Пентакль встреч V

Пентакли, где вдавлены в центр ладони,

Незримо таятся в молочном бидоне,

В авоське старушки, в разрушенном доме,

В витрине, умытой дождем.

Рогатый чертяка, тряся бородою,

Из тихого сквера поманит бедою,

И чад от машин, как туман над водою…

Мы – взвесим?

Измерим?

Сочтем?!

Войди со двора в незнакомый подъезд —

Пентакль не выдаст, пентакль не съест.

Страшная М.

1

В летнем кафе, где каждый столик пригвожден к асфальту ножкой линялого пляжного зонта, сидели два приятеля. Перед загорелым скучала недопитая чашка кофе. Перед бледным и нервным его собеседником возвышалось башенкой мороженое – ломтики фруктов торчали из тающей массы, словно обломки тонущего корабля.

Нервный говорил, то и дело вытирая руки салфеткой. Рядом уже лежала целая горка мятых, изувеченных салфетных трупов.

– Помнишь Светку?

– Как не помнить? – солидно отвечал загорелый. – Твои все были уверены, что…

– Так и я был уверен, – бледный уныло кивнул. – Полгода с ней жили, можно сказать, в гражданском браке, заявление подали…

– Так что же не срослось?

– А хрен его знает! То ли ей гадалка какую-то фигню нагадала, то ли еще что-то… Короче, кинула меня Светка классически. «На пачке „Эл-Эма“ нацарапав „прости“…

Его собеседник хлебнул кофе. Доброжелательно покивал:

– Бабы… Понятно.

На самом деле ничего понятно не было. Загорелого звали Костя Шевченко, он только что вернулся из Ялты, где освещал для прессы популярный кинофестиваль (…температура воздуха плюс двадцать восемь, температура воды у побережья – плюс двадцать два). Костя был уверен, что знает о жизни все – по крайней мере, все, что следует знать для успешной карьеры.

Жениться он в ближайшее время не планировал.

– Понятно, – повторил журналист с умеренно траурной миной. – Пора забить на нее, Игорешка. С глаз долой – из сердца вон!

– Не в том дело. – Бледный приятель по имени Игорешка прикончил очередную салфетку. – Думаешь, у меня гордости нет? Забил на нее… сразу же.

В этот момент Игорю Машкину, технику жилищно-эксплуатационной конторы номер двести девять по улице Совхозной, пришлось соврать. Вранье как таковое не было для него большим испытанием – в повседневной жизни периодически случалось и втирать очки, и вешать лапшу на уши. Но Светка, проклятая предательница Светка стоила десяти лет жизни – во всяком случае, сам он так считал. Почему она его бросила? Почему так неожиданно?

Признаваться Косте в том, как на другую ночь после Светкиного демарша он чуть было не сиганул из окна, Игорь не собирался.

Непонятно, что объединяло двух друзей. Социальное неравенство зияло между ними круглой черной дырой, разными были повадки, манеры, взгляды на жизнь. Разнились даже комплекция и цвет волос: журналист был жгучим брюнетом со склонностью к полноте, техник – худющим неврастеником с тонкими светлыми волосами, которые к двадцати пяти годам начали потихоньку редеть. Они болели за разные футбольные команды, никогда не выезжали вместе на рыбалку, почти не говорили о политике. Тем не менее в прошлом году, когда у Кости случилась крупная неприятность и он потерял работу на модном телеканале, именно Игорь оказал ему поддержку, пусть только лишь моральную. Именно другу Костя смог пересказать историю в подробностях, поругать конкурентов и пожаловаться на жизнь. Игорь, в свою очередь, бранил Костиных недругов так искренне и в таких выражениях, что сама Судьба смутилась и быстро загладила оплошность, предоставив журналисту новую, еще более престижную должность в серьезной, тонущей в дорогой рекламе газете.

Когда мама техника серьезно заболела, журналист не без труда, но устроил ее в хорошую (и почти бесплатную!) больницу.

Когда журналист уезжал в командировки, техник брал к себе домой клетки с его канарейками.

Костя дважды занимал Игорю крупные суммы денег, но даже это их не поссорило.

В последнее время виделись редко – журналист был постоянно занят; но сегодня утром Игорь позвонил и предложил встретиться.


Мороженое в вазочке таяло, как полярные льды ввиду глобального потепления.

– Ты чего не ешь? – поинтересовался Костя.

– Не люблю, – отозвался Игорь, равнодушно глядя на муки зеленого кружочка киви, сползающего все ниже по скользкому белому склону.

– Зачем тогда заказал? – удивился журналист. Игорь пожал плечами. В последние дни поступки жэковского техника редко бывали логичны. Возможно, в его усталой башке покупка дорогого бесполезного мороженого подсознательно соотнеслась с обильной жертвой неведомым богам – за избавление от напасти.

– Что-то ты мне не нравишься, – серьезно заметил Костя. – При чем тут дура Светка? Той истории в обед сто лет…

– Это еще не все.

Серая полосатая кошка, с озабоченным видом бродившая между столиками, шестым чувством почуяв перспективу, подошла к ногам Игоря и ожесточенно потерлась о старые джинсы. Тот не глядя опустил ложку. Полосатая понюхала сливочное мороженое и аккуратно, как бы нехотя, принялась его лизать.

– Это не все, – с нажимом повторил Игорь. – Юльку ты тоже должен помнить.

Костя задумался – Юлька нравилась ему куда больше Светки. Он и сам был не прочь за ней приударить, но что-то помешало. То ли благородное осознание святости мужской дружбы, то ли скоропостижность событий: всего через пару недель бурных отношений с Игорем девушка внезапно пропала с горизонта.

– То же самое, – скучным голосом проговорил техник. – Все классно… В постели просто… ну, хорошо, в общем. И вдруг – привет, круги по воде. Звоню – она меня, извини, по матери посылает…

– Ну ни фига себе! – озабоченно рассудил журналист.

Кошка хрипло мяукнула. Игорь, по-прежнему не глядя, поставил вазочку с мороженым на пол. Полосатая принялась за дело, презрительно обходя вниманием ломтики апельсинов, бананов и киви.

– Что вы делаете?! – возмутилась официантка. – Это антисанитария!

– Заберите, – безучастно предложил Игорь. – И посчитайте.

Официантка уронила перед ним чек так небрежно и изящно, как ласточка роняет помет. Потом взяла с пола вазочку и унесла в подсобку вместе с ложкой. Кошка побежала за ней.

Игорь вытащил из внутреннего кармана ветровки бумажник.

– Вы ругались, что ли? – осторожно предположил журналист.

Его приятель вскинул брови:

– Нет! В том-то и дело! Ни намека!.. Подали заявление… Вечером о свадьбе, утром бац – облом.

– Может, ей наговорили чего-то? Подружки, знаешь, те еще стервы бывают…

– Не мелькало в моем поле зрения никаких подружек, – устало вздохнул Игорь.

Бумажник у него был новый. Журналист мельком успел увидеть фотографии в прозрачном пластмассовом окошке – у техника ЖЭКа имелось странное, с точки зрения его приятеля, обыкновение носить с собой фото матери. Теперь цветных картинок стало две: Костя заметил, как Игорь задержался на них взглядом, и что-то в этом взгляде на секунду изменилось.

Техник бледно улыбнулся, выудил на свет божий десятку.

– Даже матушка моя, уж на что ревнивая… Я еще в школе думал – бедная будет моя жена, ее невестка… Зря боялся – мать приняла как родную.

– Юльку?

Игорь захлопнул бумажник.

– Всех… Светку тоже. Светка вообще у нас месяцами жила, мать ее чуть не медом мазала. А Юльку на другой день стала звать доченькой… Стрижку ей сделала – модельную…

– Стрижку?

– Ну да. Мать парикмахершей в молодости работала. В «Фее».

Помолчали. Костя давно допил свой кофе. О судьбе несъеденного мороженого оставалось только гадать.

– Меня она никогда не стрижет, – зачем-то сообщил Игорь. – Иди, говорит, в парикмахерскую, у меня времени нет.

– Когда это было? – внезапно поинтересовался журналист.

– В прошлом году.

– Нет, когда мать работала в «Фее»?

– В конце семидесятых, где-то так. А что?

– Ничего. – Журналист задумался, подбирая слова потактичнее. – Юлька… Это… в общем, уже неактуально. По-моему.

Игорь сглотнул слюну.

– Актуально, Костик. Я недавно узнал, что… Короче, Юлька умерла.

– Когда? – ахнул его приятель.

– В прошлом году. Через два месяца после того, как дала мне отлуп. Я случайно узнал. Был на кладбище на поминальные дни и… наткнулся.

– Ну ты подумай! – выдавил Костя. – А что с ней?..

– Не знаю! – Голос Игоря напрягся. – Не у кого спросить. Но и это еще не все!

Техник потянулся за новой салфеткой, но жестяная салфетница оказалась пуста. Игорь перевел дыхание:

– Я… сам не знаю почему, но я стал звонить Светке. И оказалось…

– Нет, – быстро проговорил Костя.

– Да! Светка утонула через три месяца после того, как послала меня к черту.

Сделалось тихо. На барной стойке работал приемник, настроенный на шумную FM-станцию: некоторое время он бормотал, передавая привет всему пятнадцатому СПТУ, потом залился песней про «Позови меня с собой»; рядом, за неровным строем каштанов, сигналили машины на перекрестке, но над столом приятелей сгустилась такая тишина, что впору затыкать уши.

– Ну вы подумайте, какая связь? – пробормотал Костя себе под нос.

Техник потер лицо, безжалостно сминая его, словно гуттаперчевую маску.

– Вот так, – глухо вздохнул он. – Но и это…

– Еще не все?!

Игорь посмотрел в глаза другу и, за неимением салфеток, скомкал краешек клетчатой скатерти.

– Я решил жениться, Костя. У меня… в общем… Мы с Леной вчера подали заявление.

2

Костин отец еще недавно был главным прокурором города. Теперь Николай Григорьевич вышел на заслуженный отдых и почти полностью переселился на так называемую «дачу» в сорока минутах езды от центра.

Костя просигналил. Охранник глянул в окошечко, и чугунные ворота медленно разошлись, освобождая дорогу. Небрежно кивнув, журналист въехал на коротенькую улочку «дачного поселка». Всего четыре дома, а вокруг безлюдные луга, озера, рощи, отрезанные забором от всего остального мира. Всякий раз, когда Костя попадал сюда, ему чудилось, что он оказался на другой планете – безмятежной, полной пения птиц и тишины, где ни один голос не смеет принудительно звать с собой «сквозь злые ночи».

Перед воротами отцовского дома журналист вытащил из кармана пульт и приказал воротам открыться. Выскочил Бернард – красавец шарпей в шкуре на семь размеров больше необходимого. Костя потрепал пса по мягким складкам на шее.

Отец, сидевший в шезлонге на балконе второго этажа, помахал рукой.

Когда с приветствиями было покончено, сели пить чай. Николай Григорьевич признавал только зеленый, с жасмином либо земляникой.

– Па, – начал Костя, когда отец, удовлетворившись наконец его подробным рассказом о делах – дома, на работе и в личной жизни, – закурил дешевую «Приму». – Что там за история приключилась в конце семидесятых? В парикмахерской «Фея»?


Костя обладал замечательной памятью – отчасти благодаря ей он и учился отлично, и в журналистике преуспел. В конце семидесятых он был школьником и гордился своим отцом, чья работа, таинственная, порой опасная, как будто сошла с незабываемых кадров фильма «Рожденная революцией». Отец подарил наследнику книгу «Занимательная криминология» и время от времени, будучи в добром расположении духа, рассказывал о некоторых особо шумных делах – в самых общих чертах, разумеется. Жадный до впечатлений отпрыск помнил почти все.

О деле, связанном с парикмахерской «Фея», отец рассказал только матери – на кухне, глухой ночью, когда Костя обязан был спать. Но как раз в тот вечер будущий журналист начитался после ужина этой самой «Криминологии». Сон не шел: мерещились кровавые отпечатки ботинок, удавка, брошенная на заднем сиденье автомобиля, мокрая кожаная перчатка на куче желтой листвы, тени, тени, голоса…

Утром он сам не мог точно сказать, состоялся ли ночной разговор отца и матери в реальности – или ему приснилось.


Отец неторопливо затянулся, и Косте показалось, что сейчас он скажет: с чего ты взял? Не было никакого дела, и о парикмахерской «Фея» впервые слышу.

– А почему ты спросил? – поинтересовался бывший прокурор, выпуская вертикально вверх столбик дыма, словно паровоз марки «ОВ».

Журналист растерялся.

– Это по работе? – Николай Григорьевич прищурился. – Ты ж вроде подобной грязью не занимаешься. Культура-шмультура, то-се…

– Нет, – честно признался Костя. – У одного мужика… хорошего… у него там мать работала. Как раз в семидесятые, как я понял.

Бывший прокурор нахмурился.

– Ну, – вздохнул наконец, – то дело так и протухло. Не нашли, понимаешь, состава преступления. Трупы в наличии, пять штук, а состава преступления – нет!

– Трупы?!

Отец утопил окурок в фарфоровой пепельнице с крохотной Эйфелевой башней на краю. У башни не хватало одной ножки.

– Дело так началось, – сказал суховато. – Одна посетительница сделала «химию», вышла за порог и упала замертво. Сердечный приступ. А бабе едва двадцать девять стукнуло…

– Так… – пробормотал Костя.

– Ладно, бывает… Диагноз подтвердился. Но через три дня другая баба тоже сделала «химию». Той было двадцать шесть. Переступила порог, и…

– Сердечный приступ?

Николай Григорьевич мрачно кивнул.

– Стали «Фею» трясти. Подумали, может, они технологию химической завивки нарушают или травят людей чем-то. Из двух погибших одна пила чай, другая ничего не пила и не ела. И тут же рядом, в соседних креслах, делали завивки молодым и старым, и ничего, ушли домой довольные. Хотя после второго случая клиентов стало меньше…

По перилам террасы бесстрашно прыгала синица. Белка метнулась по старому дубу, пропала в листве. Дернулись ветки – перескочила на соседнее дерево.

Не обращая на них внимания, дремал в шезлонге шарпей.

– После третьего трупа, – невозмутимо продолжал отец, – директриса уволилась, а в парикмахерской решили сделать ремонт. Дать другое название… Хотя в народе ее уже давно и четко звали – «Ведьма». Так и говорили: «В том обувном, на углу, возле „Ведьмы“, выбросили чешские демисезонные сапоги…»

Костя выдавил из себя смешок.

– Отремонтировали. Персонал к тому времени почти полностью сменился – две только парикмахерши остались из прежних. Через три дня после открытия – а переименовали заведение в «Алые паруса» – эти две прежние передрались между собой, да так, что новая директриса вызвала наряд. У обеих легкие телесные, кто виноват, установить не удалось – бытовуха типичная. Но одна, озверев, на сотрудников стала кидаться, которые разнимали. Те разозлились, забрали. И вот она стала давать показания – будто бы знает, кто убил тех дамочек. Так и говорила: «убил»…

Бывший прокурор замолчал и вновь тяжело вздохнул.

– И что? – синхронно выдохнул Костя.

– Читал я эти, прошу прощения, показания, – отец поморщился. – Якобы коллега за соседним креслом позавидовала Машкиной, что та лучше работает. К ней клиентки идут, а к той парикмахерше – нет. И отомстила – прокляла. Вот так. Одно проклятие – три трупа… Выпустили ее, не заводить же дело! С работы, правда, уволили, но она восстановилась через суд. Директриса в той парикмахерской опять сменилась, кадры – текучка страшная, а эти две держатся, которые дрались. Одна, правда, перешла работать в мужской зал. Время шло, стала та история забываться… Ужинать останешься?

– Да, – Костя кивнул. – И все?

Николай Григорьевич глянул на него – мельком, но очень внимательно.

– Точно не по работе интересуешься? Я бы не хотел, понимаешь…

Журналист подобрался. На языке отца «я бы не хотел» всегда означало «категорически запрещаю и убью в случае ослушания».

– Честное слово, – сказал он, глядя отцу в глаза. – Так что там?

– Через полгода, – медленно проговорил тот, – было еще два трупа. На этот раз безо всякой завивки… Мужики. Клиенты той самой… которая давала бредовые показания.


Ночевать на даче Костя отказался – слишком ценил удобства привычной постели и общество милых вещей, окружавших его в уютной городской квартире.

Он уже сел за руль, когда услышал голос отца:

– Как, ты сказал, фамилия матери твоего знакомого?

– Я не говорил. – Журналист убрал ногу с педали сцепления. – И, честно говоря… не уверен. Наверное, Машкина.

– Машкина Людмила Васильевна, – глухо выговорил бывший прокурор.

– Что?!

Отец наклонился. Заглянул в открытое окошко машины.

– Котька, – сказал строго. – Чтобы ноги твоей не было рядом с этой женщиной. Я бы не хотел!

Костю передернуло. Нога вновь освободила сцепление…

– Погоди! – Отец нахмурился, покачал головой. – Забыл совсем. Не уезжай, жди!

Резко повернувшись, Николай Григорьевич шагнул к двери. Шарпей, также участвовавший в процедуре проводов, остался, словно ненароком переместившись к передним колесам. Журналист поспешил взяться за ручной тормоз. Не выпустит, прокурорская псина, костьми ляжет!

Отца не было долго, и в голове у Кости успела сама собой написаться статья. Так случается, хоть и нечасто, – текст возникает словно ниоткуда, лишь успевай записывать, исправляя запятушки. А тут и запятых лишних не предвиделось, все одно к одному. Рубрика «Тайны вокруг нас», тысяч тридцать знаков. Проклятие, руки с ножницами, несущие смерть, мнение эксперта, фамилию и звание которого еще предстоит выдумать. Правда, такое напечатает разве что «Страшная газета» в спецблоке «666», где Костя по молодости лет получал свои первые гонорары. А что? Можно и сейчас, под псевдонимом, конечно. Парикмахерша-монстр, вольная и невольная убийца. То есть сначала невольная, а вот когда любимому сыну приспичило жениться… Значит, нужен еще один эксперт, лучше всего фрейдист.

– Гр-р-р-р! – вполне в такт размышлениям отозвался шарпей, успевший оставить свой опасный пост и занять новый – возле дверцы.

Да, статья практически готова, не хватало главного – названия. «Руки, несущие смерть» Костя отверг сразу и навсегда, вспомнив давнюю журналистскую шутку: «Смерть идет из простокваши». Проще надо, проще! И многозначительней. «Страшная месть», допустим. Сразу на ассоциации пробьет, контекст-подтекст включится. Или еще проще…

– Твое, срамник! Как подошел отец, он даже не заметил.

– Твое! – повторил бывший прокурор, протягивая сквозь открытое окно колоду карт. – Такую мерзость в доме не держу!

Костя почувствовал, как краснеют уши. Игральная колода с веселыми девочками ему не принадлежала, но оказалась в отцовском доме не без его участия. Неделю назад, когда Николай Григорьевич ненадолго уехал к дальней родне в Москву, журналист завернул на дачу с тремя коллегами. Так, слегка расслабиться.

Поутру стаканы вымыли, мебель расставили по местам, пустые бутылки взяли с собой. А колоду, видать, забыли.

– Лет двадцать назад такое на статью тянуло, – ностальгически вздохнул отец. – Хорошее было дело в нашем политехническом!.. Еще вот…

«Еще вот» оказалось связкой ключей, а точнее, связкой с массивным круглым брелоком из потемневшей бронзы. Даже не пытаясь понять, чье это добро, журналист опустил «еще вот» в карман.

Шарпей по имени Бернард, всегда отличавшийся понятливостью, поспешил отойти от дверцы.

Уже за воротами Костя понял, что название, которое он почти схватил за хвост, куда-то улетучилось. Он не слишком огорчился: «Страшная газета» – не его уровень.

3

– Гели Реф, – повторил шеф не без суровости. – И чего тебе неясно, Шевченко?

Костя скривился – от задания за три версты несло «джинсой». Никому не ведомая фирма, якобы косметика, якобы салоны красоты. Неведомая – но с деньгами, вот и будущее интервью на первой странице проплатила. Гели Реф, видите ли! Наверняка какая-нибудь Гапка Рябоконь. Рифен… То есть Ре феншталь из Хацапетовки!

– Ты не рычи, не рычи! – понял шеф, умевший порой читать мысли. – Через полгода о ней всюду заговорят. У меня на такое нюх!

С этим можно было не спорить – нюх у начальства определенно имелся. Особенно на «джинсу».

Итак, Гапка Рефеншталь. Журналист решил, что интервью можно не записывать. Все равно потом придется сочинять самому – и своими словами. «Наша хвирма лэпше усех!» А вот цифровой аппарат следовало взять, причем не только по долгу службы. Даже среди пейзаночек порой попадались очень даже ничего.

Игорю он позвонил еще из машины. Поймал – тот как раз собирался по какому-то срочному жэковскому делу. Темнить Костя не стал, впрочем, как и пояснять, что к чему, и сразу перешел к выводам.

– Сам понимаю, сам думал. – Игорешка вздохнул без особой уверенности. – Нельзя Ленке у мамы прическу делать, неладно тут что-то! Только вот…

Чего именно «вот», однако, не сказал – распрощался, сославшись на лопнувший стояк.

Журналист спрятал «трубу» и счел свой долг полностью выполненным. С «только вот» приятель и сам разберется, не маленький.


