ПЕЧАТЬ И КОЛОКОЛ


Со старым искусствоведом Василием Петровичем Беловым я познакомился вскоре после окончания Великой Отечественной войны, когда переживал увлечение историей. Вот тогда-то я и заинтересовался этой печатью, которая была не только свидетельницей, но и участницей исторических событий…

* * *

Старая книга, замусоленные страницы которой медленно переворачивал Василий Петрович, пахла пылью, клеем и тысячелетиями. Изданная в XIX веке в Германии, она носила непривычное название: «Очерки по сфрагистике».[1]

Здесь были рисунки печатей вельмож Вавилона и Египта — цилиндры и священные жуки скарабеи, печати-перстни древних греков, финикийцев, римлян, индусов, персов.

Топорщит неуклюжие крылья сфинкс с когтистыми лапами льва, туловищем собаки и головой женщины. Это перстневая печать первого римского императора, племянника Юлия Цезаря, блестящего Августа. В честь этого императора назван последний месяц лета. С его именем связаны смерть легендарной Клеопатры и покоренного её чарами храброго Антония, завоевание Испании и превращение Рима в мраморный город.

Равнодушно смотрит на меня глазами без зрачков вырезанный на аметисте Аполлон. Он со своей неизменной лирой, его окружают музы. Бывший владелец этой печати — царь Пирр, от имени которого произошло всем известное выражение «пиррова победа»…

Шуршат страницы. Это Василий Петрович перелистывает столетия мировой истории.

Печати времён Юлия Цезаря и Александра Македонского, Ричарда Львиное Сердце и Филиппа Красивого.

Круглые, овальные, односторонние, двойные; висящие на шнурах и приклеенные к пергаменту.

Печати чёрного, жёлтого, коричневого и красного воска.

Свинцовые, серебряные, оловянные, золотые…

Ещё десяток страниц — и мы в Древней Руси.

На первых русских печатях — Юпитеры, Зевсы, Посейдоны. Они были выменяны на воск и меха или захвачены во время битв. Но трофейные языческие божества постепенно отступают под натиском воинственного архангела Михаила и христианских святых, которые делят своё почётное место с хищными зверями и птицами, особенно с византийскими орлами, прилетевшими сюда прямиком из Царьграда.

Памятка о Великом Новгороде — печать с изображением странного животного с лошадиной головой и львиными лапами.

Псковский барс, окружённый буквами гордой надписи: «Печать господарства Псковского»…

Шестнадцатый век… Печати Иоанна Грозного, царя Фёдора Иоанновича, Бориса Годунова… Бесшабашная печать Малороссийского казачьего войска: дюжий детина в лихо заломленной шапке, с пищалью и пороховым рогом у пояса.

Василий Петрович переворачивает ещё одну страницу:

— А вот и она.

Я вглядываюсь в рисунок.

По ободу большой круглой печати, в центре которой под крестом и державой высоко поднял крылья трижды коронованный двуглавый орёл, — надпись: «Пресветлейший и непобедимейший монарх Димитрий Иоаннович, Божиею милостию Император и Великий князь всея России и всех татарских царств и иных многих государств Московской монархии подвластных государь и царь».

— Печать Лжедмитрия?

— Она самая. Печать Лжедмитрия Первого. Ее поучительную биографию я вам и хочу рассказать.

* * *

Тревожно гудел колокол над Угличем.

Мокрый от пота, с растрёпанной сивой бородёнкой и выкаченными от ужаса белёсыми глазами пономарь не жалел сил. Он уже не мог кричать, из его горла вырывались лишь хриплые звуки — то ли приглушенный шумом леса лай лисицы, то ли скрип ржавого флюгера на шпиле дворца. Пономарь сорвал голос. Но вместо него кричал во всё своё медное двадцатипудовое горло церковный колокол.

«У-бит-у-бит-у-бит!» — надрывался набат, разнося страшную весть.

Гул бился в окна, врывался в уши, перекатываясь через двойные стены крепости из тёсаных сосновых брёвен, заполнял раскинувшуюся за рвом Стрелецкую слободу, плыл, пугая рыбаков, над Волгой.

«Сю-да-сю-да-сю-да! Бе-ги-бе-ги-бе-ги!» — звал колокол.

И люди, бросая всё, бежали на его зов. В их руках были колья, камни, вилы, топоры.

— Зарезали надежу нашу, царевича — ясно солнышко! Битяговские зарезали! — кричал, стоя на четвереньках и бренча веригами, юродивый Никульша на паперти Преображенского собора.

Смяв двух стрельцов, толпа выломала ворота и, давя друг друга, мгновенно заполнила дворцовый двор.

— Где Мишка Битяговский? Ищи Мишку!

«Бей-бей-бей-бей!» — настойчиво требовал колокол.

И густой от ненависти и дыхания сотен людей воздух пронзил тонкий, как игла, бабий вопль. Это вскрикнула, захлебнувшись слезами, мамка царевича Василиса Волохова, когда её сына Осипа вытащили из царевичевой мыленки, где он спрятался за ворохом веников, и спихнули с крыльца на выставленные вилы.

Был Осип, и нет Осипа — искололи, изрубили, истоптали…

— Чего вопишь, дура? — весело крикнул пьяный от крови стрелец в кафтане нараспашку. — По царевичу убиенному али по вору сыну? Ежели по сыну… — Стрелец ловко, одним ударом сабли, отрубил растоптанному Волохову голову, схватил её за волосы, подбросил мячиком вверх, поймал и кинул на колени привалившейся спиной к ступеням крыльца матери. — На, утешься!

«Та-ак-та-ак-та-ак! — ликующе гремел колокол. — Бей-бей-бей!»

Вслед за Волоховым растерзали сына правителя земских дел в Угличе Данилу Битяговского да Никиту Качалова. А затем пришла очередь и Михаила Битяговского, который сам пришел на дворцовый двор урезонивать толпу.

«Бей!» — взревел колокол, и в Битяговского полетели камни.

На крыльце дворца стояла, поддерживаемая под локоток своим братом Михаилом Фёдоровичем вдовствующая царица Мария Фёдоровна Нагая.

— Оборони, матушка, не дай в обиду! — кинулся к ней в ноги Битяговский.

Но царица молчала. И понял Битяговский — смерть.

«Смерть!» — подтвердил колокол.

Битяговский не успел встать с коленей: его опрокинули, сбросили с крыльца, поволокли…

Колокол умолк. В Углич вновь вернулась тишина.

Обессиленный пономарь вытер рукавом пот со лба и дрожащими от усталости руками огладил бородёнку. Сел он на бревенчатый настил, прикрыл глаза — то ли задремал, то ли задумался. Так просидел он час, а может, больше. Затем тряхнул головой, открыл глаза, огляделся.

Лёгкий ветерок из-за покрытых сосняком холмов пах смолой и весенней прелью. Голубело небо в кружеве белых облаков. Золотой запоной на боярском опашне сияло до блеска начищенное руками ангелов солнце.

Глянул пономарь с колокольни вниз — и не поверил глазам своим. На дворцовом дворе была обычная будничная суета, словно ничего и не произошло. Ловкие холопы в холщовых рубахах враспояску разгружали воз с битой птицей, тявкали почуявшие мясо собаки на псарне, прошла, высоко неся голову в шитом жемчугом тяжёлом убрусе, боярышня в зелёном шёлковом летнике и сафьяновых полусапожках на высоких каблуках.

Ни толпы, ни растоптанных трупов, ни отрубленной головы Оськи Волохова на коленях Василисы… Двор чисто убран, присыпан речным песком.

Уж не привиделись ли ему убиенный царевич, окровавленные Осип Волохов, Никита Качалов, Данила Битяговский, ревущая толпа и набатный гул вот этого колокола?

Господь то ведает. Ему, вездесущему, и разбираться…

Но разбираться в происшедшем привелось не господу, а прибывшим в Углич по повелению великого государя боярину и князю Василию Шуйскому да окольничему Андрею Клешнину. Впрочем, особо разбираться им было ни к чему. Клешнин во всём полагался на князя. А хитрый и осторожный Шуйский принял решение ещё в Москве. Верны ли слухи, будто царевича убили люди Годунова, нет ли, а он, Шуйский, гнева Бориса ничем не вызовет, не ему становиться поперёк дороги всесильному Годунову. Не время.

Но истину князь был узнать не прочь. Истина могла стать камнем за пазухой против того же Бориса. Кто знает, как дело со временем повернётся, кто под кого через год-другой подкорячиваться будет. Может, он под Бориса, а может, и Борис под него…

Опрошенные оговаривали пономаря. Видел-де он, как царевича убивали, и криком своим народ в смущение привёл. Он же в набат ударил. Первый заводчик всей смуты.

Пономаря привели к Шуйскому в приёмные покои царевичёва дворца под вечер.

Никогда здесь ранее пономарь не был. Огляделся — и оробел. Красота кругом дивная, будто в сказку попал. Свечи красного воска в шандалах да канделябрах. На стенах парсуны. В свинцовых решётчатых переплётах окон — прозрачная, как родниковая вода, слюда, изукрашенная диковинными картинками. Вдоль стен — лавки на витых золочёных столбиках. В красном углу под образами — дубовый восьмигранный стол, крытый голубым тонким сукном.

Но ещё больше оробел он от вида сидящего перед ним на столице князя.

Истинно князь! Алого цвета ферязь с собольим подбоем и самоцветами заместо пуговиц. Под ферязью — кафтан серебряной парчи с воротником, расшитым шелками да золотом, на пальцах — перстни, а глаза под кустистыми бровями так и сверлят, так и буравят. И вышибли эти страшные глаза из головы бедного пономаря всё, что он видел, знал и помнил. Загудела голова набатным колоколом. Попробуй разберись тут, что быль, а что небыль, что самолично видел, а что от сновидений да от людских пересудов пришло. И, как тогда на колокольне, вновь стал пономарь мокрым от пота.

Не оставь, господи! Помоги, господи, рабу твоему!

Немея языком под студёным взглядом грозного князя, пономарь отвечал на вопросы сбивчиво и бестолково.

Доподлинно ли Битяговский со товарищи зарезали царевича? Неведомо то пономарю. Что неведомо, то неведомо… Пошто ж в набат ударил? А как не ударить, когда над царевичем смертоубийство свершили? Выходит, видел, как царевича зарезали? Вроде видел. А не померещилось ли с похмелья? Может, и померещилось… А коли померещилось, то пошто он, вор, супротив великого государя воровал, народ смущал? Того пономарь не ведает… Видать, дьявол попутал.

«И на голову слаб, и умом грабленый», — определил Шуйский, допрашивая пономаря, но от пытки всё же не отказался.

Однако ничего толкового пономарь не сказал и под пыткой. А когда его стали горящими вениками охаживать, то он лишь кричал дурным голосом, а затем телом обмяк и глаза под лоб закатил.

Его облили водой, немчина лекарь смазал ожоги целебной мазью. Затем подвесили его за ноги вниз головой над костром. Вконец про всё забыл пономарь: и про небо, и про золотое солнце, и про грозного князя со студёным взглядом. Обезумел пономарь от нечеловеческих мук. Завыл он, извиваясь над костром, и закричал нечеловеческим голосом, что вместо царевича другого зарезали, что спрятали царевича люди добрые.

Жив Димитрий! Жив! И вступится Димитрий за всех сирых и убогих, что такую муку за него приняли, и перевешает он всех бояр да князей, а князя и боярина Шуйского, душегуба проклятого, за ноги над горящими угольями подвесит и прикажет ему ребра калеными щипцами ломать…

Такое несусветное кричал бедолага, что подьячий и записывать перестал.

Хмыкнул князь в бороду и приказал палачу ещё угольев подложить. Только опоздал князь: ничего он уже пономарю сделать не мог — ни доброго, ни дурного… Преставился пономарь.

Так несчастным перед смертью было брошено семя, которое попало в благодатную, взрыхлённую народным горем почву. Скоро из этого семени вырастет предание о печати, оттиск которой мы с Василием Петровичем рассматривали в старой немецкой книге, о чудесном спасении царевича от козней Бориса Годунова, о Марии Фёдоровне Нагой и о мастере на все руки Прокопе Колченогом…

Между тем князь Шуйский и окольничий Андрей Клешнин отбыли в Москву, где Шуйский доложил великому государю об угличском деле. Заключение его было таким, какое требовалось Борису Годунову. Так, дескать, и так. В тычку ножом царевич играл, а тут, как на грех, случись с ним припадок падучей. Он-то в беспамятстве на нож и пал… Недосмотрела царица.

И обрушились на Углич царская немилость, а того страшней — гнев Годунова. Начались казни. Кого колесовали, кому голову отрубили, кого четвертовали, кого повесили. Мать царевича Марию Фёдоровну Нагую «за недосмотрение за сыном и убийство невинных Битяговских со товарищи» отправили в монастырь. Её брата, дядю царевича, заключили в темницу. У мятежного же колокола вырвал палач медный дерзкий язык, коим тот колокол призывал народ к мятежу. А затем поставили колокол на телегу, надели на него позорный рогожный балахон и повезли под крепкой стражей в Сибирь, в ссылку. Туда же, в Сибирь, сослали и многих других участников смуты.

