Я вспоминаю…
Я вспоминаю домик в Западной Филадельфии, где морёные деревянные панели, копированная антикварная мебель и огонь в камине мрачным ноябрьским вечером, словно сговорились воссоздать отрадную, пусть и нелепую, атмосферу Старинной Сельской Гостиницы. Я вспоминаю, как много раз сидел у этого камина в мягком кресле, прислушиваясь к треску пламени и голосу жены, готовящей ужин на кухне в задней части дома.
Я вспоминаю и свою жену. Её звали Мартина, но временами кажется, что у меня осталось лишь одно представление о ней: как она приносит мне газету и шлёпанцы, пока я сижу в том кресле у камина, после долгого рабочего дня. Это неверно. Это выставляет её похожей скорее на преданную собаку, чем на человека, но она действительно так делала, из-за своего собственного восприятия быта, наводя порядок в окружающем мире. Я вспоминаю то, что повторялось. Большинство прочего рассеялось, как туман от солнца.
Наконец, я вспоминаю пару тапок, которые она принесла мне одним ненастным ноябрьским вечером. Они были сделаны из коричневой кожи, оторочены белым мехом и сильно потёрты.
Я отставил их.
— Но это не мои.
Она пожала плечами: — А чьи они тогда? Это твои ноги ходили в них всё это время.
— Какое ещё всё время?
Она странно на меня взглянула. — С позапрошлого лета, когда мы купили их в том индейском местечке в Мэне. Разве ты не помнишь?
Я обулся в тапки. Они определённо чувствовались так, будто я ходил в них с позапрошлого лета. Я сдал назад, обратив всё это в шутку.
— Ах, да, индейское Кашамакводди[1]. Как же я мог забыть?
Она не засмеялась. Она только сказала: — Алан, у тебя мозги размягчились — и ушла на кухню, продолжать стряпать, оставив меня сидеть там, в тапочках и замешательстве. В паре шлёпанцев довольно немного ужасного, но именно тогда я почувствовал лёгкую тревогу, словно первый, еле заметный, толчок, когда лифтовый трос начинает перетираться.
Должно быть, я так или иначе понял, что это началось прямо тогда. С этого момента мы и начали отдаляться.
Я пытаюсь вспомнить.
— Гэбби осталась в школе допоздна, на групповую практику, — сообщила Мартина за ужином. — Потом она пойдёт к Элис Коновер.
Габриэль была нашей одиннадцатилетней дочерью, а Элис Коновер — её лучшей подругой. Я всё ещё помню так много, хотя с трудом вызываю в уме эти воспоминания.
— О, и между прочим, Джо Миз позвонил с работы после того, как ты уехал и сказал, что устраивает сегодня вечером очередную покерную вечеринку. Почему бы тебе не сходить? Я всё равно хотела что-нибудь посмотреть по телевизору.
И я пошёл. К тому времени, когда мы закончили есть и убрали посуду, снаружи завыл ветер, и в окна заколотили дождь и мокрый снег, но я решил, что, да, ночь грошовых карточных проигрышей и пересказа грязных шуточек будет именно тем, что надо, при одолевавшей меня необъяснимой тревоге. Я надел пальто, сверху тонкий пластиковый дождевик и направился к двери.
— Не задерживайся слишком допоздна, — окликнула меня Мартина. — Может, это и пятница, но завтра мы собираемся на вещевой рынок.
— Да, да, помню. Увидимся около одиннадцати.
Я вышел на крыльцо и запер дверь. Когда я обернулся и потянулся к железной калитке с крыльца, то заметил стоящего на тротуаре перед домом человека, съёжившегося в бесформенном пальто, без шапки и промокшего в такую свирепую непогоду.
Он был стар, возможно, лет шестидесяти пяти и растрёпан, но не грязный и не истасканный, и ему недоставало пустого взгляда, обычного для племени городских бездомных чудаков. Он не был попрошайкой. Он просто выглядел… потерянным, когда стоял там, уставившись не на меня и не на что-то определённое вообще. У меня промелькнула мысль, что он может оказаться грабителем, осматривающим район, но я внутренне передёрнулся от полной нелепости такой идеи.
Я стоял, придерживая калитку одной рукой.
— Могу я чем-нибудь вам помочь? Вы кого-то ищете?
Его глаза ненадолго встретились с моими и на миг лицо у него оживилось, сперва чем-то, вроде радостного признания, затем печалью, потом вновь стало невыразительным. Он просто стоял там, на дожде и холоде, но задрожал я.
— Я спрашиваю, могу я вам помочь?
Но он молча стоял там. Я подумывал вернуться в дом, чтобы не оставлять Мартину наедине с этим парнем снаружи, но не сделал этого. Лучше всего было не обращать на него внимания, как на одну из особенных городских достопримечательностей. Поэтому я открыл калитку, вышел наружу, снова закрыл её, торопливо сошёл по ступеням и начал усаживаться в машину.
Тут я заметил, что человек указывает на меня. Его рука тряслась, но не от холода, а для лёгкой выразительности, будто говоря: да, я знаю о тебе. Я знаю всё.
Я быстро сел в машину, захлопнул и запер дверцу, потом поднял глаза, чтобы увидеть, как незнакомец убегает от меня в конец квартала. Я следил за ним, пока он не свернул за угол. Тогда я завёл машину. Когда я добрался до того угла, то поискал его взглядом, но он пропал.
Вот. Вот с этого тоже всё и началось.
Джо Миз жил в Джермантауне[2]. Поездка была лёгкой — из-за непогоды улицы опустели. Улица Джо была обсажена деревьями так плотно, что в темноте и на ветру они мотались, корчились и колебались, как волны в бурю. По капоту бился дождь, затем опять мокрый снег, грохоча по крыше машины, словно галька.
Я побежал к парадному крыльцу Джо, позвонил и встал там, трясясь, нервно подпрыгивая вверх и вниз, бормоча себе под нос: — Давай. Давай…
Из-за двери донёсся знакомый лай. По дереву заскребли мощные когти. Это был Гав, Мизов переросток-сеттер/колли/что-то ещё. Если бы я встал на цыпочки, то увидел бы, как нетерпеливая бело-коричневая морда смотрит на меня через стеклянную дверную панель.
— Эй! Гавкай погромче. Заставь их меня впустить.
Тональность лая изменилась, уже не сомневающаяся, а повизгивающая в предвкушении.
— Да, я тоже рад тебя видеть. А теперь шуми погромче, чтобы Джо тебя услышал.
Пёс так и поступил, и я снова позвонил в дверь.
Дверь распахнулась и появился Джо, в одной руке сигарета, в другой — пиво.
Он не посторонился. Я попытался пройти мимо него в дом.
— Иисусе, Джо, ну и треклятые ночки ты выбираешь…
Его рука упёрлась мне в грудь, с сигаретой и прочим.
— Секунду, приятель. Куда, по-твоему, ты собираешься зайти?
— Что?
Я был так поражён, что не нашёлся с ответом. Я просто позволил ему вытолкнуть меня назад за дверь.
— Я спрашиваю, чего вам надо, мистер?
— Но, но…
— Слушайте, кто бы вы ни были, я не знаю, кто вы или зачем вы здесь, но должен просто попросить вас уйти или…
Пёс подпрыгнул, стараясь облизать мне лицо. Джо ногой отпихнул его в сторону и очень решительно велел: — Сидеть! — Гав сел, нетерпеливо уставившись на меня.
— Если это какая-то шутка, — удалось выдавить мне, — я в неё не врубаюсь, Джо. Пожалуйста, прекрати.
— Я тоже в неё не врубаюсь, — сказал он, вытолкнув меня обратно под дождь. Я мог сказать, по его голосу и лицу, что это не шутка, что он был на грани страха и пытался этого не выдавать. А в его взгляде не было ни капли узнавания.
— Джо…
— Видимо, вы пришли не в тот дом. Видимо, это ошибка, — сказал он.
Он захлопнул дверь перед моим лицом.
Я стоял там под дождём, без сомнения, смотрясь так же потерянно, как тот старик, которого видел перед собственным домом. Произошедшее настолько противоречило всем ожиданиям, что я просто ничего ещё не ощутил. Мой разум пытался заглушить всё это, пока тело двигалось на автопилоте и следующее, что я осознал — сижу в своей машине, уставившись на уличный фонарь сквозь дождь, струящийся по лобовому стеклу.
Я сидел там — не знаю, сколько — просто в ступоре, пытаясь уцепиться за слабое оправдание, что всё это было невероятно безвкусной шуткой, хотя Джо Миз вообще никогда не разыгрывал глупых шуток и, в любом случае, он не был настолько хорошим актёром; или, раз это нельзя объяснить по-другому, я сбился с дороги в темноте и дожде (или, может, малолетние шалопаи повернули дорожные указатели) и оказался на очень похожей, но не той улице и, по одному из тех невероятных совпадений, которые «Верь-не-верь с Рипли»[3] отвергает, как неправдоподобные, так получилось, что тут живёт совершенный незнакомец, в точности похожий на моего давнего офисного приятеля, Джо Миза.
В конце улицы светилось окно. Я наклонился вперёд, всматриваясь сквозь дождь, и узнал бакалейный магазинчик на углу. На вечеринках Джо кого-нибудь частенько посылали туда, за добавочной выпивкой, льдом или ещё чем-нибудь.
Прежде, чем осознал, что делаю, я снова вышел из машины и вбежал в магазинчик. Я ворвался в дверь и встал там, хватая ртом воздух, рассматривая знакомые полки и прилавки.
— Паршиво там сегодня вечером, — сказал продавец.
— Да уж, — ответил я и поспешил к телефону, который находился за единственным в магазине игральным автоматом.
Мгновение я колебался, словно перед каким-то окончательным решением, а затем набрал номер Джо. Мне повезло. Подошёл к телефону именно он.
— Очень смешно, — сказал я.
— Что? Что смешно?
— Джо, это Алан Саммерс.
— Алан! Надеюсь, Мартина сказала про вечеринку. Давай, старина, пошевеливайся! Тут Фред и Роджер, и Боб Стил. Знаешь, как трудно было собрать их на добрую партию в покер.
— Послушай, — я говорил так медленно и рассудительно, как только мог. — Я в бакалее, в конце улицы. Я уже приходил к тебе домой, но ты прогнал меня, как будто я — совершенно незнакомый человек, завалившийся незваным. Может, теперь объяснишь мне, почему?
Последовала пауза.
— Джо?
— Алан… я не делал того, о чём ты говоришь. Я всё время был тут, вместе с остальными и никто не входил уже с полчаса, когда явился Роджер. Думаю, это ты должен объясниться.
— Я не могу, — сказал я. — Буду прямо сейчас, ладно? Тогда, быть может, в этом появится какой-то смысл.
— Ладно. — Его голос звучал холодно и неуверенно.
Я повесил трубку и привалился к стене у телефона, шатаясь, прижимая руки к вискам. Мне подумалось, не свихнулся ли я. Но это тоже было слабой отговоркой. Я отлично понимал, что нет. Никто из психов не считает себя психом. Полностью свихнувшийся безумец думает, что он — единственный нормальный человек на свете, окружённый психами, слишком тупыми, чтобы его понять. Я начинал по-настоящему бояться.
— Вы в порядке? — поинтересовался продавец за прилавком.
— Да, конечно. Спасибо.
Я поспешил прочь из магазина.
Когда я вернулся к дому Джо, мой животный инстинкт подсказывал, что самой разумной и безопасной вещью, путём к спасению, было просто сесть в машину, уехать домой и врать самому себе снова и снова, пока не поверю, что такого никогда не происходило.
Но это произошло и я это знал, и что-то ещё внутри заставило меня приблизиться к той двери и снова позвонить. Я позвонил. Пёс вновь с энтузиазмом возвестил о моём прибытии.
Дверь открылась и снова появился Джо, удерживая пса за ошейник. Я вытаращился, уверенный, что мне это кажется.
Это не была та же самая собака. Это вообще был не Гав, а большой чистокровный жёлто-белый колли, который тоже, видимо, откуда-то меня знал.
— Зачем ты вернулся?
Я протолкнулся мимо Джо в гостиную. Его руки были заняты попытками удержать пса, который ещё пытался облизать мне лицо, непрерывно взволнованно повизгивая.
— Джо, — сказал я, повернувшись к нему. — Не знаю, сделал ли я что-то не так, но если да, то прошу прощения. Однако, что бы это ни было, ты не должен обращаться со мной так, словно я — какой-то бродячий ханыга. Что за чертовщина происходит?
Я опять почувствовал страх, шнуры лифтового троса всё быстрее лопались один за другим, начиналось падение.
Он явно тоже боялся.
— Я не знаю, откуда вам известно моё имя, — сказал он, — и, может, это какая-то ошибка, но я до сих пор не знаю, кто вы, мистер, зачем вы здесь или что вам нужно, но хочу, чтобы вы покинули мой дом прямо сейчас!
— Джо! Это же я, Алан Саммерс, твой друг! В чём дело?
— Джо? Кто там на пороге? — позвала женщина из смежной комнаты. Разумеется, я узнал этот голос. Он принадлежал Элис, жене Джо. Я знал её столько же, сколько и Джо, восемь или девять лет. Она оставалась моей единственной надеждой.
— Элис! — возопил я. — Элис, пожалуйста, подойди сюда. — Она подошла, увидела меня и остановилась.
— Джо, кто этот человек? Какой-то твой друг?
— Богом клянусь, — ответил он. — Я его раньше в жизни не видел. Только, когда он появлялся тут пять минут назад, пытаясь войти, как к себе домой.
Она начала отступать назад, прикрыв рот рукой, уставившись на меня распахнутыми глазами. — Хотите, чтобы я вызвала полицию? — спросила она.
— Нет, — тихо сказал я. — Вам не нужно этого делать. Всё это ошибка. Я ухожу. Сожалею, что потревожил вас.
Через минуту я брёл по тротуару, медленно шагая назад в бакалейный магазинчик, ведя рукой по деревянной изгороди двора моего друга. Я хотел вернуться в магазин, опять позвонить и умолять Джо, но не мог. Я просто стоял там, озябший и промокший, и боялся. Наверное, я стоял так минут пять-десять. Потом оказался в своей машине, насквозь промокший, клацающий зубами, рыдающий, как потерявшийся ребёнок.
Той ночью я вернулся домой очень поздно. Наверное, уже минуло два. Я потратил несколько часов, просто бесцельно разъезжая, пытаясь подумать, отыскать смысл в том, что со мной приключилось. Я продолжал возвращаться к тому факту, что пёс меня узнал, как будто это что-то значило, как будто в этом был ключ, но ничего это не значило и никакого ключа не было. И пёс изменился с прошлого раза, что, разумеется, было совершенно невозможно, но не более невозможно, чем идея, что некий злобный, мировой эквивалент Розмари Вудс[4] совершил неимоверные искажения, дабы стереть часть моей жизни, оставив эти непонятные восемнадцатиминутные лакуны. Нет, это было не то.
Я помню, как стоял у светофора на пустынной, залитой дождём улице, глазея на статую Билли Пенна[5] на здании ратуши и мучаясь вопросом, была ли это та же самая статуя, которую я всегда помнил, или она чем-то отличалась.
Когда я, в конце концов, повернул дверную ручку и зашёл в свою собственную гостиную, сверху позвала Мартина. — Алан? Это ты?
— Я… наверное.
— Алан, ты в порядке? Я беспокоилась, поэтому позвонила Мизам и Джо сказал, что ты один раз звонил, но не появлялся. Я не знала, что делать дальше.
— Я тоже не знаю, что делать дальше, — тихо сказал я.
— Что?
Я снял дождевик и своё обычное пальто, которое тоже промокло, и огляделся вокруг, ища куда бы их повесить. Свободного места не оказалось, так что я повесил их на дверную ручку.
— Мартина… Марти… пожалуйста, спустись и поговори со мной. Просто спустись. — Мой голос осёкся. Я позвал ещё раз.
Она спустилась, в бигуди, халате и шлёпанцах, с заинтересованным видом. На миг я ощутил самый безнадёжный, беспомощный ужас в жизни, потому что был уверен, что она не узнает меня, взбежит наверх по лестнице и вызовет полицию. Но она просто остановилась в двух шагах от нижней ступеньки, затем пошла дальше, внимательно, изумлённо, озадаченно, но совсем не так, как женщина, натолкнувшаяся у себя дома поздней ночью на абсолютного незнакомца.
— Что случилось, Алан?
— Случилось что-то… очень поразительное. Просто посиди со мной.
Мы сели на диване перед камином, напротив столь знакомого мне кресла. Газета, которую она принесла мне тем вечером, ещё оставалась там.
Я рассказал ей, что произошло этим вечером, всё так подробно, как смог.
— Это было так, словно я потерял контроль, — сказал я, — словно уплываю из жизней окружающих меня людей, просто уплываю прочь. Не знаю, что я сделал или по какой причине, но мы с Джо, мы уже не были полностью в одном и том же мире…
Больше мне нечего было сказать. Я молча сидел, сплетя пальцы, сложив ладони вместе, затем стал шевелить руками, пока несколько пальцев не расплелись и дальше, пока не сцепил большой палец левой руки с мизинцем правой. Тогда я развёл руки в стороны, ладонями кверх и посмотрел Мартине в глаза.
— Всё это — безумие, — сказал я. — Такого не может быть, но оно есть. Хотелось бы, чтобы ты сказала мне, что этого нет, но я знаю лучше. Это была бы просто ложь.
Потом я обнял её, положив голову ей на плечо и снова разрыдался, как ребёнок. Она, не задумываясь, обвила меня руками.
— Чего я боюсь больше всего — что всё каким-то образом переменится и Гэбби не узнает своего отца…
Она вдруг втянула воздух, застыла и отпустила меня. Я отодвинулся и, когда взглянул на лицо Мартины, то увидел, что перемена свершилась, прямо сейчас. Беспокойство угасло. Выражение стало абсолютно другим, неким потрясённым возмущением, чувством на грани гнева.
— Как ты мог сказать мне такое? — проговорила она. — Ты обещал, что никогда больше не станешь упоминать это имя. Помнишь? Нашу дочь зовут Джулия. Габриэль умерла ещё в детстве. И ты это знаешь.
Она поднялась с дивана и отвернулась от меня, и тогда я, с абсолютной уверенностью, понял, что уже ничего не могу с этим поделать. Это свершилось, целиком и полностью, чем бы оно ни было.
— Отправляйся в постель, — безнадёжно произнёс я. — Иди спать, а утром всё будет прекрасно. Ничего этого не случится.
Она попятилась. Я встал и выпроводил её вверх по лестнице. — Иди, — сказал я. — Я тоже скоро буду.
Я подождал, пока не услышал, как за ней закрылась дверь спальни, а затем медленно поднялся по ступеням.
Я очень тихо прошёл мимо нашей спальни, дальше, до конца коридора и там, как только мог осторожно, открыл другую дверь и заглянул внутрь.
Наша дочь спала, обложенная огромными подушками, под одеялом с Пришельцем[6], которое я узнал даже в слабом свете ночника.
Я проскользнул в комнату, но не стал включать верхний свет. Я боялся, что не разглядел её как следует и она окажется слишком рослой, или блондинкой вместо брюнетки, или просто незнакомой мне. Я нашарил одну из её школьных тетрадей, потихоньку оторвал страницу и, присев у ночника, нацарапал фломастером короткую записку:
РОДНАЯ, ТВОЙ ПАПА ТЕБЯ ОЧЕНЬ ЛЮБИТ,
НО ЕМУ НУЖНО УЕХАТЬ. ПОСТАРАЙСЯ ЕГО ЗАПОМНИТЬ.
Я поднял будильник и положил под него записку. Часы показывали 2:45. Прошло не больше десяти с половиной часов с тех пор, как всё это началось, но лифтовый трос уже оборвался и я падал, очень далеко и очень быстро. Я бросил и пытаться такое понять.
Я постоял несколько минут, смотря на спящую девочку, а затем вышел из комнаты.
Я не стал заглядывать к Мартине ещё раз. Вместо этого я спустился, достал из шкафа сухую куртку и покинул дом. К тому времени дождь прекратился, но ветер обжигал холодом.
Много часов я бродил по улицам, обращая внимание на все знакомые дома в районе, пока, через некоторое время, они не переставали быть знакомыми. Однажды, прямо передо мной, очень медленно проехала патрульная машина, но я неподвижно стоял, пока она не убралась. Меня так и не заметили. Как это уместно, подумал я, стать ещё и невидимым. В конце концов, это было бы следующим по логике шагом.
Рассвет только-только забрезжил, когда я зашёл в трамвай и сел там, в каком-то ступоре, пока он мчался по тоннелю Сороковой улицы. Почему-то внутри тоннеля было уютно, в отдалении от мира и с проносящимися мимо бетонными стенами, размытыми до бесцветной серости. Я омертвело прислушивался, как объявляют остановки: Тридцать Седьмая улица, Сансом, Тридцать Пятая и Академия Сент-Мэри — уже не имело значения, что не было ни остановки «Тридцать Пятая улица» на этом маршруте, ни вообще места под названием Академия Сент-Мэри.
Я вышел на Тридцатой улице и медленно побрёл по островку безопасности между громадой главпочтамта и столь же монументальным вокзалом на Тридцатой улице. Я думал о них, как о двух необъятных усыпальницах, вмещающих кости всех царей земных[7].
Через некоторое время я оказался на мосту, сверху вниз рассматривая реку Скулкилл[8], глазея на волны и оттенки, свет и тень, и редкий плавучий мусор. Картина постоянно изменялась, никогда не оставаясь той же, что в прошлый миг, никогда не возвращаясь к тому, какой была недавно.
Проехала ещё одна патрульная машина, не обратив на меня внимания.
Прошло несколько дней. У меня с собой было немного денег, так что я питался в ресторанах, среди массы посетителей, до тех пор, пока моё, всё более запущенное состояние, не заставило официантов обходить меня стороной. Я пытался поддерживать опрятность при помощи умывальников в мужском туалете на вокзале. Я поселился на этом вокзале, как и множество прочих, которые тоже опустились, но по иным причинам.
Несколько раз я видел знакомых людей, коллег по офису, отправляющихся на работу. В первый раз, когда такое случилось, я спрятался. Впоследствии мне приходилось таскать с собой газету, чтобы укрыться за ней при необходимости. Я никогда не смел приблизиться ни к одному из них, опасаясь того, что мог услышать в ответ, если спросить, не знали ли они когда-нибудь человека по имени Алан Саммерс.
Через какое-то время я перестал их замечать и все люди вокруг превратились в незнакомцев, несчётные скопления которых текли, менялись и менялись, снова и снова, пока мне не перестало попадаться одно и то же лицо дважды, и все лица слились в единообразие, как размытый тоннель метро при поездке.
Как-то я заснул на скамейке и мне приснилось, что я — тот старик, стоящий под дождём у моего дома, медленно растворяющийся от капель воды, словно пряничный человечек, выброшенная в канаву фигурка из жжёного сахара. И мне приснилось, что моя дочь внезапно села в своей полутёмной спальне и окликнула: «— Папочка, это ты?» Я пытался ответить, но мой голос смыло дождём, текущей водой и я словно бы отвалился с фасада дома. Снова и снова звала моя дочь, и я не мог ответить, пока фасад дома не зарябил и не затуманился, как что-то, видимое сквозь дождь, стекающий по лобовому стеклу машины. Потом осталась только тьма и чувство уплывания, а имя моей дочери, её лицо и все мои воспоминания о ней ускользали. Я не мог уцепиться за них.
Тут я проснулся от мягкого прикосновения к плечу. С испуганным мычанием я резко сел и обнаружил стоящую надо мной женщину. Она, пожалуй, совсем недавно перевалила за двадцать и была одета в синие джинсы, армейскую куртку и вязаную шапочку. С одного плеча свисал рюкзак.
Думаю, она была путешественницей. Да, кем-то, кто путешествует далеко, кто путешествует, не останавливаясь, чтобы отдохнуть или найти кров. Почему-то я мог сказать всё это о ней, будто у меня развилось новое чувство.
— Возможно, я могу тебе помочь, — сказала она и, пока мы оглядывали друг друга, то оба поняли, она — почему я был тут, а я — почему она выбрала меня из всех потрёпанных обитателей вокзальных скамеек.
Она поступила так, потому что я тоже путешественник, а у неё имелось такое же особое чувство, позволяющее ей распознать одного из своего племени.
— Пошли, — сказала она. Я поднялся и последовал за ней в огромный центральный зал вокзала.
Мне потребовался лишь миг, чтобы заметить, что изменилось: на вокзале был военный мемориал, колоссальная бронзовая статуя крылатой Победы, поднимающей павшего солдата из огня. Таким я его и помнил. Теперь там высилась фигура бросающегося в атаку пехотинца Первой Мировой.
Снаружи, на мосту через реку, нас поджидал старик. Он тоже различил во мне то, чем я стал, как и я различил в нём.
— Не так уж много подобных нам, — сказал он, — но мы подобны тебе, все мы. Как и ты, мы переходим дальше. Мы никогда не остаёмся слишком долго в одном месте.
Мы — одно племя: девушка, старик и прочие, с которыми я встретился в подвале, где временами собирается наша группа, когда каждый из нас глубоко внутри понимает, что пришло время новой встречи. Иногда мы встречаемся не в подвале, а в гостинице или дворе, или поле, или даже палубе корабля в море. Но всегда около двадцати лиц знакомы мне и всегда бывает один-два новичка.
Мои глаза открылись недавно. Я вижу всё это впервые.
Девушку зовут Мара. Однажды она достала из кармана и показала мне десятицентовик времён Вудро Вильсона[9]. Старик — Джейсон, ему восемьдесят два года и он — наш вождь, священник и носитель памяти. Именно он хранит и читает вслух книги наших жизней, где записано всё, что только удалось вспомнить и сохранить. Я жил в Филадельфии. Джейсон давным-давно родился в Новом Орлеане, вскоре после провозглашения Наполеона IV[10] претендентом на престол.
Мы одиноки, но держимся вместе и правда о нас записана и запомнена. Остальное уплывает вдаль, словно туман, поднимающийся с совершенно безмятежного озера.
Вспоминать. Это всё, что у нас есть. Держаться вместе и вспоминать.
— Это — вопрос жизни и смерти, — заявил Сэм Гилмор и я ему поверил.
Мне пришлось. Что-то было в его напряжённости, в том, как он говорил, в том, как он склонился над столом и смотрел сквозь меня, в том, что он попросил меня о встрече этим вечером, здесь, в забавном баре на Ист-Виллидж[11], под названием «Яппи, вперёд» — несмотря на часовое опоздание и февральское ненастье.
Но мы были друзьями, поэтому я пришёл туда. Мы прошли вместе долгий путь, с самого детства, а в столь колоссальном городе, как Нью-Йорк, ты цепляешься за любого, кто не совсем чужой.
Я оглядел обстановку — всё, что предполагало название этого места — отвратная карикатура на образ молодых-деловых, скрещённый с хромировкой неопятидесятых, арт-тако[12] неотридцатых и целую стену занимал уорхоловский портрет Мэрилин Монро в зелёных тонах — и подумал, что при иных обстоятельствах это могло быть одной из сэмовых шуточек. Сейчас мы оба посмеялись бы.
Но ещё до того, как я подсел рядом, обнаружив его в дальней кабинке, высасывающего остатки какого-то питья, к которому прилагалась пара дешёвых солнечных очков, обёрнутых вокруг донышка бокала — ещё тогда я почувствовал, что нечто здесь ужасно неправильно. Сэм пытался притупить душераздирающее отчаяние, но это никогда не работало, не сработало и теперь.
Я встал перед ним, стряхивая воду с куртки.
— Проклятье, Сэм, у тебя должна быть веская причина.
И тут он невероятно побледнел, а его нижняя губа задрожала. Я подумал, что он свалится на месте.
— Это насчёт Джоанн.
Я сел. Подошёл официант. Чтобы от него отделаться, я заказал коктейль с виски. — Сэм, — сказал я. — Тебе придётся перешагнуть через неё. Теперь вы разведены, как невесть сколько другого народу. Огромное множество людей научилось с этим жить.
— Дело не только в этом. Я обнаружил, что…
Я постарался быть настолько жёстким, как мог, но не расстраивая его. — Надеюсь, ты не хочешь сказать, что до сих пор её любишь. Для этого уже немного поздновато.
Он втянул своё питьё. Соломинка забулькала.
— Нет, Фрэнк, — ответил он. — Совсем наоборот. Я обнаружил, что на самом деле её ненавижу.
— Выбрось это из головы, — сказал я. — Просто забудь. Такая вещь может сожрать тебя не хуже рака.
Он игрался с бокалом, вертя его в руках.
— Тебя там не было, Фрэнк. Ты не поймёшь. Это действительно приятно — наконец-то осознать, что я её ненавижу. Это не просто кульминация длительного процесса оскорблений и истерик, раздоров и трусливых измен, хотя всё это тоже было. Это даже походило не на «тысячу обид от Фортунато» у По, но на какую-то необъятную и неумолимую силу, действующую на меня, как перетирающиеся в моём уме тектонические плиты. А потом, когда я понял, что ненавижу её, эти плиты застыли на месте и больше не стирались, и мне стало только легче.
— Это психическое. Скверно для твоих мозгов. Лучше отбрось это!
— Хотелось бы, — сказал он. — Но, видишь ли, я позвал тебя сюда этим вечером не только, чтобы рассказать о моём маленьком чуде самопознания. Нет, есть ещё кое-что, кое-что, сделанное мной.
— Кое-что, сделанное тобой? — Тут я впервые чуть-чуть напугался.
— Ты выслушаешь всё это? Просто выслушаешь? По-дружески?….
— О да, будь уверен, Сэм. Выслушаю, — сказал я. — Ведь мы с тобой всё же друзья.
Он заказал ещё выпить. Не для того, чтобы забыться, просто виски с содовой. Некоторое время Сэм сидел в молчании, прихлёбывая напиток. Бар совсем опустел, кроме нас и одного официанта. Музыку выключили. От телевизора в дальнем углу доносился слабый звук.
— Я снова пошёл повидаться с Джоанн, два дня назад, — наконец проговорил он. — Она до сих пор жила в старой квартире. Я отправился туда и, знаешь, несколько минут не мог заставить себя подняться наверх. Я просто стоял в холле. Но потом увидал ярлык на её почтовом ящике. Там говорилось «ДЖОАНН ГИЛМОР, 4-D». Она даже не стала возвращать свою девичью фамилию. На секунду я задумался, не значило ли это, что единственную последнюю связь она не стала обрывать — но потом отбросил вариант, будто тут есть хоть какое-то значение. Наоборот, это стало последней каплей. Я просто стал ненавидеть её чуть больше и этого хватило.
Немало времени у меня занял подъём по лестнице. Моё сердце всё время отчаянно колотилось. Когда я снова и снова звонил в 4-D и не получал никакого ответа, то был уже готов уйти. Мне требовался лишь предлог для отступления.
Но затем внутри послышалось движение. Глазок замерцал.
Джоанн приоткрыла дверь на несколько дюймов и выглянула. Она была в халате и шлёпанцах, волосы обёрнуты полотенцем.
— Сэм! — почти прошипела она. — Я говорила тебе никогда больше сюда не приходить! Тебе что, требуется грёбаный судебный ордер?
— Но, дорогая, мне хотелось с тобой повидаться, — ответил я. Я впихнул ботинок между дверью и косяком, потом толкнул дверь плечом и пролез внутрь.
Это оказалось большим, чем Джоанн ожидала, даже после всего, что между нами произошло. Она просто застыла на месте, в изумлении прижав руку ко рту. Я прикрыл за собой дверь и развернулся в узкой прихожей, лицом к Джоанн.
— Какого чёрта ты вытворяешь? — Она была в ярости, но шептала. Никто другой не смог бы влить в шёпот столько яда. — Убирайся вон, прежде, чем я…
— Прежде, чем ты закричишь? — Я схватил её за плечи и прижал к стене, удерживая там. Полотенце начало разматываться. Она задёргала головой, чтобы убрать его с глаз. — Никто не придёт, — тоже прошептал я, — даже, если они тебя и услышат. Это Нью-Йорк, родина покойной Китти Дженовезе[13], помнишь?
К этому времени Джоанн уже перепугалась, я это понимал. Но она держала себя в руках. В её голосе звучало ледяное спокойствие.
— Ну вот, ты здесь. Дальше что?
— Я просто хотел ещё раз поговорить с тобой, Джо…
Тогда она почти раскричалась. — Не о чем больше говорить. Просто оставь меня в покое и свали нахрен.
— Сквернословие, рыбка моя, это последний шаг к грёбаному бессмысленному бормотанию, а ты никогда не была бессмысленной и зачем же так со мной говоришь?
Я ласково и нежно погладил её по щеке, но она отбросила мою руку с неподдельным отвращением, как будто та кишела вшами или ещё чем. Это ранило. И это, больше, чем что-либо ещё, укрепило мою решимость.
— Боже мой, — сказала она, уже в слезах, дрожа всем телом. — То, что ты вломился сюда, только подтверждает, что я правильно поступила, когда от тебя избавилась. Если у меня когда-то и были сомнения, что ты козёл и подонок, то теперь уже нет.
— У меня тоже нет, — ответил я. Левой рукой я схватил её за горло и поднимал вверх, пока она не вытянулась у стены на цыпочках.
Тогда она попыталась врезать мне по шарам, но я просто уклонился. Я держал её на весу, но только секунду…
— Боже… Сэм! Ты не?…. — Тут меня замутило. Я с силой вцепился в край стола. Всё, что я мог сделать, только думать: «Вот чёрт, вот чёрт…»
Но Сэм поднял руку. — Пожалуйста, Фрэнк. Это не то, что ты думаешь. Ты обещал, что выслушаешь меня.
— Точно. Ну да. Обещал.
— Ей еле удалось выдохнуть: — Сэм, не… ду… ри…
Я не мог больше ждать. Вот и пришло время поделиться с ней моей тайной.
Я погрузил пальцы сбоку её лица, скользнув под кожей левого уха. Изнанка лица ощущалась, как пластилин, и была влажной и почти обжигающей.
Думаю, Джоанн тогда была не совсем в сознании. Она казалась остолбеневшей, даже парализованной, не шелохнулась и не издала ни звука, пока я медленно вытягивал руку наружу и, вместе с рукой, отходило её лицо. Несколько секунд я держал его повисшим на пальцах, как полурастопленный сыр. Потом оно стало не тяжелее паутины и через несколько секунд моя рука опустела.
Затем я отпустил её и, когда увидел то сырое, красное место, где прежде было лицо, меня бурно замутило. Я кинулся в ванную и принялся выблёвывать там свои кишки. Потом я вышел и медленно побрёл в гостиную. Там опустился на диван и просто таращился на всё вокруг, переходя от предмета к предмету, не глядя ни на что конкретное, но просто осматриваясь с безнадёжным ожиданием. Ничего. Вот ключ. Хотя мы с Джоанн прожили здесь двенадцать лет, не осталось ничего. Гравюры на стенах, стереопроигрыватель, мебель — всё было иным. Даже теннисный приз, который мы вместе выиграли в колледже — я оставил приз ей, когда она попросила — исчез с полки. Эта комната рассказывала чужую историю жизни.
Тогда я услыхал, как Джоанн тихо рыдает в зале. Я встал. Пришло время уходить.
Женщину, сидящую в зале, одетую в халат и шлёпанцы Джоанн, я никогда прежде не встречал. Я остановился и с минуту разглядывал её лицо. Скулы были выше, нос длиннее, цвет глаз — карий, вместо орехового, брови толще и более выгнутые. Выражение её лица подходило той, кто внезапно вступила в жизнь безо всяких ориентиров, неуверенная в том, кто она такая или как здесь очутилась.
Сама её незнакомость утешала. Без единого слова я покинул квартиру. Внизу я счистил имя своей бывшей жены с почтового ящика другой женщины.
Поистине ужасающим было то, что Сэм Гилмор явно верил каждому своему слову. Тут я оказался в тупике, совершенно неподготовленный к такому и всё же мне следовало что-то сделать, как если бы я натолкнулся на человека, истекающего кровью в глухом переулке.
— Сэм, — произнёс я, очень рассудительно. — Прислушайся к тому, что ты говоришь. Это… бред. Я хочу сказать, ты ведь понимаешь, ты действительно понимаешь, что лица людей не отваливаются, как пластилин.
Он сложил руки на столе.
— Но это так, мой друг. Это так. Все эти годы мы были лучшими друзьями, но есть одна тайна, которую я скрывал от тебя всё это время. Это так. Я знаю.
Тогда я лишь старался потянуть время, в отчаянии, пока не придумаю хоть какой-то план.
— Ладно. Это так.
— Я узнал это, когда мне было шесть лет, Фрэнк. Это случилось однажды утром, через пару дней после Рождества. Я охотился в гостиной на индейцев, тут и там ползая под мебелью, в енотовой шапке и с пробковым ружьём первопроходца. Помнишь, Фрэнк? У тебя были такие же.
— Помню, — ответил я.
— Ну вот, это было чуть свет, гораздо раньше, чем мне позволяли вставать, но я там находился. Вдруг дверь в гостевую спальню открылась и оттуда вышел мой дедушка. Я застыл на месте, испугавшись, что он меня увидит и расскажет родителям. Но он просто встал в дверях, полностью одетый, с чемоданом в руке, смотря в пространство, будто пытаясь что-то припомнить.
Потом он пересёк гостиную и вошёл на кухню. Я осторожно положил оружие и выполз посмотреть, что он будет делать.
Это было реально, Фрэнк. Я бодрствовал, не спал. Дедушка поставил чемодан, затем обеими руками взялся за голову сзади, как будто возился с завязками хеллоуиновской маски — этот образ пришёл ко мне уже тогда — и снял своё лицо напрочь. Оно просто отошло. Но он стоял ко мне спиной и я не видел — то есть, видел только, что он поднёс маску из плоти к окну. Она лишь на миг просвечивала в сером свете, прежде, чем исчезла с шипением, как прошипел бы ломтик бекона на раскалённой сковородке.
Когда он вернулся в гостиную, то уже был кем-то другим, незнакомым мне стариком.
Я хотел завопить, Фрэнк. Я с силой прикусил кулак, чтобы не закричать. В то же время, думаю, что более осмысленно боялся попасться слишком рано, чем чего-то другого. Мой разум отвергал увиденное. Это было невозможно, говорил я себе. Как сказал бы и ты. Маленький ребёнок не очень хорошо понимает, что возможно, а что нет, но есть пределы того, что чересчур даже для шестилетнего.
Наверное, я слабо простонал, потому что тогда он посмотрел на меня.
— Нет, — тихонько прохныкал я. — Уходи.
Наши взгляды встретились и, на мгновение, это всё ещё был дедушка, взирающий на меня с лица того незнакомца — не могу сказать, с гневом или печалью — а потом он и вправду ушёл. То, что оставалось от дедушки — в глазах, в лице, чем бы оно ни было, пропало и этот незнакомец пожал плечами, забрал чемодан и покинул дом.
Я долго лежал там. В конце концов, мама нашла меня. Она подумала, что я заболел. Моя пижама промокла. Меня отчитали и отправили в кровать, и мама ничего не поняла, ничего не заподозрила, а потом эта сцена годами возвращалась ко мне в кошмарах или просто возникала посреди потока мыслей и я пытался разобраться в ней. Я был очень юн, слишком юн. Дети не понимают, что взрослые — тоже настоящие люди, со своими собственными чувствами и уязвимостями. Он был просто моим дедушкой. Он приходил в гости. Он приносил мне подарки. Я не мог представить, какое отчаяние, какие мучения он должен был пройти, прежде, чем ступить на этот последний запасной выход.
И иногда я задумывался: «Неужели это из-за меня? — Что, если, вместо „Уходи“, я бы сказал: “Пожалуйста, останься. Мы тебя любим“»? — Но я этого не сделал. Я вообще ничего не сказал.
Вот так я и узнал свою маленькую тайну.
Наверное, минут пять мы просидели в тишине. Последние клиенты и даже официанты ушли, так что мы остались одни, не считая бармена в углу с телевизором.
Много раз я хотел просто встать и смыться, но жалость удерживала меня. Сэм Гилмор — мой друг, а дружба, словно брак — в болезни и здравии — поэтому я остался.
— Сэм, что ты сделал с Джоанн?
Он размешивал лёд в своём бокале, разглядывая его и, кажется, не обращал на меня внимания.
— Я не хотел навредить ей. Я просто хотел удалить её, прочь из моей жизни. Тогда это закончилось бы.
— Это не так просто, Сэм, и тебе, чёрт подери, прекрасно это известно. Люди станут спрашивать, что с ней случилось. Полиция начнёт задавать вопросы…
Тут я остановился, ожидая его реакции. Наверное, я слишком далеко зашёл, упомянув полицию.
Тогда на его щеках появились слёзы. Он облокотился о стол, закрыл глаза руками и зарыдал.
— Ты ведь так не думаешь, Фрэнк. Копы так и не стали разыскивать моего дедушку. Он исчез, как брошенный в озеро камень и через некоторое время рябь просто разгладилась. Бабушка и родители никогда о нём не упоминали. Он нашёл прекрасный выход. Но ты прав, Фрэнк. Для меня это не так просто. Вот почему этим вечером ты здесь. Я позвал тебя не только затем, чтобы рассказать об уже совершённом, но и потому, что мне требуется твоя помощь в том, что ещё продолжается. Случилось, как бы ты сказал, непредвиденное осложнение.
— Не понимаю, — заметил я.
— Это Джоанн. В разных обличьях. Она опять и опять возвращается.
Тогда мне и пришёл в голову план. Я ухватился за него со скрытой отчаянной осмотрительностью, потому что мне следовало хоть что-то сделать, а это, по крайней мере, было что-то.
Я встал и надел куртку.
— Пойдём, Сэм. Нам нужно убираться отсюда. — Он тоже надел куртку.
— Хорошо…
Я взял его за руку и провёл мимо кассового аппарата. Он был слишком озадачен. Я вёл его, будто ребёнка или очень глубокого старика. Мне пришлось расстаться с собственной двадцаткой, чтобы заплатить за выпивку.
Снаружи завывал ветер и жалящий дождь со снегом превращался в жалящий снег.
— Куда мы идём? — прокричал мой друг.
Я просто тащил его дальше. Такси в поле зрения не оказалось, поэтому мы направились ко входу в метро.
— Мы идём в квартиру Джоанн, — пояснил я. — Мы раз и навсегда разберёмся с этим безумием.
Сэм дёрнулся к остановке, но я его удержал. Он впился в меня взглядом, щёлкая зубами.
— Это бесполезно. Её там больше нет.
— Сэм, может, ты и мой лучший друг, но тебе придётся показать мне, что там.
Он не стал сопротивляться, когда я, поддерживая, повёл его в метро, вниз по ступеням. Я опустил два жетона в турникет и подтолкнул Сэма к пустой платформе. Я был напуган больше, чем когда-либо. Самое ужасное — это ожидание. Мы были одни, идти некуда и незачем, потому, что я не знал, сколько времени, а платформа со всех сторон окружена рельсами под током. Пока я двигался, что-то делал, это выглядело не таким уж скверным, но ожидание — совсем другое дело.
Мы могли выяснить истину. Таков и был план. Если Джоанн окажется в своей квартире, то мне нужно будет направить Сэма, деликатно или не очень, на попечение психиатра. Если её там не будет, вот тогда придётся обратиться в полицию.
Наконец прибыл поезд. Я усадил Сэма между собой и окном. Пока мы громыхали сквозь темноту, он просто таращился наружу, на проносящиеся мимо бетонные стены. Затем, через какое-то время, он начал говорить, но сам с собой, не беседуя, а просто бормоча вслух.
— Я так и не заснул в ту ночь, когда вернулся домой. После сделанного… я чувствовал себя, как… как убийца. Я ожидал, что каждый в этом здании начнёт барабанить в стены и мою дверь, и кричать: «Вот он! Тут!» Но я лишь неподвижно лежал в темноте, прислушиваясь к тиканью будильника. Оно отдавалось громом. Ещё я прислушивался к биению своего сердца. Оно было слышно так, словно все мои чувства внезапно обострились, потому что… потому что я знал… как и Родерик Ашер. Один раз я взглянул на часы и они показывали половину первого. Потом я снова повернулся и посмотрел ещё раз, и там было без четверти четыре. Я не ощутил, как промелькнул этот промежуток. Это было так, словно целый кусок моей жизни, все годы в браке, был вырван, уничтожен. Когда-то мне было двадцать четыре. Теперь мне тридцать шесть. И ничего в промежутке. Ничего.
Через некоторое время раздался другой звук. На кухне кто-то был. Я услыхал, как открылся шкафчик. Брякнули кастрюли. На мгновение мне показалось, что это грабители, что я погибну классической смертью нью-йоркца, зарезанный в своей же квартире, сразу после того, как одержал победу…
Но этот кто-то готовил завтрак. Я опять взглянул на часы. Было почти шесть.
И я вполне отчётливо слышал голос Джоанн. Я понимал, что не сплю, так же, как был уверен, когда видел дедушку. Но это были не те звуки, что годами изрыгала Джоанн. Она вновь стала почти что маленькой девочкой и напевала старую любимую песенку. Я спрашивал её, что это значит, но она не знала:
— А где могила, что моя?
— Миль эдак пятьдесят.
— Туда успею я к утру?
— Но не придёшь назад.
— Но не придёшь назад[14].
Я выскользнул из постели так тихо, как мог, морщась от скрипа пружин матраса или половиц. Я уже не знал, во что верить. У меня иссякла вся вера.
Я бросился в кухню, но там никого не было.
Тем не менее, на плите стояла сковородка, а на стуле висел синий халат Джоанн.
Но это был не конец, Фрэнк. Нет, это было только начало, первая волна. В тот день я пошёл на работу, как будто ничего не случилось, но она была… везде. Не то, чтобы я действительно её видел, но… одна из девушек в агентстве внезапно решила сделать причёску в точности, как у Джоанн. А у другой оказалось кольцо, которое не то, чтобы походило на то, что я подарил Джоанн на нашу первую годовщину — это и было то кольцо, вплоть до царапины, которая появилась уже потом. Всё, что я сумел сделать — это не завопить и не сдёрнуть кольцо с её пальца. Но когда она, специальный ассистент по рекламе, повернулась ко мне, я увидел что-то в её глазах — ореховых, как у Джоанн — то, что без слов погнало меня назад, в мой офис. Тем днём я нашёл в папке с фотографиями одну из старых любовных записок Джоанн. Это было ещё до нашей свадьбы и там просто говорилось «я твоя». Но эти фотографии предназначались для совершенно нового проекта, совершенно новому клиенту, и как же, по-твоему, та записка попала туда? Как?
Поезд остановился, качнулся и снова двинулся. Теперь мы доехали до Пятидесятых улиц. Это продлится недолго.
— Не знаю, Сэм. Действительно, не знаю.
— Меня преследуют детали, Фрэнк. Так-то вот. Она возвращается в звуках, в кольце, в знаках, мелочах. Когда я той ночью вернулся в свою собственную квартиру, всё было устроено немного по-другому. Некоторые книги на полках принадлежали не мне, но ей. Тогда я понял, что всё это будет становиться лишь хуже и хуже, пока… ну, я не стал просто ждать конца, а вот, вспомнил о тебе и позвонил.
Подошла наша остановка. Я помог Сэму подняться на ноги. Он выглядел обессилевшим, чуть ли не хромал, но пьяным он не был. Думаю, дело в том, что он отчаялся. Опустил руки.
— Пошли, старина, — сказал я, чуть ли не волоча его наружу и вверх по ступеням.
Когда мы добрались до дома, где жила Джоанн, Сэм отшатнулся, но я затащил его внутрь. Мы стояли в том самом холле с почтовыми ящиками. Ярлык Джоанн действительно был счищен напрочь.
Сэм попытался снова взбодриться.
— Слушай, Фрэнк, дружище, давай мы просто… забудем это всё. Забудем, лады? Всё это — большая шутка. Розыгрыш.
Как обычно, это не сработало. Я понимал, что он пытается предложить мне и себе — избавление. Но для этого было уже слишком поздно.
— Пойдём, — мягко сказал я. — Нам нужно наверх.
Тут был лифт, но, как и Сэм два дня назад, мы поднимались по лестнице.
— Ты можешь спросить, — говорил он, пока мы шли, — …то есть, тут же отсутствует логический элемент… почему дедушка не вернулся и не стал тревожить нас, как это делает Джоанн? Думаю, что знаю, почему. Потому что он хотел уйти. Ему пришёл срок оставить то тело и стать кем-то другим. Он это знал. Но Джоанн я заставил. Это было неправильно и мне придётся расплатиться за совершённое.
Мы добрались до четвёртого этажа. Я позвонил в 4-D и стал ждать.
Я позвонил ещё раз, отчасти разделяя его чувства, впервые желая отыскать какую-нибудь скоропалительную причину не доводить до конца то, зачем мы сюда приехали.
Может, никого нет дома.
Это сильно помогло бы Сэму два дня назад, но теперь это никак не поможет ни одному из нас.
Это и был весь мой план — позвонить в дверь, встретиться с истиной, найти там живую Джоанн и обнаружить, что мой друг сошёл с ума или пусть даже найти её труп… я был готов к этому… и признать, что он — убийца.
Но я оказался неготов к тому, что произошло на самом деле.
Дверь открыла незнакомка. Она соответствовала описанию Сэма — смуглее, с карими глазами и выгнутыми бровями. Полагаю, она была немного выше Джоанн, а волосы более длинные и прямые.
