Никита Минич после рукоположения его в иереи назначен был священником в Нижний Новгород, в небольшой приход[2], но слава о нем распространилась быстро между жителями города и между гостями, так что в воскресенье и в праздничные дни церковь наполнялась многочисленными богомольными, в особенности послушать его нововведения, то есть единогласие в пении, согласие в службе и, наконец, проповедь его, которая была тоже новшеством.
С завистью глядели на него его собраты, остальные священники, и в особенности на последнее.
– Это латынство, – говорили одни.
– Это еретичество, – стали распространять другие.
Народ же приходил в умиление и от согласной службы, и от стройного пения на клиросе, и от превосходной его проповеди.
Говорил Никита Минич кратко, сжато и вразумительно; проповеди его касались земной жизни Христа, апостолов и угодников, и неоднократно он вызывал слезы умиления из глаз слушателей.
После одной из таких проповедей к нему после службы подошла бывшая царская невеста Марья Ивановна Хлопова. Она просила его и жену его Прасковью Васильевну хлеба-соли откушать.
Отец Никита поблагодарил ее и вдвоем с женою проводил ее домой.
За трапезой разговорились они о том о сем, и Хлопова рассказала свою странную судьбу.
– Взята я была годков девять тому назад, – говорила она, – в царский терем как невеста царя Михаила Федоровича и назвали меня Марьей-Настасьей и стали чествовать царицей и ожидали только возвращения из пленения польского святейшего митрополита Филарета, чтобы обвенчать меня с царем. И жених и царица-матушка любили меня… Но приключилась со мною беда: есть перестала, и так смутно сделалось. Михаил Михайлович Салтыков, племянник царицы, дал мне лекарство, а сам отправился к царю и объявил, что я испорчена, неизлечима… Посадили меня и всех моих родных в кибитки и отвезли в Тобольск; с возвращением из пленения святейшего Филарета меня перевезли с родственниками Желябужскими в Верхотурье, а год спустя – сюда, в Нижний… Живу я здесь и горе мыкаю, а царь доселе еще не женат.
– Царица небесная, да не дали ли тебе, боярышня, зелья? – всплеснула руками жена отца Никиты.
– Был у тебя Нефед, сын Минича, – вставил отец Никита, – ты бы ему порассказала. Он человек ближний и у царя, и у святейшего патриарха Филарета. Святейший человек, правдивый, он бы и сыск учинил.
– Салтыковы – люди знатные, сильные, им и вера… Говорят люди: с богатым не тягайся, с сильным не борись, – вздохнула Хлопова. – Рады мы, что из Сибири нас возвратили. Да и как доказать поклеп Салтыкова, и коли не докажу, выдадут меня ему головой, тогда и кнут, и снова Сибирь.
– Не страшись, боярышня! Коли будет кнут, то не тебе, а мне, – возразил горячо отец Никита. – Будешь ты в стороне, скажу, дескать, на духу баяла мне Марья Ивановна правду… А я расскажу патриарху.
– Как знаешь, отец Никита, ты умнее нас… Но гляди, тебе бы не пострадать. Молод ты, да и жена у тебя распрекрасная, – и при этих словах Хлопова поцеловала Прасковью Васильевну.
Последняя прослезилась и обратилась к мужу:
– Горяч и молод ты, Никита Минич, а там, на Москве, народ лукавый.
– Небось, молод я годами, а не духом. Поеду я к Нефеду Козьмичу Сухорукому, он меня наставит, и с Божьей помощью, если мы не низложим врагов, то дела не испортим и Марью Ивановну не погубим.
– В таком разе поезжай, отец Никита… Я тебе на дорогу дам.
– На дорогу и у меня станет; сколотили мы с женой кое-какую копейку бережливостью, а там, коли Бог и царь тебя, Марья Ивановна, взыщут, и нас не забудешь.
После этой беседы жена отца Никиты стала посещать ежедневно бывшую царскую невесту, а муж ее испросил у местного благочинного разрешение съездить на месяц в Москву и готовился к дороге.
