IV

Я разбудил дьякона, и мы отправились на мельницу. Дневной жар сменился вечернею прохладой. Воздух наполнился запахом леса, и легко дышалось этим благодатным воздухом. Дорога шла по местности, изрытой разливами весенней воды. Кое-где через образовавшиеся овраги были перекинуты мостики, а кое-где мостиков не было, и через топкое дно оврагов приходилось перебираться по набросанным тонким жердям. Молодая густая поросль, перевитая повиликой и роскошными лозами хмеля, густой стеной возвышалась по обеим сторонам дороги, причудливо извивавшейся и разбегавшейся в разные стороны. Но разветвления эти были не что иное, как только объезды трудных мест, и в конце концов, миновав трудные места, объезды опять выходили на главную дорогу. Сумерки сгущались. На темно-синем небе одна за другою загорались звездочки, а в густой траве искрились светящиеся жучки. Словно брильянты горели они в траве этой, испуская лучи фосфорического света. Все было тихо и, окутанное сумерками, словно предавалось отдыху. Только где-то страстный перепел настойчиво отдергивал свою короткую песнь и, замолкнув, ожидал ответа самки. Но самка не откликалась, и раздосадованный самец снова принимался за свой крик. Сластолюбцы эти, как сумасшедшие, выбегали иногда на дорогу, останавливались, оглядывались во все стороны и, не находя того, чего жаждали найти, снова убегали в чащу кустарника.

Немного погодя мы подходили уже к мельнице. Там во всех домиках горели уже огоньки и, отражаясь в гладком зеркале реки, представляли волшебную картину. На заднем плане громоздились горы. Ясным контуром рисовались эти горы на прозрачном фоне неба, тогда как внизу, у подошвы гор этих все было окутано мраком, и только красный блеск огней, словно шкалики иллюминации[6], обрисовывая квадраты окон, указывал, что во мраке скрываются жилые дома. Мы перешли плотину, миновали мельничные амбары и повернули по направлению к известному нам домику. Но каково же было наше изумление, когда у крылечка домика мы увидали отложенный тарантас[7], тот самый, в котором встретили Степана Иваныча Брюханова. Тут же рядом стояла и моя тележка.

— Ведь это, кажется, тарантас-то Брюханова? — спросил я.

— Его, — ответил дьякон. — Как же он попал сюда?

— Неужели он здесь?

Действительно, Степан Иваныч был здесь, потому что, как только подошли мы к домику, так немедленно увидали седую голову его, высунувшуюся в растворенное окно.

— Кто это? — крикнул он, силясь рассмотреть нас.

— Мы, — отвечал дьякон.

— Да кто вы?

— Аль вы не узнали! — прокричал дьякон, и на этот раз так громко, что Степан Иваныч тотчас же узнал нас.

— А! — закричал он. — Охотнички, гости дорогие. Милости прошу!

— А вы здесь? — спросил я.

— Здесь.

— Вы, кажется, прямо домой хотели проехать?

— Хотеть-то хотел, а потом раздумал. Чего мне домой торопиться! Что меня, жена молодая ждет, что ли? Целовать-то мне некого. Успею и дома натосковаться. А тут еще Оскар Петрович пристал. Надо, говорит, покупочку спрыснуть. Я и завернул сюда.

— Конечно, спрыснуть необходимо! — раздался из комнаты чей-то звучный баритон.

— Это кто там говорит? — спросил дьякон, понизив голос.

— Оскар Петрович, управляющий баронский, — ответил Степан Иваныч и, обратясь ко мне, прибавил шепотом: — За деньгами приехал, три тысячи я обещал ему. Из немцев он, но человек хорррроший. Однако что же это мы в окно-то разговариваем. Пожалуйте в горницу, милости прошу. Эй ты, дьякон! ты чего там на крылечке уселся… прошу покорнейше!

— А старику-то в голову попало уж! — шепнул мне дьякон.

— Что вы!

— Верно.

Мы вошли в комнату и, увидав Степана Иваныча, его разгоревшиеся глаза, его пылавшие румянцем щеки, его растрепанные седые волосы и торчавший кверху суворовский хохол, я убедился, что действительно старику уже «попало» и что мы как раз угодили на гулянку. Желая как-нибудь отделаться от этого удовольствия, я принялся объяснять, что намерение свое ночевать на мельнице я переменил, что пришел только за лошадьми, что мне необходимо быть дома; но все мои доводы оказались напрасными. Степан Иваныч прямо объявил, что домой он меня не отпустит, что кучер мой давным-давно пьян и спит как убитый, и затем, подведя меня к сидевшему на диване Оскару Петровичу, проговорил:

— Рекомендую, Оскар Петрович Блюм.