– За интервью в вашем «Курьере» мы действительно заплатили, – кивнула Гели Реф, невозмутимо затягиваясь ментоловым «Вогом». – И даже переплатили. Поэтому… Я вам дам всю информацию, а вы напишите сами. Мне сказали, что с этим любой новичок справится. Все по схеме: причины быстрого успеха, планы на будущее, какие-нибудь яркие детали… Потом покажете, я подпишу. Дополнительную работу вам компенсируют.

Самое время было возмутиться – особенно по поводу «любого новичка», но…

…Но челюсть никак не хотела возвращаться на свое законное место. Та, что обкуривала Костю ментоловым «Вогом», небрежно устроившись за роскошным, черного дерева столом… Какая Хацапетовка, какая Гапка! Даже силиконовые кинодивы, у которых журналист совсем недавно брал интервью («…ваши творческие планы?»), казались сейчас не очень тщательно отмытыми дешевками. И дело не в пресловутом «вайтлс», не в темных, тщательно выделенных косметикой глазах, не в той небрежной легкости, с которой владелица фирмы стряхивала пепел…

Костя понял, что пропал. Почти – а сейчас пропадет всеконечно.

– Здоровый цинизм как алгоритм производства?

В улыбку он постарался вложить все. Ну вообще – все.

– Предпочитаете нездоровый? – Ответная усмешка отозвалась мурашками на его коже.

– Разумеется! – Костя приподнялся, зачем-то повел плечами. – Читателям будут интересны не только производственные вопросы. Неформальные отношения – вот наш конек! Привычки, увлечения, развлечения… Так сказать, личная… интимная, не побоимся этого слова, жизнь. Тогда и про косметику прочтут – в нагрузку.

– В нагрузку к чему? – Гели Реф тоже встала, неторопливо провела руками по роскошным рыжим волосам.

На такое можно было и не отвечать.


Костя недаром не торопился в сомнительную паутину Гименеевых уз. В отличие от друга Игорешки журналист предпочитал строить личную жизнь легко и без всяких обязательств. Пока удавалось. «Женщина – поверхность с отверстиями для загрузки, самые емкие из которых – уши!» – любил повторять он слышанный где-то афоризм, от себя добавляя: «Главное – не что грузить, а как!» Бархатный голос, интонация, пауза, улыбка, пара веселых часов – и гуд бай, май лав, гуд нахт!

Когда случались приступы совести, Костя характеризовал свое поведение со всей честностью и искренностью, после чего совесть успокаивалась и можно было продолжать дальше. К счастью, случалось такое достаточно редко.

Теперь грузили его самого.

– Моя мама любила повторять: «Люди – сволочи!» – На лице Гели Реф не было и тени улыбки. – Когда я была маленькой, думала, что она просто ругается. Неприятности на работе – или с очередным приятелем поссорилась… А потом поняла. Мама не ругалась, она меня учила. Это и есть главное правило. Алгоритм, как вы говорите, Константин.

На такое следовало ответить чем-то нейтральным вроде «Да?» или «М-м-м?», но журналиста не хватило и на это. Он просто кивнул. Все верно. Люди – сволочи!


Этого ресторана Костя не знал. Ни вывески, ни швейцара, вход со двора, звонить три раза и долго ждать у двери. Но и не квартира – вроде дорогого частного клуба. Или очень изысканного дома свиданий.

…Хорошая тема для статьи!

– С такой установкой трудно жить, если сразу не отбросить все лишнее…

– Лишнее – что? – не удержался Костя. – Принципы, религию, мораль?

Он сидел на диване – безразмерном чудовище красного бархата. Гели Реф удобно расположилась в кресле, столь же гигантском.

Пепел она стряхивала прямо на пол.

– Все! – Яркие губы дернулись. – У психологов есть термин: «комплекс Штирлица». На службе, среди знакомых, везде, человек делает гадости и мерзости, но в глубине души знает – все это ради великой цели, а внутри он белый и пушистый… Вы согласились писать заведомо необъективную статью. Лживую! Я за нее заплатила. Теперь вы хотите, чтобы я с вами переспала. У меня есть жених, он меня любит, но… Но я пойду и на это. А сейчас я скажу вам в глаза, что вы продажный писака и дешевый бабник с неаппетитным брюхом, но вы это проглотите, потому что у вас уже капает слюна. Люди – сволочи, Константин!

Спорить он не стал – слюна и вправду капала, причем по нарастающей. С такой женщиной Косте Шевченко встречаться еще не приходилось.

– Но когда я стану раздеваться и смотреть на ваше брюхо, то буду помнить, что у меня есть цель. Как у Штирлица. А вы… Надеюсь, и вы не такая пустышка, как кажетесь!..

Она встала и затушила сигарету в пепельнице, уютно устроившейся на белом трехногом столике рядом с бутылкой французского шампанского. Костя тоже вскочил, в полной мере чувствуя себя поверхностью с отверстиями для загрузки. Жаль, времени на тренажерный зал не хватает! Ну ничего, брюхо в таких делах не помеха!

Люди – сволочи!

– Мне раздеваться? – Гели Реф, усмехнувшись, протянула руку к плечу, прикоснулась к бретельке. – Или вам нужен приступ страсти? Особо извращенная форма цинизма?

– Особо! – не без удовольствия повторил он, чувствуя, как на лбу выступает пот. Рука нырнула в карман к носовому платку, зацепилась за какой-то металл…

Пот стал холодным.

Ледяным.

Пальцы ощупывали то непонятное, что попалось вместо платка, а холод сползал со лба, заливал шею, тяжелыми каплями тянулся к сердцу…

Перед Костей стояла женщина, которая его ненавидит. Хуже – презирает, считает продажным ничтожеством. Но даже не это плохо, скверно другое, пока непонятное, но страшное, страшное…

– Извините…

На ее лице что-то дрогнуло. Кажется, реплика прозвучала не по сценарию.

– Извините! – Костя повысил голос, сжимая пальцы на потеплевшем металле («Ключи! Те, что отец передал!»). – Было… Было очень интересно с вами побеседовать. А сейчас мне пора. Текст пришлю послезавтра.

В кармане действительно оказались забытые кем-то из приятелей ключи. Колоду карт журналист сунул в «бардачок», а вот их – забыл. Три ключа на стальном колечке и тяжелый, размером с советский пятак, кругляш.

Брелок – немудреная бронзовая цацка.

– А статья будет называться «Страшная М.».

Ладонь Гели Реф отдернулась от бретельки, дрогнула, коснулась горла. Косте вдруг подумалось, что женщине тоже холодно.

Бьет крылом седой петух,

Ночь повсюду наступает…

Странные слова прозвучали тихо, еле различимо. Журналисту показалось, что он ослышался.

…Как звезда, Царица Мух

Над болотом пролетает.

Бьется крылышком отвесным

Остов тела, обнажен,

На груди пентакль чудесный

Весь в лучах изображен.

Нет, не ошибся – стихи. Незнакомые, удивительные.

На груди пентакль печальный

Между двух прозрачных крыл,

Словно знак первоначальный

Неразгаданных могил.

Есть в болоте странный мох,

Тонок, розов, многоног,

Весь прозрачный, чуть живой,

Презираемый травой…

Гели Реф пошатнулась, ладонь, сжимавшая горло, скользнула к груди. Костя недоуменно моргнул, но быстро сообразил – бросился к ней…

– Нет! – Женщина отстранила его руку, выпрямилась. – Все в порядке. Вы подумали о статье, мне вспомнились стихи… Ничего не случилось, Константин, правда?


– «М.» сразу дает максимум ассоциаций. – Костя взглянул на проносившиеся за окошком машины огни, пытаясь сообразить, как они едут. Родной город, знакомый до последнего канализационного люка, в эту минуту казался чужим и даже жутковатым.

– Как у Гоголя. – Гели Реф не спросила, констатировала.

– Не только! – Журналист оживился, потер лицо (пот! пот! в тренажерный зал!). – С одной стороны – конечно же, «Страшная Месть». Но с другой… Подсознательно «М.» – это и Марена, и Мара, и Мертвецы. А для тех, кто Толкиена читал, – еще и Моргот с Мордором. Считается, что «М» ассоциируется со смертью больше, чем любая другая буква…

«Со смертью – и с Машкиной Людмилой Васильевной», – добавил он, но, конечно, не вслух.

Гели Реф любезно предложила подкинуть его домой на своей белой «Тойоте». Журналист столь же любезно согласился.

О том, что случилось – и чего не случилось, – не вспоминали. Костя то и дело порывался достать из кармана связку ключей для детального изучения, но каждый раз благоразумно от подобной идеи отказывался. В конце концов, все это могло быть совпадением.

…Как и пять трупов в парикмахерской, где честно трудилась Страшная М. Как невпопад вспомнившаяся его спутнице Муха – и не обычная, а Царица. Можно сказать, Повелительница.

– Сюда! – Костя не без труда очнулся, заметив огни знакомого гастронома. – Сейчас, в следующий переулок.

Закрывая дверцу и повторив, что интервью будет готово послезавтра или даже завтра, журналист решился и задержал руку.

– Гели… Не знаю, как вас зовут на самом деле, но это неважно.

Он выждал секунду, другую… Напрасно.

Ладно!

– Сначала я сгоню брюхо. На это уйдет… месяц. Потом потрачу очередной гонорар на букет орхидей и попрошусь к вам на прием. Упаду на колени и буду просить прощения. Не за то, что я сволочь, – таким, видать, и умру. За то, что я был сволочью по отношению к вам.

Костя вновь замолчал, ожидая. Секунды тянулись, глухо и нетерпеливо урчал мотор. Наконец из темноты салона послышался тихий голос:

– Хорошо. Я буду ждать.


Телефон позвонил ровно в час ночи.

– Костя! Костя!.. – услыхал журналист, не успев сказать «алло!». – Это я, Игорь! Извини, что поздно…

По голосу можно было понять все – или почти все. Еще один абзац ненаписанной статьи: невеста по имени Елена не послушалась, согласилась довериться страшным рукам страшной М…

– Мама! У мамы инсульт! Ее надо в больницу, надо вынести из дому, а в «Скорой» одни женщины…

Одеваясь, Костя машинально сунул руку в карман. Ключи! Вечером он почему-то о них не вспомнил…

Из двух лампочек в прихожей горела лишь одна, пришлось вернуться в комнату, щелкнуть выключателем.

Все верно, три ключа – два маленьких, один большой, с хитрой бороздкой, вроде сейфового. Ничего особенного. И брелок самый обычный – бронзовый, с устаревшей коммунистической символикой. «Пятиконечная звезда и красный галстук рядом…» Галстука, ясное дело, не было, зато имелся круг, в котором пятиконечная и находилась.

Уже в дверях он сообразил, что звезда не совсем коммунистическая. Американская, что ли?

4

Кофе чуть горчил, кондиционер пенсионного возраста исправно капал в подставленную банку, не споря с жарой, потолок вместе со стенами дружно, во весь голос, просили ремонта…

Костя улыбнулся. Приятно! Сразу помолодел лет на восемь. Первая работа, первая газета – самая, самая первая… Особенно приятно после бессонной ночи в больнице.

Страшная М., Машкина Людмила Васильевна, была жива. Пока.

Друзья сделали что могли, две сотни баксов, вовремя извлеченные журналистом из бумажника, – тоже. И врачи постарались, но чудеса случаются редко.

Так и было сказано, когда утром Игорь и Костя добились встречи с заведующим реанимационным отделением.

Игорь остался. Лена, его невеста, обещала подъехать с минуты на минуту, а журналисту пора было на службу.

Он только что звонил другу. Все оставалось по-прежнему. Пока. Все еще.

Последний глоток показался особенно горьким. Костя поставил невесомую чашечку на стол.

– Уже иду, уже пришел!

Максим Андреевич, Зверь из Бездны, он же редактор блока «666» «Страшной газеты», появился в дверях, сжимая в руках огромный черный фолиант. Еще одна книга, маленькая, в бумажной обложке, выглядывала из кармана пиджака.

Костя лишь головой покачал. Его бывший начальник, отставной археолог и великий энтузиаст всего невероятного, непознанного и нереального, славился поистине нечеловеческой скрупулезностью.

– Показывай!

Связка ключей легла на стол. Брелок с непонятной звездой, заранее освобожденный от стального кольца, пристроился рядом.

– Ерунда, просто ключи. Даже не заговоренные. – Ладонь Зверя из Бездны на миг задержалась над столешницей, дрогнула. – А вот пентакль…

– Пен… Что? – не понял журналист. – Звезда эта? На брелоке?

Черный фолиант угрожающе зашуршал страницами.

– Вот. «…Пятиконечная звезда в круге. Может быть сделан из глины, камня, дерева, воска и других материалов. Олицетворяет элемент земли. На нем держат амулеты, камни, травы и другие освященные предметы. Пентакль – также символ Черной магии. Пять концов звезды соответствуют четырем элементам (земля, воздух, огонь, вода) и пятому элементу – духу…» Амулет-оберег, Костя, причем очень серьезный. Спросил бы, откуда он у тебя…

– Разберусь – расскажу, – честно пообещал журналист, вспоминая, кто из его «дачных» приятелей балуется подобным. Или… Как же он, дурак, сразу не понял!

– Если это оберег, то против чего?

Ладонь отставного археолога вновь задержалась над столом.

– Так, с налета, не скажу… Но обычно – защита от магических воздействий. Кто-то с данной бронзяшкой изрядно поработал.

Фолиант не без сожаления захлопнулся. Черной книге явно хотелось поделиться распиравшей ее мудростью.

– Ну а твоя Царица Мух… Эта?

Маленькая книжка, оказавшаяся томиком из «Классиков и современников», поспешила раскрыться в нужном месте.

Бьет крылом седой петух,

Ночь повсюду наступает.

Как звезда, Царица Мух

Над болотом пролетает.

Костя кивнул. Она и есть – Царица Мух. Повелительница М.

Тихо-тихо ночь ступает,

Слышен запах тополей.

Меркнет дух мой, замирает

Между сосен и полей.

Спят печальные болота,

Шевелятся корни трав.

На кладбище стонет кто-то,

Телом к холмику припав.

Кто-то стонет, кто-то плачет,

Льются звезды с высоты.

Вот уж мох вдали маячит.

Муха, Муха, где же ты?

– Николай Заболоцкий, сборник «Столбцы». Неужели не узнал?

– Заболоцкий? – поразился журналист, не без труда припоминая школьную программу. – Которого еще в тридцатых посадили?

– Которого. За некромантию и упекли. Это же заклинание! Самый настоящий инкантаментум, причем с использованием множественных стихотворных вставок – гримуаров. Для тех, кто понимает, – непробиваемая вещь! Вот за такие шутки Заболоцкого и отправили в не столь отдаленные.

– Правда?! – поразился журналист, не ожидавший такого от классика литературы.

Максим Андреевич усмехнулся, взял книгу со стола, пододвинул ближе.

– «Известия»! Смотри! На груди мухи – пентакль чудесный, «весь в лучах». Пентакль – не только амулет, но и одна из мастей Малых Арканов Таро. Он способен на инверсию, «оборачивание», и тогда становится эмблемой Дьявола. А чуть выше в тексте: «Если ты, мечтой томим, знаешь слово „Элоим“…» Элохим, имя Божье! Ну и, само собой, «болота», «мох». «Могилы», наконец. Инкантаментум по всем правилам!

– Погоди! – взмолился Костя, чувствуя, как сам превращается в муху. – Инканта… Заклинание, допустим. Но для чего?

– Скорее не для, а от, – чуть подумав, рассудил Максим Андреевич. – Подобное – от подобного.

Журналист отчаянно потер в который раз вспотевший лоб. Верно! Его рука коснулась брелока – пентакля! – и Гели Реф тут же вспомнила Царицу Мух. «На груди пентакль печальный между двух прозрачных крыл, словно знак первоначальный неразгаданных могил…»

– А знаешь, Костя, – внезапно проговорил Зверь из Бездны, – что-то мне эта комбинация крупно не нравится. Печенкой чую!


– Все по-прежнему. – Голос Игорешки в телефонной трубке дышал безнадежностью. – Пустили к ней всего на минуту… Плохо, Костя! Ленка была утром, только что уехала… У нее какая-то важная встреча, она ведь в косметической фирме работает. Я тебе говорил…

– Не говорил! – Журналист выругал себя за то, что не догадался заглянуть в Игорев бумажник, где затаились фотографии – его матушки (его М.!) и…

– У нее, у невесты твоей, какие волосы?

– А-а… – Трубка вздохнула. – В том-то и дело, Костя! Я Лене сказал, чтобы она не вздумала, не соглашалась прическу делать, чтобы в парикмахерскую шла. Но матушка настаивала, а у нее, у Ленки, журналист намечался, она ведь в фирме по внешним связям… Испугался за нее, а вот ведь как вышло! Рыжие у Лены волосы, красивые очень. Кость, а вдруг это просто совпадение?

5

Машина с синим «ветеринарным» крестом скрылась за воротами дачи. Костя неуверенно поглядел на отца.

– Сказали, обойдется. Может, и вправду?

Николай Григорьевич ничего не ответил, нахмурился. Может, и обойдется, конечно.

Костя приехал на дачу одновременно с ветеринарской «неотложкой». Бедняге Бернарду, отцовскому шарпею, внезапно стало плохо. Ни с того ни с сего. Еще утром бегал, гонял вечную врагиню-кошку, бодро порыкивал на соседские машины. Отец взял пса с собой на прогулку, там тоже все было в порядке. Какая-то женщина, в свою очередь облаянная, даже не побоялась погладить красавца по безразмерной шкуре. Бернард, странное дело, не возразил. А через час…

– Пойдем, – вздохнул бывший прокурор. – То, что ты просил, привезли.

Скопированные на ксероксе странички ждали в кабинете. Читать Костя не стал, просмотрел бегло. Все было ясно – почти все.

– Пентакль – откуда он? – поинтересовался он больше для порядка.

– Оттуда! – буркнул отец. – Вещдок. Было дело лет пятнадцать назад, накрыли кубло сатанистов. Они, гады, девочек резали, на куски кромсали! Но амулет правильный, проверял. Когда я понял, что ты не успокоишься… А ключи – соседа, он мне их на время оставил.

– Странно. – Журналист отложил в сторону странички из давнего уголовного дела, устало прикрыл глаза. – Ты – и в такое веришь.

– Верю?! – возмутился бывший прокурор. – Не верю, а знаю! Мы-то все были в курсе, только вам, штафиркам, не говорили. Чтобы спали спокойнее. Про отдел товарища Химерного слыхал? И не услышишь. Это тебе не НЛО ловить! Говоришь, помирает Машкина? И ладно, главное, сам не суйся. Я бы не хотел!..

Привычные слова прозвучали на этот раз совсем иначе. Уже не «категорически запрещаю», а «Котька, Христом Богом молю!».

Журналисту на миг стало не по себе.


– Собаку-то за что? – вздохнул Костя.

Он вновь был в кабинете – знакомом кабинете таинственной Гели Реф, Елены Ивановны Ревы, дочери умершей два года назад бывшей работницы парикмахерской «Фея».

Текст интервью скучал на столе. Никто в него даже не заглянул.

– Это не я, Константин. – Женщина поправила рыжие волосы, поморщилась. – Ковен вас предупредил. Пока только предупредил, на первый раз. Думаете, мы не знаем, зачем вы ходили в «Страшную газету»? Ковен за Максимом Андреевичем давно наблюдает, непростой он человек… А вы забудьте – все забудьте!

– Вас – тоже? – не выдержал журналист.

– Меня? Нет. Про букет орхидей я тоже буду помнить… Знаете, Константин, перед нашей встречей я разложила карты Таро, потом даже по пеплу проверила… Все должно было получиться очень хорошо, такое выпадает раз в жизни. И тут вы – наглый, самоуверенный, циничный… Признаться, озлилась невероятно. Если бы вы не остановились, если бы не то, что лежало у вас в кармане…

– Я бы… умер? – Костя, невольно сглотнув, сжал в ладони бронзовый пентакль.

Гели Реф поглядела на него, словно на неразумного ребенка.

– Нет, не умерли бы. Переспали бы со мной, закончили интервью, может, успели бы рассказать Игорю о своем веселом приключении. А дня через три – залаяли бы, как пес. И лаяли бы до конца дней – на цепи в психбольнице. Не верите?

– Не верю. – Журналист отвернулся. – Знаю.

– Не все. – Рыжеволосая встала, подошла ближе. – Но все и не надо знать, Константин. У людей свои законы, у нас – свои. Я могла бы рассказать вам, что моя мать была не виновата, Машкина сама попыталась наложить на нее проклятие, но не сумела, и смерть прилипла к ней навсегда… Но это – мое дело. Люди – сволочи, Константин, нечего их жалеть. Людмила Машкина скоро умрет, и сын ее тоже…

– Что?! Игорешка? – Журналист вскочил и вновь упал в кресло.

– Так решил ковен, – голос женщины зазвенел металлом. – Приговор подписан! Моя фотография лежит в его бумажнике второй месяц…

«Фотография, конечно! – безнадежно вздохнул Костя. – Две фотки рядом…»

– Игорь начал о чем-то догадываться. Как и вы. Но вас я сумела отстоять. Может, карты и не лгали, увидим… Я буду ждать ваши орхидеи!