Купили пару лошадей, телегу, наняли черемиса в кучера, уложили вещи отца Никиты, и после молебна у Марьи Ивановны, с благословениями жены, отец Никита уехал в Москву.
Тащился отец Никита по ухабистым дорогам медленно, без приключений, а недостатка в еде не было, – наложили ему и жена и царская невеста всего вдоволь, не только на путь в Москву, но и на край света.
Скучно ехать так долго отцу Никите, и заводит он с черемисом зачастую разговоры и шутит с ним.
– В первый раз, – спрашивает он своего возницу, – ты едешь в Москву?
– В первый, батюшка, в первый, а во второй еще не был.
– Понимаю, что во второй еще не был; да вот что, любезный, коли ты впервой въезжаешь в Москву, у ворот стоит старая-престарая баба, по прозвищу баба-яга, костяная нога, ни одного зуба; нужно ее поцеловать да в жены взять…
– Ай! ай! ай! – завопил черемис и ударил по лошадям.
– А кони-то чем провинились? – продолжал Никита.
– А ты, батюшка, впервой в Москве?
– Впервой.
– И ты, значит, поцелуешь бабу и женишься на ней.
– Я женат, а ты вот не женатый…
– Ай! ай! ай! – снова закричал черемис. – А моя Катька что скажет? Сказывала, заработаешь от батюшки, вернешься из Москвы и свадьба…
– Ничего, – успокаивал его Никита. – Царь на свой счет справит свадьбу твою в Москве.
Разговор этим кончился, и Никита забыл о нем.
Но вот и Москва белокаменная с златоглавыми храмами. Затрепетало сердце отца Никиты и замер дух. «Вот тут поистине место, где русским царям жить», – подумал он.
Но возница его останавливает вдруг лошадей и сходит поспешно с козел.
– Батюшка, рассчитай, – говорит он.
Отец Никита не понимает, в чем дело.
– Как рассчитай? – спрашивает он удивленно.
– Я домой, назад, к Катьке…
– Да как к Катьке?
– Да так, не хочу старой бабы.
Никон расхохотался.
– Чудак, – сказал он, – да я шутил…
– Нет, это правда. Спрашивал я по дороге во всех заездах и трактирах, и все говорят: правда…
– Да над тобою смеялись.
– Тебе-то смешки, а мне слезки…
– Полно дурить, садись и поезжай.
– Не хочу…
– Убедишься ли ты, коли я тебя наряжу в рясу, а сам сяду на козлы в твоем армяке, так и въедем в ворота Москвы.
– Ладно, садись.
Отец Никита уступил ему свое место и сделался возницей.
Когда они подъехали к заставе, черемис стал робко озираться и высматривать старую бабу; на беду у караулки стояла какая-то старая женщина.
Как выскочит из телеги черемис и как побежит назад; пришлось отцу Никите повернуть в обратную и догнать труса.
– Гляди, – успокаивал он его, – вот баба и уходит.
– И взаправду уходит, – успокоился черемис.
Сел он вновь в телегу, и они благополучно проехали заставу, и тогда лишь возница поверил и пересел вновь на козлы.
Едут они по великой Москве более часу, и все нет конца, а им-то нужно в Китай-город, и это, бают, сердце Москвы. Наконец и Китай-город показался, и указывают им дом Нефеда Козьмича Минича.
Палаты большие со службами и с садом; подъезжает отец Никита к терему, останавливается на улице, сходит с телеги и идет во двор.
Встречается служка и, узнав, что батюшка из Нижнего, бежит к дворецкому, а тот докладывает окольничему.
Выходит поспешно Нефед Козьмич на крыльцо, встречает дорогого гостя, обнимает и целует его, вводит в свои хоромы, а лошадей и телегу велит убрать в сарай и конюшни, а кучера в людскую.
Не знает Нефед, куда посадить отца Никиту, и расспросам нет конца: и о Нижнем, и о Марье Ивановне Хлоповой.
Сразу не говорит отец Никита, зачем приехал-де в Москву, а объясняет свой приезд тем, что хотелось-де поглядеть матушку Москву, людей посмотреть, уму-разуму набраться.
