К МОМЕНТУ ВСТРЕЧИ С ТЕМ, КТО ПОЗЖЕ станет его управляющим, мальчик был еще мал и наивен, но благодаря урокам матери не совсем уж невежественен.
Иногда она приносила домой из города что-нибудь новенькое почитать. Каталоги зерновых и сельскохозяйственных машин, инструкции по очистке металлов и альманахи – или то, что от них осталось после вырывания страниц с неверными прогнозами и бесполезными советами. Все на официальном языке, на котором я говорил, пока рос, и на котором теперь не пишу. Сложенные вырезки из иностранных газет, спрятанные или оставленные меж страниц в качестве закладок, мы игнорировали.
Моя мама изменяла поэзию слов, уныло их растягивая, чтобы показать мальчику, как звучат буквы. Позже человек, который станет его управляющим, усовершенствовал эти знания, заставив мальчика вслух читать бесконечно тоскливые тексты и спрашивая, что тот понял.
Управляющий учил его, что слова со временем меняются на одну или несколько букв, а порой и целыми корнями: «мочь» становится «мощью», «светопись» – «фотографией». В конце концов человек даровал мальчику другой язык, и, вернувшись, он узнал из тех вырезок о грандиозных чужеземных войнах.
Он всегда подозревал, что его отец умеет читать и писать, хоть как-то, и подозрения эти все крепли. Уже давно, когда детская любознательность только зародилась, мальчик нашел спрятанные меж досками туалетной будки карточки – маленькие порнографические фотографии, с обратной стороны исписанные убористым почерком, но тогда он был слишком мал, чтобы что-то прочесть. И так и не узнал, отец ли их подписал, или от кого-то получил такими, или просто нашел, а может, они вообще не его. Старые камеры требовали долгой выдержки, потому раскрашенные вручную мужчины и женщины лежали друг на друге в неестественных и причудливых похотливых позах. Мальчик убрал карточки обратно в щель, а потом они исчезли.
Он понятия не имел, что его мама получает от компании отца. Они жили вместе, проходили мимо друг друга каждый день и немного общались при необходимости без недовольства и злобы, но и, насколько мальчик видел и помнил, без удовольствия и интереса. От отца веяло сдержанным отчаянием.
Мама мальчика, казалось, всегда знала и не одобряла, когда его отец убивал. Это порождало в ней холодное и тревожное отвращение. Тогда мальчик ее опасался, но в редкие минуты, когда на лице отца появлялось безразличное пустое выражение, жаждал торопливой и неловкой защиты, которую предлагала мать.
Став свидетелем убийства собаки, я как никогда прежде боялся остаться наедине с отцом. Но за месяцы страх, каким бы сильным он ни был, теряет остроту. Отец относился ко мне все с той же взволнованной рассеянностью, что и всегда.
Он дни напролет пропадал в мастерской. А когда поднимался на средний этаж, я ложился на холодные доски чердачного пола и слушал их с матерью приглушенные голоса. Слов различить я не мог, но, казалось, они говорили с приязнью, которая порой немного напоминала нежность.
Люди все заказывали ключи. Когда их доставлял отец, он всегда ходил один.
Когда с холма спускалась мама, один раз из трех она брала с собой меня.
В центре города находился мост. Вдоль его западного края тянулись черные перила, на которые можно было облокотиться, разглядывая листву и скалы, холмы и реку. С другой стороны выстроились каменные здания, теперь укрепленные деревом, бетоном и железными балками. Когда-то мост был жилым, но некий указ поставил на этой практике крест, и в развалинах между магазинами мигом обосновались беспризорники.
Строить здания на мосту – позор. И мост не желает столь позорной славы. Если бы он мог выбирать себе форму, то не выбрал бы никакой, обратившись незаметным соединительным звеном между двумя частями города над рекой или дорогой, или клубком железнодорожных путей, или карьером, или вел бы от острова к острову, а то и к континенту. Мост мечтает, чтобы женщина, стоящая на одной стороне ущелья, шагнула вперед, будто готовая умереть, но тут же ступила на землю с другой стороны. Мост лишь немногим лучше отсутствия моста, но горизонт его непрерывен, что уже само по себе позорно. И все же кто-то воздвиг здания на этом мосту, привлекая внимание к его существованию и неудачам. Самонадеянность, вызывавшая во мне трепет. Где ж еще могли поселиться эти дети?
Банду хорохористой ребятни терпели, покуда воровство их не бросалось в глаза, а то и привлекали к грязной работе, так что лавочники даже получали от их существования пользу.
