Часть III. Сон Якова

Ребенок бесшумно ест конфеты. Снегопад поглощает звуки. Медленно, на ощупь, едут машины. Когда дуешь в ладони, становится еще холоднее.

Яков в военной форме дует в ладони. Ладони из стекла. В животе тикает будильник, второе сердце мужчины; оно гонит по артериям и капиллярам время. Маленькие серые хроноциты.

Он дует в ладони.

Яков охраняет мосты. В его ладонях все мосты города. Еще в них несколько воспоминаний, которые он не любит хранить в голове. В ладонях их держать тоже неудобно, мнутся. Но в голове — еще хуже.

В голове должен быть порядок. Когда заведуешь мостами, в голове должно быть чисто. Снег вреден мостам. Люди, лошади, машины начинают скользить и задыхаться. Грифоны на Саларском мосту, сделанные из песка, мокнут. Мокнут и наклоняются к воде. И Яков тут бессилен. Он дует в ладони.

Воспоминания колеблются. Сегодня они похожи на лепестки студня. От них идет пар. Температура воспоминаний выше температуры воздуха.

От каналов тоже поднимается пар. Пар шатается, как пьяный, ощупывает что-то, как слепой. И исчезает, съеденный воздухом.

Ребенок внутри воспоминаний снова ворует конфеты. «Без зубов останешься», — говорит ему Яков. Мальчик быстро прячет обертки. Что-то дожевывает.

Яков погружает ладони в карманы и идет осматривать мосты.

«Темно, — плачет ребенок в кармане, — мне темно. Не наказывайте меня, Яков. Я не дотронусь больше до ваших противных конфет».

Хлопоты с этими воспоминаниями. То им темно, то жарко. А в голове держать не хочется, в голове должно быть чисто, как в тумбочке. Голова должна содержаться в образцовом виде. Потому что голова всегда на виду у начальства.

В пустой будке звонит телефон. Яков идет к будке.

Ладонь Якова вылезает из кармана и берет трубку.

«Яков?» — спрашивает трубка, не успев прижаться к уху.

«Это ты?» — спрашивает Яков.

«Это не я», — говорит трубка.

«Тогда зачем звонишь?»

«Предупредить. Мост взрывать будем. Один из десяти. Сегодня».

«Еще не надоело? Вон какой снег».

«Нет, будем взрывать».

Яков вздохнул. Придется усиливать охрану. Брать двойной обед, надевать две пары нижнего белья. Леденцы из пистолета вытряхивать.

«Яков…» — сказала трубка.

«Ну что еще?»

«Яков, это я».

«Да я уж понял», — обиделся Яков и повесил трубку.

Жители стеклянного города и их дети здоровались с Яковом. Все-таки единственный военный. Когда Яков погибнет, защищая что-нибудь, из него сделают чучело для местного музея. Чучельщик уже приходил с тортом к Якову, снимал мерку.


Но сейчас редкие жители, идущие по снегу, желали Якову здоровья. Кто-то заметил, что у него открытое горло, и посоветовал срочно приобрести шарфик.

«По уставу не полагается», — сказал Яков.

«Ваше горло принадлежит нашему городу!»

«Да», — согласился Яков, вспомнив чучельщика с тортом.

Через два тупика начиналась набережная.

Собственно, весь город состоит из тупиков. Если долго идти, упрешься. Даже главный проспект весь состоит из тупиков. Нужно просто вовремя сворачивать. На вопрос: «как пройти?» — старожилы прислушиваются к своему внутреннему будильнику и говорят: через две с половиной минуты повернете направо… потом через семь минут налево.

«Яков, я уже исправился», — говорит мальчик в кармане, икая от конфет.

«Молодец, — хвалит его Яков, — еще посиди. Сегодня опасно».

«Вы жестокий, — говорит мальчик и начинает бить кулаками в пачку сигарет. — У вас вместо сердца часики тикают, да?»

«Не вместо сердца, а где положено. И вообще не очень-то. Сидишь в кармане и сиди согласно уставу. Вырастешь, я тебя из кармана в рюкзак пересажу и еще посмотрю на поведение. И так весь карман загадил».

«Но ты же сам хотел, чтобы с тобой всегда был маленький ребенок. Ведь ты же меня заказывал! Маленький, карманный, удобный. А как я танцую? Как я прыгаю, ты же сам хвалил».

«Хвалил», — хмуро повторяет Яков.

Яков выходит на набережную. Слева сквозь толпу поблескивал Мост в будущее.

Мост в будущее был самым некрасивым мостом в городе. Даже путеводители советовали его не посещать.

Обиднее всего, что этот мост был самым древним. На месте моста когда-то жила девушка. Недалеко жил дракон, и что-то между ними было. А вокруг копошились горожане, их интересовали подробности. Одни болели за девушку, другие — за дракона. Старики говорили, что придет рыцарь, и поможет кому-нибудь из двоих, дракону или девушке. Но когда пришел рыцарь, оказалось, что помогать уже некому. Дракон умер от истощения, девушка — от свинки, которую тогда не умели лечить. Рыцарь уныло слез с коня, посмотрел на горожан, доедавших плов из остатков дракона, и повелел построить на этом месте мост. И с рыданиями удалился. Горожане мост построили. Правда, долго пользовались им как городской свалкой, потому что река протекала в другом месте. Но потом река поменяла русло и мост пригодился.

Правда, пригождался мост только до тех пор, пока реку не начали очищать. Вначале очистили от мусора, потом от химических примесей. Вода стала дистиллированной; рыба, умерщвленная гигиеной, исчезла, зато по реке поплыли тетки в купальных шапочках. Наконец, реку очистили от самой реки. Теперь ее остатки текли где-то под землей, по трубам. Только под мостами были оставлены небольшие пруды, в которых резвились декоративные головастики.

Яков подошел к мосту; вокруг улыбались японцы. У них шла экскурсия; экскурсовод пересказывал историю про дракона по-японски. Иногда закатывал глаза и хохотал, изображая то ли дракона, то ли девушку.

