ЧАСТЬ 1

Que de choses dans un menuet

Recommencez votre révérence,

et que vos titres de noblesse vous

accompagnent dans vos moindres

actions, madame!

Marcel, danseur (mort en 1759)

…Тут тихо, тихо, словно из далека,

Послышался старинный менуэт:

Под говор струй так шелестит осока,

Или, когда вечерний меркнет свет,

Хрущи, кружась над липами высоко,

Поют весне немолчный свой привет,

И чудятся нам в шуме их полета

И вьолончеля звуки и фагота.

И вот, держася за руки едва,

В приличном друг от друга расстояньи,

Под музыку мы двинулись…

Гр. А.К. Толстой. Портрет

I СТАРАЯ ФАВОРИТКА И «БРИЛЛИАНТОВЫЙ» КНЯЗЬ

– Ах, дорогой князь, не говорите мне ничего в пользу вашего друга. Я могу чувствовать наклонность только к благородному сердцу, и все поступки, ему чуждые, внушают мне неодолимое отвращение!

Фрейлина Екатерина Ивановна Нелидова сказала эти слова давнему приятелю, «бриллиантовому» князю Александру Борисовичу Куракину.

Они сидели в небольшой гостиной покоев верхнего этажа Смольного монастыря, куда уже не раз удалялась от двора Екатерина Ивановна, теперь, видимо, навсегда утратившая фавор. Император Павел Петрович был увлечен новой привязанностью.

Окно было открыто. Жаркий июльский день только еще начинался. Свежее дыхание вод и растений увлажняло воздух. Испещренный цветами зеленый ковер муравы спускался с прихотливой сетью узких дорожек от самых стен белого квадратного здания до Невы. Посредине луга помещались мраморные солнечные часы и прелестная группа: Амур, с крылышками бабочки, как бы летящий за тенью квадранта, но связанный по рукам и ногам цепями, конец которых держит Разум. На часах была надпись: «L'amour réduit à la raison».

– Вы знаете нашего друга, – мягко возразил князь Куракин, – вы знаете, что когда новое чувство овладевает его сердцем, оно вместе с тем господствует над всеми его помыслами. Тогда все то, что раньше имело для него значение, все, что было для него полезно, дорого, приятно, перестает существовать для него. Но и новое – стареется. Время излечит нашего друга от увлечения, и основные чувства возьмут верх. Но только о том говорю, дорогая, что вы имеете еще достаточно власти над императором, чтобы смягчить опалу, постигающую ваших друзей. Душа у него прекраснейшая, честнейшая, великодушная и невиннейшая, знающая зло лишь с дурной стороны!

– Сердце! – с горестной восторженностью воскликнула сорокалетняя смолянка. – Сердце Павла! О, кто же лучше меня может знать все возвышенное благородство этого сердца! Но… слуга Iwan, отвратительный Iwan! Знаете, князь, Иван Кутайсов поклялся перед людьми, которых считает своими клевретами, и сказал точно в этих выражениях, что он сумеет дать чувствам своего господина какое будет угодно ему направление.

– Негодяи бывают болтливыми, – заметил Куракин. – Это, может быть, благодеяние природы, снабдившей и ядовитых змей погремушками.

 Нелидова не слышала остроумного сравнения князя. Негодование увлекло ее. Она говорила:

– Слуга заронил и укрепил мысль завести связи совсем иные, чем те, которые его господин имел со мной. Стремится воспалить воображение господина порочным удовольствием, он нашел сообщников в этой девушке и ее услужливом отце. Я удаляюсь с их пути. Что же еще вы хотите от меня?

– Я уже это объяснял вам, – сказал Куракин. – Посещение Смольного императором в день тезоименитства государыни дает возможность вам видеть его.

– Почему вы хотите, чтобы я виделась с ним? – с досадой сказала Нелидова. – Встреча с ним возбудила бы во мне только неприятные чувства. В его поступках проявилась низость, – да, не спорьте князь, низость – la bassesse.

И, как будто это французское слово имело особую силу доказательности, фрейлина умолкла и с решительным видом поднесла к слегка вздернутому носику флакончик с солью.

В небольшой гостиной, заставленной прихотливой мелкой мебелью, ширманы, фарфоровыми фигурками, миниатюрная Нелидова сама казалась фарфоровой маркизой, с крошечными ножками в башмачках с высокими красными каблучками, с ручками ребенка, со старомодной прической поднятых высоко пудреных волос.

«Бриллиантовый» князь получил это название в екатеринины дни, когда являлся в кафтанах, усыпанных бриллиантами: с бриллиантами на башмаках, шпаге, табакерке. Павел заставил вельможу скрыть свои роскошные вкусы. Не широкого охвата ум, не старый, опытный придворный, изяществом полной фигуры, движениями и словами поддерживавший славу екатерининского двора, при котором воспитался, он был чужд утонченностям чувств, свойственным старой смолянке, представлявшей невиданное еще в истории дворов Европы явление – платонической фаворитки монарха! Только рыцарственная фантазия Павла могла годами питаться такой эфемерной связью. Совершенный эгоист, высокий ценитель благ тленных, гастроном, любитель роскоши, драгоценных камней, искусств, прекрасных женщин, в застольной мужской беседе циник, князь Куракин понимал, что именно в этой отвлеченности и бесплотности уз, связывающих императора и фрейлину, – основание того, что и он сам и все лица, связанные с ним и Нелидовой, в сущности, держались при дворе на тончайших паутинах. Дунул знойный ветер чувственности, и эти паутины оборвались.

«Иван», из брадобреев шагнувший в обер-гардеробмейстеры, наконец, и в обер-шталмейстеры, рассчитал верно, противопоставив стареющей Дульцинее государя меланхолическую чувственность знаменитой московской красавицы девицы Лопухиной.

Положение князя Куракина было чрезвычайно трудное. Он просил отставку. Император со странным хохотом и непонятными жестами сказал, что он сам знает, когда князь ему более не понадобится. Но брат князя, генерал-прокурор Алексей Куракин, уже был отставлен. Финансовые операции, вспомогательная касса для дворянства, им задуманная, и различные предложения, настоящими авторами которых были Сперанский, молодой, даровитый попович, выдвинутый князем Алексеем и числившийся в его канцелярии, и прожектор Роберт Вуд, комиссионер голландского банкира Гопа, настроили против генерал-прокурора канцлера Безбородко и государственного казначея графа Васильева – лиц, пользовавшихся чрезвычайным доверием государя. По мнению Безбородко и Васильева, генерал-прокурор садится не в свои сани и подал планы неудобные и корыстолюбивые.

Князь Алексей Куракин был смещен, а место его занял отец новой фаворитки князь Лопухин.

Отставлены были одновременно барон Бугсгевден и генерал Ховен, женатые на интимных институтских подругах Нелидовой. Мало того, опала обрушилась и на барона Гейкинга, президента юстиц-коллегии, женатого на дочери престарелой начальницы Смольного, статс-дамы Делафон, прозванной всеми воспитанницами монастыря «Guten Маmа».

Князь Александр Борисович Куракин рассчитывал на содействие близких к Нелидовой французских эмигрантов. Этих лиц он ожидал сегодня к определенному часу в гостиной Нелидовой, к которой приехал заранее, чтобы приготовить ее к предположенному совещанию. Но более чем когда он нашел старую монастырку полной восторженно-благородных чувств, совсем не отзывчивую к практическим планам придворного. Тем не менее он терпеливо продолжал обработку почвы в нужном ему направлении. В день тезоименитства императрицы Марии Федоровны, 22 июля, император с приближенными вельможами должен был пожаловать в Смольный на «полдник» и увеселения воспитанниц. В эти посещения Павел Петрович проявлял все обаятельнейшие стороны противоречивого характера своего, как будто общество прелестных малюток и целомудренных девушек-детей отгоняло от него мрачные фантомы больного воображения. Это была лучшая минута для объяснения Екатерины Ивановны со своим прежним коронованным рыцарем-поклонником.

Екатерина Ивановна была слишком умна, чтобы не понимать намерений «бриллиантового» князя. Но гордость ее была возмущена.

– Quelle bassesse! Quelle bassesse! – с горечью повторяла она про себя полюбившееся слово.

– Не возмущайте моего уединения! – в то же время говорила она. – Здесь, в милом монастыре, я найду себе тысячу радостей в жизни с людьми, которые меня воспитали.

– Но мадам Делафон чрезвычайно стара, и едва ли долго может служить вам охраной, – попытался возразить Куракин.

– Меня переживут некоторые из дам здешнего чрезвычайно приятного общества!

– Монастырь – все же монастырь. Ядовитые жала престарелых ос оттачивает скука.

– У меня прекрасная библиотека, у меня моя арфа, мои карандаши – все предметы, которые так хорошо служили мне развлечением в моменты, когда мне приходилось страдать. У меня, милостью моего императора, достаточные средства, чтобы благотворить зябнущей, нагой и голодной нищете, которая находит тропинку в эти монастырские стены. Какое наслаждение в милосердии к страждущим человечества, неистощимое наслаждение! И, наконец, главное, – вера, утешение религии, ничем не развлекаемых размышлений о величии Божества, о ничтожестве и суете всего земного. Посмотрите, князь, – поднимаясь на красных каблучках и грациозно протягивая ручку к окну, продолжала Нелидова, – посмотрите, на той стороне Невы – тихое пристанище. Там, в тени плакучих берез, я найду последнее убежище, так близко от родного монастыря, где я была так счастлива, так бесконечно счастлива!..

Князь посмотрел в направлении, в котором простирала ручку Екатерина Ивановна, и на другом, Охтенском, берегу с большим неудовольствием увидел между кудрявыми березами мелькающие кресты кладбища.

«Бриллиантовый» князь, преданный тленным прелестям красоты рисованной и красоты живой, честолюбию и утонченностям стола, терпеть не мог напоминаний о смертном часе.

Он не сказал ни слова, только крякнул и понюхал табаку из драгоценной табакерки, которую держал в руках.

Лукавый блеск мелькнул в умных глазах миниатюрной фаворитки, но сейчас же погас.

Она опустилась опять в кресло, безнадежно бросив ручки на пестренькое свое платьице.

– Мне не должно его видеть, нет, не должно! – по-детски складывая плаксиво губки, прошептала она. – Его счастье будет всегда одним из предметов самых горячих моих молитв. Но это все, чем я могу и хочу ему содействовать.

– Нунций его святейшества, граф Литта! – возвестил, появляясь, лакей. – Ее высочество, принцесса Тарант и его сиятельство, граф Шуазель-Гуфье.

II ОБЛОМКИ КОРОЛЕВСКОЙ ФРАНЦИИ

Брат чрезвычайного посла Мальтийского ордена, нунций Литта, высокий молодой человек, с идеально правильным итальянским лицом, в черной сутане и башмаках с пряжками, как духовная особа, входил первым, но в дверях он посторонился и с глубоким поклоном пропустил в гостиную престарелую принцессу, шедшую под руку с Шуазелем.

Бывшая статс-дама несчастной королевы Марии-Антуанетты, пережившая ужасы революции, принцесса являлась живой реликвией старого Версальского двора и былой славы королевской Франции. Она была одета так же, как и в дни величия Людовиков, но голова ее, отягощенная высокой пудреной прической, постоянно дрожала, так что принцесса, чтобы скрыть это сколь возможно, подносила руку с кружевным платком и незаметно поддерживала подбородок.

Граф Шуазель-Бопре, принявший имя Шуазель-Гуфье после женитьбы на последней из фамилии Гуфье, происходившей от славного адмирала эпохи Франциска I, был посланником в Константинополе, когда разразилась революция. Он нашел убежище в России, обласканный Екатериной в Царском Селе как автор прелестного сочинения «Voyage pittoresque de la Grèce». Императрица даже хотела назначить графа президентом Академии на место Дашковой, но его смешные увлечения одной известной кокеткой высокого полета заставили ее отменить это решение. Императрица лишь купила замечательные серебряные сервизы графа. Император Павел покровительствовал графу. Он был допущен в интимный круг императора как знаток, действительно несравненный, искусств, назначен был президентом Академии художеств, – пост, который привлекал и русских знатоков, и покровителей искусств, и, прежде всего, графа Александра Сергеевича Строганова. Мало того, император доверил Шуазелю знаменитую библиотеку Варшавы и пожаловал обширные земли в Самогитии.