Наш город был небольшим узлом на маршруте нищенствующих торговцев, потому иногда удавалось приобрести неожиданные товары, овощи не чета жестким, растущим на склоне холма, иноземные безделушки и ткани поразительных расцветок. Странствующие купцы ставили вагончики перед лучшими домами, торговались, пили и рисовались, рассказывая всякие истории. Их представления всегда собирали небольшие толпы зрителей, и пока родители внимали, дети во время затишья в болтовне пялились на меня. Даже моя мать наблюдала за спектаклем торговцев и мне разрешала. И я вечно покупался на их разглагольствования об «изящном бурачнике» или «шнеке, который мне просто необходим, чтобы копать ямки под столбы».
Те, кто знал мою мать, относились к ней с настороженной вежливостью. Когда она подходила к вагончику, я молча прятался за ее юбкой, а купцы опасливо здоровались и могли спросить о моем отце, на что мама моргала, затем тщательно подбирала выражение лица, кивала и ждала.
– Передайте ему мои благодарности за ключ, – могли ответить ей.
В нескольких поворотах к востоку от странствующего базара мясники из мясного квартала порой выставляли куски экзотических животных и помечали их не словами, а фотографиями или нарисованными картинками. Так я узнал, что там продается жираф – по желтоватому портрету на груде сушеного мяса. А однажды мы забрели на нереально огромный склад, полный полок с соленой рыбой, что доставляли из ближайшего города – с побережья, где бы оно ни было, – и дрожащих генераторов и подключенных к ним холодильников, забитых серыми трупами крупных обитателей морей. И я, знавший лишь агрессивных костлявых рыбешек из горных ручьев да мелкое, пойманное на охоте зверье, благоговейно замер пред стеклянными резервуарами – такими большими, что и меня бы вместили. Их за немыслимые деньги доставляли на бог весть какой рынок, только внутри был не я и не какой-либо другой человек, а морская вода с клубками черных водорослей, полипами и огромной морской звездой. Все это вяло ползало по дну, цепляясь за камни, словно пестрые руки.
В мясном квартале росло мало деревьев, будто почва меж камнями на их вкус была слишком кровавой, но в других местах они попадались на каждом шагу – низкие, чтоб бренчать ветвями по провисшим электрическим проводам, и вечно грязные благодаря повозкам, животным и двигателям, что орошали их экскрементами и дымом.
К юго-востоку от обиталища мясников чей-то передний двор с кучей запчастей и промасленных тряпок пересекала железная изгородь, и всякий раз я надеялся, что мама поведет меня по этому пути, ибо в покореженном металле виднелся срез давно умершего дерева, которое будто бы тянулось к торчащему из каменных плит пеньку – собственным мертвым корням. Очевидно, дерево росло и пробиралось через забор, плотно охватывая собою прутья, пока хозяин не взбеленился и не срубил его, оставив только ту часть, которая вцепилась намертво. И, шагая мимо, я всегда прикасался пальцами к слившимся воедино коре и железу.
Дети с моста частенько ошивались там, приглядываясь ко мне. Собравшись у пенька, они затевали игру со странными движениями, будто кому-то поклонялись. Мне даже казалось, что они чувствуют руками пропавший ствол, словно это особый навык городских детей – лазить по призрачным деревьям.
Мама как-то открыла ворота, и я с тревогой наблюдал, как она поднимает с земли испачканный металлический болт. После мы шли в запутанные переулки ближе к оврагу, где властвовала архитектура, а не зелень. Здания там стояли под наклоном, будто строились с учетом окружающей растительности, которая потом умерла, оставив древовидные пустоты в городских стенах. Я прошмыгивал в эти укромные уголки и стоял в нежных объятиях кирпичей, а мама ждала.
Вдоль самой громкой торговой улицы, слишком крутой для повозок и закопченной дымом из мастерских, тянулись небольшие баньяны. С ветвей свисали лохматые лианы, у самой земли затвердевая, точно корни, и раздирая мостовую. Местные жители следили за нами, спустившимися с холма, из спрятанных под ветвями лачуг, откуда торговали сигаретами и конфетами. Упираясь в крыши и стены, свисающие лианы тоже твердели прямо по контурам магазинов, так что, когда некоторые разорились и сгнили, сами деревья стали открытыми спереди будками. И туда мальчик тоже забирался, дабы постоять под сенью спутанных жил, расползающихся все дальше, будто не веря, что наконец-то им не мешает никакой металл. И я все думал, что если долго не шевелиться, то в итоге и меня оплетет с ног до головы, превратив в столп.
Дети с моста шли за мной.
Я старался особо не оглядываться, но знал, что шумно-хулиганистую и бесстрашную на вид банду в подрезанной взрослой одежде возглавляют мальчик и девочка. Я их точно не боялся. И порой осторожно наблюдал за ними, зачарованный их непостижимостью.