Экскурсовод закончил рассказ; замерзшие ладони похлопали. Туристы разбрелись фотографировать. Сыпал снег.

«Яков, вы опять обо мне забыли, — пожаловались из кармана. — Когда мы отправимся на карусели?»

«Когда перестанешь конфеты воровать», — сказал Яков, разглядывая японцев.

«Значит — никогда», — вздохнул мальчик.

К Якову весело подошел экскурсовод. На нем были красные вязаные перчатки и красный шарф; и вообще он был красный. Снег таял в его бровях, и Яков подумал, что и его собственные брови сейчас в снегу, и провел по ним пальцем. Палец стал мокрым, и Яков быстро вытер его об шинель.

«Привет, когда мосты взрывать будут?» — спросил экскурсовод.

Яков улыбнулся: «Когда надо, тогда и будут».

Закурили.

«Жалко, что ты не глухонемой, — сказал экскурсовод. — Намечалась группа глухонемых туристов, а я их языком не владею».

Наконец Яков высмотрел то, что ему было нужно.


Японец отлетел на снег, Яков заламывал ему руки.

Вокруг стояли туристы; кто-то фотографировал.

«Отпусти, больно, — прохрипел снизу турист. — Ты, Яков, полномочия превышаешь».

Подбежал экскурсовод: «Яков, опять ты мне бизнес портишь! Ну и кого ты поймал?»

«Да… все того же… — тяжело дышал Яков. — Полюбуйся».

Пока шел этот разговор, тот, кто лежал на снегу, освободил руку… Осторожно нащупал уплотнение на животе у Якова. Уплотнение тикало. Ладонь стала медленно сжимать его.

«А-а!» — закричал Яков.

Туристы перестали фотографировать.

Ладонь сжимала часы в теле человека. Последние секунды серыми хроноцитами гасли в кровеносной системе.

Часы остановились. Яков лежал на утоптанном экскурсионной группой снегу.

Убийца поднимался, отплевываясь от снега.

«Скажите нашим гостям, что солдат Яков не умер, а просто перешел из нашего времени в другое», — сказал он экскурсоводу.

Экскурсовод перевел.

Японские туристы понимающе закивали.

«А что, — спросил убийца у экскурсовода, — они у себя в Японии часы не заглатывают?»

«Не-е, — сказал экскурсовод и нахмурился. — Надо сообщить родным, близким и чучельщику».

Яков лежал на снегу; из кармана у него выглянуло что-то розовое, вроде носового платка.

«Ладно, пойду», — сказал убийца, приглаживая волосы.

«Ну, счастливо, — сказал экскурсовод. — Подождите, а мост? Вы ведь хотели взорвать мост?»

«В другой раз, в другой раз», — отмахнулся преступник и пошел прочь.

Экскурсовод посмотрел на следы, оставляемые уходящим, и замахал флажком:

«Минасама! Делаем фотографии, быстро делаем фотографии! Посмотрели на его следы, все посмотрели! Видите, следы в виде циферблатов? В виде циферблатов с двумя стрелками? Это был главврач! Только он оставляет такие следы! Делаем снимки!»

Отпечатки циферблатов темнели на снегу и тянулись за удалявшейся фигурой. Было видно, как по мере удаления перемещалась секундная стрелка. Туристы шуршали вспышками.

Когда они сели в автобус и уехали к следующему мосту, шинель Якова пошевелилась. Из кармана вылез мальчик, вытирая об себя липкие от конфет руки.

«Яков, — сказал мальчик, — мне хочется сладенького».

Помолчав, сам себе ответил голосом Якова: «Хочется-перехочется. Перехочется».

Прошелся вокруг тела, скользя чешками по снегу.

«Если бы попросили бессмертия, ходили бы сейчас, охраняли свои мосты. И не надо было просить себе детство. Взрослый человек не должен быть стеклянным. А вы просили детство, вот и радуйтесь. И вы тут непонятно чего, и я без конфет».

И, надев кепочку, стал перепрыгивать по следам-циферблатам.

Делать это было непросто, потому что с каждым прыжком менялись освещение, место и время года. Прыжок — весна. Прыжок — еще что-то, догорают листья.

Там, где следы пересекали дорогу, мальчик остановился и стал ждать свадебную машину.


«Что-то разбилось?»

Гуля, в жутком свадебном платье, смотрела на жениха.

Они ехали в машине.

«Что?» — спросил жених.

«Звук был такой, как будто разбилось».

«Тебе идет это платье», — сказал жених.

Гуля отвернулась к стеклу. За стеклом приближались и уносились низкие деревья. Над ними неподвижно висели горы. Свадебный кортеж двигался к Чарваку. По плану, первую брачную ночь молодожены должны провести в «Пирамидах», наслаждаясь видом на водохранилище.

Гуля слегка опустила стекло. Ледяная струя заиграла цветами в венке.

«Жопу простудишь», — сказал жених.

«Ты раньше не был таким грубым», — ответила Гуля, все так же глядя в стекло.

«Я не грубый, киска, я заботливый, запомни», — улыбнулся жених и подмигнул девушке, сидевшей слева от него на сидении. Девушка сделала гримасу и покачала красиво завитой головой. Она играла роль свидетельницы со стороны невесты.

На переднем сиденье сидел свидетель со стороны жениха и с помощью зубочистки занимался исследовательской работой во рту. Компания по пути закусила шашлыком; поле деятельности для зубочистки было широким.

Жених широко зевнул. У него были ровные зубы, красивый мускулистый язык и рельефное влажное нёбо. «Музыку сделай», — сказал он свидетелю.

На капоте болталась белая кукла с раздвинутыми руками и ногами. Когда ехали по городу, кукла сидела смирно, но за городом что-то ослабло, и куклу мотало, как пьяную женщину. Это очень смешило жениха и свидетелей с обеих сторон.

Загремела музыка. Гуля еще сильней прижалась к стеклу.

Дорога пошла наверх.