Их взгляды встретились. Костя попытался вспомнить женщину, которую увидел всего день назад, – прекрасную, соблазнительную, манящую.

Не получалось. Перед ним стояла Повелительница Мух.

6

– Это ты серьезно, Шевченко? – Шеф, умевший порой читать мысли, оторвал недоуменный взгляд от свежевыкатанной, только из принтера, страницы.

– Более чем! – твердо ответил журналист. – Пока только начало, к вечеру закончу.

На самом верху листа стояло привычное: «Страшная М.».

…Машкина Людмила Васильевна умерла час назад. Ее сын, техник жилищно-эксплуатационной конторы номер двести девять, лежал в областной больнице с непонятной хворью, приводя в немалое замешательство специалистов.

Шеф, закончив сеанс чтения мыслей, глубокомысленно хмыкнул:

– Серьезно, вижу. А знаешь, Шевченко, ваяй! Свежая тема, и материал интересный, теория заговора опять же. Разоблачить думаешь?

– Не знаю. – Журналист дернул плечами. – Может, остановить, задержать… Они ведь боятся света. Эти… мухи.


В час дня, как обычно, Костя вышел на улицу, направившись в знакомое кафе. Не глядя, протянул пятерку, взял чашку «эспрессо», присел за столик.

Тонкий рыжий волос, каким-то образом зацепившийся за пиджак, когда он брал кофе, журналист не заметил. Как и то, что девушка за стойкой в этот день была незнакомой.

«Эспрессо» пился легко, даже слишком легко. Перед глазами чернели строчки недописанной статьи. Готовые странички Костя спрятал в редакционный сейф, положив рядом бронзовый кругляш пентакля. Сохранней будет!

Оставался один глоток, оставался час работы…

Внезапно Костя почувствовал пустоту – именно почувствовал, ощутил всем телом. Мир исчез, осталось лишь сверкающее белое Ничто, в котором неслышно кружила золотистая Муха, его Страшная М…

Если ты, мечтой томим,

Знаешь слово «Элоим»,

Муху странную бери,

Муху в банку посади,

Муху в банку посади,

За приметами следи.

Если муха чуть шумит —

Под ногою медь лежит.

Если усиком ведет —

К серебру тебя зовет.

Если хлопает крылом —

Под ногами злата ком.

«Сейчас залаю», – успел еще подумать он.

7

Журналист Константин Шевченко не залаял.

Муха ужалила в сердце.

Богдана

К тридцати годам Клаву стали звать Клавдией Васильевной.

Она работала бухгалтером в самом большом ПТУ райцентра Ольшаны и безнадежно влюбилась в Олега Викторовича, директора. Олег Викторович был статен, в свои сорок пять совершенно не лыс, красив и властен. Имелся у него единственный, тщательно скрываемый порок: в дни народных праздников, когда коллектив ПТУ собирался в буфетной за составленными в ряд столами, Олег Викторович сперва просил ему не наливать, потом пригублял по маленькой, потом веселился, как барин в гостях у цыган, и заканчивал вечер где-нибудь в рюмочной, откуда его, тревожно спящего, забирали потом друзья.

Друзей у Олега Викторовича хватало – из-за несомненной щедрости натуры.

В другие дни, непраздничные, Олег Викторович не пил, более того – считал себя строгим трезвенником, спортсменом и поборником здорового образа жизни. Воспитанники ПТУ его любили; когда об этом заходила речь в каком-нибудь разговоре, Олег Викторович обязательно прикладывал руку к груди и добавлял проникновенно и просто: «Как отца!»

У Олега Викторовича была жена, крашеная блондинка, и дочь-школьница. Жена числилась в ПТУ буфетчицей, но никто никогда не видел ее на работе. По мнению Клавы, она занималась неблаговидными и тайными махинациями: во всяком случае, ее замечали то на знаменитом «Рынке-на-Обочине», который по дороге на Житомир, то в городском комиссионном магазине. Мужа-директора блондинка не ценила, иногда кричала на него, а тонкие стены деревянного домика, стоящего позади кирпичного двухэтажного здания ПТУ, не умели хранить тайну. Особенно громко крик блондинки раздавался после отмеченных как обычно народных праздников.

Соседи понимали и извиняли: дело житейское, можно сказать, традиция.

Олег Викторович хранил достоинство и никогда не повышал голос ни на жену, ни на дочь – четырнадцатилетнюю троечницу, которой мать против всяких правил педагогики купила где-то настоящие американские джинсы, неопрятно потертые на коленях. Подобных штанов ни у кого больше не было в Ольшанах.

Клава любила директора со всем нерастраченным пылом стареющей девичьей души. Директор знал, что Клава его любит, но никогда не позволял себе никаких вольностей, разве что в дни праздников, случайно оказавшись рядом, мог ущипнуть за бок или за другую выступающую часть. В такие дни Клава бывала почти счастлива.

Так проходило время; Клава жила вместе с матерью на тихой окраинной улочке, в старом, но еще крепком дощатом домишке с невысоким крыльцом в три скрипучих ступеньки, жила на зарплату в сто двадцать рублей и ни в чем не нуждалась. Она была бы и вовсе довольна, если бы существовала на земле сила, способная соединить ее судьбу с судьбой благородного, сильного, но такого недостижимого Олега Викторовича.

И вот эта сила нашлась, да так, что всем жителям райцентра надолго хватило тем для разговоров и встали дыбом волосы на многих головах. Возвращаясь однажды с толкучки, крашеная блондинка угодила в аварию и в одночасье померла.

Дело было так: ехали на мотоцикле с коляской. Блондинка помещалась в коляске, укутанная платком от ветра и в надвинутой на лоб лимонного цвета каске. А за рулем сидел доверенный друг блондинки, Гриша Дымарский, частью слесарь, частью фарцовщик. Этому самому Грише от аварии не сделалось ничего, он только палец ушиб на ноге. И, взятый для дачи показаний в милицию, Гриша трясущимися губами клялся, что на пустынном шоссе (а дело шло к вечеру) через дорогу прямо перед мотоциклом метнулась серо-бурая полосатая кошка размером примерно со взрослую немецкую овчарку. И от такого знака Гриша вильнул рулем и въехал в кювет. А скорость была – дай боже, и мотоцикл, значит, разбился в лепешку, и спутницу Гриши через день похоронили.

В милиции сказкам о гигантской кошке не поверили. На Гришино счастье, алкоголя в его крови на момент аварии не оказалось, иначе могли бы и посадить; и без того история вышла скверная. Права у Гриши отобрали.

В ПТУ в это время ожидали большую ревизию, и обстановка приближалась к фронтовой: «вылизывая» отчетность, Клава дневала и ночевала на работе. Директор, овдовев, растерялся совершенно; Клава помогала ему, чем только могла, заботилась совершенно обо всем, включая угощение и подарки для ревизоров. Забегая домой, наскоро готовила суп и рыбные котлеты, складывала в эмалированные судочки и несла Олегу Викторовичу, у которого от потрясения ложка валилась из рук.

Дочка Олега Викторовича к безвременной смерти матери отнеслась до неприличия легко – уже на другой день видели ее раскатывающей на велике, в знаменитых американских линялых штанах, под аккомпанемент закрепленного на багажнике кассетного магнитофона – штуки совсем уж невиданной в спокойных Ольшанах. Вслед за Богданой – так звали директорову дочку – длинным хвостом тянулись окрестные пацаны. Неизвестно, что их привлекало больше: велик, магнитофон или обтянутая джинсами Богданина мякоть.

Соседи строго осудили Богданино поведение, но, повозмущавшись, смягчились и простили: совсем юная девка, вдобавок трагически осиротела. Олегу же Викторовичу и вовсе было не до того: он искренне горевал о жене, одновременно принимая в своем учебном заведении контрольно-ревизионную группу из пяти суровых человек.

Справили сороковины.

Клавдия Васильевна вела себя осмотрительно: знала, что за ней наблюдают. Ведь ни для кого в округе не была тайной ни ее долгая безответная любовь к директору, ни самоотверженная помощь и поддержка, которую Клава оказывала Олегу Викторовичу после смерти жены. Будучи от природы человеком порядочным, Клавдия Васильевна ничего нескромного себе не позволяла, наоборот, как бы отдалилась от директора – не пила с ним чай в кабинете, не оставалась надолго после работы, даже снедь в эмалированных судочках носить перестала – пришло, мол, время юной Богданке испытать себя в роли хозяюшки…

Но Богдана, как докладывали соседи, была из тех, кто «ни за холодную воду не возьмется». Отец давал ей деньги – то ли задабривая, то ли желая скрасить сироте жизнь; девица покупала себе пирожки и мороженое (а злые языки утверждали, что и сигареты покупала) и больше ни в чем не нуждалась. Олег Викторович, щадя дочку, к домашней работе ее особенно не принуждал: сам мыл посуду и сам готовил, сам полол маленький огород и вытряхивал во дворе ветхие голубенькие покрывала. Соседи роптали все громче: вот ведь растет нахлебница, вот когда штаны американские аукнулись!

Директор, горевавший по супруге неожиданно глубоко и искренне, прятался от тяжелых мыслей в работе. Затеял в училище ремонт, выпросил у властей землю под настоящий большой стадион, самолично проводил каждую субботу общее построение учащихся, где ругал нерадивых и награждал отличников. Клава жалела его; глядя, как он идет из училища домой, понурив голову, опустив плечи, она всякий раз себя спрашивала: ну за что, за что такому хорошему человеку такая печальная судьба?

Вопрос этот задавала себе не одна только Клава. Все вокруг гадали: как долго директор продержится холостяком? Дом ведь женской руки требует, и мужчине нужно женское внимание, и дочка, гляди, совсем от рук отбилась, должен же кто-то ее окоротить? Олег Викторович, говорили, мужик не из последних: нет, долго одиноким ему не быть. Вот только – кто?

Внимательно присматривались, пытаясь раньше соседа догадаться: к кому ездит? Кому пишет? Кому звонит со служебного телефона? Что за красавицу привезет из области?

Миновала зима; близились окончание учебного года и практика. На Первое мая собрались, как обычно, в буфете за сдвинутыми столами. Олег Викторович, против обыкновения, от первой чарочки не отнекивался, зато после третьей – завязал и в рюмочную, как бывало, не пошел. Вместо этого на глазах всего коллектива предложил Клаве проводить ее домой.

Клава зарделась, как девочка, и не знала, куда деваться. Боязливо, кончиками пальцев оперлась о согнутый локоть директора и засеменила рядом, с трудом примериваясь к его широким шагам.

Шли молча. Прошли две улицы; у калитки Клавиного дома директор остановился и выпустил ее руку.

– Клавдия Васильевна, – сказал резко, отрывисто, но Клава прекрасно понимала, что это от смущения. – Прошу вас быть моей женой.

– Я согласна, – сказала Клава быстро, будто боясь, что прозвенит будильник, обрывая чудесный сон.

Олег Викторович ничего не ответил. Только шумно вздохнул.

* * *

Свадьбу сыграли тихо – все-таки и года не прошло со смерти крашеной блондинки, так что особенных празднеств устраивать не решились. Расписались, выпили в буфетной, сдвинув вместе столы, и проводили молодых на супружеское ложе.

Затянувшееся Клавино девичество счастливо закончилось. Мужа своего она обхаживала как могла: приносила завтрак в постель, обстирывала и обшивала, никогда не говорила ни слова поперек. Олег Викторович такое отношение ценил, новую жену любил и баловал подарками. Правда, Клаве пришлось уйти с работы: начальство намекнуло, что директор и бухгалтер в супружестве – это слишком для одного учреждения. Но, возможно, все к лучшему – Клава получила возможность заниматься исключительно мужем, домом и огородом, продавая овощи на базаре и дополнительно поддерживая семью. Хозяйство, пришедшее было в упадок за время вдовства Олега Викторовича, под рукой Клавдии восстановилось и расцвело: везде в доме порядок, на лампах липучки от мух, в шкафах нафталиновые шарики, на полу – чистые половички.

Единственная проблема, можно сказать, беда, заключалась, конечно же, в Богдане.

Девица, которой к тому времени исполнилось пятнадцать, приняла мачеху в штыки. О том, чтобы называть Клавдию «мама», не было и речи; даже «тетю Клаву» не удавалось выдавить из упрямой девчонки. «Мачеха», – говорила Богдана, глядя Клаве в глаза, вкладывая в это слово все смыслы, издавна на нем наросшие, и даже сверх того.

Клавдия пыталась поначалу воздействовать на девицу лаской, мягкостью и терпением. Богдана бросала колготки на обеденном столе – Клавдия покорно убирала, укладывала в шкафчик, а если надо – и стирала, и сушила; Богдана ходила по дому в грязных туфлях, нарочно вытирая их о свежевымытый пол, – Клавдия перемывала все заново и опять увещевала, уговаривала, держа в уме и долю сиротскую, и переходный возраст. Богдана возвращалась за полночь, влезая к себе в комнату через окно, Богдана прогуливала школу, расшвыривала вещи, включала на всю мощность свой проклятый магнитофон; Богдана, наконец, плевала в кастрюлю с «подходящим» на дрожжах тестом (Клавдия ее однажды застала за этим делом), – ответом на все были увещевания, уговоры и ласковые просьбы.

Тем не менее время шло, а Богдана не становилась лучше. Наоборот, войдя во вкус безнаказанности, она грубила все наглее, училась все хуже и вела себя все развязнее; за ней вечно таскались табуны парней, и Богдана дразнила их, не понимая, чем такие игры могут кончиться. Клавдии пришлось серьезно поговорить с мужем. Олег Викторович, оказывается, прекрасно чувствовал свою вину – он давно уже не занимался воспитанием дочки, боясь доставить сироте хоть малейшее огорчение. Чем такое попустительство могло закончиться, страшно было представить.

Итак, Олег Викторович вспомнил свои обязанности по отношению к дочери. Велосипед был на время заперт в сарае, магнитофон унесен в училище, в сейф, а джинсы, коротенькие юбки и отвратительные прозрачные майки отправились высоко на антресоли. Богдане оставили в назидание только школьную форму – до тех времен, пока она не опомнится и не возьмется за ум. Клавдия Васильевна искренне надеялась, что это случится самое большее через неделю.

Куда там!

Вместо раскаяния девчонка обозлилась. Скоро Клавдия обнаружила, что на нее косятся соседи; выяснилось, что Богдана, обиженная сирота, направо и налево рассказывает людям «всю правду» о «злобной мачехе».

Богдана жаловалась в школе, жаловалась на улице, жаловалась в магазине; выдумки ее вовсе не были наивны – нет, плела она их тонко, с недетской изощренностью. Школьная форма, которую Богдана теперь не снимала, оказалась знаменем ее обиды: всю одежду продали, говорила Богдана. На вырученные деньги купили мачехе колечко. Когда придет, присмотритесь – оно у нее на пальце (а на пальце у Клавдии действительно появилось скромное колечко, второе кольцо в ее жизни после обручального, крохотная серебряная змейка – подарок мужа). И все вещи матери, говорила Богдана, снесли в комиссионку, даже французский кружевной лифчик, который покойница надевала только по праздникам. А на вырученные деньги поставили мачехе золотую коронку – вон она, присмотритесь (а Клавдии в те дни в самом деле пришлось поставить коронку – передний зуб сломался)…

Соседи, еще недавно называвшие сироту «нахлебницей» и «паршивицей», вдруг прониклись к ней сочувствием. Клавдия, узнав, в чем дело, сперва нервно смеялась, потом доказывала с пеной у рта: ложь! Да врет она, вы ей, сопливой, верите, а мне нет?!

К сожалению, все обстояло именно так. В Богдане проснулось дьявольское искусство лжи: ей верили. Клавдии – нет.

Уже говорили, что она окрутила вдовца ради его дома и денег. Что она все эти годы только и думала, как бы выскочить за директора; что она и в смерти блондинки повинна (не уточняли, правда, каким образом). И вырастала, крепла, передавалась из уст в уста новая легенда о жестокой мачехе, сживающей со света юную падчерицу…

Однажды, вернувшись с базара, Клавдия села у входа на низкую табуретку, уронила кошелки и разрыдалась, не в силах больше сдерживаться. Ее счастье распадалось прахом. Косые взгляды, злобные шутки, насмешка и ненависть от вчерашних добрых знакомых – да за что же?!

Случилось так, что Олег Викторович вернулся в тот день с работы раньше обычного. Открыв дверь своим ключом, он застал Клавдию рыдающей, кинулся утешать, обнимать, а потом и расспрашивать: кто обидел? Клялся стереть с земли, разобраться как следует: кто посмел?!

Клавдия не смогла скрыть от мужа то, что знал уже весь город и только он, Олег Викторович, не знал. Она-де, Клавдия, выскочила за него из-за денег, а падчерицу заживо хоронит, чтобы не с кем было делить наследство…

Поняв, в чем дело, Олег Викторович побледнел. Крепко обнял Клавдию, побежал на кухню, нашел в аптечке какие-то таблетки, принес жене со стаканом воды. Клавдия проглотила безропотно, умылась и легла в постель. И долго лежала, глубоко дыша, слушая, как восходит в животе, будто солнце, таблетка и распространяет вокруг себя покой и безмолвие.

В тот день Богдана вернулась домой часам к одиннадцати. Отец, ни слова не говоря, крепко взял дочь за руку и повел в ее комнату; там, не обращая внимания ни на крики, ни на слезы, снял ремень и задал дочке ту самую порку, которую она давно заслужила.

* * *

Соседи, разумеется, все узнали. Жалея Богдану (и страшась, конечно, новых чудовищных обвинений), Клавдия уговорила мужа вернуть девчонке велосипед, магнитофон и шмотки. Может быть, умелое сочетание кнута и пряника принесет наконец плоды…

После порки Богдана в самом деле изменилась. Сделалась послушнее и тише, не огрызалась, не грубила, не пропускала школу, не возвращалась за полночь. Радоваться бы – но у Клавдии Васильевны все тревожнее становилось на душе. Она едва удерживалась, чтобы не вздрагивать всякий раз, встречаясь с падчерицей глазами.

Богдана смотрела странно и страшно. Зеленые тени жили на дне ее глаз – там сидела злоба такая глубокая, такая неистовая, что Клавдия невольно ежилась под этим взглядом. Не раз и не два говорила себе: да пусть ее, пусть делает что хочет, пусть пропадает где вздумается, ей-то, Клавдии, что за дело, зачем взялась воспитывать чужую дочь? Зачем вмешалась, зачем сделалась врагом, ну ее, чур ее, вон как смотрит… Ведьма…

Отводила глаза, с Богданой старалась не встречаться и не разговаривать, но никак не могла отвязаться от мысли, что воздух в доме давит. Что Богданина ненависть висит в нем, как удушливое облако пропан-бутана. Что хочется вырваться и уйти – хотя бы к матери, за три скрипучие ступеньки, избавиться разом и от шепота за спиной, и от ядовитых Богданиных глаз.

А тут еще со здоровьем начались проблемы. Клавдия смолоду была крепкой и даже карточки в поликлинике не держала – а теперь узнала в одночасье, где у нее сердце, и что такое давление, и как ноет спина, и как набухают вены… Даже золотая коронка во рту, кажется, потускнела. Мать качала головой: сглазили тебя. Точно, сглазили. Поехать бы к бабке, снять порчу, а то ведь все хуже и хуже…

Жаловаться мужу не решалась. По-прежнему летала по дому, всюду успевала, но без огонька, без прежнего энтузиазма. Радость погасла совсем.

– А чтоб тебя! – сказала однажды в сердцах, слушая вопли соседского мальчишки, второй час канючившего под окном девчонкиной комнаты: «Богда-ана… Богда-ана!..» – Чертдана, не иначе!

Никто не слышал.

В ту ночь Клавдии приснился страшный сон. Тем более страшный, что сочетался с явью; она то задремывала, то просыпалась. Снилось (или мерещилось), что из темного угла их с мужем комнаты выходит собака, светло-желтая, будто кость. И идет к ней, Клавдии, посверкивая глазами, поцокивая когтями по деревянному полу. Казалось бы, чего страшного – собака приснилась. Но чем ближе она подходила, тем яснее становилось Клавдии, что с собакой что-то не так. Крылось в глазах ее, в движениях, в тени на полу – непростое, не звериное и не человеческое; да и откуда взяться в комнате собаке? Собакам место на дворе…

Клавдия хотела выбраться из сна, ворочалась, трясла головой, поднималась на локте; вот проснулась, в комнате темно и тихо, рядом похрапывает директор, и время облегченно вздохнуть: «Куда ночь, туда и сон»… Глядь – из угла смотрят два горящих глаза, и все начинается сначала: крадется странная собака, тянется за ней изломанная тень, останавливается сердце: проснуться!..

С каждым разом тварь подходила все ближе. Наконец прыгнула на кровать; Клавдия проснулась с криком, принялась толкать мужа локтем в бок, будить на помощь. Муж спал как мертвый; Клавдия попыталась встать, не оглядываясь на темный угол. Хотела добраться до выключателя, включить свет…

Собака была тут как тут.

– Пшла вон, проклятая!