– Умно ты сделал, отец Никита, что приехал сюда в мире пожить, с людьми побывать едино, чтоб многое знать. Покажу тебе все храмы и монастыри Божьи, пушечный дом, печатное и иное дело да ряды немцев гостей.
Обрадовался отец Никита несказанно и благодарил Нефеда Козьмича за ласку и милость.
За гостинцы же, привезенные отцом Никитой, хозяин был ему обратно благодарен. Гостинцы же были: от Марьи Ивановны – водка малиновка в бочонках, а от жены отца Никиты свиные колбасы, изготовленные по-малороссийски, так как отец ее был хохол.
– Ну, – говорил хозяин, – подарок дорогой, завтра же покличу гостей, попотчую этим добром, да и тобой похвалюсь, какого друга нажил… Врагов, – продолжал он добродушно, – скоро наживешь, а друзей… ой! ой! как трудно.
И с этими словами он обнял и расцеловал Никиту.
Отвели гостю хорошенькую светелку, с кроватью, чистым бельем, да снесли сюда и сундучок его с бельем и платьем, а его черемис возгордел и баранью шапку свою начал носить набекрень, для придачи себе важности, а о бабе-яге забыл.
На другой день наехало много гостей к Нефеду – или бояре, или окольничие.
Напросил этих гостей Нефед на малороссийские колбасы, и ради них жарились к трапезе чуть ли не целые быки, целые боровы и сотни разной птицы, да целый десяток похлебок и ухи.
Отец Никита был им представлен как нижегородец и друг хозяина, причем Нефед рассказал о новшествах, какие введены им в Макарьевской обители и теперь в приходской церкви.
Родственники царя: Шереметьев, князь Черкасский и Иван Никитич Романов, присутствовавшие здесь, просили отца Никиту к себе.
– Видишь, – говорил гостю на другой день Нефед Козьмич, – вот и познакомился с людьми именитыми, ужо мы с тобою у них побываем.
– Благодарствую, и они понадобятся по делу Марьи Ивановны, – сказал вскользь отец Никита.
– По какому ее делу? Ты не говорил мне.
– Не смел… Видишь, Нефед Козьмич, баяли, она порченая, а это неправда.
– Все так бают, да и они, в Нижнем-то, говорили тоже.
– А мне, вишь, на духу она другое молвила: я-де не порченая… боюсь Салтыковых… так и не перечу…
– То-то и я у Хлоповой прожил больше трех месяцев, да порчи в ней не заметил; румяная, белая, точно кровь с молоком, и умница такая… Но баяли люди – порченая… А наше дело сторона… Да за что же боярин-то кравчий, Михаил-то Михайлович Салтыков, на них взъелся?
– Бают так: ходил царь с приближенными в Оружейной палате, здесь был и Салытков, и дядя невесты, Гаврила Хлопов. Поднесли царю турецкую саблю, и все ее хвалили. Салтыкова взяла злоба, и он сказал: «Вот невидаль! И на Москве государевы мастера такую сделают!» Тогда государь обратился к Гавриле Хлопову и спросил: «Как думаешь, сделают ли такую саблю в Москве?» – «Сделать-то сделают, да только не такую», – отвечал Хлопов. Вот и взъелись на них оба Салтыкова – Борис и Михаил, да и дали ей, невесте-то, какой-то водки из аптеки, значит, чтобы лучше ела, а та и заболела… Салтыковы и наговорили, что она порченая.
– Вот как дело было, – произнес задумчиво Нефед, – и это она говорила тебе на духу?
– Говорила, но так как здесь царское дело, я и открыл тебе правду, да и патриарху тоже скажу.