«Прошлой зимой на серпантине две машины сорвались!» — крикнул свидетель, повернувшись. Из-за музыки это все равно никто не расслышал.

В лобовом стекле появилось покатое тело плотины.


«Здесь остановите!» — крикнула Гуля.

Свернув с дороги, машина остановилась. Водитель убавил музыку.

«Сколько тебе нужно, киска?», — спросил жених.

«Я уже говорила, сколько», — сказала Гуля и стала выходить из машины. Свадебное платье, широкое, как наполненная пеной ванна, с трудом вываливалось наружу.

Наконец Гуля вышла и пошла вдоль дороги. Мимо пролетали машины.

«Сейчас все платье ей заделают», — сказала свидетельница.

«А куда она пошла?» — спросил шофер.

«Ей попрощаться надо», — сказал жених и нахмурился. Хмурость ему тоже шла. У него был широкий лоб, какой бывает у ученых.

«С кем прощаться?» — спросил свидетель со стороны жениха, водя зубочисткой по лобовому стеклу. Кружочек, кружочек. Животик. Ножки.

«С детством», — ответил жених.

«Взвейтесь, кострами, синие ночи!» — запищала свидетельница. Заметив взгляд жениха, замолчала. Улыбнулась. Несмотря на съеденный шашлык, ее улыбка пахла мятой и как бы говорила: покупайте жевательную резинку «Мятный бриз».

Снова застучала музыка. Жених посмотрел на часы и, откинувшись на сидение, закрыл глаза.


Гуля остановилась и тоже посмотрела на часы.

Свадебное платье шевелилось и шумело от ветра. Теперь оно было похоже на огромный сухой торт, с тысячей розочек и других радостей. Или на парашют, не способный спасти, но способный доставить падающему последнее эстетическое удовольствие. Поблескивали жемчуг, бисер, стеклярус, осколки чего-то и бутылочки со слезами уважаемых невест прошлого. Чуть ниже болтались лоскутки из тех самых простыней, на которых кричали в свою первую брачную ночь три прабабки и две бабки. Лоскутки были обшиты по кайме жемчугом, к одному лоскутку была приколота медаль «Мать-героиня», которая до этого успела принести счастье на двадцати свадебных платьях. У самой прабабки-медалистки было десять сыновей; все занимали хорошие должности.

В общем, обычное свадебное платье.

Стрелка часов показывала без десяти двенадцать.

С горы, кашляя дымом, съезжал мотоцикл. Остановился недалеко от Гули. С него спрыгнула Эльвира.

«Ой, красавица какая, сахар-мед! — закричала она на Гулю, подбежав. — Обнять тебя хочу».

«И я тебя хочу обнять», — улыбнулась Гуля.

«Давай, подруга, обнимемся. Только платье твое помять-попачкать боюсь. Я-то — рабочая».

Гуля сама обняла Эльвиру.

«Молодец, Гулька, что решение приняла. Ладно, по пути скажу все, что наболело, поехали».

Эльвира вцепилась в руль; Гуля пристроилась сзади, обхватив подругу за пояс.

Мотор закряхтел и снова запнулся.

«Не могу тебя так везти, — сказала Эльвира. — Платье твое запачкаю. Ты перед ним в чистом платье должна быть. Иначе белая дыра тебя не примет. Давай, я тебя на руках отнесу».

«Не надо. Там отмоюсь».

«А то — давай, — Эльвира снова завела мотор. — Я — сильная, булыжники таскаю. Ладно, подол задери, чтоб не цепляло».

Мотоцикл рванул вперед.

«У наших я тоже узнавала, — кричала вдова, отплевываясь от ветра. — Они говорят, буржуи такое часто делают, чтобы наших отбить. Подсылают им своих людей, оформляют через загс, а потом развращают материальным благополучием…»

Мотоцикл подпрыгивал, рыгал дымом и летел рывками наверх.

И снова застыл.

Эльвира обернулась к Гуле и посмотрела на нее железным взглядом.

«Платье твое тоже ведь… чьей-то кровью ткалось!»

Гуля стала молча срывать с себя оборки.

«Подожди! — остановила ее Эльвира. — Это я просто мысль свою тебе сказала. Не рви себя. Пусть это проклятое платье сейчас на тебе будет, так лучше. Я другое спросить тебя хотела: ты ради него сюда пришла или ради своего рыженького, чтобы оживить?»

«Не рыженький он совсем», — сказала Гуля.

«Скажи, я дура, да?»

Гуля погладила правую щеку Эльвиры; мотоцикл снова зашумел и понесся вверх, к месту, где из горы торчал бетонный квадрат.


Они стояли перед квадратом, на котором раньше была голова, а теперь — дыра. Бетонные стены были расписаны именами и символами.

Эльвира достала ведро с красной краской. В ведре качалась кисть.

«Не запачкайся, подруга», — сказала Эльвира.

Гуля взяла кисть. Жирная красная капля упала на траву в двух сантиметрах от платья.

Краска ложилась неровно, оставляя серые зерна стены.

Эльвира стояла спиной и кусала губы. Смотреть на возникающее имя ей не полагалось.

«…ов», — дописала Гуля и положила кисть в открытую ладонь Эльвиры.

«Написала имя? — спросила Эльвира, все так же не поворачиваясь. — Ну, теперь дороги назад нет. Идем, дева».

Гуля посмотрела вниз, пытаясь разглядеть свадебную машину.

Дул ветер. В воздухе качались стрекозы.

Имя «Яков» горело на солнце, отражаясь в выпуклых глазах насекомых.


Они стояли над обрывом.

Под ними, поблескивая, темнело озеро.

«……..», — читала ровным голосом Эльвира речь Ленина к молодежи.

Гуля стояла у самого обрыва.

«……… — продолжала Эльвира, борясь с ветром, который пытался листать книгу по своему произволу. — …….».

Гулины губы повторяли: «……»

Наконец, Эльвира прочитала: «Аплодисменты, все встают», — и посмотрела на Гулю.