— Очень приятно познакомиться! — проговорил тот, вставая и подавая мне руку. — Кажется, тоже соседи…

— Да, живем по соседству.

— Очень приятно! — повторил он и снова пожал мне руку, но на этот раз так крепко, что у меня даже кости захрустели.

— А вот это, — проговорил Брюханов, подводя к Оскару Петровичу дьякона, — наш дьякон, краса нашей церкви.

— Знакомы уж! — перебил его дьякон, махнув рукой.

— Да, мы знакомы! — проговорил Оскар Петрович и засмеялся.

— Как так?

— Стриг я их раза два! — вскрикнул дьякон и тоже захохотал.

— Ах, да ведь я и забыл, что дьякон у нас парикмахерством занимается!

И затем, переменив тон, Степан Иваныч прибавил:

— Ну, господа, вы тут побеседуйте, а я пойду распорядиться по хозяйству…

И, проговорив это, он поспешно выбежал из комнаты.

Оскар Петрович Блюм был мужчина лет тридцати пяти, среднего роста, плотный, коренастый, с красным дышащим здоровьем лицом и узенькими черными глазками. Несмотря на эту коренастость, сложен он был пропорционально, имел высокую грудь и хорошую талию. Держал он себя каким-то козырем, точно собирался налететь и толкнуть вас грудью. Голову держал высоко, на носу носил золотое пенсне и через него смотрел с каким-то особенным гонором. На нем была изящно сидевшая визитка, темные панталоны и жилет одной материи с визиткой. Снежной белизны белье, небрежно повязанный галстук и маленькие золотые запонки, блестевшие на груди сорочки, как-то особенно приятно бросались в глаза. Он носил небольшую бородку, небольшие усики, из-под которых виднелись прелестные белые зубы. Словом, Оскар Петрович, по крайней мере на мельнице Брюханова, казался человеком «не от мира сего».

До сих пор я не был с ним знаком, но слышал весьма многое. Он управлял имением тысяч в двадцать десятин земли, при котором имелся винокуренный завод, конный завод и громадное овцеводство. Приехал он в имение совершенно молодым человеком, только что соскочившим со школьной скамьи. Приехав, сделал соседям визиты и тем, которых не застал дома, оставил глянцевитые визитные карточки, на которых значилось: «Оскар Петрович Блюм, ученый агроном». Затем он больше ни к кому с визитом не ездил и, поселившись в небольшом флигельке, принялся за управление имением. Посевы он делал громадные; сотни плугов взрезали никогда еще не паханную ковыльную землю, и по земле этой, по этим девственным пластам разбрасывалось просо. С утра до ночи находился Оскар Петрович в поле при работах. Запрягут ему, бывало, какие-то старенькие беговые дрожки, сунут в руки узелок с провизией, и Оскар Петрович, вскочив на дрожки, ехал в поле. Рассказывают, что в то время Оскар Петрович был не таким, каким он глядит в настоящую минуту. Тогда это был молодой человек, худой, поджарый, с матово-бледным лицом, живой, энергичный и до крайности деятельный. Он поспевал всюду, все видел, все разумел и строго взыскивал за малейшее упущение. Проходить несколько верст пешком, пробыть целый день в седле ему ничего не стоило: у него и ноги не уставали, и поясница не болела.

Нечего говорить, что при таких громадных посевах, какие производил Блюм, в имение барона стекались тысячи рабочих людей, и люди эти пахали, сеяли, косили, жали и молотили. Какой именно доход давал управляющий своему доверителю, никому не было известно, но, по словам Блюма, доход был громадный. Чуть не горы золота посылал он ему. Сам барон никогда в имение не заглядывал, и потому управляющий был полным властелином. Кроме экономической запашки, Оскар Петрович в громадном же количестве сдавал землю нуждавшимся в ней крестьянам (вся окрестность была на малом наделе[8]), но землю эту сдавал не за деньги, а под работы. Землю сдавал дорого, а труд ценил дешево. На все на это он совершал контракты, свидетельствовал их в волостных правлениях, обеспечивал неустойками[9] и строго следил за точным выполнением таковых. На этот предмет при конторе имелся даже особый адвокат из местных «брехунов», на обязанности которого лежало неисправных привлекать к суду и обделывать по закону. «Брехуна» этого мужики видеть не могли равнодушно; несколько раз колотили его, но «брехун», получавший от конторы, на всем готовом, пятьсот рублей в год и, сверх того, будучи атлетического телосложения, на побои особого внимания не обращал, а ограничивался лишь привлечением к суду виновных в «оскорблении действием». Когда же виновных постигала заслуженная кара, он мирился с ними за ничтожное денежное вознаграждение и прекращал преследование.

