Спасителя, которым он особо дорожил. С этим крестом русские паломники прошли через весь шумный торговый Иерусалим путем крестных страданий Господа и взошли с ним на Голгофу, освятив его на Гробе Господнем.

Возможно, по поводу этого креста из Иерусалима о. Василий попытался написать стихотворение, так и оставшееся незавершенным, но примечательное вот чем — он мысленно восходит на Голгофу, пытаясь донести свой крест. Начинается стихотворение с личной Гефсимании:

Когда душа скорбит смертельно,

А вас нет рядом никого,

Так тяжелеет крест нательный,

Что чуть живой ношу его.

А далее некий муж восходит на Голгофу за Господом, пытаясь донести туда Его крест. В Евангелии этот крест несет Симон Киринеянин. Но у о. Василия сюжет иной — личный.

И он понес. Но на подъеме

Упал и встать уже не мог…

Очнулся он при страшном громе,

Когда распятый умер Бог.

И все что вспомнил он о жизни,

Что стало самым дорогим — Тот путь

плевков и укоризны, Когда Господь был

рядом с ним.

Стихотворение так и осталось в виде незавершенного наброска. Но завершим очень важную для о. Василия мысль: главное, говорил он не единожды, донести свой крест до конца и не упасть на подъеме, так и не соединившись с Господом. Вот почему этот крест из Иерусалима, который донесли до Голгофы и освятили на Гробе Господнем, имел для него особый смысл, и он почитал его главной святыней своей кельи.

Во вторник Страстной седмицы о. Василий пришел с этим крестом в иконописную мастерскую, где были тогда двое иконописцев — о. Ипатий и о. Иларион. У игумена Ипатия был во вторник День Ангела, и о. Василий тепло поздравил его. Оба иконописца обратили внимание, что о. Василий был в особом состоянии: «Тихий-тихий такой, совсем тихий». В этом состоянии особой тихости и кротости он рассказал им историю креста, с которым русские люди взошли на Голгофу. А затем сказал о. Ипатию: «Вот я подумал… Мне хочется, чтоб он был у тебя. Пойдем найдем ему место». Крест повесили на стену близ Святого угла.

Позже обнаружилось — о. Василий принес этот Голгофский крест на место своей личной Голгофы: он был убит возле мастерской иконописцев, упав напротив креста.

9 августа 1993 года, на день великомученика и целителя Пантелеймона, на этом кресте, на теле Спасителя с левой стороны под ребрами обильно выступило миро. Капли были крупные, как после дождя, и не высыхали две недели. Крест, оказалось, был чудотворным.

Завершая хронику событий перед Пасхой, отметим один момент, почему-то запомнившийся многим. На Страстной седмице о. Василий произнес проповедь на тему: «Се восходим во Иерусалим, и Сын Человеческий предан будет» (Мк. 10, 33). И одно место из проповеди вдруг поразило многих неизъяснимым образом, и в храме воцарилась такая мертвенная тишина, будто сказано было прикровенное слово о будущем.

Вот это прикровенное слово, которым прозорливые Оптинские старцы извещали друг друга о грядущем. Накануне своего отъезда-изгнания из Оптиной и в предвидении близкой смерти преподобный Оптинский старец Варсонофий сказал своему ученику, будущему старцу преподобному Никону: «„Се восходим во Иерусалим, и предан будет Сын Человеческий… и поругаются Ему, и уязвят Его, и оплюют Его“. Вот степени восхождений в Горний Иерусалим: их надо пройти. На какой степени находимся мы?» А двадцать семь лет спустя преподобный Оптинский старец Никон сказал на проповеди в предвидении своего ареста, лагеря и уже приближающейся смерти: «Се восходим во Иерусалим, и предается Сын Человеческий, якоже есть писано о Нем… Спасающемуся о Господе необходимо предлежат степени восхождения в Горний Иерусалим».

Книг об Оптинских старцах тогда не было, и рукописи еще лишь предстояло издать. В отличие от о. Василия, читавшего рукописи, о тайной перекличке Оптинских старцев знали в те годы лишь немногие. И все же дрогнули сердца, и ярко запомнился тот миг, когда о. Василий по-молодому звучно сказал с амвона: «Се восходим во Иерусалим. И спросим себя ныне, готовы ли мы пойти за Господом на страдание?» Он замолк, глядя внутрь себя, а в храме воцарилась мертвенная тишина. И молчание длилось долго.

Отец Василий был лучшим проповедником Оптиной. Владыка Евлогий, архиепископ Владимирский и Суздальский, сказал о проповедях о. Василия: «Когда я его слушал, то думал, что хорошо бы и не заканчивалась его проповедь». Была у о. Василия одна особенность — он был чужд стремления учительствовать и в проповедях скорее прикровенно исповедовался, говоря о том, что стало уже его личным духовным опытом.

Иеромонах Марк (Бойчук) из Пафнутиево-Боровского монастыря, работавший тогда на послушании в Оптиной, вспоминает: «В Оптиной мы были набалованы хорошими проповедями, и во время проповеди, бывало, рассаживались отдыхать по дальним углам или шли за просфорами. Но когда на проповедь выходил схиигумен Илий или иеромонах Василий, мы, как воробушки, слетались к амвону. Слушаем, замерев, и лишь озноб по спине».

Отец Василий был мастером слова. И все же сила его проповеди была не в словах, но в личности самого о. Василия. Он никогда не говорил о том, чего не брался сам совершить. Заемных чувств в его проповеди не было, но было слово-опыт, слово-поступок. И если он говорил: «Се восходим во Иерусалим», значит, уже свершилось тайное восхождение на Голгофу, о чем в ту пору не ведал никто.

* * *

У Голгофы свой воздух, и подвижники разных веков свидетельствуют: чем ближе ко Христу и к спасению, тем сильнее духовная брань.

Иконописец Павел Бусалаев вспоминает свой последний разговор с о. Василием: «Перед Пасхой 1993 года я был в потрясении от свалившихся на меня невероятных искушений. Рассказал о них о. Василию, и спрашиваю его: „Скажи, откуда столько ненависти и неизъяснимой злобы?“ Отец Василий был спокоен и ответил по-монашески — из святых Отцов: „Ты же знаешь, что сказано, — каждый, любящий Бога, должен лично встретиться с духами зла. И сказано это не про святых, а про обыкновенных людей, вроде нас с тобой“. Тут я успокоился и не запомнил, что о. Василий в точности сказал дальше, но запомнил поразившую меня мысль. Потому что о. Василий сделал жест рукой, означающий движение по восходящей, и сказал кратко то, что я могу передать так: каждый, любящий Бога, должен лично встретиться с духами зла. И чем сильнее любовь, тем яростней брань, пока на высшей точке этой нарастающей брани на бой с человеком, любящим Бога, не выйдет главный дух ада — сатана».

Иеромонаху Василию дано было встретиться с этим духом ада 18 апреля 1993 года. И была тогда в Оптиной Пасха красная.

Загрузка...