Вскочила все-таки с кровати. Схватила за ножку деревянный табурет (где только силы взялись!) и угостила бестию изо всей силы. По голове, как метила, не попала: тварь увернулась. Но угодила, кажется, по лапе; собака дико взвизгнула, и Клавдия Васильевна очнулась наконец в постели рядом с мужем на рассвете: ночная сорочка прилипла к спине, сердце молотит, захлебывается, и душно, душно… Ночью, оказывается, случайно закрылась форточка, и в комнате такой спертый дух получился, что не только сучка – черт приснится…

Было воскресенье. Падчерица, как выяснилось, поднялась раньше всех, села на велик и укатила куда-то, накорябав отцу небрежную записку.

Вернулась днем, бледная и без велосипеда. Рука в гипсе; каталась, значит, по старой дороге над песчаным карьером, куда и взрослым, и детям ход строго-настрого запрещен. Земля осела, и Богдана свалилась. Шею, по счастью, не свернула, а поломала только руку. Выбралась, на шоссе «проголосовала», довезли ее до больницы. А велосипед там и остался, в карьере: рама лопнула.

Олег Викторович опять повел себя, по мнению Клавы, непедагогично. Вместо того чтобы объяснениями связать в Богданиной голове непослушание и несчастье – побежал сломя голову в карьер, чтобы велик вытащить и раму сварить и вообще все, что нужно, поправить.

Не нашел велика. Засыпало песком; но обещал Богдане, что в понедельник пойдет с лопатой и откопает.

Богдана обещаниям особенно не радовалась. Сидела бледная, смотрела на пальцы, перемазанные гипсом, на слова отца угрюмо кивала, а Клавдии вообще как будто не видела.

* * *

Страх воцарился в жизни Клавдии.

Ночью кошмары. Днем – будто тень за ней ходит. Не сводит ненавидящих Богданиных глаз.

Олег Викторович все видел и все понимал. Разрывался между женой и любимой дочерью; стал приходить домой навеселе, а то и вдрабадан пьяным. Уже не нужно было праздников – упитый приходил и валился на кровать в одежде, и сивушный дух стоял плотно, так что Клавдии приходилось стелить себе на веранде или в кладовой.

Мучился сам от этого. Голубил Богдану, а порой бил; доброты это девочке не прибавляло, и Клавдия, хоть как старалась не огорчать мужа, а все-таки сказала однажды в сердцах: уйду. Вернусь к матери; не в силах жить в одном доме с эдакой злобой.

Олег Викторович долго сидел на кухне хмурый. Потом пошел к дочке и объявил: «Устрою тебя в экономический техникум в облцентре. Техникум хороший, у меня там знакомые; конкурс аттестатов не пройдешь – так хоть по блату впихнут».

– Выжить из дому хочешь! – крикнула Богдана так пронзительно, что услышала не одна Клавдия Васильевна, но и соседи за тонкой стенкой. – Не пойду! Пусть она убирается!

Олег Викторович надел кепку и, ни слова не говоря, ушел. Вернулся домой вдребезги пьяный, но не упал на кровать, как обычно, а полез с кулаками на Клавдию: ребенка из отчего дома выживаешь, ведьма?!

Клавдия Васильевна, едва вырвавшись, убежала к матери. По улице шла крадучись, прячась за деревьями: не видит ли кто? Время было позднее, но многие окна еще светились.

У матери прикрывала ладонью щеку. Врала что-то; мать вранью не верила, хотела вызвать милицию – «снимать побои»; Клавдия с трудом отговорила ее от постыдной затеи. Ночь провела без сна, на кухне за клеенчатым колченогим столом, и слезы капали в остывший чай.

Утром пришел Олег Викторович. Стоял на коленях, просил прощения; Клавдия его очень по-человечески понимала. Не отречься ведь от дочери. Не выгнать. Не развестись. Какая ни есть, а все своя. Но возвращаться домой – отказалась. «Не могу ее видеть, – сказала просто. – Ты, родной, прости меня, но я с ней под одной крышей жить не стану».

Олег Викторович ушел.

Слухи в городе теперь уже не затихали. Мать приходила с базара вся красная, первые три минуты отказывалась хоть слово повторить из «этого трындежа», потом долго кляла сплетниц, желая, чтобы у них повысыхали языки, а после выкладывала все до копейки: и как Олег Васильевич взъелся на родную дочь в угоду новой жене, и как возил Богдану, едва ли не связанную, в областной центр – «сдавать» в какой-то ужасный техникум для умственно отсталых сирот, и как директор того техникума сказал Олегу Васильевичу: подожди, вот она тебя так же в дом престарелых сдаст! И как Богдана клялась, что повесится или утопится, и друзья ее скорбно говорили своим родителям: довели девку. Жалко ведь. И впрямь вот-вот наложит на себя руки.

Клавдия Васильевна сидела тихо, в город не выходила, даже во двор не показывалась. Ждала, пока устоится немного. Оно, может быть, и не устоялось бы так быстро, но тут случился пожар в единственной на весь город девятиэтажке, и в тени этой новости семейные проблемы Олега Викторовича потеряли для болтунов привлекательность.

Накануне пожара Олег Викторович пришел к Клаве. Ничего не сказал, постоял рядом, опустив голову, и в молчании было все: и что любит, и соскучился, и хозяйство в упадке…

Тоже ни слова не говоря, Клава собрала узелок с пожитками и вернулась обратно, под мужнин кров. Боялась сплетен, но никто ее возвращения не заметил – весь город занят был передачей сводок с места происшествия: где загорелось, как спасали, как один чудак выбросил с девятого этажа любимый фикус в кадке, едва не убив пожарного, и тому подобные важные сведения.

Три дня прошли спокойно, даже мирно; потом Богдана снова дала себя знать, устроив за ужином безобразную сцену. Не желала, видите ли, есть кашу, швырнула миску об пол, билась головой о стену: уморить хотите сироту! Только Клавдия на этот раз не растерялась, и не вспылила, и не огорчилась, а тихо и спокойно сказала Богдане: «Будет с тебя. Поглумилась, и хватит. Теперь я хозяйка. Иди по доброй воле в техникум. Может, жизни научишься».

Богдана бросила на мачеху полный ненависти взгляд – и убежала из дому, на прощанье так хлопнув дверью, что посыпалась с потолка известка.

Всю ночь где-то пропадала.

И наутро не вернулась. Не вернулась и к вечеру, зато прибежали, запыхавшись, два одноклассника – дескать, утонула Богданка. Утопилась. Вот ее сумка. Бросили Клавдии под ноги светло-розовую клеенчатую сумочку, которую Богдана имела обыкновение носить через плечо. И убежали.

Клавдия сама не поверила и мужа успокоила: придуривается девчонка. Издевается. Пугает. Тем не менее Олег Викторович поспешил в милицию, и вскоре Ольшаны разве что на ушах не стояли: искали Богдану.

Мальчишки, приведенные в участок, рассказывали каждый одно и то же: Богдана, доведенная мачехой до отчаяния, прыгнула в омут. Омут в местной реке действительно имелся: на дне били ключи, и в самый жаркий день самый опытный пловец мог быть затянут в воронку или погублен судорогой, уж как повезет. А теперь стоял апрель, лед недавно сошел, и, конечно, оказавшийся в омуте человек имел малые шансы на спасение.

Вызвали водолазов. Обшарили дно, но ничего не нашли, кроме правой Богданиной туфли. Туфля, говорила Клавдия мужу, еще не доказательство: туфлю могла бросить в пруд, а сама – на поезд, деньги-то у нее водились… Кстати, метрика пропала вместе с Богданой. С документами, значит, топиться пошла.

Милиция приходила домой и в школу. Изучали быт семьи, расспрашивали соседей и Богданиных учителей; соседи, может, и наболтали лишнего, а вот учителя все как один подтвердили: девчонка была тяжелая, своенравная и психованная. Еще родная мать ее избаловала: ну зачем ребенку настоящие американские джинсы?! А Клавдия Васильевна стояла на своем: за приключениями поехала. Веселой жизни искать. Может, еще вернется.

В милиции и дольше бы мурыжили, но прибежал однажды один из мальчишек-»свидетелей» с потрясающей новостью: видел у реки Богдану. Ходит при луне мокрая, волосы распущены, и в волосах водоросли; клянется найти проклятую мачеху и утопить…

После этого дело о самоубийстве было тихонько закрыто. Богдану объявили в розыск как пропавшую без вести.

Олег Викторович не знал, куда себя девать. Бродил по дому как потерянный; Клавдия не отходила от мужа ни на шаг. Утешала, отвлекала мелочами, чуть не кормила с ложечки; вернется, уговаривала, твоя Богданка. Попутешествует, поумнеет и вернется; жизнь научит. Жизнь – она лучший учитель…

А поскольку оставаться в Ольшанах супругам сделалось невозможно, то Клавдия нашла себе работу в Харькове. Хорошую работу, бухгалтером на заводе; год прожили в общежитии, потом получили однокомнатную квартиру. В первое время Олег Викторович тосковал о своем ПТУ, но связи ведь остались, а город строился, расширялся, и опытному человеку дело найти не так трудно…

И зажили супруги спокойно и счастливо, душа в душу.

Только слесарь-пьянчуга, живший в рабочей общаге напротив, клялся последним шкаликом, что не раз видел на подоконнике супружеской квартиры огромную кошку, полосатую, серо-бурую. Кошка – размером со взрослую немецкую овчарку – вылизывала когтистую лапу и улыбалась, и во рту ее вроде бы светилась золотая искра…

Но что с пьянчуги взять?

Сердоликовая бусина

1

Черепом играть в футбол не так и удобно. Легок слишком, да и кость, особенно старая, – не резина, не каучук. Удар точно не рассчитаешь, улетит – ищи в кустах! К тому же недолговечен череп, в лучшем случае на две-три игры хватит.

Тем не менее играли. Как и полагается – с криком, с лихими ударами по ногам, с отчаянными свистками судьи. Разгорячились, сорвали майки, растерли первую грязь по покрасневшим лицам.

Крепкие ребята, археологи!

Удар, еще удар! Еще! Желтая неровная кость летит в импровизированные ворота. Летит, летит… Неужели гол?!

– Череп-то отдайте!

Зачем Максиму понадобился череп, причем именно перед ужином, он и сам не смог бы объяснить. Ну шумят, ну играют, ну вопят бабуинами. Что с них взять, с футболистов? Первокурсники! Тем более не свои, с истфака университета, а, так сказать, приданные, из братского института физкультуры. Им и положено в футбол играть. Силы к вечеру еще остаются, а мозгов – меньше, чем в найденном черепе.

И связываться, признаться… Кто он для них, Максим? Студент-третьекурсник и начальник раскопа, причем не родного, а соседнего. Драться, может, не полезут, но… Кому такое нужно?

Так и есть! С первого раза не услышали – или сделали вид.

– Отдайте!

– Чего-о-о?!

Пока соображали, пока кучковались и толпой подступали, Максим наконец-то понял. Не нужен ему череп, и никому не нужен, кроме таких лосей, и не первый это футбол с желтой костью вместо мяча. Просто…

– Говорю: череп!

– Так он наш, понял? Иди, не мешай! Катись!..

…Просто Максим не любил подобный народ. Чему именно подобный, он даже затруднялся уточнить. Слово «быдло» не выносил, но не называть же их благородным латинским «плебс»! Однако не любил, причем сильно. Интеллигент в четвертом колене, ничего не попишешь. «Интель», как выражался он сам.

– Ваш?

Вот этого будущие чемпионы и не знали: психологии. А она – наука хитрая, учит всякому. В том числе и паузу держать, и взглядом пустым смотреть в чужие глаза. Ну-ка подождем…

– Максим, мы это… Доиграем только!

Теперь давить! Пока не очухались – давить! «Подобные» отличаются неустойчивым настроением. Азбука!

– Нужен сейчас. Я его описывать буду – для отчета. Кстати, нижняя челюсть где?

Экспедиция копала уже третью неделю. В этом году везло: ни дождей, ни дизентерии, ни запоя у бульдозериста. Большой Курган почти закончили, вскрыли три малых, две одиночные могилы и даже обследовали соседнее поселение, то, что за совхозным садом. Кое-что нашли. Череп, например.

Нижняя челюсть оказалась поблизости, рядом с хозяйственной палаткой.


Максим мог быть вполне доволен. Опыт прикладной психологии удался вполне, шум за пологом палатки утих, а он оказался владельцем индивидуального черепа. Вопрос лишь в том, что с ним, с черепом, делать дальше. Не описывать же, в самом деле! Вообще-то полагалось, но никто этим и не думал заниматься, причем не только в данной, но и во всех известных Максиму экспедициях. Специалисты в Киеве, а брать недоучку из мединститута – себе дороже. Лучше лишнего копача пригласить, хотя бы из того же физкультурного.

Максим взял череп, взвесил на ладони. Бедный Йорик, не знал я тебя! Просто выкопал сегодня как раз перед обедом. Лежал ты, где и полагается лежать черепу в давно порушенном кургане: выше на метр от костяка, в обвалившемся грабительском лазе. Знакомый почерк – дорыться до ямы, оттяпать голову вместе с кистями рук (почти все золото на них), а после вверх, пока землей не придавило. Иногда, впрочем, давило, и очень успешно – как в кургане, раскопанном ровно неделю назад.

Итак, череп. Итак, бедный Йорик. Скифского происхождения, возраста, судя по жалким остаткам инвентаря, тысяч двух лет с половиной, сохранности средней… Что еще? А еще ты не Йорик, а мадам Йорик или даже мадемуазель. Мадам – если исходить из все того же инвентаря (сережка, бронзовый браслет, две бусины), а мадемуазель – судя по (ого!) прекрасно сохранившимся и совершенно не сточенным зубам. Если учесть, что жевали и кусали в те годы не в пример нынешнему, то… Вам и двадцати еще не было, мадемуазель Йорик!

И что прикажете с вами делать?


Сергей Сергеевич, начальник экспедиции, изволил удивиться. Редкий случай, между прочим! Начальники экспедиции не удивляются даже на раскопе. «Так я и знал!» – и весь сказ, пусть лопата вывернет хоть золотую пектораль с грифонами.

– Максим! Откуда это?

– Курган номер три. Сегодняшний. Куда положить?

Начальник позволил себе не просто удивиться – моргнуть. Остальное Максим мог угадать заранее. Сейчас ему объяснят, что краниологическое исследование в этом году невозможно, везти в музей – тоже, фонды и так переполнены… Если коротко: «Избави нас бог от старательных старшекурсников!»

Значит, можно проявить инициативу.

– Я подумал, Сергей Сергеевич… Закопаю его рядом с курганом, а место в дневнике помечу. Лежал со времен Перикла – и еще полежит. Если вдруг понадобится – возьмем. Так сказать, долговременная консервация.

– Правильно! Действуйте!

В начальственном взоре читалось явное одобрение. Но и укор тоже. Мол, ты же не из Дворца пионеров, Максим! Или сам сообразить не мог?

А вот не мог. Идея с «долговременной консервацией» родилась сама собой, посреди разговора. Спонтанно, если совсем по-научному. Как и бессмысленная затея с отменой футбольного матча.

Штыковую лопату он взял в хозяйственной палатке; бутылку портвейна пришлось покупать в сельмаге совхоза имени Химерного, на что ушло ровно полтора часа.


– Череп! А точнее, уважаемая мадемуазель! – проникновенно начал Максим, сидя рядом со свежей ямой и подсвечивая себе фонариком. – Прежде всего, сообщаю, что кости я тоже собрал. Кажется, все, мы их в угол раскопа сложили…

Максим не страдал типичной интеллигентской привычкой разговаривать сам с собой, но в данном случае имел полное право считать, что находится в компании. Кроме того, ночь, пустая степь, разрытая могила, да и бутылка уже не полна… Кто осудит?

– Прежде чем поговорим о дальнейшем, позволю себе представиться. Имя мое вы, вероятно, слыхали. Остается добавить, что я студент третьего курса исторического факультета, копаю с четырнадцати лет, дело это люблю, надеюсь лет через пять стать заместителем начальника экспедиции и… И, между прочим, из-за вас я порезал палец.

Последнее было не совсем справедливо. Максим оказался сам виноват, ибо решил копать без фонарика и почти сразу наткнулся на бутылочное стекло. Пришлось заливать рану портвейном.

– Наконец о том, что я тут вообще делаю. Отвечу так: и самому интересно. Все мои сегодняшние поступки нахожу странными и нелогичными. Будет желание, можете подумать на досуге. Попытаюсь лишь выдвинуть непротиворечивую версию. Скажем, я учел, что вы умерли молодой, после смерти вас ограбили, а затем всякая босота посмела играть вами в футбол. Все данные обстоятельства и вызвали мою неадекватную реакцию.

Максим замолчал, дабы оценить, как это все выглядит со стороны. Да уж! Но раз взялся – доводи до конца.

– Поскольку оба мы с вами не христиане, позволю совершить над вами нечто вроде языческого обряда. Прошу прощения, если вместе с благородным портвейном за рубль тридцать две на ваши кости попадет капля моей крови. Впрочем, так будет еще архаичнее. А на память о вас оставлю себе сердоликовую бусину, которую имел честь только что найти в отвале вашего кургана. Описывать в дневнике и сдавать не буду, чтобы не путать хронологию.

Максим порылся в кармане штормовки, подсветил фонариком. На ладони лежал неровный коричневый шарик. Издалека – камешек и камешек, но вот луч коснулся поверхности, и где-то в глубине засветился ответный огонек…

Захотелось просто встать и уйти. Монолог по типу «Многоуважаемый шкаф!» изрядно затянулся. Поэтому Максим просто плеснул от души портвейна, подумал, сам отхлебнул пару глотков и взялся за лопату. Но в последний миг остановился. Шкаф шкафом, но ведь это, как ни крути, похороны!

От такой мысли и вовсе стало не по себе. Максим отвернулся, словно надеясь что-то увидеть в окружавшей его тьме, затем виновато вздохнул:

– Прости, если что не так. Наверное… Уверен, ты была красивая, храбрая, умела в отличие от меня прекрасно ездить верхом и стрелять из лука. Стихи бы прочесть, но ничего на русском в голову не приходит. Разве что на украинском… Зато почти о нас с тобой. Борис Мозолевский написал, он археолог, как и я. Точнее, это я, как он. Но прочитаю все же на великом и могучем – в свое время честно попытался перевести.

Максим вытер тыльной стороной ладони внезапно вспотевший лоб. Вспоминать собственные поэтические потуги оказалось не так и легко. Но если постараться…

Он не спал. Средь звезд немого гласа

Шел сквозь тьму – и замер, недвижим:

Афродита скифов – Аргимпаса

Озаряла степь огнем своим.

Перевод вышел так себе. К тому же Максим ошибся – безлунная ночь была черна, Аргимпаса скрыла свой лик. И так же темен казался сердолик на испачканной землей и кровью ладони.

2

– Вы археолог, – уверенно заявила девушка. – Из экспедиции, которая курганы копает.

– А вы из тех домиков, что возле берега, – не оборачиваясь, констатировал Максим. – Отдыхаете от трудов праведных.

Ему помешали.

Археологи редко копают в одиночестве. Это и хорошо, и плохо. Хорошо, если рядом село с магазином, и плохо, когда начинается почти неизбежный конфликт с местными «подобными». Отдыхающие в качестве соседей лучше – но не слишком надоедливые.

То, что гостья именно из домиков, он понял после первого же слова. Свои все наперечет, а сельский «суржик» узнаешь сразу.

Вообще-то в округе было людно. Село Терновцы, которое с магазином, рядом еще одно, Градовое, почти пустое, река с фанерными домиками на берегу и лодочной пристанью, за рекой – белый санаторий «Ладушки», прозванный злыми языками «сатанорием». Когда после первой недели работы начинает хотеться одиночества, обилие себе подобных утомляет.

Вечером Максим уходил «свит за очи»– на старый курган, варварски раскопанный еще век назад. Садился так, чтобы не видеть ничего, кроме далекого леса.

– Помешала? – Гостья оказалась до странного чуткой. – Наверное, думаете о работе? Извините, сейчас уйду.

То ли девушка и в самом деле смутилась, то ли не хуже третьекурсника изучила мудрую науку психологию. Максим поспешил встать.

– Это вы меня извините. Никому вы не помешали, я ухожу, точнее, уже ушел. Кстати, курган, на котором мы стоим, раннескифский, века седьмого до нашей эры, слева – кладбище, но поновее и… Ушел!

– Оставляете меня одну на кладбище?

Гостья засмеялась, и археологу расхотелось уходить.

– Кладбище? – Максим поглядел вниз, где оно находилось, покачал головой: – Если мы собираемся знакомиться, повод – лучше не придумать. Кладбище начала двадцатого века, заброшенное, разоренное, как и все в этом богоспасаемом крае…

Девушка вновь рассмеялась, протянула ладонь:

– Нина! Запомнить легко – из «Кавказской пленницы». А вас я знаю, вы – главный в той яме, где копают, и зовут вас Максим.

– Как у Стругацких в «Обитаемом острове», – согласился он, тоже протягивая руку.

Странное дело свершилось в этот миг на заброшенном кургане. Коренной, настоящий археолог не стал поправлять невежду, посмевшую назвать раскоп какой-то «ямой». Наверное, девушка и в самом деле хорошо смеялась.

– Я действительно из, как вы говорите, домиков, но отдыхаю не после трудов, а перед. О вас мне рассказали ребята. Они первокурсники, пытались играть со мной в волейбол и очень вас боятся.

– При этом считают занудой и карьеристом, мечтающим об аспирантуре на нашей кафедре, – согласился Максим.