Покатились по большаку в никому не известный Пелым сотни телег со скудными пожитками ссыльных, с их малолетними детьми, жёнами и родителями-стариками. А вслед за телегами покатился по убогим деревушкам, селам и городкам слух о чудесном спасении светлого лицом отрока, заступника сирых и убогих, царевича Димитрия Иоанновича.

На ночёвках в незнакомых селениях при свете лучин рассказывали ссыльные шёпотом о том, как после казни, что свершили богоотступники над святым колоколом, привели царицыны слуги во дворец, в терем Марии Фёдоровны, мастера и умельца из Стрелецкой слободы Прокопа Колченогого.

Тайно то, понятно, было. Но от народа разве что утаишь? Предстал Прокоп пред ясные очи царицы и, как положено, в ноги ей бухнулся. Как пал, так и лежит себе на брюхе, не встает. Тут сомнение Марию Фёдоровну взяло. Спрашивает ласково: «Ты чего, Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы, лежишь на брюхе да не встаёшь? Захворал, поди?» — «Не от хворости, всемилостивейшая матушка-царица, единственная нога меня не держит и в тряскости пребывает, а от испуга», — отвечает ей Прокоп. Улыбнулась ему милостиво Мария Фёдоровна и молвит: «Чего ж ты испужался, Прокоп?» — «А вот чего», — говорит Прокоп и указывает на язык сказнённого колокола, а язык тот подле царицы как есть лежит, у самых её ножек. «Этого, Прокоп, не боись, — говорит ему Мария Фёдоровна. — Сего святотатства надлежит не тебе, а Бориске Годунову да Ваське Шуйскому убояться. Держать им ответ перед богом за все их деяния мерзопакостные, противные божеским и царским установлениям. А тебе, моему верному слуге, надлежит из сей меди святой, что за моего сынка любимого вступилась да Битяговских за злоумышление покарала, две печати для Димитрия Иоанновича вырезать…» Тут Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы вроде бы в беспамятство впал. Кричит дурным голосом: «Матушка, да как же я, раб твой, печати буду резать для Димитрия Иоанновича, ежели убиенный он?! Зарезали злодеи Димитрия Иоанновича, мир праху его…» А царица Мария Фёдоровна смеется себе, будто серебряным колокольчиком вызванивает. «Седой ты, — говорит, — Прокоп, старый, а разума у тебя, что у дитяти малого. Неуж, — говорит, — я б допустила, чтоб нашу надёжу, царевича лучезарного, Борискины холуи извели? Случись такое, сама б на себя руки наложила. Нет, не допустил греха господь. Потому и смеюсь на слова твои глупые. Уберёг господь царевича. Али не слыхал ты, что покойный пономарь на пытке перед смертью своей мученической палачам кричал? То-то и оно. Святую истину кричал пономарь — жив царевич».

«Да как же так, матушка, — сомневается Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы, — когда я самолично своими очами царевича в крови зрел?» — «Зрел ты, да не узрел, Прокоп, — отвечает ему Мария Фёдоровна. — Тот отрок безвинный, коего ты видел зарезанным, не царевич Димитрий Иоаннович, не сын мово мужа покойного Иоанна Васильевича Грозного. Не царского, а простого рода тот безвинный отрок. Подменили тем отроком царевича мои верные слуги, когда прознали про злоумышления Битяговских, коих Бориска в Углич прислал, чтобы сынка моего извести. И увезли те слуги тайно царевича из дворца в Красный бор, что за Московским холмом. Там и жило моё дитятко под неусыпным присмотром. Там оно и поныне. А теперича, Прокоп, приспело время царевичу в дальнюю дорогу сбираться, покудова не проведал о моей благой хитрости Бориска Годунов. Для того и печати. Одну печать, большую государственную, с полным царским титлом, исделай. Её я с собой в святую обитель увезу, где мне по цареву указу пострижение принять суждено. Буду её пуще ока хранить.

А когда Димитрий Иоаннович в Москве объявится и на отцовский престол взойдёт, на царствие повенчается, то пошлю ему ту печать вместе со своим родительским благословением. И будет он той печатью свои царские указы скреплять. И будут те указы милостивы к верному ему народу, люду простому, и грозны к боярам-изменщикам. Искоренит Димитрий Иоаннович весь род поганый Бориски Годунова и протчие боярские роды, что воровали супротив его в Угличе да Москве. Вот для чего та печать надобна.

А на другой печати, воротной,[2] вырежь, Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы, нынешний царевичёв титл: «Димитрий Иоаннович, Божиею милостию царевич Великой Русии, Углицкий, Дмитровский и иных, князь от колена предков своих, и всех государств Московских государь и дедич». Сию печать, Прокоп, не в пример большой государственной, слуги мои верные в тот же час царевичу в Красный бор повезут. С нею Димитрий Иоаннович, как суждено ему богом, по Руси да по заморским землям странствовать тайно будет, от ворогов своих до поры скрываючись. И будет ему сия печать оберегом, знаком его рода царского, чтоб его повсюду, где нужда в том будет, и в сермяге, и в лаптях за подлинного русского царевича признавали».

А как смолкла царица Мария Федоровна, то услышал Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы дивный звон колокольный. Огляделся Прокоп, да только ничего не узрел. И не мудрено, потому как чудо то было, звенел то у ножек Марии Федоровны язык сказнённого колокола, из коего надлежало Прокопу печати мастерить. И звенел он будто словами человечьими: великая-де честь, Прокоп, тебе выпала… Поклонился тогда до самой земли царице Прокоп Колченогий, завернул в свою сермягу медь говорящую и унес к себе в избу пятистенную. Помолился богу — и за работу.

Три дня и три ночи в трудах неусыпных провёл Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы. И вырезал он две печати дивные, где каждая буковка, как птаха лесная щебечет. Принёс свою работу царице. Глянула Мария Фёдоровна — ручками всплеснула на радостях: «Видать по всему, сам господь водил твоими руками, Прокоп!»

Облобызала царица те печати, а Прокопу поднесла ковш пенистого мёда царского да наградила его за верную службу золотым узорчатым крестом нательным святейшего патриарха константинопольского. Вона какой награды сподобился!

По тому кресту и опознает Димитрий Иоаннович Прокопа Колченогого из Стрелецкой слободы, когда в Москве царём-государем объявится. Быть тогда Прокопу, хошь он и рода мужицкого, боярином, никак не меньше.

Давно погасла истлевшая лучина. Светится лишь лампадка под образами да стекают капли масла в подлампадник. Шуршат тараканы за печью, высвистывает свою нескончаемую грустную песню сверчок.

Молчат хозяева избы, знают: уши — благодать божия, язык — проклятие.

Но разве удержишься? И позавидует кто-нибудь счастливому Прокопу:

— Кому — булава в руки, а кому — костыль…

Другой же полюбопытствует:

— А где сейчас Димитрий-то Иоаннович?

Округлит глаза ссыльный и ответит строго:

— Того никому знать не положено. Может, в Малороссии где, может, в Ярославле, а может, с нами, грешными, в Пелым путь держит, из одного ковша с народом горе пьёт… Да только объявится он, потому как иначе никак нельзя: одно солнышко на небе — один царь на Руси.

— А объявится-то когда?

— И то неведомо. Да только когда объявится, весь православный народ тут же позаочь узнает.

— А как народ-то узнает? Велика Русь! Покуда вьюнош с одного конца царства Российского до другого добредёт, дедом седым станет. Об лаптях же и разговора нет — сколько дюжин стопчет да сколько дерев на лыко обдерёт…

Ухмыльнётся ссыльный:

— Простота ты, простота! Как рассуждаешь, зазря царица наказала Прокопу печати из святой меди резать? То-то и оно, что не зазря. Как приложит Димитрий Иоаннович свою царевичеву печать ко своей царевичевой грамоте — зазвенит, заиграет благовестом безъязыкий колокол в Сибири, а за ним безо всякого какого промедления и все прочие колокола на звонницах земли Русской. Услышит то благовестие в своей пустыни святой царица-инокиня — вымет не мешкая из подголовника другую Прокопову печать, большую государственную, да перекрестит её. Тут уж все российские колокола сами собой в набат ударят. Тут уж не зевай!

И вновь под злые окрики стрельцов, под плач детей и бабьи причитания шли вслед за телегами в Сибирь ссыльные, оставляя после себя слухи, сомнения, надежды.

* * *

— Так или приблизительно так началась вторая жизнь погибшего в Угличе сына Иоанна Грозного царевича Димитрия, — продолжал Василий Петрович. — И, как видите, в своей новой жизни Димитрий Иоаннович ничем не походил на прежнего жестокого и вспыльчивого подростка, страдающего эпилепсией. Возвратив царевичу жизнь, народ щедро снабдил его всеми добродетелями: умом, чувством справедливости, любовью к простым людям, на которых стояла и поныне стоит Русь, смелостью, благородством, скромностью и волей.

В образе нового Димитрия воплотилась всеми пытками пытанная, всеми муками мученная, но так и не погибшая безвременно в застенке вековая мечта о царе-заступнике. И, подарив царевичу жизнь, народ отдал его на попечение доброй волшебнице Марии Нагой и умельцу Прокопу, который вырезал для него из языка ссыльного колокола волшебные же печати.

Теперь царевичу оставалось лишь одно — «объявиться». И он объявился. Правда, совсем не таким, каким его создало народное воображение, но зато живой и невредимый. «Объявились» и печати…

Специалисты по сфрагистике, конечно, будут утверждать, что если Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы когда-либо и существовал, то, уж во всяком случае, он совершенно не причастен к печатям Димитрия.

Не берусь спорить.

Судя по вздернутым вверх крыльям двуглавого орла да и по самой надписи, эта печать не русской, а скорей немецкой, французской или польской работы. На Руси тогда двуглавый орел обычно изображался с опущенными крыльями, а царь не называл себя императором и «пресветлейшим и непобедимейшим монархом».

Не вызывает сомнения и то, что человек, именовавшийся Димитрием, с тем же правом мог бы себя называть Иоанном Грозным или Юрием Долгоруким…

Кем он был в действительности, неизвестно. Борис Годунов утверждал, что это Гришка Отрепьев. Возможно, хотя и сомнительно. Дело в том, что Григория Отрепьева слишком хорошо знали в Москве. Как-никак, а он жил в Кремле, в Чудовом монастыре, и исполнял должность секретаря («крестового дьяка») всероссийского патриарха Иова. В этом качестве он и сопровождал патриарха, когда тот посещал Боярскую думу. Между тем Лжедмитрия не опознал, по свидетельству современников, никто: ни сам патриарх, ни архимандрит Чудова монастыря Пафнутий, ни хорошо знавшие Отрепьева в лицо бояре. Более того, Лжедмитрий демонстрировал народу Григория Отрепьева. И ещё одно немаловажное обстоятельство: в Загоровском монастыре на Волыни, как писал известный историк Костомаров, хранилась книга с подписью Отрепьева. Почерк Отрепьева не походил на почерк Лжедмитрия.

Но оставим все это историкам.

В конце концов, сейчас для нас с вами не столь уж существенно, кем был Лжедмитрий и кто вырезал печати — Прокоп Колченогий по велению царицы Марии Фёдоровны или же, допустим, немецкий мастер из Кракова, которому их заказал сенатор Речи Посполитой сандомирский воевода пан Юрий Мнишек. Главное то, что легенда о чудесном спасении царевича и о его возвращении оказалась пророческой.

16 октября 1604 года небольшой отряд пересёк границу и вторгся на территорию государства Российского.

Развалившись в сёдлах, ехали разряженные как на бал знатные польские шляхтичи в окружении гайдуков. Горячили коней нарядные гусары. Ехали весёлой шумной гурьбой запорожские казаки и лихие донцы в высоких бараньих шапках.

Отряд возглавлял широконосый рыжеватый молодой человек с живыми глазами и властным лицом — тот, кто именовал себя царевичем Димитрием.

За время своего пребывания в Польше молодой человек успел многое. Он заставил поверить в свое царское происхождение — или сделать вид, что они поверили, — влиятельных польских магнатов, влюбился в Марину Мнишек и поклялся сделать её русской царицей, пообещал будущему тестю Смоленск и Северскую землю, а затем, видимо по забывчивости, посулил то же самое королю Сигизмунду. Он очаровал шляхту своими манерами, умением владеть саблей и пистолетами, усидеть на самой горячей лошади и выйти один на один с рогатиной против медведя. Не задумываясь ни на секунду, он принял католичество и, заручившись после конфиденциальной беседы поддержкой всесильного папского нунция в Польше, получил аудиенцию у короля Сигизмунда. Правда, увязший в нескончаемой войне со Швецией король Речи Посполитой не решился на ещё одну войну, но зато он снабдил молодого человека деньгами и торжественно заявил, что не будет препятствовать тем благородным шляхтичам, которые пожелают пролить свою кровь в борьбе за правое дело. А кое-кто из польских вельмож, недовольных Сигизмундом, намекнул царевичу, что когда он станет царём, то вполне сможет рассчитывать и на польский престол…

И вот поход, на который возлагалось столько надежд, начался.