Маленького роста, с громадными черными бровями, с носом попугая, с красным цветом лица, причесанный с буклями и косой, как требовала «гатчинская» мода, введенная Павлом Петровичем, в долгополом старопрусском кафтане, он носил только маленький крест Людовика в бутоньерке.

Нелидова встала и пошла навстречу гостям. Три низких реверанса, которыми она приветствовала принцессу, вызвали ответный реверанс принцессы Тарант, после чего они взяли друг друга за руки и с безмолвным умилением посмотрели взаимно друг на друга.

– Принцесса, при каких обстоятельствах мы видимся с вами! – сказала Нелидова. – Как еще недавно кажется то время, когда мы впервые узнали друг друга! Как свежо воспоминание о путешествии графа и графини Северных! Тысяча семьсот восемьдесят первый год!

Голова принцессы Тарант задрожала от внутреннего волнения еще заметнее, так что она изо всей силы схватила себя за подбородок, силясь поддержать ее.

– Весь мир изменился с тех пор в немного лет, дорогая mademoiselle, весь мир! Гнев Божий постиг Францию и потряс престолы королей Европы. Безумие народов готовит им гибель. Но какие прекрасные дни напомнили вы мне, какие прекрасные дни!

Принцесса усаживалась в кресло. Улыбка восхищения порхала возле ее тонких губ, озаряя отцветшее, но нарумяненное лицо.

– Прелестные воспоминания! Счастливые времена! – отозвался граф Шуазель.

– Помните, князь, наше путешествие? – обращаясь к Куракину, оживленно заговорила Екатерина Ивановна. – Вы ведь были тогда в свите великого князя… Ах, он был тогда еще великий князь! Помните Вишневец, где нас принимал польский король Станислав-Август? И он уже не король… А потом – Вена, Неаполь, Рим, древности, художества, самая приятная погода, и этот милый, добрейший папа Пий Шестой! И потом Милан, Турин и, наконец, Париж – водоворот людей, вещей и событий, как сказал тогда его высочество!

На всех, бывших в гостиной, кроме нунция Литты, нахлынули, видимо, такие волнующие воспоминания, что несколько мгновений длилось молчание. В умах собеседников быстро сверкающей вереницей прошли картины недавних еще, но безвозвратно былых приемов, празднеств, балов в Версале, Трианоне, Шантильи, которыми чествовали Людовик XVI и Мария-Антуанетта русских гостей – сына северной Астреи с прекрасной супругой, incognito объезжавших дворы Европы. Действительно, старая французская монархия представлялась тогда цесаревичу Павлу во всем блеске своего величия, невыразимой прелести, утонченной роскоши, нравов, обхождения, просвещения.

– Павел Петрович очаровал французское общество. В Версале, да, – в Версале он производил впечатление, что знает французский двор, как свой собственный, – сказал князь Куракин.

– А в мастерских наших художников, – заметил граф Шуазель, – Он обнаружил такое знание искусств, которое могло только сделать его похвалу более ценной для художников. Я могу это засвидетельствовать, потому что король… – он внезапно остановился и, закрыв руками лицо, прошептал: – Ах! То был король Людовик XVI! – повелел мне сопровождать графа Северного в его посещениях мастерских, – докончил, открывая лицо, граф. – В особенности он осмотрел с величайшим вниманием мастерские Грёза и Гудона.

– В наших лицеях, академиях, – сказала принцесса Тарант, – своими похвалами и вопросами Павел Петрович доказал, что не было ни одного рода таланта и работы, который не возбуждал бы его внимания, и что он равно знал всех людей, знания или добродетели которых делали честь их веку и их стране. Его беседы и все слова, которые остались в памяти, обнаружили не только весьма проницательный, образованный ум, но и утонченное понимание всех оттенков нашего языка. Это было общее мнение.

– Во время придворного бала в Версале, – в свою очередь рассказал князь Куракин, – толпа придворных окружила короля. Тут же находился цесаревич, и на замечание Людовика XVI, что их теснят, великий князь сказал: «Извините, ваше величество, я в эту минуту считал себя за одного из подданных ваших и, подобно им, находил, что, чем ближе к вам, тем лучше».

Улыбка восхищения появилась на устах старых куртизанов, так был в стиле Версаля этот утонченный образец лести, напомненный Куракиным.

Опять помолчали, погруженные в сладкие воспоминания.

«Бриллиантовый» князь воспользовался минутой, чтобы перевести беседу на события дня. Лица всех выразили крайнюю озабоченность.

– Знаете ли вы, князь, – сказал Шуазель, – кому, собственно, ваш брат обязан немилостью? Граф Федор Головкин сумел представить планы Роберта Вуда своекорыстными…

– Граф Федор? Якобинец? Приятель Платона Зубова? А!… – слегка вскрикнул пораженный князь. – Да, да, – обращаясь к нунцию, продолжал он, – все Головкины – якобинцы. Но неужели вы не могли бы разъяснить вашему брату Юлию, приобретающему столь сильное влияние на императора, что наше общее дело – борьба с якобинством и восстановление потрясенных революцией основ общества – может пострадать, если происки таких лиц, как Федор, увенчаются успехом?

Молчавший до сих пор нунций пожал плечами.

– Мое влияние на брата ограниченно, – сказал он. – Тем более что он всецело поглощен орденом и своей женитьбой на вдове Скавронской.

– Он женится на Скавронской? На племяннице покойного Потемкина? И государь соглашается на этот брак?

– На днях графиня Скавронская, невеста моего брата, будет принята при дворе и даже включена в число особ высочайшей фамилии.

– Невероятно! – изумился князь Куракин. – Все, что связано с именем Потемкина, до сих пор было ненавистно императору! Графине пришлось покинуть столицу… А теперь!..

Нунций не сказал ничего на последнее восклицание князя, при всей придворной опытности сбитого с толку на этот раз неожиданностью события.

– Вы забыли, князь, – тихо напомнила Нелидова, – что покойный супруг графини Екатерины Васильевны – внучатый брат Петра III.

– Я должен вам сообщить нечто еще более важное, – сказал граф Шуазель. – Граф Бугсгевден посылается в его эстляндский замок Лоде.

Зловещее молчание охватило всех сидевших в гостиной.

Екатерина Ивановна вдруг решительно поднялась на красные каблучки. Тонкие брови ее свела глубокая морщинка.

– Теперь, когда честный Бугсгевден удаляется в изгнание, я знаю свой долг, – сказала она решительно. – Я должна разделить это изгнание с ним и с его женой, моей дорогой подругой. Да, князь, я согласна видеть вашего друга завтра на нашем монастырском празднике, но лишь для того, чтобы высказать ему мою уверенность, что он не воспользуется своей властью воспрепятствовать мне последовать за своей добродетельной подругой в ссылку, куда он ее отправляет!

– Но моя милая Екатерина Ивановна, – заговорил растерянно «бриллиантовый» князь, – такое заявление может вызвать крайний гнев государя. А вы знаете, что в припадках гнева он забывает все и… и вы напрасно кладете голову в пасть льва!

– Вы забыли, князь, что император – рыцарь, – сказала маленькая фаворитка. – Еще не было примера, чтобы он обошелся хотя бы только невежливо с дамой!

– Как? А его поступок с госпожей Жеребцовой? – возразил Куракин. – Говорят, она написала письмо к государю на другой день по восшествии его на престол. Письмо было прелестно. И что же? Император распечатал его, плюнул на бумагу и велел Кутайсову так отдать ей.

Нунций и граф Шуазель улыбнулись.

– Фуй, князь, как вам не стыдно передавать такую низкую сплетню! – в негодовании сказала Нелидова. – Возможно ли, чтобы император поступил так с письмом женщины, хотя бы это и была низкая куртизанка и сестра Платона Зубова!

– Однако Жеребцова сама рассказывала это летом и прибавляла, что не простит государю такого поступка с ней, – настаивал Куракин, озлобленный на то, что фантастическое решение старой монастырки губило все его надежды на завтрашний день.

– Если это сделал, то, вероятно, слуга, а не господин. Этот презренный Iwan способен именно на такую лакейскую выходку! Но… довольно об этом, князь! Мое решение вам известно, оно неизменно. Ибо это – мой долг. Дорогой граф, – обратилась она к Шуазелю, – вы хотели посмотреть мои рисунки, чтобы исправить погрешности вашим несравненным карандашом…

III СЕРДЦЕ ФРЕЙЛИНЫ НЕЛИДОВОЙ

– Дорогая mademoiselle, – сказала, поднимаясь, принцесса Тарант. – Теперь я оставлю вас. Князь, – обратилась она к Куракину. – Вы не откажетесь проводить меня к госпоже Делафон?

– О, да, принцесса, я должен засвидетельствовать свое почтение высокой начальнице и воспитательнице прелестных монастырок! – отвечал князь.

Начались взаимные реверансы и поклоны.

– Идемте, князь, припомним былое прекрасное время с госпожой Делафон!

С этими словами старая статс-дама Марии-Антуанетты удалилась из покоев фрейлины Нелидовой.

Екатерина Ивановна между тем, передвигаясь быстро и неслышно на высоких каблучках, собрала рисунки и карандаши и все это представила на суд Шуазеля.

Это были виды различных мест: Павловска, Гатчины, Петергофа и Царского Села, пасторальные сцены к идиллиям французских поэтов и несколько изображений императора Павла Петровича в домашней обстановке.

Шуазель рассматривал с улыбкой неизменного восхищения рисунки и рассыпался в самых утонченных комплиментах.

Нелидова предлагала ему карандаши, но Шуазель отстранял их, уверяя с полной искренностью, как казалось, что поправлять в этих прелестных рисунках решительно нечего.

Он передавал рисунки нунцию, который с самыми разнообразными ужимками немой адорации на подвижном лице каждый раз, взглянув на бумагу, кланялся художнице.

Это привело Екатерину Ивановну в детский восторг. Забыв все горести, она весело улыбалась. Один из рисунков особенно заинтересовал графа. Он изображал лунную ночь, стремительно текущие воды реки, темные деревья над ней и обломленную колонну на берегу. В то время как другие рисунки с тщательной тушовкой и вырисовкой всех мелочей, казалось, были начерчены перышком беззаботной колибри, в этом изображении проявилась неожиданная сила скорбного выражения и движения.

– Это прекрасно! – сказал нунций.

Но Екатерина Ивановна поспешно взяла из его рук рисунок. Брови ее свелись, и опять набежала морщинка между ними.

– Ах, как попал сюда этот рисунок! – сказала она. – Это изображение ужасного призрака моего несчастного детства! Ses eaux si bien ombragées d'arbre toufus qui effrayaient mon enfance!.. Это река в смоленском селе, нашем, Климятнине, с глубокими, черными стремительными водами, с мрачными старыми, тенистыми деревьями. Мне рассказали о духах, живущих в черной воде… Как это? Водяники, седые, злые старики и девушки с зелеными волосами, которые завлекают прохожих и топят их… И там была еще одна несчастная – крестьянская девушка, лишившаяся рассудка от жестокого обращения своих господ. Она часто бродила в речных тростниках, плакала и хохотала… Ах! И теперь часто мне снится все это и я просыпаюсь с бьющимся сердцем, в слезах!..

Екатерина Ивановна взяла рисунок и поспешно заперла его в один из пузатых, с инкрустациями и толпою фарфоровых фигурок на верхней крышке шкафчиков на ножках, теснившихся среди другой прихотливой мебели гостиной.

– Дорогой граф, лучше оцените вот эти рисунки, – продолжала она, отбирая несколько листков. – Государыня императрица Мария Федоровна дала мне мысль для них – стих Люцилия: «Где можно чувствовать себя лучше, как не в недрах собственной своей семьи?» Я полагаю поднести эти рисунки высоким гостям нашего монастырского праздника.

Она задумалась на мгновение и сидела, подперши пудреную головку. Граф и нунций с особенным выражением рассматривали идиллические семейные сцены, поднесение которых Павлу Петровичу теперь имело значение весьма ясного намека.

