Их наказали, нельзя было не наказать, таково уж правило: за любое чрезвычайное происшествие отвечают подчиненные. Досталось, впрочем, и начальству, тем больший гнев обрушился на Вениамина и Патрикеева. Посчитали их не достойными доверия коллектива, общаться с кем-либо запретили, освободив тем самым от расспросов, дали новое задание — черное, грязное, беспросветное, нудное. Три недели каждый вечер заходили они во двор на Пятницкой улице, поднимались на крылечко двухэтажного домика, заглядывали к местной начальнице, моложавой даме, которая запирала их обоих в своем кабинетике до утра, они же поочередно, чтоб не запортить глаза, смотрели на другую сторону улицы, фиксируя всех, кто приближался к скамейке сквера. С собой, кроме ночной оптики и рации, приносили грелки для малой нужды. Темнота к разговорам не располагала, но Вениамина не угомонишь, Вениамин подводил философию под сидения в засадах, под сквозное и выборочное наблюдение. Рассуждал он умно и непонятно. Вот, говорил, объект наблюдения, человек, за которым установлена слежка. С точки зрения объекта (если он, конечно, в чем-то замешан) отсутствие слежки и самая квалифицированная слежка (которая им не обнаруживается) — одно и то же ведь! Что есть она, что нет ее — одинаково! В этом, горячился Вениамин, что-то есть, тут какая-то логика. А с нашей точки зрения? Человек, объект то есть, ведет себя так, словно слежки за ним нет, — так кто этот человек, честный или нечестный, законопослушный советский гражданин или враг, профессионал, искушенный в теории и практике наружного наблюдения?
О женщинах тоже говорили — шепотом, разумеется, как и обо всем в кабинете добровольной помощницы. О Блондинке, ринувшейся в омут необузданной страсти. Ведь кто мог предположить в ней такую прыть! Одного взгляда на неказистого мужичка было достаточно, чтоб в женщине заполыхал пожар, в котором она и сгорела, потому что какая-то связь прослеживалась — между страстью этой и безнаказанным убийством. Никого ведь не впускала в квартиру, домработницу и ту трижды через дверь переспрашивала и в глазок рассматривала, будто впервые видит, а расслабилась после сибиряка, в неге пребывала — и вот такой конец. Правильно поступает начальство, не одобряя случайных связей, давая зеленый свет тем сотрудникам органов, которые любовью занимались только с указанными в графе “семейное положение” женщинами. И если уж жениться (а к этой мысли Вениамин подводил Патрикеева), то на девушке, которая не воспламенится мгновенным чувством к прохожему парню. Но, с другой стороны, что же это такое — любовь? Она, выходит, бесконтрольна? Случайна или, как выразился Вениамин, спонтанна?
Сибиряк часто всплывал в ночных разговорах. С одной стороны, парню дико повезло, но с другой… Каково ему теперь там, в Новосибирске? В некотором смысле — виновник смерти. Однако в другом смысле…
И тут Вениамин умолкал, а Патрикеев тем более не испытывал никакого желания вспоминать о том дне. Сколько техники ни пытались подобрать ключи к двери Блондинки — ничего не получалось: три замка филиппинского производства, с секретами, с электронной сигнализацией. И только один человек мог эти замки изучить — скромный новосибирский педагог! Но даже если и не он, то копать надо поблизости, бывший комитетчик хоть и притворяется чокнутым, на самом деле хитер и жесток, могла в старике заговорить ревность.
И другие варианты всплывали в тихих ночных разговорах, но их тут же топили в молчании.
О Наденьке тоже говорили, о Надежде Кузьминичне, сказавшей однажды: “Я — дочь полка!”, что было сущей правдой. Отец ее протоптал за годы службы сотни, если не тысячи километров улиц Горького, Кирова, Куйбышева и всей округи в центре; в годы войны стал брать с собой на работу малолетнюю дочурку, и та помогала ему, если батя раздирался на части, преследуя одного и боясь упустить другого. Заслуженный воин торчал в очередях, слушал жалобы на жизнь, определял наиболее злостного врага и вдогонку ему посылал родную кровинушку, чтоб она до адреса довела клеветника. Все наружники тогда питались в столовой на углу Маросейки и Спасоглинищевского переулка, отец привел однажды туда оголодавшую дочь, какая-то сволочь засекла лишний рот, Кузьму потащили было на расправу, но узнав, к какому делу привлечена дочка, одобрили родительские уроки и заботы, совсем юную Надежду Кузьминичну поставили на довольствие, выдав не только пропуск, но и новые ботинки, о чем она недавно запросила архив, получила справку, хотя на пенсию не собиралась (выслуга лет в наружке — полтора года за год). Дочь свою тоже готовила к нелегкой службе (Вениамин однажды уважительно поднял указательный палец: “Рабочая династия!”). Был случай, когда ее потянули на партбюро за антипартийные высказывания, давно случилось это, при Хрущеве, когда тот объявил о сроках строительства коммунизма. Наденька тогда вслух горевала: неужто очередей не будет, как же тогда настроение масс узнавать, нет (с горячностью заявила и при всех), будут и при коммунизме очереди, даже при изобилии, специально создавать их будут. Хотели за разговорчики эти влепить ей выговор, но ограничились замечанием.