Тут бы девушке его поправить (для того и говорилось), но Нина почему-то смолчала. Лишь поглядела – очень внимательно. Максиму немедленно захотелось вынуть из кармана забытую в палатке расческу, а заодно сбегать в ту же палатку за бритвой. Археолог в поле – не студент в актовом зале. Во всем остальном расческа с бритвой помочь не могли. Максим был уверен, что внешностью не вышел, равно как и ростом, а если тебя вдобавок сразу же признали занудой…

Он поглядел на часы, чтобы замотивировать отход, но девушка внезапно шагнула ближе.

– Так… Обидела, причем ни за что ни про что. Максим, мне очень нравятся зануды, а мечта об аспирантуре – чудесная мечта. Смотреть на часы не надо, этот прием давно не проходит.

– Вы – психолог, – понял он.

– Четвертый курс. – Девушка вздохнула. – Как психолог, предлагаю немедленно перейти на «ты» и оценить ситуацию. Пришла я сюда, конечно, не случайно, но вот знакомиться ни с кем не хотела, даже с археологами. Напротив, мечтала побыть в одиночестве. Кажется, наши мотивации совпадают?

Максим кивнул, прикидывая, что о привычке быть лидером в умной беседе временно придется забыть. Психолог, значит?

– Не только мотивации, Нина. У нас с тобой одинаковая привычка находить самые мудреные слова для простейших вещей, мы оба о себе слишком высокого мнения, а познакомиться со мной ты все-таки хотела.

На этом можно было и расходиться. Но они остались.

3

Дождь пошел в конце четвертой недели, почти под самую завязку. Великий Закон Вредности, о котором знает любой археолог, сработал без осечки. Что толку в уже сделанном, в извлеченном, упакованном и описанном, если срывается главное, из-за чего затеян сезон? Большой Курган, почти вскрытый, освобожденный от чудовищной многометровой засыпи, почти готовый отдать все, что уцелело от Времени, казалось, передумал. Аккуратный, пять на пять «квадратов», раскоп не так уж и медленно, зато верно превращался в бассейн со склизкими глинистыми стенками.

Древние боги не отдавали своих мертвецов.

Утром, когда закапало, начальник Сергей Сергеевич стал бел. К полудню, как полило, – желт. После двух часов дня ливень стих, и лицо Сергея Сергеевича начало розоветь.

К пяти вечера вновь лило, на этот раз беспощадно, от души.

Смотреть, как начальник зеленеет, Максим не стал. В пять пятнадцать он уже подходил к деревянному домику у реки. Третий слева, синий, с небольшой верандой.

Нина стояла возле открытой двери, зажав в пальцах сигарету.

– Ты куришь, – отметил он очевидное, но прежде невиданное.

– А у вас дождь, наверняка все залило, но ты – не куришь, – согласилась девушка, затягиваясь в последний раз и бросая окурок в ближайшую лужу. – Вывод: мои обстоятельства сложнее.

Он поглядел Нине в глаза и понял, что игры в прикладную психологию кончились. Совсем. На миг Максим пожалел, что пришел. Но раз пришел…

– Помочь могу?

Беспомощный по форме и по содержанию вопрос подразумевал любой ответ. От просьбы ссудить двадцатью рублями до предложения совершить чудо. Причем здесь же, не сходя с мокрой веранды.

– Можешь. Соверши чудо.

Странно, но Максим словно этого и ждал. Влажная ладонь скользнула в карман штормовки.

– Единственная ценная вещь у меня, кроме зачетки. Но зачетка чудес не творит. Это – может.

Сорвавшаяся с жестяного карниза капля умыла сердолик.

– Заходи в дом, я чай заварила. – Нина осторожно взяла в руки бусину, на миг задумалась. – На ней ведь кровь, правда? Твоя?


– Эта девушка из кургана должна тебя полюбить.

– Должна была бы, – уточнил въедливый Максим. – А главное – за что?

В жестяных кружках дымился чай, штормовка сохла у горящей электроплитки. За окном шумел ливень, переходящий в потоп.

– Скифы верили в вечную жизнь. Поэтому не «бы», – невесело улыбнулась Нина. – А за что… Ты ведь ей эту вечную жизнь подарил заново, разве не так? Навел порядок в царстве мертвых?

Сердоликовая бусина лежала на столе, рядом с пачкой рафинада.

Максим кивнул:

– Именно. Могу пересказать соответствующую главу из монографии Абаева. И ведь что интересно, Нина? За эти дни мы обсудили с тобой не только все обязательные для интелей…

– Прости? – Кружка в руке девушки дрогнула. – Ах да, опять Стругацкие!

– И опять «именно». Все обязательные для интелей темы, даже перешли на дополнительную программу. Это с одной стороны. С другой же… Я, как предатель на допросе, выложил о себе все, включая сагу о дедушке, Максиме Ивановиче, который умудрился именно в здешних местах сложить свою комсомольскую голову в самый разгар коллективизации. И ты слушала, как будто тебе интересно.

Кружка в ее руках вновь дрогнула. Кипяток плеснул на пачку с сахаром.

– Мне было интересно, Максим. Если не веришь, то… поверь. Могу продолжить. Я о себе ничего не рассказывала, а ты, как истинный… интель, не спрашивал. А теперь тонко намекаешь, что мои неприятности где-то там.

Максим поглядел в залитое белой водой стекло. Темнеет; если будет лить всю ночь, прощай, Большой Курган!

– Разве что очень тонко, Нина.

Девушка поставила кружку на стол, вытерла мокрое запястье носовым платком, закусила губу.

– Тебе нужно было уйти сразу. У тебя и так хватает проблем с твоим курганом.


– То, что я не русская, ты уже понял.

Максим пожал плечами. Сам он, будучи насмерть обруселым украинцем, все-таки не видел в том особой беды. Более того, казацкие гены порою нашептывали ему, что русским быть совсем не обязательно.

Теперь они сидели на кровати – панцирной, с никелированными шариками по углам. Нина – возле пододвинутой к стене подушки, он – на противоположном конце. Между ними громоздился полуразобранный рюкзак.

– Я не только не русская… Остальное домысли себе сам. Извини, не могу.

На сей раз Максим моргнул – не хуже Сергея Сергеевича. Почему-то подумалось о чилийских эмигрантах. Нет, не похожа.

– Домысливать не хочу. Извини – взаимно.

Девушка провела рукой по лицу. Затем в ее ладони оказалась знакомая бусина.

– Хорошо! Домыслю сама. Представь, что я – та самая скифская девушка, которую ты похоронил. Но ты совершил ошибку: кровь нельзя смешивать с вином. Вместо погребального ты провел совсем иной обряд. Так?

О черепе и всем, с ним связанном, Максим рассказал ей сам. И сразу понял – зря. Теперь понял это вторично.

– Вином и кровью ты вызвал ее из небытия, заставил вновь вдохнуть воздух, выпить воды, поговорить с живыми людьми. Но твоей крови хватит ненадолго. Ей… Мне скоро придется уйти – вернуться под землю, в темноту, в Ничто. Новая кровь не поможет, требуется другое чудо. Скажем…

Нина перекатила бусину по ладони, осторожно коснулась пальцем.

– Скажем, сердолик должен засветиться.

– Это будет причиной или следствием?

Максим постарался, чтобы вопрос звучал в меру иронично. Но очень в меру.

– Еще не знаю.

За окном лил дождь, красным огнем горела спираль электроплитки, дымился окурок в пустой банке из-под сайры. Штормовка еще не высохла, и Максим, сам промокший, изрядно продрог. Из открытого рюкзака на него смотрел вязаный свитер, но претендовать на такую роскошь закоренелый интель не решился. Нине же было не до штормовки – и не до свитера тоже.

– Теперь я поняла, кто из нас старше, – внезапно заметила девушка. – Это не упрек, хвалиться тут нечем. Я тоже мечтала бы играть в раскопки курганов. Очень сильно…

В эту минуту Максиму срочно захотелось повзрослеть. Курган для этого не годился. Он поглядел на бусину в ее ладони.

– Ты… Ты выйдешь за меня…

Сердолик исчез. Ладонь Нины дотянулась до его губ. Надавила.

– Дождь, кажется, кончается… Ты очень хороший мальчик, Максим.

4

Мертвый царь увидел солнце через два дня.

Боги устали. Слишком древние, слишком утонувшие в толще памяти, своей и чужой, они сделали, что сумели. Не помогло. Осквернители были молоды, с горячей кровью, острым холодным умом и ненасытной жаждой. Их не ждала вечность, под их кедами чавкала холодная грязь, в которую им всем предстояло очень скоро уйти. Поэтому они спешили насладиться мигом победы, счистить мокрую землю с золотой диадемы, с радостной усмешкой поднять к растерянному солнцу парадный царский меч, поглядеться в умерший лик серебряного эллинского зеркала.

Боги отдали царя. Рычащий бульдозер отъехал в сторону, хмурые бородатые парни – гвардия экспедиции – склонились над чем-то темным, проступающим из-под желтой грязи. Остальных безжалостно отогнали прочь. Миг победы – он для всех, но делится не поровну.

– Как всегда, две главные камеры, – начальник Сергей Сергеевич, гордо попиравший армейскими ботинками бровку кургана, кивнул вниз, на дно раскопа. Там оскверняли царские кости.

– Царь и царица, – согласился образованный мальчик Максим, глядя куда-то в сторону.

В этот жаркий день, день победы, ему стало как-то все равно. Сейчас заорут, сейчас скатится вниз напряженный фотограф, держа наготове свой «Любитель». Они выиграли. Вечером – футбол.

– Местные копали курган лет сто. – Он поглядел на близкое село, поморщился, как всегда при мысли о «подобных». – И не смогли ничего отыскать. Почему, Сергей Сергеевич? Они же целое метро вырыли! А мы нашли.

По губам начальника промелькнула улыбка, которую Сергей Сергеевич мог позволить себе только в такой день. Когда они приехали, Большой Курган и в самом деле походил на заросшую травой строительную площадку. Каждый в округе знал про казацкий клад, лежавший под желтой глиной, про спрятанного золотого коня с золотой уздечкой. Копали годами, целыми семьями, поколениями.

– Ты же понимаешь, Максим.

Сказать старшекурснику «ты» – непростительный промах, даже для начальника, но в такой момент «ты» было подобно медали.

– Аборигены потеряли квалификацию, – не без удовольствия констатировал будущий заместитель. – Они не знали, где искать главную камеру с погребением. Ну а мы-то знаем, Сергей Сергеевич!

Начальник дернул углом рта, затем вновь улыбнулся, но иначе – холодно и спокойно. Так улыбается брахман, думая о париях. Так наверняка усмехались в своем тартаре души древних грабителей, наблюдая за бесполезной суетой «аборигенов».

Внизу уже что-то нашли, но еще не кричали. Рано! Сначала очистят поверхность, положат картонные цифры, фотограф зарычит, освобождая «кадр»…

– Сергей Сергеевич, – внезапно для самого себя заговорил Максим. – В каждом кургане – грабительские лазы. Они искали золото, это понятно. Но ведь опасно! Охрана, заклинания, обвалы, наконец. Мы нашли троих погибших… Неужели ими двигала только…

– Алчность? – подхватил начальник не без интереса. – Ты прав, подобное ремесло редко себя окупает. Заработать на жизнь можно иначе. Мне кажется, многими двигало то, что и нами. Тоже алчность – но другая.

Уточнять он не стал, как и Максим – переспрашивать. Они были одной касты.

– Нашли! Нашли! Нашли!!!

Царские кости уносить не стали. Собирать тоже – так и оставили разбросанными в грязи.

5

Нина встретила его возле длинного деревянного стола, за которым обедала экспедиция. Сейчас на гладкой клеенке сиротливо стояли две пустые мытые миски. Праздник начнется ночью.

Максим дымил сигаретой, глядя себе под ноги. Нину он не заметил.

– Ты куришь, – сказала она.

– Здравствуй.

Максим кивнул, поглядел, куда бы выбросить сигарету, но в последний миг раздумал. Всего третья за день, очень хотелось докурить.

– Завтра утром я уезжаю. – Нина подошла совсем близко, помолчала. – Если хочешь… Встретимся через час на том кургане.

– Где кладбище? – уточнил он без особой нужды.

Девушка не ответила и внезапно погладила его по щеке. Максим вздрогнул.

Проходивший мимо первокурсник понимающе отвернулся.


На кургане было сыро. Солнце высушило траву, но земля противилась, не отдавая холодную влагу. Этим ранним вечером все казалось иным, изменившимся. Старое кладбище подступило ближе, к самому подножию, лес, напротив, словно ушел к горизонту.

Максим пришел первым. Сигареты брать не стал – во рту и так скопилась горечь. Девушки еще не было, и он сел на привычное место, бросив поверх травы штормовку. В конце концов, одному тоже неплохо. Можно думать, можно смотреть на старые заброшенные могилы, покрытые такой же высокой травой. Почему-то подумалось о местных «подобных», недостойных даже слова «плебс». Они раскапывали курганы, пытаясь найти золотого коня с золотой уздечкой, – и отворачивались от могил отцов и дедов.

Максим знал, что прав, но на ум пришло совсем иное. Из этих краев его предки, здесь погиб дед, но теперь для него эта земля – чужая. Неприятные люди, непонятная речь…

В школе Максим с трудом смог получить «четверку» по украинскому языку – и то ради среднего балла в аттестате. Английский знал лучше всех в классе, латынь учил с четырнадцати лет.

Он понял, что и это правда, – но ничуть не расстроился…


Нина положила на траву большой пакет, откуда выглядывало что-то синее.

– Взяла одеяло, – пояснила. – Очень сыро.

– Нарушение экспедиционных традиций, – пожал плечами он, не вставая. – Правило: гуляя с девушкой, не бери одеяло. Слишком ясный намек.

Нина отреагировала на диво спокойно:

– Я не из вашей экспедиции. А сегодня сыро.

На одеяло Максим так и не сел. Из принципа.

– Говори что хочешь, – сказала Нина.

Максим хотел огрызнуться, но вдруг понял, что девушка права. Она – старше.

– Хорошо!

Он поглядел на темнеющий лес, на серую дымку, ползущую к кладбищу от близкой реки, на бледное гаснущее небо.

– Я думал, мы – патологоанатомы истории. Мы, археологи. Профессия на грани цинизма, но без нее – никак. Первокурсники, ахающие при виде битого древнего горшка, еще не понимают. И не поймут. До этого дойдут немногие… Знаешь, настоящего археолога можно узнать, только побывав у него дома. Те, кто ездил в экспедиции, обязательно привозят сувениры – те же битые горшки. Раскладывают по полочкам, любуются, гостям показывают… Комплекс домашнего музея. Так вот, у археолога нет домашнего музея. Патологоанатом не носит домой трупы из морга.

– Тебе холодно. – Нина привстала, накинула ему на плечи край одеяла. – Говори, Максим!

Темнело быстро, слишком быстро для середины лета. Не первая странность этих странных дней.

– А сейчас я понял, Нина. Мы – скифы. Они были такими же пришельцами на нашей земле. Приходили, брали что хотели, воевали с аборигенами, уводили их женщин. Для них эта страна была чужой. Как и для нас. Для меня…

– Ты устал. – Девушка осторожно положила ладонь ему на плечо. – Очень устал. А я тебя обидела.

Максим упрямо помотал головой:

– Никто никого не обижал. Подумаешь, поговорили несколько дней на интеллектуальные темы! Я все-таки закончу. Говорят: родная земля. У меня есть родная земля – но не эта. Грязь, покосившиеся хаты, пьяные селяне, заплеванное кладбище… Она что, такая – Родина? Да они даже по-украински говорить не выучились!

– Но ведь ты сейчас почему-то подумал о них? – Девушка села ближе, коснулась лицом его лица. – Подумал, и тебе стало больно… Может, потому, что ты похоронил ту девушку.

– Тебя?

– Меня. Похоронил – и позволил ненадолго вернуться к живым. Но мне пора уходить.

Она достала сердолик, подняла ладонь… Бусина была мертва.


– Погоди, погоди!..

Нина с трудом оторвала губы от его губ, рывком отодвинулась назад, зачем-то поправила волосы.

В темноте ее лицо казалось совсем другим, незнакомым.

– Погоди, Максим! Ты сразу понял, зачем я тебя позвала, но… Послушай!

Он с трудом перевел дыхание, справляясь с затопившим его огнем. Нина была совсем рядом, он уже чувствовал ее плоть, слышал ее сердце.

– Девушка, которую ты воскресил, в твоей власти. Ты – скиф. Но если… Нет, не так! Вообрази, что у этой девушки есть еще право вернуться. Надолго, на целую жизнь – если найдется тот, кому ее жизнь нужна. Это и будет чудо! Но боги заставляют вначале пройти испытание. Испытание и для меня – и для тебя. Я могу позволить тебе все, но тогда уйду навеки. Бусина не засветится, Максим! Я останусь для тебя призраком, тенью из могилы. Если тебе хватит этой ночи и старого одеяла, не стану спорить… Но сначала отдам тебе бусину.

Максим медленно встал, поправил рубашку, отвернулся, впитывая зрачками тьму.

– Нина! Хотя бы сейчас… О чем ты? Какое чудо? Чудес не бывает, Нина! Ты права, ты старше, ты умнее…

– Умнее – не значит безжалостнее. – Девушка тоже поднялась и посмотрела в ночь. – А вот ты не прав, на самом деле ты веришь в чудеса… И напрасно не веришь той, которую поднял из могилы. Представь только, что все так и есть!

Максим помотал головой и не стал отвечать.

– Тогда я выдумаю другую историю. Даже не выдумаю, просто перескажу на ином языке. Я мусульманка, Максим. Такое странно слышать здесь, слышать тебе, ведь ты даже не крещеный. Но у нас все иначе. У нас… У меня есть своя земля, но на ней не курганы, а горы. И есть жених, он офицер, служит на китайской границе. О нашей свадьбе родители договорились много лет назад. Погоди…

Она резко отодвинулась, склонилась над одеялом, нашла пачку сигарет. Громко щелкнула зажигалка.

– Я его не люблю и не пойду за него замуж. Бежать и прятаться не стану, скажу в лицо. Поэтому и уезжаю. Семья не простит, меня не пустят домой, проклянут. Могут даже убить. Но я все равно это сделаю.

– Дичь! – резко выдохнул Максим. – У вас что, Тимур правит?

Рука Нины вновь погладила его по лицу.

– Ты все-таки не скиф. Ты – образованный мальчик из большого красивого города. Для тебя даже эти курганы – непонятная чужая земля… Я сделаю, как решила, а теперь должен решать ты. Сейчас я связана словом, связана клятвой. Но я в твоей власти, делай что хочешь. Только я не прощу себе – никогда. Что бы ни случилось, как бы ни сложилась жизнь. Даже если мы снова встретимся, будем вместе. Не прощу! Чужая невеста не может лечь на это одеяло. На нем меня не будут любить – меня втопчут в грязь. Моим черепом снова будут играть в футбол…

Максиму вспомнился разрытый сегодня курган. От мертвой царицы не осталось даже скелета. Только желтая глина…

– Возможно, я скоро умру. Возможно, буду свободной. Возможно, у нас с тобой впереди целая жизнь. Не знаю! Ни-кто не знает, даже боги, в которых ты не веришь. Пусть все будет по-твоему, Максим. Сейчас ты не мальчик, ты стал взрослым. Решай! Сердолик у меня в руке.

Максим долго смотрел в тяжелое звездное небо, пытаясь найти нужные слова. На ум пришел собственный неудачный перевод: «Он не спал. Средь звезд немого гласа шел сквозь тьму – и замер, недвижим…» Нет, так не ответишь. Он стал взрослым. Он должен решить.

– Это твоя бусина, Нина. Она загорится.

6

– Тебя к телефону, – позвала мама.

– Угу!

Максим не без сожаления отложил в сторону том Моммзена, встал, взглянул в окно. Поредевшая крона старого клена уже не скрывала соседний дом. Зимой он виден весь – старый, начала века. Клен, красный кирпич знакомых стен, нитки телефонных проводов…

Его детство. Его мир. Его жизнь.

– Это Нина, – услыхал Максим. – Но вспоминать меня совсем не обязательно.

– Я не забывал, – ответил он и уточнил: – Не забыл.

Телефонная трубка внезапно стала горячей.

– Сейчас я продиктую телефон. Если хочешь – позвони… Максим, поскольку ты все-таки… интель, скажу сама. Ты мне ничем не обязан, понимаешь? Звонить не обязательно.

– Диктуй, – выдохнул он.

Карандаш был в руке. Номера Максим обычно записывал на полях старой телефонной книги.

– Сейчас… – Нина засмеялась. – Твои стихи вспомнила – про Афродиту Аргимпасу. «Он не спал. Средь звезд немого гласа шел сквозь тьму – и замер, недвижим…» Правильно?

Трубка превратилась в лед. Максим не упоминал при ней Аргимпасу! Он вообще не читал Нине стихи.

– Правильно. – Слово выговорилось на удивление легко. – Диктуй номер!

Или все-таки было? Кажется, они говорили про Мозолевского, про раскопки Гаймановой Могилы. Но ведь он читал по-украински! Или…

7

Девушка отошла от телефона, раскрыла ладонь.

Бусина. Теплый огонь сердолика.

Аттракцион

All the world's a stage

And all the men and women are merely players.