– Гнев Юпитера есть гнев вселенной, – сказала маленькая фаворитка. – Когда он улыбается – вся природа радостно блещет, щебечут птицы, сверкают ручейки, цветы умильно раскрывают венчики и благоухают, люди согласно, мирно предаются трудам и заботам. Но когда отец богов и людей в гневе – сверкают молнии, ревут ветры, клубятся тучи, природа в смятении и ужасе, столетние дубы падают, вырванные с корнями, подавляя при падении гнезда птичек с их малютками, и в сердцах людских бушуют дикие страсти, зависть и вражда, все нестройно, все несчастно!.. Ужели не высокая заслуга, найдя путь к сердцу владыки, охранять в нем безмятежный мир и тем самым благотворить всей вселенной?.. Павел улыбается – и ликуют подвластные ему бесчисленные народы, Павел в гневе – все трепещет и ужасается. Что говорю! Разве вся Европа не отражает малейшее движение русского царя? Единая опора чести, порядка, законной власти, тронов всей Европы – Павел!.. Хранительница сердца Павлова, смирительница бурь, в нем зреющих, есть хранительница и блага народов, блага всей Европы! Вот высокий жребий, с которым ничто не может сравниться. Что же будет теперь, когда сердце Павла в руках низкой куртизанки, направляемой своекорыстными интриганами, пробудившими в нем желания чувственных удовольствий?.. Но будет об этом! Скажите, граф, вы еще не окончили ваше живописное путешествие в Грецию? Как восхитительны были последние отрывки, прочтенные вами. Императрица была чрезвычайно ими заинтересована.

– Моя работа подвигается постепенно. Надеюсь, что она будет окончена, – скромно отвечал граф Шуазель. – Во всяком случае, возможность окончания этого труда в моих руках. Но безумный вихрь революции, развратные правила и буйственное воспаление рассудка, поправшие закон Божий и повиновение установленным властям, лишив лучших людей Франции их отечества, изгнали и меня. Вместе с тем я лишен возможности кончить мой прекрасный дом в Париже – pavillon d'Idalia dans l’avenue de Neuilly. Поверите ли, mademoiselle, там все было сработано по античным образцам древних Афин с совершенной точностью, изяществом, высоким искусством!.. И граф с увлечением пустился в подробное описание павильона Идалии.

Нунций, уже не раз слышавший эти описания, вежливо скучал, терпеливо ожидая их окончания.

Нелидова вставляла свои замечания, показывавшие, что она обладает значительными сведениями в искусстве и жизни античной древности.

IV СЕРДЦЕ ВИКОНТА ТАЛЕЙРАНА

– Садись в мою карету, нунций, – говорил граф Шуазель, выходя из Смольного. – Я тебя довезу до палаццо Юлия. А дорогой мы поговорим о многом.

Теперь он особенно походил на злого попугая, со своим крючковатым носом, насмешливыми глазами и едкой улыбкой на губах, маленький и быстрый в движениях.

Он впрыгнул в карету, как птица в клетку, за ним нунций занес свой квадратный экклезиастический башмак.

Граф приказал опустить занавески окон и ехать медленно, как будто карета была пустая.

– Кажется, можно считать несомненным, нунций, что эта роза, в приятном обществе которой мы только что были, отцвела и увяла навсегда. В ней нет благоухания, и замок Лоде будет для нее гербарием. Видел ли свет что-либо подобное? – со злой усмешкой продолжал Шуазель. – Старая дева – платоническая фаворитка императора… С этим покончено, и навсегда! Черные глаза Лопухиной, ее двадцать один год и свежесть беленького личика по законам природы не могли не возобладать над сорока годами и чувственным прекраснодушием, этим – как говорят тяжелые немцы – Schönseligkeit нашей приятельницы. Что делает теперь граф Юлий? – спросил Шуазель нунция.

– Брат устраивает свои дела. Вдова Скавронская обладает двумя миллионами ежегодного дохода, – отвечал нунций, – она еще прекрасна; как вдова внучатого брата Петра Третьего, отца императора, она в фантазии его заняла место родственницы и будет считаться принадлежащей к высочайшей фамилии. Приготовляя все для торжества бракосочетания, брат запирается с художником и поэтом Тончи, и они вместе сочиняют торжественную кантату, – cantata a eseguirsi ail occasione delleélie faustissime nozze di sua eccellenza la signora contessa con sua eccelenza il signor conte, – переходя с французского на итальянский язык, с улыбкой говорил нунций.

– Когда же будет свадьба?

– Осенью, в октябре.

– А как же с обетом безбрачия бальи и командора ордена?

– Применение к обстоятельствам! – пожал плечами нунций. – Два командорства приносят брату 300 тысяч франков дохода. К тому же сам будущий гроссмейстер ордена, император Павел, не исполняет обета. Разве что ему захотелось бы избавиться от опеки прекрасной супруги.

– Когда примет гроссмейстерство государь? – спросил граф.

– Не знаю. Во всяком случае, скоро. Мальтийский орден, вмещая в себя древнейшие дворянские роды всей Европы, явится оплотом против якобинства и безбожия, потрясающих монархии. Но, кроме того, святейший отец возлагает большие надежды, что когда император-схизматик станет во главе ордена, подчиненного римскому престолу, когда, таким образом, и сам он подчинится его святейшеству, то это будет шагом к соединению церквей – событие радостное и давно ожидаемое всем христианством. Святейший отец готов даже переселиться на Мальту, под охрану русского отряда, и предпринять паломничество в Петербург для личной беседы с императором. Над этой особой задачей работает аббат Губер, столь счастливо излечивший мучительную зубную боль императрицы Марии Федоровны, перед которой оставалось бессильным искусство придворных врачей.

– Аббат Губер! Иезуит! – изумился Шаузель. – Но ведь он в сношениях с первым консулом Наполеоном Бонапартом, якобинским исчадием адского заговора, погубившего престол Капетов.

– Послушайте, граф, – сказал нунций, взяв его за руку. – Ты ведь знавал когда-то виконта Талейрана?

– Талейран! – вскричал Шуазель. – О, это товарищ моего детства, интимный друг юности и первых шагов моих при дворе! Но ведь то было давно. Я еще знавал епископа Талейрана. С тех пор он, увлеченный вихрем революции…

– Был последовательно министром иностранных дел Конвента, Директории, и, наконец, первого консула Бонапарта. Милый друг, я видел его в Вене, и виконт Август Талейран-Перигор шлет тебе со мной дружеский привет и напоминает о нежных чувствах былых дней. Они живы в сердце виконта!

– Очень рад, но… орудие Бонапарта! Я – легитимист, приверженец монархии Капетов, имея законного короля Людовика XVIII…

– В Митаве, – подсказал, улыбаясь, нунций.

– Пока – в Митаве, – строго сказал Шуазель. – Но мощное покровительство императора Павла, коалиции монархов Европы и золото Англии скоро возвратят несчастному отечеству законный порядок, а трону Франции и Наварры наследника Святого Людовика.

– И я первый буду приветствовать это счастливое событие, – сказал с важностью молодой нунций.

– Но Бонапарт и виконт Талейран?..

– Конечно, они не станут работать на осуществление планов коалиции. Виконт Талейран занят иной идеей – видеть Наполеона Бонапарта императором французов. Это величайшая тайна, величайшая! – прошептал нунций онемевшему от изумления Шуазелю.

– Виконт Талейран напоминает поэтому о юношеских днях и узах дружбы графу Шуазелю-Гуфье! – сладко улыбаясь, вкрадчивым шепотом сказал нунций на ухо своему спутнику.

Красное от природы лицо графа стало пламенным.

– Как же согласить с дружбой Талейрана дело, которому я предан? – спросил граф.

– Очень просто, – беззаботно отвечал нунций: поднявшись на высоту святого престола, на холмы Рима и Ватикана. С этой всемирной высоты все примиряется и объединяется! Благое дело – преклонение выи императора-схизматика и с ним миллионов диких руссов под иго единой спасающей церкви, под власть первосвященника Рима и вселенной! Благое дело – коалиция монархов против масонов и якобинцев и адского духа времени, потрясающего и разрушающего основы европейских обществ! Благое дело и реставрация монархии Капетов! Но благим же делом с высоты святого престола явится и то, что чистейшие руки святейшего отца папы Пия VII возложат корону на императора французов, ныне первого консула Наполеона Бонапарта и, с тем вместе, возвратят клирикам Франции их права и имущество!

Нунций торжественно умолк. И граф несколько мгновений хранил молчание, пораженный грандиозностью планов, развернутых перед его воображением нунцием.

Вдруг попугай тряхнул клювом, острый пламень соображения озарил его круглые глазки, и, с жаром пожав руку нунция, он сказал:

– Проезжая через Вену, передай виконту Талейрану выражения самых пламенных дружеских чувств от товарища невинных игр детства графа Шуазеля-Гуфье! Прелестные воспоминания! Счастливые времена! Леса, поля прекрасной Франции! Приют невинности и мира! О, моя мать! О, невинность! Прелестные, прелестные воспоминания! Вы были для меня источником самых чистых наслаждений! Благоговею перед вами!

V МОНАСТЫРСКИЙ ПРАЗДНИК

22 июля, в день ангела державной покровительницы императрицы Марии Федоровны, с раннего утра Смольный кипел жизнью. Хотя уже накануне все было заготовлено, а обдумано за целые месяцы раньше, хотя императорская чета и августейшие гости должны были прибыть только к монастырскому полднику, а солнце еще не высоко поднялось над вершинами парка, все, начиная с начальницы, Софии Ивановны Делафон, до последней воспитанницы из «мелюзги коричневой» самого младшего возраста, хлопотали, волновались, суетились, оглашая дортуары и длинные галереи монастырского здания щебетом французского языка.

За месяц до празднества вышел императорский указ, позволяющий дамам обеих столиц и в провинции от известного чина носить платья, сшитые по новейшей французской моде, и София Ивановна спешно заказала праздничные платья монастырок модного покроя. Было известно, что разрешение дано императором в угоду и по просьбе новой фаворитки Лопухиной. Многочисленные роялисты французской эмиграции увидели в этом опасный для их планов политический шаг императора. Якобинская мода узурпаторов власти древнего престола Франции получала права гражданства в монархической России! Мало этого, император, опять-таки по просьбе Лопухиной, разрешил танцевать вальс, до сих пор ненавистный ему танец революционного мещанства. Это были как бы первые признаки какого-то нового курса, входившего с новой фавориткой и стоявшей за ней партией. Правда, французские эмигранты Петербурга не встретили в опасениях своих сочувствия среди дам и любовниц, находивших, что политика – политикой, а мода – модой. Дамы приняли с восторгом разрешение, благословляли императора, и Лопухина сразу приобрела среди них сочувствие. Ее фавор принес дамам освобождение от старых, ужасных мод. Если главной причиной недовольства среди мужского населения было введение мундиров и кафтанов старопрусского образца, смешных косичек-гарбейтелей и безобразных буклей, если и для мужчин было несносно одеваться старомодно, то что же чувствовали дамы?

Начальница Смольного собрала совет из воспитательниц, едва был обнародован указ. На совете присутствовала и Екатерина Ивановна Нелидова. Она со всей силой и жаром присущего ей красноречия восстала против мысли шить праздничные платья по новой моде и поспешно обучить, сколько можно за короткий срок, вальсу воспитанниц старшего возраста. Нелидова находила, что указ не может касаться Смольного, где девицы должны одеваться по форме, а не по моде. Однако, кроме двух-трех преданных Нелидовой старых воспитательниц, она ни в ком не нашла сочувствия. Все хором восстали, указывая, что цвета лент останутся установленные, а в этом и все; покрой же платьев надо новый, так как императрица, великие княгини, княжны и все дамы, которые прибудут с ними, будут одеты в эти чудные, прелестные, восхитительные греческие хитоны и блестящие «эшарпы». Что касается вальса, то большинство воспитанниц и учить не нужно, так как они сами как-то давно успели ему научиться.

София Ивановна Делафон колебалась. Она знала, что на праздник прибудет и Лопухина со своим отцом, только что получившим княжеский титул. Она знала, что исполнение указа будет приятно императору, и при долгом обсуждении решила против Нелидовой.