– Побываю у патриарха и скажу, что ты духовник Марьи Ивановны и что она сказала такое слово, что можешь ты передать ему лишь одному. Однако прежде, нежели у него побываю, я повезу тебя к Шереметьеву, Черкасскому и Романову, пущай они прежде скажут патриарху ласковое об тебе слово. Тогда и дело будет сделано – патриарх человек прямой, честный и правдивый: каждому он воздает за заслуги. У него все одинаковы, и бояре-то ближние не очень-то и жалуют его, а многие не желали его возврата в Москву. При митрополите Иове ближние бояре делали что хотели, а инокиня-мать из Вознесенского монастыря с Грамотиным дьяком управляла царством. А святейший патриарх Филарет, как приехал, взял все в руки – управлять-де из кельи да женщине не подобает. Да и царь-то иной раз получает родительский выговор. Увидишь сам старца, полюбишь, как и я люблю… Завтра утром я тебя повезу по Москве.
На другой день ранним утром представил Нефед Козьмич отца Никиту к царским родственникам, и те пришли в восторг от ума молодого священника и обещались о нем поговорить с патриархом. Несколько дней спустя они встретились с Нефедом Козьмичом в Боярской думе и объявили ему, что патриарх желает, чтобы ему представили двадцатилетнего мудреца.
На другой же день после того Нефед повез отца Никиту к царскому отцу Филарету Никитичу, жившему в Новоспасском монастыре.
Оставив отца Никиту в сенях, Нефед вошел вовнутрь хором и вскоре вышел оттуда с патриаршим окольничим Стрешневым.
– Патриарх требует тебя к себе, тебя проводит к нему окольничий, а я тебя подожду здесь. Да благословит и поможет тебе Царица Небесная в твоем добром начинании.
Отец Никита мужественно пошел вперед, но когда он был уж у дверей, завешанных ковром, где находился патриарх, ему сделалось страшно и сердце замерло, – о Филарете говорили так много злого.
Стрешнев откинул полог и впустил отца Никиту в рабочую патриарха.
Войдя туда, поп распростерся на полу и, подымаясь, сделал то же самое трижды.
Когда он поднялся, то увидел себя в небольшой комнате, устланной коврами; у окна стоял небольшой стол, заваленный книгами и бумагами; пред ним как будто вырос из земли среднего роста красивый старик, с сильною проседью в бороде. На нем был простой серый подрясник, припоясанный золотым кушаком, а темно-русая голова его, с сильною проседью, не была ничем покрыта.
Отец Никита подошел под его благословение.
– Благословен приход твой, – сказал патриарх, крестя его двуперстно. Полюбовавшись затем с минуту на двадцатилетнего красавца и атлета[3], патриарх милостиво продолжал: – Коль не сказали бы мне бояре и Нефед Козьмич, что ты разума полный и устроитель церковного благолепия, я бы предложил тебе, сын моя, расстричься и идти в передовой царский полк. Но, говорят, ты полон премудрости… Откуда ты взял это? Нефед говорит, что ты и по-гречески знаешь.
И при этом патриарх заговорил по-гречески:
– Я изучил греческий и латинский языки в неволе… Папа готовил вместе с моим освобождением и унию, но он ошибся: от веры своей мы, русские, не отречемся. Правда, знание – свет, а невежество – тьма, я поэтому и печатное дело вновь завел, и в Чудовом монастыре учат по-латыни и по-гречески.
– Изучил я греческий язык, – сказал отец Никита по-гречески, – у тестя своего, в селении Вельманове… Потом в Макарьевской обители.
– Вельманово – это поместье бывшего воеводы царя Ивана Грозного. Ты из крестьян?
– Из крестьян, отец мой, Минич.
– Носишь ты отчество знаменитое, Козьма Минич Сухорукий, отец Нефеда, носил это имя. Сын мой, носи его высоко – и Бог тебя вознесет. И апостолы были простые рыбаки. Наше святительское призванье тоже апостольское, и многие из крестьянства были великие святители, у нас, правда, не столько, как в Малой Руси. Учись всегда и постоянно, – видишь, какой я старец, а все еще учусь. Теперь скажи, в чем твое дело?
Отец Никита передал, как на духу ему созналась царская невеста, что она испорчена Салтыковыми и за что именно. Патриарх пришел в сильное негодование.