Судя по тем скудным сведениям, которыми мы сейчас располагаем, рыжеватый молодой человек, отличавшийся поразительным для людей того времени равнодушием к религии, не верил ни в бога, ни в чёрта, но зато он не сомневался в своей счастливой звезде и в магической силе легенды о чудесном спасении Димитрия Иоанновича и его волшебной печати, сделанной из языка ссыльного колокола. Поэтому появлению отряда всегда предшествовали гонцы, которые везли с собой грамоты, скрепленные печатью с именем царевича и его титулом: «Димитрий Иоаннович, Божиею милостию царевич Великой Русии, Углицкий, Дмитровский и иных, князь от колена предков своих, и всех государств Московских государь и дедич».

И эти грамоты были для царствующего в Москве Бориса Годунова страшней самого грозного войска. Против войска всегда можно выставить пушки и еще более грозное войско, а перед словами каленые ядра и те бессильны. Слова не захватишь в полон, не сошлёшь, не забьёшь в колодки. Перед грамотами самозванца без промедления распахивались ворота городов и сердца, русских людей.

Путивль, Чернигов, Моравск и многие другие города встречали царевича хлебом-солью и колокольным звоном. Небольшой вначале отряд с каждым днём пополнялся за счёт переходящих на сторону царевича ратников и вскоре стал немалой силой.

Дни Годуновых были сочтены, и это лучше, чем кто-либо иной, понимал князь Шуйский, когда, поддерживаемый под руки челядью, поднимался неспешно по ступенькам на Лобное место. Только что отсюда была прочитана собравшемуся на Красной площади народу грамота царевича, и люди ждали, что скажет Шуйский.

Действительно ли человек, приближающийся во главе войска к Москве, царевич Димитрий?

Шуйский покосился на посланцев Лжедмитрия — дворян Алексея Плещеева и Гавриила Пушкина (оба, по странному совпадению, предки русских поэтов — Алексея Николаевича Плещеева и Александра Сергеевича Пушкина), — окинул своим холодным взглядом тысячи запрокинутых вверх лиц и, вскинув правую руку, зычно крикнул:

— Не имейте сомнения в сердцах и душах, православные! Подлинный царевич Димитрий Иоаннович грамоту сию за своей печатью с гонцами прислал. Умыслил Борис Годунов извести его, да просчитался Борис. Схоронили царевича от злоумышлении Битяговских люди добрые. Жив и здрав Димитрий Иоаннович. Замест него в Угличе попов сын погребён.

Эти же слова некоторое время спустя повторила всенародно и царица Мария Фёдоровна Нагая, инокиня Марфа, которую с почётом привезли в Москву, где её встречал новый царь (тогда-то, по преданию, царица и передала ему знаменитую печать, сделанную Прокопом Колченогим). Они обнялись, и Марфа перекрестила Лжедмитрия, который затем с сыновней почтительностью шёл пешком за её каретой.

В отличие от Шуйского, Марии Нагой не пришлось кривить душой, хотя она, разумеется, знала, что Димитрия давно уже нет. Но если ссыльным, покинувшим Углич и отправившимся в Сибирь, нужен был царь-заступник Димитрий Иоаннович, то изнывающей от унижений и жажды мести инокине Марфе также нужен был Димитрий Иоаннович — мститель. А человек, который назвал её матушкой и шел за её каретой, был мстителем, следовательно, её сыном. По его царскому повелению из Архангельского собора в Кремле был с позором выброшен прах ненавистного Бориса Годунова. По его же царскому повелению предали позорной смерти сына Бориса царя Фёдора и вдову Бориса Марью, дочь Малюты Скуратова.

Инокиня Марфа не забыла, как её привезли в Москву, когда появились первые слухи о Димитрии. Годунову необходимо было подтверждение, что Битяговские допреж того, как их растерзал народ, свершили своё чёрное дело, что человек, о котором говорят, не законный наследник занятого Борисом престола, а самозванец. Ан нет, не вышло. Напрасно у неё Борис лаской выпытывал, что да как, а Марья Годунова тыкала ей в лицо горящую свечу, всё норовя в глаза угодить. Не поживились вороны горькой, как полынь, правдой. Ничего у них не вышло. Ничегошеньки!

Уклончиво отвечала, подрагивая своими опаленными свечой бровями, инокиня Марфа:

— Верно то, государь, шептали людишки, что сынка моего Димитрия подменили и увезли тайно. Как не говорить? Говорили… Да токмо те, что говорили, померли. А имена ихние я запамятовала. Как не запамятуешь, когда в келье своей монашеской день-деньской богу молишься! Истину же те людишки говорили, нет ли, того не ведаю. Уж не взыщи, государь!

С тем и отправили её в обрат.

Свечой спужать восхотели!

Свеча… Вот она, свеча всемосковская, богом зажжённая, коя не брови, а весь род Годуновых дотла сожгла! Вот он, Димитрий — свет-Иоаннович, сынок её и утешитель, грозный царь и великий князь всея Руси. Жив он и невредим, а Годуновых да Битяговских могильные черви жрут, жрут да нахваливают: хороши-де пироги деревянные с начинкой из Годуновых, всем яствам яство!

Так-то…

А потому здрав будь, всемилостивейший царь Димитрий Иоаннович!

Подлинный ты по делам своим!

Так Лжедмитрия признали инокиня Марфа и всегда чувствующий, откуда дует ветер, хитроумный князь Шуйский. Так его признал народ.

21 июля 1605 года он был торжественно коронован и процарствовал на Руси без малого одиннадцать месяцев.

Лжедмитрий довольно быстро освоился со своим новым положением. Это уже был не прежний человек, вынужденный заискивать перед королём, папским нунцием и польскими магнатами, раздавая направо и налево щедрые обещания.

Первыми это почувствовали польские послы, когда им объяснили, что королю Сигизмунду не следует рассчитывать на какие-либо территориальные уступки со стороны России. Царь и великий князь всея Руси Димитрий Иоаннович благодарен-де королю за помощь в возвращении отчего престола, но королю должно быть хорошо известно, что Смоленск — исконная русская земля.

Почувствовал это вскоре и князь Василий Шуйский, когда ему как-то пришлось, согнувшись в три погибели и кряхтя, подставлять скамеечку под царские ноги. А затем это дали понять и сенатору Речи Посполитой сандомирскому воеводе Юрию Мнишеку, отцу царской невесты Марины.

Мнишек уже имел некоторое представление о тех поистине сказочных изменениях, которые произошли в судьбе скромного молодого человека, так неуверенно чувствовавшего себя в роскошном замке сандомирского воеводы. Гонцы из Москвы привозили такие подарки, что у воеводы от изумления стекленели глаза.

Чего здесь только не было! Соболя, оправленное в золото и усыпанное бриллиантами оружие, четки из невиданно крупного жемчуга, золотой рукомойник и золотой же таз, жемчужины величиной с мускатный орех, браслеты из алмазов, золотые часы в виде барана и верблюда, алмазная корона для Марины, богиня Диана, сидящая на золотом олене, пеликан, клювом достающий для птенцов своё, сделанное из рубинов сердце…

И всё же, проходя мимо застывших, как статуи из камня, алебардщиков в фиолетовых кафтанах, с серебряными алебардами, воевода испытывал некоторую робость. Но главное его ждало впереди — в Большой золотой палате Кремля, своды и стены которой были украшены дивной росписью и портретами великих князей и царей земли Русской, а длинный, тянущийся через всю залу помост устлан узорчатым персидским ковром.

От ослепительного блеска золота, серебра и драгоценных камней воевода на миг зажмурил глаза, а когда открыл их, то увидел молодого человека, который просил у него руки Марины. Да подлинно, он ли это? Молодой человек восседал на троне под балдахином, на котором сверкал двуглавый орёл, сделанный из червонного золота. Над головой повелителя России — покрытое финифтью и филигранью распятие с огромным золотисто-красным топазом. Чуть пониже — усыпанная драгоценными камнями икона. Сам царь Димитрий Иоаннович — в цветной одежде, почти сплошь покрытой жемчугами и самоцветами. На груди — ожерелье из алмазов и алых, как пролитая в Угличе кровь, рубинов. На голове — корона, в правой руке — зелёный от бесчисленных изумрудов скипетр.

По обе стороны трона — телохранители-рынды с топориками на плече. Они в кафтанах из серебряной парчи, в высоких шапках, на груди позванивают золотые цепи.

Патриарх в саккосе с золотыми колокольчиками-звонцами, архиепископы в гиацинтовых мантиях, важные бояре, царские советники. Поодаль — разряженные польские паны с вислыми усами, те, что сопровождали Димитрия Иоанновича в его походе.

Юрий Мнишек застыл перед троном в глубоком поклоне, таком глубоком, что у польского вельможи заныла поясница. Из головы вылетели все слова заранее приготовленной речи. Да, это тебе не Сандомир и не Краков. Куда там!

— Видя своими глазами ваше императорское величество на сем троне, — сказал наконец Мнишек, — не знаю, не более ли должен удивляться, нежели радоваться? Могу ли без удивления смотреть на того, кто уже много лет считался мёртвым, а теперь окружён таким величием… — Мнишек посмотрел на царя и уже более уверенно продолжал: — Итак, не находя слов для выражения моего восторга, я могу только поздравить ваше императорское величество и в знак неизменной, глубочайшей покорности с благоговением облобызать ту руку, которую прежде я жал с нежным участием хозяина к печальному гостю… Сердце моё тает в неизъяснимой радости, когда подумаю, что за мои попечения с первого дня свидания нашего, увенчанного столь счастливым успехом, ваше императорское величество изъявили намерение соединиться со мною узами родства близкого, кровного. Вы избрали себе супругою мою дочь. Ни громкий титул царя, ни высокая почесть не изменили вашего намерения. Мне остаётся только молить, чтобы всевышний благословил сей союз во славу его имени, для счастья и благоденствия обширной державы Русской!

Вскоре состоялся торжественный въезд в Москву под малиновый звон колоколов царской невесты — Марины Мнишек. Этот день, самый главный день, когда исполнились все её мечты, Марина будет помнить всю свою короткую и бурную жизнь. «Бывши раз московскою царицей, — напишет она несколько лет спустя, — повелительницей многих народов, не могу возвратиться в звание польской шляхтенки, никогда не захочу этого». А польский король Сигизмунд, когда он, забыв про Марину, захочет возвести на русский престол своего сына, получит от «русской царицы» гордое письмо.

«Если кем на свете играла судьба, то, конечно, мною, — напишет королю Марина. — Из шляхетского звания она возвела меня на высоту московского престола только для того, чтобы бросить в ужасное заключение. Только лишь проглянула обманчивая свобода, как судьба ввергла меня в неволю, на самом деле ещё злополучнейшую, и теперь привела меня в такое положение, в котором я не могу жить спокойно, сообразно своему сану. Всё отняла у меня судьба. Остались только справедливость и право на московский престол, обеспеченное коронацией, утверждённое признанием за мною титула московской царицы, укрепленное войною, присягою всех сословий Московского государства».

Но всё это — скитания по России, походы, битвы, оковы, темница, — всё это будет потом. А пока Марина Мнишек, которой через день-другой предстоят венчание с царём и великим князем всея Руси Димитрием Иоанновичем, коронация, приём послов, пиры и увеселения, отдыхает после долгого и утомительного пути. Она в шатре, который воздвигнут в двух милях от Москвы специально к её приезду. Шатёр изукрашен золотой парчой, сафьяном и собольими шкурками. Слух Марины услаждают сотни птиц в золочёных клетках. Стоит около шатра присланная Марине царём для её въезда в Москву вызолочённая колесница, запряжённая белыми, как первый снег, конями в сбруе из красного бархата. Двенадцать конюхов держат под уздцы двенадцать скакунов с золотыми удилами и серебряными стременами. Вдоль дороги, от шатра до самой Москвы, выстроились в два ряда стрельцы в красных кафтанах, с пищалями в руках.

Кареты, всадники, польские гусары с пиками, гайдуки в голубых суконных кафтанах, с длинными белыми перьями на шапках, знатные московские бояре, трубачи, барабанщики, флейтисты.

Со стороны Москвы доносится едва слышный мелодичный перезвон колоколов. Столица Руси ждёт невесту своего царя.

— Пора, — говорит пан Мнишек, и гайдуки помогают ему взобраться на скакуна.

Триста бояр и детей боярских, сняв свои горлатные шапки, почтительно ждут, когда Марина выйдет из шатра и сядет в колесницу.

Гремят и смолкают литавры. Их сменяют нежные голоса флейт. И вот под звуки музыки и приветственные крики стрельцов процессия торжественно трогается с места.

Нет, никогда Марина не забудет этого весеннего дня!

Не забудет она дорогу от царских палат до церкви, устланную в честь неё по красному сукну золотой парчой, бояр, которые несли перед нею скипетр и золотую державу, вожделенный золотой трон, усыпанный алмазами, рубинами и сапфирами, тяжесть короны и седую склоненную голову патриарха, который целует ей руку, руку русской царицы…

Ни перед чем не остановится Марина, чтобы вернуть обратно эти волшебные дни.

Но время вернуть нельзя. Прошедшее навсегда остается в прошлом.

Между тем одиннадцать месяцев, отведенных историей для царствования человека, назвавшегося сыном Иоанна Грозного, царевичем Димитрием, подходили к концу.