При таком положении дела окрестное население стало видимо беднеть. У кого прежде было тридцать — сорок овец, тот оставался теперь при трех-четырех. У кого было пять-шесть лошадей, у того оставалась одна. Кто прежде засевал по нескольку десятин пшеницы, тот или вовсе бросал сеять таковую, или же засевал ею незначительное количество, ограничиваясь посевом ржи и овса. У которого прежде была «изба с тесовой крышкой», у того, как говорит известная песня, «остался только нос с шишкой». Аристократ-барон, живший постоянно в Москве, конечно, обо всем этом ничего не ведал. Ему высылались доходы, ему высылались собственного завода кровные рысаки, и, катаясь на рысаках этих по матушке Белокаменной, он был вполне счастлив и щедро награждал труженика управляющего.

Однако как-то раз приехал барон в имение, но пробыл недолго, всего два-три дня, не более. Годовые рабочие, переодетые в мужиков, встретили барона с хлебом и солью; приходский поп отслужил обедню и принес барону вынутую за его здоровье просвиру, при чем кстати выпросил дровец на зиму. Но настоящие мужики, несколько раз собиравшиеся было «погуторить с бароном о своей большой нужде», были каждый раз прогоняемы предусмотрительным управляющим.

Отдав визит попу, у которого барон, желая блеснуть благоговением, поцеловал даже руку, осмотрев имение, винокуренный и конный заводы и сделав лучшим жеребцам проездку, осмотрев овчарни и убедившись, что в имении все обстоит благополучно, что народу живется хорошо, что народ его благословляет, — барон уехал. А когда на границе владений он вдруг нежданно-негаданно был встречен толпою переодетых мужиками конюхов, овчарей, столяров и кузнецов и когда мужики эти остановили карету, выпрягли лошадей и на своих плечах вывезли экипаж в гору, то барон даже прослезился. Он обнял и расцеловал провожавшего его Оскара Петровича, а «добрым русским мужичкам» сказал русское «спасибо» и выкинул сотенный билет на водку. Тем дело и кончилось.

Ободренный поощрительным посещением владельца, Оскар Петрович принялся за дело еще с большим усердием. У мировых стали появляться жалобы на «смертные бои», наносимые Оскаром Петровичем разным мужикам и бабам, приобщались к жалобам этим выдранные волосы, «почтительнейше» объяснялось, что Оскар Петрович, отобрав у просителей выданные им конторой ярлычки «и не учинив по оным надлежащего, как совесть повелевает, законного расчета», ярлычки те собственноручно порвал, а просителей «с азартом вытолкал вон в шею». Полетели повестки, и мировые судьи кряхтели, разбирая эти «неприятные дела». На суд являлся «брехун», предъявлял доверенность, живописно складывал руки, еще живописнее отставлял ногу и, выслушав обвинение, с недоумением пожимал плечами и требовал доказательств. Мужики кричали, указывали на приобщенные к прошению волосы и зубы, разевали рты, указывая на пустые десны, предъявляя плеши на головах и бородах — и только возбуждали всеобщий смех. Судьи требовали свидетельских подтверждений; а когда обвинители говорили на это: «Каких же мы можем выставить свидетелев, коли дело это было с глазу на глаз», то судьи прекращали прения и решали: «За непредставлением надлежащих доказательств, считать Оскара Блюма по суду оправданным».