Завидев её, Сэм уткнулся в моё плечо и тихо зарыдал. Женщина уставилась на нас из-за приоткрытой двери, встревоженная, готовая захлопнуть дверь у нас перед носом.
Всё, что я смог сказать, это: — Извините, мисс, здесь не живёт Джоанн Гилмор?
Она покачала головой и прикрыла дверь, загораживая путь. — Я не знаю никакой Джоанн Гилмор.
— Хорошо, но она жила здесь? Вы, наверняка просто переехали сюда. Не знаете, как звали прежнего владельца?
Она глянула на меня, на Сэма, потом опять на меня.
— Я не знаю никого с таким именем. Что вам нужно?
— Давай убираться отсюда, Фрэнк, — сказал Сэм.
— Ничего, — сказал я женщине. — Простите, что побеспокоили вас.
Сэм потянул меня к лестнице.
— Ну, вот видишь? — спросил он. Мы стояли на холоде, вокруг нас кружились огромные хлопья мокрого снега.
— Нет, не вижу. Теперь там живёт кто-то другой, вот и всё. Где Джоанн?
Он повернулся ко мне, потрясённый, уязвлённый. — Ты до сих пор не веришь мне. Я не стал бы врать тебе, Фрэнк. Всё это правда. Всё, что я тебе рассказал, правда.
— Сэм, хотел бы я тебе поверить. Но, знаешь, не могу.
Он быстро пошёл ко входу в метро.
Я побежал за ним.
— Я хочу, чтобы ты поехал ко мне, — сказал он, с оттенком гнева в голосе. — Тогда ты поверишь.
Единственная надежда, за которую мне оставалось цепляться — что Джоанн, по каким-то причинам, вернулась назад к Сэму и теперь жила с ним в другой квартире, в Бруклине. Возможно, она поступила так из жалости, когда увидела, что его рассудок распадается, а он, в своём безумии, вырастил из всей этой выдумки защитный механизм, после их крайне тяжёлого развода. Такая точка зрения — что у моего лучшего друга серьёзное психическое расстройство, не успокаивала, но придавала этому хоть какой-то смысл.
На углу у входа в метро стоял газетный киоск. Старуха покупала газету.
— Вот! — крикнул мне Сэм. — Смотри! Вот доказательство!
— Что?
Прежде, чем я хоть как-то отреагировал, он выхватил у старухи из рук сумочку и вернулся ко мне, затаив дыхание.
— Тут. Видишь? Это одна из её вещей. Джоанн. Когда-то я подарил ей эту сумочку. Видишь инициалы…
Несомненно, инициалы были Дж. Г., как у Джоанн Гилмор, но я не стал присматриваться поближе, потому что старуха закричала и из газетного киоска наружу выбрался мужчина с железным стержнем в руке. Я выхватил сумочку у Сэма и швырнул назад, её владелице.
Затем я торопливо свёл Сэма по ступеням в метро. Тоннель походил на лабиринт. Казалось, он бесконечно идёт вниз и вниз.
— Вот! — крикнул Сэм.
Он снова отстал от меня. Мы наткнулись на побирушку, существо из грязи и лохмотьев, ожившую кучу тряпья, стоящую на коленях в мусоре, пока она рылась в полупустой мусорной урне, сгорбившись, выбирая, поедая. Сэм набросился на неё, прижал к земле, завопил: — Нет! Не так! Нет!
Я попытался оттащить его, но сумел лишь поднять их обоих на ноги. Попрошайка хрюкала как свинья, её рот наполняли полусъеденные отбросы. Она вцепилась Сэму в лицо и, на ужасающий миг, я поверил во всю эту историю и был уверен, что его лицо внезапно отлетит прочь.
Сэм выхватил перламутровую расчёску из спутанных косм побирушки и повернулся ко мне, пока мы все трое боролись.
— Это — её. Это — Джоанн.
Побирушка завопила и начала изрыгать огромные сгустки мерзости.
— Сэм! Перестань! — Я ударил его по загривку, так крепко, как смог. Но, как его ослабляло отчаяние, так теперь неимоверно усиливало бешенство. Он отбросил меня одной рукой, так сильно, что я врезался в противоположную стену и, ошарашенный, сполз вниз.
Когда я поднял взгляд, Сэм прижал побирушку к земле. Он стал перед ней на колени, мягко счищая её лицо. Он держал его, как грязную тряпку. Потом оно исчезло и Сэм склонился ниже, тихо заговорив с попрошайкой. Всё её лицо, что я видел, представляло собой чистую розовую поверхность.
Она отвечала, почти узнаваемым голосом, но угасшим до хныканья перепуганного ребёнка, а затем до совершенно невнятного мяуканья.
Прямо сейчас. Прямо сейчас мой собственный рассудок зашатался, всё моё жизненное представление о том, что никак невозможно, что реально, а что нереально, полностью развалилось. Больше я не осуждал своего друга Сэма. Я не мог решить, свихнулся он или нет. Всё это уже не было разумным или безумным. Это просто было.
Сэм помог мне подняться на ноги. Я глянул туда, где среди раскиданного мусора неподвижно лежала побирушка, но он развернул меня прочь.
— Тут была Джоанн. Я не мог позволить ей так жить, даже на несколько секунд.
— Я думал, ты её ненавидишь, — заметил я.
— Пойдём. Нам нужно идти.
Теперь Сэм вёл меня. Теперь я отстал от него и остановился, содрогаясь всем телом. Впервые я испугался его. Единственной моей мыслью было, что он счистит напрочь и моё лицо. Я хотел только убежать, навсегда избавиться от него.
Но он спросил меня, с почти трогательной надеждой в голосе: — Ты же пойдёшь и поможешь мне сейчас, Фрэнк, не так ли?
— Да уж, старина, — ответил я.
Когда мы ехали в Бруклин, он приступил ещё к одному своему монологу. Я просто беспомощно сидел, разглядывая одно лицо за другим, когда пассажиры заходили и выходили. Ничего больше не имело смысла. Наконец-то я пришёл к заключению, что Сэм не был помешанным. Нет, он был единственным нормальным. Он прозрел.
— Я встретил моего дедушку ещё раз. Я не рассказывал тебе об этом? Нет, не рассказывал. Это случилось, когда мне было пятнадцать лет и я пошёл на какой-то музыкальный фестиваль на Вашингтон-Сквер. Не помню, почему ты не пошёл тоже. И не помню, какая там была музыка. Суть воспоминания не в том.
На скамейке посреди площади сидел старик в измятом пальто. Он пришёл не ради музыки. Это был один из тех людей, которые ежедневно устраиваются там, словно голуби. Жуть была в том, что я его узнал. Это был совершенно незнакомый человек, но способ, как он двигал руками, когда скручивал самокрутку, и нечто в его позе и наклоне шляпы — всё это было тайнописью, деталями послания для меня одного.
Я застыл там на несколько минут, вытаращившись и очень, очень медленно то лицо становилось более знакомым, словно всплывая из глубины тела этого человека. Вроде того, как медленно проявляется лицо, если прижаться к пластиковой плёнке и вглядеться через неё.
И мне опять хотелось завопить, точно так же, как в шесть лет. Я с силой прикусил кулак и шок узнавания — узнавания этого жеста — сделал всё это ещё хуже. Всё опять нахлынуло назад. Снова и снова наступало то тусклое утро, девятью годами раньше.
Дедушка был тут и, казалось, все тайные нюансы и сигналы говорили: «Если только ты позовёшь. Если только ты пожелаешь…»
Я пытался заговорить. Я пытался объяснить ему всё это, здесь и сейчас, наконец-то заставить его понять — я не виноват, что так перепугался. Я хотел попросить у него прощения, но слова не приходили. Всё, что у меня получилось — это шагнуть к нему и выдавить: — Я… Я…
Но старик резко поднял глаза, нахмурился и выплюнул ругательство. Наши взгляды встретились. Что-то промелькнуло, но тут же, что бы там я ни увидел, оно пропало и остался лишь этот абсолютный незнакомец, разгневанный на вторгшегося в его частную жизнь паренька.
Я не пошёл на музыкальный фестиваль. Я просто удрал и бежал квартал за кварталом.
Когда мы стояли на тротуаре под окном квартиры Сэма Гилмора, там зажёгся свет. Это походило на вечеринку. Заиграла музыка, что-то из фолка шестидесятых, который всегда нравился Джоанн, но никогда не интересовал Сэма. Я не мог чётко разобрать, но кто-то подпевал у окна:
— А далеко ли Вавилон?
— Миль эдак пятьдесят.
— Туда успею я к утру?
— Ещё придёшь назад,
— Ещё придёшь назад.
Сэм повернулся ко мне и вновь он стал тем, кто дрожал и боялся, а я тем, кому досталось быть сильным.
— Ты мне поможешь?
— Да, — ответил я.
Мы поднялись. Дверь была незаперта. Квартира оказалась не такой, как я видел её в прошлый раз, когда навещал Сэма. Повсюду были вещи Джоанн — плакаты, мебель, книжные шкафы, картины на стенах.
В гостиной нас дожидались четыре женщины. Одна из них была чернокожей. Я никогда раньше не видел ни одну из них, но все они были того же возраста, что и Джоанн, все привлекательны на свой лад, все одеты в то, что я признал, как одежду Джоанн.
Сэм повалился на стул. Я просто остался стоять. Пластинка закончилась, но никто не подошёл поднять рычажок. Игла всё скрежетала и скрежетала.
— Я здесь, — произнесла одна из женщин. Её голос явно принадлежал Джоанн. Невозможно было ошибиться. — Я раздумывала о нашей участи, — сказала вторая, голосом, который будто переходил из одного рта в другой, словно говорящий бежал по коридору, выкрикивая в ряд окон. — Я заплутала, — добавила третья, — но, если пытаюсь, — продолжила четвёртая, — иногда могу отчасти вернуться назад, ненадолго. — Первая вздохнула и произнесла: — Иногда я просыпаюсь в другом месте и не знаю, кто я или как там очутилась, а потом начинаю вспоминать и иногда хочу тебя убить. Но иногда я вспоминаю, как у нас с тобой было в самом начале. Когда-то было замечательно. Я могу это вспомнить.
Сэм заревел, как ребёнок, вцепившись себе в лоб и щёки.
— Пожалуйста, — сказал я. — Сэм, не надо. — Но он не ответил мне.
— Джо… скажи мне, что делать. Пожалуйста, скажи мне.
Она не ответила. Она ушла. Тогда я начал понимать, что, неким образом, её душа выплывала из какой-то невообразимой бездны к свету и, на несколько мгновений, могла взглянуть глазами незнакомца. Потом она погружалась вновь. Должно быть, потребовалась вся её сила, чтобы собрать вместе этих четырёх женщин, эти четыре чужих тела — четыре, потому что она недостаточно контролировала их, чтобы сосредоточиться только на одной — и удержать их там до тех пор, пока не появимся мы с Сэмом. Но это всё, что она смогла сделать, лишь на несколько минут; и, пока я наблюдал, все следы того, что было Джоанн Гилмор, угасали на четырёх лицах. Я уже не был так уверен, что эти четыре женщины нарядились в одежду Джоанн. Все они оглядывали комнату, будто пробуждаясь от транса. Они покидали квартиру, словно лунатики. Могу поспорить, что очень скоро снаружи появится четыре озадаченных дамы, изумляющиеся, как это они очутились в Бруклине такой ненастной ночью и в такой собачий час.
Джоанн была, словно попытавшийся всплыть камень в пруду. Она едва взволновала поверхность, но этого хватило для чуда.
Сэм обернулся ко мне, его щёки прочертили слёзы. — Ты ведь поможешь мне, Фрэнк, а, по дружбе?
— Ты же знаешь, что помогу, — сказал я.
— Я… я не так отважен, как мой дедушка. Я не могу сам это сделать.
Я протянул к нему обе руки. Он медленно кивнул. И я встал над ним и вдвинул пальцы в его щёки, в обжигающую сырость под кожей.
Позже, после того, как он отправился во тьму на поиски Джоанн и абсолютно незнакомый человек сел рядом со мной в безмолвной квартире, я понял самую последнюю вещь — что Сэм Гилмор был ничтожным лгуном, а вся его история, с начала и до конца была фальшивкой, предлогом, ветхим бинтом на ужасной и загадочной ране.
Он лгал даже самому себе.
Он, никогда, никогда не испытывал ненависти к Джоанн. Я был уверен, что он осознает это — однажды, в каком-то незнакомом месте, когда, в конце концов, отыщет её снова.
(совместно с Джейсоном Ван Холландером)
Картины Джеффри Куилта была сдержанными и безотрадными: необычайно тревожащие узоры, в основном серых и бурых тонов, с очень редкими всплесками какого-нибудь яркого цвета, сверкающего настолько, что вызывал оторопь. Свои работы он называл «Этюдами». Они хорошо продавались и были доступны по цене. Полагаю, что за их счёт Куилт и жил в комфорте, ибо весь его дом и студия всегда выглядели так, будто их вот-вот прикроют санитарное управление или строительные инспектора, или и те, и другие сразу.
— Артистический темперамент, — бывало, шутил он, — прекрасно оправдывает множество видов поведения, в иных случаях недопустимого, включая простую леность.
— Но и гораздо большее тоже — прибавил я в этом конкретном случае. — Гораздо, гораздо большее.
— Ты совершенно прав, — согласился он, ведя меня в гостиную через полосу препятствий — между коробок с бумагами, старых холстов, сломанного телевизора, служившего теперь хранилищем для старых, а иногда лишь полупустых подносиков от быстрых обедов, и мимо громоздящихся друг на друге коробок со старыми романами в аляповатых мягких обложках и журналами, которые он всегда называл своей «справочной библиотекой», хотя, насколько я мог судить, они никак не касались его живописи.
— Ибо кто, — продолжал я в этом же насмешливо-напыщенном ключе, — способен понять душу истинного художника?
Куилт дошёл до подножия лестницы и резко обернулся ко мне. Выражение его лица озадачивало. Сперва мне подумалось, что он действительно рассердился на меня и я стал гадать, что же сказал не так. Затем, менее, чем через секунду, он показался испуганным, словно что-то припомнив или даже прислушиваясь. Я тоже прислушался, но всё, что услышал, это резкое чириканье Фидо, его любимого попугайчика и единственного домочадца.
Наконец Куилт не слишком убедительно рассмеялся. — Полагаю, именно поэтому мы никогда не узнаем причину, по которой Хемингуэй отрезал себе ухо.
Я ничего не ответил, пока мы поднимались мимо странных маленьких миниатюр, что рядами висели на лестничной площадке — картины отвратительных зверей и звероголовых людей, сплошь и рядом проделывающих друг с другом непотребные вещи посреди колеблющихся размытых очертаний средневекового города.
Второй этаж дома целиком отводился под «мансарду», размером в четыре комнаты. Тут находилось одно из величайших хранилищ ценностей в Соединённых Штатах, малоизвестное художественным критикам мэйнстрима, кроме ценителей причудливой смеси Лувра и гробницы Тутанхамона. Везде висели небольшие картины, написанные маслом, на каждой стене в каждой комнате, на дверях, в зале, в ванной, размером со шкаф. («Я подумываю о возможности расширения на потолок», говорил он практически каждый раз, когда я его навещал). Ещё больше картин стояло в коробках на полу.
Как обычно, Куилт неотступной тенью следовал за мной повсюду, пока я смотрел, отпуская свои неизбежные шутки про скидки, и спасение «почитателей» от билетов в галерею и налога с продаж. Затем он продолжил, как иногда поступал, философствованиями на тему de morbis artificium[15], сидячего труда художника и заболеваний, которые часто сопровождали такое существование.
За все годы я приобрёл три картины Джеффри Куилта, написанных маслом и теперь, в этот ветреный декабрьский вечер, отыскивая сделку повыгоднее, поверил, что нашёл четвёртую: в точности соответствующее сезону серое, но филигранное изображение показанной со спины призрачной фигуры в костюме, смотрящей из окна башни на то, что выглядело точно таким же зимним вечером, как нынешний.
Я достал её из коробки, где она стояла между двух других и показал Куилту.
— А, «Перемётный костюм». У него имеется история создания. Поистине ужасная история.
И снова он показался прислушивающимся. Потом он глянул на меня, ожидая знака продолжать.
— Я куплю картину, — сказал я, — лишь с непреложным условием, что эта история — неправда. Мне не нужна картина с дурной славой.
— Как у алмаза Хоупа[16].
— Да, вроде того.
— Тогда, боюсь, я не смогу продать тебе эту картину, — спокойно произнёс он. — Пойдём, в следующей комнате есть другие, которые могут тебя заинтересовать, новая серия, которую я назвал «Призраки живых».
Он указал на дверь. Но я не мог оторвать взгляд от призрачной фигуры. Должно быть, дело было в игре света, но спелёнутый мужчина (мне подумалось, что это мужчина), теперь казался меньше, сильнее подавленным тенями и обширностью комнаты, где стоял. Такая точка зрения могла возникнуть из-за дверного проёма и от величины комнаты, где стояла эта фигура, вглядываясь наружу, сквозь другую дверь или, может быть, большое окно, во… что? Отчётливы были лишь детали переднего плана: ободранная краска, пятна, прогнившие доски, показавшиеся из-под осыпавшейся штукатурки. Насколько я смог разобрать, в костюме стоящей фигуры не имелось вообще никакого смысла. Это было какое-то саваноподобное пальто, с некоторыми признаками смирительной рубашки, но с переизбытком ремешков и рукавов.
«Перемётный костюм» назвал он это.
— Теперь ты пробудил моё любопытство, — заметил я. — Ты должен рассказать мне эту историю.
— Что ж, расскажу, но лишь с непреложным условием, что ты купишь картину. Только так.
Он непоколебимо взирал на меня, пока не получил согласия — на что я пошёл с неохотой, поскольку более, чем чуть-чуть суеверен. Я вручил ему чек. Тогда мы спустились в кухню, он освободил два стула и мы сидели над бумажными стаканчиками светлого пива «Пабст Блю Риббон», пока он рассказывал мне, насколько автобиографичной была эта своеобразная картина.
— Вот половина причин, почему я хочу от неё избавиться, — заявил он. Именно тогда ветер просвистел по чёрному ходу. Этот звук ошеломил Куилта. Он опрокинул полупустую бутылку, затем поднял её, но не удосужился прибрать беспорядок, прежде, чем начать свою историю.
У меня имеется своя собственная небольшая аудитория [признался Куилт], состоящая из поклонников таких личностей, как я сам, которые собирают мои работы и мучаются, пытаясь установить со мной личный контакт.
Пять лет назад один друг, коллекционер моих работ, познакомил меня с богатым человеком, питающим огромный интерес к потусторонним феноменам. Спешу подчеркнуть — думаю, это важно — что я никогда не видел своего патрона в плоти. Я встречался с его посредниками, слугами, работниками или кем бы они ни были и несколько раз говорил с ним по телефону. У меня создалось впечатление, что он затворник, возможно, калека. Он предложил мне заказ. Сумма оказалась такой, что я не задавал слишком много вопросов. За эту непомерный гонорар мне следовало написать дом — его сельскую собственность в округе Честер. Само собой, с привидениями. Я подчеркнул, что моё произведение искусства вряд ли понравится при просмотре и это, видимо, лишь укрепило его уверенность, что он выбрал именно того художника.
— По состоянию здоровья, — сказал он, — мне следует избегать этой обители призраков. Но я чрезвычайно жажду узнать, каково это — там находиться. На видеозаписях, которые я уже делал, ничего необыкновенного; вы и не поняли бы, что это дом с привидениями. Я прогнал местного портретиста, который предложил работать по фотографии: он настаивал на том, чтобы завершить картину в своей студии. Возможно, он не смог ухватить — кажется, вы называете это так — аутентичную атмосферу того места, не находясь там всё время работы. Поэтому я выбрал вас, Джеффри Куилт — художника, который специализируется на тематике жуткого. Если вы согласитесь, то останетесь в доме и там же станете трудиться. На кухне будет запас пищи. Подключат электричество. Когда картина будет готова, позвоните мне. Телефон на первом этаже. Мой человек приедет за картиной в течение часа. Кроме того, хотя и не настаиваю, я был бы очень благодарен, если вы периодически будете мне звонить, чтобы описать ваши впечатления.
— Вы — человек, чьи интересы отражают мои собственные, — почти фривольно отвечал я.
Довольно мрачно он проговорил: — Послушайте меня. Если мы продолжим дальше, то вы должны согласиться на одно непреложное условие: дабы я был уверен, что вы не работаете по фотографии, мой сотрудник самолично доставит вас в дом и запрёт внутри. Десять тысяч долларов станут вашими, Джеффри Куилт, если вы смиритесь с такими условиями и если в конце вашего пребывания у вас появится завершённая картина.
Этот богач продолжил объяснять, что дом находится в отдалённой области («Никаких соседей на несколько миль в любом направлении») и что окна заколочены («Чтобы помешать вандалам!»).
Всё это, как минимум, заинтриговало меня. Подлинный дом с привидениями. В конце концов, это моё métier[17]. И, соглашусь, что работать по фотографии — значит загубить всё дело.
Я согласился. Мой патрон настоял, чтобы мы начали немедленно. Я принялся собирать сумки и художественные принадлежности. Полчаса спустя в дверь позвонили и там оказался ни больше, ни меньше, как человек миллионера в шофёрской униформе, но вскоре я понял, что он был не просто шофёром.
— Мой наниматель настаивает, что картина должна быть предельно реалистичной, — заявил этот парень. — Никаких добавлений. Никакого вымысла.
— Ну, разумеется, нет. Мне следует поддерживать репутацию. Подобно одному выдающемуся предшественнику, я рисую то, что вижу.
— …И срок завершения картины?
Я подстраховался. — Возможно, неделя. Если потребуется, то и дольше. Но, в любом случае, я должен настаивать на задатке.
Он сурово глянул на меня, но я был готов к этому. Он вытащил из кармана толстый конверт.
— Две тысячи пятьсот устроит?
Через несколько минут я ехал пассажиром в «Линкольн Континентал», проносящемся через пенсильванскую глубинку в сгущающихся сумерках. Мой спутник таращился на дорогу впереди, словно твёрдо решил притворяться, что меня не существует.
— Это безобразие, что ваш босс тоже не приехал, — сказал я. — Это и вправду похоже на таких, как он.
Водитель ничего не ответил.
— Я говорю, жаль, что меня не встретил ваш наниматель.
В ответе прозвучал едва сдерживаемый гнев. — Из-за своего недуга он неспособен путешествовать.
— Итак, на что же он тратит своё время?
Вены на его лбу вздулись, пока он обдумывал мой вопрос.
— Он исследует… тайны.
— То есть, как Эллери Куин и Шерлок Холмс?
— Сэр, если вы неспособны относиться к этому серьёзнее, чем показываете, мне придётся сказать моему нанимателю, что он неверно выбрал художника.
— Так, подождите, — сказал я. — Отлично, я — ваш человек. Просто хочется узнать, что вы называете тайнами?
— Вы не поймёте.
— Попытайтесь.
Он почти выплюнул это слово. — Гностицизм.
Это было безнадёжно. Ещё несколько раз за поездку я пытался поговорить с ним, но меня резко отбрили. Водитель оставался для меня абсолютной загадкой; его манеры, невозмутимые настолько, что невозможно описать и в то же время бесспорно неприязненные, были до крайности оскорбительны. Даже хуже того, в них не было смысла. Казалось, служба нанимателю почти стёрла его самого и оставшееся было не его собственной личностью, но продолжением начальника, теми частями внутреннего ума, которые скрывает внешняя оболочка обычаев и приличий. Казалось, само моё наличие поблизости непростительно вмешивалось в частную жизнь.
Пока мы ехали, сельская местность становилась всё пустыннее: покатые серо-коричневые склоны, ощетинившиеся засохшей кукурузой, редкие видавшие виды дома с обращёнными на запад окнами, слабо мерцающими последними бликами солнца. Декабрьский пейзаж и мрачные небеса послужили мне уроком, напоминая о постоянной смертности, о бренности всего.
Я обожал такие сцены. Я жаждал их изобразить.
Мы продолжали ехать под уклон по просёлочной дороге, пока наконец-то не прибыли, грохоча по гравию немощёного проезда; мы затормозили перед солидно выглядящим каменно-деревянным фермерским домом, окружённым молочаем.
Водитель помог мне с багажом. Мотор он не стал заглушать.
Я стоял в сгущающейся темноте и разглядывал то, что было куда большим, чем простым фермерским домом.
— Какая мешанина! — произнёс я вслух, глазея на жуткое сочетание архитектурных стилей: круглая башня с конической крышей (как аллюзия на замок или шато), широкий, однопролётный портик, поддерживаемый двумя парами колонн, закрученными и отделанными ещё тщательнее портика, с ещё более занятной смесью листовидных лиц, змей, неоколониальных тосканских колонн, романского возрождения с прусским оттенком: сумбурное, нескладное смешение. — Должно быть, архитектор подсел на что-то… Неудивительно для места с привидениями.
— Дом построили в 1892 году, — фыркнул шофёр, будто это что-то объясняло. Он запихнул ключ в замок, повернул. Открываясь, дверь заскрипела.
— Как только зайдёте внутрь, позвоните моему нанимателю.
— Я думал, он хотел лишь моих впечатлений, да и то в дополнение.
— Это — его особые указания, сэр.
Затащив внутрь свои принадлежности, я очутился в большой неосвещённой прихожей. Видно было немногое, но шофёр, с какой-то фамильярностью, щёлкнул выключателем.
— М-р Куилт, — провозгласил он, стоя в дверях. — Должен вам напомнить, что вы лишитесь заказа, если попытаетесь уехать самостоятельно. — (Тут, в первый раз, короткая любезная улыбка.) — В любом случае, уехать будет затруднительно, поскольку окна заколочены, дверь прочная и никаких инструментов нет.
В соответствии с нашим соглашением, он обшарил мой багаж и материалы в поисках фотокамеры. Наблюдая, как он это делает, я встревожился. — Что, если вспыхнет пожар?
— В ближайшем городе есть добровольная пожарная команда. Вы можете позвонить, потом добежать до башни, где имеется балкон или, пожалуй, можно выбраться на крыльцо, но только под крышей. Там и ждите. Будет несложным делом спустить вас при помощи лестницы.
— Вы когда-нибудь бывали там?
— Увы, этот вид лучше оценит кто-то, обладающий чувствительностью, как у вас или… моего хозяина.
Ещё одна странная грань этого странного типа — впервые в его голосе промелькнул оттенок сожаления. И впервые он назвал своего босса хозяином. Но дело слишком торопило меня, чтобы и дальше задавать вопросы. Довольный, что я не протащил контрабандой фотокамеру, он снова улыбнулся — насмешливо — а потом вышел наружу. Я услышал, как в замочной скважине повернулся ключ, а через минуту загрохотала отъезжающая машина.
Оставшись один, я предался восхищению мебелью и антикварным убранством. Бытует удобное, но ошибочное мнение, что, обладая вещами — книгами, сувенирами, картинами — мы можем так или иначе задержать течение времени. Сбережённая фотография кажется сковавшей сцену или любимого, как мошку в янтаре; она стоит себе на полке, никогда не исчезая. Думаю, именно так и поступил тот богатей. Возможно, он умирал от некоей необычной хвори. Поэтому он приобрёл дом, где не двигался поток времени, где пыль, запахи и проходящие часы оставались в предельном застое — тут.
Это было странной точкой зрения. Почти сразу я вытащил свой альбом и начал зарисовывать, пока блуждал по комнатам в нижней части дома: тут драпировка, там стул, снова гробоподобные напольные часы, которые уже давно перестали тикать. Я полагаю: Время — безмолвный помощник художника. Художник отступает и наблюдает время за работой; пока копятся карандашные черты, эскиз словно заполняется сам по себе. В каждом мгновении есть своя пикантность.
Зазвонил телефон. Я продолжал набросок, не обращая на это внимания. Вдруг звонок прекратился. Я встревожился лишь от внезапной тишины. Только тогда до меня дошло, что я на час опоздал со своим первым телефонным звонком.
За телефоном в простенке висело огромное зеркало. Бумажный листок с телефонными номерами был на стене у зеркала. Набирая номер, я передёрнулся от своего отражения — замечтавшегося человека, который не следил за временем, упиваясь болезненными грёзами.
На мой звонок наконец-то ответили. Отозвался надломленный голос, несомненно, моего патрона, но слабее обычного, бормоча что-то про опоздание на час и мою невоспитанность. Но его слова угасли, когда я задумался о важнейшем достоинстве этого особняка, о разлагающихся тут днях, словно опавшие листья, медленно превращающихся в жирный перегной часов.
— Я потерял счёт времени, — расслышал я в телефоне свой голос.
— Куилт! Расскажите мне, что вы увидели!
Я попытался описать сводчатую прихожую, спиральную лестницу, завивающуюся на второй этаж. Упомянул наброски, которые уже сделал. — Я ещё не заходил наверх, — добавил я. Потом рассказал о кухне, которая страшила лишь своей банальностью.
— Вы определили, где в доме дурное место?
Я пошутил: — Я сам — дурное место.
— А?….
— Везде в Аду я буду. Ад — я сам[18].
— Вы нашли его или нет? — настаивал он.
Уступив, я предположил, что дурное место может оказаться наверху. Мои наброски к настоящему моменту скорее походили на сейсмографические записи края без землетрясений: ни единого «толчка».
— Будет гораздо легче, — посетовал я, — если вы перестанете со мной играть и просто скажете, где происходили явления. — Я заметил позади шкаф, отражавшийся в зеркале.
— Как уже объяснялось, Куилт, я не желаю насаждать в вашем уме никаких предположений, которые могли бы вызвать предвзятость.
— Допустим, я на кухне. Напротив меня шкаф…
— Который должен быть наглухо запечатан.
— Вообще-то, дверца приоткрыта.
— Что?
Я подошёл к шкафу, волоча за собой телефонный провод. Пока я это делал, дверца распахнулась наружу, выпустив воздух, пахнущий давно запертой сырой землёй.
— Она открывается, — сказал я. — Теперь дверца открылась полностью. Это оно? Уже теплее?
— Нет. Держитесь подальше от этого шкафа, Куилт. Это приказ. Держитесь подальше. Запрещаю. Дверца может захлопнуться за вами. Её нельзя открыть изнутри. Вы можете задохнуться. Никто вас здесь не услышит.
Когда он это говорил, я слегка подтолкнул дверцу, чтобы та открылась побольше. Внутри показалось что-то, похожее на холщовый костюм, высовывающийся из чёрного портфеля. Я увидел на полу красочно разрисованную коробку.
— Дверца открылась полностью, — невинно промолвил я. — Это не коробка ли пастельных красок на полу?
— Закройте дверцу, Куилт. Закройте её прямо сейчас.
Я опустился на колени и открыл коробку. — Художественные принадлежности. И какой-то художницкий халат с капюшоном. Я никогда такого не видел.
— Джеффри, пожалуйста. Оставьте в покое этот шкаф.
Я вытащил комбинезон. Ткань была очень грубой, будто парусина. Одеяние пожелтело от старости, но ещё оставалось прочным. Ни в его назначении, ни в конструкции я сразу не разобрался. Там было множество застёжек, в таких местах, где не было смысла их размещать и ещё больше ремешков. Что самое необычное, капюшон не откидывался, чтобы позволить носителю оглядеться или хотя бы подышать свежим воздухом. У наряда, что я вытащил, на месте лица был сплошной металлический овал, встроенный в него, как тяжёлая, безликая маска.
— Вот это действительно странно, — протянул я. — Это вроде смирительной рубашки. Она очень старая…
— Чёрт вас подери, Куилт! Возраст этой вещи не имеет отношения к вашему заданию. Оставьте шкаф в покое и сосредоточьтесь на своей картине.
Именно тогда мной овладело почти необъяснимое стремление.
Пока из телефона изливались никчёмные предостережения — ворчание, угрозы и мольбы от, скорее всего, больного человека за много миль отсюда («Эти вещи — личная собственность. Они незаменимы. Вы не имеете права».) — мне показалось, что единственный возможный план действий — надеть этот комбинезон.
Я натянул его через голову. Меня захлестнул запах старого холста. И чего-то ещё, явственно отвратительного, вроде гниющего мяса. Ощущение от ткани тоже было довольно мерзким, сперва грубым, как металлическая мочалка, потом тёплым, мягким и упругим, как будто эта вещь — живая, как будто я очутился в огромной беззубой пасти, которая всё сильнее и сильнее сдавливала меня.
Я забился, пытаясь вдохнуть. Где-то, очень далеко отсюда, выкрикивал голос: — Уберите его, Куилт! Уберите его!
Телефонная трубка всё ещё оставалась у меня, в костюме, сумке, или где-то ещё.
— …перемётный костюм… — видимо, продолжал он говорить. — Чтоб вас, Куилт. Чтоб вас.
Здравомыслие тогда покинуло меня. Моё восприятие исказилось. Казалось, прошло несколько часов и лишь с предельным сосредоточением воли я смог выпутаться из этой вещи, словно это действительно была полная слизи тёмная пасть, сжимавшая меня всё крепче и крепче.
Затем я уселся на кухонном полу, а «перемётный костюм», громоздился у меня на коленях. Я нашарил телефон.
— Привет?…. — запалённо выдохнул я.
— Положите его назад, Куилт.
Я повиновался без промедления и пинком закрыл дверцу шкафа. — Если вам будет спокойнее, я могу даже заколотить эту дверцу.
— Там нет никаких инструментов, Куилт. Помните?
— Я могу задвинуть её чем-нибудь тяжёлым.
— Да, сделайте это, Куилт. Потом возвращайтесь к своей картине. — Он извинился, сославшись на то, что у него слишком поднялось давление и повесил трубку.
Я долго сидел там, ошарашенный. Бинго, подумал я. Спектральный сейсмограф записал первый толчок. Кажется, время действительно остановилось. Я сидел, стараясь сосредоточиться, ощущая смутную дурноту. Не знаю, сколько это длилось. В конце концов полный мочевой пузырь заставил меня подняться и отыскать уборную.
Следующим утром я спал допоздна и лишь урывками попытался позавтракать. Ни одного сновидения мне не вспомнилось, от приснившегося осталось лишь впечатление. Только отголосок, псевдопамять о бесконечной серости, будто целый мир заполнился пеплом.
Большую часть дня я провёл, блуждая по первому и второму этажам, набрасывая эскизы, впитывая накопившееся спокойствие, что является особенностью подобных мест: занятное скопление брошенных необитаемыми комнат, с нетронутыми вещами, к которым никто не прикасался десятилетиями. Затхлые газеты покрывали мебель, а серая пыль — да, словно в моём позабытом сне — покрывала всё. Среди этой призрачной обстановки я сидел и рисовал, затем поднялся, перешёл в другую комнату, снова рисовал, вызывая повсюду пылевые вихри. Солнечный свет прорывался сквозь трещины в заколоченных окнах. Я наслаждался пылинками, что искрились в сияющих лучах.
Моё внимание рассеялось. Я размышлял о времени, смерти и загадке моего незримого патрона. Ни один из моих эскизов ничего не выражал. Разочарованный, я махнул на них рукой и принялся обшаривать комнаты. В одной из них я обнаружил в сундуке припрятанные старые журналы — дешёвые детективы тридцатых годов и «Полицейский Вестник»[19] сороковых. Я понятия не имел, как они тут очутились, но в настоящий момент это было именно то, что нужно. Я просидел несколько часов, блаженно листая их. Временами мне требовалась откровенная халтура, чтобы отдохнуть от возвышенного. Жизнь коротка, а Искусство вечно, порой чересчур уж вечно.
По правде сказать, все комнаты, где я побывал, были безвредны и даже приятны. Они излучали некий старинный шарм. Но потом, пока я сидел за чтением бульварных журналов, мне стало совершенно ясно, что истинный предмет изучения, дурное место ценой в десять тысяч долларов, находится не в шкафу внизу, но непременно наверху, на неисследованном третьем этаже, в башне.
Так меня побуждали амбиции и простая жадность, и подгоняло восхищение перспективой, но трезвый расчёт — назовём это моим художественным чувством меры или формы — предложил мне подождать до вечера, когда свет, падающий через оконные перекладины, сгустится до красного и под острым углом вонзится в затхлый ковёр. Тогда и только тогда, настанет пора мне подниматься.
Ибо это случается на исходе дня, когда последние остатки солнечного света напоминают нам о смерти, тогда и являются призраки. Отчего-то я был абсолютно в этом уверен. Мой патрон платил мне за впечатления, а это и было моим впечатлением.
Но сперва я спустился в кухню и вытащил из шкафа «перемётный костюм». Я боялся его — да, боялся неодушевлённой вещи из холста и металла — но, опять по своему впечатлению — я знал — он мне понадобится, ибо, невзирая на чаяния моего патрона, что я сумею зарисовать сущность этого места с помощью только чистого художественного восприятия, ключом ко всей загадке был «перемётный костюм».
Этот дом населён призраками, уверяли меня… я слышал, там есть подобные вещи. Поговаривают о духах, их радостях и горестях.
Нет, только безмолвие. Когда я обыскивал старинные покои третьего этажа, то не нашёл ничего, достойного моей кисти. Я сделал несколько эскизов, но лишь старинных комнат, атмосферных но лишённых отклика мучения, который и создаёт настоящее место с привидениями.
Мне подумалось, что заказ под угрозой, что, если я не найду ничего более определённого, то придётся сфабриковать какую-то странность, которая может и не удовлетворить моего патрона.
Он знал, чего хочет. Он просто не говорил мне. Просто ждал, когда я сам это обнаружу, чтобы он мог это узнать.
Я до сих пор не разгадал его мотивов. Он не являлся ценителем. В этом я был уверен. Мои впечатления от него, по телефону и через действия его посредников — это был человек алчный, хваткий, возможно, отчаявшийся, но равнодушный, вплоть до грубости. Возможно, это был человек, который что-то утратил и ожидал, что я это отыщу.
Однако, меня смущало, что он не приехал сюда сам, пусть даже и был болен, даже если его пришлось бы нести. Картина, неважно, насколько блистательная, оставалась бы лишь вещью из вторых рук, ощущением переданным, а не прочувствованным напрямую.
Зачем он вообще купил этот дом?
Полный вопросов, в поисках ответов, в поисках, признаюсь, чего-то ужасного, что могло бы вдохновить на соответственно впечатляющую картину «дома с привидениями», я сделал то единственное, что мне оставалось: снова надел «перемётный костюм».
Запах оказался не так уж плох, будто эта вещь подстроилась под меня. Я стоял, скорее озадаченный, чем испуганный, пока она натягивалась на меня, пока некоторые застёжки, казалось, застёгивались сами собой, пока рукава нашли мои руки, а ремни накрепко притянули их к бокам. Мелькнула короткая мысль: «Как же я, так связанный, что-то нарисую?» но эта мысль прошла, как и ощущение скованности. Всё онемело и я уплыл во тьму; и мне пришло в голову, что настоящей целью этого устройства было не ограничение, но, напротив, это был викторианский эквивалент камеры сенсорной депривации[20], где можно было погрузиться в созерцание внутренних таинств…
Затем металлический овал лёг мне на лицо. Каким-то образом у меня освободились руки. Я ощупал маску, будто через перчатки и, хотя она была, как я помнил, безликой и цельной; но я видел сквозь неё.
Я не стал задавать вопросов. Сначала перед моими глазами проплывали лишь шарики света, но потом я чётко увидел тускло освещённую лестницу, которая вела на верхний этаж и в башню. Было что-то неправильное в этом видении. Всё окрашивалось в оттенки серого, полностью лишённое цвета и большинства текстур, как топорная попытка заштриховать весь мир карандашом.
Как-то я поковылял вверх по ступеням. Пыль там оказалась настолько затхлой, что я был благодарен своему несуразному наряду, процеживающему воздух. Я налетел на мумифицировавшуюся летучую мышь, висящую кожистую тварь. Ни разу я не ощутил страха перед сверхъестественным, призраками, духами и чудовищами из тьмы, ибо внутри «перемётного костюма» оставался до странности неуязвим для подобных влияний.
Я достиг круглой комнаты, которая, очевидно, была главным покоем башни. Было видно, что когда-то она была обставлена, как студия художника. На мольберте до сих пор оставался холст. Там что-то изобразили или пытались изобразить, но я различал лишь случайные мазки серого и чёрного; других цветов не было.
Слабое освещение, имевшееся там, исходило из потолочных окон и от портьеры, сквозь которую просачивался тусклый свет.
Я двинулся к портьере. Позади свалился на пол мольберт. Я отрешённо обернулся и со скрипом сообразил, что один из волочащихся ремешков моего костюма, словно трёхзубая кошка, зацепился за ножку мольберта.
Портьеры раздвинулись передо мной, будто сами по себе. А, может быть, от ветра. Портик оказался гораздо больше, чем я представлял. Я недоумевал, как вообще не заметил его снаружи, когда только прибыл. Но, отчего-то, пока я носил костюм, меня ничто не страшило. Я с удовольствием так и оставил неотвеченные вопросы безответными.
Под ноги подвернулась ваза; оттуда вывалилась утонувшая белка.
Я стоял под открытым небом, недосягаемый для безжалостного ветра, озирая свинцовый декабрьский пейзаж.
Нет, даже таким он не был. Это походило на чёрно-серые чернильные волны Пауля Клее[21], мир, очищенный даже от самых основных деталей, едва ли не от всего вообще, плоский, как карта, без текстуры, без жизни. Единственными особенностями оставались безлистые деревья, дрожащие в белом небе, как слепые зрительные нервы.
Но в чём же ужас?
В тот момент, когда я стоял там и глазел, мне пришёл ответ.
Ужас был в чистой пустоте, неизмеримом ничто, лишённом даже звёзд небе, лишённому даже пыли мире, распавшемуся дальше любого возможного распада, недвижном, тихом, вечном.
Ужас был в том, что меня неуклонно влекла к этому месту некая сила, которую я не мог объяснить, извращение моей собственной воли, искажённое действие самого «перемётного костюма» и, в конечном счёте, своеобразная страсть.
Я попытался крикнуть, но рот забила ткань. Я попытался отвернуться, но, казалось, моё тело плавает в сером мареве. Сквозь металлическую маску я смотрел на эту окончательную смерть, смерть ощущений и опыта, смерть, превосходящую простое окончание жизни. Я сумел подогнуть колени, заставить ноги подкоситься.
Но «перемётный костюм» тянул меня своей собственной волей. Беспомощный, я прополз огромным спелёнутым червём до края портика и вверх, по каменным перилам, а потом вниз, в пустоту.
Казалось, я падал вечно. Не было никаких ориентиров, лишь тошнота и чувство невесомости, словно тела больше не было.
На миг мне показалось, как что-то движется среди деревьев. Я не испугался. Это была вспышка надежды. Какое облегчение встретить любую живую тварь, хоть какое-то существо среди этой истребительной пустоты.
Я ещё раз попытался позвать, но мой голос заглох.
Но та тварь услышала меня, ответила и приблизилась.
Я слышал её — голос, слабее ветра, зовущий меня по имени.
«Джеффри Куилт, я здесь», казалось, говорило оно.
Я почти различал облик, плечи, руки, но не в реальности. Чтобы их сотворить, мне нужно было это представить.
Но я видел лицо, лицо старика, рябое, иссохшее, морщинистое, искажённое жестокостью, алчностью и отчаянным, почти трогательным ужасом.
«Помоги мне», сказало оно. «Верни меня назад, в смерть, хотя бы в чистую смерть».
«Чёрт побери, Куилт», сказало оно. «Я оставлю тебя здесь со мной, навсегда. Ты это заслужил».
«Я не могу заплакать», сказало оно. «Даже в этом мне отказано».
Пока я наблюдал, это лицо разложилось до голого черепа, не толще серой грязной бумаги; тускло-красное свечение билось внутри, освещая его, как трепещущий бумажный фонарь.
«Джеффри Куилт…»
Оно притронулось ко мне. Я ощутил на щеках прикосновение ледяных пальцев, сомкнувшихся за головой.
«Джеффри Куилт…»
Тогда я узнал голос. Это и было моим впечатлением, за которое мне так щедро платили.
Я понял, что наконец-то встретил своего патрона, тут, в дурном месте.
После этого момента мои воспоминания затуманены. Я не могу сказать, что именно вызвало у меня ужас, приведший к действию. Возможно, это была перспектива навеки остаться в этой пустоте. Возможно, дело было в том, что явление ласково поглаживало мой лоб, попеременно угрожая и умоляя.
Каким-то образом я отбился и ощущения вернулись. Я чувствовал узы костюма и отчаянно сражался с ними, будто от спасения зависело гораздо больше, чем моя жизнь.
И я почувствовал, что выскальзываю на свободу, шершавая ткань разрывалась на моём лице, руках и бёдрах, будто оставляя меня совершенно беззащитным, обнажённым.
Я гораздо меньше опасался падения с башенного балкона, на третьем этаже, чем остаться внутри костюма.
Мне повезло. Мои руки вцепились в разнообразные ремешки и я повис в воздухе, раскачиваясь туда-сюда, обдираясь о камень башенной стены. Также по счастью, мне как-то удалось вскарабкаться наверх по «перемётному костюму», хватаясь за ремешки, потом забираясь по шнуру, тянущемуся к «кошке» и, наконец, по перилам крыльца, всё это время с плотно зажмуренными глазами.
Я прополз через портьеру, затем лёг без движения на полу студии, задыхающийся, опустошённый.
Внизу непрерывно звонил и звонил телефон. Я просто лежал и слушал его звон. Этот звук приносил утешение, как и простое ощущение крепкого пола подо мной.
Лишь спустя очень долгое время я сумел спуститься по лестнице, подойти к телефону и сообщить моему патрону, что я потерпел неудачу, что никакой картины не будет.
Он послал за мной водителя. Но, до того, как прибыл этот человек, я собрал всё своё мужество и возвратился в комнату башни, и даже на крыльцо. Я стоял там, вглядываясь в темноту, «перемётный костюм» всё ещё свисал с перил передо мной. Я видел лишь обычное зимнее небо и пенсильванский сельский пейзаж. Потом я заметил приближающиеся фары на подъездной дороге и снова поспешил вниз.
— Мой хозяин искренне надеялся, — заметил шофёр, — что вы полностью положитесь на свой художественный талант и чувствительность, и сумеете избежать соблазна перемётного костюма, который, как вы видели, оказался настолько пагубным для него самого. — Он не упрекал; и он не строил догадок. Он просто знал.
Я не стал отвечать.
Когда мы выехали, он глянул на меня — думаю, с иронией — и сказал: — Вы не первый.
— Не первый, — устало повторил я.
— Первым был мой хозяин. Он был первым и единственным обитателем этого дома.
Мой затуманенный разум не мог сложить эти части воедино. — Минуту. Это… нет, вы наверное, ошибаетесь. 1892 год. Значит, вашему боссу, по меньшей мере, сто лет.
— Мой хозяин уже был немолод, когда построил этот дом, — пояснил водитель. — Ему было семьдесят, когда он приступил к тому, что назвал своим прожектом. Теперь ему сто шестьдесят семь лет. Его проблема, сэр, которую, как он надеялся, вы сможете разрешить, состоит в неспособности умереть.
[Джеффри Куилт окончил рассказ.]
Я сидел на полуосвещённой кухне. В пиве выдохлась вся пена. Дом был безмолвен, кроме редких постукиваний и поскрипываний. Смолк даже попугайчик.
— Ты ведь не ждёшь, что я поверю этой истории, — в конце концов произнёс я. — Это — вздор и ты это понимаешь.
Он поднял руку, прерывая меня. Я не понимал выражения его лица. В тот миг он был совершенно непостижим.
— Нет, это не так. Это правда. Каждое слово. Как и настаивал мой патрон, я ничего не подстроил.
— Но в этом нет никакого смысла.
— Верно. Нет. Или он не виден. Я вернул задаток. Я настоял, чтобы отдать его назад. Я лишился контракта. Но я не потратил время впустую. Моя впечатлительность замечательно отточилась. Вот секрет моего искусства. Это вызвало тот внезапный расцвет гротескного, некротического, чем у меня восхищаются поклонники, ну хорошо, поклонник. Без сомнения, определённая репутация у меня была ещё до приключения в том месте, но впоследствии различие увеличилось на целый порядок.
— Но как тот человек мог прожить сто шестьдесят семь лет? Что же произошло в том доме?
— Я могу лишь гадать.
— Но твоё впечатление…
— Да, — согласился Куилт. — Моё впечатление. Я узнал от водителя, что его хозяин когда-то был художником или пытался им стать. Он был жестоким и безжалостным человеком, очень богатым, но желал стать кем-то большим. Он думал, что сможет взять у природы, что пожелает, схватить это, как вещь с полки. Это были его краски в шкафу, и это была его студия в башенной комнате. Но он проиграл. Может, у него просто не было таланта. Вдохновение не приходило. Чем сильнее он пытался, тем больше вгонял себя во что-то, вроде безумия, за грань безумия, во что-то, совершенно неописуемое. Вполне возможно, что он достиг гнозиса, внутренней истины. Он слишком глубоко погрузился в себя и, в конце концов, обнаружил лишь опустошение. Как мы может быть уверены, что с нами не случится то же самое?
— Чем же был тот перемётный костюм?
— Думаю, это было устройство, разработанное, чтобы действовать так, как это случилось со мной. С помощью своих изгибов и заворотов, странных перегрузок и ещё более странных ощущений, он каким-то образом позволял носителю выскользнуть за пределы известных нам пространства и времени, в — не знаю куда. Туда, где он утратил сам себя. То, с чем я столкнулся, было гнусным осадком его души. Возможно, он тоже высвободился из костюма, но не сумел ухватиться за ремешки и упал. Мог ли он покалечиться и телесно? Я так и не узнал. Но, одним вечером, после подобного эксперимента, он навсегда оставил дом, став изменённым человеком, крайне изменённым, ни живым, ни мёртвым, поскольку ему недоставало той сущности, которая и делает нас людьми, чем бы она ни была.