Екатерина Ивановна ужасно рассердилась, топнула ножкой и заявила, что, хотя бы весь свет шел за новой модой, она не наденет неприличного хитона и не станет танцевать еще более непристойной пляски немецких мещанок с деревенских ярмарок и базаров. Она будет одета по-старому. С этим Нелидова вышла. Многие насмешливо посмотрели вслед развенчанной фаворитке, понимая ее состояние. Особенно не любившие ее, подумали про себя: «Ну и будь выряжена чучелой гороховой, если тебе этого хочется!»

Почтенная начальница Смольного заявила, что так как она и более преклонных лет дамы явятся, конечно, в старинном наряде, приличном их возрасту, то Екатерина Ивановна будет не одна. Это замечание еще более порадовало враждебных «маленькому монстру», как они прозывали Нелидову, воспитательниц.

Приготовления были уже закончены, когда во всех соборах и церквах зазвонили и торжественный красный звон понесся над широким лоном Невы. Звонили и в Смольном. Парадно одетые девицы всех возрастов, прелестные в легких, новых платьях и лентах, отслушали богослужение в монастырском храме.

Вскоре начался и съезд вельмож, приглашенных на празднество. Одни в каретах прибывали со стороны Невской перспективы, но большинство причаливало с Невы к пристани монастырского парка на гребных судах и шлюпках.

Между тем воспитанницы по возрастам выстроились в тени подстриженных деревьев широкой аллеи, осененной темной зеленью мощных ветвей. В руках их были корзины с цветами. Впереди, у самой пристани, поместились: начальница, воспитательницы, девицы с арфами, долженствовавшие составлять аккомпанемент хоровому пению всеми тремястами воспитанницами приветственного гимна державной покровительнице. Среди арф находилась и лучшая арфистка института, Екатерина Ивановна, выделявшаяся пудреной головкой, старомодным платьем, шнуровкой и башмачками на красных каблучках. Но она была нимало не смешна и напоминала фарфоровую куколку времен Версаля и Трианона, грациозная, исполненная скромного достоинства. Странное смешение глубокой печали, чувства и задорного улыбающегося ума в ее личике делало его замечательным даже среди юных, прелестных, цветущих девушек, греческие хитоны которых вольными струящимися складками и как бы облачными узлами подобранные разноцветными лентами выгодно выставляли стройный стан и всю прелесть девственно круглившейся груди и обнаженных рук.

Среди вельмож и дам, толпившихся на мраморной, украшенной статуями и цветущими померанцевыми деревьями пристани, находился и поэт Державин. Подойдя к госпоже Делафон, он высказал восхищение собранием стольких благородных и благовоспитанных девиц и сравнивал их со стаей белых птиц, весной собирающихся на берегах Волги. Загрохотал императорский салют над Невою. Вельможи и дамы разделились на две группы по бокам пристани. Госпожа Делафон орлиным взглядом полководца, готового к сражению, окинула ряды воспитанниц. Девицы с арфами попробовали еще раз строй инструментов, и дрожащие звуки струн, словно испуганные, пролепетали и умолкли. Воспитательницы в последний раз обошли ряды, оправляя волосы и ленты девиц. Старичок-итальянец, отставной сопрано папской капеллы, преподаватель пения, встал на ступеньке пьедестала мраморного фавна, дувшего в семиствольную флейту, под тенью дуплистой, живописной липы, и поднял руку, готовясь дать знак хору и арфисткам. Все затаились. В каждой груди колотилось и замирало сердце. Глаза всех были устремлены на пристань и широкое лоно реки, все горевшее ослепительными искрами отраженного в нем июльского солнца. Одна из воспитанниц зажгла курение на двух античных треножниках по углам пристани, и серебристый дымок, поднявшись облачками, стал ароматными струйками разноситься чуть веявшим теплым ветерком. Но это курение было напрасно. И так весь сад благоухал. Благоухали роскошные цветники партеров, цветущие деревья. Благоухали и рои прелестных девушек всех возрастов от 12 до 17, а может быть, и выше, судя по формам, так как точность в сообщении лет поступавших воспитанниц не соблюдалась. Благоухали их корзинки с цветами. Благоухала и толпа вельмож и дам на пристани.

Салют грохотал.

Императорский катер вдруг выдвинулся среди речного плеса и стал заворачивать к пристани. Весла гребцов, сверкая, поднимались и опускались, и, казалось, катер налетит на мраморные ступени. Но он вдруг подошел плавно бортом.

VI ВЕНЦЕНОСНЫЕ ГОСТИ

Невысокая, но стройная и величественная фигура императора Павла Петровича в шляпе о трех рогах, украшенной страусовым плюмажем и бриллиантовой розеткой, обрисовалась в группе августейшей фамилии и приближенных вельмож.

Император, как всегда при посещении Смольного, был в самом лучшем расположении духа. Большие, прекрасные глаза его сияли «Фебовым лучом» ума, юмора и невыразимой благосклонности, скрадывая негармоничность и некрасивость прочих черт в высшей степени странного, подвижного лица. Опираясь на руку государя, рядом стояла императрица Мария Федоровна в блеске полного расцвета строгой красоты. Великие княгини, Елизавета и Анна, как ни были прелестны, затмевались классической красотой императрицы; античное тело ее, обвитое блестящей тканью хитона, блистало бриллиантовыми уборами; но открытые руки, плечи, грудь соперничали с блеском камней, а зубы улыбающихся уст – с перлами ожерелья.

Великие князья были в пурпурных мундирах Мальтийского ордена, и Александр казался застенчивой девушкой, переодетой рыцарем. Нежное, правильное его лицо в рамке золотых локонов осенял легкий, блестящий шлем; только свойственная ему манера слегка горбиться портила высокий, стройный стан великого князя. Павла, по странному выбору этого властителя, всегда окружали вельможи противоположного возраста – почти мальчики и седые старцы. Так, тут был барон Унгерн-Штернберг, приверженец Петра III, замогильное видение, седой, глухой, дрожащий, огромный и костлявый немец-генерал, истый Харон причалившего судна. Противоположность ему составлял граф Ливен, юноша двадцати двух лет, но уже военный министр. В свите императора находились: развенчанный польский король Станислав-Август Понятовский, на выходах, однако, всегда шедший сзади царской фамилии под золотою порфирою на горностае; принц Конде, недавно прибывший в Россию с целым корпусом аристократов французской эмиграции; фельдмаршал Суворов, вызванный императором из деревенского изгнания; рядом с птичьей физиономией фельдмаршала выделялась низенькая, сухопарая и скорченная фигура остряка, тонкого знатока и покровителя искусств, екатерининского вельможи, графа Александра Сергеевича Строганова; а высокий, в пурпурном мальтийском мундире, с белым тупеем и турецким носом, брадобрей императора, граф Кутайсов смотрел совершенным попугаем. Был на катере и новопожалованный князь Петр Васильевич Лопухин, отец фаворитки, которую Павел считал необходимым иметь в силу этикета, подражая Франциску I, Генриху IV и Людовику XIV.

Свиту императрицы составляли только мать военного министра, гофмейстерина графиня Шарлотта Карловна Ливен, подруга детства императрицы, баронесса фон Бенкендорф, рожденная Шиллинг фон Копштадт и новая фрейлина, юная княжна Анна Петровна Лопухина, украшенная шифром и звездой – невиданная для столь юной придворной особы почесть!..

Среди прислуги катера выделялся седой старик с горбатыми лопатками, давно бритой щетиной на провалившихся губах и остром подбородке, в пестром наряде, в колпаке с бубенчиками, с проницательным и замечательно умным, смеющимся взглядом блестящих, живых, бегающих, плутовских глазок, новопожалованный шут императора, привезенный Лопухиным, известный всей боярской Москве, Иванушка.

Едва император сошел с катера и вступил на мрамор пристани, на ковер-дорожку из искусно расположенных в сложный узор живых цветов, как стоявшие на ней дамы, вельможи, престарелая начальница Смольного, воспитательницы и строй воспитанниц в аллее преклонили колена.

Гармоничные, кристальные звуки понеслись с больших арф, из-под быстрых рук склонившихся над ними девушек, а все воспитанницы запели гимн в честь высоких гостей:

Вступи, царица, в дом приятный,

Царя-отца введи под кров,

Чрез луг тропою ароматной

Средь роз, цветущих без шипов.

Ты наш разум озарила!

Ты украсила наш нрав!

Всем искусствам научила,

Вместо матери нам став.

О, царица благодатна!

Сколь жизнь подданных приятна,

Где так царствуют цари!

Дев днесь благодарность зри.

О, Боже, зри

Мольбы сердечны —

С высот простри

Дни счастья вечны,

Укрой от зол,

Пролей отраду,

Царя, престол,

Прими в ограду

И нас храни —

Дай светлы дни…

Император, сняв шляпу, кланялся с улыбкой чрезвычайной благосклонности всему собранию. Мария Федоровна под звуки гимна приблизилась к престарелой начальнице, Софии Ивановне Делафон, склоненной в низком реверансе, подняла ее и, облобызав старуху, сказала, что искренне рада видеть в полном здравии почтенную и милую guten Mama, а всю семью ее – в вожделенном благополучии.

– Как я счастлива провести время в милом Смольном, – продолжала императрица, протягивая руки для поцелуев воспитательницам, – как я счастлива вновь поклониться мелюзге коричневой, приласкать малюток голубых, поцеловать серых сестер и обвиться руками вокруг шеи пилигримок белых, моих старых приятельниц!

Император предложил руку начальнице и повел ее по аллее, раскланиваясь с воспитанницами, восторженно бросавшими под ноги Павла Петровича цветы из корзин.

Императрица между тем похвалила игру арф, подошла к Екатерине Ивановне Нелидовой, с нежностью обняла ее талию и увлекла с собою. Но эта чрезвычайная милость не покорила отставную фаворитку. Она приняла ее с полным достоинством, хотя и с признательным смирением. Великие княгини, княжны, великие князья Александр и Константин, все вельможи, дамы, следуя примеру императрицы, вмешались в рой прелестных девушек-детей. Воспитанницы целовали руки, колени, платье императрицы, теснясь к ней, а маленькие с детской непосредственностью тянулись обнимать и целовать ее и великих княгинь в губы, так что им приходилось низко наклоняться к девочкам. Вельможи взяли под каждую руку по обнаженной ручке и сыпали утонченные комплименты. Молодой военный министр, граф Ливен, отыскал четырнадцатилетнюю прелестную невесту свою Дашеньку Бенкендорф – союз, опробованный и матерью его, и государем, и императрицей, – и девочка шла, гордая и алая от смущения. В белой колоннаде, на широкой террасе были поставлены столы. Там монастырки должны были угощать высоких гостей полдником. Но еще на этих столах ничего не было. По обычаю, воспитанницы все должны были делать сами, без какой-либо помощи прислуги. От колоннады расстилались партером цветники, изумрудные луговины с широкими дорожками. Внизу били кастады по уступам горок из ноздреватого туфа. Здесь часть воспитанниц заняла разбившихся на группы гостей, показывая свои изделия.

Для императрицы и великих княгинь были принесены монастырские кресла. Они показывали свои рисунки, шитье, токарные изделия. Между тем другие принесли скатерти и покрыли столы в прохладной колоннаде, принесли в корзинах, в прорезном фарфоре, в разноцветных кувшинах, на золоченых и серебряных блюдах сочные, багровые и желтые, вкусные и спелые плоды, ягоды, холодные, сладкие напитки в хрустальных кувшинах с плавающими искрометными льдами, всевозможные печенья, торты, конфеты – все свои изделия. Накрыв полдник, монастырки повели за стол гостей. За каждым стулом стояло по девице с зелеными ветками березы, чтобы обмахивать от жары и июльских мух. Другие подавали напитки и яства. Старшие и особенно привлекательные воспитанницы в легких, как облака, подобранных в узлы разноцветными лентами платьях сановито и спокойно ходили вокруг гостей, подходя к каждому, с благородной улыбкой склонив отягченную локонами головку, милой, свободной поступью и потчевали. Между тем гостей услаждали концертом, танцами, пением, веселыми прыжками, играми «мелюзги коричневой».