Та все так же стояла спиной. Ветер то рвал фату, то снова бросал ее Гуле в лицо. Шумело свадебное платье.

«Дева, — сказал голос Эльвира. — О ком думаешь, дева?»

Гуля молчала и смотрела в озеро.

«О Яшке своем думаешь?» — продолжал голос за спиной.

Гуля кивнула.

«Или о женихе своем думаешь?»

Гуля снова кивнула.

«Или об старике этом думаешь?.. Да что ты киваешь все, кивальщица?! Ты о нем должна думать, о нем! Думаешь о нем?»

Гуля задумалась на секунду. Озеро росло под ней, расплывались горы, куда-то вытягивалось небо.

Зашумели кусты. Эльвира обернулась.

В кустах запутался и бил тонкими ногами барашек.

«Пошел, пошел отсюда!» — замахала на него Эльвира.

Животное смотрело на нее и дрожало.

«Пошел, говорю…»

Эльвира вытянула зверя из куста, поставила, как ребенка, на землю. Барашек заковылял прочь.

«Я не могу», — сказала Гуля.

«Что? — переспросила Эльвира, снимая с себя налипшие колючки. — Не можешь? Ну… ладушки. В другой раз. В другой раз… В воскресный день с сестрой моей мы вышли со двора…»

«Я не могу!» — крикнула Гуля.


Ветер приподнял ее над землей и, задержав на секунду, для того чтобы Гуля успела увидеть протянутые к ней руки Эльвиры, понес вниз.


В воскресный день с сестрой моей мы вышли со двора.


Фата развернулась, швырнула сама себя вверх, размокла в яростном, кусками, солнце, посыпались снизу вверх жемчужины, пузырем всплыло в воздухе платье.


«Я поведу тебя в музей», — сказала мне сестра.


одним краем прижатое ветром к левой, свободно парящей ноге, другим, разорванным краем взлетая почти к груди, к бушующим оборкам, где раскрылись пальцы, ловя убегающий воздух, где негодующе шумели лоскутки от простыней святых бабок и…


Вот через площадь мы идем и входим наконец в большой красивый красный дом, похожий на дворец.


прабабок, честным ором расстававшихся со своей невинностью, где во встречном потоке снизу вверх летели красноватые горы в пятнах кустарника и только озеро никуда не летело и ждало…


Из зала в зал переходя, здесь движется народ.

Вся жизнь великого вождя передо мной встает…


Машина с белой куклой стояла в тени боярышника.

В ожидании Гули народ расположился в разных позах.

Жених открыл глаза и посмотрел на часы.

«Дай сумку», — сказал он свидетельнице, рассматривавшей свои ногти.

Свидетельница нащупала сумку и протянула жениху.

Пальцы жениха нырнули в темноту, набитую деньгами на мелкие расходы, визитными карточками.

Нашли.

«На, поставь». Жених вытащил кассету и протянул свидетелю.

«Это что?»

«Гулька просила сейчас поставить».

«Ой, — зашевелилась свидетельница, — давайте не надо, потом, а? Задолбали эти ее пионерские песни. Мне уже ночью пионеры снятся, честно. Давайте потом!»

«Ладно, — кивнул жених, — поставь нормальную музыку… Только, как Гулька возвращается, поменяете сразу, чтобы она не…»


Свидетель пошуршал в кассетнике, нашел нужное.

«Бух-бух-бух», — заиграла нормальная музыка. Свидетельница стала размахивать в такт руками; поблескивали ногти, шевелились локоны в прическе, сделанной в салоне красоты на Дархане, если выйти — слева…


Кассета с Гулиным голосом так и осталась лежать на выгорающей траве.

В суматохе о ней забыли.

Потом, недели через три, жених вспомнил о кассете.

Он лежал, похудевший, с песком небритости на щеках. Рядом, в скользкой нейлоновой ночнушке, лежала свидетельница.

Она тоже похудела, превратившись из свидетельницы на свадьбе в свидетельницу в идиотском уголовном деле. Кроме нее, в деле была еще одна женщина, которая называла себя «товарищ Эльвира» и произносила зажигательные речи о борьбе и о том, что низы не хотят. Товарища признали невменяемой и отпустили прямо из зала суда. Какие-то люди в карнавальной пролетарской одежде встретили ее на улице аплодисментами и ведром красных гвоздик.

Бывший жених потрогал свою любовницу: «Спишь?»

«Разве я могу заснуть?» — сказала она, целуя его куда-то в темноту.

«Я что вспомнил, киска… Гулька кассету просила тогда поставить».

«Ну просила».

«Потом ее, блин, потерял… Тупо получилось».

«Да, тупо».

«Может, поищем? Ну, кассета такая… Можно поискать на всякий случай».

«Я хочу спать!»

Она вообще-то любила Гулю. Просто она боялась мертвых и смерти, и любила спать, и чтобы рядом был теплый мужчина, хранитель ее сна.

Еще через месяц кассету нашли дети, ехавшие в летний лагерь и выпущенные из автобуса для мальчики направо, девочки налево. Вставили потом в мафон, но там вместо музыки какая-то женщина все время объясняла и плакала. Кассету использовали на лагерном празднике «Костер знакомств». Размотали пленку, бросили в костер. Горящая пленка летела в небо. Получился классный салют.


Дождь был недолгим — как будто сверху отжали белье и успокоились. Ветер распахнул окно и забрызгал комнату солнцем.

На большом матрасе лежал мужчина. На нем был больничный спортивный костюм и волосатые носки.

Еще у него была длинная борода, отливавшая рыжим.

Не открывая глаз, мужчина провел рукой по матрасу.

Солнце дрожало на щеках, животе и носках.

На полу валялось одеяло.

«Где книга?» — сказал мужчина и открыл глаза.

Цветовые пятна хлынули в его зрачки, расталкивая друг друга, вытесняя и превращаясь в потолок, окно и занавески. В полку с огурцами и спинку железной кровати с кругляками. В пестрый матрас и спортивные штаны, протертые на коленях до марли.