Я не знал, как к этому отнестись. Не втягивал ли Джеффри Куилт меня в самый причудливый фарс всех времён? Или он решил подтолкнуть продажи, нагнетая мистическое вокруг каждой своей картины?
— Ясно, — ответил я. — Потом он стал ещё одним столпом большого бизнеса, где отсутствие души — определённое преимущество.
Куилт грохнул кулаком по столу. Мой стаканчик с пивом скакнул на пол и расплескался.
— Извини, — всё, что я додумался сказать.
— Моя цель, — медленно проговорил он, — причина, по которой мой патрон нанял меня — это создать картину, настолько впечатляющую, настолько живую, настолько воплотившую сущность того ужасного места, чтобы, смотря на неё он смог бы восстановить свою размётанную душу, восстановить настолько, чтобы вновь стать человеком, чтобы он смог умереть. Я не думаю, что у него когда-нибудь получится или вообще может получиться. Если ты не веришь мне, можешь сам у него спросить. Я дам тебе номер его телефона. Но с другой стороны, сомневаюсь, что он станет об этом говорить.
Какое-то время мы сидели в молчании. Я разглядывал картину «Перемётный костюм», затем моё внимание привлекло то, то, что я никак не мог определить.
Лишь через несколько минут я понял, на что смотрю.
Картина изменилась. Закутанная фигура, облачённая в перемётный костюм, теперь обратилась ко мне, её безликая маска смотрела прямо на меня.
— Господи Боже…
— Что там? — тревожно спросил Куилт.
— Ничего.
Он явно мне не поверил. В молчании мы уставились друг на друга.
— Не понимаю, — сказал я наконец. — Если ты этого не рисовал, тогда что это?
— Это не та картина. Эту я создал для себя, на память о приключении. — Он забрал у меня картину, присмотрелся вблизи — я уверен, что он слегка вздрогнул, прежде, чем перешёл на лёгкий, почти весёлый тон и отдал картину назад. — Теперь это твоё. Согласно нашей сделке, ты выслушал историю и теперь должен принять это произведение.
Я снова взял её, затем отвёл взгляд.
— Твоё, — настаивал он. — Ты за неё заплатил.
Какая ужасная тайна раскроется, задумался я, когда, в конце концов, черты той фигуры в маске прояснятся?
— У меня есть выбор? — спросил я после паузы.
Он заявил, что выбор в сделку не входит. Печально улыбаясь, более, чем чуть-чуть пьяный, он объяснил, что Искусство, если в нём есть хоть какая-то сила — разоблачает и поэтому оно «даёт знания; плоды опыта, которые невозможно позабыть. И в этом смысле никакого выбора нет». — Он замолчал, что-то обдумывая. — Но вот что я тебе скажу: если ты заберёшь картину, то я верну тебе деньги.
Я нервно запротестовал, настаивая, чтобы он оставил себе и деньги, и картину.
Куилт рассмеялся. — В этом нет нужды. — Затем он вернул чек. Он согласился оставить «Перемётный костюм» на непреложном условии, что я не поверю этой истории.
— Кстати, — произнёс он, трясясь от холода, который я едва ли ощущал, — наверху имеется дюжина новых картин, которые могли бы тебя заинтересовать.
Мой ад везде, и я навеки в нём.
— Кристофер Марло[22]
Джейсон обитал в закрытом маленьком мирке, в спальне наверху, которую занимал с самого раннего детства, в окружении всех скопившихся пластов отрочества, юности и начала взросления. С потолка свисали модели самолётов. Пластиковые линкоры, когда-то выстроившиеся на полках, теперь неуклюже теснились среди груд книг и пластинок. Стены покрывали постеры: Фразетта, психоделика, репродукции классической живописи и даже громадная карта придуманной Джеймсом Брэнчем Кейбеллом земли — Пуактесма. Эта комната и была его домом. Когда приходилось, он выбирался из него в большой мир, но всегда возвращался к своему захламлённому уюту.
Отец исчез из его жизни рано, когда Джейсону было только девять, одной летней ночью, после особо выдающегося скандала с матерью. Раздался стук в дверь, он вошёл и просто сказал: «Прощай, сынок». Потом отец вышел из дома «за этой чёртовой газетой», как он выкрикнул, когда мать потребовала объяснений и больше не вернулся. После этого Джейсон жил один, мать свелась к звукам на заднем плане, фигуре, появлявшейся на лестнице, но нечасто действительно обозначавшей своё присутствие. По-настоящему важным родителем оставался отец.
Джейсон оставался в своей комнате и после окончания колледжа, копошась за чертёжным столом, изредка продавая карикатуры в печатные агентства, но в общем просто скользя из одного дня в следующий, ничего не требуя, не надеясь и даже не желая.
Конец наступил, в тридцать лет, когда мать умерла и его вышвырнули вон, словно в изгнание. Дядя пристроил его на работу в нью-йоркское рекламное агентство. Поэтому Джейсон покинул окраину Филадельфии; его новым замкнутым мирком стала грязная квартира в Бронксе, где за окном всё время грохотало надземное метро, а в промежутках пронзительным ветром непрерывно шуршало движение на Бронкской Перекрёстной Магистрали.
Одним душным июньским вечером Джейсон вернулся в свою квартиру, задыхаясь после пяти лестничных пролётов, потому что лифт не работал. Он зашёл, потом тщательно запер, один за другим, три замка и закрепил стальную планку полицейского замка[23] по диагонали между дверью и полом. Когда он шагнул на кухню и взялся за дверцу холодильника, с мыслью только о стакане лимонада, то явственно расслышал, как кто-то копается в его спальне.
Джейсон застыл, не в силах почувствовать что-нибудь, кроме своеобразной покорности, словно в последнюю секунду перед встречным поездом, когда даже ужасаться бесполезно. Но он сумел тихо пройти в зал. Его руки сами знали, что делать. Джейсон вытащил ключи и отпёр один замок, потом другой.
Внезапно огромный, потный чернокожий мужчина, совершенно незнакомый, шагнул из спальни с Джейсоновским видеомагнитофоном в руках.
— Алё, чувак…
Грабитель поставил видео на стул. В его руке щёлкнул выкидной нож.
Джейсон схватил планку полицейского замка, но чёрный только усмехнулся. Откуда ни возьмись, появился второй грабитель, вырвал планку у Джейсона из рук и перекинул первому. Только безмолвно застыв и вытаращившись на свои пустые руки, Джейсон понял, что, наверное, всё то время, что он возился с замками, сообщник стоял напротив кухни, в дверях ванной, невидимый за книжным шкафом, всего лишь в трёх футах.
Второй грабитель схватил его за шиворот и прижал к двери. У него тоже была выкидуха, выписывающая петли у джейсоновых глаз.
— Только вякни, мать твою…
— Вот дерьмо, просто пришей его и валим отсюда, — сказал другой грабитель.
Тот, который держал Джейсона, усмехнулся. — Ничего он не сделает. Ты таких знаешь… — Джейсону он сказал: — Не так, что ли?
В ответ Джейсон лишь хватал ртом воздух, получив кулаком в солнечное сплетение и коленом в пах. После этого он неподвижно лежал на полу, согнувшись пополам, желая только лишь, чтобы боль исчезла, чтобы исчезло всё. Наверное, прошло несколько часов, прежде, чем он понял, что остался один в квартире.
Шатаясь, Джейсон направился в спальню и замер в дверях с закрытыми глазами, не смея взглянуть. Но он не мог стоять так вечно и, в конце концов, открыл глаза и увидел то, чего и ждал. Все ящики были вытряхнуты. Книги скинуты с полок и растоптаны, постеры сорваны со стен. С потолка свисал одинокий пластиковый биплан, лишившись верхнего крыла.
Джейсон сполз по стене на пол и закрыл лицо руками, тихо всхлипывая. Он чувствовал себя, словно его изнасиловали, надругались над его глубочайшей самостью. Внешний мир безжалостно вторгался через окно, выходящее на эстакаду. Будто в насмешку, сейчас прошёл особенно громкий поезд, сотрясая квартиру. Последний пластиковый корабль соскользнул с полки и разломился.
Он знал, что совершенно одинок — не к кому обратиться и некуда идти. Ему пришло на ум, как-то отвлечённо — не примеряя эту мысль к себе, о нет, не всерьёз — если бы каким-то образом направить свою жизнь иначе, годы назад, теперь он мог не быть в месте, вроде этого. Но он сам загнал себя в угол и был здесь.
Ещё он подумывал вызвать полицию, но не стал. Джейсон был уверен, что у них и так хватает статистики.
Вместо этого, с тем же ощущением абсолютного смирения, что и прежде, он пробрался через разгром и бережно поставил на место чертёжный стол. Он вновь прикрепил зажим светильника и включил его. По счастью, лампочка не разбилась.
Потом Джейсон отыскал карандаш, выпрямил стул и принялся рисовать. Проходили часы и он погрузился в процесс рисования. Боль от внешнего мира немного отступила.
Затем где-то вдали зазвонил телефон.
Казалось, ночь тянется целую вечность, но он всё ещё трудился, слабыми и лёгкими касаниями карандаша, его рука двигалась почти бессознательно, без какого-то плана или замысла. Лишь спустя много времени Джейсон осознал, что делает: вспоминает и воссоздаёт единственное на свете место, где когда-либо был счастлив и спокоен — его комнату в старом доме. Его рука возвращала к жизни каждый объект во всех деталях, в точности воспроизводя расстановку книг на полках, сгиб половичка из фальшивого белого медведя у кровати, расположение моделей самолётов на потолке.
Тёмный и шумный мир Нью-Йорка снова отступил за окно и он успокоился.
Но телефон ещё звонил. Это продолжалось уже битый час. До Джейсона постепенно дошло, что звук раздавался с его телефона, у его ног, среди обломков. Он снял трубку.
— Джейсон, иди домой, — тихо произнёс голос.
Он осторожно положил карандаш.
— Кто это?
— Это папа. Иди домой, сынок.
Теперь он испугался больше, чем когда грабитель грозил перерезать ему горло. Он знал этот голос. Он так долго дорожил им в своих воспоминаниях.
— Прекрати! Кто бы ты ни был, прекрати!
— Джейс…
— Мой отец пропал, когда мне было девять лет. Мы никогда не получали вестей от него. Он мёртв.
— Ты уверен, Джейс?
Никто никогда не звал его Джейс, кроме отца. Один раз он подрался с мальчиком в школе, который так сделал, потому что Джейс было секретным именем, которым называл его отец и никому больше не разрешалось им пользоваться.
— Послушай, — еле слышно произнёс он. — Я не могу. Тот дом купила компания. Теперь там офисы. Я не живу там. И ты тоже.
— Не трудись собирать вещи, Джейс. Здесь есть всё твоё. Просто иди домой.
Его поездка проходила, будто во сне. Грабители не забрали его кошелёк. Нет, в этом сне, который, как втайне и глубоко понимал Джейсон, не был только сном, когда ночь наконец-то забрезжила рассветом, у него были деньги и он купил билет, и сел в амтраковский[24] поезд. Пенн-стэйшн[25] укатился прочь и, с неровными интервалами, громкоговоритель объявлял Ньюарк, Принстон-Джакшен, Трентон и, наконец, Филадельфия, Тридцатая улица. Пока он не думал об этом, пока плыл по течению своего сна или чем бы это ни было, всё шло легко. Джейсон чувствовал себя так, будто с него свалилось огромное бремя.
Местный поезд повёз его по знакомым в прошлом ориентирам. Названия станций походили на литанию: Винневуд, Ардмор, Брин Маур, Роузмонт. Наконец поезд остановился на знакомой платформе. Медленно, трепеща от предвкушения, Джейсон спустился по деревянной лестнице на стоянку, пока вокруг него таял ранний утренний поток школьников и уборщиц. Он остался один, разглядывая холм, на который так часто поднимался, где среди дубов и мимоз стоял тюдоровский домик.
Джейсон забрался на холм, до сих пор не в силах спросить себя, что же он делает или хотя бы подумать, почему перед домом нет никакого знака, гласящего о его переделке в офисы всяческих врачей, адвокатов и риэлторов. Но, несмотря на это, он не стал колебался, когда обнаружил, что среди связки ключей есть и ключ от парадной двери.
Замок не сменили.
Он вошёл внутрь и сразу же понял, что свой в этом месте. Это было нечто ощутимое, словно лишь здесь он задышал по-настоящему. Какое-то время Джейсон стоял в маленьком зальчике у подножия парадной лестницы, рассматривая знакомые вещи вокруг: напольные часы, загадочно поблёскивающие в гостиной слева от него, заключённые в рамки ферротипы его прабабушки и прадедушки на стене справа, старинный фонарь на почтовом столике. Там была почта — несколько писем и журнал «Сундук с сокровищами»[26]. Это поразило его. Он выписывал «Сундук с сокровищами» ещё в детстве, но был уверен, что тот давно перестал выходить.
Затем, под конец, поскольку этого было не избежать, он с трепетом поднялся по ковровым ступеням, мимо знакомых старинных гравюр, которые мать тщательно восстановила и оправила в рамки, в свою собственную комнату, где книги, самолёты и цветы на в подоконнике оставались точно такими, какими были всегда.
Джейсон улёгся на кровать и понял, что теперь он дома, взаправду и навсегда, и мирно заснул, вся его нью-йоркская ссылка стала не более, чем стремительно поблекшим отвратительным видением.
Внизу, на кухне, гремели тарелки. Звякало о посуду столовое серебро. Свистел чайник.
Джейсон резко сел, вспоминая, на несколько секунд сбитый с толку. Он потёр лицо и потряс головой.
Всё ещё было утро. Он задумался, не проспал ли весь день и всю ночь, до следующего утра. Похоже, прошло немало времени.
Он медленно оглядел комнату, водя рукой по книжному шкафу у кровати, подмечая знакомые названия и расстановку.
«Этого не может быть», — подумал Джейсон, но подобные мысли несли слишком сильную боль. Поэтому он избрал путь наименьшего сопротивления, и просто поднялся и подготовился к завтраку. В ванной он задержался, чтобы рассмотреть себя в зеркале. Лицо, глянувшее на него оттуда, принадлежало не тридцатилетнему мужчине, но гораздо более молодому, максимум лет восемнадцать-девятнадцать. Казалось, так и должно быть.
Затем Джейсон надел синие джинсы и университетскую футболку, и босиком пошёл вниз.
Перед дверью кухни он замялся, сердце колотилось, мысли путались.
— Мам?
Ответа не было. Он осторожно распахнул дверь. Кухня была пуста, но стол накрыт и блинчики исходили паром. Он обошёл кухню и выглянул во двор. Всё было как обычно — поленица, сарай, несколько столов, сколоченных из неудачной попытки построить домик на дереве.
Там ничего не двигалось. Он прислушался. Внутри дома тоже ничего не шевелилось. Напольные часы в гостиной неутомимо тикали. Он сел и поел, затем вымыл посуду, убрал её и вернулся в свою комнату.
Некоторое время Джейсон в мечтах валялся на кровати, а потом потянулся за первой попавшейся книгой. Ею оказался «Граф Монте-Кристо», когда-то его любимое чтение. Он открыл его в начале и заново перечитал эпизоды про заключение, переживая вместе с героем его отчаяние и радость спасения.
Джейсону вновь послышалось, как кто-то движется по дому. Он отложил книгу и прислушался, но с кровати не встал. Дверь кухни открылась и закрылась. Шаги поднялись по ковровой лестнице.
Он сел, взвинченный, ждущий, что дверь в его комнату откроется. Она должна была открыться, уже в любой миг.
Но этого не произошло.
— Мам? — позвал он и, когда ответ не прозвучал, позвал ещё раз, сорвавшимся до нелепого писка голосом:. — Пап?
Он встал и сам открыл дверь. Там никого не оказалось, лишь оставленный на верхней ступеньке поднос с сэндвичем и стаканом молока.
В полдень Джейсон обулся в кеды, достал из сарая на заднем дворе газонокосилку и подстриг газон. Это было так легко — следовать знакомому шаблону, делать то, что он всегда делал, что всегда от него ждали.
Но когда он закончил и убрал газонокосилку назад, его одолели тревожные мысли. Он припомнил, что был кем-то другим, в каком-то другом месте. Тот другой человек был не в силах принять то, что с ним происходило. Тот другой человек вновь и вновь повторял: нет, этого не может быть.
Джейсон едва понимал, что делает. Что-то подтолкнуло его и он медленно дошёл до конца подъездной дороги. Там он остановился, поглядывая вправо-влево по улице, на знакомые дома, на имена на почтовых ящиках, знакомые по разноске газет. Когда он был маленьким ребёнком, то рыскал по всем задним дворам, раскрывая тайны зарослей кустарника за домами, которые все окрестные дети звали Джунглями.
Дома были тихими, улица пустынной.
И смутно знакомый человек снова повторил: — нет, этого не может быть.
Но Джейсон знал, что это просто есть, может такое быть или нет, что он сам тут, и развернулся и возвратился назад в дом, в свою комнату.
Наверное, он задремал. Когда Джейсон проснулся, были уже сумерки. Его ноги не совсем доставали до пола. Он соскользнул с кровати, потом быстро спустился в гостиную, включил телевизор и плюхнулся на пол, подперев голову кулаками. Сначала он смотрел «Одинокого Рейнджера», а затем «Рамара из джунглей»[27].
Кто-то ходил на кухне. Он услышал обычные кухонные звуки, а через некоторое время почувствовал запах жареной курицы.
— Джейс, кушать пора, — раздался голос.
Джейсон встал, щёлкнул выключателем и отправился ужинать. Он снова ел в одиночестве, но на сей раз накрыто было на двоих.
Наверху захлопнулась дверь. Над головой проскрипели половицы.
Тогда Джейсон перестал жевать. Он неподвижно сидел и вспоминал уйму секретов и желаний, и вспоминал больше и больше. Он почти ревел, когда наконец кинулся к ступеням и вверх по ним.
Отец ждал наверху. Он совсем не изменился с той ночи, когда ушёл за газетой.
— Папа?
Отец улыбнулся и поманил его вверх по лестнице, лёгким движением пальцев.
— С возвращением, сын. Добро, добро пожаловать домой.
Джейсон начал медленно подниматься по ступеням, сердце грохотало, глаза широко распахнуты. На полпути он застыл и только лишь глядел.
— Давай, Джейс. Давай.
Он отступил на один шаг, потом на два, три.
— Папа, я… не могу.
— В чём дело, Джейс?
— Не знаю, папа. Похоже, что это… не моё место.
— Это твой дом, сынок. Конечно же, это твоё место. А теперь иди наверх.
— Нет. — Он развернулся и сбежал остаток пути вниз по ступеням, налетел на парадную дверь, его пальцы неистово задёргали цепочку и замок. Джейсон произнёс вслух, голосом, который не принадлежал ребёнку: «Нет, этого не может быть».
Потом он очутился снаружи, мчался во тьме по знакомой улице и, казалось, что-то спадает с его разума и он яснее мыслит и вспоминает, и становится кем-то другим, и память меняется местами с реальностью.
Внезапно настало утро и Джейсон уже не бежал, а всего лишь быстро шёл, поглядывая на часы и опасаясь опоздать на свой поезд. Он был одет в деловой костюм и нёс портфель. Бизнесмены с портфелями торопливо поднимались по деревянным ступеням на вокзальную платформу.
Пока Джейсон ждал среди пассажиров и, пока проводник называл знакомые остановки, он как бы всплывал из неких глубин, подобно ныряльщику, поднимающемуся к свету солнца со дна глубокого пруда. Он сделал пересадку в Филадельфии, на Тридцатой улице и вскоре за окном замелькали унылые пейзажи Нью-Джерси. Потом он снова увидел Нью-Йорк и вид знакомых сине-зелёных башен Манхэттена, высящихся над усыпанными постройками холмами, незадолго перед тем, как поезд нырнул под землю.
В тот день Джейсон отправился на работу, но успел немного. В уме у него царила неразбериха переменчивых впечатлений и воспоминаний, которые не были воспоминаниями, складывающихся в вопрос: «что из этого действительно произошло?» На какое-то время принесла успокоение мысль, что ничего из этого, включая ограбление, вообще не было, что это только дурной сон, всего лишь фантазия. Но, в то же время, Джейсон ощущал странную новизну всего вокруг — агентства, других сотрудников, ресторана, куда ходил обедать. Было так, словно он не подходил сюда и каким-то образом угодил в чужую жизнь.
Что из этого действительно произошло?
Разумеется, он понимал, что всё-таки до этого докопается. Этим вечером он задерживался так долго, как мог, бродя по ночным улицам, даже при том, что часто опасался это делать, пытаясь оттянуть финальный миг разоблачения и подтверждения.
Но, в конце концов, Джейсон вернулся в свою квартиру и увидел остатки всего, что держало его в этом доме, в этой комнате — растоптанные книги и одежду, разорванные постеры, поломанные самолётики.
Он не мог заплакать. Он уже вышел за пределы всего подобного. Казалось, рыдал кто-то другой, давным-давно. Теперь всё, что ему оставалось, это сесть за чертёжный стол, вставить в зажим новый лист бумаги и начать рисовать.
Мелькнула мысль нарисовать грабителей и передать результат в полицию. Он достаточно ясно разглядел их обоих.
Но это было мысль чужая, навязанная, и он выкинул её из головы.
За окном грохотал поезд.
Джейсон вновь изображал свою комнату, свою комнату в старом доме, вновь восстанавливая каждую деталь. Он работал в отчаянной спешке, словно истекало время, ускользал последний шанс.
Он сидел, босой, в синих джинсах и университетской футболке, посреди разорённой квартиры в странном и пугающем месте, вспоминая, вспоминая, пока внутри него кто-то умирал, кто-то, бывший только смутно знакомым незнакомцем, кто-то, кто в последний раз выкрикнул: «нет, этого не может быть».
Зазвонил телефон.
Я снова встретил Джима Боуэна в первый раз за десять лет в филадельфийском баре «Возрождённые Пятидесятые». Это было такое место, где по стенам висят афиши с Джеймсом Дином, Мэрилин Монро и Элвисом, официанты, в основном, тоже с причёсками а-ля Элвис, стиль внутреннего интерьера можно описать лишь как арт-тако и, само собой, танцпол. Знак на входе сообщал: «ЖГИ, ПОКА НЕ РУХНЕШЬ».
Это было не в стиле Джимбо, но он тут находился. Я позвал его к моему столику. Он поднял глаза, видимо, сначала не признав меня, а затем сполз с барной табуретки, сжимая стакан, не шатаясь, как пьяный, но, эээ, тщательно вышагивая. Это тоже было не в его стиле.
— Ты изменился, — заметил я.
— Ну, мне сорок три, детка. Тебе всё ещё можно сказать, что, надеюсь, ты всё-таки станешь клёвым романистом. А я уже начал скатываться к старости. Ещё немного и я стану достаточно дряхлым, чтобы сниматься в массовке «Ночи Возвращения Мстительных Живых Мертвецов, часть вторая».
Я понимал, что он, как выражаемся мы, литераторы, был навеселе.
— Это непохоже на тебя.
— По крайней мере, это одержимость взрослого. — Он кивнул на свой стакан.
Я глянул на картинку с Роем Роджерсом и Триггером[28], на стене позади него.
— И что ты это так беспокоишься насчёт того, чтобы скоропостижно повзрослеть?
— Ты помнишь, что я говорил раньше, детка? В американском обществе мы остаёмся подростками, пока нам не выпишут бифокальные очки. Ну, у меня контактные линзы, но срок настал, как неизбежно и следовало. Думаю, вот почему я и пришёл сюда. — Он поднял стакан и одним пальцем указал на Джимми Дина, затем на Элвиса. — Это место — усыпальница утраченной юности. Оно напоминает нам, что время проходит.
— Джимбо, старина, ты дьявольски мрачен.
— Ну, какого чёрта, у меня есть полное право быть мрачным. Иногда я даже вспоминаю Джо Айзенберга…
— Это мультипликатор… он умер?
— Ну да. Он пришёл уже после тебя. К тому времени ты переметнулся в литературу.
— Однажды я встретился с ним в твоём офисе, — добавил я. — Вдобавок, хоть я и перестал писать для андеграундных комиксов, но всё ещё их читал, по крайней мере те, что издавал ты. Я обожал вещи Айзенберга. Так же эксцентрично, как у С. Клэя Уилсона[29], мог рисовать только он. Особенно хорошо я помню серию с перевёрнутыми лицами, того парня с пришитым носом, что засунул в ноздри затычки с маленькими распятиями и заголовок: «Чертовски неудобно, но это точно остановит соплевампиров». Классно, остроумно, сделано со вкусом…
— Но он так и не вырос, и эта навязчивая инфантильность его и убила.
— Я никогда точно не знал, как он умер.
Джим вернулся к стойке за ещё одной порцией. У меня было предчувствие, что мне понадобится предлог ещё немного задержаться, поэтому я подозвал официантку и заказал коктейль «Развратная мулатка» и Вангадангбургер.
Мой друг вернулся, опять сел и несколько минут пил в молчании, а потом, наконец, сказал: — Полагаю, я готов к этому. Я вполне могу рассказать тебе всю историю. Ты не обязан верить ни одному её слову, но выслушай. Может, ты частично используешь это в книге.
— Джимбо, я много как тебя называл, но лгуном — никогда.
— Просто слушай.
— Ладно, — согласился я.
— Хорошо, первое, что ты должен узнать, — начал Джим, — это то, что Джо Айзенберг походил на одного из персонажей своих собственных мультфильмов. Псевдопедантичность определённо была его пунктиком. Ты не понимал, когда он был серьёзен, а когда нет. Он мог самым сухим профессорским тоном объяснять что-то, вроде Пух-Теории, словно мудрёный вопрос реальной лингвистики.
— Какой теории?
— Идея в том, что пух — слово, изначально забавное на фонетическом уровне. Звук «у» изначально забавен. «П» как бы вводит туда, а твёрдое «х» заманивает тебя в это слово, поэтому «у» резонирует, пока это не достигнет порога грань юмора. Мягкий звук в конце и всё пройдёт мимо вас. Вот почему «пум» — не забавно, а «пух» — да.
Я хихикнул. Джим снова глотнул своего питья и заметил: — Видишь? Вот и доказательство. Как-то так раньше и говорил Джо. И у него в запасе было много кое-чего поинтереснее.
— Странно.
— Да, но творческим людям позволительно быть странными. Тот же тайный комитет, что выписывает бифокальные очки, определяет пределы странности и художникам андеграундных комиксов позволено больше, чем прочим людям. И Джо вот так дурачился. Раньше мы звали его Пуххо Марксом. Остальные братья Маркс[30] закрыли его в холодильнике и забыли, ещё в конце тридцатых, вот так он и очутился здесь. Он и выглядел соответствующе, как черноволосая версия Харпо.
Но он зашёл слишком далеко и неразумие превратилось в куда менее забавное безумие. Думаю, это началось приблизительно через год, как он начал работать на меня, в один декабрьский вечер. Тогда я всё ещё процветал, жил в пригороде и, бывало, мы с Джо отправлялись домой на одном поезде.
Мы допоздна заработались над некоторыми раскадровками. Это было начало серии Джо «Чудеса Святого Жаба», которая потом удостоилась такого грандиозного отклика в «Тупоголовых Комиксах». Он держал эти иллюстрации под мышкой, завёрнутыми в пластиковый мусорный пакет и мы побежали на поезд, под ветром и дождём, бьющими в лицо. Я первым добрался до входа и услышал, как внизу грохочет поезд. Мы успели бы на него, но вдруг Джо позвал: — Джим! Помоги!
Он рассыпал иллюстрации, все полностью, половину внутри, половину снаружи. Пол вымок от дождя. Запоздалые пассажиры забегали внутрь, не слишком беспокоясь, куда наступают.
Я кинулся назад и помог ему собирать, но несколько полос уже пропали. Их следовало переделать заново. Мы опоздали на поезд и должны были ждать на станции ещё час. Большая часть этого времени была потрачена на высушивание раскадровок бумажными полотенцами из мужской уборной.
— Какого чёрта ты их выронил? — спросил я.
— О, — отвечал он, копаясь в кармане куртки. — Вот какого. — Он вытащил пенни. — Знаешь, как говорят: «Если ты увидишь пенни, подними его скорей, день твой сложится удачней всех в году счастливых дней!»[31]….
— Это было по-настоящему тупо, — заметил я. — Пять с плюсом за идиотизм. Ты бежишь на поезд, под дождём и несёшь рисунки, которые отняли у тебя дни или даже недели и рискуешь всем этим за один паршивый цент. Я бы не назвал это финансовым планированием, дорогой ты мой. Совсем нет.
Минуту он продолжал сушить то пятно, где чернила растеклись хуже всего, потом одарил меня своей лучшей Харповской улыбкой и сказал: — Это не деньги, Джимбо. Это — прибавка к удаче. Без удачи я скатился бы до суеверий, которые действительно неудачны. Вот, откуда я черпаю моё вдохновение. Я нашёл эту лазейку. Это действует так: мне нужно ежедневно находить хотя бы один пенни. Это — простейшая милость богов.
— Богов?
— Ну да, Зевс и вся та шайка-лейка. Никто больше не приносит быков в жертву и не ходит к оракулам, и теперь они вот так поддерживают отношения с немногими оставшимися верующими.
— Ага…
— Как я сказал, находишь один пенни в день и это — знак, что, по крайней мере, ничего катастрофического не случится. Найдёшь больше — десятицентовик или четвертак — и ты благословен в десять или двадцать пять раз больше, и всё действительно будет прекрасно. Найдёшь яркий, сверкающий пенни — и что-то новое войдёт в твою жизнь, тогда, как старый и исцарапанный значит, что ты отыщешь или сделаешь что-то старое и знакомое, но всё равно хорошее. Думаю, это что-то вроде гадания. Есть уйма разветвлений. Я мог бы продолжать часами.
Он продолжал рассказывать. Несчастный случай с иллюстрациями он объяснил тем, что в тот день ещё не поднимал пенни и поэтому, так сказать, шёл неверным курсом. Но этот вечер может стать лучше. Возможно, придёт уйма заказов или деньги в наследство от давно забытого дядюшки, или весточка от бывшей девушки, или ещё что-то. Пенни предвещал это. Джо разработал целую систему, столь же тщательно продуманную, как руководство по астрологии и он был абсолютно серьёзен, когда разъяснял всё это на станции, пока мы ждали, а затем на поезде, до самой остановки.
В любое другое время это могло повеселить, но я размышлял о сроках сдачи и оптовиках, и о сцене, которую закатит моя тогдашняя жена Кэрол, когда я поздно вернусь домой и её особый экологический ужин остынет.
— Боже, Джо, — наконец сказал я. — У меня нет времени на эту галиматью.
Он повернулся ко мне с обидой на лице. — Это не галиматья, — тихо произнёс он.
Прежде чем я смог что-либо ответить, подошла его остановка, Джо поднялся и вышел.
После этого он становился всё чуднее и чуднее, но меня это не беспокоило, потому что Джо шёл нарасхват. Он выдавал обалденные вещи. Вскоре я вручил ему его же книгу «Корявые Колокольчики Святого Жаба» и, к тому времени, когда вышел третий выпуск и потекла прибыль от первого, я понял, что мы сотворили хит. Если Джо открыл тайну успеха, поднимая пенсы на улице, то, всё, что я мог сказать — флаг ему в руки.
Мне трудно припомнить любой эпизод в его жизни, где не было бы пенсов. Я хочу сказать, он находил их везде. Даже в тёмном переулке, во время, прости господи, обесточивания, он останавливался, наклонялся и произносил: — А, вот и мы!
Тем летом мы отправились на комикс-конвент в Бостоне. Мы оба ехали в одном такси от вокзала до отеля и, как и следовало ожидать, на полу прямо перед Джо лежал пенни. Джо поднёс его к окну, в лучшем стиле Харпо и, оставаясь верным этой роли, выхватил огромную лупу и принялся тщательно изучать монету.
— Что ты ожидаешь там найти, тайну веков? — поинтересовался я.
— Что-то вроде того, Джимбо.
Джо пользовался большой популярностью у фэнов. Он мог быть по-настоящему обаятельным, когда этого хотел. Но он ловил множество озадаченных взглядов, постоянно наклоняясь и подбирая пенни. Ходило множество шуток о том, насколько скудно я платил своим художникам, если им приходилось собирать мелочь на пропитание. А однажды, посреди коллективного обсуждения, все микрофоны отключились. Джо преспокойно открутил верхушку микрофона, встряхнул его и на стол выпал пенни. Джо одарил аудиторию своей фирменной усмешкой и раздался нервный смех, словно большинство людей не врубилось в шутку.
— На нём письмена судьбы, — сказал он им. — Тут говорится: «Вы найдёте свою истинную любовь и переспите с ней».
Это вызвало смех и, знаешь, это предсказание сбылось, по крайней мере отчасти. В аудитории оказалась фанатка, которая воспользовалась пунктиком Джо, чтобы завлечь его… буквально. Она выложила след из пенсов вверх по лестнице, по коридору и под дверь своей комнаты. Эта дверь была незаперта. И вот, в сухом остатке истории, так Джо Айзенберг в двадцать семь лет лишился невинности. Потому что это явили ему боги, как он сказал мне позже.
— Я рад, что поднял тот пенни, — сказал он.
Думаю, он прикрывался своей легкомысленностью, чтобы скрыть некоммуникабельность. И, где-то по пути, всё это резко перестало забавлять.
Он нашёл ещё, не знаю, сколько пенсов во время оставшейся части конвента и на обратном поезде. То, как он на них кидался, подсказало мне, что вся эта шутка зашла слишком далеко, превратившись в манию. Удивительно, что Джо не натыкался на людей. Он всегда смотрел на пол, в поисках пенсов.
— Смирррнааа! Хватит! — сказал я ему своим лучшим тоном Грэма Чепмена-британского офицера[32]. Это нужно прекращать. Это стало уже полной дуростью.
— Хотел бы я, чтобы так и было, Джимбо, — тихо произнёс он, затем отвернулся, уставившись в окно поезда.
Это произошло в начале ноября, когда одни поздним вечером Джо зашёл ко мне в офис со стопкой новых иллюстраций. Тогда дела у меня шли ужасно, несмотря на то, что все вещи Джо продавались лучше, чем всё остальное, что я предлагал. Середина семидесятых оказалась плохим временем для андеграунда. Секс и непристойность утратили большую часть своей новизны и Маразматичные Массы придирались к нам. Кальянные магазинчики закрывались, а с ними и большинство наших распространителей. Те книги, которые пять лет назад продавались тиражом по 75 тысяч экземпляров, хорошо, если теперь удавалось сбыть по 20 тысяч. И поэтому я жил в том обшарпанном офисе над магазином пластинок на Саут-Стрит. Моя пригородные апартаменты и жена Кэрол испарились в процессе затягивания пояса.
Я допоздна заработался с некоторыми документами и Джо знал, что я буду тут. У него был ключ и он просто вошёл. Я лишь чуть бросил взгляд.
Когда он шагнул в дверь, мой «Селектрик»[33] застопорился и начал отвратительно скрежетать.
Отчего-то Джо этого и ждал. Он бросил рисунки на стул и кинулся к моему столу, склонился над моим плечом, залез в мою пишущую машинку самым длинным пинцетом, который я когда-либо видел и вытащил — ты не поверишь — сияющий, новенький, треклятый пенни из потрохов пишущей машинки. Как только он это сделал, машинка вновь довольно зажужжала.
Снова сверкнула лупа. Я понял, что лучше подождать объяснений.
— Превосходно! — сказал он, тоном чуть ли не почтительного благоговения. — Узор завершён. Теперь у меня имеются все ответы.
Не сказав ни слова, он ушёл, не потрудившись даже обсудить рисунки. Но, как и говорил, я уже порядком привык к его, эээ, эксцентричности. Так что я просто встал и сам проглядел иллюстрации.
И я тут же забыл о тревогах, о том, насколько Джо стал странным и обо всём. Вещь была гениальной. Это первая из заключительных сцен комиксов о «Святом Жабе», где бородавчатый мудрец отправляется в паломничество, искать Смысл Жизни в Стране Перевёрнутых Чаш. Я громко рассмеялся. Это был прорыв, которые вознесёт Джо на один уровень с бессмертным Р. Крамбом[34] или даже на строчку повыше.
— Вау, — сказал я сам себе. — Мистер Самородок, уступите место.
Это была часть длинной очереди креативов со стороны Джо. После этого я очень долго с ним не виделся. Он отправлял свой материал в «Federal Express». Там набралось достаточно на несколько лет «Святого Жаба» — странные, метафизические вещи, набитые обречённостью и пророчествами — и некоторые из его предсказаний оказались просто уникальными, когда дела пошли именно так. Ну, знаешь, Первенство по бейсболу, комета Когоутека[35] и президентские мозги.
На каждой полосе были пенни. Это стало фирменным знаком, игрой — найти, куда он их запрятал. Даже в «Фантастическом Путешествии», пародийной серии, где герой на крошечной субмарине заплывает в свою собственную задницу, если очень пристально вглядеться, имеется застрявший в поджелудочной железе цент с головой индейца.
Для меня было совершенно невозможно подумать о Джо Айзенберге, без мысли о пенсах и наоборот. — Боже мой, — говорил я сам себе, — да теперь, наверное, он их вёдрами считает.
Когда пришёл следующий январь, продажи работ Джо — это всё, что удерживало меня на плаву. Так что ты можешь понять моё беспокойство, когда я однажды попытался ему позвонить и услыхал записанное сообщение, гласящее, что его телефон отключён.
— Это ошибка, — сказал я себе. Или, может, он просто забыл оплатить счёт. Я послал ему письмо с уведомлением, так что ему пришлось бы подойти к двери и расписаться.
Письмо вернули, как недоставленное.
У Джо Айзенберга был и другой пунктик, который теперь пришёл на ум: псевдоребяческое увлечение вопросом: «Теперь-то можно паниковать? А? А? Можно?»
— Да, — подумал я, — теперь можно паниковать.
Я решил навестить Джо. Тем вечером, когда я отправился на вокзал, дождило. Я не мог не вспомнить ночь, когда началась вся эта пеннимания. Без сомнения, Джо назвал бы это предвещающим симметрию знаком богов или ещё как-нибудь.
Когда поезд вышел с Тридцатой улицы и устремился в пригород, то на месте рядом со мной валялась выброшенная газета. Какое-то время я глазел на знакомые пейзажи, затем поднял листок. Это оказалась последняя страница и там, под обманчивым заголовком, была статья про «местного персонажа», Пенсовика, который проводил дни напролёт, таскаясь по улицам в поисках мелочи, набивая ей карманы своего старого бренчащего пальто. Несмотря на то, что там не было фотографий и не упоминалось никаких имён, я знал, что это про Джо.
— Вот чёрт, — бубнил я сам себе, сминая газету. — Вот чёрт…
Джо обитал в одном из грязных переулков по шикарной городской Магистрали, в Брин-Мар, в квартире над аптекой. Я поднялся по чёрному ходу — деревянной лестнице снаружи здания — и осторожно постучался в дверь. Никакого ответа. Я всмотрелся через глазок. В квартире не горел свет. Вот такая уж моя удача. Быть может, он отлучился, опять подбирая пенсы и надеясь таким образом раскрыть тайны вселенной — в том настроении я не сомневался, что он и вправду мог такое делать — или же те монетки открыли ему, что следует уйти, ничего мне не рассказывая. Я был готов поверить во что угодно.
Потом я услыхал медленные, шаркающие шаги, металлический лязг и звук рассыпавшихся по полу монет, сопровождаемый бессвязной руганью. Но я узнал этот утомлённый, чуть не хнычущий голос.
Джо открыл дверь, затем кинулся к моим ногам. В изумлении я отскочил назад. Он поднял с половичка пенни, глянул на него, затем сунул в карман и повернулся, чтобы вернуться внутрь.
— Ещё нет, — пробормотал он под нос. — Ещё немножко времени.
Он стал закрывать дверь, будто вообще меня не заметив.
— Джо, ты не пригласишь меня зайти?
— Ааа, Джим, привет, — немного смущённо проговорил он.
Тут я хорошенько присмотрелся и едва его узнал. Ты помнишь, в то время оставалось уйма хиппи и запущенность ещё не совсем вышла из моды — но Джо перешёл грань приемлемого. Стояла холодная и сырая зимняя ночь, а он был босой, в старых джинсах с продранными коленями и заколотом булавками халате. Он не брился, как минимум, неделю и источал такой запах, словно не мылся вдвое дольше. И он был измождён, лицо побледнело и осунулось, глаза налились кровью, взгляд одичалый и рассеянный. Как у психа. Как можно увидеть у бездомных, когда они часами сидят где-нибудь в уголке, уставившись в никуда.
— Джо, ты как?
— Джимбо, я… я знал, что ты в конце концов придёшь. Думаю, ты заслуживаешь объяснений. Заходи.
Я молча последовал за ним по неосвещённому коридору, перешагивая через коробки и стопки бумаг. В студии царил бардак, от стен отслаивалась краска, в углах громоздились картонные коробки с мусором, на полу апельсиновая кожура. Что-то копошилось за коробками. Может, это была кошка, а, может и нет.
Я поразился, как же он мог тут работать. Единственное окно выходило на кирпичную стену. Похоже, верхний свет не включался, поэтому единственное освещение давала маленькая лампа, которую Джо прикрепил к чертёжному столу.
Я пробрался вперёд, стараясь не наступить ни на один рисунок и взглянул на чертёжный стол. Там был грубый карандашный набросок на развороте того, что оказалось заключительным выпуском «Святого Жаба» — сцена, где Малютку Нелл[36] приносят в жертву Одину. Я ощутил эгоистичное облегчение, увидев, что, пусть даже Джо Айзенберг и сошёл с ума, его творческие силы не иссякли. Его работы помогли бы и дальше продавать комиксы.
Джо всё ещё ничего не говорил. Я отвернулся от стола и стал просматривать книжные полки, читая те названия, которые удавалось различить в сумраке. Знаешь, многое можно сказать о человеке по тому, что у него на книжных полках. Джо оказался полон сюрпризов. О, там было множество комиксов и переизданий классики EC[37] в твёрдом переплёте, но также и множество классики литературной. У него было большинство елизаветинских драматургов, и даже латинские и греческие писатели. А ещё научные издания по религии, фольклору, магии и тому подобному. Я разобрал лишь несколько названий: книги Франца Кюмона[38] о римском язычестве, «Тысячеликий Герой»[39], перевод «Аль Азифа» от Джоши и много чего ещё. Не то, что можно было ожидать от обычного мультипликатора. Впрочем, Джо не был обычным мультипликатором и его ленты иногда блистали фантастической эрудицией.
— Джим, — наконец произнёс он, — вероятно, ты удивляешься…
— Это сказал ты.
— Могу поспорить, удивляешься. — Тут он нагнулся и я увидел то, чего до сих пор не замечал. Вдоль стены выстроился ряд вёдер и они действительно были заполнены пенсами. Джо зачерпнул горстку и позволил им ссыпаться меж пальцев. — «Если ты увидишь пенни, подними его скорей, день твой сложится удачней всех в году счастливых дней». Знаешь, какая следующая строчка, Джимбо?
— Нет, но думаю, ты мне скажешь.
— «Если ты его заметил, то позволь ему лежать, день твой будет несчастливым и удачи не видать». Я узнал это от Пенни-эльфов. Это одна из многих вещей, которые они мне рассказали.
— Каких ещё эльфов?
— Пенни-эльфов, Джим. Вроде повышенных в чине Зубных фей, но не настолько хороших, чтобы работать на Санта Клауса. Раньше я считал их древними богами, и это была величественная, благостная и прекрасная точка зрения — могучие Олимпийцы в изгнании, позабытые, скатившиеся до общения с некоторыми смертными, которые всё ещё почитают их пенни-гадание. В этой идее имеется определённый пафос. Но это не так. Всё это — дело рук эльфов-неудачников. Они терпеть не могут эту работу. Они хотят престижной службы у Толстяка Клауса, но понимают, что своего не добьются. Поэтому эльфы прогоняют нас, людей, через испытания, чтобы представить в глупом свете. Они расставляют приманки с реальным знанием, реальными предсказаниями и завлекают нас.
Он говорил всё это с такой убеждённостью, такой пассивным, но напряжённым смирением, что эффект ужасал. Я не могу назвать такое по-другому.
— Джо, это вроде… Пух-Теории?
Внезапно он рассвирепел. Прежде я никогда не видел его в ярости. Он с силой отшвырнул оставшиеся пенсы и начал оттеснять меня к двери.
— Забудь про это, Джимбо. Ты всё время спрашиваешь меня, всерьёз ли я говорю. Только сам не можешь. Это вполне очевидно. Ты не понимаешь. Не беспокойся насчёт твоих чёртовых рисунков, ты получишь их вовремя. Что тебя должно беспокоить, так это: «Что ты будешь делать, если такое начнёт происходить с тобой?» А, Джимбо? Что?
Он захлопнул дверь у меня перед носом. Минуту я остолбенело стоял наверху лестницы, а потом направился на станцию Брин-Мар. Я ничего не мог поделать. За всю свою жизнь я не чувствовал себя настолько беспомощным. Насколько мне известно, у Джо не было семьи и я не желал тратить семьдесят пять долларов в час — даже, если бы они у меня и были — морщась и объясняя, что у меня есть друг, страдающий невероятным заблуждением. Что ещё оставалось? Позвонить в полицию и сказать им, что Джо нелогично себя ведёт? В нашем обществе множество нелогичных людей и никто о них ничуть не беспокоится. Ты видишь их в каждом большом городе, спящими на канализационных люках.
Так что я сел на последний поезд назад, в Филли[40] и ничего не стал предпринимать.
Я с тревогой подметил необычное количество мелочи на полу железнодорожного вагона, в котором ехал. Никто не подбирал ни одной монетки.
Джо Айзенберг точно придерживался своих слов. Он до конца оставался пунктуальным. Его работа пришла вовремя — как обычно, блистательная и чудесная. Где-то в глубине дебрей его запутавшегося ума всё ещё оставалась гениальность. Я не разбрасываюсь этим словом. Гениальность.
Моё собственное поведение в несколько последующих месяцев было эгоистичным и даже постыдным. Вся та сцена являлась криком о помощи весьма обеспокоенного человека, но я постарался выкинуть это из головы. Он взрослый, говорил я себе, это его собственные заботы. Я его издатель, а не папочка.
По большей части я зарылся в работу. Когда я начинал издавать андеграунд, это было забавой, смесью шуток и идеализма, способом показывать то, что мы звали Столпами Общества, в те дни, когда истинный дух безбашенной Америки ещё не задушили. Я и представить не мог, что это превратится в исступлённый бизнес, сплошь и рядом перебиваемый указаниями от спонсора, можно сказать, барина, который клялся, что сотрёт меня в порошок и вышвырнет на улицу, если сборы ещё хоть раз запоздают. Кроме того, были и художники. Мне удавалось платить некоторым из них, иногда. За это меня угрызала совесть.
Но Джо никогда не жаловался. Он хранил верность до конца.
Конец настал в последний вечер апреля, Вальпургиеву ночь. Полагаю, это сыграло роль. Я отсутствовал большую часть дня, пытаясь найти подержанную пишущую машинку на замену своему «Селектрику», который последнее время дребезжал и булькал. По возвращении в офис-квартиру, между внутренней и внешней дверями обнаружился пакет, совсем неподписанный, кроме единственного слова, нацарапанного фломастером с обратной стороны: ПРОЩАЙ.
Разумеется, я признал почерк Джо. Я поспешил внутрь и распорол этот пакет во всю длину. На ковёр выпало несколько пенсов. В пакете находились рисунки — новая, заключительная часть «Корявых Колокольчиков Святого Жаба», начинающаяся со сцены жертвоприношения, виденной мною на чертёжном столе Джо, когда я к нему заходил. Ну и прекрасно, подумал я. Теперь он сам их доставляет.
Тут зазвонил телефон. Это оказался типограф, который отказывался печатать следующих «Тупоголовых», пока я не заплачу ему за работу над предыдущими четырьмя. Как только я от него отделался, позвонил другой художник, с угрозой забастовать, если я не заплачу ему хотя бы по минимуму.
Одно следовало за другим и мне не удавалось даже подумать о Джо, до самой поздней ночи. Наверное, было около одиннадцати, когда я заметил, что одна из монет на коврике гораздо больше остальных. Я поднял её. Это был не американский пенни, а очень старый, крупный британский, с королевой Викторией на лицевой стороне.
На обратной стороне были слова: СЛЕДИ ЗА ДАЛЬНЕЙШИМ РАЗВИТИЕМ СОБЫТИЙ.
Я с визгом отбросил монету, словно она была раскалена докрасна. Я был уверен, что галлюцинирую, свихнувшись немного и сам. Монета лежала на коврике у моих ног, сообщение исчезало и появлялось: СЛЕДИ… СЛЕДИ… СЛЕДИ…
Тогда опять зазвонил телефон. Я предположил, что это ещё один кредитор. Никогда не бывает слишком поздно, если люди стремятся вытрясти из тебя деньги.
— Алло! — рявкнул я.…
Это был Джо. Он казался выдохшимся, его голос срывался во время разговора. Думаю, он плакал.
— Джим, — сказал он. — Ты был добр со мной, не хуже других. Думаю, ты должен знать. Уже поздно что-то сделать для меня, но я должен рассказать тебе правду.