William Shakespear

Когда иду я в балаган,

Я заряжаю свой «наган».

Вилли Токарев

Все было пасмурно и серо.

Так сказал однажды поэт, а мы просто повторили, безо всякого злого умысла.

День выдался никакой. Это гораздо хуже, чем просто скверный или отвратительный. Идешь-бредешь нога за ногу, маешься в поисках определения, и в душе свербит, а почесаться – ну никак, потому что и день точно такой же, и вся жизнь, похоже, с ним заодно. Природа колебалась, большей частью успев отказаться от пафоса золотой осени, но еще не утвердившись в окончательной мизантропии ноября. Идея прогуляться по парку с самого начала выглядела абсурдной – как любой абсурд, эта идея засасывала и поглощала по мере воплощения в жизнь. Двое молодых людей, Он и Она, двигались к цели медлительно и ритмично.

Сизифы в конце рабочего века, согбенные над опостылевшим камнем.

Требовалось волевое усилие, чтобы подавить нарастающее раздражение. Упрямый голем ворочался где-то под ложечкой, норовя вырасти, расправить затекшие члены, явиться в мир – резким словом, недовольной гримасой, ссорой на пустом месте.

– Свернем на Черноглазовскую?

– Там все перекопали… я на каблуках…

– Тогда по Кацарке?

– Там химчистка. От нее воняет.

– Ну ты сама не знаешь, чего хочешь…

До парка они все-таки добрались. С сознанием выполненного долга миновали ворота. Обогнули памятник пролетарскому стихотворцу со значащей фамилией: то ли Бедный, то ли Горький, то ли еще кто-то, сразу и не вспомнишь. Когда над головами сомкнулись ветви старых лип, перечеркнув и частично оживив серость небес, а асфальт запестрел редкими мазками желто-багряных листьев – голем раздражения на время угомонился. Неохотно, с ворчанием присел на корточки, задумался: как быть дальше?

Отошел на заранее подготовленные позиции, выражаясь военным эвфемизмом.

Из ноздрей голема двумя струйками пара сочилась грусть. Туманом окутывала сердце, норовя осесть ледяными каплями уныния. Воскресенье называется! Ему и Ей хотелось праздника, пронзительной синевы над головой, солнечных бликов под ногами, играющих в пятнашки, палитры осенних красок и улыбок нарядно одетых прохожих. Но воскресенье обмануло простачков, обернувшись еще одной страницей будничной рутины. И солнце с небом обманули. И понурые деревья. И зомби-прохожие с отрешенными лицами. И парк обманул. Обнадежил, пригасив раздражение, заманил – и бросил на произвол судьбы, вместо праздника сунув дурно пахнущий кукиш.

Они продолжали бездумно идти по центральной аллее.

За деревьями кричали дети. Вопли отдавались в ушах резкими диссонансами, какофонией суматохи. Рассевшись на ограждении выключенного фонтана, компания парней хлестала пиво. Он и Она переглянулись, с укоризной качнув головами. Юнцы и так навеселе, а сейчас добавят водки, и их потянет на подвиги. Рядом с фонтаном пустовало открытое кафе: можно обосноваться там, на дворе не холодно, взять клюквенный мусс или кофе со сливками – но не рядом же с компанией хулиганья?!

Надсадно скрипели качели. Монотонно крутилась карусель; облупленные фигуры коней, оленей, львов и космических кораблей сливались в мутную толчею. Со стороны «Сюрприза» доносился восторженный визг. Массовик-затейник уговаривал народ прыгать в мешках и ловить зубами монету в миске сметаны. За это обещались плюшевые слоны в ассортименте. Мегафон хрипел, искажая слова, превращал бодрую фальшь массовика в бред похмельного неврастеника.

– Боже, как все осточертело…

– Ага…

В боковой аллейке было тихо. Шум парка отступил, кривляясь издали, почти неслышно. Лишь шаги отдавались гулким эхом в тоннеле: сверху нависли арки облетевших каштанов, по бокам – плотная стена кустов, под ногами – твердая сырость выщербленного асфальта. Аллейка забирала влево, и Он слегка удивился: вроде бы раньше отсюда по кругу выбирались к Динамовской, к остановке трамвая. Впрочем, Он тут сто лет не гулял, мог и ошибиться.

– И здесь эта пакость…

– Да уж…

Пакостью оказался аттракцион: дешевый, расположенный на отшибе. Угловатая халабуда параноидальной расцветки «а la марсианец» для любителей бодрых космоопер. Формой же аттракцион более всего напоминал купол космической станции, по которому долго и старательно бил молотом очень злой и очень большой пришелец.

Видимо, «марсианец» оскорбил его эстетические чувства.

Поверх охристых разводов, завитков и вмятин купол «украшали» черно-фиолетовые кляксы с прожилками, образуя сюрреалистический узор. Вход представлял собой разверстую пасть чудища. Над пастью кроваво мерцал единственный глаз. Рядом со входом имелась табличка с надписью. Вверху крупно: «Иллюзион „Кромешный ужас“. Ниже чуть помельче: „Оптимистам вход воспрещен!“ А в самом низу таблички курсивом: „Весь мир – иллюзия. Почувствуй себя реалистом!“

Им навстречу выбежал, мелко семеня, улыбчивый азиат в драном лиловом халате до пят. Он и Она, не сговариваясь, мысленно обозвали азиата сперва «япошкой», а там и просто – «макакой». Неважно, кем он был на самом деле: казахом, бурятом или чистокровным хохлом в гриме. И то, что «макака» облачен не в кимоно, а в халат, не играло никакой роли. Хоть переодень его в тридцать три кимоно с видами Фудзи, макака останется макакой.

– Заходити, заходити! – «Япошка» принялся кланяться на манер болванчика, пыхтя и моргая лживыми заячьими глазками. – Осенно страсная узаса! Осенно! Не пожареете! О! Страсней харакири!

– Зайдем?

Он пожал плечами. Решай, мол, сама.

– Надеемся, там у вас действительно страшно?

– Страсно-страсно! Не сомнивацца! Три гривня, позаруста. Один чиравек – один гривня. Один прюс один – порусяецца всего три гривня! Десиво-десиво!

– Не порусяецца! – возмутился Он, передразнив нахальную «макаку». – Никак не порусяецца! Один плюс один будет два!

А Она подумала, что подлец-зазывала странным образом путает буквы в словах. И акцент у него появляется и исчезает. Точно хохол. В гриме.

Актеришка задрипанного ТЮЗа.

«Япошка» дико обрадовался, словно подслушав Ее мысли:

– Два! Один прюс один – порусяецца всего два! Не три!

Он хохотал басом и для верности тыкал в посетителей пальцем: один, значит, плюс один, и никак три не порусяецца.

– Два! Со скидкой! Васи биреты, позаруста! И нарево, все время нарево. Страсно-страсно, но бояцца не нада!

Напутствуемые таким образом, они вошли в оскаленную пасть. «Дешевка, – думал Он. – Зачем я сюда поперся? Ну-ка, где пластмассовые скелеты, тряпичные зомби, манекены-висельники и уроды из папье-маше? Нету? Впрочем, у самого входа их и не должно быть. Чтобы человек успел слегка расслабиться…»

Они поворачивали налево, следуя совету макаки, когда вслед им долетело:

– Наш иррюзий – луччий качества! Как везде!

Двоих рассмешило это последнее: «как везде». Философ, однако. Конфуций драный.

Но смеяться они раздумали.

Верней, голем раздражения опять заворочался и решил, что смеяться – глупо.


Предчувствия их не обманули. За первым же поворотом из стены выскочил черт. Кровавая подсветка должна была добавить инфернальности исчадию ада, но Он и Она лишь страдальчески скривились. Кудлатый мех на морде (небось из старой шапки сделали!), тусклые светодиоды в «глазах», пластмассовые рожки с пузырями краски. Убожество.

– Левый рог обломан. Ничего у нас не умеют.

– А починить лень…

Черт обиженно заскрипел механизмом и, осознав собственную никчемность, убрался в нишу.

После черта долго не было, простите за каламбур, ни черта. Видимо, предполагалось, что ожидание притаившихся кошмаров пощекочет гостям нервы и выбросит в кровь порцию адреналина. Вместо адреналина Им и Ею овладела скука. И тут на них с потолка свалился ангел. Закачался над головами, шелестя крыльями и сияя электронимбом. Колыхались полуощипанные, траченные молью крылья. Сыпался куриный пух. Белоснежные одежды смахивали на балахон, украденный у зазевавшегося куклуксклановца. Из стоптанных сандалий сиротливо торчали босые пальцы манекена. Лицо у ангела каменело тупым равнодушием. Мол, давно здесь висим…

– «Horror» местного розлива! – презрительно фыркнула Она.

«С каких это пор ангелы числятся по ведомству ужасов?» – подумал Он.

Через несколько шагов они уперлись в обшарпанную дверь. К двери была косо приколочена эмалированная табличка, явно приватизированная с трансформаторной будки: на ней скалился пробитый молнией череп. Он решительно толкнул дверь, и они оказались… снова в парке. С обратной стороны дурацкого аттракциона.

Все?!

Двое в растерянности переглянулись. В груди закипала детская обида: и тут обманули!

– Ну, знаешь! Это просто надувательство! Надо пойти, потребовать назад деньги. Хотя бы половину.

– Неудобно…

– Тебе всегда неудобно! И прибавки к окладу попросить неудобно, и Таисью Ефимовну осадить, и папочке своему возразить…

– Между прочим, это ты предложила сюда зайти!

– У тебя всегда я виновата! На себя посмотри!..

Они быстро шли прочь из парка, отрывисто переругиваясь по дороге.

Каждый мрачно глядел себе под ноги.

* * *

Он и Она дулись друг на друга еще два дня. Потом помирились; верней, все пошло, как обычно. Жизнь вернулась в накатанную колею, из которой, по большому счету, никуда и не выбиралась. Время от времени они снова ссорились. Скандалы возникали по пустячным поводам, но тлели долго – неделями, а то и месяцами. Оба старательно припоминали былые обиды, ерунда разрасталась до несмываемых оскорблений, сотрясающих основы внутреннего мира оскорбленного.

Впрочем, до рукоприкладства и битья посуды дело не доходило.

Однажды на корпоративной вечеринке Он хватил лишнего и развязно заявил шефу: «Вы не умеете завязывать галстуки, старина! На вас галстук висит, как удавка. Да и этот костюм… костюм надо уметь носить! Это целое искусство. Наняли бы какого-нибудь стилиста, что ли?» Он плохо помнил, что еще наплел шефу. Но на следующий день выяснил, что фирма более в его услугах не нуждается. «Ну и ладно! – думал Он, получая расчет. – Я бы и сам ушел. Работать под началом лоховатого самодура? Увольте-с!»

Вот, значит, и уволили.

Хотя дома Он гордо заявил, что ушел сам.

Естественно, Она устроила Ему скандал. Благо повод имелся роскошный.

– Куда ты теперь пойдешь?! – кричала Она, комкая в руках посудное полотенце. – Кому ты нужен?! Там у тебя была перспектива, мог стать начальником отдела, а теперь что? Все с нуля?! Что? Лох и самодур? Он – лох? Да ты сам лох последний! Фирма расширяется, от заказов отбоя нет, вот тебе и «лох»! Ты всегда был неудачником! Мямлей и неудачником!

Он не выдержал, взорвался в ответ. Впервые назвал жену шлюхой, хотя вроде бы никаких оснований к тому не было. Просто слово на язык подвернулось.

Весной подали на развод.

Разошлись они на удивление мирно, даже при разделе имущества особых ссор не возникло. На какой-то миг обоим подумалось: а может?.. Нет. Не может и не хочет.

Мосты сожжены.

Новая квартира, полученная в итоге сложного размена, Его раздражала. Тесная, пыльная, с низкими угрюмыми потолками. Паутина трещин по старой штукатурке. Рассохшаяся столярка дышит на ладан, ржавые переплетения труб в сортире – словно кишки чугунного монстра вывалились наружу.

Он еще не знал, что проживет в этой квартире всю оставшуюся жизнь.

Он верил в лучшее.

Получалось скверно. Жизнь методично, год за годом, макала Его мордой в грязную лужу, натекавшую из чугунных кишок. Со временем Он перестал верить. А потом – и хотеть чего-либо. Нашел новую работу: теперь ежедневно приходилось ездить на другой конец города, вминаясь в человеческое месиво, заполнившее дребезжащее нутро троллейбуса. Отсиживать положенное у антикварного компьютера, беззвучно матерясь: памяти не хватало, места на винчестере – тоже, «PhotoShop» то и дело зависал.

В сравнении с нынешним начальством бывший шеф казался изящным и остроумным, человеком редкой души.

Он начал зазывать к себе приятелей и устраивать в постылой квартире холостяцкие попойки. Выпив, на какое-то время становился веселым, шутил, рассказывал байки, азартно резался в карты и думал – еще не все потеряно! Еще выкарабкаемся, встанем на ноги, снова женимся…

Во второй раз Он так и не женился. Приятели заходили все реже, гулянки вместо веселья рождали мутный угар, байки иссякли, а новые не придумывались. Начало пошаливать сердце, за ним почки. Вроде бы в Перми у Него объявилась внебрачная дочь, итог левой командировки, но Он так и не удосужился съездить – проверить, проведать.

Жизнь проплывала мимо – троллейбус, где Ему не нашлось места.

Она после развода перебивалась случайными заработками. Научилась жестко и зло «отгавкиваться» по любому поводу, из-за чего долго нигде не могла удержаться. В конце концов, продав квартиру, уехала в Крым, к двоюродной сестре. Там скоропалительно вышла замуж, через полтора года развелась. Следующий брак устоял дольше: со стареющим бухгалтером Чижовым удалось прожить десять лет. Без особой любви, но и без скандалов. Затем бухгалтера окрутила молодая смазливая вертихвостка. Снова развод. Через полгода бухгалтер женился на разлучнице. Девица явно рассчитывала поскорее вогнать дряхлого супруга в гроб и получить наследство, но просчиталась.

Бухгалтер намеревался пережить всех своих жен.

Вернувшись в родной город, Ей удалось устроиться на скудно оплачиваемую должность корректора в местной газете. К вечеру глаза слезились от вычитки гранок, а губы сводило от кривых ухмылок при чтении «перлов». Пришлось купить очки в дешевой оправе из пластика – зрение стремительно «садилось». В волосах пробилась седина, в голосе – хрипотца вкупе с визгливыми нотками. Она прекрасно понимала: это конец. Стервозная и несчастная, «старая мымра» ничего не могла и не хотела менять.

Ребенка она так и не родила, несмотря на три замужества.

Не сложилось.

* * *

Он шел медлительно и осторожно, опираясь на палочку.

В последнее время, которого оставалось совсем чуть-чуть, ходить стало трудно, но полезно. Так говорил профессор Коногон Ираклий Валерьевич, а докторов надо слушаться. Если, конечно, хочешь докоптить свой кусочек неба. День выдался никакой, один из многих никаких дней. Ноябрь простуженно сопел над городом, размышляя: чихнуть в платок или сойдет и так? Под ложечкой сидел старый приятель – голем. Ковырял сердце плоским ногтем, отслаивая пласты вязкой, привычной боли. Скоро голему на свободу.

Очень скоро.

Надо больше гулять пешком, чтобы отдалить неизбежность.

А зачем?

Черноглазовскую опять перекопали, ремонтируя дорогу, поэтому Он свернул на Кацарку, мимо химчистки. За два квартала до парка, возле булочной, остановился. Огромный пласт, хрустя, обвалился с сердца, но голем сейчас был ни при чем. При чем были время и место, случай и судьба.

– Здравствуй…

– Здравствуй.

Она усмехнулась, сидя на лавочке у подъезда. Самое время желать друг другу здоровья. И приступать к обсуждению пережитых инфарктов-инсультов, делиться результатами анализов, гордо демонстрируя фарфор зубных протезов. Вместо этого Она встала, тайно радуясь, что утром не поленилась сделать макияж. Смешно, конечно. В их-то годы…

У ног хозяйки вертелся маленький пекинес. Такие собачки скрашивают одиноким старухам вечера. И гулять опять же полезно, с собачкой. – Как ты?

– Ничего. А ты как?

– Никак. Давно не виделись…

– Давно.

И, словно растолкав руками удушье ноября:

– Пойдем в парк?

Они шли молча. Говорить было не о чем, да и незачем. Жизнь тащилась позади, фыркая на пекинеса; жизнь готовилась отстать, рванув в погоню за собственной бессмысленностью.

– Замужем?

– Была. А ты? Внуки небось?

– Какие там внуки… Дочка, говорят, есть в Перми. Внебрачная. Врут, должно быть.

– Съезди, посмотри. Познакомься.

– Боюсь. Нужен я ей, чужой… глянуть и плюнуть…

На центральной аллее гулял ветер. Собирал букет из жалких остатков Золотого Века осени. Парни хлестали пиво на ограде иссохшего фонтана. Крутился «Сюрприз», брызжа визгом рискованных клиентов. Львы гонялись за оленями на карусели, игнорируя редкие звездолеты. Массовик предлагал любителям набрасывать кольца на похабного вида штырь. Победителю гарантировалась годовая подписка на журнал «Реальность фантастики».

Они разглядывали суету с нескрываемой завистью.

И, не сговариваясь, свернули вбок. Здесь облетали каштаны и в кустах шуршали призраки. Пекинес вступил в борьбу с невидимками, звонко тявкая. Асфальт пестрел новенькими, аспидно-черными заплатами. Стуча палочкой, Он мучительно думал: о чем заговорить? Судя по складке между Ее бровями, Она думала о том же. И оба вздохнули с облегчением, когда напряженное молчание сменилось внезапной радостью при виде знакомого аттракциона. Яркого, аляповатого, наивного, как фантик от карамельки, чей вкус уже и не вспомнишь. Диабет, зараза, не позволяет есть сладкое.

– Заходити, заходити!

«Япошка», наследник того нахального зазывалы, кланялся гостям, пыхтя и моргая хитрющими глазками Братца Кролика.

– Осенно страсная узаса! Осенно! О! Страсней харакири!

– Три гривни? – вдруг улыбнулся Он, вспомнив. – Один прюс один – порусяецца три?

«Япошка» дико обрадовался:

– Порусяецца! Порусяецца! Заходити даром!

– Зачем даром? Я заплачу…

– Узас-узас! Тада один прюс один – три пиддесят!

– Хорошо… сейчас я найду мелочь…

– А с собакой можно? Или тут его привязать?

– Мозно-мозно! Вот вам два гривня сдачи!

Еле отвязавшись от сумасшедшего билетера, они шагнули в пасть. Там, в уютной полутьме, их ждал прекрасный, смешной, чудесный черт с отличными рогами. Там летал добрый ангел-хранитель, шелестя могучими крыльями. Там на табличке скалился великолепный череп, пробитый замечательной молнией. Двое пугались до икоты, хохотали до слез, Он отмахивался от черта тросточкой, Она удерживала пекинеса, желающего цапнуть ангела за пятку, аттракцион гудел церковным органом, на котором безумец-музыкант свингует хорал Баха в ожидании хрипатого трубача с трубой из чистого золота…

Оба загрустили, когда аттракцион закончился.

– Пойдем в кафе?

– Пойдем!

– Молодые люди, купите букетик!

Сгорбленная старушка протягивала им цветы. Фейерверк гвоздик, сиреневых, белых и бордовых, завернутых в целлофан. Старушка улыбалась, глядя на двух молодых людей, вышедших из «Иллюзиона „Кромешный ужас“. Выбравшихся в парк, где их ждал ноябрь, один из многих прекрасных ноябрей, уходящих вдаль, в бесконечную аллею жизни.

Он хотел опереться на тросточку и понял, что забыл трость в лабиринте.

Она запрыгала по асфальту, расчерченному детскими «классиками». Рядом скакал маленький пекинес, оглушительно лая. Наверное, сбежал из дому, потерялся, бедняжка.

Возьмем его с собой, пусть у нас живет…

Двое еще долго гуляли по парку. Вместе с парнями у фонтана пили ледяное пиво, рискуя простудиться, и пели студенческие песни. Катались на «Сюрпризе», а потом ходили по-матросски, вразвалочку, потому что земля танцевала под ногами. Съели клюквенный мусс и выпили кофе со сливками. Поймали монету в миске со сметаной, набросили на штырь дюжину колец и выиграли слона из плюша, с хоботом и ушами. И наконец пошли домой, пугая слоном счастливого пекинеса.

Потому что самый страшный ужас, который страшней харакири, закончился.

Потому что один плюс один никак не два, а целых три, или даже три пятьдесят и две мятых бумажки сдачи.

А если вы не умеете считать, то возьмите калькулятор.

Панская орхидея

1

– Жалко, Ганна Петровна?

– Ой, жалко, Владислав Викторович!

Графский флигель ломали второй день. Никто не предполагал такого. Думали, ударят раз, два ударят – и прощай, панское наследство.

Не вышло.

Сначала забарахлил бульдозер, потом никак не могли найти бригадира, срочно укатившего по одному ему известной надобности. А когда наконец стальная «баба» врезалась в старую кладку, выяснилось, что одного удара мало. И даже двух мало, и трех. Крепки панские стены! Стоял флигель-золотопогонник прощальной памятью, словно наглядеться на мир хотел. Только не на что смотреть, ничего не осталось! Ни дома, ни парка, ни склепов мраморных, ни вековых дубов. Сгинуло – навсегда, и теперь жадное Время добирало последние крохи.