VII ИЕЗУИТСКИЙ ШОКОЛАД

Полная непринужденность, казалось, была в этом обществе. Император полдничал как бы в семейном кругу. Синеватые тени наполняли белую колоннаду. Казалось, олимпийцы сошли на землю и пировали в рое прелестных девушек и детей. Императрица действительно походила на Афину-Пилладу, а великая княгиня Елизавета, в белом простеньком платье, с золотыми, рассыпающимися из-под повязки локонами напоминала Гебу. Великий князь Александр, в пурпуре, снявший теперь шлем, как Феб, юный и прекрасный, застенчиво принимал ухаживания монастырок, особенно неотступно толпившихся около него, угощая, поднося напитки, плоды, конфеты. Вельможи славного екатерининского века составляли каждый картину. Между тем цветники и луг перед колоннадой кипели жизнью. Среди цветов, сами похожие на розы и лилии, девушки вились гирляндой, изображая древнегреческие танцы, девушки-подростки, златовласые и чернокудрые малютки играли, оглашая сад визгом. А между тем напряженное внимание старших, императрицы, князей и княгинь, вельмож к малейшему слову, жесту, изменению лица императора не ослабевало ни на мгновение. Всякий ждал грома и бури из ясного неба, зная характер властителя. Всякий знал, что может и не вернуться сегодня домой, а через какой-нибудь час уже нестись на тележке с фельдъегерем в страны, отдаленнейшие от столицы. И если бы можно было заглянуть в сердца этих изящных, беспечных, обаятельно остроумных и любезных царедворцев, изумительная была бы противоположность сияющей светлости и угрюмого, холодного ужаса, замирающего страха и подозрительной внутренней тоски. Но самая эта противоположность с особою полнотою заставляла ощущать полножизненное мгновение. Скользя по краю черной бездны, ежеминутно готовой поглотить, смеялось, пело, дрожало всею прелестью бытия чудное мгновение. И каждый жил удесятеренной жизнью. И впивал истинную беззаботность ничего не ожидавших, ни о чем не ведавших, наивных, невинных, восторженных девушек-детей. Монастырский сад был как бы древним парадизом-садом сладости, куда еще не вошел черный грех, где не ведали страданий, темноты и скуки земной. А между тем самые сложные политические интриги, заговоры, комплоты разнообразно связывали гостей, самые черные, неукротимые страсти кипели в их груди.

Император веселился искренне. Общество монастырок всегда отгоняло от него мрачных демонов. Среди детей, которым он мог доверять, он сам становился ребенком. Истомленная многолетней подозрительностью, душа отдыхала, как бы расправляла крылья и вырывалась из темницы невыразимых терзаний расстроенного и потрясенного существа властителя. Мария Федоровна хорошо знала это действие Смольного на царственного супруга, но все же не могла быть совершенно уверенной в следующей минуте. Император говорил утонченнейшие любезности девицам, шутил и дурачился с необыкновенной грацией и чувством меры. Но порой им овладевал как бы припадок громкого, странного хохота. Он подмигивал сидевшему против него аббату Губеру, произносил непонятные фразы, потирал руки, переставлял стоявшие перед ним предметы и опять успокаивался; гримасничавшее лицо его озарялось лучистым взором прекраснейших больших глаз, и он становился изящен, как принц старого Версаля. Простодушные девушки, и особенно малютки, поминутно просовывавшие кудрявые головки свои под руки императора, который их отечески с нежностью гладил, смеялись этим выходкам Павла Петровича, думая, что он шалит. Но императрица, августейшие особы и царедворцы знали, что такие странные выходки хотя еще и не грозили опасностью, но часто являлись предвестием страшного состояния беспричинного неудержимого гнева.

Император с особой благосклонностью беседовал с аббатом Губером, вспоминая свое посещение Рима и Италии и покойного папу. Лукавый иезуит незаметно наводил императора на идею соединения церквей, распространяясь о неверии, развратившем век и бывшем причиной столь ужасных потрясений и преступлений. Мальтийский орден, во главе которого становится русский император, повелитель миллионов, в то же время осенен благословением святейшего отца. Пусть же древнее разделение сменится любовью и через императора и папу все христиане Европы соединятся для отстаивания алтарей и престолов.

Император подмигнул аббату и захохотал.

– Иезуитский шоколад, – вдруг крикнул он и, обернувшись к императрице, крепко схватил ее за руку, пристально глядя в ее величаво-спокойное прекрасное лицо.

– Иезуитский шоколад! – с новым взрывам хохота повторил император.

– Его величество вспоминает, полагать должно, – сказала императрица, – тот особливый шоколад, которым нас угощали отцы иезуиты при посещении нами коллегии в Вильне на обратном пути нашем; то был неподражаемый напиток!

– Именно, именно! – в совершенном восторге от догадливости супруги вскричал Павел Петрович, несколько раз с благодарностью пожимая ей руку. – Неподражаемый напиток! Какой аромат! И пена какая! Я нигде не пивал такого, и тщетно наши кафешенки с Кутайсовым пытались приготовить что-либо подобное.

– Если ваше величество прикажут, – скромно сказал аббат Губер, – то я могу приготовить даже сейчас настоящий шоколад отцов иезуитов.

– Аббат! – закричал император в восторге. – Ты умеешь приготовлять настоящий иезуитский шоколад? Рымникский! – подмигнул он фельдмаршалу Суворову, сидевшему недалеко от Губера. – Обними аббата за меня. Мне далеко тянуться до него через стол.

Фельдмаршал Суворов, в свою очередь, подмигнул императору и, потирая руки, с ужимками выскочил из-за стола и обнял аббата, обхватив его руками сзади и крича:

– Виват, Лойола!

Император замахал руками и прыснул со смеху, увлекая и обступивших его девочек, тоже звонко рассмеявшихся.

– Если ваше величество прикажут… – сказал, с достоинством поднимаясь, аббат Губер.

– Вари, брат, ха, ха! Вари, вари! Ха! Ха! – хохотал император.

Все вельможи почли необходимым последовать примеру императора и тоже захохотали. Смех заразил монастырок и стал беззаботными серебристыми волнами перекатываться по саду.

И под этот смех аббат Губер, не теряя достоинства, но показывая, что понимает милую шутку, с пристойной духовной особе важностью отправился на монастырскую кухню варить шоколад.

Еще смех продолжал звенеть в группах резвившихся в цветниках девушек, а виновник его, совершенно успокоившись, завел беседу о живописи Рафаэля с королем Августом, поражая даже такого знатока, каким в Европе считался Понятовский, глубиной суждений. Аббат Губер возвратился через полчаса, с важностью неся на золоченом подносе серебряный шоколадник, из носика которого распространялся ароматический пар. За ним сама почтенная начальница, София Ивановна Делафон, несла подносик с двумя севрскими чудной работы чашками и горкой бриошей. Она понимала всю значимость взятой на себя аббатом задачи попотчевать императора настоящим иезуитским шоколадом. Что, если император будет не удовлетворен и разгневается на хвастовство аббата? Что будет с ним? Еще хорошо, что он вышлет его на запад, а если на восток? И что станется с обширными планами, основания которым уже положены аббатом?

Но аббат нес свой шоколад с горделивой уверенностью.

– Сварил?! – крикнул Павел Петрович, опять разражаясь смехом. – Давай, давай сюда! Посмотрим!

– Извольте попробовать, государь, – сказал аббат.

София Ивановна поставила поднос с чашками перед императором, аббат же с ловкостью опытнейшего кафешенка высоко поднял шоколадник, тонкой струйкой напенил темную, ароматную жидкость в обе чашки.

– Извольте попробовать, – государь, повторил он, почтительно склоняя голову с тонзурой, прикрытой фиолетовой шапочкой.

– Постой, – сказал император серьезно, – выпей сначала сам чашечку.

– Если прикажете, государь…

Аббат взял чашечку и приложился к ней.

– До дна, аббат, до дна, – строго сказал император, пристально глядя в лицо иезуита.

Аббат выпил, обжигая губы и язык пламенной жидкостью, со стоическим терпением чашку до дна и низко поклонился императору.

Среди общего молчаливого внимания Павел Петрович поднес другую чашку к устам, отведал и тоже поклонился аббату.

– Господин аббат Губер, – торжественно сказал император, – ваш шоколад есть точно настоящий иезуитский шоколад. Marie, отведай! – обратился он к императрице, подавая чашку.

Государыня пригубила шоколад и поспешила сказать, что напиток превосходен и совершенно такой, каким их угощали виленские отцы.

– Господин аббат Губер, – повторил с прежней торжественностью низко кланявшемуся иезуиту император, – жалую вас мальтийским крестом и командорством, кроме того, имеете вы получить от трезорьера нашего шестьсот шестьдесят шесть душ и табакерку, бриллиантами украшенную, с портретом нашим, и впредь имеете доступ в кабинет наш во всякое время без особливого доклада. Есмь вам благосклонным!

VIII ГОРЕЛКИ

Полдник кончился. Император, императрица и все августейшие и высокие гости сошли в цветники. Было уже пять часов, и дневной жар несколько спал. Напоенный благоуханием цветов воздух освежали брызги каскадов. Из аллей, боскетов, куртин и рощиц обширного парка веяло тенью и свежестью. Вельможи окружили сияющего аббата Губера, поздравляли с монаршей милостью и умоляли сообщить им секрет варки иезуитского шоколада.

– О, это совсем просто, господа, совсем просто! – уклоняясь, с любезностью отвечал лукавый иезуит.

Тень опасения и недовольства легла на лица некоторых из французских роялистов. Принц Конде, видимо, был расстроен, но это не помешало ему взять аббата под руку и, прогуливаясь, развить перед ним идеи спасения алтарей и престолов единением всех людей доброй воли, преданных богоучрежденным порядкам. Будучи недалеко от императора, принц громко сказал:

– La cause du roi de France est celle de tous les rois! (Дело французского короля есть дело всех королей!)

Но император не обратил внимания на фразу принца. Он направился к тесной группе монастырок. Они окружили придворного шута Иванушку. Шут гремел бубенчиками. Звонкий девичий смех сопровождал остроумные ответы шута на обычный вопрос: «Что от кого родится?»

Иванушка был бритый, плешивый, маленький старичок; узкие глазки его сверкали замечательным умом.

Павел Петрович приблизился. Цветник смеющихся монастырок расступился. Вельможи следовали за государем. Под приятными улыбками у врагов лопухинской партии скрывалась уже зародившаяся ненависть к злому и остроумному лопухинскому шуту, знавшему слабости и причуды каждого и всю скандальную хронику двора и обеих столиц. Милость к Лопухиной озаряла всех, с ней связанных, даже шута Иванушку. Придворная челядь завидовала быстрой карьере старикашки. Вельможи видели в нем лопухинского шпиона. Сторонники Лопухиных, наоборот, сладко, заигрывающе хихикали, подмигивая приятельски дураку.

– Господа, – обратился император к окружавшим его, – не пренебрегайте Иванушкой. В доброе старое время голова под колпаком с бубенчиками нередко видела дальше головы, осененной венцом!

– Что от меня родится, Иванушка? – желая угодить монарху, спросил и «бриллиантовый» князь Куракин.

– От тебя: обеды, ужины, бутылки, рюмки, браслеты, запонки, манжеты, табакерки, корсеты, подвязки! – отвечал шут.

Император и все вельможи улыбались. И Куракин снисходительной миной старался скрыть досаду.

– А что от меня родится, шут? – спросил фельдмаршал Суворов.

– Правда, честь, походы, победы, слава, слава, слава! – отвечал шут и, сняв колпак с бубенчиками, подбросил его и подхватил неловко опять на свою острую, плешивую голову.

– А еще что? – сказал Павел Петрович.

– Ревность, женины дрязги, салоны, туфли, рога, рожки!

– Лови! – крикнул Суворов, бросая шуту червонец.

Все знали нелады и ревность великого полководца к жене, ему изменявшей, несколько раз уже затевавшего с ней развод и вновь мирившегося.

– А от меня? – сказал король Август Понятовский.