Несмотря, однако, на все эти неприятности (он очень сердился за это на мужиков), тоненький Оскар Петрович начал заметно толстеть. Он наел себе брюшко, сухие руки сделались пухлыми, щеки раздулись, шея словно укоротилась, а матово-бледный цвет лица превратился в багровый. Ходить пешком он перестал совершенно, в поля ездил редко, а когда выезжал, то уже не на беговых дрожках[10], а в фаэтоне[11] на лежачих рессорах, причем от пыли накидывал на себя шелковое «пардесю»[12], голову накрывал соломенной шляпой с большими полями, а на нос накидывал золотое «пенсне». Старый, перекосившийся и словно вросший в землю флигель с тесовою кровлей, покрытый мхами и лишаями, сделался ему ненавистным, нагонял на него тоску и порождал меланхолию. Он выстроил себе новый, поместительный, с крытым балконом; омеблировал этот дом, по стенам развесил гравюры, кабинет убрал коврами, а перед балконом развел роскошный цветник, благоухавший всевозможными ароматами. Постройка этого флигеля породила в нем страсть архитектора. Он принялся за постройки. Принялся заново перестраивать барский дом, конный завод, овчарни, скотные дворы, молотильные сараи, хлебные магазины, флигеля рабочих, и в имение барона потянулись тысячи подвод с брусьями, тесом, известкой, алебастром. Нахлынули мастеровые: плотники, каменщики, кровельщики, столяры, и работа закипела. Весело было смотреть на эту суету. Молчаливая, полуразрушившаяся, умиравшая усадьба словно ожила. Она огласилась стуком топоров, тюканьем кирок, лязгом стальных пил, визжанием рубанков, криком рабочих, шумом построек. Ведение отчетов по всем этим постройкам Оскар Петрович принял на себя. Он купил несколько тяжелых, изящно переплетенных конторских книг, с медными угольниками и замшевыми корешками, и красивым почерком вносил в них поступление материала и расход денег, причем каждую статью очищал платежными квитанциями и расписками. Работа была нелегкая, и, принимаясь за нее преимущественно по вечерам, он засиживался над нею нередко до глубокой ночи. Несмотря однако на трудность этих занятий, которые даже и не входили в круг его обязательных работ, он не роптал и не требовал себе ни прибавки жалованья, ни командирования архитектора.

В настоящее время Оскар Петрович сделался уже семьянином. Он женился, взял за женой порядочное приданое и, купив себе участок земли, на земле этой, одновременно с возводимыми в имении барона постройками, начал устраивать и собственное гнездо. Как-то раз, проезжая мимо этой вновь возведенной усадьбы, я невольно засмотрелся на нее. Кокетливо помещалась она возле небольшой березовой рощицы и невольно привлекала на себя внимание щеголеватостью построек. Усадьба имела характер дачи; но тем не менее все было выстроено прочно, хозяйственно, и повсюду была видна рука опытного строителя. Красивый домик с небольшою башенкой и с разными выступами и углублениями, украшенный несколькими балкончиками, вычурными резными карнизами и коньками, тонул в опушке рощицы, так что вокруг него здесь и там разбрасывались старые кудрявые березы, накидывая на усадьбу мягкую зеленую тень. Возле балконов пестрели клумбы цветов с высокими сочными георгинами, ночною красавицей и душистыми левкоями и петунией. Клумбы эти были красиво обложены дикими камнями; такими же камнями украшен был и бассейн небольшого фонтана. Здесь и там, под тенью берез, стояли чугунные диванчики и столики. Как-то особенно уютно выглядела эта усадьба, благоухавшая запахом цветов. Поодаль от усадьбы помещались службы, небольшой конный завод и низенькие каменные овчарни. Проезжая по владениям Оскара Петровича, я видел и овец его. Овцы эти разделялись на несколько гуртов. Тут были и шленские овцы, и рамбулье, и негрети с короткими ногами, с глубокими складками на отвислых зобах и шее, с мордами, заросшими шерстью. Впереди гуртов этих важно выступал козел и, позванивая висевшим на шее колокольчиком, водил за собою гурт по роскошным пастбищам. Дороги все были окопаны канавами; поля убраны и возделаны словно огороды и, разбитые столбиками на клетки, точно шахматная доска, ясно показывали, что немало труда и забот было положено на обработку этих полей. Зато и хлеб на полях Оскара Петровича резко отделялся от соседних хлебов. Рядом, у соседей, рожь была чуть не по колено, а здесь она была так густа и высока, что промчавшийся мимо меня наездник Оскара Петровича, наезжавший кровного вороного рысака, как только обогнал меня, так тут же и скрылся за стеной высокой ржи, и лишь верхушка дуги, летевшая над этим зеленым волнующимся морем, давала знать о быстроте коня.

Загрузка...