Последовала долгая пауза, словно он не мог заставить себя заговорить.
— В чём дело, Джо? — тихо спросил я его. — Скажи мне.
— Это не эльфы. Нет никаких Пенни-эльфов.
На миг я почувствовал прилив облегчения, поскольку надеялся, что, так или иначе, Джо покончил с этим, опять стал нормальным. Но он совсем не казался нормальным. Скорее наоборот, ему стало ещё хуже.
— Это дьяволы, — произнёс он. — Дьяволы прямиком из Ада. Особый их отдел. Они работают на Мамону, демона корыстолюбия и ведут людей к проклятию через, верно… через деньги. Я заключил с ними договор, Джим. Я сделал это прежде, чем узнал, кто они на самом деле. Всё это начиналось, как игра — поднимать пенни, связывать их с совпадениями, прикидываться, что это знаки и пророчества. Но потом, так или иначе, я обнаружил, что это действительно срабатывает. Запретное знание, Джим. Вот так это и шло. Они рассказывали мне о… всевозможных вещах… чудесных и ужасных. Я заключил сделку. Я стремился к искусности, Джим. Я стремился стать лучшим, поэтому заключил сделку и узнал, как читать знаки точнее, чем когда-либо прежде. Оттуда и исходило моё вдохновение — «Святой Жаб», всё остальное. Сделано в Аду. Знаешь, как про меня говорят — дьявольски забавно.
— Нет, Джо, — возразил я. — Это вздор. Дело в тебе. Ты — гений. Это исходит из твоей головы. Ты не получаешь это с оборота какого-то дурацкого пенни.
— Оборота, Джимбо? Откуда ты знаешь, что послание всегда находится на обороте? Я никогда тебе этого не говорил.
Я глянул вниз, на монету на коврике. Там, на оборотной стороне, появилось кое-что новое: ДЖО УМРЁТ.
— Джо! — крикнул я. — Ничего не делай! Оставайся на месте! Я приеду туда прямо сейчас!
— Я ценю эту идею, друг мой, но ты не сможешь мне помочь. Они придут за мной этой ночью. Они придут забрать старый долг. Они сообщили мне это, на последнем пенни, что я нашёл.
После этого он какое-то время бормотал. Я едва разбирал одно слово из пяти. Потом он зарыдал и начал читать стихи:
Обломана жестоко эта ветвь.
Которая расти могла б так пышно.
Сожжён побег лавровый Аполлона,
Что некогда в сём муже мудром цвёл…[41]
— Я еду туда, — вставил я, когда он пошёл по второму кругу.
Я бросился на вокзал, но, добравшись туда, обнаружил, что опоздал на последний поезд. Я был в отчаянии. Мне следовало бы вызвать такси, но тут я понял, что взял с собой недостаточно денег.
Вокзальный пол загромождали монеты, которые, по-видимому, никто больше не замечал. Коп спокойно расхаживал, топча по дороге сотни пяти- и десятицентовиков.
Я не присматривался ни к одной монете. Они горели у меня в руках, когда я собирал их, но через несколько минут мои карманы наполнились, так же, как у Пенсовика, которого газетный писака счёл таким забавным.
Поездка в Брин-Мар тянулась долго. Я даже не стал спрашивать у таксиста, почему на полу его такси валяется столько мелочи. Что-то царапалось под сиденьем и, по-моему, я учуял серу. Тот же таксист больше удивился, чем рассердился, когда я заплатил пятнадцать долларов за проезд парой горстей монет.
— Пересчитайте! — проорал я, пока бежал вверх по лестнице в квартиру Джо.
Тут из переулка под окном студии громыхнуло. Сыпались монеты, дождём барабаня по мусорным вёдрам. Когда я добрался до двери Джо, звук изнутри походил на то, если бы все автоматы Атлантик-Сити одновременно выдали джекпот.
Конечно, я слишком запоздал. Он был уже мёртв, к тому времени, когда я выбил дверь и прополз через весь зал по трём или четырём футам мелочи, которая словно извивалась и вздымалась подо мной, пока миллионы монет высыпались из тьмы над головой, обрушиваясь на меня, чуть не задушив.
Думаю, Джо пытался рисовать до самого конца. Его стол ещё стоял и на прижатом там листе бумаги было несколько случайных чёрточек. Табурет был погребён под монетами. Я неистово зарылся в них.
Наконец я нашёл Джо, на полу, лицом вниз, наполовину под чертёжным столом. Я вытащил его на поверхность и вцепился в него, словно это хоть чем-то могло помочь, но Джо был уже мёртв. Я просто сидел там некоторое время, пока сыпались монеты и всё здание трещало под их тяжестью. Мой разум замутился. Труп Джо был неким спасательным кругом. Я держался за него, потому что не мог отпустить. Я всё ещё держался, когда прибыла полиция.
Джим Боуэн замолчал и отхлебнул ещё глоток своего питья. Мой Вангадангбургер остывал на тарелке. Официантка таращилась на нас.
— Вот такая история, — завершил он. — Я не жду, что ты этому поверишь, но вот такая история.
— Подожди-ка чёртову минутку, — сказал я, почти убеждённый, что стал жертвой самого, что ни на есть, малопонятного и невозмутимого розыгрыша в истории. — Ты не можешь закончить это так. Я хочу сказать, полиция нашла тебя, полузасыпанного чем-то, вроде сорока миллионов долларов мелочью и с задавленным насмерть Джо Айзенбергом на руках — должно быть, ты долго оправдывался.
— Его не задавило. Он подавился одной-единственной монетой. В остальном в квартире царил обычный кавардак. Все те пенсы пропали.
— Кроме того, которым он подавился.
— Это был не пенни, дружок. Это был солид.
— Что?
— Древняя римская монета, золотая, размером с пятицентовик. На ней изображён Юлиан Отступник — последний император, почитавший старых богов. Как я понимаю, это было солидное предсказание.
— Но как он попал туда?….
— Полагаю, дьяволы или кем бы они ни были, посчитали, что это станет особенным последним штрихом, вот и всё. Монета была в его пищеводе. Доктор показал мне её после вскрытия.
Я не знал, что и сказать. Джим Боуэн казался таким искренним во всём этом. Это, как он выразился и было страшной частью.
Я поднялся, собираясь уходить.
— Думаю, время пришло, — сказал Джим.
Подошла официантка, с нашими счетами на маленьком подносике. Я потянулся за кошельком, но Джим заявил: — Нет, ты выслушал мою историю. Я угощаю.
Он выложил несколько банкнот и официантка убрала их.
Затем он поднял свою салфетку. Под ней были монеты — пятицентовики, десятицентовики, но в основном пенсы.
Он с отвращением отскочил, как будто стол покрывали живые пауки.
«Что ты будешь делать, если такое начнёт происходить с тобой?» — будто бы спрашивал Джо Айзенберг. Джим явно был ошеломлён. Я тоже, самую малость.
Я думал, он упадёт в обморок. Но, вместо этого, с опаской, он сбросил всё со столешницы.
Вернулась официантка, протягивая ему маленький подносик.
— Ради всего святого! Сдачи не надо!
Он был обычным зрелищем на дневных улицах — с виду один из несчётных безумцев, населяющих тротуары любого большого города — грязный, оборванный, бормочущий себе под нос, его глаза рассматривали видения, скрытые от всех прочих.
Люди таращились на него или обходили, или нервно смеялись, когда он рычал на них и хватал руками воздух. Но они не боялись его. Они не знали, кем он был на самом деле.
Тигр, о тигр, светло горящий…
Зверь обитал в лесу, в зелёной тьме; иногда в тишине и тумане, когда листья под лапами истекали росой и он оставался в полном одиночестве; иногда в многолюдстве под светом солнца, когда вода алмазами лилась с деревьев и было полно людей-призраков, в их ярких одеждах, тараторящих, с забавными портфелями, сумками и детскими колясками; а ещё в грохочущей тьме, где поезда метро извивались среди древесных стволов колоссальными мерзкими червями.
Его звали Джекки. Если бы он постарался, то смог бы даже это запомнить.
Зверь вышагивал по Всемирному Торговому Центру. Он часто так делал, выжидая в огромной пещере, заполненной виноградными лозами, где кишели люди-призраки, где вокруг носились тысячи вопящих обезьян в костюмах-тройках. Он затаивался на вершинах эскалаторов, среди слонов, лениво пасущихся в высокой траве, их громадные округлые формы в полумраке окружали его, словно маленькие горы. Он наблюдал, как люди-призраки поднимались по эскалаторам в мир и всматривался в их лица, будто спрашивая каждого из них: — Ты знаешь дорогу? Ты знаешь дорогу к сердцу леса? Но они не знали. Все они были глухи к подобным вещам. Они вообще не замечали леса.
Затем, устав от этого, он мог бы поохотится, добыть себе пропитание и продолжить искать самому, неустанно меряя шагами ночь, прислушиваясь к ветру в ветвях, один-одинёшенек в огромной пещере леса, когда даже вопящие обезьяны разошлись по домам.
Долгое время он бродил в поисках. Ибо в сердце леса находилась светозарность. С тех самых дней, когда он был всего-навсего Джекки.
Впервые он обнаружил свой путь в лес в двенадцать лет. Уже тогда он был одинок. Мать исчезла из его жизни так давно, что он не был вполне уверен, что она вообще существовала, оставаясь лишь в сновидениях, как голос и лицо, нависающее над его кроватью. Потом был Отец, который не расставался с бутылкой и та бутылка делила дом с Джекки. И это было всё. Мрачное перемирие царило между ними двоими — Джекки и бутылкой, и, в отдалении, третьим лишним — Отцом. Они молча посматривали друг на друга через обеденный стол, а в прочих случаях держались раздельно, до одной зимней ночи, когда осоловелый Отец пришлёпал в гостиную на середине кино про зомби и выключил телевизор.
— Уматывай спать, — сказал он Джекки, осторожно поставив бутылку на телевизор. — Завтра тебе в школу.
Было непонятно, почему Отец вдруг обеспокоился учёбой своего сына, но Джекки хотел досмотреть кино до конца.
Он потянулся, чтобы снова включить телевизор.
Гаркнув и молниеносно взбесившись, Отец за подол рубашки сдёрнул Джекки с дивана, крутанул его вокруг, сильно ударив бедром о ребро деревянного корпуса телевизора. Бутылка покатилась по коврику.
Джекки захныкал, но, в остальном, был слишком потрясён, чтобы как-то отреагировать. Когда ярость Отца пригасла, эти двое уставились друг на друга — мальчик, еле стоящий на цыпочках, схваченный хрипящим мужчиной.
Отцовское дыхание воняло отбросами.
Каким-то образом Джекки удалось прошептать несколько слов. Они вылетели сами собой, даже прежде, чем он понял, что сказал. — Эй, иди нахрен, старик.
Отец захлебнулся, прорычал: — Гохх! — звук, который Джекки до этого слышал лишь несколько раз в жизни и тогда он по-настоящему перепугался. Отец выволок его прочь, на кухню, нарочно ударив головой о дверной косяк. Джекки безуспешно отбивался от него кулаками.
Один взмах руки очистил кухонную плиту. Чайник загремел по полу. Отец выкрутил переключатели на полную мощность и, ожидая, пока одна из спиралей не накалится докрасна, сжал правую руку Джекки так сильно, будто собрался сломать мальчику запястье.
— Папочка, нет… пожалуйста.
И Отец прижал руку Джекки к раскалённой конфорке, так крепко, как только мог. Джекки кричал и пинался, но Отец засунул ему в рот полотенце и зажал. Немного погодя мальчик обмяк в отцовских руках. Не раздавалось никаких звуков, кроме слабого шипения от горелки и хриплого дыхания Отца.
Тогда Джекки желал лишь умереть и избавиться от боли.
Но наконец Отец выпустил руку, потом вытащил изо рта полотенце и вернул его, наполненное кубиками льда.
— Теперь уматывай спать. В следующий раз это будет твоё лицо.
Большую часть ночи Джекки провалялся на кровати, тихо рыдая, сжимая обожжённой рукой кубики льда в полотенце, боясь пошевелиться, слишком запуганный, чтобы уснуть, опасаясь, что из тьмы появится Отец и убьёт его кухонным ножом. Джекки долго прислушивался, не поднимается ли он по ступеням. Но Отец не приходил.
Потом Джекки, наверное, ненадолго заснул, потому что пробудившись, обнаружил, что вокруг серые сумерки.
Птицы пели за его окном, птицы на январской заре, громче и чище, чем он когда-нибудь слышал прежде.
В тот момент Джекки забыл свой страх и боль. Он поднялся, чтобы выглянуть из окна.
За ним высился лес, там, где должна была пролегать городская улица и уровень земли был ниже подоконника лишь на фут, а не на три этажа.
Он просто застыл на месте, разинув рот, прижав к груди кубики льда и полотенце. Первой его мыслью было не дурацкое «Наверное, я сплю», но «Выходит, я умер, а это Небеса. Тогда где ангелы?»
Громадные деревья, крупнее секвой, высились, словно горы, слившиеся в зелёный полог, шириной во всё небо. Даже через окно лесной воздух необычайно благоухал ароматами шиповника, жимолости и весеннего дождя. И птицы напевали ему то, что почти складывалось в слова.
Джекки не задавал никаких вопросов, не больше, чем стал бы внезапно прозревший слепой. Это просто было тут и это было божественно прекрасно, настолько, что он не мог ни описать, ни определить, ни даже понять.
Этот лес был хорошим местом.
Джекки открыл окно и выбрался наружу, в синих джинсах, фланелевой рубашке и шлёпанцах, всё ещё сжимая лед.
Лес тянулся бесконечно. Возможно, Джекки уже несколько часов брёл среди бесконечных колонн лесного собора, поворачивая там, где какой-то внутренний голос указывал ему повернуть.
— Есть тут кто-нибудь? — позвал он однажды, но его выкрик превратился в шёпот и показалось богохульством повышать тут голос. Больше он не произнёс ни слова.
Кто-то здесь был. Джекки ощущал присутствие поблизости, уголками глаз замечал мелькающие намёки на движение, слышал красноречивый шелест листьев. Но это не перерастало ни во что большее. Сердцу этого чуда ещё только предстояло появиться.
Затем из-за деревьев внезапным слепящим восходом выплеснулся свет; и птичье пение усилилось настолько, что казалось громом; и, каким-то образом, он услыхал далёкий поток, журчащий по камням и тут же ощутил его прохладное касание.
И Джекки очутился лежащим ничком на своей кровати, поверх холодного сырого полотенца, на рассвете.
Его рука полностью исцелилась, не осталось и шрама.
В открытое окно задувал холодный воздух. Под окном по влажному асфальту шелестели шины. Внизу, перед телевизором, храпел Отец.
Зверь поднялся на две ноги и пошёл, как человек. Теперь лес поредел, сквозь убывающие деревья виднелись ряды кирпичных многоэтажек. Автобус проплывал сквозь слоновую траву[42], как корабль по морю.
Это был прохладный день в начале лета. Люди кишели огромными орущими толпами, уличные музыканты завывали и бренчали, дети вопили, над торговцами, словно хвосты самодовольных страусов, колыхались гроздья воздушных шариков.
Джекки вспомнил, как соответственно себя вести. Это пришло к нему, будто во сне. Он полез в карман, вынул деньги и купил хот-дог.
Потом бездомная старуха в грязной зимней куртке обернулась и закричала на него, её лицо стало птичьим — белый клюв и взрыв сверкающих голубых перьев. — Я знаю тебя, — казалось, говорила она. Ты — Зверь.
Он выронил свой хот-дог и побежал, потом оглянулся и увидел, как она, на четвереньках, бранилась на него. Видимо, никто больше этого не замечал.
Теперь они не были людьми-призраками — или, может, он сам стал призраком — не облачка дыма, но плотные тела, когда он на кого-нибудь натыкался. Запахи, виды, звуки голосов — всё это было необычным и пугающим для Зверя, но знакомым Джекки, поэтому Джекки пробуждался, а Зверь медленно погружался в смутный сон.
Он оказался на Вашингтон-Сквер, на каких-то народных гуляниях.
Внимание Джекки привлекла афиша над кинотеатром рядом с площадью, рекламирующая премьеру «Вампирш-лесбиянок из Содома». Он не понимал, что это значило. Озадаченный, как ребёнок, он уставился на неё, медленно отступая.
Джекки врезался в стол и неуклюже обернулся под напором толпы. Что-то упало на землю. Он наклонился, чтобы поднять. Это оказалось ожерельем из деревянных бусинок.
— Подлинные бусы братской любви[43], — сказала сидящая за столом женщина. — Винтаж.
— Ну да, — согласился он и бросил ожерелье в коробку, поразившись, что кто-то действительно с ним заговорил. Он вспомнил слово: — Отпад.
Женщина рассмеялась. Она носила синюю бандану и кофту цвета хаки, разукрашенную символами мира и обильной подборкой своих бусинок. Ей было около сорока, в тёмных волосах мелькала седина.
— Офигенно…
Рассмеялся и он. Смех поднимал настроение.
— Типа круто, — сказала она. — Кто-то ещё помнит шестидесятые. Мне уже казалось, что я их сама придумала.
— Я помню, — тихо сказал он.
— У меня распродажа. Задёшево. Я думала, что весь этот хлам шестидесятых раскупят, но…
Он взглянул на её ассортимент одежды, книг, пластинок, украшений.
— Но никто не помнит, — заметил он.
— Точно, чувак, типа того…
Прошёл чёрный подросток, приплясывая, подпевая сам себе, на плече радиола, размером с дорожную сумку, у самого уха, на полной громкости. За ним подросток белый, одетый в кожу, усыпанную тем, что смотрелось, как сорок миллионов лишних застёжек, волосы взбиты в зелёный ирокез. Его радиола была размером с чемодан.
Джекки не мог расслышать, что говорил сам, но когда они прошли, он повторил: — Я помню.
После первого раза Джекки много лет мечтал о лесе, но это были лишь мечты, перешедшие в воспоминания. Дети в школе обзывали его Недоумком, за частую мечтательность и это прозвище прилипло, но он чувствовал к ним лишь испепеляющее презрение, потому что они не знали о лесе. Джекки и не желал, чтобы они узнали. Он хранил это в тайне, пока не закончил школу после одиннадцатого класса. И снова он оказался совершенно один. Отец не очень ему докучал. К тому времени бутылка почти что дожрала старика. От него оставалось не так уж много.
Второй раз настал для Джекки в девятнадцать лет, одной ночью, когда вьетнамские джунгли со всех сторон разразились пулемётным огнём. Кто-то умирающий полыхнул выстрелом. Это лишь ухудшило положение, в ту бесконечную, кошмарную половину секунды, пока он стоял, чертыхаясь и сражаясь с заевшей M-16, и видел, как пулемёты строчили прямо в него, сквозь земляные отвалы. Потом что-то, похожее на пару кувалд, выбило из-под него ноги и Джекки повалился лицом в грязь, поверх своей же винтовки.
Его ноги начало жечь. Тогда он, впервые за много месяцев, вспомнил Отца, плиту, полотенце во рту…
Повсюду вокруг вопили люди.
Ноги жгло всё сильнее и сильнее. Он попытался уползти от боли подальше, но грязь затягивала и всё тело стало слишком тяжёлым. И боль лишь усиливалась.
Затем ночи больше не стало, деревья вытянулись в бесконечность на сером рассвете и над головой тихо зашелестел лиственный полог. Весь лес остался прежним, выжидающим. «Будто „Шумные Зелёные Великаны“[44] пришли в церковь», — подумал Джекки и тихонько захихикал от такой нелепости.
Он лежал в мягкой траве на берегу потока, в глубине леса. Прохладный душистый ветер овевал его лицо.
Теперь Джекки ясно различал присутствие глянцевых мерцающих существ, похожих на чёрных леопардов с человеческими лицами; они собрались вокруг него, лица белели в полумраке, словно луны и он чувствовал, как ему облизывают щёки и руки, заживляя его раны.
«Стань одним из нас», — говорили они ему словно бы шёпотом, не произнося ни слова. «Так будет лучше».
И тогда он понял, что так действительно будет лучше, и захотел остаться в лесу навсегда. Тут не было никакой боли и он мог вольно мчаться в зелёной темноте вместе с другими.
Но ужасная вещь, которую Джекки понял вместе с этим — то, что он пока не был одним из них. Он не нашёл сердце леса, светозарное ядро этого чуда, где смог бы преобразиться и полностью стать Зверем. Пока что Джекки был всего лишь полу-Зверем. Он не знал пути.
«Помогите мне», — попросил он их.
— Да, сынок, мы тебе поможем, — ответил медик.
Позже, когда Джекки эвакуировали, он продолжал болтать про реку, лес и зверей. Он говорил, что желает вернуться туда прямо сейчас. Он пытался усесться на носилках. Кто-то дал ему успокоительное.
Это был второй раз.
Джекки пялился в уйму потолков — в самолете, потом на корабле, затем в военном госпитале на Гавайях. Он проводил часы, наблюдая за мухами на потолке и рассматривая трещины и пятна, словно это были реки и озера на карте.
И он видел сны, иногда о той стране на потолке, где огромные, словно горы, мухи собирались на отмелях неспешной реки, в предвкушении потирая передние лапки друг о друга, пока Джекки проплывал из устья реки в озеро, жирное от грязи и бурых водорослей. Дул ветер, покрывая воду рябью, как будто к нему беззвучно стремились пули.
Иногда его отец тоже там был, удерживая его ноги на раскалённой плите, и Джекки чувствовал запах собственной горящей плоти и рыдал от боли.
Он искал лес. Потом он начал искать его активнее, пока валялся в кровати, с полностью загипсованной нижней половиной тела и обеими ногами, подвешенными в петлях. Он вспоминал нежаркие зелёные лесные тропы, шепчущие листья и ощущение мягкого мха под ногами.
Он помнил, но это было больше, чем воспоминание. Он мечтал, но это было больше, чем мечта. Что-то изменилось. Если бы он сосредоточился, выкинув всё остальное из головы, то мог бы воззвать к лесу. Джекки мог закрыть глаза и думать о лесе и это было… почти… как если бы он там оказался.
Если он прислушивался получше, то мог разобрать топот мягких лап где-то рядом, но за пределами видимости, в зелёной темноте среди деревьев.
— Это вы… вы тут? — прошептал он.
Ему ответил иронический смех.
— Верно, дружок. Это я.
В кровати слева лежал пациент, которого Джекки называл Радио.
Всё, чем этот человек занимался — круглые сутки слушал по радио далёкую, дребезжащую музыку, сочащуюся из его наушников. Но пациент справа — иногда Джо или Чарли, или с десятком других имён, а иногда Долбак («Мы все здесь трахнутые долбаки, что вообще тут оказались, мужик. И я долбак. Можешь звать меня просто Долбаком»).
Джекки не мог сесть без посторонней помощи. Он не мог увидеть никого из них. От Радио доносились звуки. Но от Джо/Чарли доносился голос.
Джо часто кричал. Тогда появлялись медсёстры и он надолго затихал. Но он также и говорил часами напролёт, может, с Джекки, может, с мухами на потолке. Когда он прислушивался, то иногда речи Джо вообще не имели смысла, но его можно было направить, всякий раз, когда шумел Радио и Джекки вслушивался в звуки леса.
— Я тут. Я тут. Я думаю, что буду тут вечно…
— Я хочу уйти отсюда, — сказал Джекки. — Есть другое место, куда я хочу…
Снова смех.
— А я нет, что ли? Но все мы здесь долбаки, а долбакам некуда идти…
Смех оборвался рыданием. Джекки очень внимательно прислушался.
Потом, он зачем-то рассказал другому человеку о лесе, реке, о том, каково быть Зверем. О других.
— О да, чувак. Реально сложно провернуть. Давай мы с тобой просто встанем с этих кроватей и немного прогуляемся по лесам…
Снова рыдания.
— Я это сделаю, — заявил Джекки. — Я смогу. — Он ощущал непривычное возбуждение, внутри него что-то шевельнулось, новооткрытая сила. Он никогда прежде не делился своей тайной. И, казалось, Джо понимал…
Теперь было гораздо легче, с другом, который понимал.
Джекки отбросил всё остальное, представил себя лежащим на мягком влажном мху, среди деревьев, пока в вышине над головой качались на ветру ветви, а листья сверкали жёлто-зелёным в свете солнца.
Что-то закопошилось под его кроватью. Он услышал тихое шевеление, по линолеуму царапнули когти.
— Это вы там?
Джо всё ещё рыдал. — Всё ещё тут…
— Нет, — прошептал Джекки. — Они. Ты видишь их?
— Да, да, я точно их вижу, чувак.
— Правда?
— Точно. — Но тут Джо опять зарыдал. — О, Боже, это так больно, — выговорил он. — Вот дерьмо. Долбак. Да, я хочу отсюда свалить, я…
Джекки попытался подняться и сесть. Разволновавшись, он не обращал внимания на боль.
— Ты их видишь? Правда?
— Эй! Что та… В моей постели какое-то грёбаное животное!
— Всё в порядке, — сказал Джекки. — Они помогут нам. Я знаю.
Другой человек закричал. Прибежали медсёстры. Тело Джекки было слишком тяжёлым. Он опустился назад, на подушку. Мельком заметил что-то чёрное и глянцевое.
Джекки глядел на зелёный потолок и среди плиток колыхались листья.
— Я хочу уйти, — сказал он. — Я хочу уйти сейчас. — Он повторял раз за разом, пока это не превратилось в какое-то скандирование: — Идти, идти, идти…
Потом кто-то надавил ему на плечи, заставив опуститься. — Ты никуда не идёшь, солдат. Пока ещё нет.
Теперь зарыдал Джекки.
— Я хочу к… он ушёл, где он?
— Ты не захочешь идти туда, куда ушёл он. — Медсестра отпустила его и пристально уставилась с загадочным выражением.
— Куда?….
— В морг. Твой приятель умер.
— Ох, — произнёс Джекки, внезапно снова превратившись в маленького ребёнка, смущённого тем, что сказал что-то не то и боящегося наказания.
Сиделка оставила его, скрывшись за завесой виноградных лоз. У Радио трубило радио. Джекки опустил глаза и опять увидел во тьме луноликих леопардов, недвижных, вставших на дыбы, их передние лапы лежали в ряд на краешке кровати.
«Мы всегда здесь», казалось, говорили они ему.
Он уткнулся в подушку и вдавил щёку в мягкий мох и листья.
Джекки спал.
Зверь лежал неподвижно, немигающий, бдительный.
Женщину звали Пола. В тот день торговля шла вяло — по правде говоря, праздничная улица — не лучшее место для продажи символики шестидесятых; так что Джекки сел на землю рядом с ней и они проговорили много часов, о детских воспоминаниях пятидесятых, любимых сериалах, рок-группах, авангардистских комиксах, что рисовал каждый из них, когда застрелили Джей-Эф-Кей[45], Тимоти Лири[46] и Тини Тима[47], весь «Улёт шестидесятых», как она это назвала.
Большую часть времени Джекки только слушал. Он говорил гораздо меньше её. Когда он упомянул, что был во Вьетнаме, она застыла. Джекки закруглился с этим и они сменили тему.
Когда попрошайка с птичьим лицом кричала и клекотала на него, он заметил, что ближайший жилой дом покрылся виноградными лозами с извивающимися в них змеями; но затем попрошайка ушла и дом снова вернулся к обычным кирпичам.
— Я чувствую себя по-настоящему старой, — рассказывала Пола, — когда двадцатилетние спрашивают меня, как называлась та группа, в которой Маккартни играл до «Wings»[48]. — Она засмеялась.
— Я знаю. Кингстонское Трио[49]. Верно?
— Верно. А иногда они спрашивают меня, с истинным благоговением: «вы правда были хиппи?»
— Ну, а разве нет?
Пола показала ему двухпальцевый V-образный символ мира[50]. — Я в это врубаюсь.
На закате она убрала товары в спортивную сумку и рюкзак, и сложила стол и стульчик.
Джекки встал, потянулся. Перед ним лежала площадь, толпы редели, прочие лотки торговцев тоже сворачивались.
Лес исчез. Он отступил от Джекки, словно отлив. Он всё ещё чувствовал присутствие леса, так же, как чувствовал спящего в нём Зверя и слышал, очень слабо, шёпот луноликих леопардов. Но теперь он был в Нью-Йорке, с Полой, совсем не в лесу. Это немыслимая вещь, и пугающая и утешительная.
Он не знал, каким путём пойти. Это был не просто вопрос направления в физическом смысле. Впервые за многие годы у него в жизни появился выбор — вернуться в лес или остаться в городе с Полой.
Пола заметила сомнения и провела ему пальцем под подбородком, изобразив, будто уводит его.
— Приветик, большой мальчик. Не против пойти ко мне и посмотреть мои гравюры?
Он потащил стол и стул, отправившись вместе с ней в метро и вместе с ней вышел в Восточном Бродвее, на Нижнем Манхэттене, в таком районе, где, как она выразилась: «остатки презренных моральных отбросов теснятся вместе с излишками Чайнатауна и кучей ортодоксальных евреев».
Пола жила на десятом этаже высотного дома, в месте, которое было не совсем уж запущенным, но скудно меблированным, и полным пыли и кошачьей шерсти. (Когда они вошли, кошка спряталась). Гравюр у Полы не оказалось, хотя нашлись рваные психоделические плакаты, прикреплённые к стенам кнопками.
Через открытое окно он слышал звуки города, уличного движения, детей, играющих во дворе внизу, корабельный гудок на реке. Но лес молчал. Джекки выглянул и увидел лишь далёкие крыши Бруклина.
Это сбивало с толку. Зверю всё было так просто, так ясно. Теперь он стал незнакомцем в непривычной полузабытой стране.
Пола поставила сумки, закрыла дверь, затем отобрала у Джекки столик и стульчик, прислонив их к стене.
— Эй, чувак…
Почти сразу же её руки обвились вокруг него и пробрались внутрь его одежды. Он остолбенел. Он не знал, что делать. Внутри его шевельнулся Зверь. Джекки просто стоял на месте.
— Не переживай так, — хихикнула Пола, — Я это делаю со всеми парнями, которых сюда привожу. Свободная любовь и дешёвые развлечения. Потрясно, как мы поговаривали в былые времена.
Он ответил ей, сразу и как Джекки, и как Зверь, и лишь это переживание было реально; в уме у него больше не оставалось вопросов. Она привела его в спальню, не освещённую ничем, кроме лавовой лампы[51] и ещё немножко похихикала, пока раздевала его и себя, расшвыривая одежду по сторонам. Он понял, что она была взбудоражена и избавлялась от напряжения через смех. Он тоже рассмеялся.
И, когда Пола лежала в постели обнажённой, с раскинутыми ногами, с выгнутой спиной, то напрочь забыла свои словечки из шестидесятых.
— Я действительно должна рассказать кое-что о себе. Не была я никакой хиппи в шестидесятые. Я был пай-девочкой. Ходила в школу для девочек в Коннектикуте. Но моё надлежащее воспитание не помогло. Мне всегда хотелось быть фриком, а не маменькиной дочкой. Ну, знаешь, такой маленькой хиппушкой, которая могла бы… я могла бы оторваться… я могла оторваться… и, даже, если я — недоросток, ладно, разве это важно?
— Это неважно, — мягко сказал он. — Всё, что тебе нужно — это любовь.
— Иди ко мне. Иди прямо сейчас.
Он кинулся на неё из-за спинки кровати, словно леопард с ветки.
Потом она кричала и вырывалась, царапая ему спину; и внезапной молнией вспыхнул свет, и кто-то другой простонал вслух, кто-то другой в комнате: — О Боже мой. О Боже мой…
Пола села, прикрыв грудь одеялом. Джекки лежал рядом с ней и, задрав голову, увидел мужчину приблизительно своего возраста, в мятом сером костюме, с болтающимся галстуком. Этот мужчина стоял в дверях, с одной рукой на выключателе, рябое лицо искривилось в неподдельном ужасе. Он таращился на Полу, полностью игнорируя Джекки.
— Как ты могла? — спросил он голосом обиженного ребёнка. — Не понимаю.
Он присел на батарею и закрыл лицо руками. Несколько минут он рыдал навзрыд, потом, наконец, ему удалось выдавить: — Я думал, ты любила меня. Не понимаю. — Затем в его голосе стал усиливаться гневный тон, страдальческий и потрясённый, но, всё-таки, гневный. — Какое забавное совпадение, что в этот вечер я пришёл домой пораньше. — И он почти прокричал ей: — Часто ты так делаешь?
Джекки посмотрел на Полу, а Пола на Джекки. Кажется, она сама была готовы раскричаться.
— Мой муж, — прошептала она. — Тебе лучше уйти.
— Но?….
Она обратилась к мужчине на батарее. — Это не значит, что между нами всё кончено. Слушай, я так больше не буду. Ты должен мне верить. Я… я иногда скучаю, когда ты работаешь так много. Я… я воплотила фантазии в жизнь. Вот и всё. Больше это ничего не значит.
Её муж с силой вцепился в батарею. Его суставы побелели. — Развратная ты сука, — процедил он, все следы скорби теперь исчезли, сменившись накалённой яростью. — Забавы кончились. Теперь по-взрослому, сука…
Он хлопнул кулаком по ладони.
Пола с силой толкнула Джекки. — Разве ты не видишь, что слишком засиделся? Вали отсюда нахрен!
— Но я?….
— Уходи! Никогда не возвращайся! Никогда. Ясно?
Он громко и решительно произнёс: — Но я думал, ты меня любишь.
— Что? — переспросила она, не веря собственным ушам.
— Никто никогда прежде не любил Джекки. Никто даже не разговаривал с Джекки.
Пола отпрянула, как от пощёчины, выражение её лица сменилось с недоверчивого на тревожное.
— Эй, да ты псих, чокнутый какой-то…
В полном замешательстве, он зарычал на неё, потом заскулил. Он не понимал, что она говорила. В этом вообще не было никакого смысла.
— Это из «В ожидании мистера Гудбара»[52] или ещё откуда? О, Иисусе, я не думала, что когда-нибудь будет что-то подобное…
— Это не что-то подобное, — тихо сказал Джекки.
Муж Полы схватил её за волосы и рванул вперёд, словно Джекки вообще не было в комнате.
— Сука. Мне следовало бы прямо сейчас тебя прибить.
Джекки посмотрел на Полу. Их взгляды встретились. Никакого послания меж ними не проскочило.
Это Джекки выглядел обиженным и смущённым, желая помочь Поле. Это Джекки вспомнил, как другой друг покинул его, в прошлом, в госпитале на Гавайях и отчаянно страшился, что Пола тоже уйдёт. Это Джекки в последний раз потянулся к другому человеку, отчаянно страшась остаться один.
Но Пола отвернулась от него, ругаясь, колотя своего мужа кулаками, забыв о самом существовании и присутствии Джекки.
Тогда Джекки и правда ушёл, как задутое пламя свечи, как смеженные сном глаза.
И лес омрачился, и ветер меж деревьев обострился и принёс запах гари. Глянцевые чёрные леопарды, с лицами, словно луны, сотнями бродили вокруг постели, тёмным потоком вытекали из леса.
И поднялся Зверь, что ходил, как человек; и где-то на заднем фоне муж Полы ещё выкрикивал: — Сука! Сука! — Это был всего лишь ещё один звук из многих. Он прекратился. Раздались другие звуки. Пола начала кричать от невероятного ужаса. Это тоже был ещё один звук, как и ветер в деревьях, биение собственного сердца Зверя, крики ночных птиц на ветках и пульс, пульс, пульс жизни леса.
— Пола, — произнёс он, шипя, рыча, еле-еле способный выговаривать слова. — Пойдём. Я хочу тебе что-то показать.
Теперь он ощущал лишь слепой инстинкт увести свою самку прочь.
Но она завопила и попыталась сползти с кровати, потом запуталась в простынях и повалилась на пол. Зверь прорвался сквозь толстые спутанные виноградные лозы и схватил её, выпустив когти, когда она стала отбиваться и её муж тоже завопил, где-то во тьме позади них.
Теперь он держал её в челюстях и мчался глубже в лес, пока она кричала и вырывалась, но он не понимал, почему.
Он чувствовал вкус её крови в горле и от этого бесновался в экстазе.
Вдруг деревья разошлись и сверкание взорвалось внезапным солнечным восходом, и он очутился в сердце леса, кинувшись с Полой вниз, в дымящуюся долину, мимо высохших древесных стволов и причудливо перекрученных валунов, вниз, сквозь завесы жгучего красного дыма, в расплавленное жерло сердца леса, где его окружили лесные духи, уподобившиеся существам из живого, раскалённого добела металла; и теперь он целиком стал Зверем и наполнился Звериной яростью, здесь, в сердце леса.
Лишь на миг, в самом конце, там появился кто-то, по имени Джекки, оплакивающий Полу — пламя свечи вспыхнуло, прежде, чем угаснуть, глаза открылись в последний раз — а затем он исчез.
Фрэнк, муж Полы, не мог объяснить исчезновение своей жены, но этого не смог и никто из полиции. Простыни и матрас разорваны в клочки и мокры от крови, и на стене тоже была кровь — брызги, кровавый отпечаток руки, а ещё вертикальная линия над кроватью, почти до потолка, глубоко пропитавшая трещину в штукатурке, как будто стену смазали кровью, словно некая невероятная дверь открылась, а затем закрылась навсегда.
Ноябрьским вечером он вновь вернулся в этот дом. Целый год он не являлся сюда, но ничего не изменилось. Дом, бледный и мрачный, высился среди деревьев в густеющем сумраке, пока стены, деревья, земля и небо растворялись в той особенной осенней серости, что почти переходит в синеву. Он помедлил на свежем воздухе, слушая, как дождь тихо шуршит по опавшим листьям, жалея, что нельзя остаться тут навсегда, что время не может прекратить движение своё и это мгновение не может остановиться навеки.
Но, неуклонно, как делал это каждый год, он прошагал к парадному крыльцу по усыпанной листьями тропинке. И вновь он остановился, замешкавшись, нащупывая ключи, пока пальцы, сами по себе, не нашли нужный ключ, а рука повернула его в замке, прежде чем разум это осознал. Затем он вступил в тёмный дом и дверь откинула прочь груду рекламных проспектов, от которых не получалось избавиться.
За спиной шелестел дождь, а когда он прикрыл дверь, стал слышен другой звук — слабое тиканье. Он наклонился собрать проспекты в корзину и заметил стоящие на почтовом ящике часы, в нескольких дюймах от его лица. Это оказалась дешёвая пластиковая вещица, украшенная фигурками пастушек, похожих на персонажей из «Хайди»[53].
Это были одни из часов его жены. Пока её часы были здесь, в каком-то смысле была и она сама. Всю свою жизнь Эдит собирала часы.
Он завёл их и, казалось, они затикали громче. Тогда он встал и завёл ряд небольших золотистых будильников, что выстроились слева от него, на вершине книжного шкафа. Они стояли, но теперь присоединились к тихому ритмичному тиканью. Он не подвёл время ни на одном из них. Это было несущественно.
Лишь исполнив эту задачу, он включил свет, оглядел прихожую и шагнул вправо, в гостиную. Тиканье следовало за ним, пока не утонуло в более глубоком звуке старинных напольных часов, что ожидали в тенях у камина. Он вспомнил, как они когда-то, давным-давно, нашли эти напольные часы в антикварной лавке, как Эдит восторгалась ими, то в шутку, то всерьёз упрашивая его купить их, пока он не уступил (хотя они и не могли себе такое позволить). Выходные были потрачены на полировку, починку и доделку. Наконец, когда всё было готово, когда эта вещь, тёмная и блестящая, встала в гостиной, это походило на рождение. Или так ему теперь помнилось.
Он включил один маленький светильник и в полутьме разглядел другие часы, горбившиеся под куском покрывала. У них тоже была история и, когда он завёл и эти часы, пришло ещё одно воспоминание.
Потом он сел у пустого камина, измученный и печальный. Он положил ноги на маленькую банкетку и какое-то время просто глядел в камин, прислушиваясь к часам. Дом оживал, наполняясь негромким тик-таканьем, словно дыханием ворочающегося во сне громадного зверя.
Он задремал, а когда проснулся, на улице уже стемнело. Он слышал звуки из кухни — лёгкий стук тарелок, закрывшуюся дверцу шкафчика, но оставался там, где был, прислушиваясь к часам и этим звукам. Напольные часы приглушённо прозвенели.
Через несколько минут он поднялся, хоть суставы и ныли. Он осознал, что всё был в пальто и шляпе. Он оставил их на стуле и прошёл через узкий зал, мимо тёмной лестницы в подвал, прямо на кухню.
Там, на столе у мойки, стояла дымящаяся чашка чая и тарелка с двумя ломтиками тёплого тоста, оба намазаны маслом, один ещё и с джемом, другой без — как она всегда оставляла для него, когда он работал допоздна. Он обернулся и потянулся, чтобы завести часы на шкафчике с приправами. Это был улыбающийся металлический Будда с циферблатом в животе, забавная вещица (вновь нахлынули воспоминания), но однажды она поставила эти часы там, давным-давно, и там они и остались, невозмутимо взирая на него сверху вниз, пока он съедал свои тосты и пил чай.
Тогда он почти застонал, но сумел удержаться от рыданий, когда переходил из комнаты в комнату, заводя часы, пока их звук не уподобился миллиону крошечных птичек за окном, легко и очень терпеливо постукивающих клювами, чтобы попасть внутрь.
Наверху закрылась дверь.
В библиотеке он обнаружил лежащую на письменном столе щётку, с длинными светлыми волосами на ней.
Он воспользовался ключом, чтобы завести замысловато вырезанный из дерева часовой замок, где на зубчатых стенах, отбивая каждый час, появлялись рыцари в латах.
Тиканье всё ещё звучало негромко, но настойчивее и упорнее, как звук прибоя тихой ночью.
Сделав круг по первому этажу, он снова оказался у входной двери, но отвернулся от неё и стал медленно подниматься по парадной лестнице. К этому времени он уже задыхался от рыданий. Казалось, звуки, оставшиеся за спиной, тоже поднимаются, подталкивая его вверх по ступеням.
Он нашёл наверху пушистые тапочки своей жены, аккуратно составленные вместе у двери ванной, где она частенько их оставляла. Он всхлипнул и прижался к стене, приглушённо молотя по ней кулаком.
Больше всего он хотел просто бросить всё это и уйти, но тут из-за двери спальни послышалось пение и он понял, что, разумеется, никуда не уйдёт. Песня была той самой, которой он научил Эдит, ещё до свадьбы, давным-давно.
Он вошёл в спальню, и она была там, и была юна и прекрасна. Она помогла ему раздеться и увлекла в постель, тихо нашёптывая, как обычно делала, затем умолкла и какое-то время он был абсолютно счастлив, зависнув в одном-единственном мгновении.
На ночном столике тикали часы.
Когда он проснулся, уже настало утро и она исчезла. Опустевшая половина кровати остыла, одеяла отброшены. Он снова зарыдал, глубоко, горько, проклиная себя за то, что продолжал этот мучительный и чудесный фарс, за то, что мучился сам, за то, что вновь, каким-то образом, проделывал это с ней. Он поднял ладони к лицу и увидел, сколько морщин на их тыльной стороне, сколько старческих пятен. Он дотронулся до макушки головы, провёл пальцами по редеющим волосам.
Она всё ещё оставалась двадцатишестилетней и прекрасной. Она всегда будет двадцатишестилетней и прекрасной.
И нахлынули воспоминания, с ужасной чёткостью, пока он не прожил их ещё раз: дождливая ночь, визжащие шины, машина на обочине дороги, Эдит у него на руках, пока вспыхивала одна пара фар за другой и, кажется, прошли часы, прежде, чем кто-то остановился.
Он перевернулся в постели и вдавил лицо в подушку, разрыдавшись, как маленький ребёнок и с нелепой надеждой, что в конце концов, слёзы смоют всё.
Он попытался уверить себя, что в следующем году не приедет опять, что это наконец прекратится, но сам прекрасно всё понимал. Когда он поднялся, чтобы одеться и нашёл записку, торчащую в телефоне у кровати, она лишь подтвердила это.
В записке было:
Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ
— ЭДИТ.
Он ещё рыдал, но негромко, когда спустился по парадной лестнице, обошёл вокруг неё в кухню, а оттуда вниз по тёмным скрипящим ступеням в подвал. Внизу он снова помедлил, жалея, что не может остаться тут навсегда, чтобы ему не пришлось идти дальше, но, опять-таки, прекрасно всё понимал. Он щёлкнул выключателем, явив тысячи и тысячи часов, которые заполоняли подвал, теснились на полках, выстроились вдоль стен, покрывали пол и испускали из себя фантастическую паутину проводов в закрытый гроб, который казался парящим в нескольких дюймах над ковром. Выглядело так, будто эти часы оттуда росли и распространялись. Он давно уже перестал гадать, не стало ли их больше, чем в прошлый раз.
Его разум не мог предложить объяснения, но он откуда-то знал, что, даже если бы во всём доме шли только одни-единственные часы — каким-то образом, наперекор всем причинам, одни или несколько из них всегда продолжали идти целый год, дожидаясь его возвращения — в эту единственную ноябрьскую ночь время остановится или даже скользнёт назад и Эдит станет такой, какой была в ночь перед своей гибелью — любящей его, ничего не знающей ни о каком будущем, вечно юной, пока он продолжает стареть. Он не знал, реально это или нет. Казалось, больше не было таких понятий, как реальное и нереальное.
Но он никогда, никогда не мог заставить себя положить этому конец и рыдал, пока осторожно пробирался среди часов, заводя каждые из них. Их голоса становились громче и громче, отдаваясь в тесном подвале эхом, пока он всхлипывал, трясся и трудился с отчаянным и яростным усердием, и, под конец, их тиканье стало похоже на крик.
Ричард так и не узнал, почему или как такое произошло, но, под конец, он подумал, что понимает смысл этого. И, пожалуй, в самом конце, этого вполне хватило.
Вопли прекратились. Вспышки совершенно бессвязных оскорблений, до которых они оба скатились, когда исчерпались оскорбления реальные, прекратились тоже, прогремев внезапной летней бурей.
Ричард ощущал себя просто выжатым. Он остался один в гостиной, прислушиваясь к тиканью часов на каминной полке и, заодно, к тишине взбудораженной квартиры. Когда он наконец-то отправился в спальню, то, к великому своему удивлению, обнаружил, что жена оставила дверь незапертой.
Он медленно повернул дверную ручку.
— Карен?
В спальне было темно.
— Карен?
Она пробормотала что-то неразборчивое, каждое слово, словно глубокий вздох.
— Что?
Она не ответила.
Единственным намерением Ричарда было проскользнуть через спальню в ванную, потом опять выйти и достать из шкафа свои пижаму и одеяло, чтобы провести на диване то, что весьма вероятно окажется последней его ночью в этой квартире.
Но, когда его глаза привыкли к темноте, он увидел, что Карен перекатилась на одну сторону кровати, как обычно и делала. Когда он переоделся, то лёг в постель рядом с ней, больше по привычке, чем с какой-либо надеждой или раскаянием.
Пружины матраса заскрипели. Если бы Ричард прислушался получше, то мог бы услышать и часы на каминной полке в гостиной.
Карен снова что-то пробормотала. Она разговаривала во сне. Это так на неё похоже, подумалось ему, будто переросшее эгоистичное дитя, которым она стала, а, может, всегда и была, после того, как домашняя война подвела итог всем войнам, просто легло спать, чтобы проспаться от всего этого, как от опьянения субботнего вечера.
Некоторое время он неподвижно лежал рядом с ней, со сложенными за головой руками, уставившись в потолок.
Теперь это вышло за грань извинений, лести, нелепых букетов роз с нелепыми открытками. Всё было решено и это приносило некое облегчение, освобождая от всяческих колебаний и натянутости. С этим покончено. Они разведутся как можно скорее.
Вот очевидный факт, за который он мог ухватиться.
Но этот факт не был настолько простым, каким выглядел. Ричард провёл немало времени за мазохизмом, вновь прокручивая в уме их первые совместные годы, задерживаясь не столько на ней, сколько на том, что чувствовал сам, ощущениях, удовлетворении идеальной любовью в один идеальный день. Один идеальный день всё-таки был, почему-то он понимал это, а все остальные за ним незаметно скатывались по наклонной. Но он никак не мог отыскать тот день в своей памяти, хотя чувствовал, что был, как говорится, «один короткий, яркий миг» и тихо оплакивал его утрату.
Потом он сердито отвернулся на свою сторону, спиной к Карен, притиснул кулаки к груди и проклял сам себя, как дурака, который вновь и вновь наступает на грабли, и ничему не учится.
Он вслушивался в тиканье часов и дыхание Карен. Она снова что-то пролепетала во сне. Казалось, это было одно и то же слово, раз за разом. Он так и не смог его разобрать.
Вероятно, Ричард ненадолго задремал. Он осознавал некое изменение, смутную дезориентацию, будто из киноленты его жизни вырезали несколько минут. Он так и лежал в темноте, на кровати, спиной к Карен.
Тиканья часов не слышалось. Оставалась лишь безмолвная темнота, охватившая его, как мошку в янтаре.
И слово. Он чувствовал, как оно образуется на его собственных губах и ему нужно произнести это слово вслух, хотя бы затем, чтобы узнать, каково оно.
— Помягче, — произнёс он.
Затем пришло искушение. Часть его разума горько рассмеялась и припомнила старую колкость Оскара Уайльда о том, что единственный способ избавиться от искушения — поддаться ему. Другая часть разума беспристрастным наблюдателем следила, как его тело, поворачивается к Карен, как губы повторяют, почти беззвучно: — Помягче.