Мужчина поднял голову и пошевелил носками из верблюжьей шерсти. Медленно поднялся, привыкая к пространству, и пошел к двери.


В соседней комнате за столом сидел лохматый белый старик.

«А, проснулся! Проснулся, внучок-говнючок? А я знаю, как тебя зовут, видишь. Ты — Яков, вот так. Другие имена тебе не подходят, я давно это заметил. А меня ты как звать помнишь?»

Мужчина на пороге медленно построгал бороду, потер ее между пальцами.

«Откуда у меня борода?»

Старик вдруг тоже уставился на бороду и засмеялся.

«Да, богатая борода, можно париков нарезать… А-ффф!»

Из смеющегося рта вылетела конструкция.

Старик поднял ее, подул и пристроил на место.

«Это не челюсть, это моя мучительница».


«…а тетка твоя Клавдия, ну, ты помнишь, принцесса цирка, всё пасть свою на дом разевала. Да, так вот она самая. Раззвонила всем, умер, говорит, наш кавказский долгожитель, добро пожаловать на похороны. А я это лежу и все слышу, только шелохнуться не могу, понимаешь? Ну, ты понимаешь. А она там соловушкой трещит, приходите, последний путь и всякую такую, извиняюсь, белиберду в телефон. Потому что дом уже в своем кармане чувствует. Так ей того мало, стала родне пыль пускать, позвала священников с трех, понимаешь, разных вер. И христианского, и мусульманского, и иудейского разом. Это же вообще… А она плачет, и говорит, раз покойник за свою долгую трудовую жизнь в трех верах побывал, пусть, говорит, они его в последний путь каждый своим макаром. Ну, для чего же ей это было, глупой, а? Ведь дура такая — троих священников за один присест, сама же себе и навредила. Понимаешь?»

Мужчина кивнул. Он уже успел умыться подгнившей водой из умывальника и отстричь бороду, засыпав волосами все пространство под зеркалом.

«Ну эти, церковники, тоже обиделись. У них же и костюмы разные, и всё. А циркачка им: ну раз так получилось, быстренько спойте, автобус ждет. И тут я уже не выдержал и голову поднял. Что, говорю, тут, а? Что, говорю, тут водой расплескались?»

«Водой?» — спросил мужчина, почесывая обстриженные щеки.

«Да, водой… Не знаю, почему про воду подумал. Показалось, что-то рядом в воду упало. Может, цветы какие упали, цветов много было, Клавдия уж расстаралась, ей, понимаешь, красоты еще сверх всего хотелось. Ну вот и дохотелось. Такая дурость началась, одни от меня пятятся, другие, наоборот, тискают меня, как подушку. А я сам еле на ногах стою. Вот тут Клавдия вся и проявилась. Как заревет, паровоз настоящий. Я, говорит, тут, да я вас, да откуда ж такие неподыхающие люди берутся… Гудит вся и руками вокруг себя работает. Вот посади ее на рельсу, пинка дай — точно, паровозом поскачет. Так и тронулась умом. Детей своих по подругам распихала, сама теперь у меня на крылечке обитает, зернышки клюет».

«Кто обитает?»

«Кто — Клавдия, о ком я тебе рассказываю? При всех накричала, что смерти теперь моей будет официально ждать, вот сидит и ждет. Я ее не гоню, пусть, на здоровье. Не веришь — поди ей хлеба снеси, она из моих рук есть отворачивается».


Он вышел во двор. Двор за время болезни весь наполнился жарой, покрылся листьями, виноградными усами, взлетающими и садящимися птицами.

На приступке сидела полная женщина и смотрела в голубые дали.

«Тетя Клава…»

«А, — обернулась женщина, — проснулся, странник?».

И запахнулась в халат, как будто ей было холодно.

«Я хлеба принес, тетя Клав, — сказал мужчина. — Вот».

«Вижу. Положи на стол, нечего мне тут тыканье своим хлебом. Я, между прочим, тут не задаром, я работаю. Я тут, видишь, детей отгоняю, чтоб по деревьям не рассаживались».

«Тетя Клава…»

«Ну что тебе?»

«Вы бы домой зашли».

«Сам туда заходи. Мне и здесь прекрасно. Раз сказала, что буду на этой приступочке смерти его ждать, так и сделаю. Вот так. Пока он точно не помрет и это через лабораторию не подтвердят».

Взяв со стола лепешку, стала быстро ее кусать.

«Тетя Клава, вы что, действительно ждете его смерти?»

«А что, по закону не положено?»

Мужчина пожал плечами.

«Я, Яшычка, все по закону делаю. Я закон своим сидением не нарушаю. Я после этих похорон, которые он в такое ха-ха-ха превратил, что перед людьми стыдно, клятву при всех дала. Я тогда во все эти смеющиеся хари свою клятву дала, и вот пусть все видят. Так и буду сидеть и ждать этого».

«Нехорошо…»

«Что ж нехорошего?»

«Ну трех этих пригласили, служителей».

«Вот заладили! Да не звала я их. По книжке телефонной всех обзванивала, может, номером ошиблась. Ну, а когда они появились со своими этими, я, конечно, — не выставлять же их за порог, пусть быстренько помолятся, раз пришли… А уж как я, Яша, старалась! Каких цветов купила, хоть бы кто мне за всю жизнь один такой букетик. Да я бы… я бы не то что за такие цветы — за одну от них оберточку растаяла. А могилку я ему на каком элитном кладбище достала, самое экологически чистое место нашла… Деревья! Птицы! Пальчики оближешь. Что еще человеку нужно?! Лежи себе и молчи. Так нет же! Хорошо еще утопленницу какую-то на свадебных машинах привезли, хоронить негде, потому что к свадьбе готовились, а получилось шиворот навыворот… Так я им сунула эту могилу, готовую, облизанную, букетов им науступала, ты бы слышал, как они мне благодарны были. Могут люди добро ценить. Так что иди, Яшычка, буду я здесь сидеть, как сволочь, смерти его дожи…»

Сняла мизинцем слезы, стряхнула, снова посмотрела вдаль.