С утра начали по новой, на этот раз при куда большем стечении любопытных. Весть о том, что графский флигель не поддается, разнеслась по селу. Посевная еще не началась, по-этому народ собрался быстро. Набежало и детворы, благо на дворе каникулы. А где школьники, там учителя.

– Та я ж писала, Владислав Викторович! И в область, и в самый Киев. И в Москву писать думала. То ж памятник, ему два века целых!

Было два века, Ганна Петровна. Увы!

Оба преподавали в школе, обоим – немногим за двадцать. На этом сходство заканчивалось. Физика Владислава Викторовича, прибывшего в Терновцы по распределению, никто даже в шутку не называл Славой. Парень был высок, сух в кости, носил очки и никогда не выходил на улицу без галстука. В свои двадцать четыре он уже стал завучем.

Ганну Петровну именовали с отчеством только детишки, и то не каждый. Она была «теткой Ганной», но чаще «биологичку» называли по имени. Плотная, розовощекая, кость от кости крепкого казацкого рода, Ганна Петровна носила почти в любую погоду белый платок, резиновые сапоги и плюшевую юбку.

Владислав окончил физический факультет университета. Ганна училась заочно в областном пединституте.

Тем не менее они сдружились. Настолько, что директор, мужчина с опытом, из тех, кто видел в жизни все, даже паленого волка, всерьез рассчитывал прикрепить молодого специалиста к школе до самой пенсии. Потому и завучем сделал.

Теперь оба, физик и учительница биологии, смотрели, как гибнет графский флигель.

– У нас в городе не лучше. – Владислав Викторович поморщился, наблюдая за стальной чушкой, раз за разом бьющей в непокорную кирпичную кладку. – Недавно дом в са-мом центре разобрали. Позднее барокко, восемнадцатый век. Старше Екатерины! Деятели!..

Над полем послышался дружный вопль. Стены наконец-то начали сдаваться.

– А какой маенток был! – вздохнула девушка. – Парк здешний выше Софиевки славился. Венера стояла знаменитая, ее еще Венерой Миргородской называли. А библиотека, что в панском доме? Книжками потом три года печи топили!

– Холопы сожгли родовое поместье, – тихо, ни к кому не обращаясь, проговорил физик.

Пыль понемногу улеглась. Рабочие в замасленных спецовках копались в груде битого кирпича.

– Молодежи – здравия желаю! – послышалось сзади.

Бравый участковый Остап Остапович, грузно ступая и придерживая портупею, пристроился рядом с учителем.

– Вам тоже, – неохотно кивнул физик. – Пришли пресекать?

– Если потребуется, и пресекать! – Участковый наставительно поднял вверх толстый палец. – А в целом – вести профилактическую работу. Вы бы за детворой смотрели, не ровен час…

– А помните, Остап Остапович, какой тут дом был? – внезапно спросила Ганна.

– Чего ж не помнить? – охотно согласился тот. – Его ж только в начале шестидесятых разобрали, так что застал. Красивый дом! Колонны, стекла цветные, крыльцо мраморное. У крыльца старого графа и расстреляли.

У физика еле заметно дернулось плечо. Участковый, однако, понял.

– Так времена же, Владислав Викторович! Злой народ был, панов наших ненавидел – страх. Их чаклунами считали. Помните «Вия» гоголевского? Говорят, будто все это именно в нашем селе и случилось. Байки, конечно…

– А во флигеле панском человека живьем замуровали! – резко бросила учительница. – И не байки это, а чистая правда. Я в книжке читала! А немец-управляющий на баштане вместо арбузов человечьи головы выращивал!

– Замуровали? В этом самом флигеле? Головы на баштане? – Физик настолько удивился, что даже снял очки, протер, после чего вновь водрузил на нос.

– В этом! – упрямо повторила Ганна. – В книжке было. Дивчину замуровали, кирпичом двери-окна заложили, только окошко оставили, чтобы еду подавать. Она там полвека горевала, бидолашная…

Между тем народ, убедившись в победе стали над камнем, начал понемногу расходиться. Лишь детишки, пользуясь моментом, не только остались, но и подобрались поближе, к самым руинам.

– От шалапуты! – нахмурился участковый. – Руки-ноги сломают, кого винить станут? А ты, Ганна, хлопцу голову ерундой не забивай. Говорю, байки это! Дивчина в камне, клад панский…

– Тут еще и клад был? – хмыкнул недоверчивый физик.

Словно в ответ над пыльными руинами, над широким полем пронеслось дружное: «Клад! Клад панский! Кла-а-а-ад!!!»

– Ага! – удовлетворенно заметил Остап Остапович, шагая вперед. – Вот и пресечем!

2

Сундучок распадался под руками. Вместо дерева и железа – труха и ржавчина.

Недовольно ворчащих рабочих попросили отойти. В качестве компромисса участковый оставил бригадира вместе с молодым небритым хлопцем, первым увидевшим, что скрывала заложенная кирпичами ниша.

Учителя тоже остались – в качестве представителей общественности.

Остап Остапович поудобнее устроился на принесенном ящике, достал из командирской сумки листок бумаги, привычно черкнул слово «Протокол». На большее его не хватило – служители порядка тоже люди.

– Ну, смотрим, что ли, граждане?

Небритый хлопец схватился за крышку. Бригадир сел на корточки, подался вперед, вытянув шею. Ганна хотела последовать его примеру, но поглядела на Владислава Викторовича и не решилась. Физик достал из пачки сигарету, не спеша размял и прикурил, даже не пытаясь подойти ближе.

– Вот! Вот!!! Эх!..

Руки, рывшиеся в недрах сундучка, отдернулись. Над развалинами пронесся тяжкий вздох.

– Мы-то думали, золото! А это вроде как бумаги…

– Покажите! – резко бросил физик, отшвырнув сигарету.


– Нет… Не понять. – Владислав Викторович встал, отряхнул пыль с пальцев. – Могу лишь предположить, что это были письма. Отдельные листы, следы чернил…

– Фиксируем, – бодро откликнулся участковый, водя карандашом по бумаге. – Значит, при визуальном осмотре в вышеизложенном сундуке найдены письма неустановленного содержания неустановленному адресату от неустановленного… Фу ты, плохо выходит!

– А тут еще! – Ганна, осторожно разбиравшая истлевшие листки, подняла руку. – Кажется… Флакон!

Стоявший поблизости бригадир дернулся, готовясь подбежать ближе, но, увидев, что девушка не ошиблась, разочарованно отвернулся.

– Фиксируем, – охотно отозвался Остап Остапович. – А также пустой сосуд, в скобках – флакон…

– Флакон не пустой, – перебил физик.


Ганна Петровна приглашала коллегу в гости не реже раза в неделю. Владислав Викторович не отказывался, и они подолгу пили чай, беседуя о новых методиках в педагогике. Мать Ганны, слышавшая обрывки разговоров, разочарованно вздыхала.

На сей раз до чая так и не дошло. Устроились в оранжерее, среди пахнущих цветов и огромных резных листьев. Что именно тут росло, Владислав Викторович даже не пытался предположить. Ганна охотно бы рассказала, но ее не спрашивали.

На маленьком деревянном столике лежал флакон. Пока закрытый.

– А вы не разобрали, чей там почерк? В письмах этих? – интересовалась Ганна Петровна, вытирая руки вышитым полотенцем.

– В смысле не девичий ли? – догадался физик. – Послания от замурованной графини? Нет, не понять. Но если учесть, что флакон – от женских духов…

«Пустой сосуд, в скобках – флакон» им отдали. Он оказался не хрустальным – из обыкновенного стекла, да и крышечка не походила на золотую. Зато внутри…

– Думаете, все-таки семена? – Владислав Викторович недоверчиво поглядел на находку, качнул головой. – Похоже, но… Что толку? Им же лет двести!

– То ж и оно! – Ганна взяла флакон, поднесла к свету. – То ж такая находка! Как в Бельгии, в Антверпене-городе. Не слыхали, Владислав Викторович? Там целый ящик нашли – семян старых. Полтора века замурованные лежали. И все-таки выросли!

– Что-то слышал, – кивнул начитанный физик. – И вроде бы в египетской гробнице тоже обнаружили, и тоже проросло. Вообще-то говоря, уникальный опыт, правда?

– И правда! Посажу, поливать буду, ухаживать!.. – радостно воскликнула биологичка. Настолько радостно, что Владиславу Викторовичу стало несколько неудобно. Ганна это заметила и смутилась.

Чай все-таки выпили.

3

– Ты бы зашел к Ганне Петровне, – внезапно предложил директор. – Чего-то, я тебе скажу, с ней не так.

Владислав Викторович недоуменно моргнул.

– Почему – не так? Мы с ней всего час назад виделись. На большой перемене.

– А все-таки зайди! – Директор, видевший паленого волка, нахмурился. – На чай напросись, что ли. Вы ж друзья!

Он был единственным, кто говорил физику «ты». Не просто говорил, но требовал, чтобы молодой завуч, в свою очередь, «тыкал» ему. Владислав Викторович, подумав, не стал возражать. В каждой касте свои обычаи.

– Зайди! – упрямо повторил директор школы. – Не шучу я.

Владислав Викторович вспомнил, что они с Ганной не пили чай больше месяца. Это была первая странность. Имелась и вторая: Ганна Петровна, прежде никогда ничем не болевшая, три раза брала бюллетень. Физик задумался и самокритично обвинил себя в черствости.

В гости он напросился неожиданно легко.

О методиках преподавания на этот раз не говорили. И ни о чем другом тоже – чай пился молча. Ганна казалась серьезной и очень спокойной.

Девушка действительно изменилась. В шумном школьном коридоре и в тесной учительской такое заметить сложно, но сейчас Владислав Викторович был вынужден признать, что директор прав. Ганна, всегда розовощекая и веселая, казалась бледной и странно повзрослевшей. Изменилось еще что-то, но наблюдательный физик при всем старании не смог понять, что именно.

Тактичный Владислав Викторович не настаивал на беседе, время от времени комментируя местную погоду. Конец мая выдался неожиданно дождливым, и обстоятельный завуч честно проанализировал данный феномен. Когда физик помянул антициклон над морем Лаптевых, девушка неожиданно резко подняла голову:

– Это орхидея!

Физик был готов растеряться и ответить банальным «Простите?», но – профессия обязывает. Владислав Викторович аккуратно поставил чашку на скатерть, усмехнулся:

– Хотите сказать… Неужели семена проросли?

– Орхидея! – строго повторила Ганна Петровна, вставая. – Пойдемте…

Орхидея оказалась обычным зеленым ростком, прилепившимся к куску старого дерева. С точки зрения Владислава Викторовича, конечно.

– Думала, не выживет. – Ганна Петровна осторожно подняла стеклянный колпак, укрывавший то, что выросло из старых семян. – Это же эпифит, а я вначале использовала обычный гумус. К счастью, вовремя сообразила, приготовила аэрируемый субстрат. Четыре компонента: сосновая кора, болотный мох сфагнум, древесный уголь и пенопласт. И коряжка, само собой. Хотела использовать блок, но коряжка надежней.

Физик снял очки и поглядел на коллегу с немалым уважением.

– К сожалению, остальные семена погибли. – Губы девушки резко сжались. – Если бы я знала с самого начала… Представляете, Владислав Викторович, ее – ту, что жила во флигеле, замуровали, и она скрыла в тайнике самое ценное. Письма и семена. Почему?

– Едва ли она сама, – уточнил дотошный учитель. – Сундучок нашли в нише, заложенной кирпичом. Его явно спрятал кто-то другой. Но вопрос «почему» вполне справедлив. Впрочем, насчет «замуровали» все-таки сомневаюсь.

– Орхидея, – вздохнула Ганна, не отводя взгляда от ростка. – Скоро я смогу сказать, какого она вида, из какой страны… Вы знаете, Владислав Викторович, это просто чудо! Орхидеи – самые удивительные цветы в мире. Вы, наверное, в курсе: их несколько тысяч видов…

Про орхидеи говорили больше двух часов.

В вечерних сумерках, докуривая последнюю сигарету возле калитки, физик понял, что еще не так с его коллегой. Речь! Прежде Ганна Петровна говорила точно так же, как и ее земляки, веками щедро смешивавшие родное наречие с хорошо знакомым русским. Теперь же студентка педагогического не только правильно строила фразы, но даже справлялась с непреодолимым для коренного украинца русским «г».

Подумав, он объяснил данный феномен усиленным чтением литературы об орхидеях. Вероятно, и бледность имела сходную причину. Молодая учительница увлеклась серьезным делом.

Гипотеза казалась вполне корректной, и Владислав Викторович успокоился.

4

На выпускной бал прикатили шефы – военные летчики. Как обычно, навезли подарков, поздравили растерянных десятиклассников и, конечно, не забыли оркестр.

Танцы!

Владислав Викторович стоял в сторонке. Он и в клуб на дискотеку не ходил, немало огорчая местных дивчин. А вот Ганна Петровна танцевать любила – и старое, чему мать научила, и новомодное, где положено руками махать. С сердцем плясала казачка!

Танцует школа, выпускники каблуки сбивают, учителя не отстают, даже директор, волка паленого видевший, гопака отбивает.

Но тут заиграли вальс. И не простой – белый танец. Засмущался народ, по углам разошелся. В городе такое привычно, у нас же…

– Вы разрешите?

Ганна Петровна улыбнулась коллеге. Владислав Викторович несколько растерялся, но привычным движением взял девушку за руку. Не перепутать бы! Первая позиция, третья…

Играет оркестр, кружат в вальсе физик и биологичка. Раскрыли рты выпускники, крякнул директор, за ус себя дернув:

– Лихо выводят! Как выправлю пенсию, быть Владиславу Викторовичу на моем месте!

Стихла музыка. Склонила голову Ганна Петровна:

– Спасибо…

Редкий случай: Владислав Викторович не сразу нашелся, что сказать.

– Вы… Ганна Петровна, где вы так научились вальс танцевать?

Девушка удивленно огляделась вокруг, словно впервые все увидев.

– Вальс? Да, конечно, вальс…

5

В следующий раз чай пили уже в сентябре. За окном лил дождь, загорелый на южных пляжах Владислав Викторович угощал коллегу привезенными из города «Ассорти», но главный подарок приберег напоследок.

– Как там наша орхидея? – ненароком осведомился он.

Ганна Петровна медленно кивнула, но ответила не сразу:

– Пойдемте!

Перед тем как отправиться в оранжерею, физик захватил принесенную с собой картонную папку с белыми тесемками.

– Что-то странное, Владислав Викторович. Перечитала я книги, в район ездила, в Москву писала…

Учитель огляделся, глубоко вздохнул. Резные листья, дурманящий запах неведомых цветов, изогнутые корни, рвущиеся из серой земли…

– Никто не знает! Неизвестный вид, есть только одно старое описание, еще позапрошлого века. Очень неточное, разве что форма листьев совпадает. Но не это главное. Смотрите!

Физик поглядел на то, что зеленело под стеклом. Растение и растение. Листья, конечно, красивые, острые.

– Она собирается цвести! Бутон видите?

Действительно, бутон. И немаленький.

– Орхидея готовится к цветению несколько лет. Лет! А тут – сразу!..

Посмотрел Владислав Викторович на коллегу. Она ли это, сельская дивчина с вечным румянцем? Лицо, речь… Даже пальцы другими стали – как листья у орхидеи.

– По цветам я не специалист, уважаемая Ганна Петровна, а вот насчет замурованной графини ясность внести могу. Был я в Киеве, в архив зашел. И представляете…

Развязал он тесемки, раскрыл папку, выложил бумаги на деревянный столик.

– …Как видите, ничего романтичного. Дальняя родственница хозяина, с детства тяжело болела. Очень серьезные психические отклонения. В лечебницу сдавать не хотели – и поселили во флигеле. Действительно заперли, но что не замуровывали – точно. Вот и вся тайна.

Девушка взглянула на бумаги, задумалась.

– Это не тайна, Владислав Викторович. Всего лишь документ из архива. На самом деле было иначе.

– Романтическая интрига? – усмехнулся физик. – Она полюбила принца…

– Она полюбила того, кого любить было нельзя! – резко бросила Ганна. – Понимаете? Нельзя!

Владислав Викторович развел руками. К чему спорить с коллегой?

– Рискну лишь предположить, что от тоски бедняжка и в самом деле разводила орхидеи. А письма ей могли писать родственники – чтобы меньше скучала.

Ганна Петровна покачала головой, не сводя глаз с таинственного цветка.

– Нет, нет… Все иначе. Случилось что-то страшное, темное! А орхидеи… Она понимала, что живой ее не выпустят, письма не передадут, бежать не помогут…

Физик еле сдержал улыбку и тоже поглядел на зеленый росток. Оказывается, и биологи чувствовать умеют!

– Все может быть. А хотите знать, как звали нашу затворницу?

Он достал еще одну бумагу, но не из папки – из внутреннего кармана. Главный, так сказать, сюрприз.

– Анна, – тихо проговорила учительница. – Ее звали Анна.

Рука с бумагой дрогнула.


«…Зигмунд Карлович скоро показал себя верным слугой и рачительным хозяином. Сам ни копейки не крал и других к покраже не допускал… Но особенно Зигмунд Карлович преуспел в обустройстве парка. Выписаны им были цветы из Англии, а туда они попали из Индии; те цветы очень нежные, солнца боятся и тени боятся, холода боятся и жары не переносят. Зигмунд Карлович сосновую кору в котле вываривал, на болото за торфом людей посылал и корни папоротника специальным ножом резал, приносил какие-то щепочки и все это сушил и накладывал в корзины, а корзины ставил на клумбу и накрывал стеклянным колпаком… Дядя Николай Игнатьич не верил, что у немца что-то путное выйдет, но, поскольку потворствовал Зигмунду Карловичу, то и не прекословил… Иное дело Анна Петровна – та через скуку деревенскую помогала немцу цветы теплой водой поливать и опрыскивать и скоро так к этому делу приспособилась – не хуже немца садовничала… Он, бывало, звал ее в шут-ку – панна Орхидея…

Зигмунд Карлович, на спокойном месте сидючи, скоро раздобрел, заматерел. Хотел пан жену ему подыскать – а тот уперся, и ни в какую. Добро бы девок портил – а то нет. Не было за ним такого дела…

Деревенские его боялись. Народ у нас темный да дикий – услышат «немец», сразу давай креститься…

А когда из Лондона господа понаехали – тут, помню, много было охов да ахов. Зигмунд-то Карлович новый какой-то цветок вывел, «орхидею». Англичане все по клумбе ползали, листья измеряли, цветы в книжечки перерисовывали. А потом, помню, дядя гостей созвал со всей округи и поведал, что, мол, новый цветок в честь Анны Петровны назвали…

Бедняжка Анна Петровна, как вспомню, душа щемит. Увезли меня тогда в Киев, а потом и в Петербург, но матушка всякий раз, когда из имения письма получала, плакала и свечки ставила за спасение души рабы Божьей Анны…»


Владислав Викторович осторожно сложил листок бумаги. Пожелтевший, в завитушках сизых от времени чернил.

– Что это? – тихо спросила Ганна Петровна.

Владислав Викторович вздохнул.

– В библиотеке нашей, в запасниках… Пылищи! Уговорил Оксану Васильевну, пустила она меня к тем трем с половиной книгам, что от панской библиотеки остались…

Ганна Петровна подняла глаза:

– Что-то осталось все-таки…

– Да. – Владислав Викторович вздохнул снова. – И там между страниц… остатки семейного архива. Пара листочков, и надо же, как повезло, – о вашей орхидее…

– Повезло, – эхом откликнулась Ганна Петровна.

Владислав Викторович сложил листок в папку вместе с другими. Завязал белые тесемки – аккуратно, на «бантик».

– Ганна Петровна… Вы-то откуда знаете, что затворницу Анной звали?

6

– Беда, Владислав Викторович, – угрюмо сказал директор.

Ганна Петровна вот уже три дня не выходила на работу. Болела.

– Мать у меня только что была… Ее мать, Ганны. Говорит, неладно дело… Сидит, говорит, Ганнуся в оранжерее сиднем… И не говорит ни с кем. Не ест, не пьет… В кровать не ложится… Спрашивала, что делать?

Владислав Викторович ждал несчастья. Хоть себе не признавался, но в душе – ждал. С того самого последнего чаепития.

– Что делать, Владислав Викторович? – Директор смотрел требовательно и как будто обвиняюще. Чуял директор, видевший паленого волка, что случилось между молодыми коллегами неладное – тогда еще. В сентябре.

– Последний урок. – Физик посмотрел на часы. – А там… Не звали меня, правда, но готов идти непрошеным.


В доме биологички пахло валерьяновыми каплями. Непривычный в этих стенах, панский запах. Мать Ганны встретила Владислава Викторовича настороженно: подозревала, вслед за директором, что лихая перемена с дочерью случилась не без участия молодого коллеги.

– Ганнуся! – крикнула с фальшивой веселостью. – Гости к тебе!