На ней был пеньюар без рукавов. То же самое побуждение, что заставило его повернуться, заставило говорить, теперь заставило очень медленно вытянуть руку и коснуться её обнажённого плеча.
— Помягче, — произнёс он. Он нажал и его отстранённое недоумение возросло, когда плечо Карен действительно оказалось мягким, как тёплая, живая глина. Его пальцы оставили глубокий и устойчивый отпечаток в её плоти, словно она и вправду была глиняной фигурой, и он только что испортил труд ваятеля.
Ричард провёл пальцами по выемкам, подтвердив свои ощущения.
Тогда он быстро отвёл руку и замер в страхе, не шевелясь, его сердце колотилось. Он уставился на тёмную фигуру жены рядом в постели. Он подумал, что просто вообразил это, по намёку на изъян..
Разумеется, такое было невозможно, но он не мог собраться и сказать это самому себе, произнести вслух или категорично в мыслях: «Наверное, ты дремлешь. Люди не превращаются в пластилин, не в реальной жизни».
Часть его хотела поверить этому.
Слово опять подступило к нему. Затем пришло стремление произнести его, будто неудержимое детское желание сковырнуть коросту, потрогать болячку.
— Помягче, — произнёс он, перемешивая всю её руку, как тесто. По-видимому, она не чувствовала никакой боли. Её дыхание оставалось теми же размеренными вдохами-выдохами глубоко спящего человека.
Она снова что-то пробормотала, её дыхание выходило из шевелящихся губ, как будто попытка изобразить лошадиное ржание.
Он прикоснулся к ней. Он ощутил, как тёплая плоть проходила меж пальцев, не разрываясь, превращаясь в подобие глины, но совсем теряя форму, пока он снова и снова сжимал её. Он лишь на секунду почувствовал жёсткий сустав её локтя, прежде, чем тот тоже обмяк, стал безгранично податливым.
— Помягче, — сказал он и с пугающей притягательностью вытягивал руку Карен, пока та не достала щиколотки, затем стал её разглаживать, пока та не уподобилась сдутой руке надувной фигуры. Пусть такой она и будет, решил он, надувной женщиной с задней обложки мужского журнала. Именно этого она и достойна, сказал он себе и его гнев внезапно вернулся. Он стал над ней на колени, расставив ноги, и вновь и вновь касался её плоти, размазывая лицо по наволочке, сминая другое плечо, размышляя, как же её ненавидит и не мог подобрать слов, пока не наткнулся на прекрасное выражение По: «Тысяча обид от Фортунато».
— Да, — шептал он, пока давил на неё, пока её плоть текла, менялась и размазывалась по одеялу. — Да. Фортунато. Помягче, Фортунато. Помягче.
И под конец, добравшись до руин груди, протолкнув руки под слоями плоти, словно под грудой тряпья, он сжал в пальцах её бьющееся сердце.
Однако она тихо дышала, её раздутое, комковатое тело поднималось и опускалось, словно кто-то безуспешно пытался наполнить воздухом надувную женщину.
Тогда гнев иссяк и он снова заплакал, и неподвижно повалился на кровать, поверх неё, рядом с ней, плоть Карен окружала Ричарда со всех сторон, её ровное дыхание ласкало каждую его часть. Он ощутил, что начинает возбуждаться, и испугался и устыдился этого.
Он слушал безмолвие квартиры, где провёл свою последнюю ночь и размышлял, что же именно ему теперь делать. Он горько рассмеялся вслух перспективе выйти на улицу, пусть даже в столь поздний час, подойти к полицейскому и сказать: — Эээ, извините офицер, но я чересчур сильно стиснул свою жену и…
Он представил выражения лиц медсестёр в отделении скорой помощи, если привести туда Карен, задрапированную саму в себя, как в пончо, со свисающими до пола лицом и руками.
Её дыхание ласкало его, и он снова и снова повторял: — Помягче. Помягче. Тебе, мой дражайший Фортунато, навек помягче.
Ричард снова заплакал, потом истерично рассмеялся вслух, затем усмирил свой внезапный отчаянный страх, ужасно опасаясь, что может её разбудить.
Он лёг, парализованный страхом и без промедления, без малейшего усилия с его стороны, к нему явилось искомое воспоминание и он вспомнил тот день, десять лет назад, когда им обоим было по двадцать три, где-то за полгода до их свадьбы, когда он пригласил её на пикник в одно живописное место на Гудзоне, возможно, у Тарритауна, откуда манхэттенские башни походили на серые облака, громоздящиеся прямо над речным изгибом.
Ничего особенного не случилось, но он вспомнил, как лежал рядом с ней на одеяле, под тёплым солнцем, мягко поглаживая её волосы, пока рыже-бурая бабочка порхала у их лиц и никто её не отгонял.
Это был момент совершенной гармонии, совершенного согласия и их будущее казалось таким надёжным. Это было облегчение, отдых ото всех сомнений и забот.
Карен приподнялась на локте, подперев рукой подбородок и одарила его улыбкой.
— Я люблю тебя, — произнесла она. — Когда тебя творили, то создали шедевр.
— Тебя тоже, — отвечал он.
Ричард проснулся с чувством резкого падения, будто во сне шагнул с утёса.
Занимался рассвет. В первом сероватом свете, сочившемся через жалюзи, он различил комод у дальней стены и распахнутую настежь дверь ванной.
Что-то зашевелилось на кровати, касаясь его сразу со многих направлений, лаская.
В отчаянии он зажмурился и стал шарить в этой самонавязанной, абсолютной тьме, снова разрыдавшись, всхлипывая: — Помягче, мягче, чёртова дрянь, ещё разок, пожалуйста, — пока пытался собрать её плоть вместе, придать ей форму, снова собрать загубленный облик в какое-то подобие оригинала.
Но он не был скульптором.
В конце концов, от яркого дневного света ему пришлось открыть глаза и узреть свои старания.
Он закричал.
Она открыла глаза.
Он ощутил, как её плоть смыкается над его руками, его пальцы изгибаются, сливаясь с её пальцами.
Карен заговорила из зияющей раны, что когда-то была её ртом.
— Помягче, — произнесла она.
Многие годы это было его мечтой — просто начхать на всё и уйти из жизни. Когда срок наконец-то пришёл, это действие оказалось удивительно лёгким.
Он встал от обеденного стола, оставив наполовину полную тарелку, пропустив мимо ушей последнюю порцию оскорблений в последней сваре с женой и, пока та сидела, разинув рот, он спокойно достал пальто из шкафа.
— Я ухожу, — сообщил он. — Вот так.
Уход. Из квартиры, вниз по лестнице, на улицу. Ночной воздух оказался промозглым.
С минуту он стоял на тротуаре, уставившись на Эмпайр Стейт Билдинг, который этой ночью подсвечивался синим. Мимо пронеслась орава детишек, с пластиковыми ирокезами на головах, толкая его, что-то выкрикивая. Он уже с трудом припоминал имя жены. Прошлое сползало с него, словно тяжёлая и ненужная шкура.
Он отправился в путь. Ему подумалось о камне, только что покатившемся по крутому склону, раскидывая гравий. Это было похоже — столь же неизбежно и столь же легко, когда он брёл сквозь сырую октябрьскую ночь, под сумрачными тучами, ничего не понимая, ни о чём не тревожась, просто двигаясь.
Уход.
Позже он очутился в метро, совсем не помня, как туда попал, но обнаружив себя сидящим посреди набитого битком, ревущего граффитимобиля, в окружении запоздалых пассажиров, уймы детей в панковских прикидах и чёрных подростков с радиолами не меньше чемодана. В дальнем конце вагона грязная, всклокоченная женщина в тёплой не по сезону куртке, что-то бормотала в набитый пакет на полу перед ней, высказываясь, а потом прислушиваясь, будто пакет ей отвечал.
Поезд качнулся и он продолжал сидеть уже в темноте. Наверное, прошло несколько остановок, прежде, чем лампы зажглись опять. Он едва заметил это. Всё было настолько приятно невыразительным, окружающий мир угас до негромкого гудения, словно на первой стадии хорошей, задушевной попойки. Но, со временем, он опять присмотрелся и заметил, что радиолы пропали, вместе с панками и пригородными пассажирами, кроме одного — тощего и усталого мужчины в кожаных штанах с заклёпками, который выглядел слишком старым для такого прикида. Появилось больше людей, похожих на ту женщину с пакетом — старых, грязных, помятых и отвергнутых.
Снова и снова поезд трясся и раскачивался, и лампы гасли, потом зажигаясь опять. Металлический стон был похож на… на то, что он мальчиком видел в кино, в «Ясоне и аргонавтах»; медленный скрежет ожившего металлического гиганта Талоса.
Странная вещь — и теперь он был уверен в этом — каждый раз, когда свет гас и зажигался опять, в вагоне прибавлялось людей. Он немного проверил это, внимательно наблюдая за пустым местом напротив. Лампы только мигнули, но на том месте уже оказались мужчина около семидесяти лет, с обрюзгшим лицом и носом пьяницы; и женщина, моложе двадцати, кутающаяся в мужской плащ, волосы накручены на бигуди, а на ногах банные шлёпанцы. Остановки не было. Эти двое возникли из ниоткуда.
Пока ещё новичок, он принимал такое без особого труда. Это не превосходило всё прочее. Каким-то образом он оказался на особом поезде или поезде, который стал особым, когда сошли последние из пригородных пассажиров, панков и чернокожих радионосцев; Особый поезд выделен для тех людей, которые отбросили свои жизни, подобно моллюскам, что отваливаются с корабельного корпуса, вверяясь темноте, потокам и глубинам.
Подобное он мог допустить, хотя бы на время и проехал ещё не меньше часа, изучая лица пассажиров вокруг и подмечая страдание, нескончаемые агонию в их глазах, невыразимую измотанность, которая теперь подходила к концу. Тогда он пришёл к выводу, что не является одним из них. Его жизнь не была лёгкой, но он не походил на пьянчугу, побирушку с пакетом, или измождённого мексиканца, который выкуривал одну сигарету за другой, хотя его левую щёку наполовину разъел рак. Нет…
Поэтому он встал и направился в середину вагона.
— Эй, — произнёс он вслух, повернувшись в одну сторону, потом в другую. — Думаю, произошла ошибка. Я сюда не подхожу. Я просто выйду на следующей остановке. Извините, что побеспокоил. Без обид, но…
Но никаких остановок не было. Поезд ещё раз качнулся, мигнули лампы и на борту прибавилось оборванцев. Никто не обращал на него ни малейшего внимания.
Он подошёл к дверям и взглянул наружу, наблюдая за пролетающей мимо тёмной бетонной стеной туннеля. Потом обернулся и выдавил улыбку.
— Куда мы вообще едем? В Ад? — Никто не отвечал и улыбка увяла. Он привалился к двери, потирая глаза и вздохнул. Ему подумалось, что можно в голом виде исполнить номер Гилберта и Салливана[54], и никто не заметит. Он горько рассмеялся, затем пропел строчку из рекламы:
— Я… люблю Нью-Йорк!
— Ой, заткнись, мистер, ладно? Просто заткнись.
Это был молодой голос и это поражало. Он полуобернулся и увидел, как с ближайшего сиденья на него угрюмо смотрит девочка. По всей видимости, ей было не больше шестнадцати. Она носила выцветшие синие джинсы, но, вместе с тем, качественные туфли; бесформенное пальто, какое можно найти на помойке у барахолки, но и кольца, золотое колье и электронные часы. Это могла бы быть его собственная дочь, если бы они с женой когда-нибудь выкроили время обзавестись дочерью.
— Что такая милая девочка, вроде тебя, делает в месте, вроде этого?
Взглянув на на её лицо, он немедленно пожалел о сказанном, как и однажды в прошлом, при то и дело аукающемся ему пустяковом случае, когда был приглашён на званый обед и, постаравшись сострить, выдал абсолютно тупую шутку про раненых ветеринаров Вьетнама, получил в награду такое же выражение «Боже-Мой-Что-Это-За-Урод» со всех концов стола.
Девочка начала рыдать, сложив руки на коленях. Он не стал ничего говорить, потому что всё, что теперь ни скажешь, сделает только хуже. Он просто отсел на другую сторону, через два места и следил за её рыданиями, жалея, что не может вновь очистить свой ум, как тогда, когда только покинул квартиру. Но у него не получалось. Это походило на попытку заснуть, сосредоточась на этой мысли так сильно, что уснуть никак не выходило.
Затем поезд наконец-то остановился, гораздо мягче, чем когда-либо в нью-йоркской подземке. Потребовалось некоторое время, чтобы понять — они уже не движутся; двери раскрылись беззвучно. Люди уже начали выходить, прежде, чем он это заметил.
Он встал, последовал за толпой к дверям, затем застыл, пока люди медленно проталкивались вокруг него. Первое его впечатление от платформы — однообразная серость, как будто всё покрывала пыль, непотревоженная веками; ни содранной краски, ни постеров, ни граффити. Он наблюдал за пассажирами, медленно поворачивающими тяжёлые проходные турникеты. Металл здесь не скрипел. Единственными звуками было шарканье ног и редкие покашливания.
Потом он заметил, что эта платформа отличалась от всех других, когда-либо виденных им — на ней не было кабинки дежурного и вообще никакого входа. Только выход.
— Это какая-то ошибка, — проговорил он вслух.
— Точно, мистер. Будь уверен. И совершил её ты.
Девочка протолкнулась мимо него, рыдая на ходу, прежде, чем он смог её поймать. Он беспомощно смотрел, как она протиснулась через выход и побежала на другую сторону, невероятно ускорила шаг, пропала из виду. Прочие остановились, пока она не исчезла, затем продолжили идти, так же медленно, как прежде.
Он вернулся на своё место и сидел там, пока платформа не опустела. Поезд оставался там, где и был, двигатель гудел, двери раскрыты. Проходили часы. Он начал подозревать, что поезд живой и никогда не уедет, пока знает, что остался хоть один неизрыгнутый пассажир.
Он было подумывал пройти по вагонам, в поисках бригады. Но не пошёл, наполовину страшась того, что мог бы обнаружить: демонов и бесов, Мрачного Жнеца или, что ещё хуже — вообще ничего.
Он совсем утратил чувство времени, но, немного погодя, уснул. Во сне он глядел сверху вниз на своё собственное тело, лежащее на том же сиденье, неспешно наблюдая, как лицо бледнеет, затем покрывается пятнами, темнеет и вздувается; потом снова сморщивается, начинает разлагаться, зубы обнажаются. Наконец остались только кости, чистые, голые кости, словно непривычная изысканная скульптура, завёрнутая в старое тряпьё. Тогда он ощутил некое освобождение и отплыл подальше, за двери, воспарив над платформой. Внезапно поезд тронулся, со всё ещё открытыми дверями и последним, что он увидел, когда тот двинулся прочь, была груда рассыпавшихся на пол костей, почти вывалившихся наружу из остатков его одежды.
Когда он проснулся, то оказался на месте, вагон всё ещё неподвижно стоял, двери открыты. Ему приходило послание. Он тут же поднялся и вышел на платформу, затем через выход. Он уже поднялся до половины лестницы, когда услышал, как поезд тронулся.
«Что теперь?» — гадал он. — «Что случится теперь?»
На мгновение он ощутил сильнейший страх, который когда-либо чувствовал, безрассудную уверенность, что больше уже ничего не случится, ни сейчас, ни вообще когда-либо.
Он не был в аду. На самом деле он и не ждал демонов с вилами, но его представление ада отчасти соответствовало теперешнему месту, в конце концов, проклятие существовало, действовало, он в нём находился. Он сострил сам себе, что, нет, это был не ад, но кое-что похуже — Южный Бронкс. На миг такое впечатление поддерживали разрушенные здания повсюду, но он с мукой осознал, как это смехотворно.
Он очутился посреди пустынной улицы, посреди ночи, поистине темнейшей из всех, что когда-либо проживал. Он бывал на улице во время одного из больших обесточиваний, но даже тогда потрясённый город оживляло мерцание далёких фонарей и автомобильных фар, свечи в окнах, даже зажигалки. Это место было мёртвым, абсолютно безмолвным — пустые окна и распахнутые двери, зияющие ямы переулков; тьма навалилась на него чёрной подушкой, задавив весь мир.
Он нащупывал свой путь по остовам выпотрошенных, лишённых колёс машин. Пыль и газеты шевелились, когда он проходил мимо. Его не удивляло, куда делись все прочие из поезда. Их, одного за другим, проглотили эта тьма и этот мёртвый город.
Отчаянно нуждаясь в свете, он обшарил свои карманы и обрадовался, обнаружив коробок спичек. Он зажёг одну и та ослепила его. Он отвёл спичку на расстояние вытянутой руки, пока она не догорела почти до пальцев. Тогда он выкинул её, зажёг другую и продолжил путь, пока не нашёл мусорную корзинку, наполовину сорванную со столба почтового ящика. Он уронил вторую спичку и оторвал корзинку совсем, набил её газетами и обломками деревяшек, собранных в мусоре, затем запалил эту кучу. Пламя беззвучно выросло и чёрные занавеси громадных теней затрепетали среди пустых зданий. Он покопался в корпусе одной из разрушенных машин и нашёл монтировку. Когда огонь немного прогорел, он просунул монтировку через корзину и поднял её, таким образом соорудив что-то вроде тяжёлого и неудобного фонаря.
Это произошло, когда он вновь двинулся в путь — свет выхватил человеческую фигуру у стены через дорогу. Этот человек поднял руки, загораживая лицо, ошеломлённый, будто какая-то пещерная тварь, никогда не видевшая света.
— Эй! Подойди сюда! — Его голос громыхнул, как гром, вновь и вновь отдаваясь эхом.
Тот, другой, заскулил и отодвинулся подальше.
— Я хочу с тобой поговорить! — Он бросился к незнакомцу, удерживая корзинку перед собой за оба конца монтировки. На мгновение человек застыл на месте и он смог разглядеть его лицо — без подробностей, просто с впечатлением, что нечто в нём ужасно неправильно, не так, как ужас под маской Призрака Оперы, но просто незаконченное лицо, будто у песочной скульптуры, почти сглаженной ветром.
Человек кинулся в переулок и пропал. Он не стал догонять.
Он уселся на тротуар и, через какое-то время опять уснул и опять увидел сон. На этот раз ему приснилось, как он бредёт через тёмный пустой город, пока здания не превратились просто в невыразительные блоки из кирпича и камня, а потом постройки вообще закончились и он очутился посреди плоской серой равнины. Тогда он ощутил, как его тело рассыпается, внутренности леденеют, высыхают во прах, осыпаются по ногам вниз. Он почувствовал, как его полая кожа надувается, словно парус и встал на месте, раскачиваясь до головокружения. Это чувство доставляло изысканное наслаждение. Потом он завернулся сам в себя, кожа груди прижалась к спине и всё опало вниз, когда ноги подкосились и он рухнул, как палатка без опорного шеста. Это тоже принесло необычное удовольствие, но в самый последний миг он передумал доводить дело до конца. Он изо всех сил пытался обратить распад назад, снова подняться, но не сумел даже вскрикнуть.
Когда он проснулся, то увидел, как бледные руки подкармливают мусорный костёр. Он различил сгорбившуюся фигуру в тёмном пальто и незаконченное лицо; сейчас, вблизи, скорее похожее на недоделанную восковую маску, бесцветные глаза, простой комок носа, не заметно никакого рта.
И в темноте, позади этого существа, стояла ещё дюжина.
— Кто ты? — прошептал он.
— Разве ты не знаешь? — раздался слабый и невыразительный голос.
— Нет. Не знаю.
— Мы вроде тебя. Все здесь одного сорта.
Когда прочие придвинулись к огню, он увидел, что у некоторых из них и вправду вместо лиц были всего лишь чистые и пустые овалы плоти. Не сознавая этого, он ощупал своё лицо, убеждаясь, что у него до сих пор оставались нос, брови, рот.
— Правильнее спрашивать, кем мы были, а не кто мы есть. Мы забыли всё. Это просто происходит. Ты теряешь своё прошлое, своё имя, всё остальное. Просто забываешь. Ты тоже забудешь.
— Нет, — сказал он. — Я не забуду. — Он вскочил, готовый кинуться назад, в метро и, если придётся, голыми руками пробиваться через турникеты. Но он не знал, в каком направлении нужно было идти.
— Ты не сможешь уйти, — заявил незнакомец. — Тут некуда уходить.
— Правда? А если я просто продолжу идти?
— Некуда. Ты это понимаешь, если честен сам с собой.
Тут вмешался кто-то ещё.
— Пожалуйста, мистер, просто заткнись. Не прикидывайся дохрена круче, чем…
Он узнал этот голос. Это была та девочка с поезда. Он протолкнулся через сборище безликих тварей, распихивая в стороны их почти невесомые тела и вцепился в фигуру, которую еле-еле различал.
Вырываясь, она свалилась вниз, под него. Он придавил её к тротуару и провёл рукой по лицу, ощупывая глаза, нос, скулы…
Она укусила его. Потом тихо зарыдала и он тоже по-настоящему расплакался.
— Нет, чтоб тебя, нет.
— Просто дай мне… умереть, ладно?
— Нет, — сказал он. — Ты жива. Ты можешь сойти с этого пути. Ты можешь убраться отсюда.
— Кто дал тебе право? — тихо спросила она. — Кто дал тебе это долбаное право?
Он слез с неё, но всё ещё крепко держал за руку.
— Никто не давал мне права. Я сам его взял. Вставай.
Она присела рядом с ним.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Я не скажу тебе.
— Думаю, нет… не сможешь. Но пожалуйста, попытайся вспомнить.
— Почему ты беспокоишься обо мне, мистер?
— Не знаю. Если коротко, я просто это делаю.
На самом деле он знал. Он не беспокоился о ней. Просто для него самого было важно, чтобы она вернулась, спаслась и избегла этого места. Он стыдился, что настолько эгоистичен, но именно так это сейчас ощущал.
— Меня зовут Мари, — представилась она.
— Мари, меня зовут Кевин. Расскажи о себе, Мари. Всё, что захочешь.
— Зачем?
— Просто так.
Теперь он сильнее почувствовал пылающую неправильность того, что она была здесь. Что такая милая девочка?…. Это должно быть ошибкой.
Вокруг угасающего мусорного костра безмолвно стояли безликие люди.
Он слушал её. Всё, что он делал — просто слушал. Сперва девочку приходилось немного подбадривать, но, наверное, на сотню её слов он добавлял лишь пару своих. Когда он понял, что она и так делает, что нужно, то просто слушал, пока девочка медленно воссоздавала саму себя из остатков воспоминаний, детских историй, любимых сказок, шуток, виденных фильмов, из всего, что было частью великого хаоса, которому потребовалось шестнадцать лет, чтобы стать Мари.
Она не знала, почему очутилась тут. Это просто случилось, так легко оказалось всё отпустить. Отца она никогда не видела. Вероятно, он и не знал, что она исчезла. Мари была уверена, что мачеха лишь обрадовалась этому факту. («— Действительно обрадовалась? — Она смотрела на меня так, будто я — долбаная тряпка, дерьмо с ног оттирать»). Близких друзей у неё не было. Все девочки в частной школе, где она училась, сбились в компании задолго до того, как она перешла туда в десятом классе. Но ей нравилось танцевать. Также она отлично ладила с числами и управлялась с компьютерами. Все эти компоненты и составляли Мари. Их просто нужно было высказать вслух.
Проходили часы. Но безликие люди всё ещё стояли, очарованные, словно пытаясь вспомнить, кем они были когда-то, прежде, чем стёрлись. И за все эти часы Кевин не услышал ничего действительно необычного. Не было никакого немыслимого ужаса, от которого Мари сбежала. Она просто сдалась, размышлял он, потому что это оказалось легче всего.
— Мне почти жаль, что я не стала убийцей с топором или вроде того, — сказала она. — Я чувствую себя долбаной банальностью.
Он мягко обнял её и рассказал то, что смог припомнить из своих собственных обстоятельств. Некоторые подробности стёрлись, но, крайне старательно, он восстановил, что сумел.
— Я — тоже долбаная банальность, — сказал он, — но есть уйма банальностей, которые не попадают в места, вроде этого. Так чья же это ошибка?
— И что делает тебя долбаным мудрецом?
— Ничего, Мари. Может, у меня и много качеств, но мудрости среди них нет.
— Как я спрашивала раньше, почему ты беспокоишься обо мне?
— Не знаю, — тихо ответил он. — Понимаешь, я действительно не знаю. Просто это кажется правильным. Ты можешь принять это безо всяких объяснений?
Она ничего не сказала. Он поднялся. Безликие люди отступили.
— Пойдём.
Она присоединилась к нему и какое-то время они просто шли. За ними не последовал никто. Их шаги отзывались эхом в тёмной дали.
Возвращение.
Теперь настала его очередь говорить. Он пытался убедить её, но, в основном, сам себя, что, если просто продолжать жить, суета жизни снова собьётся воедино, так или иначе, мусорная куча повседневного существования примет какую-нибудь определённую форму.
— Знаешь, — заговорщицки прошептал он, — некоторые люди превращают это в целое долбаное искусство.
Возвращение.
Они прошагали во тьме несколько миль. Он уже понял, что ни одно физическое направление здесь ничего не значило. Сошло бы любое направление.
Возвращение.
Он потянулся и дотронулся до её лица, и она прикоснулась к нему.
Тут она замерла, прислушиваясь.
— Слышишь это?
Он вслушался. Ничего.
— Это громко, действительно громко!
— Что?
— Метро! Оно здесь!
— Тогда иди туда!
Мари немного пробежала, потом, засомневавшись, обернулась к нему.
— Иди! — выкрикнул он.
— Спасибо, — сказала она, а затем умчалась. Он наблюдал за её уходом и лишь после того, как она исчезла в темноте, решился побежать следом. Он мчался со всех сил, пока сердце не стало колотиться в горле, а лёгкие не запылали. Наконец он остановился, задыхаясь и тогда услыхал звук метро, слабый и далёкий. Через мгновение он утих.
Возвращение.
Но не в этот раз. Пока нет.
Мой друг, который никогда это не прочтёт, я пишу это для тебя. Я хочу поведать тебе о звуке крысиных шагов по металлическим ступеням. Ты бы это оценил. Однажды это может коснуться и тебя.
О, эти крысы — слышалось, как они мчались за мной, когда я спускался в темноту с платформы E-1 на Руан-стрит. Временами звук от них заставлял воображать не множество тварей, но только одну и даже не крысу, а некоего хромого скорченного карлика: скрип-скрип, тук! Скрип-скрип, тук!
Было забавно.
В прежние времена мы начали бы это вместе, как некий совместный готический роман, повествуя, как с комфортом несколько дней путешествовали в карете зимой 182* года, с завидным изяществом сопоставляя наши размышления из раздельных дневников (перемежающиеся отрывки из тех дневников образовали бы вводный раздел романа), прежде, чем добрались до Лондона и навестили нашего старого друга, сэра Арчибальда Бланка, с которым нас вот уже более десяти лет связывала искренняя дружба и личная привязанность. Таким образом, по меньшей мере трое из нас могли предвкушать дружеские вечерние беседы у камина, понемногу потягивая бренди, полноту коего в наших бокалах незаметно поддерживал бы молчаливый и загадочный дворецкий, который сыграл бы весьма значительную роль в последующем сюжете, как только начнёт проявляться потребная таинственность.
Так было раньше, Генри, в дни нашей юности. Помнишь? Во времена нашей учёбы в колледже, когда все прочие читали Германа Гессе, мы «зарывались» в готические романы — Монк Льюис[55], миссис Радклиф и всё обилие ранних анонимов-романтиков, де Квинси, Байрон, Китс, Мэри Шелли — в общем, все, кто смотрелся достаточно изысканным, меланхоличным и обречённым на Искусство.
Помнишь, как бывало, мы пытались перещеголять друг друга в вычурности, лишь забавы ради — эти эпатажные разукрашенные одежды, эти размашистые жесты, эти беседы, никогда не встречавшиеся за пределами скверных костюмированных кинокартин:
— Слушай, старина, думаю попробовать опиум. Это так ужасно по-декадентски.
— Предпочитаю лауданум, дружище. При этом способе виденья Ада гораздо ярче…
К слову, ни один из нас не одурачил бы истинного британца и на минуту. От нашего акцента несло студенческим театром. Полагаю, большинство наших однокурсников просто считало нас геями.
О, увы и ах. Мы радовались; мы забавлялись; мы приучались к склепам.
Я стараюсь быть комичным, Генри, притупить лезвие боли. Мы смеёмся, чтобы не заплакать. Другого способа нет. Так тяжело продолжать.
Это совсем не Лондон. Это всего лишь Филадельфия. И у меня не так уж много времени.
Генри, с годами блеск наших грёз потускнел. Представь какую-либо часть шутовского наряда, мокнущую в грязи на следующий день после Нового Года.
Крысы на лестнице. Я шагал в темноте, пока вдали надо мной грохотал состав, по выглаженной дождём улице с мусором и заколоченными витринами, миновав случайного неприметного запоздалого пешехода; уже не предполагаемый щёголь-романтик, но потрёпанный старик ёжился в потрёпанном плаще на пронизывающем ветру и мороси, уже отнюдь не юный, но сутулящийся, пожилой, седовласый и на сорок фунтов тяжелее.
Сейчас я был тут, потому что твоя жена, Гретта, позвонила мне. Она сообщила, что ты умираешь.
— Разве тебе не следует вызвать скорую? — спросил я.
— Он рехнулся. Уже слишком поздно. Он говорит «нет». Ты должен приехать. Скорее. Пожалуйста. — Тут она зарыдала.
Крысы на лестнице, среди уличного мусора. Скрип-скрип, тук.
Я приехал, потому что боялся за тебя Генри, о да и в некотором смысле тебя, но главным образом также из-за отчётливого определённого упоения, которое и привело меня туда в подобный час подобной ночью, несмотря ни ни что, несмотря даже на нашу омрачённую дружбу и явную необычность Греттиной — и твоей — просьбы, чтобы из всех людей лишь я был с тобой в твой последний час.
Помнишь? В прошлый раз, когда мы встретились, прозвучала уйма оскорблений. Думаю, что начал это ты. Но едва ли это важно. Возможно, это был я.
Я пришёл, потому что хотел узнать, как много знаешь ты, Генри. Именно этого я на самом деле и опасался. Разумеется, ты много чего разузнал обо мне. И я знал, что ты знаешь. Но у меня всё ещё оставались собственные секреты. О да.
Я пришёл, потому что мне приснился сон о тебе, и в моём сне Гретта позвонила по телефону и произнесла те же самые слова тем же самым тоном. — Пол, ты должен приехать. Скорее. Пожалуйста.
Тогда, в моём сне, я поехал на поезде и крысы царапали металлические ступени надо мной, пока я спускался с платформы; и я брёл под холодным январским дождём; и Гретта, с побелевшим лицом и широко распахнутыми глазами стояла у двери. Она провела меня внутрь без слов, без единого звука; в сумрачную спальню, где ты лежал в темноте, не замечая мерцающий телевизор в углу. Это место было забито книгами на покосившихся полках, странными статуями и металлическими устройствами: подвесками, символами и одной-единственной металлической маской, таращившейся над кроватью. Весь дом пропах пылью, плесенью и разложением. Потолок растрескался и опасно прогнулся.
Во сне я склонился над кроватью и ты изо всех сил попытался привстать на локтях. Наконец ты опёрся рукою о моё плечо и приподнялся. Ты пытался что-то прошептать — из твоего рта донёсся звук телефонного звонка и далёкий голос Гретты, умоляющей меня приехать, и её рыдания, сопровождаемые громыханием поезда, и невнятные слова моим собственным голосом, и крысиное скрип-скрип-тук.
Потом я вновь очутился у двери и вновь Гретта провела меня наверх, и ты пытался привстать, только на сей раз ты явно уменьшился, пока лежал там, стал на целых два фута короче, чем прежде.
Ты попытался заговорить и звук телефона донёсся из твоего рта.
И в третий раз я оказался у двери и меня встретила Гретта, и твой голос был только слабым хрипением. Ты сжался до размеров карлика или уродливого ребёнка.
И опять, и опять, пока ты не стал всего лишь белым комком плоти, как выброшенная на берег и умирающая рыба, бьющаяся среди постельного белья, ещё пытаясь говорить, с искажённым до неузнаваемости лицом.
Ты скрипел и хрипел. Я не мог разобрать ни слова. Этот шум походил на крысиное царапанье.
Я проснулся с очередным началом, в испарине, мой сон прервал звук телефонного звонка.
Это была Гретта.
Когда я увидел, что она стоит у двери, где, отчего-то знал я, и будет стоять, то ничего не сказал. Но много чего вспомнил. Я вспомнил, на что это было похоже, когда оба мы были молоды. Я вспомнил одну определённую ночь, когда она мечтательно свесилась из окошка моей машины, когда мы медленно ехали где-то за городом, и ветер и лунный свет превращали её волосы в текучее золото.
Это был один из моих маленьких секретов. Ты не ездил с нами в ту ночь. Мы никогда не рассказывали тебе о ней. Это было всего за несколько недель до вашей свадьбы. Тогда я считал это своим безнадёжным, невозможным последним шансом и, полагаю, так оно и было.
Теперь её лицо покрывали морщины, а волосы ещё не поседели полностью, но уже истончились. После того лунного света минуло немало времени.
Я кивнул ей и медленно пошёл вверх по ступеням, уверенный в том, что увижу.
Там, в полумраке, был ты. Я не могу начать описывать то, что почувствовал, чего страшился, встретившись с тобой лицом к лицу при твоей жалкой кончине.
Думаю, ты даже не осознавал моё присутствие, когда я наклонился и выключил телевизор. Ты лежал неподвижно, с трудом дыша. Затем вдруг попытался подняться. Я сел у кровати, склонился и ты ухватился за моё плечо.
Это и было самым худшим — когда ты притронулся ко мне, именно это.
Ты изо всех сил пытался заговорить.
— Ты, ублюдок…
Я отшатнулся. Ты опрокинулся назад.
— Ну, ну, дорогой старина Генри, дружище, не стоит так говорить…
— Ты, дерьмососный ублюдок…
— Ах, Генри, у нас были такие мечты в былые дни. Помнишь? Мы собирались стать великими поэтами, романистами, драматургами, актёрами, а теперь докатилось до такого.
— Трахнутый…
— Генри, по крайней мере, ты всегда пользовался более впечатляющим лексиконом.
— Я знаю…
Боже, Генри, тогда я почувствовал, что вся ярость изливается из меня, все бесполезные слова, скопившиеся за многие годы.
— Вот дерьмо. Да что ты знаешь? Что я крал деньги у фирмы? Что я отобрал её у тебя, моего уважаемого партнёра во второсортном прокате подержанных костюмов? Ты не можешь ничего доказать, Генри, при всех сказанных тобой оскорблениях, при том, что ты разрушил нашу дружбу твоей собственной паранойей. Я никогда не брал больше, чем мне причиталось. Ни центом больше.
Даже тогда я не смог сказать всё, что хотел. Этого скопилось очень, очень много. Я мог сказать тебе, что ты столько лет был для меня жёрновом на шее, что каждый раз, смотрясь в зеркало и видя себя чуть более посеревшим, чуть более потрёпанным, я вспоминал тебя? Да, тебя и я сказал себе, что могу выбрать другой путь, пойти по другой дороге жизни, не только той, где Генри Фишер подвёл меня своими посулами, своей белибердой и своими, так называемыми, амбициями. Ты потратил впустую большую часть моей жизни, Генри. Ты, так или иначе, ты погубил меня и я обвиняю тебя в этом. Ты сделал меня частью убожества, окружающего нас сегодня. Я не могу тебя простить.
Шуткой больше, Генри, поворотом ножа в моих кишках. Ты обвинял меня.
— Я не о том денежном дерьме. Я знаю, что ты сделал…
Я склонился вперёд и прошептал: — Ты знаешь, что я встречался с Лорой Говард? Да, я так делал. Она просто прекрасна. Спасибо, что ты порекомендовал её мне.
Я позволил себе маленькую неточность, друг мой. Ты просто упомянул, что столкнулся с нею после стольких лет. Ты дал мне адрес её магазинчика. Этого хватило.
Я никогда не получал от Лоры больше, чем когда-нибудь получал от Гретты. Она была очень особенной, не просто ещё одной старой однокашницей, мисс Оккультизм-1970, чьи пламенные амбиции в девятнадцать лет состояли в том, чтобы вызвать дух Алистера Кроули, дабы он овладел ею и сделал её величайшим магом на свете. Теперь она управляла магической лавчонкой на Фрэнкфорд-авеню, недалеко от твоей теперешней конуры, за одной из тех заколоченных витрин. Поскольку твой разум прогрессирующе разжижался под бормотание про ауры, прошлые жизни и всю эту ньюэйджевскую бредятину, ты быстро стал последователем нашей старой знакомой Лоры Говард, верно?
Я посетил один из её, ээ, сеансов. Поначалу всё, что я делал той ночью, это сдерживал смех.
Но нет…
Попозже, когда все сосунки разошлись, с отплясывающими в их задурённых головёнках видениями прошлых жизней в Атлантиде, она уставилась на меня, словно змея, непроницаемым и неумолимым взглядом. Что-то глубоко внутри подсказывало мне, что пора уходить, пора убегать, что вся моя душа лежит, как на ладони.
— Привет, Пол, — тихо сказала она. Я не находил никакого подтекста в её интонациях, словах, жестах. Они казались смесью удивления, страстности и ненависти, и почти машинальной апатии, слитых воедино.
Мы долго беседовали, о былых временах, о тебе и о Гретте, и иногда она почти походила на исповедника, кого-то, кому я мог открыть свою душу, а иногда она становилась инквизитором, а я — её беспомощным узником.
Мы вышли где-нибудь перекусить, не в модный ресторан, о нет, не в этом районе, но в забавную японскую забегаловку, где, учитывая утончённость посетителей, сукияки подавали в виде большого сэндвича.
Потом мы вернулись назад, ещё немного поговорили и занялись сексом. Я думаю, это было частью заклинания, наложенного ей на меня, чем-то магическим.
Впоследствии она посмотрела мне в лицо в полутьме — непроницаемыми, как у кошки глазами — и сказала: — Ты чего-то хочешь, Пол. Ты очень этого хочешь.
И я хотел. Я боялся произнести это вслух. Но действительно, именно тогда, я хотел вернуться назад и заново перевить нити моей жизни, переделать всё получше, избавиться от тебя, Генри.
Тогда она рассказала мне. Она рассказала мне секрет твоей смерти.
— Я знаю, что ты сделал…
Ты снова удивил меня, действительно сев прямо при этой твоей фразе. Я понял, насколько измождённым и истощённым ты стал, будто девяностолетний, обеими ногами по бёдра в могиле. Я думал, ты прямо тут и рассыплешься грудой костей и слизи. Но ты твёрдо решил высказаться.
— Я знаю о своей смерти, — сказал ты. Как ты стал красноречив, Генри. Что теперь искажало твоё лицо — только ненависть или элементарный страх? — Она прорастала во мне, будто семечко, как только я появился на свет. Лора рассказала мне это. Всё живое должно умереть. Смерть встроена в нас. Когда мы молоды, она маленькая, дремлющая, словно до поры не обнаруженная опухоль с булавочную головку. Но она там, медленно растёт, пока мы стареем, пока наша живая ткань уменьшается, пока, ко времени нашей старости, на нас не навалится великое бремя смерти, с небольшим остатком жизни. Иногда очень глубокие старики могут посмотреть в зеркало и увидеть, как смерть глянет в ответ, смерть, носящая старческое лицо, как маску из тонкой ткани.
— Лора назвала мне её имя, — ответил я. — Я могу подозвать её или прогнать, как собаку. Всё, что мне нужно было сделать — неделю шептать это имя каждую ночь и я пробужу её. Так я и делал, каждую ночь я возносил свои молитвы, думая о тебе.
— Почему?
Это поразило меня. Внезапно это я стал тем, кто висел на краю пропасти. Я нащупал нужные слова.
— Почему? Потому что ты это заслужил.
— Нет, почему Лора Говард сделала это?
Это было ювелирно, мой друг. Твой искусный укол из прежних дней. Мастерский и мучительный. Именно тогда ты казался умоляющим меня, в отчаянии не потому, что твоя смерть пожирала тебя изнутри наружу, пока мы говорили и не потому, что я явно тебя ненавидел, но потому, что ты утратил дружбу Лоры Говард, потому что она отвернулась от тебя по какой-то непостижимой причине.
Я на самом деле тогда хотел успокоить тебя. Моя собственная ненависть начала слабеть. Я хотел помочь тебе.
— Не знаю, — ответил я. — Я уплатил ей за, ээ, профессиональные услуги — то есть секрет, имя, заклинание, всё такое — но не думаю, что её заботил гонорар. Вероятно, это часть неких её махинаций. Кто знает, чего она пыталась добиться. Мы — всего лишь её инструменты, марионетки.
Тут я почувствовал беспомощность. Я встал, собираясь уходить.
— Не понимаю, — сказал я. — Почему ты просил меня приехать сюда этой ночью, если всё это знал? Просто встретиться со мной лицом к лицу? Что хорошего это дало? — Я вновь разозлился на тебя. — Ты всегда был немного идиотом, Генри.
— Да, был, но не в прошлый раз. Я тоже ходил к Лоре, как только понял, что случилось.
Я замер в дверях.
— Она была такой, как ты её описал, Пол, словно непостижимая змея — ни ужаса, что её старые друзья убивают друг друга, ни сожаления, ни чего-либо вообще. Думаю, она уже не совсем человек…
— Генри, у неё осталось больше человечности, чем в тебе сейчас и я…
— Заткнись и дай мне закончить. Она сообщила мне кое-то важное. То, что я счёл весьма утешительным, учитывая все обстоятельства. Думаю, это — часть её схемы, что ты узнаешь это вот так. Чёрт, Пол, тебе стоит это услышать. Она сообщила мне, что моя смерть и вправду похожа на маленькую собачку на заднем дворе, которая прибежит, как только закончит свои дела, как только разберётся с этим колоссальным дерьмом — моим гниющим трупом. Тогда она и прибежит. Домой, к папочке. К тебе. И она голодная.
Я вернулся в комнату, готовый — даже не знаю, к чему — готовый удавить тебя прямо здесь и сейчас, собственными руками, ради удовлетворения, чтобы отвергнуть, отбросить всё это, чтобы выкрикнуть тебе в лицо, пока ты умирал, — нет, нет, ты хнычущий болван, всё это из-за тебя…
Но ты оказался слишком быстрым для меня. Ты умер именно тогда, когда там сидел — глаза вдруг закатились, челюсть отпала и из твоего рта раздались звуки телефона, голоса Гретты, грохот E-1 и царапанье по металлическим ступеням.
И было что-то ещё, что-то ползающее внутри тебя, под твоей кожей, ничуть не похожее на собаку, скорее на огромного паука, выбирающегося наружу.
Тогда я закричал и бросился из комнаты, вниз по лестнице, столкнувшись с Греттой. Я с трудом понял, что она в моих объятиях. Мы вместе покатились к лестничной площадке, отскакивая от стен, хватаясь за перила, путаясь в переплетённых ногах. Это был жуткий танец и я ошалел, словно записывающая игла в моём разуме прыгала и царапала по всем записям, и всё перемешалось, кусочек того, стружка этого — и прежде, чем понял, что делаю, я поцеловал её, сильно и страстно, не потому, что ещё желал её, но как отрицание всего этого, Генри, как последний брошенный вызов ханжескому лику времени; будто именно в это мгновение тебя никогда не существовало, и мы с ней все эти годы были женаты, но мы не были старыми и бедными, и всё сложилось иначе; нет, словно этого вообще не было — словно каким-то образом мы трое ещё были все вместе и ты ещё оставался моим другом, и мы оба любили Гретту, а она равно любила нас обоих и конец, которого мы достигли, был прекрасен и романтичен, а не просто жалок…
Она отстранилась в испуге.
— Что случилось? — спросила она.
— Не могу рассказать. Я позвоню позже…
Думаю, она поняла, что вид моего лица и тон голоса выражал горе.
Она рыдала у меня за спиной, когда я выбежал из дома, по улице под холодным дождём, прямиком к высокой заржавленной платформе.
Скрип-скрип, тук!
Оно поджидало меня. Один раз я увидел его, извивающееся меж ступеней, почти у моих ног. Я мельком заметил его, когда оно кануло в темноту внизу: нечто, похожее на мясистую бесчешуйную рыбу с человеческим лицом, и крабьими лапами и клешнями.
Остаток пути вверх по лестнице, на платформу, я пробежал.
Чернокожий мужчина сидел в дальнем конце на самой дальней скамье, куря и читая газету. Он глянул один раз, затем продолжил читать.
Скрип-скрип.
Я таращился на ступени, в растущем ужасе, когда заметил, как что-то движется на площадке внизу, где лестница поворачивала. Что-то карликовое и уродливое, но уже более человекоподобное, с руками и ногами.
Я хотел подбежать к чернокожему мужчине. Но что я мог ему сказать? Что он мог сделать?
Внизу, на площадке, тварь вышла из тени в полумрак и я увидел, что у неё было моё лицо, непропорционально большое для тела. Наши взгляды встретились. Оно разборчиво проговорило, твоим голосом, друг мой.
— Теперь я целиком твой.
Тогда я мог убежать. Можно было перелезть через пути, рискуя поджариться на третьем рельсе. Но именно тут я увидел, что прибывает поезд. Всё, что я мог сделать — это оставаться на месте, вцепившись в колонну и наблюдая, как тварь старательно и неотвратимо поднималась по ступеням, слишком большим для её недоразвитых ножек.
Всё, что я мог сделать — это держаться, пока свет поезда становился всё ярче и ярче, пока слышалось, как грохочущие вагоны приближались, о, слава богу, приближались.
Я сразу же забрался в вагон. Чернокожий мужчина сидел в дальнем конце пустого, кроме нас, вагона, всё ещё читая свою газету, словно не замечал твари. Когда двери с пыхтением закрывались, я увидел то создание на верхней ступени лестницы, таращащееся на меня, прохрипевшее что-то, что я не разобрал.
Мне показалось, что к этому времени оно подросло.
Конечно, так легко от него было не спастись. Твоя смерть, как минимум, знала, где я живу, либо из твоей памяти или инструкций, либо из некоего инстинкта возвращения домой.
Когда я вышел из поезда на Шестьдесят Девятой улице в Аппер-Дарби[56], то услышал такое же «скрип-скрип тук!» на ступенях позади. Я бросил взгляд через почти безлюдную станцию и заметил, как что-то крадучись прошаркало позади закрытого киоска. Я слышал, как оно царапает по бетонному полу.
Коп странно уставился на меня, но лишь на меня.
Слава Богу, снаружи стояло такси, но, когда я закрывал дверь, что-то сильно ударилось в неё, разрывая металл и я глянул; и там, в нескольких дюймах от моего лица было моё лицо или перекошенная пародия на него, полное ненависти, что-то изрекающее, со сгорбленным и могучим телом за ним.
— Едем! — заорал я таксисту.
— Куда? Я говорю, куда ещё? — уточнил он. Он ничего не видел и не слышал. Мне удалось назвать ему мой адрес правильно. Он пожал плечами и пробормотал: — Блин, — и, верно, принял меня за пьяного.
Не то, чтобы моё длящееся бегство очень помогает. Как та тварь путешествует — некая загадка, то быстро, то медленно, но, несомненно, без устали. Может, она прицепилась снаружи к поезду на E-1? Возможно, она вообще не путешествует, а просто, словно облако вины, собирается воедино рядом со мной всякий раз, стоит только остановиться.
Так или иначе, поездка на такси запутала его и подарила мне немного времени, чтобы этот, сложённый в готической манере, документ послужил моей исповедью и эта история завершилась моей кончиной.
Ты смог бы такое оценить. Если бы мы могли вернуться назад, вновь обрести юность; если бы мы — я — смогли бы направить наши собственные силы, сформировать наши собственные жизни. Ненависть — просто принятие неудачи. Если бы мы смогли до сих пор остаться друзьями и побеседовать об этом в уютном кабинете сэра Арчибальда Бланка и ощутить последний восхитительный трепет. Тогда всё это подобало бы. Тогда я не страшился бы смерти. Если она подобающа.
Тогда я пошутил бы напоследок. Я предположил бы, что шаги, которые слышны на лестнице снаружи, шарканье, шлёпанье и треск, вполне могли оказаться двумя громадными грузчиками, в четыре утра доставляющими рояль в квартиру на верхнем этаже.
Но это погубило бы концовку.
Скрип-скрип, тук.
Эта история о тебе, старый друг. Самое меньшее, что я могу предложить.
Жизнь Нортона уже давно катилась под откос, пока он в изысканных мучениях деградировал от корпоративного вице-президента до помощника управляющего магазина № 23 «Страны Игрушек Синего Эльфа». Вот так всё и шло. Он понимал, что закат уже недалёк.
— Это скопище за дверями становится всё более вздорным, мистер Нортон, — заметила Шерил, молоденькая продавщица.
Он облокотился на прилавок в дальнем конце магазина, посмотрел на часы — до открытия оставалась одна минута — затем, с чем-то, похожим на настоящий страх, глянул через весь торговый зал на запертые стеклянные двери.
Там, за дверями, они становились всё более вздорными. Около двух сотен мрачных женщин стояли, выстроившись в аккуратную очередь. Они маневрировали несколько часов ради места повыгодней. Даже оттуда, где находился Нортон, можно было расслышать редкое ворчание и перебранки. Но немногие в толпе разговаривали. Они просто алчно таращились сквозь стекло, прямо на него.