Василий Шуйский считал, что наконец-то пришло его время. И он не ошибся.

В ночь на 17 мая, когда на Ильинке ударили в набат, а затем тревожным набатом загудела вся Москва, к Кремлю подъехало двести всадников во главе с Шуйским. В одной руке князя был меч, в другой — крест.

Стрельцы, охранявшие ворота, всполошились:

— Кто будете?

Несколько всадников спешилось:

— Отчиняй ворота.

— Настрого заказано, — сказал стрелецкий пятидесятник. — Неладно так-то…

— Отчиняй. Ну?!

Тускло блеснула сабля. Пятидесятник пошатнулся и грузно осел на землю. Задергался, захрипел, захлебываясь собственной кровью. Гулко грохнула, плеснув огнем, пищаль. Побросав бердыши, стрельцы кинулись в сторону Москвы-реки.

Набатный гул нарастал. Факелами в ночи пылали подожженные дома. Скрипнув, распахнулись тяжёлые ворота на ржавых петлях.

Шуйский, без шапки, в панцире с золотой насечкой, высоко поднял над головой крест:

— С богом!

И застучали дробью барабанов копыта коней по выстланной тёсаными брёвнами кремлёвской дороге. Туда, к Сретенскому собору, где высился тёмным треугольником недавно отстроенный дворец.

— С богом!

…Тридцать немцев-алебардщиков, которые несли караул во дворце, огнестрельного оружия не имели, алебарды же годились лишь для торжественных церемоний. Нескольких потоптали конями, застрелили. Остальные были смяты и оттеснены во внутренние покои.

Долго рубился в проёме двери любимец царя боярин Пётр Басманов. Двух холопов Шуйского до пояса располовинил. Но пал и Басманов с рассечённой головой…

Человек, называвший себя Димитрием Иоанновичем, выхватил у телохранителя алебарду. Ударил обухом по чьей-то голове в горлатной шапке и тычком вонзил острие в грудь очередного нападающего.

— Прочь! — повелительно крикнул он. — Я вам не Борис!

Ошеломлённая толпа в растерянности отхлынула от дверного проёма.

Лжедмитрий быстро затворил дверь и запер её. Переступил через труп Басманова, который лежал в луже крови, не выпуская из рук меча.

Жалобно скулили и плакали, забившись в углы, карлики и карлицы. Стонал раненый телохранитель на лавке. Всполошенно летал по зале, натыкаясь на стенные подсвечники, обезумевший от ужаса пёстрый заморский попугай, не ко времени выскочивший из своей клетки.

Царь отбросил в сторону ненужную алебарду. Склонившись над Басмановым, попытался разжать его пальцы, но мертвый боярин не хотел отдавать свой меч.

Дворец-ловушка. Здесь смерть неминуема. Но если удастся выбраться на Житный двор, где несут караул стрельцы, он спасён.

Если удастся выбраться…

Одновременно грянуло несколько выстрелов, и стена за спиной царя покрылась щербинами дыр. Под напором тел затрещала дверь.

Там, за дверью, была его смерть.

Лжедмитрий побежал по переходам дворца к зале, слюдяные окна которой выходили на Житный двор. Локтем вышиб узорчатую свинцовую раму, вскочил на подоконник. Под окном белели возведённые для иллюминации к празднествам подмостки. На мгновение застыл в нерешительности — и прыгнул. Почувствовав под ногами зыбкую упругость прогнувшихся досок, прислонился спиной к стене дворца.

Нет, не напрасно он всегда верил в свою счастливую звезду!

Теперь оставалось перепрыгнуть на следующий, нижний ярус, а затем спуститься во двор.

Из окна над его головой что-то кричали, грозя оружием. Но никто там не решался повторить этот рискованный прыжок.

Лжедмитрий глянул вниз, напряг мускулы.

Прыжок — и, споткнувшись о выступ тёсаного бревна, человек, взявший имя царевича Димитрия, плашмя падает с тридцатифутовой высоты вниз…

У него сломана правая нога и повреждены рёбра, на губах пузырится кровь, но он жив.

Пока ещё жив…

Сейчас его схватят набежавшие приспешники Шуйского. Потом его будут пытать, глумиться над ним и наконец пристрелят. А через час-другой, привязав к ногам веревки, его труп поволокут через Иерусалимские ворота на Красную площадь. Там один из бояр бросит ему на живот маску, воткнёт в мертвый рот дудку и скажет:

«Долго мы тебя тешили, а теперь ты нас позабавь!»

Затем тело Лжедмитрия сожгут, зарядят пеплом вместо ядра пушку и выстрелят в ту сторону, откуда он пришёл…

Но для того ли народная легенда воскресила погибшего в Угличе Димитрия Иоанновича, снабдив его волшебной печатью, чтобы дать ему погибнуть в Москве?

Нет, в ту ночь погиб не Димитрий Иоаннович, а другой человек. Димитрий Иоаннович вновь спасся.

Будь здрав, Димитрий Иоаннович!

* * *

— Князь Шуйский потратил немало времени и сил, чтобы обосновать события той ночи и своё право на престол, — продолжал Василий Петрович. — В грамоте от московских бояр, дворян и детей боярских, которая послана была во все концы земли Русской, сообщалось, что, по свидетельству его матери и дядей, царевич Димитрий подлинно умер и погребён в Угличе. Престол же захватил хитростью и чародейством Гришка Отрепьев, чернокнижник и вор, что теперь-де справедливость восстановлена: Гришка-самозванец казнён и прах его развеян по ветру, а царём провозглашён князь Шуйский, славный потомок Рюрика и Александра Невского. В особой грамоте мать царевича, инокиня Марфа, на которую Шуйский сумел воздействовать и без горящей свечи, каялась, что из страха признала по малодушию Гришку Отрепьева за своего покойного сына.

Но, увы, все эти грамоты не помогли Василию Шуйскому.

Убийством Лжедмитрия и последовавшим вслед за ним воцарением Шуйского были недовольны крестьяне и холопы, ждавшие от сына Иоанна Грозного облегчения своей доли, служилые люди, которым Димитрий Иоаннович вдвое увеличил жалованье, многие дворяне, купцы и даже некоторые вельможи, связавшие свою судьбу с судьбой самозванца. В числе таких вельмож был князь Григорий Петрович Шаховской, человек смелый, честолюбивый, с авантюрным складом ума и пылким воображением.

Род Шаховских, как и род Шуйских, происходил, по преданию, от Рюрика. Но, в отличие от Шуйских, Шаховские всегда почему-то оставались в стороне. Не были они взысканы царскими милостями ни при Иоанне Грозном, ни при Фёдоре Иоанновиче, ни при Годунове. Зато Шаховские стали в чести при Димитрии Иоанновиче. Как и Пётр Басманов, погибший с мечом в руках, защищая царя, Григорий Шаховской был любимцем самозванца.

Верил ли князь, что сидящий на троне действительно сын Иоанна Грозного? Вряд ли. Да его этот вопрос особо и не занимал. Пётр Басманов как-то сказал о Лжедмитрии: «Подлинный ли он сын Иоанна, нет ли, а лучшего царя нам всё равно не найти». Наверное, того же мнения придерживался и Шаховской. Другой царь Шаховскому был не нужен.

В Кремль князь Шаховской прискакал уже тогда, когда с самозванцем было покончено. Обезображенный труп недавнего повелителя России лежал вверх лицом у крыльца, и приспешники Шуйского, хохоча и издеваясь, привязывали к его ногам веревки. Рука Шаховского потянулась к мечу, да остановилась, только пальцы в кулак сжались.

Стоявший неподалеку Шуйский, искоса взглянув на мрачное лицо князя, усмехнулся. Шуйский подумал, что Шаховскому повезло. Прискачи он часом раньше — и лежать ему, как Петьке Басманову, с изрубленной головой. Проспал Гришатка Шаховской свою смерть! Проспал… А жаль, что князюшко под горячую руку не попался. Ох, как жаль! Давно по его буйной голове плаха плачет, горючими слезами заливается!

Но Шуйский не любил торопиться. Поэтому, взойдя на престол, он, опасаясь недовольства бояр, не казнил ненавистного ему князя. Он лишь решил удалить Шаховского из Москвы, назначив его воеводой в Путивль. Если бы Шуйский знал, что Григорию Шаховскому только того и надо. Если бы он догадался о замыслах князя…

— А теперь, — предложил Василий Петрович, — вернёмся с вами к печати, к большой государственной печати, на которой вырезана надпись:

«Пресветлейший и непобедимейший монарх Димитрий Иоаннович, Божиею милостию Император и Великий князь всея России и всех татарских царств и иных многих государств Московской монархии подвластных государь и царь».

Так вот, эта печать, которая, казалось бы, после смерти самозванца никому больше не нужна, была похищена. И, как вскоре выяснилось, похитил её ненавистник царя Василия, потомок легендарного Рюрика, князь Григорий Петрович Шаховской…

Шуйский понимал, чем ему грозит эта печать в руках Шаховского. В погоню за Шаховским, отправившимся в Путивль, было послано сто конных стрельцов. Но погоня запоздала.

В ту минуту, когда стрельцы неспешно выезжали из московских городских ворот, князь Григорий Шаховской, которого сопровождали два молодых шляхтича из свиты Марины Мнишек (в ту страшную ночь князь спас их в своёем доме от разъяренной толпы) и несколько вооруженных пищалями холопов, уже подъезжал к переправе через Оку у Серпухова. В суме, притороченной к седлу его коня, лежала печать, которая по замыслу Шаховского должна была вновь воскресить погибшего в Угличе царевича и свергнуть с трона князя Шуйского.

Переправа много времени не заняла. Перевозчик, широкоплечий парень в сером сермяжном кафтане и войлочной шапке, ловко, на лету, подхватил брошенную князем серебряную монетку, спрятал ее за щеку и низко поклонился щедрому боярину:

— Удачи тебе во всём, благотворец!

Князь потрепал холку своего коня, строго сказал:

— Никто не благ, токмо един бог. Благодари же не меня, слугу царского, а его, — князь указал на одного из шляхтичей, — нашего пресветлого царя и великого князя Димитрия Иоанновича, коего ты чрез Оку переправил. — И так как изумлённый перевозчик застыл чурбан чурбаном, Шаховской взмахнул плетью и крикнул: — На колени перед его царским величеством!

Перевозчик упал как подкошенный, уткнув в траву лицо. А когда поднял голову, всадники были уже далеко.

Встал он, поискал глазами упавшую на землю шапку и увидел свиток грамоты с восковой печатью на шёлковом шнуре и золотой перстень с изумрудом — дар Димитрия Иоанновича. Не извёл, выходит, лукавомудрый Васька Шуйский природного царя. Жив Димитрий Иоаннович. Снова замест него иного извели…

В тот же день о происшедшем уже знал весь Серпухов. Грамоту Димитрия Иоанновича читал народу с лобного места поп-расстрига, а к домику перевозчика и не протолкнёшься — полгорода собралось. Каждому было лестно подержать в руках перстень царский и послушать про Димитрия Иоанновича, про его золотую карету, которая ладьей переплыла через Оку, про корону, усыпанную яхонтами, про то, что сказал Димитрий Иоаннович перевозчику: «Всегда я стоял за народ, а теперича приспело время народу за меня постоять, за государя природного, коего бояре за склонность сердечную к людям рода подлого извести возжелали».

Между тем Шаховской благополучно добрался до Путивля. Здесь шляхтичи, расставшись с князем, перешли границу и вскоре вручили письмо Шаховского супруге Юрия Мнишека. Князь сообщал о событиях в Москве, о том, что Юрий Мнишек, его дочь и оставшиеся в живых поляки сосланы Василием Шуйским в Ярославль, и о своём желании отомстить за смерть царя.

А через неделю-другую из Путивля во все концы России полетели «царские» грамоты с большой государственной печатью «пресветлейшего и непобедимейшего монарха» Димитрия Иоанновича. Димитрий Иоаннович сообщал о боярском заговоре, о своём вторичном избавлении от смерти и грозил страшной карой изменникам. В грамотах также сообщалось, что всех, кто готов взяться за оружие, ждёт в Путивле верный воевода Димитрия Иоанновича, князь Григорий Петрович Шаховской.

Вскоре Шуйский убедился, что мертвый Лжедмитрий для него страшней, чем живой.

И если к тому времени был жив ссыльный, рассказывавший о чудесном колоколе и волшебных печатях, вырезанных Колченогим Прокопом из Стрелецкой слободы, он мог увидеть и услышать, как его слова превратились в явь.

…«Как приложит Димитрий Иоаннович свою царевичеву печать ко своей царевичевой грамоте — зазвенит, заиграет благовестом безъязычный колокол в Сибири, а за ним безо всякого какого промедления и все прочие колокола на звонницах земли Русской. Услышит то благовестие в своей пустыни святой царица-инокиня — вымет не мешкая из подголовника другую Прокопову печать, большую государственную, да перекрестит её. Тут уж все российские колокола сами собой в набат ударят. Тут уж не зевай!»