– Старое венгерское, векселя, польские фляки, подагра, паутина!

– Дерзкий шут! – покраснев и надувшись, сказал развенчанный король и отошел.

Государь потирал руки от удовольствия. Вельможи улыбались.

– Ну а вот от этого? – спросил государь, указывая на поэта и сенатора Державина.

– Оды, лесть, ябеды, кляузы, рифмы, стопы, реестры, мемории, тропы, фигуры, наказы, указы, синекдохи, гиперболы, архивная моль!

– Что от меня родится, Иванушка? – спросила хорошенькая белокурая монастырка с родинкой на щеке.

– Капризы, стрекозы, лилии, розаны, леденчики, пастила, тряпки, башмаки, бантики!

– А от меня? – спросила другая смуглянка с огненными глазами.

– Яд, ревность, кинжалы, змеи, драконы, черные маски, червонцы!

– А от меня, Иванушка? – спросила полная, высокая девица.

– Варенье, соленье, печенье, пряженье, четырнадцать котят!

– Ну, Иван, теперь и мне скажи, что от меня родится? – сказал, наконец, и государь.

Все с интересом ожидали ответа шута. А он сморщился, подперши одной рукой голову, а другой растирая под ложечкой.

– Ой! Ой! Живот болит! – взвыл, наконец, шут.

– Говори! Говори, брат! – требовал император. – Назвался груздем – полезай в кузов.

Шут повесил на сторону голову и плачевным тоном забормотал:

– От тебя, государь, родятся: чины, кресты, ленты, вотчины, сибирки, палки, каторги, кнуты!

Услышав такой дерзкий ответ государю, придворные помертвели от ужаса, ожидая грозы, в то же время одни радуясь, другие горюя, что вызвал ее именно шут временщика Лопухина и его дочери. И гроза уже приближалась. Император стал пыхтеть, отдуваться, откидывать голову назад, лицо его потемнело и перекосилось судорогой… Еще мгновение и страшный припадок слепого гнева уничтожил бы смелого шута да и тех, может быть, кто подвернулся бы при этом. Но, к счастью, четырнадцатилетняя прелестная Дашенька Бенкендорф и несколько других монастырок подошли к государю и с низким реверансом просили его пожаловать на луг, посмотреть игру в горелки. Мгновенно настроение императора изменилось. Он расцвел улыбкой и, предложив руку Дашеньке, пошел на обширный луг, где уже игра была в полном разгаре и монастырки, со звонкими криками и смехом, неслись, словно античные нимфы, ловя друг друга.

Император пожелал принять участие в игре с некоторыми особами. По жребию гореть пришлось фельдмаршалу Суворову. В паре за ним стали Понятовский и принц Конде. Далее стал государь и Дашенька Бенкендорф[1]. В третьей паре были граф Ливен и поэт Державин. Становясь в пару, Державин с улыбкой прочитал начало одной из своих од:

На скользком ипподроме света

Все люди – бегатели суть.

По данному знаку, Понятовский и Конде побежали, настигаемые Суворовым.

– Тот, кто взял Варшаву, неужели не пленит польского короля! – сказал император.

Но Понятовского нечего было и ловить. С изрядным брюшком, с подагрой в ногах, он семенил, виляя из стороны в сторону и испуская легкие вскрики: «Ах! Ах!»

Суворов с самыми потешными ужимками стал гоняться за ним, подражая жестам старой птичницы, ловящей квохчущую курицу. Он делал вид, что не может поймать Августа. Сцена была так комична, что общий смех распространился на лугу. Игра в других горелках остановилась. Все смотрели на покорителя Варшавы, Суворова, ловящего последнего развенчанного польского короля. Принц Конде остановился и тоже с улыбкой наблюдал суету. Вдруг фельдмаршал, как барс, сделал огромный, достойный лучшего гимнаста прыжок в сторону принца Конде. Увертливый француз успел, однако, отскочить и помчался от Суворова. Но тот не отставал и наседал по пятам француза.

– Ату его, ату! – закричал, хлопая в ладоши, государь. – Русак ли не подобьет француза.

– Ахиллес преследует Гектора, – заметил поэт Державин.

Между тем король Станислав-Август возвращался, задыхаясь, охая и прихрамывая. Императрица приняла живейшее участие в его печальном положении, велела принести для короля кресло и какого-нибудь прохладительного напитка. Монастырки побежали, но вместо кресла притащили несколько диванных подушек. Короля усадили на зыбкое седалище. Принесен был малиновый, пенистый квас и девицы поили старого короля, отирали платочками пот с чела его и обмахивали веерами. Король сыпал комплиментами, восхищаясь прелестными проказницами.

Между тем бег Суворова и принца Конде продолжался. Как ни ловок был француз, но фельдмаршал настиг его и с торжеством повел пленника.

– Быть пленником великого Суворова почетно! – любезно сказал Конде, подойдя к императору.

– Виват, Конде! – закричал фельдмаршал, махая шляпой.

– Виват, Суворов! – отвечали государь и принц Конде.

Принц должен был гореть.

Теперь из-за его спины прянули, как две стрелы из тугого лука, Дашенька Бенкендорф и Павел Петрович.

Дашенька неслась, как пушинка, гонимая ветром. Император, звонко поражая землю ногами, бежал с изумительным искусством. Казалось, упругий мячик, подскакивая на неровностях, катится по лугу.

Император Павел Петрович был одним из лучших наездников своего времени, с раннего возраста отличался на каруселях и артистически изучил все роды физических игр. Поймать такого ристателя было нелегко. Пренебрегая девочкой, принц все усилия употребил пленить государя, настигал его несколько раз, но тот уносился и ускользал в сторону и, наконец, подал руку подбежавшей раскрасневшейся Дашеньке.

Принц Конде отвешивал низкие реверансы императору, а все бывшие на лугу аплодисментами и восторженными криками приветствовали доблестного ристателя. Императрица попросила принести две сосновые веточки и увенчала державного супруга, переплетя их с цветами, на символическом языке выражавшими победу, верность, сердечное восхищение и семейное благополучие.

IX ПОСЛЕДНИЙ МЕНУЭТ

Жаркий день клонился к закату. Оживление в счастливых монастырских садах еще увеличилось, так как ожидали танцев и прибыли кавалеры – гвардейская молодежь и воспитанники шляхетского корпуса. Составлялись пары. Завязывались и продолжались романы под тенистыми, старыми, пахнувшими сладко медом, в полном цвету, липами, в уединенных, зеленых боскетах, аллеях и среди цветущих куртин. Взгляды, неуловимые рукопожатия заставляли шибко, шибко биться не одно сердечко.

Между тем уже золотые стрелы Феба, как выразился на риторическом языке поэт Державин, скользили, прядая по глубинам волнуемой потянувшим свежим ветерком Невы. Уже вечер набрасывал туманную дымку и потемнял села Охтенского берега, в то время как окна палат на островах пламенели.

Император подал руку начальнице г-же Делафон и открыл шествие в белый мраморный зал монастыря. Придворный оркестр встретил бесконечной лентой двинувшиеся из садов пары торжественными звуками.

Пламя заката, врываясь в огромные окна залы и в верхние круглые окошки, странно мешалось с бледными огнями сотен восковых свечей в люстрах и стенных канделябрах. При таком смешении искусственного света с закатным все краски менялись, лиловато-пепельные тени двоились, все принимало странный, призрачный вид. Прелестные, оживленные личики девиц попадали то в пучок лучей, бросаемых огнями, отраженными тысячекратно в венецианских огромных простеночных зеркалах, то в столбы небесного зарева, разгоравшегося за окнами. Разнообразные цвета мундиров у кавалеров, особенно мальтийский пурпур, составляли необыкновенные сочетания и красочные пятна. Пары обходили кругом залу, у стройных коринфских колонн, со статуями богов и героев в промежутках, и потом строились в две линии с широким проходом посредине. Овальной формы куполообразный потолок украшен был цветочными гирляндами, которые держали извивающиеся хороводом нимфы, между тем как посредине, окруженный богами и богинями, сам Аполлон играл на лире, на облачных холмах Парнаса. Чудная живопись плафона, казалось, была оживлена и одухотворена. Пламенное вечернее небо за громадными окнами залы в два света над стройными купами деревьев сада ежеминутно изменялось. А вместе с тем менялись и передвигались краски, лучи, тени, отражения в зале и на живописном плафоне.

Император сказал двадцатилетнему поручику конной гвардии Николаю Алексадровичу Саблукову, отмеченному им за неподкупное благородство:

– Пригласи Екатерину Ивановну!

– Слушаю, государь, – отвечал Саблуков, – на какой танец прикажете?

– Mon cher, – сказал Павел Петрович, – faites danser quelque chose de joli!

«Что можно протанцевать красивого, кроме гавота или менуэта», – подумал Саблуков, подходя к Нелидовой.

Самый старомодно-изящный наряд ее возбуждал мысль об этих утонченных танцах цветущей поры Версаля и екатерининского Эрмитажа.

Пригласив Екатерину Ивановну с низкими реверансами, Саблуков побежал предупредить оркестр, в первой скрипке которого находился сам знаменитый Диц.

И вот раздались вступительные звуки менуэта и Нелидова с Саблуковым начали танец под пристальными взорами императора и сотен внимательных глаз. Все было неподвижно в зале. Танцевала только эта пара. Нелидова знала, что это последний танец ее пред окончательным удалением от света и двора. В странном смешении алого заката и бесчисленных искусственных огней, в тоскующий час прощанья отходящего дня с пышущей зноем цветущей землей, в последний раз в поле зрения монарха платонического любовника ее, танцевала маленькая фаворитка в старомодном наряде, изящная, как фарфоровая маркиза, под изящные старомодные звуки. Казалось, она в это мгновение воплощала все прошлое века Фридриха, последних Людовиков, Екатерины. Принц Конде, граф Шуазель и другие французские эмигранты с невольным умилением и трепетом сердца внимали звукам прекрасного танца и любовались танцорами. Нелидова превзошла себя, и все, что было пленительного в старой жизни, воплотилось в ее танце.

Что за грацию выказала она, как прелестно выделывала «pas» и повороты, какая плавность была во всех движениях прелестной крошки, несмотря на ее высокие каблуки!

И старые екатерининские вельможи, улыбаясь, сочувственно покачивали головами, вспоминая былое.

– Точь-в-точь знаменитая балерина Сантини, бывшая ее учительница! – говорили они.

И Саблуков не позабыл уроков Джузеппе Канциони, балетмейстера и танцора эрмитажного театра при Екатерине. И при его «Гатчинском» кафтане à la Frédéric le Grand, оба точь-в-точь имели вид двух старых портретов, вышедших из рам.

Но это-то и восхищало императора Павла Петровича, идеалом которого были Версаль и Сан-Суси. В полном восторге, с разнообразными движениями, следя за танцами Нелидовой и Саблукова, во все время менуэта он поощрял их восклицаниями:

– C'est charmant! C'est superbe! C'est délicieux!

И со свойственной ему. неистощимой энциклопедичностью самых разнообразных сведений Павел Петрович стал рассказывать близстоящим вельможам историю менуэта, из сельского танца крестьян в Пуату превращенного в танец королей Версаля, самого Короля-Солнца!

– Это Пекур, господа, – объяснял Павел Петрович, – знаменитый оперный актер придал менуэту всю ту грацию, которой этот танец ныне отличается, переменив форму «эс» (S), которая была главной фигурой танца, на форму «зет» (Z).

Император сам то становился в позицию S, то в позицию Z, искусно показывая разницу.

Оркестр играл знаменитый менуэт d'Exaudet и Павел Петрович сиповатым своим голосом стал подпевать слова:

Cet étang

Qui s'éteng

Dans la plaine.

Répéte au sein de ses eaux

Les verdoyants armeaux,

Où le lampre s'enchaine

Un ciel pur.

Un azur

Sans nuage,

Vivement s'y réfléchit,

Le tableaux s'enrichit

D’ima-a-a-age.[2]

Император сделал низкий реверанс на последнем слове вельможам, которые, расплываясь в улыбках, подхватили нестройными, старческими голосами припев, случайно имевший как бы прямое указание на опасность постоянной перемены настроения властелина.