— Открывай двери, Шерил, — велел управляющий Брандт, встав в дверях своего кабинета, в дальнем левом углу от Нортона, подальше от линии огня.
Продавщица отперла двери и кинулась в боковой проход, спасая свою жизнь.
— Счастливо, Нортон, — пожелал управляющий. Он шмыгнул в свой кабинет и заперся.
Поразительно, но, словно по какой-то дьявольски тонкой издёвке, толпа спокойно зашла внутрь. Все жуткие истории, слышанные Нортоном от работников других магазинов, сразу же пронеслись у него в голове, но, тем не менее, женщины без единого слова шли прямиком к нему, крепко сжимая перед собой сумки и пакеты. Они пересекли весь торговый зал, не задерживаясь взглянуть ни на что и остановились в один момент, когда первая из них достигла прилавка.
Эта первая оказалась пятидесятилетней, грузной, с оплывшим лицом и глазами-бусинками, но она заговорила слащавым, почти робким тоном: — Извините, сэр, но есть ли у вас сегодня какие-нибудь Куклы-Тыквоголовки?
Нортон сглотнул и заставил себя выдавить: — Да, у нас есть.
И тут пошло побоище, безумная битва с воплями, остервенелые бабы хватали и царапали друг друга, чуть не перелезая через прилавок, где он и Шерил пытались раздавать коробки с куклами по очереди и забирать деньги среди выкриков: «Нечестно!», «Я стояла первой!» и «Ей дали две! Она прячет!». В один момент кто-то всё же перелез — сморщенная карга во всём чёрном, взгромоздилась на прилавок руками и коленями. Нортон понятия не имел, как она сюда залезла или как и куда, в конце концов, подевалась. Дым стоял коромыслом. Где-то полетел на пол и был растоптан дорогой игрушечный электропоезд. В воздухе парили бумажные клочки. Над барахтающейся массой голов и конечностей пролетела сумочка. Этому не было конца и края. Время остановилось для Нортона. Шум достиг болевого порога. Тысячи тысяч лиц обращались к нему из багрового марева, выкрикивая: «Мне одну! Мне одну!», пока Шерил раздавала кукол, словно запасы чудесным образом стали невероятно неиссякаемыми. В его уме вспыхнуло видение: нелепый рог изобилия, откуда крысиной ратью ползут куклы. Под конец у Нортона явно пошли галлюцинации. Ему показалось, что он увидел, над головами толпы и сквозь стеклянные двери, гигантскую ярко-оранжевую Куклу-Тыквоголовку, взгромоздившуюся на Эмпайр Стейт Билдинг (в Филадельфии?) и отмахивающуюся от налетающих «Фантомов». (В Филадельфии?).
Передышки не было до половины двенадцатого. А открылся магазин в девять.
— О, Боже ты мой, — простонал Нортон, рухнув на табурет. Он где-то потерял свой галстук.
Волосы Шерил растрепались. Её очки были перекошены, а блузка порвана спереди. Шерил навалилась на прилавок и произнесла: — Это просто мания какая-то. Это скоро пройдёт. Так что можешь радоваться.
Нортон мутно уставился на кассовый аппарат, сейчас так набитый банкнотами, чеками и даже несколькими кредитными картами, что ящик не закрывался. Почему-то запасающиеся куклами женщины перепутали отпечатанные чеки на товар.
Он понимал, что должен ликовать от таких рекордных продаж, но также сознавал, глубоко внутри, что это всенародное помешательство на Куклах-Тыквоголовках явило ему, с ужасающей и неизбывной определённостью, тот пульсирующий, скотский ужас, что скрывается в глубинах человеческой души. Это того не стоило.
— По крайней мере, у нас больше нет ни одной из этих треклятых штук, — проговорил он через некоторое время.
— Вообще-то, мистер Нортон, у нас есть ещё одна. Коробка была порвана. Мы же не могли продать её такой, верно?
— О, Боже ты мой…
Шерил полезла под прилавок и вытащила куклу в надорванной коробке.
Нортон горько рассмеялся.
— Это лицо … Оно как у треклятого микроцефала, правда? Знаешь, идиотик — голова с булавку, так вот… Как вообще можно такое захотеть?
— Думаю, вся идея в том, чтобы она не была совершенно прекрасной, тогда люди могут связывать её с…
— Я ХОЧУ ЭТО!! — Внезапно двойные двери распахнулись настежь и вломилась трёхсотфунтовая[57] женщина, трубя, словно взбесившийся слон.
— Нет! Это моё! — Ещё одна, низенькая и жилистая, вскочила с пола у прилавка, где таилась.
Прежде, чем Нортон или Шерил смогли что-то сделать, коробка развалилась и эти две женщины вцепились в куклу, стараясь выдернуть её друг у друга.
— Леди, леди, пожалуйста…
Потом он тоже схватился за куклу, как и Шерил, и минуту все четверо тащили, дёргали, выкручивали, кричали, пытались уговаривать или потихоньку бранились.
Раздался невероятно громкий звук рвущейся ткани.
И опять, прежде, чем кто-то смог что-то сделать, все четыре стояли кружком уставившись на то, что осталось в руках. Толстой даме досталась голова, тощей — большая часть туловища и обе ноги. Нортон и Шерил держали по руке. Наполнитель мягко сыпался на пол.
Толстая дама засопела. Тонкая начала завывать, как сирена воздушной тревоги.
— Ох, дайте мне эту несчастную штуку, — сказал Нортон, выхватывая у других остатки. Он зашёл за прилавок и свалил всё в бумажный пакет, затем вырвал листок из блокнота и прикрепил его к пакету. На листке жирно написал:
ВАША КУКЛА-ТЫКВОГОЛОВКА УМЕРЛА. КАК ЖАЛЬ. НО НЕ ПЕЧАЛЬТЕСЬ. ОНА ОТПРАВИЛАСЬ НА НЕБЕСА. ПОЖАЛУЙСТА, УСТРОЙТЕ ЕЙ ДОСТОЙНЫЕ ПОХОРОНЫ. ПОДПИСЬ: РУКОВОДСТВО.
Он вручил пакет толстой даме, которая приняла его безвольными пальцами. Обе женщины явно находились в шоке. Они ушли без единого слова.
Это была фишка Кукол-Тыквоголовок. Предполагалось, что клиент «удочеряет» их. Производитель даже посылал куклам открытки на Рождество и день рождения, словно настоящим детям. Нортон задумывался, не посылали ли ещё и свидетельства о смерти.
— Я этого больше не выдержу, — заявил он. — Скажите Брандту, что я заболел и беру отгул на полдня. — Он подхватил своё пальто и неверными шагами вышел из магазина.
Жена Нортона разговаривала только штампами. Никогда, за всю их семейную жизнь, она не произнесла фразы, которая сперва не прозвучала в телесериале. Когда-то такое забавляло Нортона. Теперь это было всего лишь просто одним из разочарований жизни и эти разочарования начинали нагромождаться.
Он потратил день, бесцельно бродя по городу и не возвращался домой до обычного времени.
— Тяжёлый денёк, милый? — поинтересовалась жена.
Он лишь что-то пробубнил.
— Ой, бедняжка…
За ужином Нортон был слишком взвинчен, чтобы есть. Он смог только выпить чёрного кофе, уставившись в стол.
— Наша маленькая прелесть сегодня получила самую классную штучку, — похвалилась жена. — Это просто восхитительно.
— Да! — взвизгнула их чудная маленькая дочурка, соскользнув со стула и выбегая из комнаты. Она вернулась с широкой улыбкой на лице и самой отвратительной Куклой-Тыквоголовкой во всём мироздании в руках. — Смотри, папа! Разве она не чудесна? Её зовут Салли.
— Выбрось! Не показывай мне эту штуку ещё и дома!
Жена разинула рот. Дочь залепетала: — Но… но… я удочерила её! Теперь она живёт здесь! Всё в порядке, папа. Она сирота и ей был нужен дом, и я… Вот, смотри.
Она вручила ему бумагу. Это было якобы официальное свидетельство, проштампованное золотой печатью и неразборчиво подписанное каким-то автоответчиком, в общих чертах обрисовывающее условия удочерения. На полях документа отплясывали несносно милые Тыквоголовые Детки. Внизу, мелким шрифтом, среди ряда несобранных тыкв, было нечто под названием: Легенда о Куклах-Тыквоголовках.
— О, Боже ты мой…
Он скомкал бумагу.
— Папа! Нет!
— Остановите его! — закричала жена. (Он слыхал похожее восклицание раньше, но не помнил, в каком сериале)
Он поднялся, устремился на кухню, затолкал бумагу в утилизатор и щёлкнул выключателем. Отчего-то журчащий звук великолепно успокаивал. Нортон позволил агрегату работать несколько минут, просто прислушиваясь к нему.
— Папа, ты злой. Ты плохой-преплохой человек.
Он обернулся от мойки и увидел, что дочь стоит в дверях, крепко прижимая куклу.
— Почему ты не любишь Салли, как мы с мамой? Все любят Тыквоголовых Деток, кроме очень плохих людей.
— Я ничего не обязан вам объяснять, маленькая леди, — ответил он. — А теперь марш отсюда и прихвати эту штуку с собой. Если она не забила бы сток, я…
— Нет! — завопила дочь, убегая из комнаты. Он слышал, как она поскакала вверх по лестнице. Хлопнула дверь в её спальню. Затем она, видимо, стала двигать мебель, баррикадируясь внутри.
— Ты не думаешь, что был чересчур резковат? — спросила жена.
— Я больше этого не выдержу…
Нортон провёл вечер за телевизором, смотря всё подряд. Он не мог сосредоточить внимание. Через какое-то время он уснул на диване. Нортон пробудился в темноте, без малейшего понятия, который уже час. В доме царила тишина. Телевизор всё ещё работал, звук полностью убавлен, экран мерцал серо-синим старым фильмом.
Нортон посмотрел минуту и понял, что это кино «Женщины-гладиаторы против ацтекской мумии»[58], только мумия выглядела, как громадная Кукла-Тыквоголовка.
— Должно быть, я чокнулся, — произнёс он. — Ну, точно.
Он доковылял к телевизору, выключил его, затем вернулся на диван и снова улёгся, таращась в потолок.
На самом деле он не считал, что чокнулся. Нет, на это не походило.
Он вспомнил другой ночной фильм, гораздо лучше, самое первое «Вторжение похитителей тел»[59]. Он был похож на Кевина Мак-Карти, в финале кричащего на шоссе, последний человек на свете, которым не завладели Куклы-Тыквоголовки.
Он опять прикорнул и то, что случилось потом, как позже решил Нортон, вероятно было всего лишь сном.
Телевизор загудел, словно пчелиный рой. Нортон глянул и увидел, что экран сверкает пепельно-белым. Казалось, что-то движется внутри корпуса.
Нортон перевернулся на бок для лучшего обзора, потом заморгал и потряс головой, уверенный, что ему мерещится.
Но это не мерещилось. Экран действительно медленно выпячивался наружу.
Что-то выбиралось из телевизора, отделяясь от выпирающего, почти студенистого экрана. Нортон с беспомощным ужасом следил, как к нему приближается эта тварь — Кукла-Тыквоголовка, с пылающими, словно угли, тускло-красными глазами.
Появилась ещё кукла и ещё, и гораздо больше. Они заполонили гостиную, залезли на занавески, бормочущими рядами расселись на подоконниках и на карнизе. Их растущее полчище скрыло пол, окружило диван и все они обратили на него пустые лица и светящиеся глаза.
Одна забралась на журнальный столик прямо перед ним. Нортон узнал её. Это была кукла его дочери. Она заговорила с ним голосом, который ещё больше ужаснул Нортона отсутствием каких-либо чувств.
— Мы обсудили это, мистер Нортон. Ваша дочь права. Вы — плохой человек. Только плохие люди не любят Кукол-Тыквоголовок. Вы знаете нашу легенду? Давным-давно, все мы жили в ярко-зелёной долине, где было голубое небо, жёлтые цветы, а ручеёк весь день журчал бульк-бульк и пели птицы, и мы ничем не занимались, только играли до бесконечности. Нам было очень хорошо там. Но потом очень плохой человек, злая колдунья, превратила всех нас в тыквы. Она позавидовала тому, что мы были настолько счастливы. Больше мы не могли играть. Это было ужасно. Но, в конце концов, появилась добрая колдунья. Она полюбила нас и сделала такими, какие мы теперь. Но мы не могли найти дороги назад, в счастливую долину. У нас не было никакого жилища. Добрая колдунья была слишком бедна, чтобы приютить всех, поэтому она отдала нас на удочерение. Поэтому нас и удочеряют во всём мире, ведь все любят нас, кроме очень-очень плохих людей, мистер Нортон.
Он заставил себя говорить спокойно. — А что же произошло со злой колдуньей?
— Вы не захотите знать, мистер Нортон. Не уподобляйтесь ей. Мы решили дать вам второй шанс. Ещё не слишком поздно, чтобы вы начали хорошо к нам относиться.
Затем они заползли назад в телевизор и, каким-то образом, Нортон уснул в третий раз. Когда он снова проснулся, уже рассвело. Он подошёл вплотную и дотронулся до экрана телевизора, тщательно проверив его. Это был просто обычный экран. Нортон тихо засмеялся сам над собой.
Когда в тот день он пришёл в магазин на работу, у дверей его встретил управляющий.
— Привет, Нортон.
— Привет, мистер Брандт.
— Полагаю, сегодня вам получше, Нортон.
— Да, конечно. Спасибо.
— Это хорошо, Нортон, потому что я хочу, чтобы вы сегодня работали допоздна.
— Допоздна?
— Вы меня слышали, Нортон. Пришла новая партия Кукол-Тыквоголовок. Я велел им не присылать грузовик до закрытия. Мне не нужны погромы. Такое случалось в других магазинах, знаете ли.
— Я читал об этом в газетах. Неслыханно, не так ли?
— Думаете, что сможете управиться с этим, Нортон?
— Да. Несомненно, мистер Брандт.
День прошёл спокойно. На этот раз в магазине и вправду были дети, включая маленького мальчика, который несколько часов простоял, наблюдая, как электропоезда ездят кругами на показательной композиции, которую Шерил скрупулёзно собрала заново. Продажи были невелики. Купили нескольких кукол, но лишь обычных, в виде маленьких девочек, с которыми несколько лет играют, а потом забрасывают.
Нортон пригласил Шерил пообедать в «Хорн и Хардарт». На десерт у них был тыквенный пирог. По дороге назад Нортон насвистывал. Он был в хорошем настроении, потому что у него имелся план. Подробности замечательно разворачивались в его уме, словно один из тех японских бумажных цветков, брошенный в воду.
Остаток дня Нортон провёл настолько энергично, что около четырёх часов управляющий похлопал его по плечу и заявил: — Знаете, Нортон, когда вы впервые пришли сюда, я посчитал вас неудачником. Но вижу, что ошибался. Вы в полном порядке.
— Спасибо, мистер Брандт.
Когда магазин закрылся и мистер Брандт с Шерил отправились по домам, Нортон потратил около часа на уборку. Потом он засел в своём уголке офиса, разбирая счета и квитанции.
Автофургон не приезжал до самой темноты. Нортон направил водителя к товарной платформе в задней части магазина и они оба стали выгружать Кукол-Тыквоголовок, ящик за ящиком.
— Блин, — заметил водитель. — Не понимаю я, что заставляет людей так гоняться за этой дуростью.
— Мы оба не понимаем, — согласился Нортон. Он ощутил внезапную тёплую общность с этим человеком.
Когда водитель ушёл, Нортон остался один на складе, со всех сторон окружённый шестифутовыми штабелями коробок с Куклами-Тыквоголовками. Он испытывал почти смущающий восторг. Это должно стать мгновением его мщения и триумфа, когда он возместит все неудачи и разочарования, всю мучительную агонию своей жизни.
Он вынул из ящика стола большие и очень острые ножницы, и вскрыл первую коробку.
Прошло несколько часов, пока Нортон отрезал голову каждой кукле. Он насчитал пять сотен их. Он нанизал головы на длинные куски бечёвки и развесил их по всему магазину, словно рождественские украшения. Тела Нортон свалил грудой на полу, рядом с пустыми коробками. Около полуночи, управившись с этим, он встал на выходе и обозрел свои труды.
Он понимал, что всё-таки сорвался. В этом не было сомнений. Он — ненормальный. Конечно, он лишится работы, а, может быть, ему предъявят иск. Неизбежные психиатрические проверки, а, возможно и принудительное лечение.
Но это единственное мгновение стоило всего того.
Улыбаясь, Нортон выключил свет и отправился домой.
Он мягко заговорил с женой, извинившись, что не предупредил её о работе допоздна. Он посидел с ней за кофе, терпеливо выслушивая болтовню, которую в любых других обстоятельствах счёл бы неописуемо бестолковой. Они смеялись и шутили вместе, как не делали уже много лет.
Когда он услышал шаги наверху, то понял, что дочь всё ещё там. Он поднялся наверх, уложил её в кровать и сел почитать ей сказку на ночь. Дочь глядела на него с сердитой подозрительностью, но слушала, пока он читал ей «Отважный маленький тостер»[60]. Это была её любимая книга, как, впрочем, и его. Нортон находил весьма вдохновляющим стремление тостера к жизни и, в конечном счёте, к победе.
Когда дочь уснула, Нортон поискал поблизости куклу, но не нашёл. Вероятно, её спрятали, заключил он. Нортон тихонько хихикнул себе под нос и покинул спальню.
Этой ночью он хорошо выспался. Не было никаких дурных снов. Ничего не случилось до самого утра.
В шесть часов зазвонил телефон.
— Нортон! — проверещал мистер Брандт. Нортон никогда не слышал, чтобы человеческий голос выражал столь ужасные, беспредельные муки и отчаяние. Ему подумалось, что так вопят грешники в аду. — Вы… вы… не поверите… куклы!
— Мне всё об этом известно, мистер Брандт.
— Вы? Вы?
— Да, мистер Брандт. Я. Прощайте, мистер Брандт.
Нортон повесил трубку, затем начал смеяться, сперва тихо, потом истерично и неудержимо. Он выкинул телефон в ближайшее окно.
Проснулась жена. — Куда на Земле ты заглянул? — поинтересовалась она.
Он рассказал.
— Да ты рехнулся!
— Да! Да! — закричал он. — Рехнулся! — Он захлопал в ладоши и запрыгал, как разыгравшийся ребёнок.
Позвонили в дверь. Жена начала подниматься с кровати.
— Не беспокойся — спокойно произнёс он. — Я открою.
Он спустился вовремя, чтобы увидеть, как из почтовой щели выпадает конверт. Нортон поднял его и увидел, что послание адресовано ему, но без какого-либо обратного адреса или штемпелей.
Он вскрыл конверт. Знакомая почтовая бумага. Он сразу же узнал рисунки на полях. В письме говорилось:
ТЫКВОГОЛОВЫЕ ДЕТКИ СОЖАЛЕЮТ, ЧТО ИЗВЕЩАЮТ О ВНЕЗАПНОЙ ГИБЕЛИ М-РА ДЖОЗЕФА НОРТОНА. КАК ЖАЛЬ. ОН БЫЛ ОЧЕНЬ-ОЧЕНЬ ПЛОХИМ ЧЕЛОВЕКОМ. У НЕГО БЫЛА ВОЗМОЖНОСТЬ СТАТЬ ХОРОШИМ ЧЕЛОВЕКОМ, НО ОН РЕШИЛ ОСТАТЬСЯ ПЛОХИМ. ТЕПЕРЬ УЖЕ СЛИШКОМ ПОЗДНО.
Внизу страницы добавлялось мелким шрифтом:
Вот, что произошло со злой колдуньей…
Нортон распахнул дверь и огляделся вокруг, в поисках того, кто доставил это послание.
Очень коротенькая фигурка бежала по другой стороны улицы. Он выскочил из дома прямо в пижаме.
— Эй ты! А ну вернись!
Бегущая фигурка остановилась, обернулась и посмотрела на него.
Нортон застыл посреди улицы. Он даже не заметил грузовик, который его сбил.
После этого все на свете были добры к Куклам-Тыквоголовкам.
(в соавторстве с Джоном Грегори Бетанкуром)
Кости не сгорели. Что, по мнению Блейка, было просто замечательно. Остальное стало вполне очевидным, пока он стоял в траншее раскопа, под опаляющим солнечным светом, окружённый доказательствами немалой жестокости Бронзового века. Эта сцена вспыхнула в воображении: бородатые, чумазые солдаты в примитивных шлемах, в пламени вырисовываются бегущие фигуры, крики, по плитам храмового комплекса течёт кровь. Теперь остались лишь керамика, каменные стены с таинственными мозаиками и обугленные зёрнышки, но они достаточно ясно поведали свою историю археологу. Это не походило ни на что у Гомера.
И… скелеты.
По всей видимости, их было два, оба всё ещё частично засыпанные: белая округлость черепа, рёбра и то, что походило на разбитую лопатку. Наверное, один из греческих рабочих ударил её киркой. Нетронутая стратиграфия[61] показывала, что никто не касался этих костей уже четыре тысячи лет.
— Нравится, а, kirie[62] Блейк? — сказал по-гречески человек рядом, вырвав его из фантазий.
— Что? О да, Костас, — ответил он. — Это вы нашли?
— Нет, Маноли.
Блейк глянул на смуглолицего подростка, который, довольно ухмыляясь, стоял рядом с Костасом. Костас был отцом мальчика — жилистый человек, приблизительно пятидесяти лет, настолько опалённый и сморщенный жарким солнцем Крита, что его лицо походило на истёртый сапог, неспособный к какому-либо выражению. Всю свою жизнь он работал в полях, собирая оливки, виноград и нут, пока его не наняли на раскопки Ломмоса в качестве траншейного бригадира. Сейчас же он потрясающе широко улыбался.
— Да, мне это очень нравится, — сказал Блейк. — Я сам с этим поработаю.
Он опустился на колени и достал щётку, чтобы сметать грязь. Костас понял, что некоторое время здесь не понадобится и отошёл к другому краю траншеи. До Блейка доносилось ритмичное шуршание роющих лопат, когда работы возобновились, редкий стук брошенного в ведро керамического осколка или пауза, пока кусочек камня или черепицы изучался, а затем выкидывался из траншеи в груду отбракованного. Он слышал, о чём толковали между собой греки — что-то о костях и несчастьях? — но они говорили быстрее, чем с ним и ему не удавалось разобрать каждое слово этой беседы. Немного погодя, он полностью выкинул их из головы и остался наедине со своим открытием, которое выглядело — невероятно романтично — парой обнявшихся скелетов, что каким-то образом уцелели в огне, когда древние мародёры спалили весь комплекс до основания.
Блейк знал, что это попадёт в некоторые газеты. Это была значительная, даже таинственная, находка — то, что он много лет ожидал найти. Блейк хотел подпрыгнуть и триумфально возопить, но рабочие могли счесть это эксцентричным, а у него было своё представление о приличиях. Кроме того, Крит находился не так уж далеко от Северной Африки. Он перехватывал раскалённый ветер Сахары; а при пятидесяти градусах жары никто не подпрыгивал, не бегал и даже не вопил без крайней необходимости.
Внезапно ему на голову посыпался сор. По ведру с черепками, рядом с ним, забарабанили камешки.
— Нашёл что-то, старина?
Шипя и сквернословя себе под нос, Блейк выбрался назад, затем посмотрел вверх, прикрывая глаза ладонью от слепящего света. Различался только силуэт, но, конечно, он узнал этот голос.
— Да, Ларри, я нашёл что-то. — В ответе прорезались острые грани. Он старался сдерживаться.
Второй отступил от края траншеи. — О, извини.
Возможно, Ларри Паркер и был вундеркиндом, в тридцать два года одним из величайших живых экспертов по минойской керамике, но, к тому же, он был и колоссальным геморроем. Он отлично понимал, что нельзя стоять так близко к стене траншеи, как и то, что Блейку не нравилось, когда в сорок лет его называют стариной. Но в мирке Ларри Паркера существовал лишь один человек — сам Ларри. Другие люди это просто объекты для развлечения или инструменты карьеры. Прочие — стоят не больше грязи, чтобы о них беспокоиться.
Блейк знал, что Ларри не сожалеет. Он сдвинулся вперёд, наполовину закрыв находку своим телом.
— Ларри, веди себя хорошо. — услышал Блейк голос своей жены. — Это может оказаться перспективным. Что ты нашёл, дорогой? Помощь нужна?
Блейк снова взглянул вверх. Дженис тактично стояла поодаль, немного позади Ларри. — Да, не помешает. Мне нужно, чтобы кто-нибудь слетал за Питером. Я хочу, чтобы он снял это in situ[63].
— Действительно перспективное? — спросил Ларри, прикидываясь скучающим.
— Да, именно такое. Кости в хорошем состоянии. Может, немного подверглись эрозии, но ничего серьёзного, кроме расколотой лопатки. Подкинь мне пакет для костных осколков?
— Да, конечно, старина.
— Ларри, пожалуйста… — произнесла Дженис.
Ларри запнул пакет в траншею.
— Спасибо.
— Я схожу за Питером, — сказал Ларри.
Блейк вытащил фломастер и должным образом подписал пакет. Так, траншея 13А, уровень 22. Он мог сделать это даже во сне. Пока трудился, глянул ещё раз и увидел, что Ларри, почти невидимый против солнца, берёт Дженис за руку.
Он знал, что Ларри и не пытался скрыть то, что делал. В мире Ларри чужую жену можно было перехватить так же запросто, как любую другую обычную вещь, особенно, если она на семь лет моложе своего стареющего и дряхлеющего, слегка полысевшего мужа. Блейк понимал, что должен разгневаться. Но почему-то внутри была лишь далёкая боль и тоскливая пустота. И это — всё. Жара…
Он чуть не уронил первый осколок кости, когда поднимал его и тут же позабыл о Ларри и Дженис. Кость была холодной, скользкой, почти влажной. На миг он вернулся на пятнадцать лет назад, к шутке, которую сыграли с ним несколько аспирантов в Иллинойсе, когда они работали на индейском могильнике. Студенты вырезали изо льда целый скелет, пойдя на всю эту возню лишь затем, чтобы увидеть выражение его лица, когда драгоценная находка растаяла прямо у него в руках. Но здесь на Крите — при такой жаре — это было только параноидальной фантазией.
Блейк осторожно сжал кость между большим и указательным пальцами. Она не затрещала — значит, не истлела. Это обрадовало его. Не придётся покрывать скелеты ацетоном, прежде, чем перемещать их в лабораторию в деревне.
Но эта кость не просто отлично сохранилась. Она выглядела свежей, почти живой.
В этот день перерыв на обед сделали около половины первого. Рабочие ушли, чтобы перекусить отдельно, тогда как собственно члены экспедиции — Джон Блейк, фотограф Питер О'Мара, Ларри, Дженис и Джо Спатакис, греческий археолог, который помог им с разрешением на раскопки Ломмоса — уселись на маленьком, затенённом оливами, холме, наслаждаясь видом раскопок и ослепительной голубизной Средиземного моря. На камнях перед ними покоилась практически круглая среднеминойская виноградная давилка, довольно сносно служившая закусочным столиком. На ней были выложены сыр Фета, немецкий зельц, сосиски, консервированная ветчина, маслины, свежий хлеб с хрустящей корочкой и фрукты (местные фиги, дыни, апельсины и яблоки с рынка), а ещё открытая бутылка воды и пластиковые стаканчики. Все ели в стиле накладывай-себе-что-хочешь, поначалу мирно, Блейк старался не заговаривать о чём-либо с Ларри, Ларри ненадолго стал почти тактичен. Беседу начал Джо Спатакис.
— Первые полные скелеты за год, — сказал он.
— И отлично сохранившиеся, — подтвердил Блейк. — Я никогда не видел подобных.
— Кости по осени считают, — брякнул Ларри.
Блейк уставился на него. — И что это должно означать?
Ларри пожал плечами. — Ну, может, их просто сбросили в фундамент.
— Не глупи, Ларри, — сказала Дженис.
— Я собираюсь узнать, как они умерли, — заявил Блейк.
Блейк работал весь день с каким-то отчаянным рвением, позабыв обо всём вокруг. Лишь через несколько часов он прервался и с отрешённым изумлением признал свою одержимость.
Разумеется, это было важной находкой, тем, чего он так долго ждал. Но, отчего-то, он жаждал узнать про этих двоих, как о личностях, как о людях, словно они были ему знакомы; и в этом не было никакого смысла. Он — учёный, напомнил Блейк себе. Эти кости — объекты изучения, не отличающиеся от обломков керамики или обтёсанных камней. Наука — это медленный и методичный труд, а не смутные эмоциональные порывы в чём-то убедиться.
Тем не менее, он ощущал иррациональное стремление поспешить. Блейк подумал, не зажариваются ли его мозги на солнцепёке. Но всё равно продолжил трудиться.
Его первоначальное впечатление подтвердилось. Несомненно, эти два скелета обнимались, почти как любовники, на тысячелетия ускользнувшие от смерти. Оставалось лишь гадать, как кости приняли такое положение. Мог ли какой-нибудь полоумный жрец Бронзового века так разложить тела после некоего жертвоприношения?
Нет, у него крепла уверенность, что тут крылось что-то поинтереснее. Назовём это догадкой.
Отирая лоб, он уселся на пятки и поднял голову. Солнце пересекло зенит несколько часов назад и значительно сдвинулось к западу. Оно терзало его глаза. «Вот бы ненадолго остановить время», — подумал Блейк. Он глянул вниз, через траншею, на самую большую стену из ещё оставшихся в храме.
Грубые булыжники были обмазаны глиной и выложены разноцветными плитками, складывающимися в картины. Он видел подобные мозаики из дворцов Кносса и Агии-Триады в музее Ираклиона. Большая часть картин пострадала от огня и времени, но его воображение заполняло лакуны: для начала — изображение храма, каким тот был когда-то, с четырьмя алтарями богов. Затем — лежащие на алтарях человеческие жертвы, со жрецом, воздевшим нечто непонятное — вероятно, нож — над своей головой. Средний цикл картин окончательно завершился. Но в самом конце вновь появились первые жертвы, стоящие перед алтарями со жрецом. Несуразица. Вот подходящее слово для этого. Вся археологическая группа снова и снова перепроверяла эти мозаики. Они так и не получили удовлетворительного ответа, что же изображают эти картины.
— Так вот что они сделали с вами? — спросил Блейк у скелетов. По его мнению, старики вроде него частенько говорили сами с собой. — Они убили вас, затем вернули к жизни — только вы не дожили, чтобы об этом рассказать? — Он рассмеялся. — В чём дело, ваши боги, недостаточно сильны?
А он-то, конечно, мог прибегнуть к сильному богу, подумал Блейк. Богу, который поразил бы Ларри Паркера за его грехи…
Он услышал скрип ботинок по песку, вздрогнул и поднял глаза, наполовину ожидая увидеть там Паркера, явившегося позлорадствовать. Но на него, слегка улыбаясь, глядел Джо Спатакис.
— Poli zesti[64], — сказал он, затем повторил на английском с греческим акцентом, — Очень жарко.
Блейк пожал плечами. — Привет.
— По крайней мере, достаём интересные вещи. Иначе что бы нам всем не смыться с работы и не пойти купаться, а, Джон?
— Нет, не разрешается. Купайтесь в свободное время. — хихикнул Блейк. — Что ещё интересного вытащили сегодня?
— А ты не слыхал этим утром о моей 19А?
— И что там?
— Колодец. Оттуда пахнет сыростью, так что внизу, вероятно, есть пресная вода.
— Вы ничего не кидали туда, чтобы проверить?
— Он и без того завален камнями. Забавно… — Спатакис на миг глянул на море. — Забавно, клянусь, что он завален нарочно — верх задвинут гранитной плитой, которая должна весить пару сотен кило. Так что, никакой грязи внутри нет, только камни. Странно, а?
— Да, странно.
Блейк не нашёлся, что бы ещё сказать. Он вновь принялся за работу, усердно сметая и соскабливая со своей находки грязь и песок. Грек минуту постоял, посмотрел, а за его спиной жаркий бриз шелестел в оливковых деревьях. На пляже плескалось море, невидимое Блейку.
Когда он взглянул наверх, Спатакис уже ушёл.
Прогудела трёхчасовая сирена.
— Завязывай, старина, — сказал Ларри Паркер.
Блейк не поднял глаз. — Нет, ещё немного. Я хочу закончить ещё несколько вещей. — Он не мог отвести взгляд от костей. Теперь ясно виднелись скелеты, оба съёжившиеся в утробном положении, обращённые друг к другу, каждый с рукой на плече другого, в ужасном объятии. Судя по нестёршимся зубам, эти двое были молодыми, когда умерли — определённо не взрослые.
— Пошли, — позвала Дженис. — Они были там четыре тысячи лет и подождут ещё денёк. Мы идём купаться.
— Прекрасно. Я скоро приду.
— Ты работаешь, как проклятый, — заметила она.
Он глянул один раз, когда она уходила. Увидел, что Ларри ждал неподалёку и они оба пошли вместе. Как делали они с Дженис на первом свидании, когда впервые стали любовниками. Теперь же Блейк чувствовал, что она уходила, а он не знал, как её остановить.
— О да, — прошептал он. — Как проклятый.
Он кинулся в работу с такой неистовой энергией, что сам удивился. Когда он наконец-то оторвался, это случилось лишь потому, что непроглядные тени закрыли кости и ему едва удавалось различить щётку на песке. Блейк выбрался из траншеи и встал, смотря на запад, на ослепительное море. Волны набегали золотыми и серебряными перстами. Низко висело солнце, медленно спускаясь в складку между двумя далёкими горами.
Жаркий воздух душил его. Летом в этой части Крита никогда не становилось по-настоящему прохладно, даже по ночам. Затем Блейк принялся собирать двенадцать синих пластиковых вёдер, впустую стоящих у края траншеи.
Немного удивившись, он обнаружил, что одно маркировано траншеей 13А, уровень 22 — той самой, где скелеты. Наверное, рабочие переставили его сюда, а потом забыли вернуть назад или сообщить ему, догадался Блейк. И внутри что-то темнело — что-то, найденное вместе со скелетами. Быть может, один из них даже держал это в момент смерти!
Озадаченный, он опустился на колени, затем залез в ведро и достал ту вещь. Это был маленький кувшиноподобный глиняный предмет. Он видел такие прежде: древняя свистулька. Внутрь наливали воду, чтобы управлять высотой тона. Эта выглядела отлично сохранившейся. Блейк осторожно взвесил свистульку в руке. Ему подумалось — на что же похож звук, на что тот походил, когда какой-нибудь ребёнок или взрослый Бронзового века в последний раз дул в эту свистульку.
Кончиком пальца Блейк счистил грязь с её бока. Там оказалась внутренняя надпись линейным письмом Б[65], глубокая и чёткая, с единственным словом: Жизнь. А с другой стороны вторая: Смерть.
— Джон Блейк, друг мой, ты действительно работаешь, не покладая рук.
Поражённый Блейк подскочил и чуть не выронил свистульку. Откуда ни возьмись, рядом оказался Спатакис.
— Я не слыхал, как ты подошёл.
— Ты пропустил отличное купание и пляжное барбекю. Другие считали, что ты вернулся в Сидию, но я подумал, не найду ли тебя здесь. Всё ещё над костями, э? — Он пожал плечами. — Дженис всё время спрашивала о тебе. Самоотверженность — это прекрасно, но, может, ты переусердствовал?
— Да, может и так. — Он машинально сунул свистульку в карман.
Грек щеголял в мужском купальном костюме и смотрелся молодцом, невзирая на свой возраст. «На десять лет старше меня, а выглядит на десять лет моложе. Это несправедливо», подумал Блейк. Если бы у него была такая внешность, то, возможно… Он утомлённо поднялся, суставы ныли. Внезапно и болезненно он осознал, что шея сзади обгорела.
— Ну вот, — сказал Спатакис, — Мы все намерены сегодня вечером отправиться в Сидию. Там в одном кафе будет концерт бузуки[66]. Не хочешь пойти?
— Нет. Боюсь, засну посреди него. Я слишком устал.
— Ты уверен, что всё в порядке?
— О да, уверен.
— Окей. — Спатакис пожал плечами и ушёл.
Немного погодя Блейк услышал, как отъехал экспедиционный джип и остальные археологи отправились трястись по дорожным ухабам к городу. Звук их смеха разносился на мили в недвижном тяжёлом воздухе.
У места раскопок стояла палатка. Изначальная идея была такова, чтобы кто-то всегда оставался рядом, начеку
Детей Ломмоса могли стащить цыгане и приезжие хиппи, но этого не случалось. Имелись пляжи получше, более доступные и никто, кроме археологов, не приезжал в Ломмос. Тем не менее, не один участник экспедиции провёл там ночь, под звёздами, слушая плеск волн и стрёкот цикад. Блейк не испытывал желания идти в город; куда легче было бы остаться тут. Тогда он сможет проснуться на рассвете и снова поработать над костями.
Он добрался до палатки и плюхнулся на сдутый надувной матрас внутри, затем вновь резко сел, когда понял, что кувшиноподобная свистулька осталась у него в кармане. Не то, чтобы это имело какое-то значение, но никто бы не сломал свистульку, кроме самого Блейка; и её всегда можно было склеить обратно.
Но свистулька не пострадала. Блейк уселся на матрас, осторожно прочищая свистульку кусочком проволоки. Вытряхнув последнюю грязь, он дунул в маленький носик. Воздух с хрипением прошёл насквозь.
Это была странная фантазия, нечто необъяснимое, гораздо сильнее простой прихоти. Отчего-то для него было важно узнать, как звучала эта свистулька, в давние времена, когда её держали живыми руками древние и подносили к живым губам. Что она напоминала тем детям — он был уверен, что скелеты принадлежали детям — которые так дорожили ей, что один из них забрал свистульку с собой в могилу?
У краешка матраса стояла пятидесятилитровая пластиковая бутыль с водой. Блейк открутил крышку и зачерпнул пригоршню воды, капнув несколько капель в свистульку. Всё это было совершенно ненаучно. Отстранённо он понимал, что это полное безумие — играться с четырёхтысячелетней детской игрушкой. Но его это не беспокоило. Это отвлекало от Ларри и Дженис.
Сначала из свистульки донеслось слабое бульканье, но затем последовал удивительно громкий визг, который спал до низкого мягкого звука, похожего на голубиное воркование.
Он отвёл свистульку от губ и вновь рассмотрел её в угасающем свете, водя пальцами по надписи. — Замечательно — произнёс Блейк вслух. — К жизни.
Он снова выдул долгую стелющуюся ноту, которая звучала невероятно прекрасно. Потом прислушался и услышал отдающееся вдалеке эхо, словно отозвалась ещё дюжина свистулек и звучала снова и снова. Он повалился на матрас; и, погружаясь в сон, подумал — как же эхо смогло отозваться в этом плоском и открытом месте.
Ему снилась птица из живого золотого пламени, медленно поднимающаяся из тьмы, выводящая трелью тот звук, что он выдул из свистульки: «Жизнь, жизнь, жизнь, жизньжизньжизнь…» И во сне он увидел две фигуры, обнажённые, смуглые, ждущие рука об руку у края траншеи 19А.
Первая заговорила и слова её звучали ни на английском, ни на греческом, ни на любом другом известном ему языке. Но он всё-таки понимал.
«Из смерти вызывается жизнь».
Вторая промолвила: «Светозарный Бог возвысится вновь и через Него станет возможным бессмертие. Должно принести жертву».
Задыхаясь, Блейк проснулся. Ему показалось, что снаружи палатки слышны шаги.
— Дженис?
Никакого ответа.
Заинтересованный, но не встревоженный, он высунулся из палатки. Вокруг никого не было. Почти полная луна восходила над головой и море отражало её свет. Свет лишь немного уступал дневному. Он почти различал цвета. Оранжевая палатка казалась белой, голый пейзаж — тускло-серым.
Ему показалось, что свист прозвучал снова. Он обхлопал карманы, в поисках глиняной свистульки, затем вспомнил, что оставил её в палатке. Блейк не стал возвращаться за ней, а вместо этого пошёл прямо в середину раскопок, петляя среди тёмных траншей.
Вскоре перед ним раскинулся храмовый комплекс — восемью футами ниже нынешнего уровня земли лежало главное здание, окружённое четырьмя глиняными алтарями. Он вообразил кровавые жертвы, которые древние жрецы некогда приносили своим богам. Грубые каменные стены — некоторые семи футов высотой — бросали непроглядные тени на каменные плиты в главном храмовом дворе. Пластиковые вёдра, прозрачные пакеты и инструменты усеивали пейзаж, придавая этому месту странно нереальный вид, словно недоделанные декорации к фильму. Блейку никогда не надоедало смотреть на прогресс раскопок. Вид менялся каждый день.
Вновь раздался свист, ясно и отчётливо, из-за храма. В том направлении было больше траншей; несколько зданий, кладовая с большим пифосом, который ещё не перенесли, проход Джо Спатакиса
И колодец.
Блейк побежал и, когда он так поступил, раздался другой, столь же отчётливый звук: смех. Когда он приблизился к траншее с колодцем — той самой нашумевшей 19А, то увидел, что оттуда исходит свет, мерцающий отблеск, словно там горел маленький костерок.
Воры и вандалы. Это должно было случиться. Они никогда прежде не доставляли много проблем — почему же начали этой ночью? — но это не могло быть ничем другим. Или могло? В этой траншее кто-то должен был находиться.
Он поискал поблизости какое-нибудь оружие и поднял увесистый булыжник, затем крадучись подобрался к кромке траншеи, удивляясь, что собирается делать с этим булыжником, если возникнет такая необходимость.
Но в траншее никого не оказалось и не было никакого света. Тем не менее, колодец выглядел не так, каким описал его Спатакис: огромная каменная плита, закрывавшая жерло, пропала. Зияла раскрытая пасть колодца. Кто-то убрал камни внутри и, хоть это и невозможно, утащил их вместе с плитой. Нигде не было видно ни одного камешка.
Блейк сполз на пол траншеи в ливне песка и гальки, затем нерешительно тронул кромку колодца, наполовину опасаясь, что тот исчезнет, если коснуться иллюзии рукой. Но колодец оставался реальным, твёрдым и открытым. Он ощутил, как из тьмы внизу тянет слабое дуновение. Оттуда вообще не пахло сыростью, только сухостью и плесенью.
Конечно. Что-то было запечатано там четыре тысячи лет.
Что-то?
Он уронил свой булыжник внутрь. Звука удара о дно не послышалось.
Он снова услышал свист, до его источника было рукой подать. Затем послышались шаги. Заскрипел гравий.
Он взглянул поверх края траншеи. И подумал, не спит ли до сих пор.
Мальчик и девочка прошли мимо в ночи, не заметив его, возрастом около пятнадцати лет, нагие, с тёмно-коричневой кожей и длинными иссиня-чёрными волосами. Их тела переливались в лунном свете. Они не из Сидии — был более, чем уверен Блейк, они вышли с раскопок. Их тела были гибкими и мускулистыми. Они двигались с волнообразной грацией танцоров или акробатов и тихо, словно призраки.
Через мгновение они оба пропали с глаз.
И вновь свистящий звук.
Он осторожно выполз из траншеи и последовал за ними. Они направлялись в оливковую рощу, где Блейк обедал в полдень. Ландшафт представлял собой гобелен из тьмы и света, лунного блеска и тени. При свете луны он видел их. В тени они исчезали, словно их никогда и не было.
Когда он достиг оливковых деревьев, то услышал низкое, звериное пыхтение. Теперь он пошёл медленнее, так тихо, как мог, всматриваясь в темноту под деревьями. Что-то бледное двигалось на тёмном фоне. Блейк подполз ближе, затем остановился, когда различил двух человек на земле, обнажённых, целующихся, в объятиях друг у друга.
Это были не те двое, за которыми он следовал, а Ларри и Дженис.
Случилось то, чего он всегда опасался — обнаружить их вместе, вот так и теперь это оказалось более бесстыдным, чем он когда-либо мог вообразить. Блейк всегда задумывался — что же он сделает, что следует сделать. Взглянуть им в лицо? Подраться с Ларри (который неизбежно победит), как один олень с другим, выясняя, кто получит доступную самку? Блейк попытался сказать сам себе, что он не такой, не животное, что Дженис — личность, сделавшая свой выбор, а не чья-то собственность.
Она выбрала измену ему. Долгое время он притворялся, что не знает. Теперь же…
Блейк отступил, лишь наполовину сознавая, что делает, пытаясь вернуться назад во времени, к точке, в которой этого никогда не происходило, Это был предлог, отговорка и он это понимал. Но надеялся, что, если достаточно постарается, то больше не узнает правды.
Он снова увидел греческих мальчика и девочку, стоящих немного поодаль, с другой стороны рощи. На фоне сумрака олив их было трудно различить, но они несомненно были там, наблюдая с предвкушением, которое показалось ему ужасающим. Он тоже наблюдал. Он не мог отвернуться.
Дженис задыхалась. Она и Ларри занимались любовью, приближаясь к кульминации. Она выкрикивала имя Ларри. Греки просто стояли там, безмолвные, безучастные, их внимание целиком и полностью поглощала сцена перед ними. Ларри тоже оставался безмолвным, устрашённым, пресыщенным.
Внезапно свистящий звук раздался снова, очень громкий, очень близкий. Дженис закричала. Ларри поднял взгляд, вытаращился. Он прикрыл глаза рукой, когда что-то, яростно блеснувшее, словно тысячи магниевых вспышек, сверкнувших одновременно, грянуло через деревья. На миг Блейк подумал, что увидел пылающую золотую птицу из сна. Затем, не более, чем секундным проблеском, скорее выжженным остаточным изображением, чем прямым видом, там встала колоссальная фигура, подобная человеку с крыльями и развевающимися волосами, в ауре вращающегося вокруг него пламени. Огонь утратил форму; крылатый человек исчез; столб пламени был слишком ярок, чтобы смотреть на него. Блейк загородил глаза, но всё равно чувствовал неодолимое желание взглянуть, пусть даже его ослепит и он едва сможет различить, как Дженис и Ларри, будто насекомые, попавшиеся в колонну сверкающего света, корчатся, их тела чернеют, с каждой секундой всё больше ссыхаясь. Потом он действительно ничего больше не увидел. Он закрыл глаза обеими руками и рухнул на землю.
Он не лишился чувств. Возвращаться в сознание не имело смысла. Это больше походило на то, как если бы отрезок времени в его жизни был исправлен. После этого пробела он осознал, что роща темна и тиха, кроме редких криков ночной птицы.
Он неуклюже поднялся на ноги. Греки исчезли. Ларри и Дженис тоже пропали. Не осталось никаких признаков горения — ни пепла, ни запаха дыма.
Блейк обдумал возможность того, что сошёл с ума. Эта мысль была необычайно утешительной; играючи очищала ум, объясняя всё.
Недалеко от того места, где он в последний раз видел Ларри, минойская виноградная давилка, которой они пользовались, как столиком для пикника, заблестела, когда её случайно коснулся лунный свет. Блейк пошатнулся и сел. По крайней мере, громадный камень был реальным и твёрдым. Это тоже утешало.
Он глянул на землю. Что-то привлекло его внимание. Наклонясь, он поднял тот предмет, затем внезапно отбросил его, будто притронулся к гадюке.
Это было человеческая бедренная кость, холодная, как лёд, с гладкой структурой полированной слоновой кости. Блейк уже встречал похожее раньше, в своей траншее. Но эта кость, как он понимал, была не оттуда. Эта была слишком большой, слишком очевидно принадлежащей взрослому, слишком свежей.
Эта кость была тут, чтобы дразнить его полной своей доступностью. Кость и тело, которому она принадлежала.
И эта кость не сгорела. Почему-то этого он и ожидал.
Снова неувязка. Его разум просто временно помутился.
Когда он пришёл в себя, то вернулся в палатку, хватая ртом воздух, трясясь всем телом и пытаясь сдержать слёзы. Где-то он читал, что, когда получаешь ужасную рану — например, когда солдат схлопотал пулю — бывает отсрочка, некий оглушающий шок, прежде чем всё это станет реальным и начнётся боль. По мнению Блейка, сейчас подобная отсрочка уже заканчивалась.
Он пошарил вокруг надувного матраса и нашёл древнюю свистульку. Он знал, что ему следует сделать любой ценой, прежде чем боль его одолеет. Из смерти вызывается жизнь. Теперь он понимал всё: начало культа бессмертия, жрец с мозаики, приносящий жертву своему богу, завистливые и напуганные соседи, уничтожившие Ломмос, прежде, чем влияние нового божества смогло распространиться…
Из смерти вызывается жизнь. Блейк содрогнулся. Потом открыл пластиковую бутыль и налил воды в свистульку, пролив большую часть на матрас и пол палатки.
Он выполз наружу, осторожно держа свистульку, затем, в темноте, поднялся. Луна уже зашла. Яркий Млечный путь тянулся от горизонта до горизонта по безупречно чистым, тёмным небесам. Звёзды смотрелись сверкающими и немигающими точками.
Блейк подумал о Дженис. Он не мог заставить себя произнести её имя вслух. Блейк думал о ней, будто она давно ушла в прошлое, будто умерла, будто он носил по ней траур.
Он поднёс свистульку к губам и выдул высокую переливчатую ноту, затем больше минуты прислушивался к исчезающему эху, представляя звук живым существом, мчащимся по острову вдаль от него.
Потом последовала лишь тишина, более глубокая, чем любая другая, помнившаяся ему, словно небо стало темнее, а звёзды ярче, чем он когда-либо видел. Он уподобился родившемуся в изначальном, пустом мире, впервые узнающему каждую мелочь.