Никто за три недели из присевших на скамейку вечером, ночью или утром не пошарил рукой под ножкой ее и не попытался вытащить капсулу из тайника. Однажды — уже стемнело, но фонари не зажигались, — на скамейке обосновалась фигура, напоминающая женскую, с явным намерением просунуть руку в хранилище шпионского донесения. Патрикеев и Вениамин впились биноклями в долгожданного связника и несколько разочарованно выругались. Это была Наденька — то ли по своей охоте и подначки ради пустившаяся на самоподставу, то ли по наущению начальства. По виду — деревенская бабеха, нагруженная покупками и с устатку присевшая, но в каких только ролях не блистала она! Могла быть зачуханной уборщицей, сходить за разбитную бабенку, привыкшую вытаскивать своего мужика из пивной, но и — подтянутая, стройная и представительная — с успехом присматривала за обществом культурной связи “СССР — Франция”.
Вениамин тут же позвонил Наденьке домой, той, разумеется, на месте не было. “Мама на фабрике в вечерней смене!” — авторитетно сообщила дочь ее. А та — к тайнику не прикоснулась, знала, что тут же на нее свалятся оперативники, понервировала еще немного наружников, скромнехонько поднялась и пошла. И ни в чем ведь не обвинишь, хотя поводов более чем достаточно: за тайником могло быть и контрнаблюдение. Часом позже Вениамин всё же поймал ее по телефону, мягко пожурил за свободную охоту. (Ей вообще не положено было знать о скамейке, но до того умна и проницательна была, что о всех планах отдела, а то и управления, догадывалась, всё просчитывая заранее.)
Философские рассуждения Вениамина да промывание косточек Наденьки были всего лишь уловкою, начальству позарез надо было знать точно — заходил в квартиру Блондинки Патрикеев или всего лишь постоял у двери, и начальство через Вениамина выпытывало подробности, детали (“До кнопки звонка — дотрагивался?”), страшась честного ответа, надеясь на спасительную ложь и той же ложью оставаясь недовольным. Что-то с этим убийством было не так, следствие вела районная прокуратура, которой, конечно, ни словечка не сказали о плотном наружном наблюдении, и как ни прощупывал напарник Патрикеева, слова липшего не прозвучало, и сам Патрикеев знал, что до самой смерти будет молчать, потому что уяснил для себя непреложный факт: ослепившая Блондинку любовь и то, что им, Патрикеевым, сделано было в ее квартире, то есть не сделано, если уж точно выражаться, — одно и то же, и не спасать умирающую, а обрекать ее на смерть — это и есть высочайший взлет чувств, ради которого стоит и жить.
Ничего не добилось начальство от Патрикеева, зря Вениамин выпытывал у него подробности. Зато более высокое руководство по-своему оценило самоуправство последней смены наружного наблюдения и поведение ее при убийстве Блондинки. Вдруг вспомнили о том, что Патрикеев сдал экзамены в заочный юридический, разрешили учиться, организовали документы, и как-то утром, выпущенные из кабинетика на волю, друзья прошлись по Пятницкой, дыша полной грудью, выпили пивка и разъехались: Патрикеев за учебниками в деканат ВЮЗИ, а Вениамин в МГУ, присматриваться к философскому факультету. Обоим, правда, предложили поначалу “вышку”, Высшую школу КГБ, но они дружно отказались.
Наблюдение со скамейки сняли, Патрикеева и Вениамина разделили, беседовать они продолжали мысленно или при редких встречах, за полгода после ночных разговоров Патрикеев, постоянно помня о Блондинке, набрался дополнительного ума-разума. Дошло до него и понимание того, что пока не угнездится в тебе какое-нибудь скрытое ото всех желание, ничто в голову не полезет, нужна страсть, тобою выстраданная, какой-то лучик из будущего, на который идешь в густом ночном лесу и который выстраивает мозги и память в нужном направлении. Накупив пластинок по курсу английского языка, вставая в пять утра и час сидя с наушниками у проигрывателя, он еле-еле научился паре фраз, но когда представил себя, — хорошо и небрежно одетым, — подходящим к кассе Аэрофлота в гостинице и начинающим говорить по-английски с Блондинкой, дело пошло быстрее и слова сами начали складываться в связные и красивые обороты. За четыре месяца он сделал рывок, возгордился было, затем признал свое поражение, когда стал работать в гостинице “Ленинградская”. Контакты с иностранцами не получались, он не понимал их, они говорили по-настоящему, а не на пластиночном языке. И вновь помогла Блондинка, он прослушал все ее переговоры, он не только голос ее впитал, но и — так казалось — цвет глаз, лак ногтей и даже запах ее. И всё же — язык не давался, от произношения за версту разило русским духом, и чтобы говорить непринужденно и чисто, не лингафонные кабинеты требовались, а бумажник, набитый долларами, годы, проведенные в неге комфорта, месяцы вояжей по столицам Европы, привычка видеть в ресторанном меню только левую часть ее, ту, где не было диких цифр.