Mais, tandis que l'on admire

Cette onde ou le ciel se mire.

Un zéphyr

Vient ternir,

Sa surface

D'un souffle il confond les traits.

L'éclat de tant d'objets

S'effa-a-a-ce.[3]

К старым голосам вельмож присоединились молодые – прелестных монастырок, – и следующую строфу за императором напевала, улыбаясь, вся зала:

Un désir

Un soupir,

О, ma tille.

Peut aussi troublez un coeur

Où se peiut la candeur?

Où la sagesse brille

Le repos.

Sur ces eaux,

Peut renaître;

Mais il se perd sans retour

Dans un coeur dont l'amour

Est mai-ai-aitre…[4]

Вся зала разнообразно присела в глубоком реверансе вместе с императором.

И выражение лица и замечания императора передавались придворным, и они восторгались, в то время тайно предаваясь разнообразным чувствам: одни – опасениям, другие – надеждам. Восхищение императора не может ли стать возвращением фавора? Тем более что, казалось бы, Нелидовой, если платонизм отношений ее к государю не выдуман, нечего и делить с новой фавориткой… Так думали, конечно, те, кто не знал характера Екатерины Ивановны.

Сторонники Лопухиной, как сенсуалисты, не переставали питать уверенность, что двадцать лет всегда возьмут верх над сорока годами. Однако они не могли не отдать должного маленькой фаворитке. Нельзя было заметить лет в оживленном огнем вдохновения личике ее и в движениях стройного, маленького тела. Она влекла к быстрым ножкам своим восхищение зрителей. Что же, если мгновенная прихоть причудливого властелина опять переменит положение шахмат и сложившиеся уже сочетания придворных партий!.. Менуэт принимал неожиданно политическое, даже европейское значение…

Императрица сияла, обрадованная успехом Екатерины Ивановны, так как фавор ее не отнимал Павла Петровича у семьи. Граф Кутайсов и граф Ростопчин с трудом скрывали неудовольствие.

Невольно взоры всех с танцующей пары переходили на новую фаворитку, ее отца и мачеху. Но князь Лопухин, казалось, не замечал происходящего, беседовал со своими старыми друзьями, Гагариным и Долгоруковым, которых он с семьями побудил переселиться из Москвы в дома, стоявшие рядом с его, на набережной. Княжна Анна Петровна в белом воздушном хитоне стояла у пьедестала статуи какого-то античного героя, остановив рассеянно-задумчивый взгляд глубоких, выразительных глаз на изменчивой картине вечернего неба в противоположном окне. Возле нее рассыпался с французскою живостью в болтовне конногвардеец, шестнадцатилетний хорошенький мальчик, граф Александр Иванович Рибопьер. Красота Лопухиной носила кроткий, меланхолический характер. Выросшая в Москве, чуждая двору и свету в эту минуту Анна Петровна была далеко от великолепной залы. Вспоминались ей родные липы московской усадьбы, игры детства и товарищ этих игр бывший в эту минуту далеко при армии, начинавшей свой марш по Европе.

X ПЕРВЫЙ ВАЛЬС

Император выразил Екатерине Ивановне восхищение, когда танец был окончен. Затем он сказал несколько слов графу Кутайсову, который с довольным видом направился к оркестру, а потом подошел к графу Рибопьеру и что-то ему передал.

Рибопьер сейчас же с глубоким поклоном пригласил княжну Анну Петровну Лопухину на ее любимый танец – вальс.

Шепот легким шелестом пробежал по рядам придворных. Теперь опять настроение переменилось. Те, кто было уныли, – просияли, другим стало понятно, что всегда рыцарственный в отношении женщин император Павел хотел выказать тонкую учтивость к отставной фаворитке, но не более. Дамы были взволнованы. В первый раз в присутствии августейших особ должен был исполняться модный танец. Этим окончательно снимался запрет с вальса, что составляло само по себе событие большой важности.

Диц повел по струнам волшебным смычком своим и запел сладко и воздушно льющуюся мелодию, постепенно вступали прочие инструменты, и мелодия росла, усложнялась, вновь слабела и вновь гремела, и упоительное кружение звуков подняло и покорило все сердца.

Уже полный вечер стоял в садах, и небеса гасли и белели с каждым мгновением. Золотой полоской блеснули вершины дерев, блеск сошел с них, и сады погрузились в тень. В огромные открытые окна теплые волны душистого воздуха почти не вливали освежения. Но звезды не проступали на небе. Белая, северная, болезненно-загадочная ночь ложилась на стогна столицы, молочным морем окутывая Смольный и удвояясь в беломраморном зале. Еще страннее теперь сияли огни бесчисленных свеч. Они придавали какой-то мертвенный оттенок лицам. Старческие черты проваливались синеватыми пятнами теней и казались осклабленными черепами. Но и молодые цветущие лица поблекли и призрачно изменились. Чудесно изменилась и княжна Лопухина, но изменилась к лучшему. Ее матовая бледность стала сверкающей белизной слоновой кости. Подхваченная ловким кавалером, она понеслась по окружности зала в свободном его пространстве, и ее черные кудри развевались как змеи, ее черные печальные глаза стали бездонно глубоки, она вся была страсть и упоение и, казалось, упав на руки юноши, переносилась волшебной силой вдохновения.

Смычок Дица то рыдал, то замирал упоительно, то молил, то грозил, то смеялся, и в растущей мелодии появлялось что-то сатанинское. И тогда казалось, что это не девушка танцует, а чародейка в ночные часы совершает чарования, носясь волшебными кругами.

– Да, это не менуэт! – шептали пораженные и плененные зрители.

Новая сила, новая власть, новая жизнь входили с этими звуками, с этим танцем, и как наивны теперь казались поклоны и грациозные повороты и все ухищрения старого танца, последнего менуэта отходящего прошлого!..

Екатерина Ивановна Нелидова вздрогнула при первых звуках ненавистного ей вальса и затем уже не могла отвести глаз от соперницы. Сначала ей все казалось только неприличным и безобразным в этом грубом мещанском танце: и близость кавалера к даме, дерзко обнимающего ее талию, и эти сплетшиеся их руки, и однообразные па и повороты. На что тут было смотреть? Чем любоваться? Где искусство? Пристойно ли исполнить перед очами императора низкую пляску грубых немецких ярмарок и базаров! Все чувства ее были оскорблены.

– Quelle bassesse! Quelle bassesse! – шептала она с горечью.

И что сделалось с Дицем? Что такое он играет? Краска залила под румянами щечки маленькой фаворитки. Звуки скрипки первого скрипача его величества казались ей крайне неприличными, даже дерзкими. С живостью перевела она взгляд с танцующей пары на императора. К величайшему своему удовлетворению, она заметила, что император, во всяком случае, доволен не был. В самом деле, при первых звуках вальса, при первых кружениях пары император Павел Петрович характерным жестом вздернул голову и лицо его выразило удивление и почти неудовольствие. Но, увы! Это было недолго! Вдруг ноздри его стали раздуваться, глаза засверкали насмешливым огнем, щеки втянулись и губы искривила гримаса, он стал потирать руки, переступать с ноги на ногу и, поворачиваясь в разные стороны, подмигивать окружающим придворным. Те, в свою очередь, подхватывали и повторяли ужимки императора, как верное зеркало, и скоро зала представляла интересную сцену многих вельмож и генералов, в допотопных мундирах, с буклями и косичками, подпрыгивающих, потирая руки, и так резко помахивающих головами, что косички летали в разные стороны. Екатерина Ивановна отлично знала и ненавидела это странное, почти шутовское состояние Павла Петровича, этот полуискренний, полупритворный насмешливый восторг. В эти минуты сказывалась в нем, быть может, кровь его отца, Петра Третьего, в таком виде, с трубкой в зубах и со стаканом пунша в руке выходившего на балкон, кобенившегося и кривлявшегося там на соблазн народу, как паяц в ярмарочном балагане.

– Quelle bassesse! Quelle bassesse! – с горечью повторяла Екатерина Ивановна.

Но скоро звуки и кружение ненавистной соперницы стали внушать ей чувство гнетущей тоски и ужаса. Прыжки и повороты императора становились все резче, все нелепее, а вслед за ними и повторявших их придворных, отлично знавших, что нельзя было больше угодить императору, как делая вид, что совершенно понимаешь все его жесты и непостижимые восклицания. Звуки скрипки Дица принимали все более томительно-страстный, волшебно-заклинающий характер, одуряющая власть кружения охватывала Нелидову, всю свою ненависть соединившую на кружившейся в прозрачном белом хитоне со змеями – черными кудрями – дьяволице.

Голова старой фрейлины стала кружиться. Ей было душно, тошно. И вдруг ужасный, с детских дней мучивший ее сон наяву представился ей. Представился ей глубокий, крутящийся черный омут стремительной реки, осененный старыми, мрачными мшистыми деревьями, и над ним безумная, хохочущая и рыдающая девушка, а из омута тянется и простирает к ней руки полурыба-полуженщина и манит к себе. Омут вращается и затягивает, и в пучинах его страшные, уродливые существа движутся и скалят зубы… С ужасом отшатнулась Екатерина Ивановна от омута и, может быть, упала бы, если бы ее незаметно для других не поддержали дружественные руки престарелой принцессы Тарант.

– Дорогая, вам дурно! – шептала она. – Обопритесь на мою руку! Выйдемте из душного многолюдства в сад… Вы освежитесь!

И принцесса, одной рукой поддерживая трясущуюся челюсть, а другой ослабевшую Екатерину Ивановну, проскользнула к выходу и вывела ее в сумрачную колоннаду, а оттуда в цветники.

XI ВЫСОЧАЙШАЯ ПРОГУЛКА

Никто не заметил удаления из зала Екатерины Ивановны, так все были увлечены зрелищем первого вальса в высочайшем присутствии. Но это не укрылось от острого взгляда императора Павла Петровича.

Он вдруг прекратил свои чудаческие жесты. Тонкая улыбка понимания появилась у него на губах. Взгляд стал прекрасен, задумчив и мягок.

Он выразил желание, чтобы танцы продолжались, и, подойдя к княжне Лопухиной и Рибопьеру, при приближении императора искусно закончивших тур и обменивающихся взаимными глубокими реверансами, милостиво выразил похвалу искусству танцоров:

– Танец сей не весьма приличен, – заметил, однако, Павел Петрович, – и довольно волен. Но ты, Рибопьер, не выходишь из границ благопристойности, а княжна все обращает в прелесть, до чего коснется, – с любезнейшей улыбкой говорил император.

Княжна Лопухина низко присела.

Император отвечал классическим версальским поклоном. На лицах всех присутствующих изобразилось восхищение.

– Да, ты отлично танцевал, – продолжал Павел, кладя руку на плечо Рибопьера, который стал, повернув голову, целовать эту монаршую руку, как руку любовницы. Мальчик отлично знал, чем рисковал, пустившись вальсировать с фавориткой императора, хотя и по его желанию. Внешне сияя радостью, в юношеском, но искушенном с детских лет придворной жизнью еще при покойной монархине сердце он испытывал во время беспечного порхания своего по огромной зале смертный холод крайней опасности. Теперь он отдохнул и от восторга не знал, где находится – на земле или на небе.

– Танцуй, братец, всегда с княжной вальс! – продолжал император. – Доколе очам ее угоден. Только, пожалуйста, не по этой новейшей моде, ухватя за стан обеими руками, причем дама кладет руки на плечи кавалеру и оба смотрят друг другу в глаза. Это, братец, непристойно, скверно! Чтоб этого вообще не допускалось на балах! – сказал он, поворачиваясь к графу Кутайсову, незаметно очутившемуся в сфере зрения государя. – Составь в этом смысле приказ и представь завтра к подписанию нашему!

И дав жестом знак продолжать танцы, император направился к выходу в сад. Там он увидел графа Ростопчина.

– Пойдем, Ростопчин, – сказал он графу, – погуляем по саду инкогнито!

Все знали, что это значит: с этой минуты не должно было узнавать государя и намеренно встречаться с ним. Император, сопровождаемый графом, вышел в цветник. Взор его блуждал, кого-то отыскивая.