Денег у меня не было, и мое лицо не вызывало у торговцев желания бесплатно угостить меня конфетами. А мама, ошеломленная яркими свертками, свисающими с потолка лачуг, смотрела вокруг с таким выражением, что мне отчаянно хотелось ради нее быть старше.
Один изможденный худой человек и вовсе поселился в лачуге под баньяном. Он лежал на продавленном матраце, сунув под голову набитый мешок и прикрыв рукой глаза, а вокруг валялся разномастный хлам: бумага, керамические черепки, остатки пищи и неопознанный мусор. Мужчина походил на павшего воина. И грязь, казалось, въелась в него настолько, что линии на лице напоминали письмена.
Подле него стояла зеленая пятилитровая бутылка, и внутри ее что-то дергалось. Я разглядел листья, среди которых бил крыльями мотылек. К стеклу была прислонена рукописная табличка с мольбой о подаянии – плата за просмотр. И вдруг по дну бутылки как безумная закружилась пузатая серая ящерица размером больше, чем моя рука, и я отпрянул.
Когти с легким скрежетом заскользили по стеклу, но горлышко оказалось слишком узким – даже голова рептилии не пролезла бы.
Я ринулся догонять маму, а догнав, заглянул в ее сумку. Она уже обменяла принесенную с собой еду на другую, и где-то под овощами дребезжал новый мусор вроде того болта, что она захватила с металлического двора.
Раздался свист, и мы подняли глаза. На подмостях, что поддерживали какие-то развалины, стоял мальчик-заводила из банды беспризорников. Остальные ждали внизу. Он отпустил балку, за которую держался, легко перепрыгнул на другую и, раздраженно переступив с ноги на ногу, уставился на меня. Мальчик был низковат для своего возраста – если я правильно его оценил, – немногим выше меня, но крепок, силен и уверен в своем теле. Он снова позвал, но мы не знали, как реагировать и что ответить.
Мама перевела взгляд с детей на меня:
– Хочешь поиграть?
Она словно просила, чтобы я помог ей разобраться. Хотел ли я поиграть?
– Поиграй с ними, – сказала мама.
И, заверив, что найдет меня на закате, пошла прочь. Я вскрикнул от ужаса и увязался следом, но мама подтолкнула меня обратно к детям и повторила наставления.
Я наблюдал, как она уходит. Дети приблизились – наверное, видели, что она указала на них.
В тот первый раз они продолжили свои игры на расстоянии крика от меня, следя, чтобы расстояние это особо не увеличивалось. Они играли для меня. А когда я, расстроившись, стал искать маму, высокая сбитая девчонка, вторая из заводил, что-то рявкнула, предупреждая остановиться.
Мы друг для друга стали зрителями и актерами. И я увяз в этой театральной шайке так основательно, что, наконец увидев в конце улицы маму под брызгами света уличных фонарей, осознал: она уже давненько ждет. Она стояла с закрытыми глазами, слушая жужжание лампочек и позволяя мне самому ее найти.
Я в тот момент рыдал над очередным безжалостным виражом игры детей, и они что-то бормотали в ответ – заботливо, но презрительно.
Они называли меня «верхотой». Я их никак не называл.
Девочка – Сэмма. Мальчик – Дроб. Именно они раздавали указания всей малолетней банде.
Я быстро узнал их имена, потому как во время прогулок остальные порой выкрикивали «Сэмма!» или «Дроб!» и гоготали и улюлюкали, будто это не имена, а ругательства, а произнесшие их такие плохие и отважные.
Моя мать с детьми никогда не заговаривала. Но из отстраненной любезности, оставляя меня и отправляясь по своим делам, она убеждалась, что мы с ребятами друг друга заметили.
Они боролись, воровали, раздавали приказы, а я редко мог выдавить из себя больше, чем несколько слов, и те шепотом. Даже когда приказы напрямую касались меня и даже когда я повиновался.
– Бросай бутылку в плакат! Ну же, верхота! Шикарно! Прямо в букву «А»!
Я их робко обожал.
Сэмме, наверное, было раза в два больше, чем мне, лет четырнадцать, а Дробу чуть меньше. Они могли как дружить, так и встречаться, хотя я никогда не видел, чтобы они целовались. А может, они вообще были братом и сестрой. Мясистая неторопливая Сэмма на голову возвышалась над нервным и быстрым Дробом, но лица их – темные, угловатые, с густыми нависшими бровями – словно вырезали из дерева по одному лекалу. Черные волосы оба почти начисто сбривали.