Правда, царица-инокиня отреклась от признанного ею год назад сына. Печать к грамотам прикладывал не Димитрий Иоаннович, уже дважды погибший, а Григорий Петрович Шаховской, по выражению летописца, «главный заводчик всей крови». Но что касается российских колоколов, то они действительно безостановочно и настойчиво гудели, призывая постоять за «склонного к народу» истинного царя Димитрия Иоанновича.

Колокола предрекали боярскому царю Василию Шуйскому кровавое восстание холопов, крестьян и задавленных податями чёрных посадских людей.

В то время как в Путивль к Шаховскому ежедневно прибывали отряды крестьян, холопов и казачьей вольницы, которые привозили на справедливую казнь супротивников Димитрия Иоанновича — бояр и воевод, начались волнения в Чернигове, Туле, Кашире, Рязани, Нижнем Новгороде, Калуге и Смоленске.

Заволновалась и Москва, где из рук в руки передавались грамоты Димитрия Иоанновича и подметные письма. Мало того, на многих боярских домах здесь стали появляться надписи, гласившие, что царь Димитрий Иоаннович отдает хоромы этих «злодействующих гадов» своему верному народу на разграбление.

Тревожно и беспокойно стало в Москве. Заскрипел и зашатался трон под Василием Шуйским. Чем его поддержишь? Не молитвами же…

Пытаясь отвратить надвигающуюся беду, царь Василий приказал привезти из Углича в Москву гроб с телом царевича Димитрия. Но народ уже ничему не верил. Солгавший единожды, солжёт и вторично.

Кому ведомо, царевич ли в гробу? Может, Шуйский подложил туда какого иного младенца? А печать на грамотах Димитрия Иоанновича подлинная, большая государственная.

Жив Димитрий Иоаннович!

Но с особой силой всероссийский пожар вспыхнул, когда несуществующий Димитрий Иоаннович назначил своим «большим воеводой» крестьянского вождя Ивана Исаевича Болотникова, а лукавый князь Шаховской с должным смирением перед «большим воеводой» вручил Болотникову царскую грамоту, скрепленную большой государственной печатью.

«Отважный витязь», как именовали Болотникова современники, был некогда холопом князя Телятевского. В молодости он бежал от князя на юг к казакам. Во время одной из битв был захвачен татарами и продан в Турцию. Здесь он попал на галеры. Из рабства его вместе с другими пленниками освободили венецианцы. Пробыв некоторое время в Венеции, он через Польшу вернулся в Россию, где его ждали великие победы, слава, пытки и смерть…

Князь Шаховской, сразу же поверивший в военные таланты Болотникова, передал ему командование над двенадцатитысячным отрядом. И князь не ошибся в своём выборе. Болотников оказался не только блестящим полководцем, но и организатором, прекрасно понимающим народные чаяния.

Димитрий Иоаннович крестьянского вождя Ивана Исаевича Болотникова стал символом борьбы за свободу.

В своих «листах» Болотников призывал к оружию угнетённых, обещая от имени царя волю и справедливость.

Письма Болотникова не сохранились. Но некоторое представление о них даёт грамота патриарха Гермогена. Воззвания Болотникова, писал Гермоген, внушают чёрни «всякия злыя дела на убиение и грабёж, велят боярским холопам побивати своих бояр… и шпыням и безымянникам ворам, — злобствовал Гермоген, — велят гостей (богатых купцов) и всех торговых людей побивати и животы их грабити, и призывают их, воров, к себе и хотят им давати боярство, и воеводство, и окольничество, и дьячество».

В то время как Болотников формировал в Комарицкой волости, где осело много беглых крестьян и холопов, армию, которая могла бы успешно противостоять войскам Шуйского, князь Шаховской занялся подыскиванием нового Лжедмитрия.

Большая государственная печать не могла больше заменять Димитрия Иоанновича. Недаром же, как стало известно Шаховскому, бояре, посвящённые в закулисную сторону происшедшего, ехидничали: «Ежели в Москве на троне хоть плохонький, а царь, то в Путивле замест монарха печать бессловесная царствует. А замест думы боярской в том Путивле князюшко Шаховской. С им, верно, тая печать и совет держит».

Что там говорить, нужен царь. Да где его найдёшь? Царь не гриб — под осиной не сыщешь…

Действительно, отыскать подходящего Димитрия Иоанновича оказалось делом не простым.

Ведь новый Лжедмитрий должен был в какой-то мере устроить и холопов Болотникова, разоряющих боярские поместья (не по душе это князю Шаховскому, но что поделаешь?), и бояр, отстаивающих свои родовые вотчины; руководителей дворянского ополчения, ставших под знамена сына Иоанна Грозного (их холопы Болотникова тоже не очень жалуют), и польских шляхтичей; самого князя Шаховского и казачьих атаманов; польского короля и православное духовенство. Наконец, желательно, чтобы новый Лжедмитрий хоть немного внешне походил на прежнего и чтобы его признала своим мужем «русская царица» Марина Мнишек…

Трудная задача стояла перед Шаховским, которого Болотников, уже выступивший в поход, все время донимал просьбами, а затем и требованиями, чтобы Димитрий Иоаннович прибыл наконец в войска и царским словом подтвердил свои обещания холопам и беглым крестьянам. Ведь Болотников не сомневался в существовании Димитрия Иоанновича, назначившего его «большим воеводой»…

В очень сложном положении оказался Шаховской!

Между тем поход крестьянской армии несуществующего Димитрия Иоанновича начался успешно. Уже в августе 1606 года Болотников наголову разбил под Кромами войска Василия Шуйского. Эта блестящая победа послужила сигналом к повсеместному восстанию холопов и крестьян против своих господ. Все обездоленные стекались к Болотникову. Город за городом провозглашал царём Димитрия и присылал Болотникову своих ратников. К его армии примкнули также мелкопоместные тульские дворяне, руководимые Истомой Пашковым, и рязанские помещики во главе с Прокопием Ляпуновым.

22 октября 1606 года войска Болотникова расположились в селе Коломенском, под самой Москвой. Здесь Болотников построил крепость с земляным валом, а его отряды перекрыли все дороги, ведущие к столице. По существу Москва оказалась на осадном положении.

Неделя-другая — и в столицу своего государства вновь въедет сын Иоанна Грозного, дважды спасшийся от врагов пресветлый царь и великий князь Димитрий Иоаннович.

Но где же он? Где Димитрий Иоаннович?

С этим вполне обоснованным вопросом к Болотникову обращается депутация москвичей. Москва, говорят они, готова свергнуть Василия Шуйского и открыть ворота своему законному государю, но пусть Болотников покажет его. Истинный ли то государь? Вновь мчатся гонцы Ивана Исаевича Болотникова в Путивль к Шаховскому. Больше медлить нельзя. Когда прибудет к своему победоносному войску Димитрий Иоаннович?

Шаховскому ответить нечего. Он лишь разводит руками. Царь в Польше, в замке своего тестя Юрия Мнишека. Покуда царь приехать не может, но вот грамота с его большой печатью… Однако в сложившейся ситуации печать уже больше не может заменять царя. Нужен царь, а его нет. И в городах, поддержавших Болотникова, нарастают среди народа сомнения: а не ошиблись ли, откачнувшись от Василия Шуйского? Печать печатью, а царя-то нет… Может, правду говорил Шуйский, что подлинный царевич в Угличе смерть принял? Ходят разные слухи и среди ратников. А подлинно ли царь холопам свободу обещал? Не обман ли то? А может, насулил несбыточного — да в кусты?

И всё же Иван Исаевич Болотников, несмотря ни на какие помехи, готовится к решительному наступлению. Между тем на сторону Шуйского переходит со своим отрядом Ляпунов, которому не по пути с вождём холопов и крестьян Болотниковым. Затем — новый удар в спину. Во время наступления, цель которого — полное окружение Москвы, Болотникову изменяет Пашков.

Что же дальше?

Шуйский предлагает Болотникову сдаться, обещая крестьянскому вождю высокие почести и награды.

Нет, Болотников не сложит оружия, пока не выполнит всё, что посулил народу законный царь Димитрий Иоаннович. Ему же лично ничего не нужно — ни чинов, ни богатства. «Я целовал крест своему государю Димитрию Иоанновичу — положить за него живот, — ответил он Шуйскому, — и не нарушу целования. Верно буду служить государю моему и скоро вас проведаю».

Но после решительного сражения у деревни Котлы войска Болотникова вынуждены были отойти к Калуге. Болотников укрепил город и с успехом отражал все попытки царских войск взять Калугу штурмом.

Весной 1607 года направленный князем Шаховским на выручку Болотникова отряд разгромил войска воевод Татева и Черкасского. Тогда Болотников выступил из Калуги. Осаждавшие Калугу войска разбежались, оставив обоз и пушки. Отряды Болотникова направились к Туле, где уже находился князь Шаховской, который так и не нашёл устраивающего всех Димитрия Иоанновича…

О встрече Шаховского и Болотникова нам ничего не известно. Но можно предположить, что она отнюдь не была тёплой, так как Болотников к тому времени уже наверняка подозревал князя в обмане.

Тула была последним оплотом крестьянского восстания. Поэтому вся энергия Болотникова была направлена на укрепление города. Выстоять во что бы то ни стало!

Войска Шуйского неоднократно пытались штурмовать стены города, но не добились ни малейшего успеха. Ни приступы осаждающих, ни голод не ослабили твёрдости и мужества воинов крестьянской армии. Неизвестно, сколько времени продолжалась бы осада и чем она закончилась, если бы к Шуйскому не явился сын боярский — «большой хитроделец» Иван Мешок Кравков. Кравков брался построить на реке Упе плотину и затопить город. Царь дал согласие. Плотина была построена, и в Тулу хлынули потоки воды.

Наводнение и голод стали верными союзниками Шуйского. Но, несмотря на, казалось бы, безнадежное положение, Болотников продолжал сопротивляться. Лишь после того, как Шуйский торжественно и всенародно поклялся («целовал крест») сохранить жизнь всем участникам обороны Тулы, ворота города открылись перед царскими войсками.

10 октября 1607 года вождь крестьянского восстания Иван Исаевич Болотников, явившись в полном вооружении к Шуйскому, снял с себя саблю с золотой рукоятью (подарок несуществующего Димитрия Иоанновича) и положил её перед царём.

Благородный витязь верил в благородство своих врагов. Но Василию Шуйскому не впервой было нарушать клятвы…

По приказу царя Болотникова схватили и заковали в цепи. Так его привезли в Москву, куда он ещё недавно рассчитывал войти победителем. Здесь он был посажен в тюрьму. А несколько месяцев спустя, когда объявившийся наконец на Руси Димитрий Иоаннович (Лжедмитрий Второй) повёл войска на Москву, раздавая крестьянам земли «изменников-бояр», Болотникова в сопровождении многочисленной стражи повезли в далекий Каргополь.

Здесь по повелению озлобленного Шуйского Ивану Исаевичу Болотникову выкололи глаза, дабы он и на том свете не смог зреть с укоризной в очи царя-клятвопреступника, а затем бросили в прорубь на реке Онеге.

Шаховской тоже не избежал царской кары. Но Шуйский вновь поостерегся казнить смертью Рюриковича. Князь лишь был сослан на Кубенское озеро. В отличие от Болотникова, «всей крови заводчик» не только остался жив, но и командовал впоследствии отрядом в войске Лжедмитрия Второго, а затем пытался взбунтовать казаков в ополчении Минина и Пожарского. Князь оказался таким же живучим, как и похищенная им в мае 1606 года печать.

* * *

— Таким образом, — сказал Василий Петрович, — легендарная печать Прокопа Колченогого из Стрелецкой слободы, пользуясь выражением злоязычных московских бояр, «процарствовала в Путивле замест монарха» почти полтора года. И это «царствование» ознаменовалось бунтами холопов, дворцовых и боярских крестьян, чёрных посадских людей, поджогами боярских усадеб и великим страхом власть имущих перед «народом подлого звания», почувствовавшим свою силу.

В умелых руках мстительного князя Шаховского, который был при ней «замест Боярской думы», печать Прокопа Колченогого из Стрелецкой слободы не только вторично воскресила погибшего в Угличе царевича, но, что более важно, внесла немалый вклад в крестьянское восстание, расшатала и без того шаткий трон боярского царя, удобрив русскую землю пеплом сожженных боярских вотчин. И если провинившийся перед царём колокол сослали в Сибирь, то «царствовавшую» в Путивле печать следовало бы, с точки зрения Шуйского, по меньшей мере четырежды четвертовать, а затем десять лет поджаривать на медленном огне её изрубленные куски…

Но мы совсем забыли про Марину Мнишек, с которой расстались в тот день, когда она под звуки труб, барабанов и литавр въезжала на золоченой колеснице в праздничную Москву, — сказал Василий Петрович. — Не пора ли вновь с ней встретиться?

* * *

В то время как Лжедмитрий, спасаясь от преследователей, бежал по переходам дворца, другая группа заговорщиков вышибла тяжелую дубовую дверь, которая вела в покои царицы, ясновельможной пани Мнишек, воеводенки Сандомирской и старостенки Львовской.

Камердинер только что коронованной царицы, пытавшийся оказать сопротивление, был тут же зарублен. Кто-то пристрелил фрейлину царицы, некстати подвернувшуюся под горячую руку. Саму Марину, спрятавшуюся под пышной юбкой одной из придворных дам, не тронули, только припугнули для порядка. Баба — она и есть баба, что с неё возьмёшь?