Когда начались изменения, то, прежде, чем увидеть, Блейк почувствовал нечто, вроде холода в воздухе, но температура не снизилась ни на градус. Это поднималось вокруг него, словно закружённый вихрем песок пустыни: вспышки цвета, проблески света, частички красного, синего и золотого. Звёзды дрожали в небе, как отражение на глади озера после брошенного туда камня. На периферии зрения ландшафт менялся каким-то таинственным, непонятным ему образом, вновь и вновь, пока у него не закружилась голова от этого иллюзорного движения.
Он взирал со смесью изумления и смирения, словно каким-то образом знал, что происходит, словно это была неотъемлемая часть ночи, вроде простых тьмы или холода — вокруг него поднимались стены, светящиеся прямоугольники дверных проёмов, мощёная улица слева, всё это внезапно объявилось, видимое, будто сквозь медленно тающий туман. Огромная открытая площадь впереди простиралась в затенённую даль. За ней стоял храмовый комплекс — не такой, как ему помнилось, не голая россыпь каменных стен и фундамента, с четырьмя разрушенными алтарями из обожжённой глины перед ней, но каким он его представлял — смутные очертания спиральных колонн из камня и дерева, красночерепичная крыша, выгнутая, словно нога калеки.
Мгновение он ещё видел морок полупрозрачных раскопок Ломмоса, а затем они исчезли и он остался стоять в одиночестве среди необычных, очень массивных зданий, прислушиваясь как ветер завывает в лабиринте улиц.
На краткий миг Блейк попытался быть археологом, не спрашивая, как произошла такая невозможная вещь, но изучая её. В конце концов, ему выпала уникальная в анналах науки возможность. Что такое несколько старых черепков, когда он мог наглядно увидеть минойский дворец, каким тот был тысячу лет назад?
Но это было абсурдно и Блейк это понимал. Он думал о Дженис, и боль от её измены сфокусировала его ум на насущном вопросе. Он не мог заставить себя винить её. Он пытался сказать себе, что во всём виноват этот ублюдок Ларри.
Блейк до сих пор сжимал свистульку. В свете звёзд он мог разобрать надписи «Жизнь» и «Смерть». Один раз он уже подул в свистульку — правда не знал, зачем — возможно, в патетическом усилии вернуть Дженис, не изменщицей в супружестве, но такую, какой она когда-то была. Вместо этого он очутился в призрачном городе.
Он облизал пересохшие губы, сглотнул и вновь подул в свистульку, медленно, неспешно, сперва мягко, потом сильнее и сильнее.
Почти сразу же он увидел новейшие перемены.
Тени вокруг него расступились. Улица наполнилась мерцанием движущихся размытых фигур. Их голоса нахлынули шёпотом, эхом, будто из какой-то пещеры, искажённые глубиной и расстоянием, пока звук не превратился в мягкий лепет, подобный невнятному шелесту прибоя на далёком пляже. Он слышал хлопанье их сандалий по булыжникам и тихий шорох их одежд. Он почти видел их самих.
Блейк вытянул руку, чтобы дотронуться до них. Смеясь, они уклонялись от него, протекая по улице, как дым на ветру. Он поковылял за ними, затем устремился к храмовому комплексу.
Здесь, вокруг него, люди проявлялись яснее, один, другой, затем десятки, сотни, облачённые в просторные церемониальные одежды из сине-красной шерсти, как те, кого он видел на фресках.
Они пели, но Блейк не мог разобрать ни слова, ибо весь их язык был певучим и свистящим, мощнее и как-то живее, чем когда-нибудь был английский язык.
Они кружились вокруг него в своеобразном танце, перед огромными дубовыми вратами храма. Пальцы лёгкой паутиной скользили по его лицу, рукам.
Потом танец прекратился и в толпе перед ним расчистился путь..
Он увидел Дженис. Она стояла справа от храмовых дверей.
С ней был Ларри. Оба они были обнажены. Ларри коснулся её руки.
— Нет! — закричал он. — Пожалуйста! Я всё ещё тебя люблю!
Но она, не колеблясь, взяла Ларри за руку. Двери распахнулись вовнутрь. Там ждали верховные жрецы и на алтарях богов пылали огни.
Люди всё ещё пели и скандировали, но теперь он смог разобрать несколько слов, и, непостижимо, как во сне, понять их.
Это сборище праздновало сакральное бракосочетание плоти и вечного огня.
— Ларри, чёрт подери! Нет!
Завопив, Блейк ринулся вперёд. Полуматериальные руки пытались его задержать, но он проскочил мимо них. Он достиг храмовых дверей. Встревожившись, либо от его вида, либо от неких дурных знаков, жрецы захлопнули двери у него под носом.
Но он прорвался в жуткую мерцающую полутьму, меж теней и пламени. Дженис и Ларри стояли перед алтарём. Блейк закричал и кинулся к ним, отчаянно озираясь, ища что-нибудь, вместо оружия, что-нибудь, что можно метнуть. Он заметил кувшин на столе и схватил его, но рука прошла сквозь кувшин, как и сквозь стол, не более прочные, чем облачко пыли.
Сейчас он был призраком. Он кричал, плакал и окликал жену по имени. Аколит внезапно огляделся вокруг, а затем вернулся к церемонии, будто усомнившись, что слыхал что-то, кроме ветра или скрипнувшей балки.
Дженис и Ларри ступили на алтарь и обнялись посреди пламени.
В последний миг Блейк едва не раздавил в руке глиняную свистульку. Затем он потрясённо осознал, что чуть было не натворил и снова поднёс свистульку к губам. Он подул сильно, отчаянно, никак не пытаясь управлять звуком. Сперва вышел визг, потом лишь лопотание, когда он выдул последнюю воду из маленькой глиняной безделушки.
Блейк закрыл глаза, его колени подломились и он рухнул на пол, неуклюже усевшись. Он хлопнул свистулькой по каменным плитам, раскрытая рука не ощутила боли, когда глина раскололась под ладонью.
Тем не менее, мучения были достаточно реальными. Его резкий, воющий вопль едва напоминал человеческий. Он тоже был столь же неповторимым и первозданным, как звёзды, небеса и ночная тьма.
Когда настало утро, он обнаружил, что лежит лицом вниз в гальке и грязи, посреди раскопок.
Траншея 13А, уровень 22. Теперь там лежали четыре скелета.
Кости не сгорели.
Я никогда не был близко знаком с Барри Этвудом. Мы вращались в одних и тех же кругах в колледже, но лишь потому, что общие друзья случайно нас познакомили. Мы ходили на одни и те же вечеринки. Мы принадлежали к одному и тому же литературному обществу.
И мы оба знали Лору Говард.
Вот и всё. Этого хватило. Кисмет, рок, непостижимая судьба. «Нет никаких случайностей», поговаривала Лора раньше. В конце концов, я ей поверил.
Но началось всё с того, что мы раньше называли проблеском прошлого. Тихим воскресным полуднем я засел за разметку экзаменационных билетов, когда зазвонил телефон. Квазимодо, мой терьер, стал повизгивать и кружиться у телефонного столика.
Проблеск…
— Фил? Это Барри.
В первый миг я не узнал этот голос. — Который Барри?
— Барри Голдуотер[67], а ты что подумал, дружище? Я баллотируюсь в президенты… и твой… вклад… может быть чертовски важен… — Он изобразил смех, но даже по телефону я определил, что это фальшивка. Его голос был хриплым и натянутым. Казалось, будто он плачет.
— Барри Этвуд, — произнёс я. — Я не получал от тебя вестей уже… сколько ж это будет? Думаю, лет пятнадцать.
— Ну да. Слушай, Фил, знаю, что навязываюсь, но если у тебя найдётся немножко времени, я бы хотел с тобой повидаться. Это важно.
Я глянул на кипу неразмеченных билетов, но какой-то инстинкт подсказал мне, что это действительно важно. — Ясное дело. Где ты?
— Здесь. В Филадельфии. Я могу добраться к тебе за полчаса.
— Прекрасно.
В тот год, когда мы получили дипломы, Барри Этвуд перебрался на Западное побережье. Разумеется, Лос-Анджелес. Он хотел пролезть в кино. Думаю, на самом деле он снялся в нескольких рекламных роликах. Теперь он вернулся. Действительно, прошло уже пятнадцать лет.
Никакая это была не случайность.
Когда в дверь позвонили, Квазимодо залаял с обычной свирепостью, затем кинулся под своё любимое мягкое кресло.
Я открыл.
Барри выглядел усталым. Такое общее впечатление у меня возникло. Немного сутулящийся, волосы поредели, вместо того, чтобы поседеть, но, в основном, усталый, почти изнурённый. И он был тощим. Большинство людей меняется между двадцатью двумя и тридцатью семью годами, по крайней мере, фунтов на двадцать, но он смотрелся более худым, чем в прошлый раз, когда я его видел. Действительно, ничего хорошего.
— Фил?
Я заметил, как он косится.
— Заходи, Барри.
Он уселся в кресло, под которым тактически залёг пёс. Квазимодо хранил молчание.
Я принёс нам пару банок пива. Барри время от времени прикладывался к нему. Потом он заговорил, поначалу нервозно, но, наконец, разразился грандиозным словесным потоком.
— Это вправду было забавно, в самом начале, — сказал он. — Ну, то есть, я смеялся…
Он замялся, словно утратил ход мысли.
Я откинулся назад, посасывая пиво.
— Что было забавно?
— Снова встретить Лору, после стольких лет. Да это прямо какая-то встреча одноклассников, Фил…
— Лору Говард? Мисс Американский Оккультизм-1970, девчонку-ведьму, фанатку номер один духа Алистера Кроули, ту самую Лору?
Он отставил пиво, сложил руки на коленях и очень спокойно проговорил: — Не шути насчёт этого, Фил. Ты тоже ходил на её маленькие сеансы.
— Я, в основном, ходил, чтобы увидеть её голышом. Кто смог бы забыть зрелище, когда она, в чём мать родила, ползала по кругу, при свечах, мелом вычерчивая круги в подвале дома своей матери. Клёвая у неё была … задница.
— И всё ещё клёвая.
Я наклонился вперёд и похлопал кулаком по ладони. — Эй, эй… Понимаешь, о чём я? Пих-пих? Хлоп-хлоп?
Барри не засмеялся над моей позаимствованной остротой.
— Так много нужно заполнить. — Он вздохнул. — Прошло ведь так много времени? Есть вещи, которым ты, несомненно, удивишься Фил. Я тоже удивлялся. А чем ты занимался всё это время?
— Жил. Думаю, я — единственный член Литературного Общества Виллановы[68], который действительно ушёл и бросил литературу. Меня даже изредка публикуют. Но, в основном, я преподаю в девятом классе средней школы.
— Ты женат, Фил?
— Пару раз чуть было не, но уберёгся.
— А я был. Энн Харрис. Ты её не знаешь. После нашего развода она переехала в Нью-Йорк. Я остался в Филли, так что могу приезжать каждые вторые выходные и видеться с Дэвидом, нашим сыном. Ему пять лет и это единственное хорошее, что получилось из нашего брака, который в ином случае совсем бы протух. Энн меня ненавидит.
— Я… прости.
Внезапно я очень смутился, выслушивая этого знакомого незнакомца, рассказывающего мне такие сокровенные вещи и в то же время немного возмутился, что он напросился, образно говоря, размазывать свои потроха по моему коврику в гостиной.
— Барри, мы не отвлеклись от темы?
— Нет, не отвлеклись. Всё это касается Лоры Говард. Я встретил её на прошлой неделе, всего в квартале отсюда, в Кларк-Парке[69]. Мне попалась афиша рок-концерта и у меня возникла такая прихоть. Я уже давным-давно не бывал на настоящем живом рок-концерте и… ладно, я и вправду натянул подлинные клёши шестидесятых и элегантно-кричащую красно-синюю дашики, которую не надевал десятилетиями. Но концерт оказался полным разочарованием.
— Так всегда бывает. Я никогда не хожу в Кларк-Парк на такие мероприятия…
— Мишура, Фил. Вот чем это было. Вроде бы фестиваль, но на самом деле раздувшаяся толкучка с какой-то местной группой на сцене в дальнем конце, вздымающей вал грохота. Всё это просто угнетало. Я понял, какого дурака свалял, разодевшись под стареющего хиппи, когда вся молодёжь вокруг меня оказалась в чёрной коже, английских булавках и с ирокезами, и таскала бумбоксы, размером с чемодан — словно эта, так называемая, музыка недостаточно эффективно крушила барабанные перепонки.
Но я задержался настолько, чтобы покопаться в товаре торговца пластинками, коробках с альбомами на столе и под ним. Именно под столом я лицом к лицу столкнулся с женщиной, чуть перевалившей за тридцать. Сперва я её не узнал, но потом она невероятно широко усмехнулась и произнесла: — Эй, чувак! Отпад! Да мы как близнецы Боббси[70]!
Я попытался встать, но треснулся головой о столешницу. Всё, что мне удалось выдавить, это: — А?
Когда мы вылезли из-под стола, я увидел, что она имела в виду. На нас были одинаковые дашики[71].
Разумеется, это и была Лора Говард. Первое, что она сделала, это схватила моё запястье и проговорила: — Ждите. Ждите. Проверка на анахронизм. Ты носишь «Таймекс». Летом Любви[72] не было никаких электронных часов…
— Боже мой, — отозвался я.
— Боже мой, — повторила она. — Мы с тобой не виделись с самого палеолита. Эй, смотри, что я нашла!
Она помахала передо мной пластинкой. Это были «Fugs»[73]. «Golden Filth». Лора прочла на задней стороне обложки в своей лучшей пародийно-ораторской манере: — Если вы стесняетесь слушать про фригидную развилку обнажённой реальности… лучше верните эту пластинку обратно на полку и откопайте себе какой-нибудь старый альбом «Monkees»[74]…
— Даже так, — отметил я. — Давай-ка послушаем про обнажённые развилки.
— Барри, обними меня…
Я так и сделал, и, вдобавок, поцеловал и очень скоро у нас обоих с истерическим смехом немного сорвало тормоза. Пара подростков глянула на нас. Группа на сцене перешла к другому раскату электронного грохота.
— Эй, — заметил я. — Люди смотрят…
— Наверное, они удивляются, что это мы, дико разодетые старпёры, делаем здесь. Или, может, они думают, что у нас от стереомузыки сердечный приступ. А вот — знай наших. Тебе сколько? Тридцать семь? У тебя волосы редеют. А у меня этот чёртов лампас…
— Лора, это было так давно…
— Давай-ка убираться отсюда, — решила она. — Пока не начались сантименты.
Она заплатила за пластинку и потащила меня к трамваю.
— Там есть ещё похожие сокровища?
— Нет, если тебе не нужны старые альбомы «Monkees». Пошли.
Я перебил. — Барри, ты когда-то любил её, верно?
Он слегка вздрогнул, потом с силой сжал руки. Под столом заскулил Квазимодо. Казалось, Барри этого и не заметил.
— О да. Когда-то.
— Но не сейчас. — Я произнёс это, как утверждение, а не вопрос.
— Нет, уже много лет нет. Но там, на мгновение, я чуть не одурачил сам себя.
— Барри, давай начистоту. Это прекрасно — повидаться со старым школьным приятелем, но ты внезапно завалился сюда не за этим и…
Он поднялся, будто собираясь уйти.
— Понимаю. Ясно. Конечно, ты прав. Извини, что побеспокоил. Я уйду прямо сейчас…
Я встал, ухватил его за плечо и мягко толкнул обратно в кресло.
— Нет, тебе не нужно уходить. Но я считаю, что ты должен рассказать мне настоящую историю, всю историю. Ради дружбы, я, как минимум, выслушаю.
— А сможешь ты, ради дружбы, поверить мне?
Это заставило меня вздрогнуть. Впервые я немного испугался.
— Что-то случилось? Из-за Лоры?
Он втянул длинный глоток пива, затем произнёс невероятно печальным тоном: — Ты должен был об этом спросить. Да. Нет. Может быть. Я уже не уверен, Фил.
— Просто расскажи мне всё, — попросил я.
— Когда мы были в метро, я спросил Лору, куда мы идём и она ответила, что у неё имеется бизнес в городе. Не хочу ли я посмотреть? Ну, казалось чудесно снова её встретить. Это воскресило столько воспоминаний.
Она привела меня в ту часть города, о существовании которой я раньше и не подозревал. Где-то по дороге метро вырвалось из-под земли и превратилось в эстакаду. Солнце уже заходило. Я точно это помню. Небеса пылали ярко-оранжевым.
Она немного поведала мне о своих собственных приключениях за прошедшие годы, но, в основном, рассказывал я — про Энн, про Дэвида. Возможно, я слишком много ей наговорил.
— Ну, смотря со стороны, — заметила она. — если ты не женат, значит свободен. Как в былые времена.
— Прикидываться забавно, — отвечал я, — но ты прекрасно знаешь, что мы не можем вернуться назад, снова стать молодыми и переделать всё по-другому…
Тогда она остро взглянула на меня и сказала то, что я тогда не понял.
— А если нам не прикидываться?
Когда подошла наша остановка, Лора повела меня по ржавым ступеням к тому месту, где E-1 проходит над Фрэнкфорд-Авеню, словно крыша и все магазины сверкали окнами и металлическими решётками. Каждый третий был заколочен. Улица источала сырой и отвратительный запах тоннеля подземки.
— Ты здесь живёшь?
— Как я говорила, тут мой бизнес. Возможности там, где ты их находишь.
— Слишком капиталистически звучит для отставной хиппи…
Она очень сладко улыбнулась и ответила: — Да и хрен с тобой. Вот мы и пришли.
Лора вытащила связку ключей и отперла дверь, зажатую между двух пустых витрин, которую я даже не заметил, пока мы на неё не наткнулись. Сверху болталась деревянная вывеска — поблёкшее изображение машущей волшебной палочкой русалки топлес, но в цилиндре и надпись немного поновее, которая гласила просто: «Вот ТО САМОЕ МЕСТО». За стеклом и решёткой висела пластиковая табличка «ЗАКРЫТО».
Внутри она завозилась, нащупывая выключатель. Он щёлкнул но свет не зажёгся.
— Вот чёрт…
Мы ощупью пробирались вперёд в затхлой темноте, мимо ящиков и груд досок. Когда я касался стен, от них отваливались кусочки краски. Один раз что-то прошмыгнуло перед нами.
В конце коридора был ещё один выключатель. На сей раз зажёгся свет или, по крайней мере, одна из двух голых лампочек, её резкое яркое свечение обнаружило комнату, заставленную полками с книгами, бутылками и тем, что выглядело, как очень своеобразная керамика, наполовину скрытая глубокими тенями. По моему первому впечатлению: типичная подпольная лавка старьёвщика. Но потом я проследил за направленным вверх взглядом Лоры и увидел висящие на стенах огромные цветастые маски.
— Разве это не дико?
— Дико.
— Это — маски Марди Грас. Некоторые из них довольно старые. Изредка я продаю по одной, но в основном они — мои лары и пенаты.
— Ларри и кто?
— Лары. Пенаты. Духи-хранители. Не бери в голову. Классика.
Я стал осматриваться и сразу же заметил, что Лора Говард всё ещё придерживалась своего оккультного кайфа, как мы раньше это называли. Все книги были о колдовстве и «древних тайнах», всё в таком духе, включая неизбежный «Некрономикон». На доске для ключей висели колоды Таро. Был даже мешочек чего-то, надписанный, как «Дьявольский Прах».
Я взвесил его в руке. — Дьявольский Прах? — переспросил я.
— Для тех, кому такое потребуется. Дьявольский Прах.
Среди зелий, трав и чёрных свечей имелся и широкий ассортимент более шаблонного реквизита фокусников: волшебные палочки, шляпы, маски, очки с карикатурными глазами, повязки на глаза, фальшивые ножи и даже резиновый цыплёнок. Внутри запертых витрин мерцали хрустальные шары, каждый из них удерживала пара деревянных рук.
— Ты торгуешь таким барахлом?
— Старикан, у которого я купила это место, обычно поставлял трюки Эрни Ковачу[75]. Я же имею дело с утончённой клиентурой.
На стене, в конце прохода между полками, висела огромная, сияющая в полумраке афиша: три летающих диска и подпись «УЗРИ ИХ с Л. Алленом Вайнштейном». Там были ещё книги, в основном про НЛО, а ещё про Атлантиду, бигфута, Бермудский треугольник и целая стопка томов Вайнштейна. Я недоумевающе покачал одним томиком.
— Я не изменилась, — тихо произнесла она.
— Ты что, всё ещё занимаешься всем этим хреновым вбиванием гвоздей в крысиные сердца, да?
Она даже не улыбнулась.
— Ты ещё спроси меня, не сосу ли я до сих пор свой палец. Любой смог бы добиться успеха за эти годы.
Она взяла меня за руку и провела сквозь занавес из бусинок. Позади нас что-то грохнуло. Упало и разбилось стекло.
Вдруг Лора дёрнула меня назад, в лавку. — Эсмеральда! — прошипела она.
В ответ раздался лишь скрип, как в старом оседающем доме, затем тишина.
— Твоя кошка?
Она не ответила, но снова направила меня в другую комнату. Я увидел сверкающую в углу лавовую лампу, на стенах уйму афиш с летающими тарелками и матрас на полу. Возле лампы было то, что выглядело алтарём, с высовывающейся из него шестипалой деревянной рукой. На кончиках пальцев искрилось цветное стекло.
— Барри, я уверена, наша сегодняшняя встреча что-то означает.
— Судьба, милая моя. Это начертано звёздами. Твой знак — Скорпион. Мой — Поверните Направо, Продолжайте Движение…
Лора приложила палец к моим губам. — Не будь так циничен с вещами, в которых не разбираешься. Это что-то означает. Я знала, что нужно пойти в то место. Я знала, что сегодня встречу там тебя — или ещё кого-то, имеющего значение.
— Это удивительная случайность, вот и всё.
— Нет никаких случайностей, Барри Этвуд. Даже это не случайность. — Она стащила свою дашики, затем мою.
Она опустилась на матрас и потянула меня за собой, а затем продолжила демонстрировать, что не вся её магия была эфирной и абстрактной… и потом, когда мы лежали там, вспотевшие от любви, легко было притвориться — позабыв всё прочее — что почти не прошло времени с тех ночей, что мы тайно проводили вместе в офисе «Рыси» — журнала Университета Виллановы.
Я упомянул об этом и Лора ответила: — Всё это только в в твоём разуме, в любое время, на любом расстоянии. Вот чему я научилась за прошедшее десятилетие и даже более того. Вот почему крысиные сердца и меловые круги мне больше не нужны. Это трудно объяснить, но, как только твой дух настроится на… думаю, ты назвал бы это космической энергией, хотя адепты пользуются разными названиями… то сможешь узреть Мастеров из иных миров, где нет ни войн, ни болезней, ни смерти. Ты перестанешь стареть. Этого ты и хотел бы, верно?
— Как Питер Пэн, — пробормотал я, в основном сам себе. Я закинул руки за голову и уставился в потолок. — Я не вырасту, я не…
— Ты так чертовски ограничен. Ты думаешь, что знаешь всё, со своей паршивой наукой, но я попытаюсь дать тебе величайший подарок, который ты когда-либо получал. Я могу переместить тебя назад и вперёд во времени, словно иголку через ткань, вне досягаемости старости и смерти. Как только твои глаза откроются, как только ты поймёшь, тоже сможешь такое проделывать. Как только ты узришь их…
Барри перестал говорить, будто у него иссякли слова. Он закрыл глаза. На мгновение я почти подумал, что он заснул. Как вдруг Барри выпрямился в кресле и почти прокричал мне.
— Я сделал кое-что по-настоящему тупое, Фил. По-настоящему тупое.
— Эй, успокойся. Что ты сделал? Просто скажи мне.
— Я посмеялся над ней.
— Я знал, что это жестоко, но не мог с собой справиться. Ты помнишь, как это было в колледже. Раньше мы потешались над тем, что она ведьма и всё такое. Это была славная шутка. Мы с тобой, Фил, ни на миг не относились к этому всерьёз. И теперь, услышав её речи об этом, с такой невозмутимой искренностью, весь тот смех вернулся.
В ярости она впилась в меня взглядом. Вся лавка, как по заказу, затряслась. На миг мне показалось, что это землетрясение. В соседней комнате на пол свалилось уйма товара. Лавовая лампа опрокинулась, бросая дёргающиеся тени на стены и потолок.
— Эта Эсмеральда, — немного нервно произнёс я, — точно собирается тебя разорить.
Лора отползла подальше от меня, к лампе. Несмотря на всё, единственной мыслью, всплывшей в моём мозгу, было: «После всех этих лет у неё всё ещё клёвая задница».
Я опять рассмеялся, но оборвал хихиканье, когда она швырнула одежду мне в лицо.
— Думаю, лучше тебе свалить нахрен…
Я сел. — Мне жаль, — сказал я. — Правда жаль. Ты мне очень нравишься и, надеюсь, мы навсегда останемся друзьями, но это уже чересчур — слушать, как ты предлагаешь покатать меня на летающей тарелке, чтобы посмотреть на абсолютно духовных мастеров с Марса…
У пола зашелестел занавес из бусин, словно нечто маленькое только что вошло в комнату. Но, когда я обернулся и посмотрел, то ничего не заметил.
Я наскоро оделся и поднялся, чтобы уйти. — Слушай, мне действительно жаль. Я извиняюсь. Могу я что-то для тебя сделать? Может, пригласить на ужин?
Она просто сидела там, уставившись в пространство, не обращая на меня внимания. Когда она заговорила, то как будто обратилась ко всей вселенной.
— Это — совершенно особенный день.
— Я сожалею, что испортил тебе его. Я извинился. Что ещё мне сделать?
Лора поднялась на ноги и подошла ко мне, всё ещё обнажённая. Она потянулась, чтобы коснуться моего лица. Я поднял руку, чтобы оттолкнуть её, но замялся. Двумя вытянутыми пальцами Лора прикрыла мне глаза.
— Когда придёт время, — сказала она, — ты всё увидишь. Ты откроешь глаза. Ты станешь не просто мимолётным проблеском, а не только пятном на небесах. Для тебя не останется никаких тайн. Открой глаза. Пойми, что теперь мы, ты и я, связаны волшебством плоти. Пойми особое значение этого дня, этой встречи. Для меня это — что-то, вроде получения диплома. Я столько лет трудилась, чтобы этого достичь. Открой глаза. Для тебя это только начало, первый шаг. Открой глаза. Узри их. Открой глаза.
Я отступил назад и встал в дверях, глазея на её наготу, её бесспорную красоту. Тем временем мой ум забавлялся кобелино-студенческими мыслишками, несмотря на то, что больно было видеть Лору в гневе.
И я сказал сам себе, что подсознательно до сих пор её люблю. По-другому никак не получалось объяснить эту боль.
Вдобавок, было и ещё кое-что: в полутьме она явно выглядела моложе. Это проявлялось в том, как мерцала её кожа. И что-то ещё, чего я не осознал, пока не убрался оттуда.
Волосы Лоры были абсолютно чёрными. Белая полоса — лампас, как она её называла, несомненно исчезла.
Барри вновь замолчал, словно не в силах продолжать.
— Так, подожди-ка, — сказал я немного спустя. — Кое-что из этого точно невозможно. Люди ведь на самом деле не молодеют, верно?
— Я видел то, что видел.
— Там было плохое освещение. Ты сам так сказал.
— Фил, я это видел.
— Ладно, — отступился я, чувствуя, что бесполезно разбираться с этим пунктом. — Расскажи мне, что случилось дальше.
— Дальше случилось, что я отправился домой. Погода бабьего лета ушла вместе с днём и заметно похолодало. Я весь трясся в этой чёртовой дашики.
Разумеется, уснуть у меня не вышло. Мягко говоря, я был потрясён. Так что я сидел и слушал музыку. Пытался читать. Пытался работать над порученным мне сценарием. Но никак не мог сосредоточиться.
В конце концов я, погасив свет, улёгся в кровать, наблюдая, как по блестящему циферблату будильника двигаются стрелки. О чём я только ни пытался думать, но всегда возвращался к Лоре, к тому, каково было с ней раньше, к образам, звукам и запахам — слабому парфюму, которым она пользовалась прежде — и всё это вспоминалось так ярко, что, казалось, я заново переживал юность. Я уже наполовину обернулся, чтобы включить радио — послушать, не поймает ли оно новости 1970 года, но вместе с тем и боялся, что так оно и будет.
Наконец я задремал и увидел сон. Я знал, что сплю, но, казалось, что во сне я пробудился. Кто-то тихо стучался в парадную дверь, почти так же, будто просящееся внутрь животное.
Я босиком спустился вниз и открыл дверь.
Огромный, оранжевый, смеющийся лик плавал передо мной в темноте. Это была одна из масок Марди Грас. Она заговорила голосом моего пятилетнего сына.
— Папа, я заблудился. Папа, тут темно.
Тогда я понял, что под маской был ребёнок. Она закрывала всё его тело целиком. Из-под оранжевого подбородка торчали расшнурованные кроссовки.
— Дэвид?
Я сорвал маску, но это был не Дэвид. Там оказалась Лора, её взрослая голова на теле маленького мальчика, искривлённом и скрюченном, словно у какого-то мерзкого карлика. И голос её звучал резко и скрипуче.
— Я — путь. Я — истина. Я — свет иного мира. Ну же, следуй за мной.
Потом она засмеялась надо мной, жутким и резким смехом, и сбежала с крыльца, вниз по ступеням, на улицу. Как был, босиком, я кинулся следом, в скопление многоквартирных домов. Город был пуст, безмолвен и тёмен. Единственный звук — шлёпанье моих шагов, усиленное до невозможности, словно громовое биение исполинского сердца. Однако большеголовый карлик всё равно убежал, пропал меж двух припаркованных машин, потом снова появился посреди улицы, лишь затем, чтобы ещё раз исчезнуть, свернув в переулок.
Наконец мы достигли открытого пространства, голой земли — пустыря или, может, парка. Карлик-ребёнок просто стоял там, дожидаясь, пока я догоню.
Внезапно небо наполнилось слепящим светом. Прикрыв глаза, я взглянул вверх, на сверкающий, вращающийся, жужжащий диск и услыхал голос Лоры.
— Как иголка через ткань времени. Отныне и навеки.
Свет потускнел и на диске появились часовые стрелки, крутящиеся сперва медленно, потом быстрее, назад, затем вперёд, потом опять назад…
Сработал будильник и я проснулся в своей спальне, мокрый от пота.
— Это был всего лишь сон, Барри.
Он глотнул пива и поперхнулся.
— Ты в порядке?
— Да-да. Я в порядке. Теперь ты подумаешь, что я проснулся и обнаружил пижаму порванной, а ноги грязными от бега по улицам, но это не так.
— Это не так. — Утверждение, не вопрос.
— Но тот сон был большим, чем просто конфликт в сознании. Это было то, что оккультисты, чародеи, или как их там, называют посланием, ясная, как телефонный звонок, весть от Лоры…
— Ты же на самом деле не веришь…
Теперь я начинал подумывать, что должен прервать рассказ Барри прямо сейчас. Было небезопасно, что он с такой убеждённостью продолжает эту тему.
Барри явно верил в каждое слово, которое произносил. Именно тогда я и подумал, что он действительно повредился в уме.
Но его никак не получалось остановить.
— Тем воскресеньем — лишь неделю назад — настал день посещения, когда я мог отправиться в Нью-Йорк и повидаться с моим мальчиком. Вот почему был заведён будильник. Я измучился. Я почти не спал. Но всё равно собрался. Я не хотел подводить Дэвида.
Один раз я заснул в поезде и мне приснилась Лора, сцены наших былых радостных минут, но почему-то они казались мне наигранными, почти угрожающими.
— Нет, — отвечал я в своём сне. — Отцепись от меня…
Затем проводник потряс меня за плечо и разбудил, обеспокоенный выражением моего лица.
— Эй, приятель, не твоя остановка?
В смущении я поблагодарил его и выскочил из поезда. Я стремился увидеться с Дэвидом. Я страшился увидеть Энн. Каждый раз, когда мы встречались, то всегда заканчивали тем, что кричали друг на друга. Я надеялся, что она оставила Дэвида с домработницей и пошла по магазинам или что-то вроде.
Её квартира была на Девяностой Восточной, сразу же за Центральным парком. Я… я…
Барри снова прервался. Он закрыл лицо руками и зарыдал.
Я почувствовал, что должен что-то сказать, всё равно, что.
— Эй, Девяностая Восточная. Да ты, должно быть, хорошенько подсуетился…
Он отнял руки от лица и впился в меня взглядом.
Я сразу же ощутил себя полным придурком, за то, что такое ляпнул.
— Она хорошенько подсуетилась со мной, та суперсука!
— Но там был… там находится твой сын.
— Да, Дэвид. Но, знаешь, Фил? Теперь я понимаю, что даже Дэвид был приманкой. Энн использовала его, как приманку. А за кулисами Лора дергала за ниточки, словно долбаный кукловод… и мне пришлось выбирать между реальностями, между жизнями, одной с Дэвидом и Энн в нагрузку или только с Лорой. Не то, чтобы у меня был большой выбор.
— Барри, послушай, что ты говоришь. Это опасное безумие. Паранойя. Оно может тебя погубить.
Он с силой вцепился в подлокотники. — Не то, чтобы у меня был какой-то грёбаный выбор!
Именно тогда терьер Квазимодо завизжал, словно ему отдавили лапу и с воем кинулся из-под кресла мне на колени. Барри тоже испустил визг, почти крик и подскочил, едва не свалив кресло. Это выглядело, как стереотипная женская реакция на мышь. В любое другое время это могло показаться забавным. Но я не сомневался, что он принял моего пса за Эсмеральду, которая… кто? Фамилиар? Полудомовой полтергейст?
Тогда Барри рассмеялся, отчаянно и безрадостно.
— Иисусе, Фил, вот это безумие. Я веду себя, как придурок. Ты с полным правом можешь вышвырнуть меня отсюда…
— Нет, Барри. Я не собираюсь этого делать. Поздоровайся с Квазимодо.
— Привет, Квазимодо, — сказал Барри, вяло помахав рукой. — Рад с тобой познакомиться, да уж.
— Я подошёл к квартире Энн и позвонил. Конечно же, я знал, куда пришёл. Я не мог заблудиться. Нет, я много раз прежде стоял в на этой же лестничной площадке и звонил в этот же звонок.
Но ответа не было. Я позвонил ещё раз, подождал, позвонил. Наконец дверь открылась, ударившись о запертую цепочку. Шестидесятилетняя женщина, которую я раньше никогда в жизни не видел, с подозрением уставилась на меня.
— Да? Что вам нужно?
На мгновение я был слишком ошеломлён, чтобы что-то ответить.
— Что вам нужно?
Наконец мне удалось выдавить: — Я приехал, чтобы забрать Дэвида. Я…
— Кого? — Почти выплюнула она это слово.
Немного взяв себя в руки, я спросил: — Разве здесь не живёт Энн Харрис?
— Я не знаю никого с таким именем.
— Но… это её квартира. Вы не знаете, куда она ушла? Вы просто переехали сюда? Предыдущий жилец…
Женщина захлопнула дверь прямо перед моим носом. Было слышно, как щёлкнул замок. Я поднял кулак, чтобы постучать, но в ошеломлении не рассчитал и так сильно ударил в стену, что отколол кусок штукатурки, Тогда я понял, что лучше всего уйти, пока кто-нибудь не вызвал полицию, так что поспешил вон из дома.
Снаружи я присел на садовую ограду и раз за разом повторял: — Сука. Долбаная сука.
Я думал, что говорю про Энн, которая переехала, не сказав мне и забрав с собой Дэвида. Я думал, что мой гнев и мой боль взялись из понимания, что никогда больше не увижу своего сына.
Если это действительно была Энн, если бы я действительно верил, что она переехала, то можно было бы запросить информацию. Я мог бы позвонить своему или, может, даже её адвокату.
Но на самом деле я говорил про Лору.
И я посмотрел в небеса и узрел сверкающий диск — знак, столь же ясный, словно какая-нибудь неопалимая купина.
Я знал, что мне оставалось лишь одно. Поэтому следующим поездом я вернулся в Филадельфию. На сей раз я не спал. В моей голове бесконечно прокручивались фантазии о мести. К тому времени, как я добрался до станции «Тридцатая улица», мои глаза действительно открылись и, как предрекла Лора, я узрел их…
— Барри, что ты видел? Хорошенько припомни.
— Тарелки, Фил. Летающие тарелки, тысячи их одновременно, пролетающие над городом, словно невообразимое переселение солнц. Ты не увидел бы ничего необычного в тот день, Фил, как и большинство людей, но я видел, потому что Лора открыла мне глаза. Она открыла мне даль, а моя ненависть и страх прибавили мне сил.
Я увидел их и понял, почему тупые ВВС, со своим проектом «Синяя Книга»[76] никогда ничего не находили. Это не звездолёты с маленькими зелёными марсианами. Это духовные силы, вроде ангелов, чудесные посланники, явления, но не добрые и не злые. Большинство людей никогда их не видит. Некоторые мельком замечали лишь проблеск и не понимали, что увидели. Но я знал, что они подобны живым клеткам в кровотоке вселенной, постоянно окружают нас, если только мы узрим их. Именно так это случилось. Будто сорвали размалёванный задник нашей реальности и я увидел за ним пустую сцену.
— К тому времени, как я добрался до платформы E-1 «Маркет-Фрэнкфорд», — продолжал Барри, — то был одинок, уже не совсем в твоём мире, Фил или, по крайней мере, воспринимал его весьма иначе. Город был покинут, улицы так же пусты и тихи, как в моём сне, над головой скользила пылающая туча летающих тарелок.
Поезд пришёл только за мной. В кабинке дежурного никого не было, так что я перелез через турникет и сел в вагон. И этот поезд не останавливался, пока не прибыл в место с ржавыми ступенями, где улица пахла сырым туннелем.
Я вышел, спустился по лестнице и трассы тарелок мерцали надо мной, как огненный дождь. Мои шаги отзывались эхом.
Что-то пробежало передо мной, что-то маленькое и тёмное, прогромыхав за мусорными баками. Тут же распахнулось настежь окно и порыв воздуха затрепыхал занавесками. Я слышал, как вещи там начали падать и разбиваться.
Дверь в магазин Лоры оказалась незаперта. Я ждал этого. Я ощупью пробрался по захламлённому коридору, под лившимся на меня дождём из кусочков краски. Казалось, главная комната тряслась, будто корабельная каюта в шторм, стекло звякало, книги падали с полок.
Маски на стенах качались и дребезжали. Потом они заговорили. У одной из них оказался голос Энн, моей бывшей жены.
— Барри? Где ты? Чёрт… Барри!
Другая маска закричала. Это был Дэвид.
— Папа! Помоги мне! Я боюсь! Папа!
Я сорвал занавес из бусин. Лора сидела там, обнажённая, на краешке матраса. В руках у неё был сверкающий диск. Потом она выпустила его и он воспарил в воздух, расширяясь и вращаясь, пока не заполнил комнату и его свет ослеплял. Я отшатнулся назад, в лавку. Маски грохотали.
— Папа! Папа! — кричал Дэвид из-под одной маски, потом из-под другой, третьей, словно он бежал позади их по коридору, поочерёдно выкрикивая из каждого рта.
Комната погрузилась во мрак. Я протёр глаза. Когда ко мне вернулось зрение, я вернулся в спальню сквозь занавес из бусин. Лора всё ещё сидела там.
— Это будет чудесно, — заявила она. — Мы оба вместе. Мы не постареем. Мы не умрём.
— Зачем? — спросил я. — Зачем ты это делаешь?
— Я забираю, что пожелаю, а желаю я тебя.
Разъярившись, я дёрнул занавеску из бусин, напрочь оторвав карниз. Бусинки застучали по полу. — А как насчёт моего сына?
Она улыбнулась и эта улыбка сочилась предельным злорадством. — Вспомни старые добрые деньки, Барри, любовь моя. Тогда у тебя не было сына. Игла снуёт туда и сюда, вперёд и назад, назад и вперёд. Вот и всё.
— Я не находил слов. — Ты… ты… ведьма…
Теперь настал черёд Лоры посмеяться надо мной и её голос был ужасен, словно у карлика из моего сна.
— Делай, что пожелаешь, — сказала она. — Вот и все законы[77]. И я так и сделала.
Зазвонил телефон. Барри глянул на него с предельным, абсолютным ужасом. — Извини, — сказал я.
— Нет, Фил… Пожалуйста! Не отвечай!
Эта история могла затянуться надолго. Я встал в полумраке, включил лампу и подошёл к телефону.
— Фил!
Тут на кухне обрушилась лавина кастрюль и сковородок. Телефон продолжал звонить.
— Квазимодо? Это ты?
Но мой пёс боязливо выглянул из ближайшего шкафа, заскулил и опять заполз внутрь.
Телефон ещё звонил. — Фил! Бога ради!
Что-то простучало по полу наверху, словно козьи копыта.
— Фил!
Барри бросился ко мне, но я поднял трубку и он застыл на месте.
Поначалу никакого голоса на другом конце линии не было, лишь полная тишина. Затем что-то очень слабо шевельнулось. Мне подумалось о крабе, царапающемся под ведром.
Наконец раздался голос, который я не слышал пятнадцать лет. Но, разумеется, я сумел его признать. Это была Лора Говард.
— Я — путь. Я — дверь в иной мир. Я видела замёрзшие солнца Ориона и летала на огненных кораблях во внешнюю тьму, где больше нет страданий, только радость…
Я осторожно положил трубку. Тут на меня навалились дурнота и ужас. Я отчаянно пытался уцепиться за любое возможное рациональное объяснение и, не обнаружив ни одного, ощутил, что мой собственный здравый рассудок истёрся и вот-вот не выдержит.
— Фил, — заговорил Барри. — Это была она. — Не вопрос. Простое утверждение.
Я кивнул.
— Я знал, что так и будет.
— Ты знал?
— Да, потому что я её убил.
Лампа замерцала, потом потухла. Из окна я увидел, что весь район погрузился во тьму.
Я с ужасом и трепетом взирал на Барри Этвуда.
И, сидя в темноте, он поведал мне остальную часть истории.
— Я швырнул в неё колбой от лавовой лампы. Она разбилась о висок Лоры и та рухнула на матрас. Тогда я схватил с алтаря деревянную руку, и бил ей Лору, снова и снова, пока строение тряслось, пол вздымался, а тьма то вспыхивала сияющим светом, то вновь мрачнела. Даже тогда Лора ещё не умерла. Мне пришлось её задушить.
Я чувствовал, что убиваю и сам себя, но ещё долго сжимал её горло.
И, гораздо позже, я вывалился в тихую и тёмную центральную комнату. Наверное, какой-то свет проходил через окно в крыше. Я увидел, что все маски свалились. Многие раскололись. Ни одна из них не разговаривала.
Я нашёл в ящике ключ от магазина. Уходя, я запер за собой дверь.
Снаружи, над головой, грохотал по рельсам поезд. Здесь по тротуарам ходили люди, по дорогам ездили машины и никаких летающих тебе тарелок.
— Я убил её, Фил.
— Но ведь, убийство… — Я не знал, что ответить. Именно тогда я ощутил, что Барри Этвуд был намного нормальнее меня.
— Прошла неделя, — сказал он. — Полиция не стала меня искать. В газетах ничего не было. Не думаю, что это было вполне… убийство.
— Она и правда умерла?
— В этом мире, в этом теле, она точно мертва. Но я думаю, что всё это было частью её плана. Думаю, ей требовался я, чтобы каким-то образом помочь ей перейти в… иное состояние. Теперь она хочет, чтобы я присоединился к ней там. Я знаю это, Фил, так же, как знал, что это она звонила по телефону.
Когда я той ночью вернулся домой, там была одна-единственная тарелка, висящая за моим окном. Уверен, она виднелась лишь мне, незримая для всех прочих. И с тех пор она там каждую ночь. Оно не сердится. Оно говорит мне голосом Лоры, как счастливы мы когда-то были и как счастливы мы можем быть снова. Вместе.
С огромным усилием я спросил: — Барри, ты хочешь уйти с ней?
— Часть меня хочет, Фил, та часть, которая хочет навсегда остаться двадцатидвухлетним. Я не уверен, что смогу… избегать этого и дальше. Понимаешь?
— Думаю, да, Барри.
— Вот почему я пришёл к тебе, Фил. Я решил, что ты поймёшь. Ты оказался единственным из моих знакомых, кого я смог найти в телефонной книге, единственным, кто знал Лору Говард. Поэтому я понял, что ты мне поможешь, хотя мы на самом деле никогда не были хорошо знакомы. Это никакое не совпадение, Фил. В любом случае, оставался только ты. Нужно, чтобы ты кое-что для меня сделал, когда я уйду.
И на миг всё сфокусировалось по-другому и я подумал: он собирается убить себя.
Но, нет, по безумной логике его истории, всё складывалось.
— Что от меня требуется сделать? — спокойно спросил я.
— Найди моего мальчика. Лора каким-то образом вычеркнула Дэвида. Она что-то сделала со временем. Может, вытащила несколько стежков. Но он где-то рядом. Я это знаю. Помоги ему найти дорогу назад, если сможешь.
— Но как?
Барри поднялся со своего места и прикрыл мне глаза двумя вытянутыми пальцами.
— Когда придёт время, открой глаза.
— Я попытаюсь, — пообещал я.
— Спасибо, Фил. Теперь, полагаю, Лора ждёт. Прощай, Фил.
— Прощай, Барри.
— Это может тебе пригодится.
Он сунул мне в руку ключ и прошептал адрес.
Я сидел в темноте и слушал, как Барри уходит. Он открыл дверь. Заскрипела металлическая калитка на крыльце. Потом он ушёл.
Я открыл глаза и, через минуту, в открытой двери и сквозь жалюзи замерцал свет, словно весь город заполыхал.
Я подошёл к двери и выглянул.
Барри стоял посреди улицы.
И там, в темноте, тихо, как падающие снежинки, приземлялись летающие тарелки.
(в соавторстве с Джейсоном Ван Холландером)
Думаю, что могу припомнить точный момент, когда между нами с Дженис воцарилась полная безнадёжность, когда впереди маячили лишь притворство и обман, и никакого подлинного согласия. Этот момент наступил, когда мне на ум пришло выражение сексуальное мученичество, пока голая Дженис лежала подо мной на кромке песчаного откоса, в порыве на обрыве, так сказать, на вечернем ветерке, который остывал почти так же быстро, как и моя страсть. Она тяжело дышала. Она выгибала спину, царапая землю и мою спину, устроив отличное шоу, но явно не получала удовольствия. Глаза у неё были зажмурены, лицо отвёрнуто, так что я не мог поцеловать её в искривившиеся губы.
И тогда я подумал, что она выглядит, как Жанна д'Арк у столба, в ожидании пламени…
Прямо тогда. Именно в это мгновение.
— Вот чёрт, — сказал я, скатившись с неё. — Это не срабатывает. — Мгновение она неподвижно лежала, будто озадаченная, затем внезапно села, хлопнув себя по бедру.
— Ой! Что-то укусило меня.
Что-то укусило и меня тоже.
— Иисусе…
— Давай-ка убираться отсюда, — сказала она.
Мы начали одеваться и собирать вещи. Я лишь задумался, как же мы сглупили, посчитав, что можем предаться восторженной любви в аризонских пустошах, хотя оба были детьми города, боящимися отойти подальше от телефонов, библиотек, больниц и фастфудовских ресторанов.
Это была её идея, последняя отчаянная попытка восстановить наш трёхлетний и быстро развалившийся брак, вырваться из фатального нырка перед финальным ревущим штопором. Три дня мы путешествовали пешком, большую часть времени мирно, подавленные пустынным великолепием ландшафта, фантастическими тёмными, многозвёздными небесами и, полагаю, некоей смехотворной надеждой, что процветала, пока один из нас двоих не раскрывал рот и не начинал взывать к разуму.
Оптимизм при усыплённом рассудке.
Но что-то укусило меня в зад и я очнулся.
— Я так устала, — заявила Дженис.
— Это был твой каприз, помнишь? — ответил я, отряхивая ботинки от скорпионов.
Она что-то пробормотала, похоже, вообще не слова.
— Это была твоя идея. Господи, был как-то опрос, в котором девяносто долбаных процентов учеников средней школы высказались, что, если бы мир сгинул через полчаса, последние свои тридцать минут они хотели бы зависать на пляже.
— Как в том кино, «Отсюда и до нелепости»[78]….
— Или это было «Вставать или не вставать»[79]?
— Заткнись и шевелись, — посоветовала она, взваливая на плечи рюкзак.
Темнело хмурое и беззвёздное небо пустыни. Задул резкий ветер с песком, словно Бог-курильщик выдохнул так сильно, как только мог и мне пришлось обеими руками прикрывать глаза от песка. Почти ослеплённый, я столкнулся с Дженис и мы оба повалились чертыхающейся грудой. Затем, так же внезапно, ветер прекратился и начался дождь. За считанные секунды мы увязли задницами в грязи.
— Это просто моё везение, — заметил я. — Просто, как видно, в этом походе ничего не идёт, как надо.
— Наслаждайся своим вторым медовым месяцем, Сэмюэль, — ледяным тоном заметила Дженис. — Это последнее, что тебе остаётся…
Это было ошибкой, всё это, не только вылазка в пустыню. Наслаждаясь природой, читая друг другу из «Учения дона Хуана» при свете спортивного фонаря, ничего мы не уладили, не сделались хоть немного счастливее.
Я коснулся руки Дженис. Она резко её отдёрнула.