Физик содрогнулся, переступив порог оранжереи. Тут царил густой аромат – сладкий, томный, от него мутилось в голове. Владислав Викторович споткнулся о собравшийся в складки половик у двери…

Ганна Петровна сидела перед расцветшей орхидеей. Светло-фиолетовый цветок тянулся к ее лицу раздвоенным язычком. Ганна Петровна смотрела на коллегу с удивлением и страхом. Лицо ее казалось бледным, как лепестки орхидеи, страдальческим и незнакомым.

– Ганна Петровна, – пробормотал Владислав Викторович. – Ганна… Прошу прощения, что без приглашения… Но все так о вас тревожатся… Анна… Петровна…

И, не понимая до конца, что делает, опустился на одно колено, взял белую тонкую ладонь в свои, загорелые и крепкие, приложился губами к синей жилке на тыльной стороне ладони.

Девушка не пыталась остановить его. Не вырвала руку, не выказала ни малейшей неловкости. Наоборот: странный поступок физика вдруг пробудил в ней доверие. Во всяком случае, теперь она смотрела без страха – на смену ему пришла слабая надежда.

Запекшиеся губы шевельнулись:

– Кто… вы?


– Какой отпуск? – бушевал директор. – Начало учебного года – и отпуск?! Не ждал от Ганны такого… Кто мне сейчас биологичку найдет? Кто программу выполнять будет? А?

– Не может она работать, – в пятый раз говорил Владислав Викторович, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. – И на сессию не поедет – академотпуск возьмет…

Директор неожиданно угомонился. Сел за стол, переложил туда-сюда пару отпечатанных на машинке бумаг.

– Ты мне смотри, – сказал, поглядывая на завуча исподлобья. – Не дай бог окажется, что ты в этом деле… В больницу она ездила? В район?

Владислав Викторович, оскорбленный глупым подозрением, не смог сдержать горькой улыбки.

– Что ты лыбишься?! – снова вскипел директор.

– Если бы все было так просто, – искренне признался Владислав Викторович. – Если бы.

7

– Здесь была клумба, – сказала Анна Петровна.

Они стояли посреди поросшего крапивой пустыря. Неподалеку темнели развалины флигеля – хотели там гаражи ставить, но слишком сложно оказалось и дорого, старый фундамент засел в земле, как корень гнилого зуба. Пораскинули смету, копнули два-три раза экскаватором – и оставили до лучших времен.

– Там – каштановая аллея… А здесь дубы. В низинке – пруд. Вербы… Лебеди… Лилии…

На дне ямы и сейчас темнела вода. Владислав Викторович наклонился, пытаясь увидеть свое отражение. На секунду поверилось – там, в нечистом зеркале, могут на секунду проявиться и вербы, и лилии. Отражение того, чего больше нет…

– Анна Петровна. – Он крепче сжал ее руку. – Вам не холодно?

– Благодарю вас. – Тихая улыбка. – Вы… спасибо.

– Я должен признаться. – Он волновался. – Я… обманул вас тогда, когда принес листок якобы из библиотеки… Он из моего семейного архива. Бабка, скитаясь по поселениям, сундучок все-таки сберегла…

Она смотрела непонимающе.

– Пан, которого расстреляли на крыльце этого дома… приходился мне двоюродным дедом. По линии Матюшкевичей, ольшанских театралов… вы, наверное, слышали?..

Она вдруг поднялась на носки. Положила ладони ему на плечи:

– Владислав Викторович! Я знала… я догадалась с самого начала, как только вы вошли… Вы единственный человек, кто мне в этом мире не чужой!


Учитель физики влюбился.

Даже не так: учитель физики заболел.

И днем и ночью его преследовал запах орхидей. Он отвлекался на уроках и забывал, зачем вызвал к доске ученика. Он метался под тонким «солдатским» одеялом, и во всех снах его было одно и то же. Он желал учительницу биологии.

Он являлся к ней каждый день, приносил кулек печенья, сладкую плитку «Пальма», конфеты-батончики, упаковочку чая. Мать накрывала на стол – и втихомолку жаловалась гостю, что Ганнуся, прежде такая работящая, теперь не желает помыть даже чашки. С тех пор как платье себе пошила (извела, между прочим, три метра синего шелка, дорогая материя), так и сидит сложа руки, все смотрит на свою орхидею…

Пили чай.

Потом коллеги уединялись в оранжерее, где топор можно было вешать в густом аромате орхидеи. Этот запах пьянил пуще прежнего, сводил с ума. Анна Петровна в новом шелковом платье усаживалась на складной стульчик, а Владислав Викторович опускался перед ней на одно колено – и целовал ей руку.

От кончиков пальцев. От розовых длинных ногтей. Выше и выше. Каждую складку, каждую линию, каждый едва различимый волосок… Влажную теплую ладонь. Запястье. Сгиб локтя…

Ему казалось, что земля под ним разверзлась и падению нет ни конца ни края. Ни одна женщина никогда на свете, включая и Анну до ее странного перерождения, не вызывала у него ни тени подобных чувств.

И осознание того, что она, может быть, умалишенная, не отвращало его. Наоборот – сильнее кружило голову.

8

– Анна Петровна… Смешно вспомнить… Бабка рассказывала мне об этом, как его… Зигмунде Карловиче странные вещи. Она была атеистка… убежденная. Но когда о нем говорила, крестилась…

Насмешливая улыбка. Чуть заметная складка между бровей.

– Зигмунд… Он был из породы тех людей, которые, однажды чем-то перенявшись, готовы жизнь положить за свое увлечение… Душу отдать.

– Душу? – механически повторил Владислав Викторович.

Происходящее казалось ему попеременно то игрой, то сумасшествием, то подарком судьбы. Верил ли он, что перед ним – панночка, жившая двести лет назад?

Анна Петровна засмеялась:

– Это фигура речи, вы понимаете… А боялись его потому, что… знаете ли, в народе странное такое представление… Как «немец», так сразу «черт». Дикари…

В темных глазах девушки появилось странное выражение.

– Быдло… Свиньи. Не понимаю, как вы живете среди них? Как учите их детей? Чему их можно научить?

– Анна Петровна… Как же…

Ее лицо было очень близко. Он чувствовал запах – сладкий аромат орхидеи.

– Корни, Владислав Викторович… Корни связаны с цветами, цветы с корнями… Вот так…

Она поднялась на носки. Он понял, что сопротивляться не может и не хочет. Панночка, нежная и жадная панночка обвила руками его шею, и учителю физики в одночасье померещились лебеди в пруду, свечи, оплывающие, плывущие по воде в чашечках лилий…

И дурманящий запах. И сладкое, как мед, вязкое счастье, из которого не хочется выбираться, в котором хочется уснуть навсегда.

Стояла ночь. Он шел по саду. Ветра не было, не дрожали листья, ветки кустов распростерлись над землей совершенно неподвижно. В безветрии плыл сладкий, дурманящий, невозможный запах, хотя он знал: у орхидей сейчас период покоя, они спят, накрытые стеклянными колпаками…

Это вовсе не сад! В садах не глядят из-за каждого куста покосившиеся кресты. Недавно кончились «проводы», кресты увешены рушниками; казалось, обитатели могил вышли под небо и светят белыми сорочками.

Он остановился возле неровного холма. Крест над могилой возвышался старый, но земля пахла остро, свежо. Вчера он почти добрался до цели…

Он скинул с плеча лопату, спрыгнул в неглубокую яму, скрипнули камушки под лезвием…

Кто он? Зачем он здесь? Чем это пахнет?!.


…Директор, мужчина с опытом, вызвал физика к себе и плотно дверь закрыл. В окошко глянул, не крутится ли кто поблизости.

– Что происходит, дорогой мой? Ганна запанела совсем, в школу носа не кажет… Обидели ее чем? И ты вот… с тела спал, отощал, как скелет. Ходишь как сновида, отчеты вовремя не подаешь… Что там у вас творится, а?

Владислав Викторович молчал, сложив губы в презрительную ниточку уголками книзу.

– Мать ее побивается, – продолжал директор, не глядя на него. – Говорит, не узнает Ганну. Мать родная не узнает!

Владислав Викторович смотрел мимо…

– Вы, – сказал директор после паузы, легким холодком в голосе подчеркивая это непривычное «вы», – в бумагах-то порядок наведите… Говорил я с Марией Васильевной. Она завучем пятнадцать лет работала и еще согласилась поработать… Биологию сам веду, так и за физику браться? Черт знает что такое!

Владислав Викторович кивнул, равнодушно глядя за окно.


Он шел по узкой аллее и нес что-то в узелке.

Содержимое узелка тихо постукивало в такт шагам. Он плотнее прижимал ношу к бедру.

Руки – в земле и глине. И запах, запах…

Вот и клумба. В небе ни звезд, ни луны, только белеет неясно светлое женское платье…


Однажды на уроке бумажный самолетик клюнул физика в лоб, выведя из задумчивости. Он огляделся: класс занимался посторонними делами, на доску не смотрел, но беда была не в том.

Он вдруг на секунду очнулся.

Последние месяцы слились в одну длинную ночь. Он засыпал все крепче, одурманенный запахом орхидей. Подобно тому как стальная «баба» разрушила старый флигель, любовь к панночке разрушала его – и снова восстанавливала, но уже в другом качестве.

Ему виделись сны из чужой жизни.

Вечером поклялся себе, что не пойдет сегодня в гости к Анне Петровне.

И все равно – не удержался и пошел.

9

– Анна Петровна… Простите мою бестактность…

Панночка смотрела печально и беззащитно.

– Я прошу прощения, но… Не могли бы вы все-таки сказать, что случилось… тогда… во флигеле? Из-за чего произошла… трагедия?..

Она подняла ко лбу тонкую, белую, почти прозрачную руку. Коснулась переносицы.

– Холопы оклеветали меня. Холопы… Зигмунд меня любил. Безответно, вы понимаете… платонически… Единственный светлый человек среди всей этой мрази. Провинция, дикие, жестокие нравы… Он любил цветы. Он называл меня своей Орхидеей… Они оклеветали его… и меня.

Зависла пауза.

За стеклами оранжереи носились снежинки. Стекла, обмазанные замазкой сверх меры, подрагивали в рамах. Дремала орхидея под стеклянным колпаком, над ней бессонно горела, возмещая недостаток зимнего солнца, настольная лампа. Физик ежился, но не от холода.

– Вы писали письма? Кому?

– Себе, – устало улыбнулась панночка. – Потомкам… Кому я могла писать? Я знала: живой меня не выпустят, письма не передадут, бежать не помогут…

Владислав Викторович нахмурился, вспоминая, как здесь, в этой оранжерее, совсем другая девушка произнесла те же самые слова…

Будто прочитав его мысли, панночка встала. Шагнула ближе. Положила руки на плечи. Ее взгляд парализовал. От ее запаха сбивалось дыхание.

– Корни, Владислав. Корни во тьме… Для того, чтобы цветок видел солнце. А корни там… где тлен…

Он понял, что не может сопротивляться.


«Существует около ста тысяч видов и сортов орхидей… Среди них есть наземные растения, лианы, эпифиты… Эпифитам не нужен грунт – только специальный субстрат, основными качествами которого являются достаточная влагоемкость, воздухопроницаемость и длительный период разложения… Из естественных компонентов для составления субстрата для орхидей используют мох-сфагнум, верховой торф, корни различных папоротников, кору хвойных деревьев и древесный уголь. Кора сосны – основной компонент универсального субстрата, ее предварительно необходимо проварить, а затем хорошо высушить и измельчить…»


Он склонился над свежей ямой. Трухлявые доски поддавались тем не менее неохотно.

Это нужно не ему – это нужно корням. Корням, питающим небывалый цветок. Это нужно его Орхидее…

– Чур тебя! Чур тебя! Спаси и помилуй… Вурдалак!

Чужие тени, вырастающие из-за крестов.

– Спаси и помилуй…

– Хлопцы! То немец! Немчура проклятая, попался, ры-жий!

– Куда? Куда?! Хватай!

Хлещут ветки по щекам. Плывет над кладбищем приторный запах.

10

– Остап Остапович, – сказал физик, стараясь не встречаться глазами с участковым, – а бумаги… Помните, сундучок, который во флигеле тогда нашли… где он?

– А в каморе, – беспечно отозвался участковый. – Хотели в район отправить. Так хлам ведь, а не бумаги, ничего не разобрать, черт ногу сломит – с таким возиться…

Владислав Викторович невольно поднял руку ко лбу. Опомнившись, сделал вид, что поправляет прилипшую к коже прядь волос.

– Как же в каморе, Остап Остапович? Мыши поедят!

– На здоровьечко. – Участковый пожал плечами. – Владислав Викторович, на вас прямо лица нет! На что вам эти бумаги?

– Для краеведческого музея, Остап Остапович. В школу…

– Ну так и берите. Так и запишем: переданы для хранения в краеведческий музей под личную ответственность…

Физик не слушал. Колотилось сердце, бухало в висках, и в прокуренном пыльном участке возникал и разливался запах орхидей.


От слипшихся бумажных листов веяло тленом. Стол был уставлен банками и кастрюльками, и надо всем этим возвышался баллончик с фреоном – остатки импортного дезодоранта, привезенного еще летом из Киева. С баллончиком ничего не вышло – но Владислав Викторович, не сдаваясь, соорудил самодельный пульверизатор из двух алюминиевых трубок. Разводил белки яиц, растирал крахмал, готовил эмульсию из талька – детской присыпки, разбавлял молоком. Несколько листов от его экспериментов погибло окончательно, но потом Владислав Викторович наловчился все-таки покрывать бумагу защитной пленочкой, способной ненадолго остановить разрушение.

Листы высохли. Владислав Викторович убрал склянки со стола, раскатал тугой рулон ватмана, поставил сверху настольную лампу.

В клубе нашлись цветные фильтры – листы разноцветной пленки. Клятвенно пообещав завклубом, что вернет «цветомузыку» к ближайшей дискотеке, физик утащил добычу к себе домой и взялся просматривать листы в отфильтрованном свете.

Стали видны отдельные слова. Буквы наползали друг на друга, будто писавший был слеп или жил в темноте. «…Боже… будет… когда…» Еще какие-то слова и обрывки слов. Владислав Викторович смотрел и смотрел до боли в глазах. Текст по-прежнему не поддавался прочтению, но Владислава Викторовича беспокоило не это.

Тот, кто писал истлевшие от времени письма, пользовался современной Владиславу Викторовичу грамматикой – без «ятей». И начертания букв выглядели знакомо. Иногда ему казалось, что…

Оставив работу и выключив лампу, он бросился в школу, в учительскую. Вытащил журнал шестого класса, развернул на первой странице – сентябрь, второе, тема урока…

У Владислава Викторовича потемнело в глазах. Он сел на шаткий скрипучий стул и просидел так, наверное, не меньше получаса. Из оцепенения его вывел возбужденный детский голос за приоткрытой дверью:

– Владислав Викторович! Скорее! Там у вас все сгорело!

Баба Мотря, хозяйка, ругалась на чем свет стоит. По ее словам выходило, что Владислав Викторович, уходя, навесил на настольную лампу «какой-то мотлох», вот оно и загорелось. По счастью, сгорело далеко не все. Сгорел старый письменный стол, стул и пиджак на спинке стула. «Цветомузыка» сгорела с особенно вонючим дымом; бумаги, разложенные на столе, сгорели подчистую вместе с остатками чернил, вместе со словами, которые удалось прочитать…


Баба Мотря ругалась и причитала.

А Владислав Викторович отлично помнил, что, уходя, выдернул шнур лампы из розетки.

11

«Корни должны быть во тьме, чтобы цветок видел солнце».

Стоял январь. Земля задубела. Учитель физики бил и бил заступом, непривычные к такому труду ладони скоро взялись красными мозолями.

Здесь ли располагалась клумба? Здесь! Ее показывала панночка в самый первый их вечер.

Выбившись из сил и одновременно немного успокоившись, он натаскал хвороста и разложил костер – по кругу, кольцом. Прибежали любопытные мальчишки с соседней улицы: физический опыт, да?

Не стал их гнать. Не хватило сил, да и прогонишь ли? Сидели у огня, грели руки, рассказывали, какая елка была в клубе да какие конфеты оказались в подарке – тянучки, ириски, один «Красный мак» и один «Мишка»…

Костер прогорел. Учитель физики раскидал угли, мальчишки помогали. Один спросил несмело:

– Владислав Викторович… Вы клад шукаете?


Было темно и очень холодно. Бульдозер тарахтел мотором и вонял солярой. Белые лучи фар уткнулись в бывшую клумбу – развороченные комья мерзлой земли.


– Фиксируем, – бормотал Остап Остапович без тени обычной бодрости. – При визуальном осмотре обнаружены человеческие черепа… три… четыре… а бис их знает, темно… Кистевые кости рук… Ох, матинко…

– Фашисты, – неуверенно предположил бульдозерист. – От немцев осталось, наверное… В прошлом году фугас вот так же выкопали…

– Нет, – тихо сказал Владислав Викторович, которого била крупная дрожь. – Этим останкам не десятки лет. Почти двести.

– Может, скифский курган? – живо предположил семиклассник, невесть как протолкавшийся в толпу взрослых и до сих пор не изгнанный домой.

Историю в школе преподавала суровая старушка Мария Васильевна. Владислав Викторович покосился на семиклассника – и вздохнул.


Стекла оранжереи подернулись узорами. Панночка в телогрейке поверх синего шелкового платья сидела перед маленькой кирпичной печкой. Жестяная труба тянулась за окно.

– Что делал Зигмунд на кладбище?

Панночка молчала. Отсветы огня странно ложились на ее лицо, тонкое и бледное, как цветок орхидеи.

– Где Ганна? – Владислав Викторович чувствовал, как садится голос. – Где она теперь?

– Вас волнует судьба этой холопки? – тихо спросила панночка. – Вас, потомственного аристократа?

Владислав Владимирович сжал кулаки. Дотянуться бы до тонкой шеи, хрупкой, как стебелек цветка…

Он знал, что не посмеет.

Панночка поднялась (телогрейка упала на пол). Сделав несколько шагов, остановилась перед учителем. Положила руки ему на плечи.

– Вы ничего не сможете сделать, Владислав.

У него кружилась голова, с каждой секундой все сильнее.

– Вы ничего не сможете сделать. Зигмунд многому научил меня. Холопы слабы и несвободны… Вы видели, как кирпичом закладывают двери… видели – изнутри?

Владислав Викторович сделал попытку освободиться – безуспешную. Густой сладкий запах забивал дыхание. Руки висели вдоль тела, как ватные.

– Зигмунд знал все. И все предвидел… Я любила его, Владислав, как никогда не полюбила бы вас. Зигмунд учил меня жизни – и учил меня смерти… Я принадлежала ему и принадлежу теперь. Они… они выследили нас… Это было ужасно, ужасно – когда света становится все меньше!.. Когда кирпич ложится за кирпичом. И вот наступает полная тьма… Но Зигмунд не умер. Он никогда не умирает. Это он привел вас на место бывшего родового поместья. Он сделал так, чтобы орхидея проросла. И вот я вырвалась вслед за ней! Да, на чужих костях… Все в мире растет на чужих костях… Всегда…

Она провела ладонью перед его лицом. Он понял, что сейчас потеряет сознание.

– Холопы повинуются, – тихо продолжала панночка, – когда говоришь с ними на языке приказа. И вы забудете все, что я вам сказала. И вернетесь в свою жалкую школу, и навсегда…

Сквозь муть, опутывавшую разум и тело, учитель физики увидел вдруг классный журнал на столе в учительской. «Сентябрь, второе. Тема урока – семейство крестоцветные… растение сурепка…»

Округлый, мягкий, очень разборчивый почерк. Точно такой же, как на погибших письмах из замурованного флигеля: «Боже… будет… когда…»

И тогда он рванулся. Сбросил с плеч руки панночки. Секунда – и руки оказались у него на горле. Потемнело в глазах…

Зазвенело стекло, полоснуло болью по локтю, привело в сознание. Владислав Викторович оторвал чужие пальцы от горла, кинулся вперед, схватился за «псевдобульбу» – утолщенный стебель орхидеи…

– Не смей! Не смей! Быдло!

Визг, не имеющий ничего общего с человеческим. Холодные пальцы вцепились теперь уже в лицо, в глаза, в щеки…

Он закричал – не то от боли, не то от отвращения – и упал, продолжая сжимать в кулаке влажную мякоть растения.

– Та шо ж це! Та шо ж це! – причитала мать Ганны, ворвавшись в оранжерею и кинувшись первым делом к дочери. – Ганнуся! Ганнуся!

Владислав Викторович огляделся, как слепой. Весь пол усеяли осколки стеклянного колпака. По руке бежал, скапывал на пол теплый ручеек. То ли порез оказался глубоким… то ли псевдобульба, носившая на себе фиолетовые цветы, была напитана кровью.

Панночка в синем шелковом платье пошевелилась среди осколков. Подняла голову. Владислав Викторович отшатнулся, готовый обороняться, готовый спасаться бегством, если получится…

– Владислав Викторович, – прошептала девушка. – Там було… так… темно…

Остатки орхидеи лежали на полу. Печка по-прежнему отбрасывала красные отсветы на лица, на рамы, на зимующие растения, укутанные наволочками.

– Ганна… Петровна? – спросил учитель, будто не веря своим глазам.

Девушка смотрела на него не отрываясь.

Сквозь треснувшую форточку в оранжерею врывался морозный воздух, тянул сквозняком через открытую дверь, вымывал навсегда сладкий, томный, удушливый запах орхидеи.

Загрузка...