Рачительные бояре хотели лишь одного: пущай Марина вернет в казну всё, чем поживилась у самозванца. Негоже на ветер пускать нажитое русскими царями да великими князьями. Не дело то.

Марина не возражала. В ту страшную минуту она готова была расстаться со всем, лишь бы сохранить жизнь.

Прибывший после убийства Лжедмитрия Шуйский самолично наблюдал за дьяками, светличными писцами и алмазчиками, которые пересчитывали и составляли опись золотых статуэток, фряжских часов, алмазных диадем, перстней, ожерелий, жемчужных нитей, золотых тазов для мытья рук, белильниц и румяльниц.

В постельных покоях царицы, где под шатром на витых столбиках стояла покрытая резьбой и позолотой кровать, было душно. Пахло ячным пивом, которое лили в «топлю для духа», и гуляфной водкой (розовой водой).

Князь недовольно сопел в усы. Не было пеликана, достающего для птенцов свое рубиновое сердце, чёток из жемчуга, больших золотых часов с трубачами и барабанщиками, алмазной короны… Видно, всё это осталось в Польше. «Пошарпал вор царскую казну!»

Под требовательным взглядом Шуйского придворные дамы стали поспешно складывать в принесенные сундуки платья царицы, её сафьяновые полусапожки с серебряными и золотыми подковками, кружева, русские и польские шубы, расшитые жемчугом шелковые летники, украшенные самоцветами опашни, собольи душегреи, усыпанные алмазами кокошники, кики и убрусы. Дошел черёд и до самой царицы… Когда Марина осталась в одном ночном капоте, Шуйский махнул рукой:

— Будет!

Кто-то из детей боярских подал князю резной ларец слоновой кости с золотой короной. В нем лежали письма Лжедмитрия Марине и пергаментный свиток с золотым обрезом. Князь развернул пергамент и, шевеля пухлыми губами, прочел про себя: «Мы, Димитрий Иоаннович, Божиею милостию царевич Великой Русии, Углицкий, Дмитровский и иных, князь от колена предков своих и всех государств Московских государь и дедич. («Ах, вор! Трясца его бей на том свете!») Рассуждая о будущем состоянии жития нашего не только по примеру иных монархов и предков наших, но и всех христиански живущих, за призрением Господа Бога всемогущего… усмотрели есмя и улюбили себе, будучи в королевстве в Польском… приятеля и товарища, с которым бы мне, за помочью Божиею, в милости и в любви непременяемой житие свое проводити, ясновельможную панну Марину с Великих кончиц Мнишковну… дочь ясновельможного и пана Юрья Мнишка… Мы убедительно его просили, для большего утверждения взаимной нашей любви, чтобы вышеречнную дочь свою, панну Марину, за нас выдал в замужество… Как вступим на наш царский престол отца нашего, и тотчас послов своих пришлём до наяснейшего короля польского, извещаючи ему и бьючи челом, чтоб то наше дело, которое ныне промеж нас, было ему ведомо и позволил то нам сделати без убытка.

Третее то: той же преж реченной панне, жене нашей, дам два государства великия, Великий Новгород да Псков, со всеми уезды, и с думными людьми, и с дворяне, и с детьми боярскими, и с попы, и со всеми приходы…»

Шуйский слышал про этот документ раньше, но увидеть собственными очами привелось лишь сейчас. Он взглянул на дату — 25 мая 1604 года. Договор с сандомирским воеводой вор подписал, когда готовился к походу в Россию. Знатный подарок посулил он Маринке. Тароват к ней был «Димитрий Иоаннович». Русь, будто пирог с зайчатиной, нарезал, а ей самый жирный кусок — сделай таку милость, отведай, красна девица, увесели мою душу! «Великий Новгород да Псков, со всеми уезды»… Это тебе не перстенёк, не корона алмазная, не шуба соболья!.. Э-хе-хе! Грехи наши тяжкие! Приворожила она его, что ли?

Князь окинул оценивающим взглядом стоявшую у витого столбика кровати женщину в ночном капоте.

Уложенные по-польски короной пышные волосы цвета вороньего крыла, соболиные брови, громадные, будто с иконы, глаза, затенённые длинными и густыми ресницами…

Оно, конечно, верно — хороша, да не на русский манер. И породы не видать. Нет породы. Ни вальяжности тебе, ни дородности, ни стати, ни смирения благолепного, что всяку жену честного рода украшает. Какое уж смирение! Глазищи сквозь ресницы, как у волчицы, горят, огнем адским плещутся. Волчица, как есть волчица. И глядит и ходит волчицей…

Чернокнижница, решил Шуйский, волшебством присушила к себе сердце вора, по всему видно.

Скрипели перьями писцы и дьяки, составлявшие опись.

Мимо окон спальных покоев с хохотом, гиканьем и свистом протащили за ноги труп самозванца. Марина стояла спиной к окну, не видела, но по спине ее пробежала дрожь, бледное лицо с тёмными глазами стало совсем белым. Запрыгал на груди золотой крестик с брильянтами. Шуйский крякнул. На какое-то мгновение ему стало жаль эту гордую женщину, процарствовавшую всего несколько дней и теперь потерявшую всё.

— Небось озябла, Марина Юрьевна?

Марина ничего не ответила, будто не слыхала.

«Спесива», — беззлобно подумал Шуйский. Он поискал холодными вглядчивыми глазами в ворохе шуб, выбрал поплоше, малость траченную молью, и приказал своему холопу отдать её Марине.

— Иззябла, пущай прикроется. Негоже так-то, — сказал князь и, помедлив, добавил: — А крестик тельный у ей отыми. Тоже, видать, из казны царской…

Через некоторое время, когда в Москве стали появляться подметные письма и грамоты с печатью Димитрия Иоанновича, а крестьянская армия Ивана Болотникова начала свой победоносный поход, Шуйский приказал отправить Марину и её отца в Ярославль.

Дома, в которых находились высланные, были обнесены частоколом и охранялись стрельцами. Сюда допускались лишь слуги. От них-то Марина и узнала, что её муж, оказывается, не был убит, как уверял Шуйский. В городе говорили, что Димитрий тогда бежал из Москвы и теперь находится в Путивле, а его войска во главе с Болотниковым бьют почём зря воевод Шуйского. Не сегодня-завтра он вновь вернётся в свой стольный город.

Но осень сменилась зимой, зима — весной, весна — летом. Вновь пришла осень, а в положении Марины ничего не изменилось. Доходившие же теперь до Ярославля слухи были противоречивы: то ли Димитрий Иоаннович бьёт Шуйского, то ли Шуйский бьёт Димитрия Иоанновича — не поймёшь.

Но в июне 1608 года Юрий Мнишек получил почти одновременно два радостных известия.

Первое привёз важный московский боярин, присланный в Ярославль Шуйским. Оказывается, «наяснейший король польский» Сигизмунд не забыл про сандомирского воеводу и его несчастную дочь. По его ходатайству великий князь и царь Русии Василий Иванович («Покарай его, господи!») изволил дать согласие на возвращение в Польшу всех ярославских ссыльных. Но, само собой понятно, Марина Юрьевна («Трясца её бей, чернокнижницу!») должна в Москве, куда их спервоначалу повезут, всенародно отречься от звания русской царицы, а воевода — навсегда забыть про вора и чернокнижника Гришку Отрепьева и впредь не именовать того вора своим зятем и царём.

Второе же известие привёз переодетый в русское дворянское платье плечистый, весь в сабельных шрамах одноглазый шляхтич князя Яна-Петра Сапеги. Он сообщил воеводе, что Димитрий Иоаннович жив и во главе войска успешно продвигается к Москве, где первым делом отсечет голову изменнику Шуйскому — зрелище, которым князь не прочь насладиться. Кроме того, польский магнат, отряд которого идёт на помощь Димитрию Иоанновичу, просил заверить Юрия Мнишека, что сочтёт долгом чести освободить ясновельможного пана воеводу и его дочь, когда Мнишеков из Москвы повезут в Польшу. Князь Сапега тотчас доставит их к Димитрию Иоанновичу, который ждёт не дождётся встречи с любимой женой и любезным его сердцу тестем.

Видимо, тогда же, как залог скорой встречи венценосных супругов, шляхтич вручил Марине вывезенную атаманом Заруцким из осажденной Тулы большую государственную печать, дважды воскресившую Димитрия Иоанновича.

На печати по-прежнему, как и два с лишним года назад, темнела знакомая надпись: «Пресветлейший и непобедимейший монарх Димитрий Иоаннович, Божиею милостию Император и Великий князь всея России и всех татарских царств и иных многих государств Московской монархии подвластных государь и царь».

Марина не могла отвести глаз от печати, которая была для неё не просто куском металла, а свидетельством того, что скоро воеводенка Сандомирская и старостенка Львовская вновь ощутит на голове своей тяжесть русской короны и увидит согнутые боярские спины в Большой золотой кремлёвской палате, где со временем среди портретов великих князей и царей русских появится и её изображение: «Марина Юрьевна, Божиею милостию Императрица и Великая княгиня всея России и всех татарских царств и иных многих государств Московской монархии подвластных государыня и царица»…

Одноглазый шляхтич с изумлением смотрел на преобразившееся лицо дочери сандомирского воеводы. Матка боска! Не глаза — звёзды! Бледные щёки вспыхнули румянцем, горят огнём…

Женщины, женщины, кто вас может понять?!

Он покосился на воеводу, подкрутил усы и, подбоченясь, опёрся на саблю. Но Марина не видела его и не слышала, что он говорит. Марина в эту минуту вслушивалась в звон московских колоколов и восторженные крики народа, приветствующего возвращение своей любимой царицы.

Трещали барабаны, цокали по тесаным брёвнам копыта сотен коней, нежно звучали флейты, и щебетали птицы…

Будь здрава, Марина Юрьевна!

Она видела, как небесной молнией сверкнул над головой Шуйского топор палача — и покатилась, застучала по ступеням эшафота бородатая голова проклятого князя. Тук-тук-тук…

А вот и построенный в её честь дворец с видом на Москву-реку, стены покоев, обитые парчой и рытым бархатом. Позолоченные гвозди, крюки, цепи и дверные петли. Зелёные печи, обведённые серебряными решётками, алые шторы на слюдяных окнах…

— Если пани Марина позволит… — сказал одноглазый шляхтич и тут же поправился: — Если ваше императорское величество позволит, я пойду спать. Надо отдохнуть. Завтра опять в дорогу.

Марина кивком головы отпустила шляхтича. Она положила печать на стол и нежно погладила её ладонью.

Увы, Марина тогда ещё не знала, что нельзя доверять свидетельству печати, вырезанной Прокопом Колченогим из Стрелецкой слободы, если эта печать уже побывала в ловких руках князя Шаховского, атамана Заруцкого, польского авантюриста Сапеги и человека, подлинного имени которого никто и никогда не узнает…

Вскоре Мнишеков доставили в Москву. А оттуда, опасаясь разосланных по всем дорогам отрядов самозванца, повезли не прямо к границе, а окружным путем: сначала в Углич, который положил начало истории с печатью, а затем в Тверь. Но эта хитрость ни к чему не привела. 16 августа у деревни Любеницы Мнишеки были перехвачены всадниками Яна Сапеги, который встретил Марину как законную русскую царицу. Тут же её приветствовал спешивший к самозванцу русский князь Масальский.

Не следовало бы Масальскому излишне откровенничать, а не удержался…

Князь влил первую ложку дёгтя в бочку меда. Большую ложку…

— Вы, Марина Юрьевна, радуетесь предстоящей встрече, веселитесь, — не без ехидства сказал Масальский. — Оно бы и кстати. Да только в Тушине, Марина Юрьевна, не ваш муж. Димитрий Иоаннович, да не тот, что в Москве. Другой в Тушине Димитрий Иоаннович…

Марина побелела.

— Говорите, князь, да не заговаривайтесь!

Высказанное Масальским могло стоить ему головы. И, испытывая злорадное удовлетворение, князь в ту же ночь тайно покинул лагерь Сапеги.

То, что сказал Масальский, было ошеломляющей неожиданностью для Марины, но не для сандомирского воеводы, которого Сапега уже посвятил в летопись царствования в Путивле похищенной князем Григорием Шаховским большой государственной печати и в то, как атаман Заруцкий с помощью панов отыскал для России нового Димитрия Иоанновича.

— Как это ни печально, но ваш зять действительно убит москалями 17 мая 1606 года, — говорил Сапега Юрию Мнишеку. — Но поверьте вашему старому и искреннему другу, пан воевода, его гибель отнюдь не означает гибели ваших надежд. Отнюдь. Во Франции, когда умирает король, говорят: «Король умер. Да здравствует король!» В этом великая мудрость. Люди в коронах, как и все мы, смертны. Но сама корона, возвышающая человека над своими соплеменниками, вечна. Каждому, кто её надел, она дарит власть, права, могущество. И король вечен так же, как и его корона, пока она, разумеется, находится на его голове… Ваш зять убит, но русский царь Димитрий Иоаннович жив. Пусть он в ином обличье, но кто посмеет разглядывать лицо под короной? Смельчак тут же станет добычей палача… Следовательно, ваша очаровательная дочь не вдова, а жена русского царя Димитрия Иоанновича, коронованная царица. Она по-прежнему имеет законное право на русский престол и на все привилегии, вытекающие из этого права. Единственное, что от неё требуется, — «узнать» Димитрия Иоанновича. Но разве так уж трудно узнать своего супруга, даже если за два прошедших года он несколько изменился лицом? Ведь корона на нём будет та же самая, русская царская корона…

Мнишек и князь Сапега проговорили всю ночь. Разговор двух вельмож был предельно откровенен.