— Что, будем всю ночь здесь сидеть? — спросила она.
— Полагаю, нет, дорогая, — ответил я, вставая и помогая ей подняться на ноги. На сей раз она приняла мою руку, когда жест был чисто практическим, а не только ласковым.
— Вот дерьмо, — сказала она.
Никто из нас не промолвил ни слова за следующий час, когда мы ползли вниз по горному склону, вконец размокшему, снова и снова скользя по грязи, когда тропинка выскальзывала у нас из-под ног, словно комковатый пудинг. Дженис дулась всю дорогу. Каждый раз, когда молния высвечивала её лицо, оно оказывалась с надутыми щеками и выпяченной нижней губой, как у маленького ребёнка, который не добился своего.
Наконец я заговорил: — Дождь уносит наши печали. Помнишь?
— Дерьмо!
Почему-то никому из нас так и не пришло в голову остановиться и разбить лагерь. Мы обсохли бы в палатке, если бы у нас ещё оставалась удача — нет, если бы она переменилась к лучшему — но я не думаю, что кто-то из нас стремился сблизиться с другим. При ходьбе у нас, по крайней мере, оставалось чувство завершения. Выход из брака — прямо и направо.
Вот они мы: два красноречивых типа, оба — аспиранты по лингвистике, скатились до жестов, до физического действия ухода, когда слова и мысли оказались бессильны. Разумеется, я мог оценить забавную ироничность этого.
Разумеется.
Казалось, что прошли часы, пока дождь лил, как из ведра и не раз я задумывался о весьма реальной опасности быть смытыми внезапным паводком. Мы карабкались по щиколотки в грязи, склонив головы от ветра и в результате вода заливалась нам за шиворот, полынь и кактусы царапали нас сквозь штанины, пока мы ковыляли вперёд.
Я пытался найти хоть что-то подбадривающее в окружающем, всё равно, что.
— Дерьмо, — выкрикивала Дженис. Она вышагивала под это слово: — Дерьмо! Дерьмо! Дерьмо-дерьмо-дерьмо!
— Бобы, бобы, они полезны для сердца, чем больше их ешь, тем больше[80]….
Она обошла меня кругом и послала мне самый ядовитый взгляд, который можно вообразить.
— Просто заткнись. Ладно? Заткнись.
— Смотри! Свет! Мы спасены!
На мгновение я подумал, что Дженис мне не поверила. Она собиралась меня треснуть. Но потом обернулась и увидела, что там действительно был свет. Мы оба рванулись к нему. Снова полыхнула молния и я различил сквозь рябь водных струй дорогу и ряд низких деревянных построек, одна из них с крыльцом и светящимся окном. У обочины мигала неоновая вывеска.
— Отель «Паловерде»! — Дженис запыхалась, сбавив темп до нетвёрдого шага. — Ну, слава Богу.
— Хоть какой-то порт в бурю.
Тогда она по-настоящему улыбнулась мне. — Чертовски верно.
Когда мы стояли на крыльце и отчаянно барабанили в дверь, снова и снова грохотал гром. Дженис что-то прокричала. Я не разобрал, что именно. Но затем буря немного утихла, я ещё раз постучался и расслышал шаги внутри.
— Дай угадаю, — сказала она. — Это место принадлежит девяностолетнему пропитому бирюку по кличке Папаша, который за двадцать лет не видал живой души, кроме своей ослицы Иезавель…
Это больше походило на Дженис, которую я когда-то знал, которая понимала, когда можно подурачиться. Я мягко скользнул рукой по её шее.
— Нет, этим управляет очень симпатичный, но странный молодой человек, который никогда не выходит наружу, но очень добр к своей матери. У него есть история насчёт этих ливней…
Она сбросила мою руку.
— Не очень забавно. Да и у тебя не выходило никогда.
Прежде, чем я смог хоть что-то ответить, дверь отворилась и мы оба ввалились внутрь. Кондиционированный воздух заставил нас трястись. Наш хозяин оказался старым седоволосым мужчиной, одетым в смокинг и игравшим в карты с самим собой. Комната была смесью гостиничного офиса и ресторана. Тут имелось три стола, десяток стульев и музыкальный автомат в углу.
— Приветствую, — сказал он. — Приветствую. Имеется номер. Нет, даже лучше — полотенце. Прачечная справа от холла. Я мигом обернусь…
— Это было бы великолепно, — ответил я, когда мы с Дженис плюхнулись на стулья.
— Подкрепитесь чашечкой кофе, — посоветовал старик, показав на банку и ультрасовременную кофеварку.
Как только он ушёл, я прошептал Дженис: — Ну и что именно ты предлагаешь нам сделать?
— Снять домик. Что же ещё? Я не вернусь под дождь.
— А потом?….
Прежде, чем она ответила, вернулся хозяин, с охапкой больших розовых полотенец со следами отбеливателя. Старик протянул правую руку, сияя от счастья. — Так и не представился, — нетерпеливо произнёс он. — Зовут Джеком Макмастерсом. Владею «Паловерде», уж не помню с каких времён. Я пытаюсь помешать этому месту развалиться. — Затем его улыбка погасла. Он выложил полотенца на стол между нами и указал на комнату. — Там так грязно. Я должен извиниться за это. Я стараюсь и пытаюсь, но…
Я уткнулся лицом в полотенце, но, когда поднял взгляд и начал изучать комнату, то и вправду изумился. Это место было безукоризненно. Мебель в основном не нуждалась ни в чём, кроме новой обивки, столы и стулья, по-видимому, подвергались маниакальной чистке.
— Мне кажется, у вас прекрасно получается, — сказал я.
Он ничего не ответил. Я понадеялся, что ничем его не обидел.
Молния сверкнула очень близко. Стёкла в окнах задребезжали. Взглянув за встревоженную Дженис, старик продолжил: — Не тревожьтесь насчёт погоды. Не похоже, что мы съедем в каньон. — Последовала ещё пауза. Мы сидели, вслушиваясь в дождь. Дженис поедала меня взглядом, будто стараясь передать телепатическое сообщение: «Ну, скажи какую-нибудь глупость!» Но Макмастерс игнорировал нас и продолжал говорить, почти так, будто знать не знал о посетителях. Это был монолог, адресованный пустому месту, или, может быть, кому-то ещё снаружи, в буре, слушающему это.
Я задумался, кто быстрее сойдёт с ума, я или Джек Макмастерс.
— Рад, для разнообразия, какой-то настоящей компании, — пояснил он, улыбнувшись. Он сел с нами за стол, перетасовал колоду карт, затем предложил их нам. — Играете?
— Не очень…
Дженис пнула меня под столом. — Немного, — сказала она. — Довольно сносно.
— Замечательно. — Он раздал три покерных руки. Никаких предложений ставок. Мы сели играть. Тут я осознал, что мы с Дженис до сих пор остаёмся насквозь промокшими. В замешательстве мы как-то позабыли про этот пустяк.
Она чихнула. Тогда Макмастерс поднялся из-за стола и принёс нам обоим кофе, который мы с благодарностью выпили.
— Простите, — сказал он. — Иногда я забываю о манерах. Бывает, что человек забывает, на что это похоже — быть со своим сородичами — я хочу сказать, людьми. — Он усмехнулся и сделал непонятный жест. — Что я хочу сказать, у нас не бывает много клиентов в это время года — или в любое другое, если уж на то пошло.
— Нас?…. — уточнила Дженис.
— Только я. Только я один здесь. — Старик ткнул себя в грудь. — Только трое нас. — Казалось, ему было трудно произнести что-то ещё. Наконец он справился: — Моя Лоретта не так давно скончалась.
— Сожалею, — сказал я. Это всегда говорят. Сожалею. Бесполезная формула, не исцеляющая ран. — Должно быть, здесь одиноко.
— Мистер, — с ударением сказал Джек Макмастерс, тыча в меня пальцем через стол, — что бы вы ни слыхали о наслаждении одиночеством, никогда этому не верьте. Люди, что живут вокруг. Жизнь, дыхание людей. И любовь. И быть молодым. Тогда ещё остаётся надежда. Что бы ни было не так в вашей жизни, ещё есть шансы, что вам удастся её изменить. Ещё не слишком поздно. Возможности ещё не исчерпались. — Он посмотрел в окно, на бурю. — Завидую вам обоим, — тихо произнёс он.
Под столом я коснулся руки Дженис и она не стала вырываться. Я пытался оценить чувства старика, но не сумел. Мне показалось, что он сдерживал гримасу, будто от острой боли. Потом он поднялся и отправился за новым кофе. Он вернулся с подносом пончиков.
— За счёт заведения. Берите, сколько хотите.
Дженис и я осторожно взяли по одному. Мой оказался чёрствым. Я ничего не сказал.
— Надолго ли планируете остаться? — спросил Макмастерс.
— Ненадолго, — ответил я. — Скоро нам нужно будет уходить. — Тут мне пришло в голову, что в турпоход не берут много денег и, вполне может быть, что у меня с собой не хватит, чтобы снять номер даже на одну ночь.
— Вы же не намерены тащить свою прелестную жену в этот хаос. — Он указал на бурю.
— Вообще-то, мы заблудились, — сказала Дженис. — Мы с радостью останемся.
Я вытащил кошелёк и потряс его, надеясь, что она увидит, а Макмастерс нет.
— Внесезонные тарифы, уценка за всё это, — заявил старик. Он снова встал и подошёл к окну, всматриваясь в ночь. Вспыхнула молния, озарив его лицо. — Чёрт, да оставайтесь бесплатно…
— Мы не хотели бы злоупотреблять…
— Сэм, — шепнула Дженис. — Какой же ты толстокожий. Он говорит нам, что нуждается хоть в каком-то обществе…
— Взгляните на это, — обернувшись, внезапно сказал хозяин отеля «Паловерде». Он вытащил из кармана пиджака целый ком банкнот. — У меня такого добра ещё полно. Так что, поверьте, ваши деньги мне не нужны. Похоже, вы люди хорошие, приятные, живущие достойной жизнью, полной надежд и… возможностей. Поэтому, прошу, останьтесь с Джеком Макмастерсом. За счёт заведения. Теперь расскажите мне, чем занимаются люди вроде вас, когда не блуждают по пустыне?
Я кратко объяснил, что мы оба аспиранты, Дженис кандидат философских наук, а я скоро получу магистра искусств.
— Учёные, так? Лоретта тоже была кем-то вроде учёного. Ну, по правде говоря, у неё не было степени или чего-то такого. Да и в школе не училась. Но она читала книги. Её очень интересовали местные обычаи. Индейская дребедень. Это было у неё в крови.
— О… — я подавил желание высказаться больше, ощутив себя астрономом, столкнувшимся с «О, моя жена тоже была космическим учёным. Она всё время гонялась за летающими тарелками».
— Моя Лоретта частично происходила от хопи. Да ещё немножко мексиканской крови. Она уходила на много дней в пустыню, разыскивая затерянные индейские кладбища и тому подобное. Одно из них она нашла поблизости. Кучка каменных вешек, расставленных по какой-то схеме. Там она и… там покоится Лоретта.
Тогда я и услышал шум, как будто ветка задела оконное стекло. Но вдруг вспомнил, что снаружи не было никаких деревьев. Я поднял глаза и увидел, что кто-то нарисовался у окна во вспышке молнии, сгорбленная, пепельная, измождённая фигура.
Дженис подавила вскрик: — Тот человек выглядит, словно его ударила молния — обгорелый…
— Ох, — наш хозяин нервозно рассмеялся. — Не обращайте внимания на эту истрёпанную кожу да кости. Всего лишь бродяга.
— Вот ужас, — проговорил я, удивляясь, почему произнёс именно это слово, сомневаясь, что бродяга может быть ужасен, но почему-то уверенный, что на самом деле это и хотел сказать.
— Выйду на минутку, люди. — Макмастерс надел шляпу и дождевик, и выскочил наружу. На мгновение в комнату проникла буря, взрыв водяной пыли. Потом дверь захлопнулась и воздух успокоился. В темноте та растрёпанная фигура всё ещё упорно маячила у окна. Дженис посмотрела на неё, потом отвела взгляд. Похоже, она собиралась свалиться без чувств. Я попытался убедить сам себя, что её просто одолела усталость.
Затем сквозь рёв бури что-то прокричал Джек Макмастерс. Я встал и выглянул наружу. Он стоял на подъездной дороге, лицом к лицу с тем существом, грозил и тыкал пальцем, вновь и вновь повторяя какое-то слово, которое я не мог разобрать. Бродяга или кто бы там ни был, ёжился промокшей, почти бесформенной грудой. На мгновение мне показалось, что это был вообще не человек, а каким-то образом ожившая охапка палок и грязи. Но нет, оно двигалось как человек, заползая за мусорный бачок. Джек Макмастерс запустил в него камнем, потом ещё, с силой, будто достаточно испугался или разозлился, чтобы намеренно его покалечить.
Но затем он подошёл к окну, встал прямо перед моим лицом и улыбнулся. Проблема разрешилась. Он вернулся внутрь, роняя капли. Где-то с минуту Макмастерс пытался продолжить беседу, отпуская замечания о том, как, должно быть, трудно получить в наши дни образовательный кредит. Я бормотал какую-то чепуху о грантах и экономии. Потом старик заметил, что он сам, несмотря на плащ, промок до костей и внезапно достал ключ, который я принял без возражений. Дженис была не в настроении и не в состоянии продолжать беседу дальше.
— Номер для молодожёнов, — пояснил Джек Макмастерс. — Полагаю, вы захотите переодеться в сухое и немного отдохнуть. Затем, в восемь, ужин. Боюсь, всего лишь мясо в соусе и разогретые бобы.
— Это было бы чудесно, — отвечал я. — Спасибо.
Лавируя, я вывел Дженис из ресторана. Её глаза были зажмурены, а руки прикрывали лицо. На миг ненастье обрушилось на нас, но переход в наш номер покрывала скатная крыша, которая немного защищала. Я осмотрел окрестности мусорного бачка, задумавшись, что же случилось с бродягой, но не испытывая настоящей жалости. Заботливость у меня выдохлась. В целом это был ужасный день. Довольно затянутый, но ужасный.
Номер для молодожёнов. Ну да, конечно. Нож в спину. И провернуть.
Позже я рассматривал тень своей жены, пока та мылась в ванной. Тень чернела на стенах цвета пыли, вызывая в памяти плутонический мрак. Блеснувшая вспышка и громовой раскат прервали мои размышления, но они тут же продолжились. Тень натянула теневые трусики.
— Дорогая? Тебе уже получше?
— Меня немного мутит. Надеюсь, это не от пончиков.
— Ну, я вот просто подумал. Мы находимся в Номере Для Молодожёнов и, знаешь, я просто подумал… — я осмелился надеяться, совсем чуть-чуть. Вот о чём я действительно размышлял.
— Забудь про это! — Она появилась из ванной, топлес, но бледная, недовольная и ничуть не соблазнительная. — Я просто не желаю заниматься любовью после… того бедняги.
— Это бывает везде, Дженис. Ты не можешь им помочь. Как и я. Даже здесь, где нет никаких улиц — уличные бродяги. Когда идёт дождь, они промокают.
— Этот выглядел, как мертвец.
Я глянул на часы. — Пять минут до нашего экзотического обеда в экзотическом отеле «Паловерде». Не следует заставлять ждать шеф-повара…
— Не умничай. Он был очень добр с нами.
Я наблюдал, как она одевается. Её движения были неловкими, мучительно медленными.
Проползло целых двадцать минут, перед тем, как мы совершили свой выход, в наших лучших туристических нарядах, чистых и лишь слегка обрызганных дождём. Джек Макмастерс ждал нас, не выказывая признаков нетерпения. Он облачился в шёлковый смокинг, синий, блестящий и безнадёжно устаревший. Я удержался от каких-либо комментариев.
— Пока вы собирались, — сказал он, — я сходил в комнату Лоретты и принёс несколько её книг. Может, вы двое, учёные и всё такое, захотите их взять.
— Премного благодарны, — ответила Дженис.
Он вручил ей три объёмных тома, все конца девятнадцатого века, все описывающие индейские обычаи.
— Похоже, они больше относятся к твоей области, чем к моей, — заметил я Дженис. И вправду, она специализировалась на языках племён Юго-Запада.
— Ещё раз спасибо, — проговорила она, положив их на стол.
Что-то стукнуло в окно. Я глянул, встревожившись больше, чем мог бы объяснить, но там был только свет неоновой вывески; а кроме этого лишь тьма и дождь. Джек Макмастерс бодро извинился и задёрнул все шторы. Всё ещё улыбаясь, он запер парадную дверь. — Этим вечером отель просто закрыт, — сказал Джек. Он щёлкнул выключателем, и неоновая вывеска потухла. Второй выключатель погасил свет над крыльцом. — Теперь мы можем узнать друг друга получше.
— Кажется, это потрясающие книги, — заметила Дженис.
— Лоретта всегда говорила, что книги только уводят подальше. Настоящее знание, всегда говорила мне она, нельзя отыскать в книгах.
Я переглянулся с Дженис. Она фальшиво улыбнулась и сказала: — Разумеется, это зависит от того, что вы называете «настоящим знанием».
— Я говорю о настоящем знании того, как устроен мир. Например, правила жизни и смерти. Лоретта утверждала, что «настоящее знание» сознательно исключалось из книг, что никто не мог его описать, даже, если пытался, будто оно неким образом защищалось. Она бывает очень самоуверенна, моя Лоретта.
Дженис побледнела. — Бывает?….
— Я имею в виду, была самоуверенна. Когда ещё была жива.
Я почувствовал приступ истинной жалости к этому человеку. Умершая жена до сих пор заполняла его дни и мысли, будто она никогда не уходила, потому что никого другого у него больше не было.
— Должно быть, тут очень одиноко совсем одному, — сказал я, немного смущаясь и надеясь, что он не примет это за снисхождение.
— Плохо быть одному, как я уже говорил. Но это хуже. Намного хуже. Думаю, нет большего одиночества, чем в скверном браке, когда ты не можешь уйти. В нескончаемом браке…
— В наше время всегда можно быстро развестись, — озадаченно произнесла Дженис.
Старик насупился. — Замечательно, когда два человека хотят пойти своими раздельными путями. Но что вы сделаете, если другой человек не уходит? Что делать человеку, если его бывшая продолжает возвращаться, вцепилась в него, и играет не по правилам?
Ни я, ни Дженис, не смогли ничего ответить. Мы снова сидели в неловком молчании.
Дождь. Ветер. Гром. Стук в окно.
Вздохнув, старик поднялся и начал подавать обед. — Правила, — сказал он. — Как говорила Лоретта, правила — это такое дело, что их нет ни в одной книге. Думаю, вы изучите их как-то по другому.
Мы ели в тишине. Это был не мой идеал приятного вечера. Я заметил, как Дженис время от времени поглядывает на книги, словно они были сокровищами, в которые ей не терпелось зарыться. Я порадовался за неё. По крайней мере, хоть кто-то получил какую-то пользу от фиаско, в который превратился наш планировавшийся Второй Медовый Месяц.
Когда буря, наконец-то, начала стихать, стук в окне стал громче и настойчивее. Я не мог этого терпеть. Я хотел закричать, даже выбежать наружу и схватиться с бродягой, пусть даже…
Но Джек Макмастерс просто поднялся из-за стола и сказал: — Так, люди. Есть кое-что, чему я должен уделить внимание. Прошу прощения. Я могу немного задержаться, поэтому, когда закончите, просто оставьте посуду на столе. — Он выглянул из-за шторы, затем надел шляпу и дождевик, но вышел через чёрный ход, через прачечную за офисом.
Намного позже нам с Дженис удалось заняться любовью во тьме Номера Для Молодожёнов, не так, чтобы на отлично, но, пока мы безмолвно нащупывали друг друга, то не ругались и действие свершилось. Потом какое-то время мы лежали не двигаясь, вслушиваясь в тишину далёкой пустыни и недалёкое капанье дождевой воды с крыши. Наверное, я ненадолго заснул, потому что пробудился, страдая животом, ибо мексиканская пища отказывалась упокоиться с миром.
Но, по дороге к уборной, я замер. Окно было распахнуто. Оттуда лился лунный свет и в нём, обнажённая, поверх одеяла, сияла Дженис. В тот момент она была умопомрачительно прекрасна. Всё, что я мог сделать — это не зарыдать, не от её вида, а от понимания, что мы ещё могли свернуть с пути, которым шли несколько последних лет. Мы ещё могли вновь полюбить друг друга, как прежде, если попытаемся, по крайней мере, на время. Как говорил Джек Макмастерс, ещё не все возможности исчерпались. Если только мы осмелимся…
Когда я вернулся из туалета, облако закрыло луну, и комната погрузилась во тьму. Моё внимание привлёк клокочущий шум снаружи. Я подошёл к окну и выглянул.
Ночь была тёмной, но я довольно чётко всё различал. Я видел их силуэты на бледном песке пустыни: полуголого старика и того, другого. Слышались безутешные рыдания, и я узнал голос и узнал человека. Это был Джек Макмастерс, по пояс голый, рука об руку с тем пепельным существом. Вымокшая масса его головы покоилась на плече Джека, прислонившись к его тощей шее. Ласково потираясь носом. Лишь тогда я полностью сообразил, что у «бродяги» женские очертания. Ошибиться было невозможно.
Через десять минут я тащил свою полураздетую и всё ещё протестующую жену вниз по грязному холму, с обоими нашими рюкзаками в руках, спотыкаясь о камни и кактусы. Пару раз она меня пнула. Она выкрикивала каждое ругательство, которое знала. Я был сильнее её. Я одолел. Через некоторое время она успокоилась.
Но я не смог объяснить. Я не мог. Никогда. Я просто знал, что существуют браки намного, намного хуже нашего.
Когда мы вернулись в цивилизацию, Дженис и я развелись. Тогда это казалось единственной достойной альтернативой. Когда минуло несколько лет и мы стали встречаться по работе, на конференциях и тому подобном, я обнаружил, что больше уважаю её на расстоянии, чем, когда мы были женаты. Она даже начала мне нравиться.
Но я никогда не рассказывал ей, что видел той ночью, а она никогда не рассказывала мне, о чём догадалась. Мы не делимся настолько интимными вещами. Мы пошли своими собственными раздельными путями.
Но сначала Сара умерла.
В самом конце невероятно огромные тропические бабочки покрыли вытянутые руки моей жены, возникая, по-моему, просто из воздуха, словно она вызывала их к жизни, только лишь посвятив им последние спутанные мысли в заключительные мгновения: переливчатые голубые морфиды[82] с Амазонки, мерцающие под уличными фонарями и огромные бабочки-парусники, и что-то цвета сумерек сверху и с белеющей совиной головой снизу. Именно такая бабочка уселась на кончик её пальца, столь же загадочная своей совиной головой, какой в тот момент была Сара, какими были мы оба, полные изумления, страха и скорби, не в силах отыскать верные слова.
Но сначала она умерла.
И роились бабочки, их жадные язычки мелькали над тем, что ещё оставалось от её разлагающейся плоти; и она повернулась ко мне, будто пытаясь снова заговорить, и её лицо стало лишь массой тёмных крыльев, трепещущих на черепе, будто что-то из сновидения, невозможное даже для Нью-Йорка, но что значила ещё одна несуразная деталь среди столь многих?
— Я вернулась, — сказала она.
Но сначала она умерла, внезапно — клац! — на ней бесстрастно сомкнулись челюсти города. Я был дома, составлял список литературы, которую моя собственная мать когда-то называла худшими вещами после Аллена Гинзберга[83], когда телефонный звонок рассказал обо всём: что Сара погибла в метро, часом раньше, от несчастного случая, когда напирающая толпа буйных подростков, прямо с рок-концерта, совершенно случайно, неумышленно и даже неосознанно, столкнула её с платформы как раз в момент прибытия поезда — который разрезал её пополам.
— Я вернулась, — сказала она.
Я отправился в морг, чтобы её увидеть. Всё равно мне бы пришлось это сделать. Меня ждал полицейский и два сотрудника морга, и они задали мне множество жутких вопросов, но вежливо, словно пытались меня поддержать и не совсем понимали, как. Никто ни в чём меня не обвинял.
Только Сара, прежде. У нас случались споры с криками. Мы наполовину всерьёз обсуждали развод.
Я тоже внёс свою долю укоров и вещей, достойных укоризны. Ни один из нас не мог считаться безвинным. Но теперь это закончилось. Всё сомнительное разрешилось достойно и чисто.
— Осталось достаточно для церемонии с открытым гробом, — мягко сказал один из сотрудников.
Как любезно.
Её лицо не пострадало. Почему-то здесь, на столе в морге, у ней не было набухшей алым линии на уровне талии, которую я ожидал увидеть. Возможно, её посередине обернули пластиком, чтобы удержать месиво.
Как невероятно аккуратно.
Меня предложили отвезти домой, но я пошёл пешком и всё это даже не казалось мне реальным, пока я не срезал путь по западной стороне Центрального парка, мимо одной, двух, трёх зияющих пастей голодной подземки; и я пытался думать, не о себе самом, но о ней, о её погибшей карьере, как актрисы, которой она никогда не станет и о декорациях, которые она никогда не спроектирует, и об авангардистской постановке чего-то, под названием «Макбет, мавр из Мантуи», которая показалась бы совсем иной, доберись она когда-нибудь до премьеры. Сценарий выглядел ужасно, претенциозно и тривиально — Сара погибла ни за что, меньше, чем ни за что, за чужие словесные помои, а жизнь продолжалась, город продолжался, спасибо тебе, его огромное ослепительное сердце, не пропустившее ни одного удара.
Я ничего не чувствовал при этом. Я был словно сам по себе, стараясь соответствовать роли скорбящего мужа.
Горе медленно копилось дымкой боли, без слов и, к тому времени, когда я добрался до нашего дома, то тихо плакал.
— Я вернулась, — сказала она.
Я сидел в квартире, теперь моей квартире, не её квартире — со всё ещё разбросанными кусочками её жизни — щёткой в раковине, незаконченными набросками на чертёжной доске, книгами на полках, спрятавшимся под кроватью котом, смутно понимающим, что что-то пошло ужасно неправильно — я сидел на кровати, уставившись на её вещи, только начиная ощущать утрату, будто стрелявший в бою солдат, сперва ощутивший что-то вроде удара, сильного толчка, на секунду-другую сбившего ему дыхание, прежде чем нервная система смогла разобраться с поразительным открытием, что ему вырвало половину потрохов.
Думаю, прошли часы. Через некоторое время стемнело. Телефон не звонил. Для всех, пришло мне в голову, для всех, кто был хоть как-то важен, это оставалось тайной. Я не звонил родственникам. Я ничего не организовывал.
Я всё ещё мог притворяться. Я не делал никаких глупостей.
Пазузу, чёрный кот, очень мягко царапнул мою ногу, потом зашипел и удрал под кровать. Я глянул вниз. На моих ногах красовались белые шлёпанцы Сары.
Я вспомнил парня из «Мыла»[84], который мог разговаривать только через марионетку, и когда другие персонажи спрятали её, ему пришлось прибегнуть к половинке грейпфрута, чтобы по-другому выразить непроизносимое отвращение.
Я не смеялся, когда надевал шлёпанцы на обе руки, используя их, как марионетки.
Поступить так казалось правильным, даже уважительным.
— Она действительно мертва, — сказал правый тапок. — Ты видел.
— Нет, — ответил левый. — Если мы будем это отрицать, если мы достаточно долго будем рассказывать действительно громадную ложь — то кто знает?
— Ты знаешь, — сказал правый.
— Отрицай это. Миг за мигом. Это — всё, что всегда есть у каждого из нас. Лишь осколок времени, который мы называем сейчас. Нам неизвестно, проживём ли мы ещё минуту, достаточно долго, чтобы договорить слово или даже выдохнуть Поэтому, отрицай это с каждым выдохом, пока ты ещё можешь.
— У тебя осталась уйма всего, что ты хотел высказать. Уйма того, что так и не собрался сделать, — сказал правый тапок.
— Да, не собрался. Так я и поступал, — подтвердил левый.
— Не надо ждать. Если любишь кого-то, если ненавидишь, если хочешь извиниться, что идёшь в туалет, скажи это сразу. Не потом.
— Легко теперь говорить мне это.
— Говорить легко, — сказал правый тапок. — Это жизнь по расписанию вставляла тебе палки в колёса.
Я уронил руки на колени.
— О, Боже, я хочу её вернуть! — вырвалось у меня. — Я хочу, чтобы она вернулась. Это всё.
— Мёртвые люди не возвращаются, — сказал правый тапок.
— Только однажды…
— Пожелай этого, — сказал левый. — Пожелай этого очень сильно. Солги себе. Мечтай об этом. Очень сильно. День за днём, секунду за секундой. Одурачь сам себя. Под конец это станет неважно. Представь, как могло бы быть…
— Такие вещи в реальном мире не проходят, — возразил правый.
— Это — Нью-Йорк, — заметил левый.
Тогда я зарыдал вслух и услышал, как что-то зашевелилось в квартире, за вещами, под вещами; сначала мне показалось, что это кот; на кухне загремели кастрюли.
— Питер. Я вернулась.
Я кинулся туда, споткнулся и повалился ничком, почти что завопив; перепуганный, растерянный, неверящий, убеждённый, что внезапно и полностью свихнулся. Я признал её голос. Я узнал его. Это был её голос.
Конечно же, квартира оказалась пустой. Кастрюля выпала из шкафа.
Это произошло гораздо позже, когда, казалось, я уже часами рыдал, катался по кровати, рвал бумажные листы, сам поражаясь глубине и силе своих чувств, лишь тогда действительно понял, что всё это правда, настоящая, реальная правда, что она ушла, не здесь, не вернётся; лишь тогда моя изнасилованная нервная система разобралась, что значили все эти сигналы…
В конце концов я уснул и представлял, и мечтал, и очень сильно лгал сам себе — и тут оказалась Сара, лежащая на спине рядом со мной, высокая, тонкая и бледная, со светлыми, почти белыми волосами. Она всё ещё была в своей выходной одежде и на высоких каблуках, безупречные руки крепко сжимают сумочку. Она выглядела скорее инвестиционным брокером, чем театральной личностью, безукоризненная, совершенная…
Я приподнялся на локте и стал нашёптывать ей: ласковые шуточки, забавные вещи, которыми мы перекидывались, когда нам обоим было по двадцать, телефонные фразочки, включая всегда популярные: «Мы не можем продолжать так жить»[85], вечную классику «Офис доктора Мбого. Лесс-эй! Лесс-эй!»[86] плюс неизбежный «Пуф!» — слово, изначально забавное на слоговом уровне.
Но она не отвечала. Она просто лежала тут, совершенно безмолвная. Лунный и фонарный свет сочился сквозь жалюзи, затмевая цвета, разлиновывая спальню решёткой тьмы и сверкания, и превращая Сару в безупречную мраморную статую.
Единственная чёрная бабочка показалась на её подбородке, внезапно развернула крылья, затем умчалась в ночь.
Я потянулся, чтобы коснуться Сары в своём сновидении и правая рука прошла насквозь, разделив её напополам, и вышла тёплой и влажной.
Я с отвращением отпрянул. Чувствовалось, как во мне медленно поднимается страх, беспомощный ужас. Я зажал рот другой рукой, придушив вопль.
Тогда это видение заколыхалось и пропало, я провёл рукой по одеялу, но нашёл только пыль, сор и несколько жёстких волос.
Я понимал, что сплю, не в силах пробудиться, прислушиваясь к шуму дороги, беспокойным морем вздымающемуся за окном.
Меня разбудил запах.
Я перекатился, сел и поперхнулся. Атмосфера в квартире загустела от гнилого смрада, который я почти что видел в грязном воздухе.
Я пригладил волосы и провёл рукой по кровати рядом, рассерженно высматривая кота, удивляясь, какое разлагающееся сокровище мог приволочь этот маленький паинька. Но ничего не обнаружил.
В кабинете Сары царил разгром, бумаги раскиданы по полу, чертёжный стол перевёрнут, чернила размазаны по диковинным египетским декорациям, словно некий припадочный младенец пытался рисовать пальцами.
Чернильные отпечатки рук были маленькими и тонкокостными, но явно взрослыми, явно женскими.
Сильнее всего запах ощущался у чертёжного стола и поваленного табурета.
Я провёл остальную часть утра за уборкой, дезинфекцией, протиркой и опрыскиванием. Телефон звонил и звонил. Я не обращал на него внимания.
Потом я на несколько часов засел за свою пишущую машинку, наговорив себе уйму лжи, продолжая тапочный диалог.
Как смогу я отличить мою истинную любовь от чего-то иного?….
Она умерла и ушла…
Нет, она не ушла.
Я хочу её вернуть.
Тебе может это не понравится.
Нет?
Да, типичный недостаток жизни во лжи — то, что ты теряешь связь с правдой.
Крайне банально, Бэтмэн. Это по-настоящему запутано.
Значит, ты и вправду любил её так сильно, как теперь считаешь?
Да. Чёрт подери. Да.
А хочешь убедиться?
Телефон звонил и звонил. Наконец я встал, пошёл в спальню и снял трубку. Так или иначе, все уже знали. Звучали соболезнующие излияния от родственников, о чьём существовании я едва ли знал. Рассудительные дядюшки, один за другим строили планы. Похороны будут завтра. Может, кому-нибудь приехать и остаться со мной?
«Нет», — отвечал я им. «Нет. В этом нет нужды, потому что на самом деле она не умерла».
«Ты сошёл с ума от горя», — сказали они.
«Нет. Я никогда не был более трезвомыслящим. Она сейчас тут, со мной».
«Мы приедем прямо сейчас», — сказали они.
Это произошло, пока я ещё говорил — Сара положила руку мне на плечо и тихо произнесла: — Я вернулась.
Я выронил телефон. Она нежно обняла меня. Она была здесь, в вечерних сумерках, такая, как я видел её в своём сне — безукоризненно одетая, на одном плече сумочка, залакированные ногти блестели в полумраке.
Она не вздрогнула, когда я включил свет, но медленно подняла голову и произнесла: — Привет, Питер.
— Привет, Сара.
Зловоние было ужасающим. Она притянула меня к себе, чтобы поцеловать. Я сглотнул, попытался что-то сказать, попытался отстраниться. — Нет, пожалуйста, нет…
— Чего ты боишься, Питер? Что я тебя съем? Так этого не будет.
Она выпустила меня. Я опустился в мягкое кресло. Она сидела на краю кровати.
Я снова выключил свет.
— О чём ты думаешь прямо сейчас? — спросила она.
— Не знаю, что и думать. Я с таким никогда не сталкивался.
— Ты желал этого. Ты желал этого очень сильно. У тебя должна была иметься причина, ясное представление о том, что ты делаешь.
Тогда я думал, что понимаю. На мелькнувший миг я был уверен, что, каким-то образом, в этот момент наши жизни полностью слились вместе, линии нашего существования сошлись в этом пике, этой невообразимой отсрочке, когда я наделю всё смыслом, исцелю весь вред, потребую удовлетворения, исправлю каждую частичку невнимания, гнева, себялюбия, которые каждый из нас когда-либо причинил другому. Было так, словно я тонул и всё это вспыхивало передо мной…
И я не смог подобрать слов. Я лишь чувствовал себя оцепенелым и опустошённым.
— Просто это так… странно. Я боюсь, — наконец проговорил я, почти расплакавшись от такого бессильного оправдания.
Она улыбнулась. Тогда я почувствовал муки надежды. Я пытался убедить сам себя, что она на самом деле вернулась к жизни, что мы могли продолжать, как прежде и, может, даже лучше; но, пока я смотрел, её лицо, кажется, немного потрескалось. Морщинки вокруг её глаз подозрительно изменились, хотя и чуть-чуть.
— Как думаешь, что я чувствую? — спросила Сара. Она мягко засмеялась. Это был настоящий смех, настоящий её голос.
Телефон зазвонил снова и продолжал звонить. Я выключил свет. Мы двое сидели в сгущающемся мраке, уставившись на телефон. В конце концов она кивнула, я потянулся и снял трубку.
Говорил полицейский сержант, которого я встретил в морге, его голос явно был натужно спокоен. Он казался шокированным, неспособным сказать то, что должен.
— Мистер Райли… было отмечено… надругательство — не знаю, как назвать это по-другому.
— Какое?
— Тело вашей жены исчезло.
— Но это невозможно, — сказал я. — Похитители трупов в наши дни? Упыри?
— Мы не знаем, мистер Райли. У нас не так много для отправной точки.
— Ладно, а если так? Если она встала и ушла, и она здесь в моей квартире, со мной, прямо сейчас…
— Пожалуйста, сэр. Понятно, что вы расстроены. Это очень тяжело, я знаю. Если есть что-нибудь, что я могу сделать…
— Она встала и ушла! — выкрикнул я и отбросил телефон.
— Ушла, — тихо повторила Сара. — Я не помню.
Я не ответил, уставившись на неё. Сейчас она была не более, чем силуэтом во тьме. Смрад стал ещё хуже.
Уверь сам себя в огромной лжи.
Нет. Поверь в это.
— Ты — esprit de l’escalier, — сказал я.
— Что это?
— У французов есть выражение «лестничный дух», означающее верные слова, которые приходят к тебе после того, как ситуация миновала. Когда ты уходишь, спускаясь по лестнице, то внезапно понимаешь, что должен был сказать, что должен был сделать, но уже слишком поздно.
Она потянулась и взяла мою руку в свои. Даже спустя всего лишь несколько минут её прикосновение изменилось. Теперь оно стало твёрдым и холодным. Запах был невыносим. Всё, что я мог сделать — это не отмахиваться в отчаянии и не убежать из квартиры, вопя и задыхаясь.
Вместо этого я сидел там и дрожал, а Сара держала меня за руку и говорила: — Не оставляй меня сейчас. Думаю, у нас есть лишь чуть-чуть времени. Это не возвращение. Это просто визит. Давай используем его на полную. И, пожалуйста, лишь ради этого малого, прими меня такой, какая есть.
Я не мог заставить себя выключить свет, но мог сказать, в ярком уличном свете, попадающем через окно, что она рыдала и слёзы её были чёрными, оставляющими полосы на белых, как рыбье брюхо, щеках. Казалось, кожа вокруг её глаз отслаивалась.
Сара подняла другую руку, морщинистую старушечью руку, чтобы откинуть волосы с глаз, и от её касания часть волос выпала.
— Так быстро, — сказала она. Это был вопрос, смешанный с утверждением. — Так быстро?
Спереди её блузки виднелось огромное тёмное пятно.
Я вспомнил, что мне говорили по телефону.
Ты сошёл с ума от горя.
Такого не может быть.
Мы сейчас кого-нибудь пришлём.
— Я думаю, нам надо выйти, — сказал я. — Мы не можем здесь оставаться.
— Да, — ответила она.
— Поздней ночью в город.
— Обещай мне одно.
— Одно.
— Ты не будешь меня бояться?
— Обещаю.
— Пообещаешь мне ещё одно?
— Да.
— Что запомнишь меня не такой, но прежней.
Тогда я вновь заплакал, опустошённый, исчерпавший всю стойкость. Я вполне отчётливо видел, как она изменилась за минуту. Вокруг глаз действительно отслаивалась плоть, обнажая скуловые кости. Теперь пахло не так уж отвратительно, как бы старой грязной соломой.
— Нам надо идти, — сказал я.
И мы пошли. Мы бродили по кварталам, по зигзагам ныряющих туда-сюда улиц, на юг, восток, запад и снова юг, мимо театра, где огромный надутый зелёный башмак, казалось, был готов прихлопнуть любого прохожего. Мы пересекли Таймс-сквер, сейчас оживлённую суматохой раннего вечера, где покупались и продавались побрякушки, секс, жизни. Мы вписались в картину. Никто не заметил. Никто не вскрикнул, тыча пальцем.
Лишь изредка кто-нибудь из нас что-то произносил, да и то лишь тривиальные комментарии, угасающие искры остроумия, старые воспоминания.
Казалось, мы провели часы, разглядывая витрины во всех её любимых местах, теперь закрытых.
— Похоже, мой кредит уже не действует.
Она засмеялась. Это всё ещё был её смех.
Позже, когда улицы начали пустеть, кроме нескольких неугомонных бродяг и последних карманников, мы дошли до знакомого мне места, где, так давно, прямо перед нашей свадьбой, мы простояли, наверное, целых полдня, глазея на уличного актёра в серебристом трико и эбеновой маске, игнорирующего закон тяготения, двигающегося в роботоподобном танце, с катающимися по всему его телу золотыми шарами.
Тут Сара задержалась, что-то высматривая, но тротуар был абсолютно пуст.
Одна-единственная сумеречно-серая бабочка облетела вокруг её головы, села на плечо, затем куда-то улетела.
Начинало моросить. Шелестело уличное движение.
Мы дошли до фонтана перед огромным гранитным бизнес-центром. Раньше мы встречались там за ланчем, когда у нас обоих имелась настоящая работа. Теперь Сара погрузила руку в воду и плоть отвалилась, словно песок, и осталась лишь белеющая кость. На неё села совиноголовая бабочка, появившаяся в первый раз, медленно раскрывая и складывая крылышки, но я согнал её и взял руку Сары в свою — такую костяную руку — и мы пошли дальше.
Сейчас я не боялся. Я пытался думать. Я ощущал огромную вину, которую мы заглушали, растрачивая на пустяки то малое время, что у нас ещё оставалось, но было что-то важное, что нам следовало закончить, прежде, чем станет слишком поздно, что придаст всему порядок и смысл. Но я понятия не имел, что именно.
Тогда я попытался объяснить всё, сказать, что действительно сожалею, перебрать целиком наши жизни и брак, содрать струпья и заставить раны истекать искренней, живой кровью, но она приложила костяной палец к моим губам и велела: — Нет. Цыц.
Тогда появились ещё бабочки: одна, две, целый рой, порхающий у моих ушей, приземляющийся ей на плечи, на голову, одна мелькающим язычком исследовала тёмную впадину её уха.
Казалось, Сара не возражала. Казалось, она не замечала этого. С появлением бабочек она всё больше отдалялась. Я терял её. Она ускользала.
Я вспомнил когда-то прочитанное, что на Востоке бабочки, которых видят на кладбищах, считаются душами недавно умерших. Но я понимал, что это — вовсе не то. Это не было так просто. Это были частицы самой смерти, явившиеся пожрать Сару, утянуть её назад, во тьму, откуда она вышла, сократить её визит…
В гневе я отогнал их прочь. Я пытался схватить их и раздавить, но это было всё равно, что хватать дым.
Их только прибывало.
Сара пошла дальше. Я последовал за ней в Центральный парк. На миг мне подумалось, как безрассудно идти в Центральный парк в такой час — я глянул на свои часы; там было почти 5:00 — но не смог убедить сам себя, что это имеет значение; не сейчас, не в этот раз.
Сара шла дальше, безостановочно, как заводная игрушка и, через некоторое время, она и вправду стала казаться каким-то хрупким механизмом. Теперь она не разговаривала, даже, когда я к ней обращался. Мне оставалось лишь следовать за ней.
Намного позже серп луны поднялся над небоскрёбами, затапливая парк кровавым светом, пока деревья не перестали быть просто деревьями, а камни и тропинки — просто камнями и тропинками, но неприкрытыми, символическими, почти карикатурными образами, будто мы вошли в картину Анри Руссо[87] и повсюду вокруг нас скрывались фантастические звери — среди карикатурных ветвей, папоротников и абсолютно чёрных стволов деревьев.
Бабочки прибывали тысячами, окружив нас облаком неярких оттенков, перекрашенные в красный невероятно яркой Луной.
Сара всё ещё что-то искала. Я не мог ей помочь. Я вообще не мог подобрать слов. Всё это было загадкой, дополнительные несколько часов, подаренные столь же таинственно, как и чудесно, которым предназначено перевернуть весь остаток моей жизни и, возможно, того, что будет после. Ничего больше. Не было никаких тайных слов, никаких заключительных, особенных прощаний, ничего из тех значительных вещей, которыми должен быть переполнен последний час с возлюбленной.
Ничего больше. Ни единого слова.
Под конец она пошатнулась и упала, и бабочки полностью облепили её корчащимся тёмным одеялом, но я согнал их и поднял её на руки. Она стала даже не скелетом, но чем-то изодранным, старой картонной хеллоуинской декорацией, какие валяются по улицам в середине ноября.
Тогда она слабо заговорила. Я не мог разобрать слов. Я долго слушал, прежде чем понял, что она повторяла слова старой песни, знакомой нам обоим.
— Ты раздобудь воды в пустыне,
Из камня бурого ты кровь пролей,
Девицу юную найди ты ныне,
И молока добудь ты из ее грудей[88].
Я тихо пропел в ответ: — Когда мы встретимся, родная? Когда увижу тебя вновь? — но мой голос оборвался и я не смог продолжать.
Бабочки уподобились волне, мерцающему потоку. Потом я увидел взирающих на нас из рисованных джунглей зверей — гривастых львов с пылающими глазами, чёрно-красную зебру и змею с человеческим лицом, обернувшуюся вокруг подножия холма. Теперь в небе было две луны, одна красная, другая белая, почти не светящаяся, цвета белой бумаги.
Я крепко держал Сару, всё время страшась, что сломаю её, что она рассыплется в моих руках на кусочки. Я чувствовал, что она всё равно распадается, уменьшается. Это было похоже на попытку нести песочную скульптуру.
Затем меня окутал плащ из бабочек, звук их крыльев у моих ушей струился непрерывным потоком, почти складывался в связную речь, почти в слова.
Мы прошли по холму мимо пустоглазой морды змеи. Я узнал это место. Мы стояли перед Иглой Клеопатры[89], древним обелиском, который египетский хедив прислал людям Нью-Йорка в девятнадцатом веке, в знак уважения. Она высилась, мерцая в двойном лунном свете, окружённая скамейками и маленькими плакатиками, объясняющими, что означают иероглифы. Мы уже бывали здесь раньше и не раз. Когда мы были моложе, это служило нам дежурной шуткой — составлять наши собственные переводы, что-нибудь поинтереснее, чем просто «Ра, сын Ра, Господин Верхнего и Нижнего Египта».
Я стряхнул бабочек с лица Сары, чтобы она увидела. Бережно повернул рукой её голову.
— Смотри. На самой верхушке. Там говорится ТУТ ЕЛ ТУТМОС. Там, пониже, священные усатые кубки «Я’тип» и «Ну’тип» уникальных «Фараонов Кокни». А те фигуры — «Кикеры Среднего Царства», древние предшественники «Рокеттсов» и…
Я пытался рассмеяться, но вместо этого зарыдал. Она никак не откликалась. Я ощущал, как Сара с каждым мгновением становится легче, уходит, пока бабочки каким-то образом лишают её материальности.
Тут не было никакого откровения, никакой необычайной потусторонней мудрости. Мы двое случайно встретились, случайно разлучились, случайно воссоединились вновь, хоть и ненадолго. Мы просто тянули, так долго, как могли, наслаждались, творили воспоминания, заполняя один за другим каждый безжалостный миг, пока у меня в руках не остался лишь её обнажённый череп. Белая кость мелькала под крыльями бабочек.
— Должно быть что-то ещё, — сказал я. — Нет. Это неправильно. Должно быть что-то ещё, кроме этого.
Череп засипел. Заскрипел зубами. Он стал выговаривать слоги, даже не слова, абсолютно чуждым голосом.
В это мгновение я ощутил истинный ужас, беспомощный кошмар, держа в руках нечто иное, что никогда не было Сарой — какого-то дьявола, явившегося из Ада именно в этом облике, чтобы мучить меня. Сара уже ушла и я ничего не сделал, ничего не сказал, сглупив в это самое последнее, критическое время, упущенное, упущенное, упущенное…
Сто миллионов бабочек покрыли меня, скамейки, обелиск, всё. А потом, на миг, движущиеся узоры крыльев образовали некое подобие её лица. Я снова увидел Сару и в последний раз услышал её голос.
— Достаточно. Ты был со мной. Спасибо.
— Нет, — сказал я. — Ещё…
Я потряс череп. С моих рук посыпался прах и лоскутья одежды. Бабочки роились, заполняя воздух, усаживаясь вновь.
Череп задвигался. Челюсть защёлкала вверх-вниз. Его голос походил на воронье карканье.
— О, бедный Йорик, — произнёс он и челюсть отпала, а прочее развалилось, как бумажно-тонкий воск.
Должно быть, я уснул. Меня разбудил звук детских голосов. На мгновение я перепугался, что меня заметят с черепом Сары, но мои руки были пустыми и чёрно-синими от переливчатой пыли с крылышек бабочек.
Позже я отправился повидаться с Фрэнком Роджерсом, который помог нашему общему другу Сэму Гилмору во время его собственных трудностей и странностей. У нас, переживших такие вещи, есть способ найти друг друга. Мы составляем сеть, делясь опытом и запоминая.
Так что я поведал ему всю историю, словно на исповеди и он сказал: — В конце это всё ещё была она, с шуткой про Йорика. Это был её способ откланяться. Тебе не кажется, что именно такое она и могла бы проделать?
До сих пор я сохранял самообладание при Фрэнке, но теперь просто сломался и он обнял меня, как мог бы родитель обнять рыдающего ребёнка.
— Просто шутка? Просто грёбаная шутка? Вот это всё?
— О, там было гораздо больше, но разве тебе не кажется приятной чертой — отойти на радостной ноте, с шуткой?
— Но у нас было так мало времени.
— И вы провели его очень хорошо.
Мне очень трудно понять это, но я попытаюсь, а он мне поможет и, возможно, в конце концов, я сумею.
Перевод: BertranD, 1 октября 2023 г.