– А если это будет не доказано? – воскликнул он сурово. – Знаешь ли, думские бояре и окольничьи сидят и гниют у меня в тюрьме за ябеды и недоказанные изветы. Я хочу вывести кляузу…
– Велишь меня, святейший патриарх и великий государь, тогда казнить, – отвечал бесстрашно отец Никита.
С минуту патриарх глядел прямо и пристально в глаза молодого священника и еще суровее произнес:
– Да, знаешь ли ты, извет твой на племянников царицы? Возьми лучше назад свое слово.
– Я духовный пастырь, – с жаром возразил отец Никита, – а пастырь должен положить душу свою за овцы. Готов пострадать на кресте правды ради, хоша бы пришлось осудить и саму царицу. Целовал я крест царю и повинен говорить правду без лицемерия.
– Прав ты, сын мой, ступай с миром, а я учиню сыск и кару, хоша бы не токмо племянники инокини царицы, но и родная моя дочь, Татьяна Михайловна, повинилась в сем деле.
Отец Никита вновь распростерся трижды перед патриархом и поцеловал его руку.
– А ты, – продолжал патриарх, – пока пойдет сыск и суд, заезжай в Чудов монастырь, там увидишь, как учат по-гречески и по-латыни; да в печатню мою загляни.
Было это сказано очень милостиво и сердечно.
Отец Никита вновь поклонился и вышел.
Услышав подробности этой беседы, Нефед Козьмич воскликнул, садясь с отцом Никитой в свою колымагу:
– Умные люди друг друга скоро понимают. Патриарх – великий святитель, а ты хошь из крестьян, но коли захочешь, то не будешь менее святейшего. Исполать тебе и слава, сын крестьянский, Никита Минич; недаром носишь ты отчество великого моего отца, – сказал патриарх, – да это и мой сказ. Сегодня была встреча двух великих святителей, и мы отслужим сегодня же молебен после обедни, а там зададим пир.
Нефед велел кучеру остановиться у Успенского собора и приказал отслужить молебен за рабов Божьих Филарета и Никиту.
Царь Михаил Федорович продолжал в это время жить в Грановитой палате, и очень просто: все было бедно и скромно. В то время больше думали о войне, о борьбе с внутренней крамолой, чем о роскоши и пышности.
Самая палата не столько была занята царскими покоями и комнатами, как битком набита была придворными, приживалками и приживалами, скоморохами, бахарями, дураками, домрачеями, цимбалистами, карлами и иным потешным людом. Пока же Филарета Никитича, отца царского, не было, все это сплетничало, интриговало и своевольничало и более было хозяином во дворце, чем сам юный царь Михаил. Загнанный с детства и воспитанный среди женщин и в женском монастыре, напуганный тогдашними событиями, страданиями всех своих родных и отца, наконец, слыша с детства о страшной смерти Дмитрия-царевича, всех родственников и ближних бояр царя Ивана, слыша о трагической смерти Лжедмитрия и падении Василия Шуйского и о других ужасах того времени, царь Михаил сделался робок, неразговорчив и уступчив при настойчивости кого-либо.
До возвращения Филарета из Польши им владела поэтому мать-инокиня, а когда возвратился отец, то Михаил был рад, что тот захватил все в руки, так как его самого перестали тревожить и нарушать его покой.
Весь день Михаил поэтому проводил или в церкви, или ездил на поклон к матери в Вознесенский монастырь, или же к отцу в патриаршие палаты, а у себя дома он принимал бояр и окольничих и слушал городские новости и сплетни, иногда выезжал на соколиную охоту и в окрестные монастыри.
Но больше всего он любил потешное общество, и разновременно у него перебывали: бахари – Клим Орефин, Петрушка Тарасьев, Сапогов и Богдашка; стомрачеи – Богдан Путята, Гаврилка Слепой, Янка, Лукашка, Наум и Петр; гусельники – Уезда, Богдашка Окатьев, Власьев и Немов; скрыпачники – Иванов, Онашка, немчин Арманка.
Постельничий царский управлял этим людом, и часть царицыной Золотой палаты занята была для потех.