О Лжедмитрии Втором Сапега был невысокого мнения.

Новому Димитрию Иоанновичу не хватало остроты ума и соответствующего его высокому сану воспитания. Пан Меховицкий, пытавшийся обучить его манерам, к сожалению, не преуспел. Чёрная кость!

Смущало Сапегу и отсутствие вкуса. Разве человек с тонким вкусом будет именовать себя: «Димитрий Иоаннович, царь и государь всея Русии, Богом избранный и дарованный, Богом хранимый и чтимый, Богом помазанный и возвышенный над всеми прочими царями»?

— «Богом чтимый»! — смеялся Сапега. — Уж не зачисляет ли он всевышнего в число своих верноподданных бояр?!

Но Сапега ни в чём не винил князя Шаховского, атамана Заруцкого и польских панов. Упаси бог! Как говорят москали, на безрыбье и рак рыба. И если польская шляхта сумеет прибрать его к рукам, оттеснив русскую чернь и казачью вольницу, то польза от того будет великая. А пан воевода уже сейчас может извлечь немалую для себя выгоду. Ведь самозванец крайне заинтересован в том, чтобы русская царица Марина Юрьевна признала его подлинным Димитрием Иоанновичем. Счастье сандомирского воеводы в его собственных руках: от него зависит, остаться ему или нет тестем русского царя. Ведь Шуйский популярностью не пользуется, а русская чернь ждёт не дождётся нового Болотникова и точит топоры на бояр.

На кого возлагает надежды чернь? На Димитрия Иоанновича. А кто может защитить бояр от крестьян и холопов? Шуйский? Нет, тот же Димитрий Иоаннович. Потому-то к нему и те и другие тянутся. Одни волю у него ищут, другие — управу на своё быдло. В Тушинском лагере и холопов с кольями увидишь, и знатных русских князей, и казаков, и польских панов.

Большая сила собирается в Тушине, а число сторонников Шуйского всё уменьшается да уменьшается. Недолго ждать, когда «богом чтимый» Димитрий Иоаннович на престол взойдёт. Тогда Димитрию Иоанновичу уже не понадобятся ни Марина, ни воевода Сандомирский. А покуда они ему нужны. Ох, как нужны! Так что пусть Марина Юрьевна не упустит своего счастья. Или сейчас, или никогда. Решать ей, конечно, и пану воеводе. Но и добрый совет князя Сапеги чего-нибудь да стоит. Князь Сапега не зря прибыл в Тушино из Польши со своими храбрыми воинами. Князь будет до последнего биться за Димитрия Иоанновича и… за себя. Он не сомневается в победе. Князь ещё украсит алмазами и самоцветами сбрую своего коня, а его дворцу в Москве позавидует сам польский король. Богата Русь и щедр на русское добро «богом чтимый» Димитрий Иоаннович!

Ночной разговор с Сапегой, который, был пересказан воеводой дочери, произвёл на неё сильное впечатление. Правда, сразу решиться на такой шаг Марина не могла. Но уж слишком многое сулила волшебная печать, вырезанная Колченогим Прокопом из Стрелецкой слободы…

И всё-таки по просьбе Марины и Юрия Мнишека отряд Сапеги не сразу въехал в Тушино, а разбил свои шатры в версте от лагеря.

Начались пятидневные переговоры между Лжедмитрием Вторым и Юрием Мнишеком, в которых, разумеется, принял участие и князь Сапега.

Переговоры напоминали базарный торг. Воевода очень боялся продешевить. Но сделка была для него выгодной. Лжедмитрий Второй оказался ещё более щедрым, чем Лжедмитрий Первый. Он обещал воеводе за Марину триста тысяч рублей и Северскую землю с четырнадцатью городами. А когда Шуйский будет свергнут с престола, то на голову Марины всероссийский патриарх вновь наденет корону. Разве плохая цена за признание?

Плата приличная, ничего не скажешь…

— Согласна? — спросил воевода дочь.

Марина молчала.

— Решай. Самозва… Димитрий Иоаннович ждёт ответа.

Это была единственная возможность вернуть прекрасное прошлое. Но как Марине был омерзителен человек, выдававший себя за Димитрия Иоанновича! Лицо, походка, манера говорить — всё в нём вызывало отвращение. Нет, ни за что!

— Да или нет? — вновь спросил воевода, который уже начинал терять терпение.

— Да, — коротко и твердо сказала Марина.

Так в Тушине появилась царица.

Когда карета Марины въехала в укреплённый лагерь самозванца, с земляных валов ударили пушки — вторично спасшийся от смерти Димитрий Иоаннович приветствовал возвращение своей любимой жены.

Царь и царица, как это и было предусмотрено договором — триста тысяч рублей и Северская земля с четырнадцатью городами! — нежно обнялись на глазах у ликующего народа и не менее нежно расцеловались. Как-никак, а они не виделись более двух лет. Стосковались друг по другу…

— Здрав будь, наш отец Димитрий Иоаннович!

— Будь здрава, наша матушка-царица Марина Юрьевна!

Юрий Мнишек, закончив свои деловые отношения с самозванцем, пробыл в лагере недолго. Новый Димитрий Иоаннович не вызывал симпатий. Кроме того, воевода слишком устал от приключений в России. Не по возрасту!

Налюбовавшись подарками от зятя (они были получены сверх обговоренного) и проследив за их упаковкой, Юрий Мнишек отбыл в родной Сандомир. Марина осталась в Тушине.

Князь Сапега, как выяснилось, проявил необоснованный оптимизм. Дела Лжедмитрия Второго не так уж долго шли в гору.

Силы самозванца, несмотря на вливающиеся в его армию отряды польских искателей приключений, не увеличивались, а уменьшались, вначале незаметно, а потом всё более явственно. Заигрывания с боярами, грабежи шляхтичами сёл и деревень заставили одуматься многих русских крестьян и холопов, которые стали понимать, что им не по пути с Димитрием Иоанновичем. Нет, на русскую «чернь», на тех, кого Сапега именовал «быдлом», Лжедмитрий не мог положиться.

Сильно пошатнули его положение и неудачные сражения под Псковом и Тверью. А когда Сигизмунд решил посадить на русский престол своего сына и объявил Шуйскому войну, то Тушино стали покидать и польские паны, предпочитавшие сражаться не под знаменами самозванца, а под знаменами своего собственного короля.

Теперь уже Марина не печалилась по поводу отсутствия в Тушине деликатесов (в марте 1609 года она писала отцу: «Помню, милостивый государь батюшка, как Вы с нами кушали лучших лососей и старые вина пить изволили. Этого здесь нет. Если имеете, покорно прошу прислать»).

Обстановка в лагере самозванца настолько накалилась, что Лжедмитрий, опасаясь заговора польской шляхты, для которой он стал теперь досадной помехой («Да здравствует русский царь Владислав Сигизмундович!»), бежал ночью в Калугу. Вскоре туда же уехали ненавистник Шуйского князь Шаховской и атаман Заруцкий.

Оставаться в Тушине, где началась резня между поляками и казаками, было опасно. Марина покинула лагерь и отправилась в Дмитровск к князю Сапеге.

Сапега принял её гостеприимно, но сдержанно. От прежнего оптимизма у князя не осталось и следа. Настроен он был мрачно. По его мнению, Марину не ждало ничего хорошего. Без поддержки шляхты Димитрию Иоанновичу придется туго. А на поддержку рассчитывать больше не приходится. Какая уж тут поддержка! Сейчас война между Сигизмундом и Шуйским, а Димитрий Иоаннович не нужен ни тому, ни другому. Воевать ему против обоих противников? Пустое дело. Ждать у моря погоды? Тоже не выход. Плохи дела Димитрия Иоанновича. Не видать ему престола. Сидеть на русском престоле сыну польского короля Владиславу. Ничего уж тут не поделаешь. Судьба!

Сапега убедительно советовал Марине, пока ещё не поздно, вернуться в Польшу. Этим она спасёт не только себя, но и окажет услугу польскому королю. Ведь тому тогда легче будет справиться с Димитрием Иоанновичем. А король не забывает услуг. Марину в Польше ждёт почёт. Здесь же, в России, ей больше не на что рассчитывать. Князь не хочет её запугивать, но она должна готовиться к самому худшему. Дни Димитрия Иоанновича сочтены, он всего лишь зерно между двумя жерновами. Увы, но это так. Польша, только Польша. Ежели ясновельможная пани согласна вернуться домой, князь готов ей в этом помочь.

Сапега говорил убедительно, ещё более убедительно, чем тогда, когда сопровождал Марину в Тушинский лагерь. Но уж слишком много наобещала Марине печать Колченогого Прокопа, которая, как залог прекрасного будущего, хранилась в её походном сундучке.

Нет, никогда она не откажется добровольно от престола. Никогда!

— Мне ли, царице всероссийской, в таком презренном виде явиться к родным моим?! — гневно сказала Марина. — Я готова разделить с царем всё, что бог ни пошлёт ему.

Сапега лишь пожал плечами. В конце концов, это её дело. Уговаривая пана воеводу и Марину признать Лжедмитрия, он рассчитывал на выгоду для себя, теперь же… Дальнейшая судьба надменной красавицы его не очень занимала. У князя были свои заботы.

— Итак, вы уезжаете к Димитрию Иоанновичу?

— Да.

— Польские гусары будут счастливы сопровождать вас.

В ту же ночь в мужском кафтане красного бархата, в высоких сапогах со шпорами, с пистолетами и саблей Марина в сопровождении выделенного ей Сапегой конвоя ускакала в Калугу.

А в декабре 1610 года Лжедмитрий Второй был убит из мести своими же приспешниками.

Но мечта Марины о троне вместе с ним не умерла. Почему бы не провозгласить царём всея Руси новорождённого Иоанна Димитриевича, правительницей при котором будет всё та же Марина Мнишек? Неизвестно, кто подсказал ей эту мысль — печать Прокопа или атаман Заруцкий. Во всяком случае, Заруцкий обещал Марине свою поддержку. Но выполнить своё обещание он не смог…

В 1611 году на всю Россию прозвучали слова, сказанные в Нижнем Новгороде народу Козьмой Мининым: «Захотим помочь Московскому государству, так не жалеть нам имения своего, ни жалеть ничего, дворы продавать, жен и детей закладывать, бить челом тому, кто бы вступился за истинную православную веру и был у нас начальником».

Начальником ополчения, призванного освободить Москву от интервентов, был выбран по совету Минина князь Димитрий Михайлович Пожарский.

Благодаря кипучей деятельности Козьмы Минина, который, по словам летописца, «жаждущия сердца ратных утолял и наготу их прикрывал и во всём их покоил и сими делами собрал не малое воинство», ополчение вскоре стало мощной силой.

Что может противостоять этой силе?! Явившиеся в Россию за лёгкой поживой войска польского короля? Казачьи атаманы, желающие посадить на трон сына Марины Мнишек, новорожденного Иоанна? Шведы, к чьей помощи прибёг, пытаясь усидеть на троне, Василий Шуйский?

«Захотим помочь Московскому государству, так не жалеть нам имения своего, не жалеть ничего…»

Нижегородское народное ополчение Минина и Пожарского, в которое влились ратники из других русских городов, выступает в поход.

Атаман Заруцкий прекрасно понимает: это страшная угроза не только для короля Сигизмунда, но и для честолюбивых планов Марины.

Заруцкий готов на всё. Он не боится крови.

Но разве пигмей может справиться с великаном?

И всё же что-то надо предпринимать.

Казаки Заруцкого пытаются остановить войска князя Пожарского на дороге из Переяславля в Москву.

Тщетно.

Марина по совету Заруцкого отправляет посла в Персию. Она предлагает союз шаху, не скупясь ни на какие обещания. Почему бы шаху не помочь русской царице?

Тщетно.

Посол перехвачен ратниками народного ополчения. Шах не получит грамоты пани Марины и не пришлет в Россию своих войск.

Что же ещё?

Марина и Заруцкий подкупают убийц. На Пожарского совершается покушение.

Тщетно.

Казак, пытавшийся зарубить князя, схвачен и закован в цепи.

Наступает октябрь 1612 года.

Древняя столица России Москва полностью очищена от войск Сигизмунда. Один из тяжелейших периодов в истории России, получивший название «Смутного времени», завершён. Россия ликует.

Заруцкий и Марина обречены. Но атаман не отступил от своего обещания, которое теперь заведомо невыполнимо. Заруцкий не сложил оружия.