Зазвонил мобильный. Достала, приложила к уху.

«Да. Нет. Нет, Славочка, нет, мой сладкий. Нет, еще не умер. Да, сижу жду. Не надо, Славонька. Не надо про родного прадедушку такие слова. Какой еще киллер? Ты совсем головой стукнулся, он тебе родной прадед, несмотря ни на что… Да. Вот сколько надо, столько и буду сидеть. Хоть до посинения буду, не твое дело… Что — по химии? Почему по химии? Какое еще родительское собрание — недавно же только было? Вот и попроси тетю Веру на это родительское, а мама, скажи, ра-бо-тает. Да, у прадедушки твоего работает, на тяжелой работе. И сколько надо, столько буду. Ну, давай-давай, предавай мать. Все меня и так предали. И адвокат меня предал, и…»

Мужчина еще раз посмотрел на свою тетку, кричащую в мобильник, и вернулся в дом.

Остановился, потер виски.

«Я чего-то не помню. Я что-то забыл».

Вспомнил вдруг, как умывал свое лицо. Оно оказалось таким грязным, что не хватило умывальника и пришлось доливать из ведра, в котором плавал шмель.

Его пальцы выловили шмеля за желтое пузо.

В потревоженной воде качались лицо, шея и плечи. Потом все это перелилось в умывальник. А шмель остался лежать на земле.

Потом поднял ладонь. На ней не хватало среднего пальца.

Сквозь отсутствующий палец был виден кусочек окна с садом. Сад качался, расслаиваясь на большие зеленые мазки. Вот в проеме между пальцами показалось лицо тети Клавы с мобильником. Пошевелив губами, тетя Клава скрылась за указательным пальцем.


«…А книгу, которую ты о моей жизни хотел писать, помнишь? — спрашивал старик, разливая чай. — Что ж ты тогда помнишь?»

Мужчина молча смотрел в чашку. Вращаясь, оседали чаинки.

Потом посмотрел на картину на стене.

Мальчик. Конь. Круглая зеленая вода.

У коня было мужское лицо.

«Сон свой помню», — сказал он вдруг.

«Сон?» — спросил старик.

Носик чайника застыл над пустой чашкой. Только одна капля упала на дно и исчезла.

«Будто хожу и мосты охраняю. А во мне идут часы. И в кармане ребенок постоянно просит угостить его конфетами. А потом меня убивают, только мне почему-то это совсем не обидно, и все время снег».

«Уф», — сказал старик.

Из носика снова полился чай. Третья, непонятно кому назначенная чашка была наполнена.

«Уф, напугал меня, Яшка-букашка, аж сердце зашлось. В последнее время, знаешь, снов стал бояться. Не знаю, отчего. Всю жизнь любил вкусно поспать, а теперь не знаю, откуда такое ко сну предубеждение. Кончилось чем у тебя там все?»

«Проснулся…»

«Вот хорошо. Молодец. Моя мать говорила: иди, воде сон расскажи. Вода его от тебя унесет, и будешь свеженький. А лучше писателю расскажи, он в рассказ это обстругает. У меня тут Писатель гостит, бывший Клавдиев адвокат, а оказалось, что не адвокат, а вот этой самой другой профессии. Мы с ним в шашечки и книгу обо мне пишем. С Клавдией он не общается, она ему собаку запортила. А со мной — так целую неделю, пока ты тут дрых… Сам он тоже дрыхнуть любит, профессия такая. Сейчас позову, сам просил к чаю его растолкать, чай для него — всё…»

Сделав ладони рупором, старик крикнул:

«Писатель! Тут-ту-ду-ду! Тошкендан гяпрамыз».

Где-то заскрипела дверь.

«Эй, Пушкин! Пошли к нам чай пить!», кричал старик.

Дверь открылась, в комнату вошел человечек в темных очках.

Оба Якова глядели на него из-за накрытого скатертью стола.

Под скатертью просвечивала газета с какими-то древними новостями.

Посмотрев на Писателя, Яков-младший выпустил из рук чашку.

К счастью, она не упала на пол. Разлилась на столе.

Скатерть сразу намокла, и газетные листы проступили во всем великолепии. Ближайшая статья рассказывала о семье водолаза с Чарвакской плотины и его жене, секретаре местной комсомольской ячейки. Супруги, накрытые мокрой, в чаинках, скатертью, весело улыбались.


«Эх ты, Яшка, руки дырявые, — говорил старик, глядя на своего бледного, облитого чаем правнука. — Разучился чашку держать, а? Вон тряпка, возьми, протрись…»

«Да нет, — оправдывался правнук, водя по руке полотенцем, — просто чувство такое…»

«У вас, молодых, всегда чувства. Чашек на ваши чувства не напасешься. Хорошо еще, целая осталась!»

«…такое чувство, что я это уже когда-то видел», — договорил мужчина и положил полотенце поверх мокрой скатерти.

И тут в беседу вступил Писатель.

Он уже успел сесть, поднести к правому глазу чашку с чаем, словно проверяя, хорошо ли она наполнена.

«Значит, вы это уже видели? — спросил он, ставя чашку на стол. — Интересно. Это для меня интересно. Я ведь сейчас как раз об этом пишу повесть. И эта повесть о вас».

«Обо мне? — переспросил Яков-младший и снова начал вытирать мокрым полотенцем сухие руки. — Спасибо, но я… Я не просил. Пра сказал, что там… что-то про него».

«И о нем там будет тоже, — сказал Писатель. — Вы не волнуйтесь. Это будет совершенно безболезненная повесть. К тому же она уже написана».

«Где?»

«Вот здесь, — сказал Писатель и похлопал себя по желтому, с залысинами, лбу. — Что вы так смотрите? Вы знаете другое место?»

«В шашечки, может, сыграем?» — предложил старик, которому этот разговор за мокрой скатертью стал надоедать.

Писатель улыбался, правнук нервно щипал себя за оставшиеся на щеках рыжеватые клочья.