Хоромы же царя были скорее похожи на дворец зажиточного боярина, чем на царские палаты; только выезды его, с боярами, окольничими, конюхами и скороходами, напоминали Москве, что в Грановитой палате живет царь.
Выехал Михаил Федорович после обедни в тот день, когда отец Никита представлялся патриарху, сначала к инокине-матери, а потом к отцу.
Патриарх принял сына в той же комнате, в который мы видели отца Никиту.
Он обнял его и поцеловался с ним, а тот потом поцеловал у отца руку.
Патриарх сам сел у стола, а сын поместился на стуле против него.
– Недобрые вести, – начал патриарх, – от свейского короля Густава-Адольфа; отказывается он сватать за тебя сестру своего шурина курфюрста Бранденбургского, Екатерину… Пишет он, что ее княжеская милость для царства не отступит от своей христианской веры, не откажется от своего душевного спасения.
– И бог с нею, – отвечал царь Михаил.
– Это все, – продолжал патриарх, – мутят поляки. Дать нам сродниться со шведами не хотят они, боятся, что будут они нам союзниками, да, породнившись с царскими домами немцев, мы поспорим тогда и о польской короне.
– Но ведь насильно ничего не сделаешь, – вздохнул царь Михаил Федорович, – а жениться пора, все бояре да и все родственники так говорят… Годы мои уже такие.
– Была у тебя, сын мой, невеста, и богобоязненная, и добрая, и почтительная, Марья Ивановна Хлопова.
– Да, была она мила моему сердцу: жила во дворце под одною кровлею со мною; дружила с сестрицею моею царевною Татьяною Михайловною, да вот лихая болезнь приключилась, навек испорчена…
– И царица мать-инокиня любила и жаловала ее, царицей нарекла, Анастасьей именовала, в память бабки твоей Анастасии Романовны, жены царя Ивана Грозного, – продолжал патриарх.
– Такова воля Божья, – смиренно произнес царь Михаил.
– А коли б Марья Ивановна была не испорчена, женился бы ты и теперь на ней, мой сын?
– Уж очинно мила она была моему сердцу, – произнес, опустив глаза, царь Михаил.
– Что же скажешь ты, коль окажется, что она николи испорчена не была, да и теперь жива?
– На то будет соизволение и твое и матушки-инокини, я всякое родительское благословение приму с благодарностью.
– Ладно, сын мой, сегодня же соберу синклит родственный, бояр: Ивана Никитича Романова, Ивана Борисыча Черкасского, Федора Ивановича Шереметьева, и коль ты соизволишь заехать ко мне, то мы совершим сыск с божьей помощью. Только никому не говори, а наипаче матери, пока дела не соорудуем.
– Беспременно приеду ужо, опосля вечерни, – обрадовался царь, простился с отцом и вышел. После царского ухода патриарх послал тотчас за родственниками и велел быть к себе кравчему Михаилу Салтыкову и придворным врачам: доктору Валентину Бильсу и лекарю Бальцеру.
Все эти лица съехались вечером к патриарху и оставались в сенях, пока не появился царь; когда же тот вышел из колымаги, родственники его пошли за ним в патриаршую переднюю к заседанию: стол со скамьями, а для царя и патриарха кресла; горели люстры с восковыми свечами. Патриарх принял царя посередине передней и, поцеловавшись с ним, повел его к креслу; бояре разместились за столом. Потребовал патриарх, чтобы окольничий Стрешнев ввел Салтыкова.
Вошел Салтыков, поклонился образам, потом в ноги царю, патриарху и синклиту и, поднявшись, остановился против царя.
Начал патриарх:
– Расскажи-ка, боярин Михайло, как невеста царя заболела болестию неизлечимою.
Салтыков стал рассказывать, как это прежде он делал, что невеста царская страдает болезнею прирожденною, колики в животе схватывают, а там с нею обмороки, точно болезнь черная.
– Как же, – спросил патриарх, – ты узнал это?