Отправленный против него воевода князь Одоевский в конце 1613 года нагнал мятежного атамана под Воронежем. Ожесточенная битва продолжалась два дня и закончилась поражением Заруцкого. С остатками своего отряда Заруцкий и Марина уходят в Астрахань. Здесь Марина вновь пытается заручиться поддержкой персидского шаха. Одновременно она отправляет посла и в Турцию.

Опасаясь новой смуты, царь Михаил Романов шлёт атаману в Астрахань грамоту. «Вспомни Бога и душу свою и нашу православную христианскую веру… — пишет он. — Отстань от своих непригожих дел, не учиняй кровопролитий в наших государствах, не губи души и тела своего, побей челом и принеси вину свою нам, великому государю, а мы, государь, по своему царскому милостивому нраву тебя пожалуем, вины твои все тебе простим и покроем нашим царским милосердием; и вперёд вины твои никогда помянуты не будут; а вот тебе и наша царская опасная грамота!»

Семнадцатилетний Михаил Романов, который был не только «млад» и «неопытен», но и «скорбен умом» (Шереметев писал князю Голицыну в Польшу, что «Миша Романов молод, разумом ещё не дошёл и нам будет поваден»), верил, видно, в силу царского слова и царских грамот. Но его опытные советники немало повидали в Смутное время. Они были очевидцами того, как Шуйский, тут же забыв про «крестное целование», казнил Ивана Исаевича Болотникова, как царица Мария Федоровна своим царским словом заверила народ, что Лжедмитрий её сын…

Нет, не поверит Заруцкий! Да и нет ему хода в обрат, не одной верёвочкой связан он с ворухой Мариной и воренком Ивашкой. Заруцкого не царским словом, а пищалью да саблей брать надо!

Потому-то вслед за грамотой царя Михаила в Астрахань с большим войском были посланы все тот же князь Иван Одоевский и окольничий Семен Головин.

Но когда стрельцы подошли к городу, выяснилось, что ни Марины, ни мятежного атамана там уже нет. Пока шло войско, в Астрахани произошло восстание. Восставшие побили много казаков мятежного атамана и осадили Кремль, в котором заперлись Марина и Заруцкий. Кремль подожгли, да только без пользы… Ночью осаждённым удалось прорваться к Волге, где они захватили струги. На тех стругах и ушли вниз по течению к морю. Искать их искали, а не нашли. То ли в Персию убежали, то ли на Яик…

«На Яик ушли», — сказал под пыткой схваченный в степи казак Заруцкого.

Одоевский отправил на розыски беглецов несколько стрелецких отрядов.

24 июня один из них вышел к Медвежьему острову, где стоял построенный волжскими казаками острог. Здесь-то и нашли свое последнее пристанище атаман и русская царица Марина Юрьевна с сыном Иоанном. Острог обложили со всех сторон: мышь незамеченной не выскочит. Казаки отстреливались, но вяло — и воинов не густо, и припасов в обрез.

Стрелецкий голова Михайло Соловцов послал в острог стрельцов для переговоров. Выдадут казаки воров, принесут вину свою — живы будут. Нет — всех стрельцы перебьют. Стрельцов несколько сот, казаков несколько десятков…

Атаман Треня Ус сказал Заруцкому:

— Ты уж, Иван Мартынович, не обессудь, а замест тебя помирать нам вроде бы и не с руки… Да и царица нам опосля нашей смерти ни к чему. Так что извиняй, Иван Мартынович!

Заруцкий, изогнувшись всем телом, выхватил саблю. Но на него навалились, сшибли с ног, обезоружили.

Треня Ус подошел к Марине:

— Не обессудь и ты, Марина Юрьевна. Видать, не судьба тебе корону носить. Кафтан на тебе мужской, выходит, и долю тебе свою не по-бабски, а по-мужски принимать надо — без криков да причитаниев. На всё своё время: и на гульбу и на ответ, Марина Юрьевна! Не обессудь. Не по своей вольной воле стрельцам выдаю.

Марина Мнишек, Иван Заруцкий и трёхлетний «царь всея Руси Иоанн Димитриевич» были связаны казаками и приведены на арканах к Соловцову.

«Иоанна Димитриевича» стрелецкий голова велел развязать: «И так не убегёт несмышлёныш. Ишь, слезьми заливается. Хошь и ворёнок, а всё одно дитё малое».

6 июля все трое были доставлены в Астрахань. Оттуда их на стругах повезли в Казань.

Большую же государственную печать, которая лежала на дне сундучка Марины, Михайло Соловцов, как только струги отплыли от астраханской пристани, в Волгу бросил.

Всплеснулась серебром волжская вода — и вновь гладь.

Отцарствовала воровская печать Гришки Отрепьева!

Да была ли она, эта печать, найденная Михаилом Соловцовым на дне сундучка Марины Мнишек, той Марины, что сидит сейчас в оковах на палубе струга?

Может, её вовсе и не было, привиделось стрелецкому голове?

Нет, была. По всему видать, была, проклятая.

И печать была, и колокол, что сполох бил, и бунт холопов, и пожарища, и страшный Иван Болотников, коему по указу царя Василия Ивановича Шуйского глаза выкололи да в прорубь спустили… Всё было. Было, да прошло. И слава богу, что прошло!

Михайло Соловцов вытер свои опоганенные воровской печатью руки о полу кафтана, истово перекрестился, вдохнул полной грудью густой, пахнущий травой и рыбой воздух.

Лёгкий ветерок колыхал висящий над стругом царский флаг с ликом Казанской божьей матери. Отливали бронзой под неярким утренним солнцем мокрые от пота голые спины гребцов. Скрипели уключины вёсел. Лениво, будто спросонья, катила свои волны Волга. Кричали над водой чайки.

Тишь да благодать. Вот так бы до самой Казани!..

Солонцов слово в слово помнил наказ князя Ивана Никитича Одоевского: «Везти Марину с сыном и Ивашку Заруцкого с великим береженьем, скованных, и станом становиться осторожливо, чтобы на них воровские люди безвестно не пришли. А буде на них придут откуда воровские люди, а им будут они в силу… побити до смерти, чтобы их воры живых не отбили».

Что ж, стрелецкий голова и его стрельцы настороже. Но волжские берега пустынны — ни конных, ни пеших.

Соловцов зыркнул своими рысьими глазами под навес, где сидела с сыном Марина, и подумал: «Авось пронесёт! Кто их отбивать будет? Без надобности они теперича лихим людям!»

Стрелецкий голова не ошибся. Никто не пытался напасть на государевы струги. И Марина, и Заруцкий, и «ворёнок Ивашка» уже никому больше не были нужны…

Узников без всяких происшествий доставили в Казань, а оттуда повезли посуху в Москву.

В Москве Заруцкого посадили на кол, малолетнего «Иоанна Димитриевича» всенародно повесили за Серпуховскими воротами, а Марину… Впрочем, как закончила свою жизнь в России царица-однодневка, в точности никому не известно. Кто говорил, что её утопили, кто — что была она удавлена. Во всяком случае, когда происходил обмен военнопленными с Польшей, королю официально было сообщено, что «вора Ивашку Заруцкого и воруху Марину с сыном для обличенья их воровства привезли в Москву… и Марина на Москве от болезни и от тоски по своей воле умерла».

Печатью же, которую стрелецкий голова Михайло Соловцов утопил в Волге, польский король по понятным причинам не интересовался. Не польской была та печать, а русской, простого мужицкого рода. И вырезал её на страх боярам из языка ссыльного колокола русский умелец, Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы славного города Углича, где жил царевич Димитрий, коего, по преданию, бояре за его склонность к простому люду убить восхотели. Да не вышло то подлое дело у бояр: жив остался Димитрий Иоаннович!

А когда вернулся Димитрий Иоаннович на царство, то поставил он ту печать на свою грамоту, которая волю народу давала. Да только бояре ту грамоту скрыли, а Димитрия Иоанновича сказнили смертью лютою…

Вот какой была печать, которую Михайло Соловцов в Волге утопил!

Разве могла такая печать безвозвратно погибнуть?

Нет, конечно.

Оказавшись на дне Волги, большая государственная печать Лжедмитрия лишь покинула страницы истории и вновь вернулась в легенду.

А легенда та рассказывала о чудодейственной силе печати. Тому, кто завладеет печатью Прокопа Колченогого, уверяли старики, быть царём на Руси. Но не обычным царём, а мужицким, добрым и справедливым, милостивым к народу и грозным к его поработителям, таким царём, о котором испокон веков мечтали русские крестьяне и холопы и каким они сделали царевича Димитрия.

Ну, а царём, понятно, каждому лестно стать. Потому-то охотников завладеть печатью Прокопа Колченогого немало нашлось. И дело то нехитрым казалось: место, куда Михайло Соловцов кинул со струга печать, в точности все окрест знали. Да и не мудрено было его приметить. Ежели ты там в полночь на лодке проплывёшь, то обязательно услышишь из-под воды набатный гул. Там-то и ищи. Лежит там на дне печать, тебя дожидается…

Просто будто бы, да не очень. Многие пытались ту печать разыскать, а не смогли. Всё дно общупали — нет печати. То ли илом затянуло, то ли водяной её под свою охрану взял и с ныряльщиками шутки шутил, а только всё попусту.

Не даётся ни в чьи руки печать Прокопа Колченогого. Что тут будешь делать!

Поостыл народ. Бог с ним, с царством, думает. Добудешь его али нет, а ребятишки тем временем с голоду помрут. И ранее без короны да трона жили, и теперича проживём. Ловилась б только рыбка в матушке-Волге. Оно и понятно, ежели с умом рассуждать: на пустое брюхо и царство не в царство.

Вот тут-то и нашёлся добрый молодец. Правду сказать, не астраханец, а казак с Дона. Звали того казака Степаном Тимофеевичем Разиным. Он-то и поднял печать Прокопа Колченогого со дна Волги. Как ему удалось, бог весть. Да только слух был, что печать он и не искал вовсе. Сама-де всплыла она рыбкой со дна — и прямиком ему в руки юркнула. Дескать, долго я тебя дожидалась, любезный Степан Тимофеевич, да вот и дождалась, дотерпелась. Бери меня. Быть тебе, Степан Тимофеевич, мужицким царём!

Вон как!

Поглядел Разин на печать, а она на солнце жар-птицей горит. Значит, без обману, подлинная печать, царская.

Вышел он из воды на берег — а тут чудо! Загремел сам по себе ссыльный колокол в Тобольске, а вслед за ним по всей Руси из конца в конец все прочие колокола грянули. Аж земля затряслась!

Услышал то в Москве царь Алексей Михайлович и ликом побелел, ни кровинки. «Быть, говорит, великой беде для моего царства. Ктой-то, говорит, печать Прокопа Колченогого на дне Волги отыскал». Ну, тут, понятно, все бояре да дворяне всполошились. Такой испуг на них нашёл, что дрожмя дрожат. А мужикам тот набат в радость, потому как волю возвещает. Взялись они за вилы да за топоры — и к Степану Тимофеевичу. Раз, дескать, отыскал ты печать Прокопа Колченогого, то быть тебе мужицким царём Степаном Первым. Не отвертишься. Веди нас, Степан Тимофеевич Первый, на бояр да на дворян. Будем с тобой за землю и волю биться.

И пошло великое народное войско, как встарь крестьянская рать Ивана Исаевича Болотникова, на своих кровопийцев-притеснителей.

Многих царских воевод побило оно, многих злодеев смерти предало. И быть бы простому казаку Степану Тимофеевичу мужицким царём, да оплошал он ненароком: обронил в бою печать Прокопа Колченогого. Она и затерялась. А без той печати на Москву хода нет. Всякому понятно. Вот тогда-то всё прахом и пошло.

Побили народную рать Степана Тимофеевича царские стрельцы. А самого Степана Тимофеевича как бунтовщика в Москве сказнили.

Печать же Прокопа Колченогого, кою обронил Степан Тимофеевич, царь Лексей приказал своим воеводам сыскать. Да только тот указ исполнен не был: не нашли воеводы печать, как ни старались. И решил тогда царь Лексей — хитрый был царь! — ублаготворить ссыльный колокол, чтобы он, значит, больше никаких помех для его царствования не делал. И послал он в Тобольск главного своего воеводу боярина Морозова. Тот, ясное дело, рад стараться. Поехал боярин в Сибирь и привез оттуда в Углич с превеликим почётом ссыльный колокол. Дескать, вот тебе царская милость. Окажи и нам милость, Христа ради, не бунтуй больше народ.

Так по сей день и стоит возвращённый из ссылки колокол в Угличе. И всяк может прочесть на нем надпись: «Сей колокол, в который били в набат при убиении благовернаго царевича Димитрия… прислан из гор. Углича в Сибирь в ссылку во град Тобольск к церкви всемилостивого Спаса, что на торгу… Весу в нём 19 пд. 20 ф.»

А обо всём остальном в надписи той, известное дело, умолчали, чтобы народ не смущать.

Помнит колокол уговор с боярином Морозовым, молчит. А всё ж три раза в год тихонечко по ночам вызванивает жалостливо — никак удержаться не может. А вызванивает он в дни смерти Димитрия Иоанновича, Ивана Исаевича Болотникова да Степана Тимофеевича Разина…

Скорбит по ним колокол. Поминает, значит.

Загрузка...