«А на бумаге? Как насчет повести на бумаге, чтобы прочли?» — спрашивал он, морщась и вспоминая то какую-то машину с глазами внутри, то еще что-то.

«А на бумаге ее запишите вы, — сказал Писатель. — Я писать не могу, дефект зрения. Те глаза, которые я выловил со дна Чарвака, мне, увы, подошли не полностью. Слишком большие и наивные. Вижу я в них еще туда-сюда, а вот писать никак. Поэтому запишите вы. По мере вспоминания, естественно».

«Ну, одну партию, — стучал по столу старик. — На победителя…»


Сыграть не получилось: в комнату, взявшись за руки, входили родители.

«Ой, похудел-то как… — сказала мать, глядя на сына, выглядевшего старше нее. И, посмотрев на мужа, добавила: — Я тебе говорила, что он похудеет».

Муж, он же отец, он же седеющий подросток в джинсах, пожал плечами.

«Как ты, дедулечка? — Мать подошла к старику и поправила на нем воротник, отчего воротник стал еще кривее. — Как там порох в этих самых? Молодец, дедуля, всех нас еще переживет! Видела сейчас Клаву, ну, о здоровье спросила… По-моему, ей просто нужен мужчина…»

«Черт лохматый ей нужен, — сказал старик, обиженно прихлебывая чай. — Был у нее и Клоун этот, царство ему небесное, и Писатель вот сидит который. Все — интеллигенты. И все от нее кто в гроб, кто в дверь. Потому что у нее, как у моей покойной сестры, которой она внучка, — неправильное мышление. Вот, помню, сестра ко мне как-то пришла: обними ее, и все тут. Честно. Я ей говорю: конечно, время тяжелое, Туркестан в кольце, тут еще мятеж осиповский…»

Заметив, что его не слушают, старик стал усиленно громко кашлять.

Но гости уже разбрелись по комнате, словно одетые в непроницаемую одежду из невнимания. Писатель стоял около картины с красной лошадью и созерцал. Родители, соскучившиеся по сыну, но все такие же замурованные в свое семейное счастье, сообщали ему разные домашние новости. Вроде того, что они решили читать молодежную литературу, одолели Мураками и созрели для Пелевина.

«Я уже лично созрел, — говорил отец. — А Мураками, старик, — это круто».

Мать кивала и смотрела сквозь сына, чтобы не встретиться лишний раз глазами со своим возрастом.

«Яш, — сказала она, наконец. — Мы с отцом должны сказать тебе одну новость. Можно, да? (Посмотрела на мужа.) Спасибо. В общем, мы в положении. То есть, я. Но мы с папой… Да? (Посмотрела на мужа.) У тебя будет, кажется, сестричка. Ты рад?»

Сын кивнул и испуганно улыбнулся.

«Моя улыбка, — сказала мать. — У него моя улыбка. Жалко, что не твоя, да?»

И снова посмотрела на мужа.

«Будешь сестричку нянчить, — продолжала мать. — И назовем ее — угадай как?»

Сын начал угадывать. Когда по второму кругу пошла «Катя», мать нахмурилась:

«Да нет… Ну, я думала. Мы ее назовем Гулей. Гуленькой».

Лицо сына стало еще более испуганным. Только губы улыбались.

«Почему… Гуля?» — медленно спросил он.

Родители переглянулись.

«Ну, в честь и… имя красивое», — бормотала мать.

«Интернациональное», — быстро добавил отец.

Родители засобирались домой.


«Вы знаете смысл этой картины? — спросил Писатель, подводя все еще испуганного правнука к репродукции на стене. — Вы знаете ее смысл?»

Мальчик на красном коне.

«Нет», — говорил правнук и смотрел на повязку, прикрывавшую писательский рот.

«Зря. Почти у всех картин есть смысл. Картины без смысла — это самое страшное. Их, насколько я знаю, вешают в аду. А эта картина… Знаете, почти в одни годы с ней была написана другая, и другим художником. Но с тем же смыслом. Девушка на большом быке, на спине, и этот бык так же вот на нее смотрит. Так же глазом косит… Называется: Похищение Европы, художник Серов, помните? А вот эта картина, Купание красного коня, только какое здесь купание? Это похищение, видите, конек на отрока как смотрит? Да… Похищение России, 1912 год. Потому что Россия — это не вот эта баба, не бронзовая самка, как на ваших монументах… Вот она, Россия, — мальчик, бритый подросток, скользящий по мокрой конской спине. Куда его унесет красный конь? Может, к синим ветрам Атлантики… Может, в Сибирь. А может, и сюда, в самую Среднюю в мире Азию. Мальчик лениво соскальзывает с коня и падает в горячий песок. Погружает в песок пальцы… Вы вспоминаете, Яков? Мальчик смеется, и от его смеха в песке выдувается ямка, а упавшая на песок слюна тут же обрастает тысячей песчинок… Яков…»

Молодой человек стоял на коленях у дивана. Руками он пытался зажать уши и при этом раскачивался. Лицо его уже не выражало ничего, кроме родовых мук вспоминания. Его прадед, обидевшись на невнимание и упущенную партию в шашки, забился в угол с гармошкой. «Ты скажи мне, гармоника, — осторожно напевал он, боясь выронить челюсть, — где подруга моя… Где моя сероглазынька, где гуляет она-а-а…»

Насладившись этим зрелищем, Писатель вышел из комнаты.


Как видите, я записал эту странную повесть.

Именно в том порядке, в каком она мне вспоминалась.

Не отделяя и не раскладывая по разным полочкам сны и все остальное. Просто нашел магнитофонные записи, нашел ту книжку с письмами к Ленину, нашел нашу фотокарточку с Гулей. Правда, про карточку писать не стал. Тогда бы пришлось прикладывать, а зачем?

В конце я уже даже не мог писать от своего лица, такое проснулось отвращение к своему «я». Захотелось выпрыгнуть из этого первого лица, со стороны с собой разобраться. Вот как сейчас, когда смотрю на себя на фотке и думаю: какой я все-таки чужой себе человек… А вот Гуля получилась хорошо. Классно получилась.