Салтыков рассказал, что со времени переезда Марьи Ивановны во дворец часто с нею случались эти боли, а потом она попросила лекарства, и он взял его от доктора Бильса и лекаря Бальцера.
Патриарх велел позвать врачей. Оба вошли. Доктор был высокий, сухопар, с желтым лицом, а второй – толстенький, с жирными щеками и маленькими глазками.
Войдя, оба иностранца поклонились низко, дотрагиваясь руками до земли.
Патриарх обратился к доктору:
– Расскажи-ка нам, что за болесть была у бывшей царской невесты Марьи Ивановны?
– Болесть?.. – Он вынул носовой платок, вытер нос и пот и произнес протяжно: – Dispepsia.
– Dispepsia, – вторил ему помощник его, причем облизал губы, как будто он что-то проглотил очень вкусное.
– Dispepsia, – сказал патриарх, – это по-латыни значит расстройство желудка.
– Да, да, святейший патриарх, расстройство на желудка и на кишка. Бывает иногда и disenteria, а иногда и febris gastrica, но я дал… о что, герр Бальцер, мы дали тогда?
– Ревень.
– Да, да, ревень… на водка настой… Хорошо… очень хорошо… и на кишка… и на желудок…
– Один порций довольно, – поддержал его товарищ, – маленка стаканчик…у…у… очистит…
– А вы же много отпустили из аптеки? – продолжал допрашивать патриарх.
– Одна стеклянка большой, чего жалеть; на дворце мы не жалей, – произнес с достоинством толстый лекарь.
– А ты по скольку давал Марье Ивановне? – обратился к Салтыкову патриарх.
– Не помню, давно уже то было.
– Говори, – грозно произнес патриарх, – иначе допрос будет с испытом и со стряской.
– Три раза в день: натощак, пред обедом и вечером.
– И сколько времени? – изумился патриарх.
– Более месяца.
– Для какой же надобности взял у вас целую стеклянку большую, коли довольно маленькой чарки? – обратился патриарх к врачам.
– Боярин сказайт, много на дворец больной на живот, – отвечал доктор.
– И на кишки, – дополнил толстяк.
– Довольно, все сказали, теперь идите, господа лекаря, с миром, а Салтыкова в темницу до окончания суда над ним, – обратился он к стоявшему у дверей залы Стрешневу.
– Помилуйте! – завопил Салтыков, бросаясь на колени.
Царь Михаил Федорович с беспокойством завертелся уж на стуле и хотел было изречь прощение, да патриарх взял его за руку, а сам, поднявшись на ноги, произнес грозно:
– Государской радости и женитьбе учинили вы, Салтыковы, помешку и сделали это изменою, забыв государево крестное целование и государскую великую милость; и государская милость была к вам и к матери вашей не по вашей мере; пожалованы вы были честью и приближеньем больше всей братии своей и вы то поставили ни во что, ходили не за государевым здоровьем, только и делали, что себя богатили, домы свои и племя свое полнили, земли крали и во всяких делах делали неправду; промышляли тем, чтобы вам при государской милости, кроме себя, никого не видеть, а доброхотства и службы к государю не показали. Веди его, окольничий, прочь от царских очей, и в темнице пущай ждет свою кару.
Стрешнев вывел Салтыкова, и тогда семейный совет решил: отправить кого-нибудь за отцом и дядей Марьи Ивановны, Иваном и Гаврилою Хлоповыми, проживавшими в какой-то ничтожной своей вотчине.
Неделю спустя привезли их к патриарху, и те передали о своей ссоре из-за турецкой сабли и как с того дня оба Салтыковых, Михаил и Борис, сделались их врагами.
Отец бывшей невесты при этом объяснил болезнь дочери отравой, а брат его Гаврила утверждал, что, не привыкши к сладостям, она объедалась ими во дворце[4].
Патриарх и царь решились тогда отправить боярина Федора Ивановича Шереметьева в Нижний Новгород к бывшей царской невесте, вместе с придворными врачами и чудовским архимандритом Иосифом.
Узнав об этом от Нефеда Козьмича, отец Никита тотчас выехал обратно домой.