“Ленинградская” была пропитана развратом и страхом. Как-то директор гостиницы привез к себе гостей — то ли родственников, то ли знакомых, — и, выйдя из машины, захлопнув дверцу, произнес: “Умоляю: в кабинете у меня — о бабах, о выпивке, о евреях, о чем угодно, — но не о политике!”. Проститутки паслись уже в ста метрах от “Ленинградской”, расширяя район поиска до площади трех вокзалов, работали слаженно и под надзором трех или четырех управлений КГБ и МВД, из-за чего случались накладки. Не раз над Патрикеевым сгущались тучи, грозя крупными неприятностями, но всё пока благополучно сходило с рук, что давало Вениамину право завистливо вздыхать: “Да, теперь я понимаю, что молчание — золото!”.
Чаще прочих Патрикеев имел дела с девицей по имени Тамара. Эта вольная охотница промышляла в номерах иностранцев так, что застукать ее было невозможно, потому что визиты ее напоминали кавалерийские налеты. Одетая под персонал гостиницы, шла она по коридору, в двадцати шагах от намеченного номера стремительно накладывала помаду и крем погуще, влетала к несколько напуганному гостю столицы и начинала столь же стремительно раздеваться, обладая, видимо, искусством еще более стремительно возбуждать мужчину, не прикасаясь к нему. Ни разу даже самые осторожные иностранцы не вскрикивали “Провокация!” и не звали на помощь дежурную по этажу. За час — три или четыре клиента с получением и денег и заказа на будущее; иногда не успевала она удовлетворить все заявки, искала заместительниц и находила их, вербуя подруг, никогда не помышлявших о таком роде занятий. Мужчины, по ее наблюдениям, испытывали особую тягу не к проституткам, а к семейным, вполне добропорядочным женщинам, которые в поисках случайных заработков отваживались на грехопадения, при которых они заливались краскою стыда. Инженершу НИИ, передовика производства, она так прельщала: “Десять минут — и у тебя в кармане десять твоих месячных окладов!”. На что та недоверчиво ахнула: “Да я за десять минут и раздеться-то не успею…”. Тамара презрительно хмыкнула: “Ну и сиди голодная!”.
Их, проституток этих и добровольных помощниц их, Патрикеев очень невзлюбил и со страхом думал о сестре своей: не пойдет ли она по кривой дорожке этой? Выжечь дотла очаг разврата можно было просто: весь низовой и средний персонал забрать на службу в комитет, всех проституток заграбастать — и за сотый километр, но они нужны были, оказывается, Комитету, МУРу, и все они честно работали на Отечество. Невзлюбил Патрикеев и иностранцев, кормивших собою проституток, и всю шайку их вокруг “Ленинградской”. С прохладцей выслушивал наставления начальства, о планах своих, как покончить с проституцией около гостиниц, никому не сообщал, опыт наблюдения не только за объектами говорил: по какой-то странной причине люди ступенькой выше тебя не понимают простейших вещей и частенько городят чушь.
Перешел он уже на второй курс института, было там мало комитетских, всё больше милиция и девушки из судебно-прокурорской обслуги. Юридическая наука усваивалась легко, она была жизнью, которую вел Патрикеев, в которой действовали свои нормы, не те, о которых мудро толковали учебники, но именно на нормы жизни надо было поглядывать, чтоб нарушать их честно.
Из всех врачей мать признавала только старенького участкового терапевта, со своими хворями ходила в районную поликлинику, и прикреплять ее к комитетской не было ни нужды, ни охоты. О сестренке можно было пока не тужить, девчонка училась хорошо и с парнями не баловалась. Хуже было с женщинами. И не так уж тянуло к ним, но надо было уши держать поднятыми. Начальство никак не смотрело на временных сожительниц, если связь была короткой, как июньская ночь, но начинало проявлять интерес, когда у женщины оказывался муж или отношения с нею затягивались, а их, эти отношения, надо было делать открытыми, то есть оповещать о них, избежать чего было подчас невозможно, поскольку о том, где ты и с кем проводишь время, надо было докладывать: в любую минуту могли вызвать и бросить на объект, внезапно показавшийся из-за горизонта.
И хотелось чего-то такого, напоминающего внезапный порыв Блондинки, ни с того, ни с сего полюбившей незнакомого мужчину. О страсти поиска мечталось.