Вспоминать все пришлось одному, расспросить оказалось некого.

Пра вскоре умер. Не от старости и не от холода, на который все больше жаловался. В молоке, которое он пил, оказались зерна граната. Попали не в то горло. Всё. Пока я метался над ним, тетя Клава радостно вызвала «скорую». Потом ездила в морг и умоляла о вскрытии. Хотя стариков не вскрывают и на нее смотрели как на помешанную. Она и была ею. На похоронах она подходила ко всем в короткой юбке и говорила: «Ну поздравьте же меня, что ли». Некоторые поздравляли.

Теперь она живет одна в огромном прадедовском доме. Дети к ней не приезжают, боятся. Она их, кажется, не сильно зовет. Чтобы соседская детвора не обирала деревья, она вырубила все под корень, а потом еще и подожгла пни. Я пришел туда, когда она ходила среди дымящихся пней и кашляла. «Яшычка! — обрадовалась она мне. — Я построю здесь фитнес-клуб. Современный фитнес-клуб, Яшычка…» Я не осуждаю ее. В том, что дом достался ей, есть и моя вина.

Никаким фитнес-клубом там до сих пор не пахнет. Только пеплом. Соседские дети смотрят из-за забора, как живет русская баба-яга, и пугают ею друг друга.

Конечно, ни о чем тетю Клаву я расспросить уже не мог. Пришел к ней один раз с тортом, и ушел с тортом на голове. Все потому, что спросил о завещании Якова.

Кстати, незадолго до смерти Яков часа два сидел с Писателем. Или с Адвокатом. Или не знаю с кем. Вот кого стоило бы разговорить. Но после того он исчез. Тетя Клава, выпив, жаловалась, что он был скучноват как любовник. «Ты думаешь, я с ним что там делала? Я зевала!»

Не мог расспросить и родителей. После рождения сестренки у них все начало расползаться. Они постарели, стали хлопать дверьми и жаловаться. Один раз — мама стояла с орущей сестренкой — отец обматерил их и заперся в ванной. Когда я вошел туда (крючок был слабым), он листал порнографический журнал и всхлипывал. Сестренку, кстати, назвали не Гулей. Не знаю, почему. В последний момент сделали Катей.

Теперь Катя в круглосутке. Так решили родители, чтобы сохранить семью. После этого семья действительно стала склеиваться. Мама удачно уничтожила живот и покрасила волосы, отец снова стал приседать по утрам. Они забирают Катю на выходные. С Катей приходится сидеть мне, она все время плачет, но родители где-то восстанавливают семью, и я их не дергаю. Я здорово наловчился менять памперсы, хотя мама и называет меня памперсным транжирой.

Когда я окончательно уйду из дома, я заберу из круглосутки Катю, сделаю ее обратно Гулей и мы будем жить вместе. А может, и не буду ее переназывать. Катя — вполне нормальное имя.

Эльвиру тоже найти не удалось. Говорят, она в России. Недавно по ящику показывали какую-то коммунистическую тусовку, и камера долго кушала Эльвирино медное лицо с раскосыми глазами. В том, что это именно ее лицо, сомнений нет. Как и в том, что она скоро станет известным лидером, душой озабоченных масс. На Чарвакской плотине, где я побывал, Эльвира уже сейчас обросла легендами. Рассказывают, как она два раза спасала Ташкент от наводнения.

С Гулиными родителями я встречаться не стал; встретился с ее несостоявшимся мужем. Он оказался умным, меланхоличным бизнесменом. Мы проговорили целый вечер и расстались с желанием никогда больше не видеться. Рядом с ним сидела его новая жена и бросала на меня влажные взгляды. С ней я встретился еще один раз. Попили кофе в «Демире» (платила она), поносились по ночному Ташкенту. Начиная рассказывать о Гуле, она переходила на себя, сбить ее с этого было уже невозможно. Когда через пару дней я потерял ее телефон, почувствовал облегчение.

Что касается Летаргария, то такого места в Ташкенте не оказалось. Ни за Октепе, нигде. Хотя во время поисков я нашел несколько очень похожих больниц, с теми же запахами и лицами. В одной с меня даже потребовали оплатить какой-то сон со свадьбой и службой в налоговых органах. На худой конец — про охранника мостов.

Закругляюсь. Повесть дописана, я снова на свободе. Память моя опять пуста, и даже Гуля, о которой я думал все время, пока писал, теперь отдалилась. Хотя не знаю. До сих пор, когда я слышу в городе имя «Гуля», вздрагиваю и вспоминаю, как мы идем по высохшему дну Чарвака.

В последнее время стал часто молиться. Вообще думал уйти в монастырь. Не могу оставить Катю. С Катей в монастырь, конечно, не примут. А мне нужен монастырь, где с детьми.

Еще учу узбекский. Кажется, делаю успехи. Мен узбек тилини урганяпман.

И последняя новость: я снова работаю на Броде. Да, снова в караоке. С килограммом ваты в ушах, хотя все равно не помогает. А что? Наши песни — ваши деньги. Главное — накопить на квартирку для себя и Катьки. За это и «я тебя люблю-ю-ю» потерпеть можно. В последний месяц мне это даже стало нравиться. А один раз родители пришли, у мамы, оказывается, хороший голос, а отец ей подпевал… Потом пошли, шашлык там поели… Еще что-то… Фанту… Кажется, или… А отец еще смеялся… На второе заказали… а я завернул это для Катьки… только пережевывать хорошо… Посидели…


И остался Иаков один. И боролся Некто с ним до появления зари; и, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним. И сказал: отпусти Меня, ибо взошла заря. Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня. И сказал: как имя твое? Он сказал: Иаков.

…И нарек Иаков имя месту тому: Пенуэль; ибо, говорил он, я видел Бога лицем к лицу, и сохранилась душа моя.


Ты здесь? Ты здесь?..


Ташкент, июнь — ноябрь 2006

Загрузка...