Заметив вдали на мраморной скамейке Екатерину Ивановну, которой принцесса Тарант давала нюхать флакон с солями и мочила ей виски «водой венгерского короля», император велел графу дожидаться в цветнике, а сам направился туда privato mente.

Екатерина Ивановна уже совершенно оправилась, и, когда император подошел к ней, с достоинством поднялась ему навстречу.

– Я заметил, – сказал с чарующей ласковостью Павел Петрович, – мгновенный недуг ваш, конечно приключившийся от духоты многолюдства, и удаление ваше. Не угодно ли будет вам освежиться в сей тенистой и прохладной перспективе, – предложил император руку фрейлине. – А вас принцесса – сказал он принцессе Тарант, прошу следовать за нами на приличном расстоянии.

Принцесса отвечала глубочайшим реверансом, опустив скромно глаза, с выражением понимания возлагаемой на нее обязанности. Екатерина Ивановна оперлась на руку государя и он повел ее в длинную, крытую аллею, завитую сплошь диким виноградом и каприфолью, так что в ней было совершенно сумрачно даже в эту белую ночь. У входа в аллею император обернулся и глазами дал знак графу Ростопчину, прогуливавшемуся в отдалении что надо встать у входа аллеи на карауле.

Принцесса Тарант дождалась, когда пара скрылась в глубине аллеи, и потом двинулась сама, переживая вновь сцену былого версальских садов королевской придворной жизни, с благородной осанкой дуэньи августейшего свидания и с трепетом наслаждения от нахлынувших воспоминаний. Придерживая одной рукой высокие воланы старинного наряда, а другой – трясущуюся челюсть, переступая на высоких каблучках старческой, колеблющейся походкой, углубилась она в сквозные тени таинственного хода.

Пустынные сады, окутанные молочным сумраком северной ночи, молчали, курясь ароматом спящих цветов. Призрачно мелькали статуи на лужайах. Из сиявшего здания Смольного лились нежные звуки.

Едва старая принцесса исчезла в аллее, граф Ростопчин, нахмуренный, встревоженный, злой, саркастически кривя губы, встал на часах у ее входа, пробормотав любимую поговорку:

– Без дела и без скуки стою, сложивши руки!..

Принадлежа к партии Кутайсова и Лопухиных, он испытывал весьма понятное беспокойство. Что могла принести эта таинственная прогулка в крытой аллее Павла Петровича с экс-фавориткой? Предугадать было нелегко.

XII СЧАСТЬЕ ИМПЕРАТОРА ПАВЛА

– Екатерина Ивановна, – сказал Павел Петрович Нелидовой, когда они вступили в сумрачный ход под зыбким сводом листвы, – ваши чувства мне понятны. Они прямо благородны, это мне известно. Но я не вижу причины вашего удаления от двора. Скажите!

– Государь, – отвечала маленькая фаворитка, – пребывание мое при дворе теперь излишне. Высокая честь делить досуги государыни для меня сопряжена с опасностями. Могу ли не заметить перемены в расположении нашего общего друга, всегда бывшего единой нашей мыслью, единой заботой! Ах, та прекрасная цель, к которой мы обе всегда стремились, удалилась от нас на расстояние недосягаемое!

– Значит, была цель? – переспросил император. – Цель была одна.

– Какая?

– Счастье Павла!

– Счастье Павла!.. – с горечью повторил император. – Где оно? Павел родился для несчастья. Оно недостижимо для него. И если оно когда-либо ему улыбалось, то невозвратимо.

– Наши дружеские заговоры направлены были к тому, чтобы возвратить его Павлу.

– Заговор, хотя бы и дружеский, все же – заговор. Испорченная природа человека в самом добре себя проявляет, – сказал грустно Павел Петрович.

– О, государь! В этих подозрениях ваших, в их возможности, не лучшее ли доказательство того, что время удаления моего и навсегда приспело? – с огорчением сказала Нелидова.

– Павел родился для несчастья, – повторил император. – Это показано и в гороскопе, составленном знатнейшими математиками для меня. Несчастный правнук великого прадеда, я взошел на оскверненный и окровавленный трон. И я несчастен, и друзья мои состраждут со мною. Тяжелое влияние недоброй планеты тяготеет на мне. Прадед мой… Кажется, я его вижу! – загадочно сказал император, устремив взор в глубину аллеи, где белый сумрак северной ночи сгущался.

– Все страждущие имеют право на мое сочувствие, – сказала Нелидова. – Но когда страждет Павел, с ним страждет Россия и вся Европа. Как же высок жребий облегчать это страдание! Вот что единственно я имела в виду, приближаясь к трону.

– Благородный друг мой, люди не понимают благородства. По подлости чувств и намерений своих они и о других заключают. С людьми следует обращаться, как с собаками, но они хуже собак. Так и наши отношения в их глазах приняли значение низменной связи.

– Разве я когда-либо смотрела на вас, как на мужчину? – вскричала Нелидова. – Клянусь вам, что я не замечала этого с того времени, как к вам привязана. Мне казалось, что вы – моя сестра!

– Души не имеют пола, – сочувственно отозвался Павел.

– Я не становилась между императором и супругой его! – горячо продолжала фаворитка, волнуясь. – Я искала одного титла – титла друга императора Павла и друга страждущих. Я познала великую, прекрасную душу Павла сквозь туманы злых снов его и тучи мрачных подозрений. Я нашла к душе его дорогу и хотела всем показывать путь к ней! Вспомните всю мою жизнь: не была ли она исключительно посвящена тому, чтобы любить вас и заставлять других вас любить? Вспомните, что по вступлении вашем на трон я искала только одного: остаться покойной и быть забытой в своем мирном уединении. Где найдете вы доказательства или даже проявления моих честолюбивых чувств и расчетов?

– Чего же вы хотите от меня, друг мой? – спросил Павел.

– Честный Бугсгевден с супругой удаляются в замок Лоде, – сказала Нелидова. – Не воспользуйтесь, государь, своей властью для того, чтобы воспрепятствовать мне последовать за моей добродетельной подругой в ссылку, куда вы ее отправляете!

Император принял руку, на которую опиралась Нелидова, и, отступив, сделал ей почтительный поклон. Екатерина Ивановна отвечала глубоким реверансом. В глубине аллеи показалась принцесса Тарант. Император сделал ей знак приблизиться.

– Mademoiselle утомлена и желает удалиться к себе, – сказал он. – Прошу вас сопровождать ее!

И, повернувшись, Павел Петрович быстро пошел назад по аллее.

Ростопчин, карауля у входа в нее, с нетерпением ожидал развязки свидания, когда император появился, двигаясь большими шагами. В сумраке белой ночи нахмуренное лицо его приняло странный, мертвенный цвет. Подойдя к Ростопчину, он остановился и произнес торжественно:

– Граф Ростопчин, заметь, что скажу сейчас. Свет судит по себе и собственною подлостью чернит чужие характеры. И я видел, как злоба выставляла себя и хотела дать ложные толкования связи, исключительно дружеской, возникшей между Нелидовой и мною! Относительно этой связи клянусь тем Судилищем, перед которым мы все должны явиться, что предстанем перед ним с совестью, свободною от всякого упрека, как за себя, так и за других. Зачем я не могу засвидетельствовать этого ценой своей крови! Клянусь еще раз всем, что есть священного. Клянусь торжественно и свидетельствую, что нас соединяла дружба священная и нежная, но невинная и чистая. Свидетель тому Бог!

XIII СЛУЖЕНИЕ В ХРАМЕ ВЕСТЫ

Когда император возвратился в залу, где шли одушевленные танцы, начальник Смольного госпожа Делафон почтительнейше просила разрешения воспитанницам преподнести царственной имениннице заготовленный сюрприз.

Император разрешил, и вслед за тем открылось шествие под звуки оркестра роговой музыки в монастырские сады. Роговая музыка была скрыта в куртинах, и нежная гармония, казалось, сама рождалась в бледных сумраках благовонной ночи.

По спутанным тропам между пригорками, лужайками, цветущими кустами, вереница пар двинулась к кедровой роще. Император вел императрицу впереди шествия.

В кедровой роще открылся перед царственной четой сверкающий огнями храм Весты. Сквозная круглая колоннада была увита гирляндами цветов. Между столбами реяли на незримых подвесках разноцветные кристальные лампады с огнями внутри. Посередине храма на пьедестале высилось скульптурное изображение в образе Весты самой Марии Федоровны. Перед ним на треножнике курился ароматический дым.

Вдруг из-за темных могучих кедров вышел сонм девиц в белых хитонах. Головы их были покрыты прозрачными фатами. В руках они держали цветы. Обойдя вокруг жертвенника и павши на колени перед статуей богини, они запели под аккомпанемент арф:

О, счастливым земнородным

Благостна, прекрасна мать!

Если взором благосклонным

Соизволишь презирать

Дев, тобою воскормленных,

И прошенью внемлешь их:

То внуши молитв усердных

Глас воспитанниц твоих

И даруй, да под покровом

Матерней руки твоей,

Благонравья в блеске новом,

Непорочности стезей

Вслед мы ходим за тобою

И достойными тебя

Будем жизнию святою,

Добродетель ввек любя.

Затем девицы возложили цветы на курящийся треножник.

Императрица Мария Федоровна была глубоко тронута преданностью смолянок. Тут выступило прелестное дитя лет шести с русыми кудрями, обрамлявшими ее ангельское личико; видимо, робея, устремив большие глаза на царственную чету, ребенок произнес на французском языке следующее приветствие:

– Chers objets de pos voeux, vous êtes nos divinités; oui, je vois Minerve, déesse de la sagesse, des sciences et des arts; Phébus, dieu de la lumière, et Hébé, ornement de l'empire: vous quittez l'Olympe pour embellir ces lieux; vous nous inspirez cette extase divine et cette joie céleste, que les dieux seuls ont le pouvoir de produire! (Дорогие предметы наших стремлений, вы, наши божества; да, я вижу Минерву – богиню мудрости, наук и искусств; Феба – бога света; Гебу – украшение власти. Вы оставили Олимп, чтобы пленить эти места; вы внушили нам этот божественный восторг и эту небесную радость, которые могут производить одни только боги!)

Императрица привлекла к себе прелестную малютку и расцеловала ее. Затем она в теплых и милостивых выражениях благодарила начальницу Смольного, воспитательниц и благородных девушек.

Между тем в садах, в крытых аллеях, в рощах, в боскетах и куртинах всюду зажглись разноцветные огни. Парочки искали уединения. Везде мелькали ленты и воздушные хитоны монастырок и возле них яркие мундиры юных служителей Марса.

Поэт Державин, взирая на влюбленную юность, сказал стихами о монастырках, что они:

Здесь, с невинностью питая

Хлад бесстрастия в крови,

Забавляются, не зная

Сладостных зараз любви;

И сокрывшись в листья, в гроты,

И облекшись в бледну ночь,

Метят тщетно в них Эроты

И летят с досадой прочь!

Но эроты не летели прочь с досадой и прелестные пустыножительницы вовсе не отличались таким бесстрастием. Горячей волной приливала кровь к пылающим сердечкам, не одна ручка трепетала и отвечала на тайное пожатие, не одна головка невольно приближалась к плечу стройного рыцаря и, пользуясь сумраком и таинственным зеленым уголком боскета или рощи, алые уста сливались в первом блаженном поцелуе…

Между тем ночь быстро проходила и алый свет заструился, постепенно заливая сады. Огни иллюминации потонули и побледнели в пламени наступавшего утра. Сады дымились легким туманом под перлами и бриллиантами росы. Высочайшие гости отбывали на яхте, и на главной аллее опять собрались монастырки. Они провожали отбывающую чету радостными криками. Затем, выстроенные воспитательницами в стройные когорты, они были отведены в дортуары. Не одна вздыхала, проходя, опустив смиренно глаза, мимо кавалеров. Начался разъезд утомленных гостей.

Лопухина возвращалась в экипаже родителя, и юный Рибопьер, усаживая ее, имел удовольствие слышать из уст красавицы:

– Непременно приходите к Долгоруковым танцевать вальс! Вы слышали, что император приказал вам всегда танцевать вальс со мной!..

Загрузка...