Мой друг художник и поэт
В дождливый вечер на стекле
Мою любовь нарисовал,
Открыв мне чудо на земле.
Сидел я молча у окна
И наслаждался тишиной,
Моя любовь с тех пор
Всегда была со мной.
К. Никольский
Это не слишком-то честно с твой стороны, друг мой! Ты знаешь? Уже два года – это совершенно нечестно! Ты – в чужом городе. И я тебя больше никогда не встречу. Не улыбнусь тебе, не скажу: “Привет”. Это нечестно!
Ты помнишь, мы сидели под самой крышей: выше только голуби и над ними небо? Красный Исаакий на мольберте. Ты хвастался, а я улыбалась. И этот разговор – ни о чем. Я больна не тобой. Ты жил не мной. Но там в паре шагов от неба мы были вдвоем и говорили. Говорили о рисовании. Ты предлагал мне учиться. Ты верил, что у меня получится.
Поздравь меня! Я рисую. Плохо. Криво. Косо. Но я рисую. И иногда мне говорят, что у меня получается. А ты так далеко, что никогда этого не увидишь. И не скажешь мне, могу ли я рисовать.
Кстати, о голубях. Ты в курсе, что голуби моногамны? Одна любовь на всю жизнь. Поздравь меня, я, как выяснилось, голубь. Ты это знал тогда, под крышей? Много лет назад? Знал или просто хотел поговорить о рисовании и показать свои работы?
Тогда, когда на последнем этаже я смотрела на красный и синий Исаакиевский собор, а этажом ниже мой единственный голубь устраивал свою неголубиную пару, знал ли ты, что у меня это не отболит? Не отболело. Все хорошо, но не отболело. Ни на одну минуту.
Если бы ты мог понять, насколько ты неправ, что больше не рисуешь под крышей! Если бы ты только мог это понять! Ты должен сидеть под крышей в измазанных краской джинсах. Смотреть своими ночными глазами в мои глаза и рассказывать о том, как придумалась вот так картина или почему написана вот эта.
И я бы проводила по седой тропинке в бороде от твоих губ до подбородка и улыбалась, слушая эти истории. А голуби над головой продолжали бы создавать свои пары, в которых бы рождались голубята и улетали в небо.
А ты, может быть, еще когда-нибудь взял бы мои пальцы в свою ладонь и прикоснулся к ним губами. Теплыми, словно лето, вечер, июнь.
Что мне осталось от тебя, кроме памяти? То-то и оно! Летние губы на пальцах. Летние губы на губах. Лето в воздухе и голуби над потолком, которые создают пары на всю жизнь.
И еще память о том, как начинается любовь, которая никогда не закончится. И как пытаешься ее исцелить июньскими губами, которым ты не слишком нужна, только нравишься. Потом что молодость нравится всем.
У твоего сына совершенно твои глаза и линия волос. И я бы никогда об этом не узнала, наверное, если бы ты продолжал рисовать под крышей свои картины. Где угодно. Но ты теперь не рисуешь. И я знаю, что у твоего сына твои глаза. И он очень талантливый молодой человек.
А моя дочь ходит в школу. И все говорят, что похожа на меня, а я знаю, что она похожа на своего отца. Но это же у голубей пары на всю жизнь. А с голубиной верностью у меня не вышло. Голубей мне не выпало.
Ты знал тогда, что голуби среди людей – редкость? Или тебе просто было жалко глупую, влюбленную не в того девчонку и поэтому ты так бережно целовал меня, когда закат подкрашивал холсты розовым?
Завтра я улетаю в город, который украл тебя у мольбертов под крышей. Красивый город, куда я всегда хотела прилететь на пару дней. Я буду бродить по площадям, смотреть на храмы, восхищаться новой архитектурой. Снимать фотоальбом путешествия. И не встречусь с тобой. Я не знаю, где тебя искать.
Можно написать твоему талантливом сыну и спросить, но почему-то совершенно не хочется. Если не знать, допустимо представить, что мы случайно столкнемся на чужих улицах. И город будет наполнен и тобой тоже. И внутри меня будет жить июнь твоих теплых губ. И веселый голос, который снова и снова говорит об искусстве.
И я встану в центре самой главной площади подниму голову к небу. Увижу голубей, лениво взлетающих вверх, и проору:
– Сволочь! Ты не имел права умирать! Не. Имел. Права. Умирать!
В далеком городе. На чужой площади. Под небом, по которому летают не те голуби, что ворковали над твоей мастерской, я буду кричать в небо о том, как ты меня подвел, оставив без своих разговоров, губ, вечеров, мольбертов с холстами, где расцветут новые истории. Без возможности рассказать тебе, что я до сих пор люблю совсем не того, кого бы стоило. Без возможности удивиться, насколько похож на тебя твой сын. Без возможности доверить, насколько непохожа на меня моя дочь.
***
– Скажи, ты думаешь, мужчина может передумать и полюбить потом?..
Темные глаза печально смотрят в затылок нескладной девушке лет двадцати с небольшим.
– Мужчина может все, подруга. Только зачем тебе будет нужен тогда этот мужчина?
Она глядит на свеженькую картину, стоящую на просушке, и в профиле, обращенном к холсту, больше боли, чем молодости. Девушки с такими лицами два века назад сплошь и рядом умирали от чахотки, но эта точно выживет, преодолеет, повзрослеет и станет совсем другой. И, если все получится, то забудет свою глупую влюбленность, которую постоянно прячет и никак не может спрятать достаточно глубоко, чтобы та не проступала через приподнятые в вечной улыбке уголки губ.
Художник кладет руку на круглое юное плечо и неловко прижимает к себе страдалицу. Губы прикасаются к нервно приподнятому углу ее губ и неспешно перебираются на центр, чтобы утешать и просить прощения за мужской род, что в любом возрасте так небрежен с молоденькими сердцами.
Поцелуй ее нежен, радостен и ничего не обещает. И ни к чему не зовет. И даже, кажется, не слишком ищет утешения на его губах. Она лишь благодарна ему за утешение и отвечает своим “спасибо” на его “пожалуйста”.
А после мужчина придерживает девушку за талию и продолжает рассказывать о картинах, а она, откинувшись на его плечо, улыбается чему-то внутри себя, не ожидая ни продолжения, ни объяснения.
В переборках под крышей машут неслышимо и невидимо голуби, дающие надежду на счастливую любовь когда-нибудь и кому-нибудь с этой женщиной.